17

Не знаю два, три дня или неделя пролетели, прежде чем я наконец встала. Я не ходила далеко — только натянула халат и дошла до дивана в гостиной. Этого и так хватило, чтобы закружилась голова, ведь в предыдущие дни я очень мало ела — только клубнику и пряный суп, который готовил мне Адем, — и очень ослабла. В квартире стояла тишина, Адем с Мелихом ушли гулять после того, как я заверила их, что со мной все будет хорошо.

— Мы принесем тебе подарок, мама, — радостно сказал Мелих, — мы принесем тебе красивый подарок.

Казалось, я не открывала ставни целую вечность — воздух был свежим и теплым, и я долго сидела, облокотившись о подоконник, и жмурилась на солнце.

Впервые я не знала, чем заняться. Сидя в гостиной, сложив руки на коленях, я дышала совсем тихо и напряженно прислушивалась, словно в квартире кто-то спал и я должна была сторожить его. Я не осмеливалась пошевелиться. Неожиданно в голову пришла мысль: узел с моими вещами, он до сих пор у меня под кроватью? Представив его там, я больше не могла вернуться в свою комнату, мне невыносима была мысль о том, что все это время он лежал у меня под матрасом, словно кукла вуду, пронзенная иголками. Интересно, нашел ли Мелих другого человечка для лошади? Может быть, отец помог ему — слепил фигурку из мокрой газетной бумаги или из пластилина, ведь Мелих заплакал бы, обнаружив, что карусель сломалась, но я не помнила, чтобы слышала его плач, хотя достигли бы меня его рыдания там, где я была? Так я сидела долго, меня знобило, но я не решалась встать и выйти из комнаты, чтобы взять свитер. Вместо этого я взяла из прихожей маленькое пальто Мелиха и накинула его на грудь. Чуть позже в дверь постучали, и я узнала голос Кармина.

Я машинально проверила, застегнут ли мой халат, и пошла открывать. Мне пришлось долго добираться до двери — пол качался у меня под ногами. Когда я наконец открыла, Кармин терпеливо ждал на пороге. На нем была незнакомая мне рубашка, красная в голубую полоску, а в руках букет розовых гвоздик. Он смущенно улыбался: он почти никогда не поднимался наверх и почти никогда не ходил туда, где не мог передвигаться без трости или собаки. Словно извиняясь, он тут же сказал:

— Я недавно встретил Адема и Мелиха. Они сказали, что вам лучше, что вы уже встали. Я подумал, что цветы…

Он неловко протянул мне букет, я взяла его.

— Спасибо, — прошептала я, — они очень красивые.

— Надеюсь, — ответил он все с той же странной растерянной улыбкой. — Продавщица сказала, что эти — самые красивые. Кроме того, я выбирал по запаху.

— Присядьте, пока я поставлю их в воду.

Я взяла его под локоть, чтобы проводить к дивану. Ткань его рубашки скрипела под моими пальцами, словно он только что вынул ее из упаковки. Я смущенно подумала, что Кармин хочет мне что-то сказать, иначе бы он не пришел, по крайней мере, не так — с цветами и в новой рубашке. Я села рядом с ним и положила гвоздики на колени, в этот момент у меня не было сил идти искать вазу для них. Под моей ладонью целлофановая обертка скрипела так же, как до этого ткань рубашки. Я посмотрела на Кармина. Никто за время моего отсутствия не брил его, подбородок и щеки были такими же черными, как у Адема по утрам, чтобы зарасти щетиной, ему потребовалось четыре дня, тогда как моему мужу хватало одной ночи, черный и жесткий волос был его семейной особенностью. Адем говорил иногда, шутя, что начиная с четырнадцати лет для бритья ему нужна была сабля.

— Кто занимался вами в последние дни? — спросила я, чтобы что-нибудь сказать. Нам странным образом было сейчас неуютно рядом друг с другом, я должна была догадаться, что он что-то знает.

— Ваш муж и потом Мелих каждый вечер приносили мне ужин.

Я кивнула. Гвоздики действительно хорошо пахли, почти неуловимый сначала, запах теперь стал почти дурманящим, напоминавшим запах лилий. Я просунула руку внутрь обертки, чтобы потрогать цветы.

— Мне стало лучше, — сказала я. — Уже завтра спущусь к вам, а послезавтра тем более.

— Я на это надеюсь, — ответил он, улыбаясь. — Мне вас не хватает, и потом, мои картины… Я закончил последние, те, что из парка, но не уверен, что не ошибся. Я спросил у Мелиха, вы знаете, — добавил он, оживившись, — у него почти такой же точный глаз, как у вас, так вот, думаю, у нас будет еще много работы…

Тут он осекся и продолжил уже изменившимся голосом:

— Если, конечно, у вас еще есть желание помогать мне писать.

Я ответила не сразу. Смотрела на гвоздики, лежащие у меня на коленях, и думала о том, что точно знаю, как описать их — цвет, форму стеблей и лепестков; однако ужас, сильный до тошноты, охватил меня при одной мысли, что мне придется вернуться туда вместе с Кармином и снова описывать ему все, ведь это место, если можно так выразиться, перестало существовать для меня, и я не понимала, как могла бы снова войти туда однажды. Я положила букет на пол.

— Может быть, позже, — сказала я совсем тихо. — Не настаивайте, Кармин, может быть, позже, но сейчас я не могу, не могу.

Он кивнул в знак согласия, но я все-таки заметила, что его лицо помрачнело; я понимала, что эти картины значили для него, и знала, что, кроме них, у него не было иного смысла в жизни. Но я не могла: все эти картины, выставленные у него, картины, которые мы вместе создали, — сама мысль увидеть их снова была для меня невыносима.

— Я могла бы найти вам кого-нибудь другого, — добавила я еще тише. — Хотя бы на время. В отеле работает одна девушка, очень славная, она часто сидит с Мелихом, и я уверена, если попрошу ее… Конечно, вы вычтете это из моей зарплаты…

Он покачал головой. Подавшись назад, прислонился к спинке с какой-то усталостью, внезапным изнеможением, и я заметила, что сегодня Кармин не снял свои очки, он, конечно, уже знал, каким будет мой ответ.

— Нет, я не думаю, что это хорошая идея, — прошептал Кармин.

Казалось, он задумался, словно сомневаясь, сказать ли еще что-то, потом нерешительно добавил:

— До вас я пытался найти человека, который помогал бы мне. Даже записался в клуб художников-любителей. Один или двое из клуба всегда могли ассистировать мне, и у них, конечно, был хороший художественный взгляд на мир, но…

Он пожал плечами. И после долгого молчания продолжил:

— Есть вещи, которые я видел раньше и которых не видит большинство людей. Не знаю почему. Я и до сих пор их чувствую — и должен был бы довольствоваться этим, но вы, вы их видите. Я это знаю.

Я задержала дыхание, почувствовав, как слезы подступают к горлу, и сказала, почти всхлипывая:

— Но я больше не хочу. Ох, Кармин, больше не хочу.

Он смотрел прямо перед собой. И, конечно, не мог знать, что наши руки одинаково лежали на наших коленях — правая сжимала левую.

— Что случилось, почему вы так изменили свое мнение? — прошептал он.

Я не ответила. Тогда он взял меня за руку.

— Я хочу вас кое о чем попросить.

— Да, — ответила я слабым голосом и снова подумала: он что-то знает.

Я услышала, как Кармин глубоко вдохнул, затем продолжил:

— Позвольте мне дотронуться до вашего лица.

Инстинктивно я тут же поднесла руку к лицу. Кожа вокруг глаза была еще опухшей, между бровей — ссадина, а губы вздулись. Кармин, должно быть, почувствовал мой жест, мое содрогание при прикосновении к воспаленной коже, и это, без сомнения, подтвердило его догадки. Я закрыла лицо согнутой в локте рукой, будто боялась, что он тоже может меня ударить, но сделала это лишь для того, чтобы помешать ему поднести ладонь к моему лицу.

— Нет, Кармин, — вздохнула я.

Он не стал настаивать, кивнул и отпустил мою руку. И если сначала он не был уверен, то теперь его сомнения подтвердились: девушка, плакавшая и кричавшая в парке, запах крови, оскорбления и угрозы бродяги и его долгий животный вопль — все это было связано со мной.

Повисло долгое молчание. Его лицо было мрачным, почти скорбным. На мгновение я хотела попросить его не рассказывать Адему, но, сама не знаю почему, была уверена, что он не сделает этого. Он потер себя по коленке, казалось, был в нерешительности, потом неожиданно взял меня за руку, никогда еще он не делал этого так просто и решительно.

— Я жду вас внизу, — сказал он.

Потом добавил:

— Надеюсь, я не ошибся, действительно надеюсь, что не ошибся.

Я обернулась. Гвоздики, подумала я, этот дурманящий запах гвоздик — мне хотелось оттолкнуть их ногой, но я не могла позволить себе такой жест. Он сжал мою руку и повернулся ко мне. Слеза заблестела в уголке его глаза, так иногда с ним случалось — слезы скатывались по скулам, оставляя еле заметный след соли у края век.

— Мальчик. Мальчик, которого мы встретили в парке на прошлой неделе. Тот, которого вы увидели снова… — добавил он тише, — но вы не обязаны говорить об этом, если не хотите, Лена, вы не обязаны.

Теперь уже я молча изо всех сил сжимала его руку своими ледяными ладонями, но его тепло не грело меня.

— Откуда вы знаете, что он ищет меня? — прошептала я.

— Он приходил ко мне. Должно быть, заметил в парке, узнал меня или мою собаку и выследил. Два дня он ждал возле дома. А когда я вышел гулять с Жозефом, заговорил со мной. Он спросил меня, кто вы.

Кармин, наверное, почувствовал тепло скатывающейся слезы, потому что поднял руку и вытер ее согнутым пальцем.

— Я не знал, должен ли я ему отвечать, — продолжил он, — подумал, что, может быть, лучше ничего ему не говорить, но все это показалось мне важным. Он выглядел больным и одиноким…

Кармин прочистил горло и отвернулся.

— Я сказал ему, что должен подумать, что не могу обещать и, пожалуй, расскажу вам об этом. Тогда он сказал, что вы его сестра.

Я почувствовала, что мне нечем дышать. Знала, Кармин ждет, что я объясню, почему никогда не рассказывала ему о своем брате, или скажу, что этот проходимец, этот бродяга лжет, но я хранила молчание. Тогда он закончил:

— Вот, дело сделано, рассказал вам об этом.

Он оперся рукой о спинку дивана и грузно встал. Отойдя на один шаг, наступил на край целлофановой обертки, застыл, но не извинился, как обычно, а протянул руку, чтобы ощупать пространство перед собой. У него был неожиданно потерянный, сбитый с толку вид, и я встала, чтобы поддержать его за локоть.

— Я провожу вас к себе, — сказала я.

— До двери, — ответил он, — до двери, этого будет достаточно.

Я проводила его до порога, и там он повернулся ко мне и поднял руку — он больше не пытался дотронуться до моего лица, а просто слегка коснулся моего плеча, как я часто делала, когда здоровалась с ним; но его ладонь была широкой, пальцы коснулись моей шеи и замерли на мгновение.

— Я могу пойти с вами, — сказал он. — Если вы боитесь, что все пройдет плохо.

— Спасибо, не стоит, — прошептала я.

— Он должен быть все еще там. Сидит на тротуаре, напротив. Вам несложно будет его найти.

Потом он повернулся и направился к лестнице. Взявшись за перила, на ощупь отыскал ступеньку, затем еще одну и еще.

Я закрыла дверь. Пошла за маленьким пальто, оставленным на диване, накинула его на плечи и обернула рукава вокруг шеи, как будто это ручки Мелиха обнимали меня, а я нуждалась в нежности. Потом подошла к окну.

Я сразу же увидела тебя. Ты съежился на ступеньках дома — серый комочек с торчащей худой ногой, вытянутой в сторону тротуара, словно ты хотел поставить прохожим подножку. Я разглядела тряпочную шапочку, но твое лицо скрывали волосы. Руки тоже не были видны, они, конечно, были спрятаны под свитером, хотя тебе не должно было быть холодно — солнечные лучи, проникавшие в просвет между домами, падали прямо на тебя. Твоя голова склонилась на грудь, и ты казался спящим. Я долго наблюдала за тобой, но ты не сделал ни единого жеста. Тогда я развязала рукава пальто и повесила его обратно в прихожей. И, натянув куртку поверх халата, спустилась к тебе.

Ты не пошевелился, даже когда я подошла совсем близко, когда остановилась перед тобой. Через некоторое время ты открыл глаза и поднял голову, но я не уверена, сразу ли ты узнал меня.

Твое лицо было пепельного цвета и покрыто синяками, губы отливали синевой, а свитер был грязным и рваным. На мгновение мне вспомнилось прошлое, когда тебя рвало от страха и мне приходилось долго вытирать тебе лицо. Ты натянул свою фуфайку поверх колен, почти до босых ног. Увидев меня, ты не встал, а только бесшумно подвинулся на ступеньке, и, поколебавшись, я села рядом. И снова твой запах захватил меня — запах дикого зверя, даже если я посажу тебя в лохань с мыльной водой, как раньше, найду ли я снова тот сладкий запах маленького ребенка, которым ты был тогда? Грязные волосы свисали по бокам твоего лица. Ты больше не смотрел на меня, твой взгляд был прикован к грязным босым ступням. Прошло время, и, когда ты наконец заговорил, по тону твоего голоса я поняла, что ты сдался. Я не знала, что случилось, но ты выбился из сил, ты был на краю пропасти, нужно было, чтобы ты совсем отчаялся, чтобы согласиться с тем, что в определенном смысле у тебя больше не было никого, кроме меня, совершенно чужого человека.

— Почему вы не вернулись? — прошептал ты. — Я думал, вы вернетесь.

— Но ведь ты не хотел, — ответила я. — Ты сказал, что больше не хочешь меня видеть. Ты меня прогнал, ты меня…

Я хотела сказать «ударил», но промолчала. Ты пожал плечами и украдкой взглянул на меня.

— Но все-таки. Все-таки я думал, что вы вернетесь. После всего того, что вы мне сказали.

Ты слегка дрожал, из носа текло, и ты вытирал его рукавом. Полуприкрыв веки, большим пальцем ты почесал шрам на щеке, глубоко вздохнул и заявил:

— Я тут подумал. Подумал, что, может, это и правда, то, что вы мне рассказали. Может, мы друг друга знали когда-то, а я просто не помню.

Наконец ты повернулся ко мне. Даже твоя борода казалась побледневшей, это была уже не светлая, а седеющая борода на лице подростка. Я замолчала и задержала дыхание, мне было страшно, что малейшая тревога снова спугнет тебя.

— Может, из-за того, что я употребляю всякую дрянь и все такое, — продолжил ты, пожимая плечами. — Еще мальчишкой я нюхал клей. Когда ходил в школу, воровал тюбики с клеем и дышал им в своей комнате по вечерам. Может, это и испортило мне память, поэтому я ничего и не помню.

Ты сделал неопределенный жест. Казалось, тебе трудно говорить, не хватает слов, или твое внимание перелетает с одного на другое, или трудно следить за ходом собственных мыслей. Потом ты поднял глаза и посмотрел мне в лицо, и я увидела твой страх, твое одиночество и едва уловимую просьбу, ту самую, которая промелькнула тогда в твоих глазах в парке, когда ты чуть было не поверил мне.

— Но, если это правда, я хочу это вспомнить. Было бы здорово иметь семью. Хотя бы сестру. Вы милая.

Вдруг ты как будто что-то вспомнил, полез в карман и вынул оттуда какой-то маленький предмет. Протянул его мне, и я увидела, что это была фигурка человечка из папье-маше, которую я потеряла в парке.

— Я нашел это на следующий день. Хотел вам его отдать. Решил, что, может, вашему парнишке будет не хватать его.

Я взяла фигурку у тебя из рук и стала внимательно рассматривать ее. Она, должно быть, долго лежала во влажной траве, мокла под дождем, потому что черты лица размылись и стали неузнаваемыми.

— Я уверен, если вы ее раскрасите, — сказал ты нерешительно, — обернете фетром и все такое. Уверен, она станет такой, как раньше.

— Да, конечно. Спасибо.

Я сунула фигурку в карман куртки. Неожиданно, отведя глаза, ты прошептал:

— Я хочу есть. Вы не могли бы дать мне что-нибудь поесть? У меня уже три дня ничего не было в желудке.

Я кивнула, но, когда собралась встать, ты схватил меня за руку.

— У меня все украли, — торопливо добавил ты. — У меня больше нет денег, больше ничего нет.

Тогда мне стало понятно выражение твоего лица, и отчаяние, и беспомощность в твоих глазах.

— Что произошло? — спросила я.

Подбородком ты указал на начало улицы, на квартал, который называли старым городом.

— Там, внизу. На следующую ночь.

— Это там ты спишь?

Тогда лукавая, таинственная улыбка появилась на твоих губах.

— А, это, — ответил ты. — Нет. Этого никто никогда не найдет. У меня хижина в лесу, но ее никто никогда не найдет. А то, что было при мне, украли — мою сумку и деньги.

— Подожди здесь. Пойду поищу тебе что-нибудь. Я скоро вернусь.

Не знаю, ждал ли ты, что я позову тебя с собой, но эта мысль внезапно пришла мне в голову: я оставила тебя на улице, как бродягу, настоящего бродягу, словно боялась твоих вшей и блох, и мое лицо залила краска.

— Мой муж и сын должны скоро вернуться, — сказала я, извиняясь. — Для первого раза я хотела бы, чтобы…

Ты понимающе кивнул, как будто тебя слишком часто оставляли снаружи, чтобы это еще могло тебя ранить.

— Разве слепой не ваш муж?

— Нет, — ответила я. — Но тот маленький мальчик мои сын.

Впервые ты с настоящей улыбкой кивнул головой, и я заметила, что один зуб у тебя выщерблен.

— Славный малыш! А мне он будет кем? Младшим братом? А, нет, он будет моим племянником.

— Я скоро вернусь, — повторила я.

И поспешила к подъезду дома. С дрожащими руками я хлопотала на кухне, боясь, что Адем с Мелихом вернутся слишком рано, без конца подходила к окну, чтобы проверить, не идут ли они и ждешь ли меня ты. Но ты все так же сидел на ступеньках, обхватив руками колени; не знаю почему, но мне хотелось постоянно смотреть на тебя, то ли я боялась, что ты снова исчезнешь, то ли хотела убедиться, что ты все еще здесь. Я второпях намазала маслом куски хлеба, сунула в пакет сыр, фрукты, печенье, затем взяла керамический горшочек, где мы хранили деньги на покупки, и высыпала его содержимое в сумку. Выходя из квартиры, я заметила гвоздики Кармина, лежащие на полу, и, не колеблясь, не представляя себе, что ты будешь с ними делать, собрала их. Мне смутно подумалось, что, может быть, гораздо больше, нежели в еде и деньгах, ты нуждался в этих нежных и хрупких розовых цветах, которые не простоят и трех дней. Я спустилась по лестнице с пакетом в одной руке и цветами в другой. Перейдя улицу, протянула тебе пакет.

— Здесь еда и немного денег, — сказала я.

Ты посмотрел внутрь с неожиданной жадностью, схватил бутерброд и впился в него зубами, откусывая огромные куски, набив рот, ты схватил еще кусок сыра. Грязными пальцами пересчитал деньги, кивая головой, и встал, чтобы уйти. В этот миг я неловко протянула тебе букет, боясь, что ты засмеешься мне в лицо, но ты некоторое время смотрел на него, не осмеливаясь взять, затем вытер ладонь о штаны и неловко взял, но не за стебли, а гораздо выше, словно никогда в жизни не держал цветов, и улыбнулся снова.

— Но ведь их же надо поставить в воду, — сказал ты, — как же я поставлю их в воду?

Я не подумала об этом, но, поразмыслив, придумала и сказала:

— Пруд. Ты можешь опустить их в пруд. Это же по пути к твоей хижине.

Ты покачал головой и продолжал неловко и неподвижно стоять передо мной. У меня было ощущение, что ты не хочешь уходить; если бы я открыла дверь дома, ты, наверное, пошел бы за мной, как собака Кармина однажды пошла за ним, чтобы остаться навсегда. У тебя снова был больной и одинокий вид, и я поняла, что именно побудило Кармина выслушать тебя.

— Послушай, — сказала я, едва дотронувшись до тебя в первый раз, — я приду к тебе завтра и принесу поесть. Я буду приносить тебе еду каждый день.

Ты сделал жест букетом — что-то вроде салюта, поднеся цветы к голове, и пошел, сначала пятясь, а потом, развернувшись, быстро зашагал прочь. Я видела, как ты сунул руку в сумку, вынул следующий кусок хлеба и поднес его ко рту. На углу улицы ты неожиданно остановился, повернулся и крикнул с набитым ртом:

— Я вас жду!

— Я приду, — ответила я. — Завтра.

Но, будто не услышав этих слов, ты повторил снова: — Я вас жду, — глухим голосом ты сказал это два раза, потом повернулся. Я подождала, пока ты не скроешься за углом, и направилась к подъезду дома.

Ступени были усеяны капельками воды — гвоздики закапали всю лестницу, и этот странный след вел прямо к нашей двери, прямо ко мне, к моему намокшему халату. А на другом конце водной дорожки находился ты — и каждое мгновение капли должны были падать на тротуар, и, несмотря на жару, стоявшую в тот день, я была уверена, что эта дорожка надолго останется на земле и асфальте.


Адем и Мелих пришли немного позже. Мелих вбежал в квартиру с криком:

— Мама, мама, — и, когда нашел меня, бросился ко мне, протягивая воздушные шарики, пять розовых шаров, наполненных гелием, привязанных к его пальцу и стремящихся улететь.

— Мы принесли тебе подарок, как обещали, — сказал он, обнимая меня. Он отвязал веревочки от своей руки и осторожно вложил их в мою ладонь. Мгновение я смотрела на шарики, танцующие надо мной, сталкивающиеся друг с другом с тихим шуршанием, почти шепотом, потом сказала:

— Знаешь, что мы сделаем? Мы привяжем их к перилам балкона. Они будут развеваться на ветру, и их будет видно даже на улице.

Он захлопал в ладоши от радости, и мы пошли открывать окно, чтобы привязать пять веревочек к железным кованым завитушкам ограды. Дул легкий ветерок, и шарики красиво колыхались на ветру. Подняв глаза, я увидела вдалеке верхушки деревьев парка и подумала, что ты, возможно, оттуда тоже разглядел шарики, подающие тебе знаки, а ночью увидишь их в свете фонарей, словно отблески розовых гвоздик, плавающих в твоем пруду.


Наша мать занималась уборкой квартир в зажиточных кварталах города. Она часто брала тебя с собой — оставлять тебя одного с каждым днем становилось все труднее и труднее, иногда ты умудрялся исчезнуть, несмотря на запертую на ключ дверь, для этого хватало забыть закрыть окно. Нам приходилось искать тебя до поздней ночи, боясь найти утонувшим в пруду или лежащим на обочине дороги, как зайца, раздавленного автомобилем. Отыскать тебя было не так-то просто — напрасно мы прочесывали поля и леса, организовывали с соседями облавы с овчарками — ты пропадал бесследно, для всех твое исчезновение становилось легендой, несчастным случаем, которым пугали детей, ты оставался мальчиком на фотографии, пылящейся на кассе в булочной или за стеклом парикмахерской.

Если тебе не удавалось улизнуть, ты крушил все, что попадалось тебе под руку, и ранил себя — любая шпилька для волос, любая щепка от паркета становилась твоим оружием; или испуганно прятался в углу, в луже собственной мочи и рвоты, сходя с ума от ужаса. Мама усаживала тебя на стул в одном из этих прекрасных домов, вполголоса приказывая сидеть спокойно, и иногда давала тебе чистить мягкой тряпочкой столовое серебро, ты любил это делать и часами сидел смирно — тебе доставляло удовольствие видеть свое отражение в начищенных до блеска ложках и ножах. Ты с трудом расставался с ними — приходилось осторожно разжимать твои руки, чтобы дать тебе следующую порцию приборов. Поначалу хозяйки спускались вниз и гладили тебя по голове, называя маленьким ангелом, но ты не улыбался и смотрел на них холодно. Такое безразличие приводило их в замешательство, и они быстро переставали ласкать тебя, не осмеливаясь больше дотронуться, и, повернувшись на каблуках, выходили из кухни, а в следующий раз уже не замечали тебя.

Иногда я заходила к вам по пути из школы, натягивала на тебя пальто и уводила домой или оставалась и ждала, когда мама закончит уборку. Сидя на стуле рядом с тобой, я наблюдала за ней: повязав волосы платком, она напевала что-то себе под нос, уверенными и быстрыми движениями гладя белье, вытирая пыль или моя посуду. В то время она была еще очень молода, достаточно молода, чтобы еще помнить собственное детство и с беззаботной веселостью участвовать в наших играх. Долгое время это забавляло ее, она смеялась над нашими причудами, шила нам веселые наряды и никогда не заставляла носить что-то другое, она давала нам свою помаду и тени, которыми мы разрисовывали лица. Всем гостям, осуждающе смотревшим на нас, она с улыбкой объясняла, что любит, когда мы играем, любит слышать, что мы смеемся. «Элен не смеялась семь лет, — говорила она, — вы не представляете, как это долго».

Я вспоминаю эту веселость и помню, как постепенно она стала уступать место усталости. В шестнадцать лет она была королевой красоты — королевой праздника кукурузы, она иногда рассказывала, смеясь, затягиваясь сигаретой и становясь в гордую позу. Тогда она не думала, что все кончится уборкой и воспитанием двоих детей, один из которых будет болен странной болезнью, которую она так и не поймет. Все что угодно — краснуха, полиомиелит, болезнь крови — это она понимала. Она была раздавлена усталостью с самого утра, она держалась за поясницу, приходя в мою комнату открывать ставни, и, часто опираясь на мое плечо, хватала меня так сильно, что я вскрикивала от боли. «Элен, — говорила она, — Элен, я прошу тебя — мама так устала». Иногда ночью она тайком ходила выпивать на крыльцо, в одной рубашке, набросив на плечи пальто. И эти моменты уединенной задумчивости были самым лучшим из того, что она видела каждый день; мы слышали, как она пела что-то совсем тихо, и это были не те песенки, которые она мурлыкала во время уборки. Конечно, ее тайна сближала нас с ней, нас с нашими тайными историями, но мы никогда не говорили об этом и так и не поделились этим. И мне грустно, от этой мысли мне хочется плакать: мы так и не разделили ничего с нашей матерью.


Был еще наш отец. Он говорил, что разводил лошадей. Когда вечером он возвращался домой, от него сильно пахло навозом, и мы чихали от этого запаха. Под ногтями, на ладонях — повсюду была черная грязь, которую оставляли шкуры животных, и нам по очереди доверяли чистить его руки грубой щеткой. Конечно, это восхищало нас, мы крутились вокруг него, вдыхая этот незнакомый животный запах. Более того, иногда, когда он работал по воскресеньям, он возвращался через поле, ведя за собой на привязи лошадь. Из нашей комнаты мы слышали ее всхрапывание или ржание на лугу, возле садовой калитки, и бросались вниз с криками. Часто это были старые кобылы с серой мордой, иногда они хромали или казались больными, но для нас они все равно были прекрасными. После этого мы целыми днями скакали на игрушечных лошадках — палках, к концу которых привязывали, словно лошадиные гривы, метелки, найденные в кукурузном поле, и слезать с них отказывались даже дома. Иногда папа катал нас — он помогал нам забираться верхом — мне сзади, а тебе спереди, чтобы я могла держать тебя. Он катал нас три раза вокруг дома, потом всегда заставлял нас слезать, потому что ему пора было отводить лошадь в конюшню. Мама выходила на порог и с недовольным лицом смотрела на нас, сложив руки на груди. Она качала головой, когда мы просили ее подойти и сесть на лошадь вместе с нами, и мы думали, что это потому, что она просто боялась. Однажды я услышала, как родители спорят. «Ты не должен этого делать, — говорила мать, — если они узнают, если они узнают…». И я спрашивала себя, кто были эти «они», я никогда не представляла, что речь может идти о нас и о том, что мы можем что-то узнать. «Это веселит ребят, — спорил отец, — ты видела, как это нравится Элен?» Тогда мать что-то ответила шепотом, но так тихо, что я не услышала. Мне удалось расслышать только, как отец горько воскликнул: «Если ты думаешь, что я не предпочту сделать что-то другое».

Но лошади никогда не были одними и теми же. Была маленькая кобыла со светлыми ноздрями, рыжим пятном в одном глазу, черным в другом и узловатыми коленями. У еще одной были такие длинные уши, что она напоминала мула, она облизывала наши щеки своими дрожащими губами. Мы умоляли отца оставить нам одну лошадь. Она могла бы щипать траву в саду, а если бы ей было мало места, мы водили бы ее пастись в поля, как делал наш сосед со своими козами. По вечерам в кровати мы долго шептались о том, какую лошадь мы выберем: может, ту забавную маленькую кобылу, если ее никто еще не купил, или другую, совсем белую с розоватыми веками, которая вызывала у тебя слезы, такой она была странной, и которую ты никак не мог забыть. Но однажды лошадь взбрыкнула, и ты упал на землю, твоя рука вывернулась, и мы подумали, что ты сломал ее, я не переставала реветь, пока не убедилась, что с тобой все в порядке. Папа смертельно побледнел тогда, и с того дня он больше никогда не приводил домой лошадей.

Но мы не забыли их. Мы продолжали оседлывать наши палки со светлыми гривами, нам очень не хватало лошадей, и однажды мы решили их навестить. Мы сбежали и направились той дорогой, которой папа уходил на работу, — это был кратчайший путь, тропинка, которая вела через поле, прежде чем свернуть в направлении промышленного района. Мы знали, где эта дорога, и знали, что однажды пойдем по ней, но все-таки долго откладывали. Быть может, мы просто боялись. Или мамины слова — «если они узнают» — запечатлелись в нашем мозгу, и мы смутно догадывались, что это будет концом всему, что там нас ждет чудовище, что-то такое, чего мы даже не можем себе представить, что это действительно будет конец.

Загрузка...