Глава 8 О-НИ-О-ЧЕМ

"П а д е н и е. Утром я сверзился с кровати и ничего не помню. В течение всего завтрака не помнил, а потом забыл — не помнить.

Перед обедом ходили на пруд. С кем ходил — назвался братом моим Петром. Я не сразу ему поверил и во время купания поглядывал недоверчиво. Возвращаясь, купили к обеду в продмаге грамм триста рокфора. Обед был вкусный (баранья ножка с молодым картофелем, грибной суп из подосиновиков), но чересчур сытный. На десерт подали кусочки чего-то зыбкого в сладком соусе, в котором плавала мягкая золотистая шелуха. Никак не мог вспомнить, что это.

После обеда читал что попалось под руку, оказалось — календарь за позапрошлый год. Прочел о годовщинах смерти Гиппиус, Чехова и Лифшица. Последний мне особенно симпатичен: физик-теоретик, время от времени писал книжки для студентов. Приятно, если человек о сложном может сказать просто и точно.

Потом я немного помечтал и заснул. Заснул незаметно, непрерывно и сладко. Во сне видел все тот же календарь, только в нем даты теперь обозначались не числами, а фигурками человечков. Человечки двигались и кривлялись, так что я никак не мог определить, когда наступила чья-то смерть. Одного хотел было придавить, приструнивая, пальцем, но тот оказался верток и упруг, как личинка мухи.

Проснувшись, обнаружил, что в календаре все вновь встало на свои места. Сказать, что я этому обрадовался, — неверно. Сказать, что отнесся равнодушно, — неточно. Уточнять впоследствии свое отношение я не стал.

Перед ужином играли с Петром в бадминтон. Играет он лучше, но я проворней. Один раз волан залетел в заросли жасмина. Я нырнул вслед за ним и долго не хотел выходить, хотя Петр беспокоился — бродил вокруг, увещевая. Жасмин пах моим припоминанием. Мне казалось, побудь я в кустах еще немного, и тогда вспомню все до конца и наконец узнаю, кто такой Петр на самом деле. Но не тут-то было: Петр за шиворот вернул меня вместе с воланом в игру. Он оказался настойчив, мой брат.

Ужин я не заметил, скорей всего, не потому, что к нему подали ненавистную, костлявую рыбину, но оттого, что увлекся писаньем этой записки.

Кстати, дописав, чудесным образом обнаружил, что сыт, и решил: буду записывать и завтра. Тем более, запись поможет припомнить, что происходило со мной, если снова забуду.

После ужина играли с Петром и барышней, которая подавала нам и завтрак, и обед, и ужин, в "тысячу". Барышня играла невнимательно, во время игры несколько раз испуганно взглядывала на Петра, то ли будто опасаясь чего-то, то ли чувствуя, что он знает ее карты. Петр на нее не смотрел и выигрывал.

Спать меня укладывал брат. Он хотел мне на ночь прочесть из биографии Киплинга. Я спросил, кто это — Киплинг, а когда узнал, сказал, что не надо. Петр рассердился и решил напоследок спеть колыбельную. Я защищался, но, изловчившись, он накрыл мне лицо подушкой и дико запел что-то тоскливое и нежное, и пел, пока я не задохнулся.

Тогда он отнял подушку, и я, ужасаясь тому, что пение может повториться, постарался мгновенно заснуть.

В результате моего слишком мгновенного старанья я мгновенно же и заснул, и… по инерции умер.

Сегодня. Сегодня утром я упал с кровати и решительно ничего не помню. Не вставая с пола, стал разбирать свои бумаги, которые держу, пряча, под матрасом. Наткнулся на записку, написанную, возможно, вчера. А может, и не вчера. Решил, что если и в дальнейшем буду вести записи, то непременно их надо будет озаглавливать: вчера, сегодня, никогда, на Пасху и т. д.

Отыскавшийся листок прочел внимательно. Выяснил, что падал я не однажды. Удивило место, где описывается сон о календаре. В конце и сразу после середины текста нашлось несколько несоответствий. Я было решил их обдумать, но позвали к завтраку.

Я с аппетитом вошел в столовую, но подавальщица из возможно-вчерашней записки объявила, что вызвала она меня еще и для того, чтобы… Барышня запнулась, ей было трудно говорить. Со слезами в голосе она заложила мне за ворот салфетку, поправила и, так и недосказав, стала накладывать в тарелку манную кашу.

Каша оказалась очень вкусной, с корицей и изюмом.

Подавальщица села напротив через стол, умиление теплилось в ее глазах: видимо, ел я с нескрываемым удовольствием. Покончив с кашей, я спросил, как ее зовут: чтобы было удобней с нею потом обращаться в записках.

Назвалась Ольгой.

Затем, вдруг оглянувшись на дверь, испуганно и быстро зашептала: "Вам следует остерегаться Петра, он вам не брат вовсе, он погубить вас хочет…"

На излете ее шепота в столовую вбежал молодой человек стремительной наружности и сдавленно сказал ей: "Вон".

Ольга, поспешно повинуясь, вышла.

Молодой человек стал угловато метаться кругами по столовой, и я в череде ракурсов обнаружил, что он худ, у него злое лицо и красивый профиль, а волосы до плеч и волнистые, карей масти, с рыжеватым оттенком. Глаза — как у Януса: один зеленый, правый — синий. Рост средний. Наконец, встал и вновь, как и в предыдущей записке, приветливо назвался моим братом и Петром.

Что мне это уже известно, я постарался умно скрыть: как мог — искренне и пылко удивляясь его словам. Обниматься мы почему-то не стали, хотя взаимное воодушевление делало это уместным. Петр подсел ко мне за стол, звякнул тарелкой, швырнул себе пол-ложки каши, но есть не стал, а вперился мне в переносицу.

Вдруг быстро спросил:

— Только не валяй дурака, где камень?

Я потерялся. Вид его был грозен, и я тут же вспомнил, что он возможно-вчера хотел меня задушить. Поэтому я поспешно выкрикнул:

— Только никаких подушек!

— Хорошо. Подушек не будет. Где камень?

Я решил, что, подыгрывая, можно потянуть кота за хвост и что-нибудь разузнать.

Вслух я рассудил: "Затрудняюсь".

Разочаровавшись, Петр рассвирепел, в его руках оказалась подушка: "Последний раз спрашиваю, где камень, который украл у моего прадеда твой прадед Иосиф Розенбаум?"

Я обомлел, недоумевая. Я и не подозревал, что у меня, кроме брата, есть еще и прадед.

Последовала мучительная немая сцена, после которой мы отправились играть в бадминтон.

На улице было ветрено, и волан часто и хлопотно угаживал в кусты жасмина. В одно из таких исчезновений мне почему-то вспомнилось, что по-армянски жасмин — асмик. Я застыл, пораженный счастливым событием припоминания. Возможно, именно тогда у меня зародилась надежда, что все еще образуется.

Играть в бадминтон из-за ветра было трудно. Мы все время запинались о его порывы. В конце концов Петр предложил в оставшееся до обеда время поудить рыбу в пристанционном пруду. Я спросил, как называется станция, рядом с которой находится тот пруд, где мы собираемся удить рыбу (время от времени я слышал в его направлении воющий прибой и отбой электричек).

Петр не сразу понял, о чем я. Подумал. Ответил, что станция называется "Шереметьевская", и даже добавил, что направление движения поездов мимо и вдоль платформы — Савеловское.

Мы зашли за удочками в сарай. До пруда оказалось 879 шагов. И еще полшага, но тогда можно замочить ноги. Рыба не клевала. Я подумал, что, наверное, мы удим ее в пустоте. Впрочем, возможно, я был не прав: погода стояла ветреная и время около полудня — условия для клева никчемные.

Во время рыбалки Петр расспросами о камне меня не донимал.

Наконец мы смотали удочки и отправились обедать.

На обед, увы, случилась рыба, и я, спросив чаю, стал записывать.

Сейчас, когда я пишу эти строчки, Ольга и Петр, почему-то заговорщицки переглядываясь, тщательно — Ольга даже высунула от старания язык — выбирают из рыбы рогатые кости. Я подумываю о том, чтобы спросить их, как называется поедаемая ими рыба. Я уже выпил полстакана чаю, и поэтому мне не по себе. Но все же я спрашиваю. Они отвечают, что рыба эта слывет карпом, что бродячих костей в ней — тьма ордынская и что, кстати, золотая рыбка — это, по сути, замученный китайскими селекционерами карп, и что по-гречески рыба "ихтиос", и что отсюда — Ихтиандр, имя героя фильма "Человек-амфибия", снимавшегося в окрестностях крымского поселка Новый Свет, и что в этом самом поселке как раз и производится бутылочным методом знаменитое голицынское шампанское "Парадиз", бутылка коего — полусухого, десятилетней выдержки — сейчас и распивается ими за столом.

Я допил чай, и мне сейчас совсем худо. Может, вообще пора завязывать чаи гонять?

Состояние слишком муторное, записывание прерываю.

Продолжаю записывать.

После обеда валялся в постели — отходил. Приходил Петр, хотел было петь, но сказал "Как ты бледен!" — и смилостивился: ушел ни с чем. Собравшись с силами, я отправился в ванную комнату — посмотреться в зеркало. В зеркале я обнаружил лицо Петра, он действительно был бледен. Я подумал, что сошел с ума и у меня двоится личность. Меня стошнило в раковину. Я снова взглянул в зеркало. Там все оказалось в порядке, лица я не узнал. Описывать его не хочу, но то был точно я. Лицо на движенье мимических мышц отзывалось вполне охотно: двигало бровями, шевелило одним ухом, потом другим и одновременно обоими; отлично моргало.

Успокоившись, вернулся в комнату и, листая календарь, стал дожидаться ужина. В календаре на обратной стороне Дня нефтяников прочел заметку о месторождении Нефтяные камни в открытом море близ Баку.

На ужин снова была рыба и шампанское. Я с трудом отказался от чая (Ольга была довольно настойчива, предлагая, — раз я не буду рыбу), налил себе шампанского, выпил залпом и еще раз налил и выпил.

Вокруг стало восхитительно легко, я вытянул из-за воротника салфетку и бросил ею в Петра. Увернуться он не успел, и материя, как под сильным порывом ветра, плотно облепила его лицо. Сняв салфетку, Петр обнаружил под ней лицо Вениамина Евгеньевича.

Лицо, которое я вспомнил, и был поражен тем, что вспомнил.

Покуда я был нем и недвижим, заметно было, что Петр привыкал быть Вениамином Евгеньевичем: провел рукой, как после бритья, по щекам, потрогал переносицу, несколько раз моргнул, огляделся.

Наконец произнес:

— Что ж, теперь вы, вероятно, отдаете себе отчет, зачем вы здесь, — и, сведя паузу на нет, рявкнул:

— Где камень?

Допрос затянулся за полночь.

Я ничего не помнил.

От томительной усталости — будто по плечам моим ходили по Волге на ремнях баржи — страшно хотелось спать.

Зевала и Ольга.

В.Е. был не утомим. Хотел меня подушкой придавить, но я увернулся. Несколько раз приближал к моему лицу пламя зажигалки, однако я дул, и пытка его была тщетой.

Наконец ему надоело, и, выругавшись, он вышел из столовой, оставив нас с Ольгой вдвоем. Я вернулся к своим записям.

Сейчас она сидит в кресле-качалке и смотрит в потолок, а может быть, и сквозь. Как приторный ликер, тянет неискренние слова:

— Ну скажи ты ему, где камень, чего тебе сто-оит.

Прерываю запись.

Продолжаю запись.

В промежутке я схватил ее за шиворот блузки и выставил за дверь. Пока я так ее таскал — хоть и кратко, но крепко, — ткань треснула, и шиворот остался у меня в руке.

Зажав клочок белого шелка в левом кулаке, сейчас я умираю.

Послезавтра. Сегодня я упал, проснулся и ничего не помню. Падал, видимо, с кровати, потому что на исходе падения под нее закатился. Полежал. Осторожно выбираясь, засунул руку под матрас, где обнаружил свои прошлые записи.

Какой кошмар!

Из комнаты решил не выходить, даже если буду умирать с голоду.

В окно постучала синица. Открыл. В комнату залететь не решилась. Немного помельтешив по подоконнику, вдруг зашлась по-бабьи: "Чего ж ты, милый, кушать не идешь? Обед стынет".

В ужасе захлопнул окно.

Что делать? Решил спрятаться под кровать и там заснуть. Может, тогда — поскольку падать неоткуда — я смогу удержать свою память.

Сейчас записываю под кроватью. Глаза слипаются, жутко хочется спать. Чувствую, что умираю.

Неизвестно когда. Сегодня утром я упал, и ничего, что со вчера записать собирался, не помню. Не помню ничего совсем. А может, я забыл, как следует припоминать, то есть — как происходит воспоминание?

Нет, не может быть! Если так — то вообще хана. Но вот почему-то я знаю, что буквы "я" и "ю", это действительно буквы, причем буквы разные. Да, определенно разные, хотя я забыл последовательность алфавита. И писать я способен.

Надо еще раз попробовать вспомнить…

Нет, не могу, все равно ничего не помню. Но что-нибудь записать, раз начал, все же необходимо. А для этого следует выдумать записываемое.

Для начала я выдумаю себя.

Нет, сначала все же — зеркало. В нем я (поскольку не с чем сравнивать) неопределенного роста и у меня немного безумные карие глаза. Я наг и худ и страшно смугл, взъерошенные волосы никак не пригладить ладонью. Ладонь странным образом оказывается бесчувственной: я мучительно не могу распознать жестки ли мои лохмы, или мягки и шелковисты, но только беспорядочно разметались за беспокойную ночь, словно от ужаса. Почуяв неладное, подношу ладонь к глазам и обнаруживаю, что у меня две руки правые. Затем я поднимаю левую руку, теперь у меня три руки, я похож на Шиву. В испуге оборачиваюсь — и вижу девушку: она стоит рядом и, отстранившись, держит свою руку над моей головой.

Здесь я падаю без чувств, выдумка заканчивается.

Надо бы поесть. Иду в столовую, усаживаюсь за стол. Он пуст, как географическая карта.

Еда на столе долго не появляется, и я уже подумываю, а не выдумать ли мне здесь пищу. Наконец я отправляюсь в кухню, чтобы поторопить кухарку, которой там нет. Еды в кухне тоже не оказалось, хотя искал я так тщательно, что сгоряча даже разморозил холодильник. Не нашел ничего совсем, только из-под мохнатого слоя льда в морозилке, словно трупик замерзшей на лету синички из прошлогоднего снега, проступила генуэзская золотая монета.

Корявый профиль одутловатого мужа красовался на ней.

Я подумал: снести бы ее в ломбард — и поесть на вырученные…

Отчаявшись найти съестное, я мрачно усаживаюсь на подоконник. Он прохладен и гладок, и я обнаруживаю, что все еще не одет. Вместе с тем одеться не спешу, так как поглощен текущим голодным кошмаром. Есть хочется так, что кругом корчатся голода рожи. Я даже закрываю глаза на время — надеясь, что, когда открою, наконец увижу в кухне съестное.

Раскрыв их, я действительно вижу новый предмет. Не сразу различив в нем ту самую девушку из зеркала, я сквозь ужас соображаю, что это — моя голодная смерть. Мгновенно размыслив, я решаю смерть свою съесть и — насытившись — ее самую избежать. Я бросаюсь к ней, пытаясь укусить, но укус мой соскальзывает с красивой шеи и оборачивается нежнейшим поцелуем в восхитительную область, чуть повыше груди. Она, как и я, нага — и, ничуть не смутившись, слегка прижимает мою голову к себе.

Далее я умираю.

Никогда. Сегодня я не просыпался, не падал и все помню, поскольку сплю. Хотя помнить нечего. Видимо, я уже умер, и сегодня — это никогда. Но это меня мало тревожит. Здесь, во сне, полумрак, тепло и уютно, и нет ощущения, что я в гостях. Пишу на ощупь. Чем мне придется заниматься впоследствии — волнует мало. Уверен, все образуется. Камень лежит у меня за щекой. Иногда с приятным чувством обладания я нащупываю его языком. Я не боюсь его проглотить, хотя понимаю, что сплю очень крепко. Сон сейчас самый сладкий, и я надеюсь, что теперь меня никто не обеспокоит".

Посадка как взлет. Я закончил и огляделся вокруг.

Кругом кипела паника. Сосед напротив сосредоточено пытался выбить ногой иллюминатор. Я попросил его вернуть мою книгу. Прервавшись, он страшно оглядел меня.

В огромных глазах его по узенькой улочке мчалось стадо белых быков.

Ирада проснулась и заплакала. Я взял ее за руку — это притупило тревогу. Потуже затянул на ней ремень безопасности.

По салону метались зареванные стюардессы. Настырно, словно толпясь в свальной очереди за дефицитом, они пытались расчистить проход, набитый бессмысленным движением, как конюшня во время пожара.

Кто-то из экипажа защищал собою аварийный выход. Там клубилась дикая свалка.

В динамиках препинался командный голос. Многие пассажиры сидели сгруппировавшись, обхватив затылок руками.

Вопреки перегрузке и тряске некоторые при этом умудрялись мелко креститься.

Уши заложило, крики доносились, как сквозь бронированное стекло. Я через силу посмотрел в иллюминатор.

Мне показалось — в нем мелькнула маслянистая дрожь моря, и вскоре отчетливо качнулась и набежала кучка дрожащих огней.

Мы быстро снижались. Можно сказать (но страшно): падали.

Внизу проблеснула и замельтешила трассирующими залпами посадочная разметка. Вдоль полосы рушилась колонна пожарных машины. Остервенело озирались мигалки.

Я успел подумать, что все еще обойдется.

Потом раздался оглушительный скрежет. Тех, кто застрял в проходе, швырнуло вперед — в пролом перегородки. Самолет, качнувшись, грузно осел, крыло от удара обломилось, и в иллюминаторе было видно, что фюзеляж заносит.

Из-под него вырвался веером сноп искр.

В воздух взлетели обломки. Скрежет сорвался на визг и торможением сошел на три октавы вниз.

Внезапно наступила тишина. Кто-то, протяжно задыхаясь, стонал.

Через некоторое время началась аварийная выгрузка. Мы с Ирадой, обнявшись, по надувному трапу съехали в объятия человека в брезентовом комбинезоне и шлеме, как у пчеловода. У него было испуганное мужественное лицо.

Нас отвезли в здание аэропорта. Там выяснилось, что при отрыве от земли у нашего самолета заклинило шасси. (Вот почему — из-за нарушенной аэродинамики — нас так сильно трясло при наборе высоты.) Попытки устранить неисправность ни к чему не привели. По уставу в таких случаях экипаж не имеет права удаляться от места взлета. Садиться с полным баком означало — садиться на взрыв. Решено было, не удаляясь слишком от аэропорта, двинуться в сторону моря и летать по кругу, пока не кончится горючее. В случае чего — садиться в волны. Попутно выяснилось, что среди пассажиров находится военный летчик — истребитель, — возвращавшийся из отпуска в свою подмосковную часть. Полковник и ас, в чьем активе находились самые сложные фигуры высшего пилотажа, он тайно предложил свои услуги экипажу. Сделали запрос. Какое-то время ушло на идентификацию личности полковника и переговоры с ЦДС. Наконец дали добро. В результате все обошлось. Хотя самолет садился почти на брюхо.

Нас разместили в депутатском зале. Пассажиры пришли в себя, началась стадная истерика. Мой сосед, одолживший у меня Понтрягина, одним из первых стал кричать и месить воздух руками. Он даже пытался наброситься на одну из медсестер. Оторопев, девушка расплакалась. Внезапно человек остановился, сел, обхватив голову руками, и тоже заплакал. Стали разносить мензурки с валерьянкой и новокаином.

Нам объявили, что наш багаж будет перегружен в другой самолет, который специальным рейсом вылетит в Москву поздно вечером.

Я отправился позвонить отцу.

Отец привез с собою две бутылки лимонада и пирожки. Поев, я понял, что был голоден.

Папа дождался посадки и на прощание помахал нам рукой.

На этот раз мы летели без приключений.

Спать мне почему-то не хотелось, хотя было за полночь и многие пассажиры, запрокинувшись на спинки сидений, дремали.

Ирада, накрывшись моим свитером, сначала что-то мечтательно мурлыкала, водила пальцем по моей ладони, но скоро заснула.

И тут я понял: неймется мне, не спится потому, что кому-то требуется, чтобы я еще что-нибудь написал.

Я не мешкал: вынул — решительно, как инструмент, — авторучку и набросал:

Загрузка...