выдохом, каким-то выдохом, почему-то, во Вселенной, где ни-

кто не умел дышать… под мужчиной, на женщине, на столе,

прозекторском столе, зубоврачебном столе, под мышьяком, для

мужчины на женщине, для мужчины под мужчиной, для всех

них, кто умел верить, кто умел мечтать, кто умел писать стихи,

кто умел плакать, кто умел раздвигать под кем-то бедра, –

Уильям знал, – под каждым, кто жил или существовал под

бренди, для каждого, в каждом, выдохе, вдохе и стоне, даже

для этих детей, запорошенными снегом под седину, для краси-

вых уродцев ночных дворов, Дворов Вечности, для воздуха,

там… там, ТАМ, Здесь, когда каждый сам для себя поймет — то

или иное слово, то или другое движение, в тихом будуаре, в

последних каплях бренди, спермы, воды и воздуха, все закон-

чится, в сизых стенах яркого дыма, рассвета и юношеской

влюбленности, в комнате Смерти, в комнате Выдоха, королев-

ского-страшного крика, для рыцаря, который не дождался сво-

ей любви, для другого рыцаря, с Башней прекрасной дамы, для

третьего рыцаря — с Башней промеж потных бедер, для того

избранного болью рыцаря, с Башней промеж потных бедер, что

пыхтит черепицей и ярко плачет дождем — на бедра другого

рыцаря; для всех них, для Уильяма, для самого воздуха, кон-

чившегося в бардовом будуаре под давлением сигаретного ды-

ма. В прекрасной тюрьме под названием «Ингеборг».

Вот отец Уильям с сединой и в черной куртке, поворачива-

ет шею, и видит, как дети его прихода тащат за волосы жен-


196


Нежность к мертвым


щину, бьют ее ногами, «во всем виноваты ведьмы…», и женщи-

ну зовут Марта, как ее мать звали Мартой, и для Уильяма в

этом все безразлично, все христиански и холодно, все Бесфор-

менная Юдоль, и он пронзительно знает свою букву, свой мо-

мент, что Марту утопят, как ведьму, и что для этих детей, все-

ленная выкрутится буквой В, этой ведьмой, для других — бук-

вой У распухшего утопленника Марты, Х холода, М мужчин и

мужеложцев, Л любви двух мужеложцев, все и для всех выкру-

тится и лопнет, в этом был Бог, было мало христианства, в

этом было тесно Уильяму и воздуху, это было — бардовым

будуаром — Уильям не находил себе места в этом страшном

просторе пониманий.

197

Илья Данишевский


7. Самадха


Я выбежал в снег. Он был повсюду, будто специально. Или

я ослеп. Или его стало слишком много, будто специально. По-

зади меня натянулась цепь, огромный пес натянул ее всеми

силами своей шеи, я знал, как больно впились в нее звенья, и

попытался ухватить меня, но ухватил воздух. Воздуха тоже

было слишком много.

Там! Там, внизу!

И еще ниже, чем там, внизу.

В какой-то момент мне показалось, что пес нагнал меня.

Что сила шеи одолела силу железа. Цепь порвалась, и пес по-

бежал вперед. Он нагнал меня там, где гора ломается в хребте,

и ты почти падаешь, когда не видишь дороги, на покатую кры-

шу кафе. Где скрежещет подъемник и таскает к другой горе

пустые сидушки. Холодно. Железо посинело от холода, я слы-

шу, как лениво оно тащится на вершину горы; идет снег, я

слышу, как он идет… «…а еще, Гумберт, а еще Гумберт, а еще,

там, внизу, действительно живет Дева Голода…»… идет куда-то

неизвестно куда и зачем. Слишком одиноко. И именно здесь,

где снег так одинок, мне показалось, что большой пес нагнал

меня, опередил и врезался своей тушей прямо в грудь. Показа-

лось, но только показалось, что заболело солнечное сплетение в

этой темноте, но на самом деле не болело ничего. Все — только

казалось, вокруг даже ничего не было, и внутри ничего не было

тоже. Мне показалось, что заболело в костях, но только пока-

залось, и тогда я подумал, что умер, раз боли больше нет, а мне

так хочется, чтобы она была; на пару мгновений показалось,

что я уже умер, а затем стало ясно, что нет. Или да. Я не по-

нял. Всюду валил снег, ничего нельзя было увидеть, и поэтому

я не видел жив я или уже нет, собирался ли большой пес вер-

нуть меня своему хозяину или просто лениво натянул цепь, я

не мог этого видеть, и что самое жуткое я не мог видеть, дей-

ствительно ли болит солнечное сплетение или только кажется.

Все же, наверное, мне казалось, что болит.


198


Нежность к мертвым


Ничего не болело.

Все было хорошо.

Вокруг и всюду, даже там, ВНИЗУ, шел крупный снег. А

глинтвейн похож на кровь, или кровь похожа на глинтвейн. Я

не знаю, что на что похоже. Но мне казалось, что у меня внут-

ри что-то болит. И я не мог уловить это, потому что стало

ясно… никогда в жизни я не знал, что такое боль. Только что-

то, что очень хотелось назвать болью. Этот детский перелом

ноги; мне так хотелось сказать, что он — это боль, и сразу же

стать большим, испытав боль, но никогда, никогда

никогда

никто не знал

боли такой настоящей о которой не находится даже четвер-

ти слова

шел большой снег

большой снегопад к рождеству и никто не знал что такое

боль и существует ли она за пределами воображения и зачем

выдумали это слово зачем употребляют его так часто я, кажет-

ся, закричал что такое боль и… ничего не ответило мне потому

что ничто, даже АБСОЛЮТНОЕ ничто не знало что же такое

боль.

Мой большой и нелепый Джекоб сгреб меня в охапку на

краю обрыва. От него несло сигаретами и словом «гомосексу-

альность»; оно, как и другие слова, ничего не значило. Его

ворсистую шубу я принял за пса. Кто-то из нас в кого-то вре-

зался. Он подумал, что я хочу спрыгнуть вниз и крепко зачем-

то прижал к себе. Я ничего не говорил, а он повторял, как

заведенный «снова и снова, снова будет за одним кровавым

рассветом следовать другой не менее кровавый рассвет, все эти

рассветы своей кровью будут пачкать крыши, не плачь, не

плачь, однажды, триста кровавых рассветов спустя ты ничего

не вспомнишь, я клянусь тебе, ты даже не вспомнишь, все об-

ратится темнотой, снова и снова после этого, снова и снова, за

одним кровавыми рассветом будет следовать другой, не плачь,

тысячу рассветов спустя зарубцуется, останется только темно-

та, я обещаю тебе, не плачь, не плачь, две тысячи, две с поло-

виной тысячи… три тысячи и кто-то будет любить тебя так, что

ты ничего не сумеешь вспомнить», а потом он начал кашлять.

Он же сказал, что простыл. Кашлял и кашлял куда-то мне в

шею. И я ощутил на шее кровь. А значит, он не простыл, а

199

Илья Данишевский

значит, он соврал. Я вспомнил отрубленную голову голубя на

его большой ладони. Большой мужчина в шубе кашлял кровью,

а значит, у него туберкулез. Но нет, я знал, что у него нет ту-

беркулеза. Он не из тех, кто, болея туберкулезом, прижимал бы

меня столь плотно и гладил по голове. Это что-то другое.

Рак легких.

Снова и снова, один рассвет за другим у него рак легких.

Один кровавый рассвет гонится за другим и не может пой-

мать.

Чтобы любить так сильно, чтобы все забылось.

Только темнота и только не плачь, только не плачь, только

не плачь, всего лишь две с половиной тысячи рассветов прой-

дет над этой горой, где один кашляет болью на шею другого,

который не знает, что такое боль, и все забудется для этой

старой земли.

Чей-то снежный голос, рак снега, метастазы сугробов — все

зарубцуется множество тысяч кровавых рассветов спустя…

…уже через несколько часов все крыши были перемазаны

красным и начали ярко гореть на восставшем солнце.

– Якоб-Якоб, все будет хорошо. Все уже позади, Якоб…


200


Нежность к мертвым


8. Утоливший голод


Я замираю, и он проходит мимо, рукой ловя руку будуще-

го, копошась внутри его комнат и выхватывая оттуда, и я вы-

хватываю образ Джекоба, будто в последнюю минуту, будто в

мою сетчатку он должен быть врезан именно таким: с сияю-

щим полумесяцем, входящим сквозь его правое ухо, выходя-

щим чуть ниже левой скулы, состригая его выдохи и рыжева-

тую бороду; когда он так яростно улыбается несвежими зубами

тому, что видит впереди, глаза быстро наполняются блеском,

когда в них отражен свет луны, и в зубах отражен свет луны,

когда свет луны становится синонимом Джекоба, и кровь луны

светом по свитеру, по его горлу, когда все секундно и неулови-

мо — мой глаз делает его вечным. Он попадает в мою кровь,

«Всё!» и «Бог больше не говорит со мной», – комом внутри

моего горла, которое не рассечено светом луны, пульсирует, что

самая красивая история, ничего не сбудется, умрет от серпа —

вошедшего в ухо и вышедшего, пробив адамово яблоко, под

скулой — потому что так яростно полнятся смыслом лишь

глаза умирающего; я не предвижу роман или хотя бы строчку,

в которой Джекоб видит свое спасение, я предвижу лишь одно

и знаю, что это сбудется, будто его огромное тело упало на

землю, огромные руки обращены к луне, а лицо спрятано где-

то в коленях, что на этих руках такие следы, какие никто и

никогда не мог увидеть, единственные раны из всех, что ХО-

ТЯТ быть, самовластные и святые порезы, когда тело и дух

слиты в одном желании умереть, Святые харкают густо, Свя-

тые выплевывают жизнь, Душа скапливается в шестиградусном

сгибе локтя, и по обе стороны руки — вниз; впитываясь в су-

конные штаны, Святые лежат в паху, а затем текут дальше,

впитываясь в шнурки и капая ниже… с огромной усталостью

Джекоб ворчит «это все…» на пороге какого-то дома, с ярост-

ными порезами от второй фаланги безымянного пальца до

интимной ямочки в локтевом суставе, ямочке поцелуя и смер-

ти, откуда бурно выхаркивается жизнь; он сидит в позе Узнав-

201

Илья Данишевский

шего, рыдая в изможденье своих колен… и нет ничего другого,

кроме этого дома, кроме «Отец не говорит со мной…», вновь

кроме этого дома, контур которого уже отражен в сетчатке

Джекоба, и который я могу наблюдать внутри его глаз, как в

зеркале, дома, который он может назвать своим Домом, у поро-

га которого он умрет — несколькими человеческими циклами

позже, не найдя этот Дом… только стропила, только крыльцо,

только перекрытие, – все лишено внутренней жизни и имени.


202


Нежность к мертвым


9. Горькоцветы


Вокруг огромное количество смелых; слишком много, что-

бы им удивляться. Мальчишки на котурнах (?), девчонки с

глазами морских ежей. Мужчины, марширующие в бордели.

Бережно хранящие в себе воспоминания о домах терпимости,

отмывающие плоть до красноты в бело-серых кулуарах супру-

жеской ванны, примыкающей к спальне, возвращающиеся в

спальни с гаснущими взглядами, поруганное детство, стягивают

через головы бесформенность одежд с оттиском моды, столетий

и женского вкуса, вползают под одеяло. Их греет мысль о доме

иллюзий, их греет мысль о казнях, о взятии Бастилии. Они

присвоили себе подвиги далеких предков. «Сюзанна», прижи-

мающая его к большой груди. Жена. Детство. Он держит сво-

его маленького друга (и сам он маленький в этом воспомина-

нии) за руку, и вместе они осторожно двигаются в сторону

парка. Как много раз они гуляли в сторону этой сумрачной

зоны, но никогда еще эта прогулка не вызывала страха. Сего-

дня же путешествие – уже не будничный променад, сегодня

случается что-то особенное; так ощущаешь, когда обычные дни,

такой же ход часов, как обычно, по воле праздничной даты

изменяет свою структуру. Этот парк: кованая лавка, самая

обычная лавка, ты не знаешь, сколько бактерий оставляют на

ее поверхности бродяги, совокуплялись ли на ней и какие при-

знания она слышала; не знаешь, как выглядит она под полной

луной, случалось ли что-то с этой лавкой ТАКОГО, что навсе-

гда ей запомнилось, что вообще она помнит, что помнят ее

лапки, с кем она ассоциирует себя, к кому протягивается, к

кому тянется своим сидением, что вспоминает; большие дере-

вья, иногда сквозь кору может быть заметно человеческое лицо,

женское лицо, многие деревья знают несметное количество

тайн, деревья имеют тайные имена, такие как Асмодей, Люци-

фуг и другие, которые так любят повторять мальчишки, при-

зывать к себе на помощь (и ощущать какое-то взросление

сквозь это) нечестивые легионы, без рода, без племени, нескон-

203

Илья Данишевский

чаемо бредущие по улицам мальчишки; аккуратная сетка доро-

жек с белым камнем, все это похоже на вены, по которым пу-

тешествуют, толкаемые усилием невидимого сердца, влюблен-

ные, скучно сжимающие ладони друг друга, испытывающие

непонимание, как относиться к вспотевшей ладошке в своей

ладони, к этому острому запаху ЧУЖОГО человека в непо-

средственной близости, еще ничего не знающие; парк — это

совокупность всех лавок, дорожек и старых деревьев. Парками

становятся серийные убийцы. Парками в иных жизнях стано-

вятся серийные убийцы. Прикасаясь к этой мысли, ты медлен-

но узнаешь суть вещей. Не хватает слов, слова будто угловаты,

когда ты думаешь об этом. У тебя есть множество лиц. Лицо

твоей терпимости меняется на лицо суверенности и злобы,

лицо твоей жалости становится обезображено отвращением,

когда ты моешь руки. Внутренняя сторона человека скрыта от

него, как скрыта от кожи — кровь, текущая под кожей. Может

быть, в театре происходит соприкосновение. Полное отражение.

Тот, кто в будущем будет изменять своей жене с «Сюзанной»,

приносить запахи и осколки «Сюзанны» в кулуары семейной

берлоги, идет в этом воспоминании за руку с мальчиком по

парку. Множество раз до этого они бывали в такой же час,

когда солнце в такой же позиции, в этом парке, прямо на этой

дороге, и сворачивали на ЭТУ тропинку, но сегодня, когда они

свернули на нее, они ощутили, как Приближаются. Наконец,

замкнутая система парка обрела конечную цель, с каждым

шагом они Приближались. В них было ощущение, что после

такого, они навсегда останутся друзьями, найдут таинство

дружбы, но, как обычно бывает, с каждым шагом Приближе-

ния, их все больше переполняло взаимное отвращение. Так

всегда случается, когда озвучиваешь особенно звонкую правду.

Что-нибудь из семейных тайн, преданий, которое ты озвучива-

ешь перед приятелем, и как бы он ни отреагировал, и как бы

ты ни ненавидел свою семью, в крови появляется отвращение.

Но они Приближаются и пока не знают всего этого. Ощущение

ново и немного горчит, воздух кажется зеленоватым, слух о

том, что в парке кого-то убили, быстро превратился в сказку.

Они Приближались к трупу, они хотели его увидеть. С каждым

шагом, они хотели все меньше. Они Продолжали, потому что

стыдились слабости друг перед другом; он будет испытывать

какую-то гордость, изменяя жене, и все потому, что он При-


204


Нежность к мертвым


близился к последней тайне, он увидел труп, в раннем рассвет-

ном, розовом свете, под розовой лампой борделя, когда далекие

трамваи похожи на бульдогов, светские модники как бульдоги

на карачках перед какой-нибудь шлюшкой, в розовом воздухе,

кажется, розоватый запах, наверное, первый запах настоящей

крови; детские порезы, ушибы и ссадины, оказалось, не источа-

ли настоящей крови. Они Увидели, приблизившись вплотную.

Кричать было стыдно. Что-то изменилось.

Протягиваясь от одного воспоминания к другому. Иногда

врывается что-то, не принадлежащее тебе. Каждая секунда

соотнесена с прочими секундами, рассветы стоило бы описы-

вать в соотношении с другими рассветами; книгам стоило бы

стремиться к полному описанию рассвета этого дня (коль уж

каждая эпоха — это не та эпоха, чтобы быть счастливым), коль

уж все так, стоило бы тратить себя на фотографическое описа-

ние рассвета, в конверте его сквозь столетия, во имя облегче-

ния соотнесенности. Механическая сила смерти устремлена к

центру. Маховое движение. Путешествие вдоль сочинских

кромлехов (водопады, обязательное фото на их фоне, этого

водопада и того, самого крупного, мне запомнилось путешест-

вие сквозь навесной мост и свой стыд, что в таком мужском

путешествии меня почему-то сопровождает мать), от одного

кромлеха к другому, обязательное фото на их фоне, этого

кромлеха и того, самого крупного.

Понравилось, ты смотрела?

Как ты?

Где ты? ЗАЧЕМ?! Ты там, здесь, смотрела и видела, ЗА-

ЧЕМ ты была там, здесь, ЗАЧЕМ ты есть? Зачем ты… еще не

зная о тебе, я смотрю в водопад, уже тогда во мне какие-то

центробежные стремления к красоте и цветок в петлице, мимо

церкви мы сворачиваем на машине, и я вижу, как взлетает

гравий, а еще каждый раз в машине мне страшно, что зачешет-

ся глаз, я протянусь его почесать, будет кочка, и пальцы мои

войдут мне в глаз. Все — центробежно. Движение неумолимо.

Даже воспоминания подвергаются шлифовке. Уже нет запаха.

Кромлехи уже самоцельны. Уже нет направлений. На север ли

или в субботу? Картины спящего дома или краб, ползущий по

моим волосам, и я чувствую кожей своего черепа его лапы,

женские ли или мужские, было ли немного больно от щелкаю-

щих прикосновений (?), краб перебирал мои волосы, только

205

Илья Данишевский

это осталось, на ночном пляже, в моих снах я на лодке с ка-

ким-то мужчиной, останавливаемся посреди озера, он спраши-

вает, не хочу ли я искупаться, я отвечаю, что стесняюсь разде-

тости и смущаюсь своего тела, но это немного ломано, я играю,

он должен убедить меня, что я красив, я сам это изнутри чув-

ствую, и когда он говорит, что искупается сам, я говорю, что

боюсь за него… не боюсь, но говорю это, будто поддерживаю на

плаву наши возможности. Понимаешь? Жизнь направлена в

прошлое. Устремлена к пониманию той минуты, когда краб…

мой отец, мой отчим (время стерло и эти различия, хотя одна-

жды, в день их свадьбы, конечно, они были мне очевидны, но

сейчас я устало не различаю этих понятий, во мне гремит от

пустоты) пытался увлечь меня подводной охотой. Острога

была красива. Солнце блестит на ее острие. И почему-то боль-

ше ничего. Но все же кромлехи, от них можно протянуть каж-

дую мысль к Ирландии, спросить чаек, поют ли они старые

песни, спросить их о Джойсе, чей портрет стоит над моей по-

стелью, как старый родственник, стоит там, чтобы кто-то вошел

в спальню и обнажил там его. Чайки. Вернемся к чайкам. Чай-

ки очерчивают, как циркуль, своими серо-стальными телами.

Окружность, за которую нет выхода. Их размашистые движе-

ния похожи на огромные мужские полости, крупные клетки

ребер, распоротые и поднятые, они похожи на стонущих мор-

ских котиков, влажные изнутри ребра.

Кромлехи Ирландии, или Шотландии, шерстяные юбки,

под которые можно проползти. Женщины Ирландии, у каждой

в глазах мысли, что именно ее Бог поцеловал в прогалинку,

устремленные до какой-то черты в будущее, а затем падающие

с обрывов. Иногда легко не опознать собственных воспомина-

ний. Их фрагменты принять за воображение. Чувствительность

ко временным промежуткам образует морщины. Женщины

Ирландии. Они отвергают трахатории. Промежутки от одного

мужчины к другому растут, расширяются, кажутся им вечно-

стью, кажутся им испытанием, Бог говорит во время пауз, Бог

замолкает во время нового шторма, можно выстраивать графи-

ки сердечной интенсивности, затем все гаснет, зеленые завих-

рения кардиограмм — это четки на утонувших запястьях. Каж-

дая пауза — повод для воспоминания. Повод расчертить глуби-

ну. Отметить на карте отмели. Изредка на дне встречается что-

то заслуживающее внимания. Такой член, что отсимметрирует


206


Нежность к мертвым


вокруг себя бытие. Какой она была до того, как вышла замуж?

До того, как упала в постель, чтобы два обратить в три? Рисую

такую женщину, которая любила настолько, что отдала мужчи-

не вовсе не развевающуюся красную широту, а собственное

имя, осталась безымянной, осклизлой, как риф, обагренный

пятнами нефти айсберг. Добровольно запертая в это и боящая-

ся отпустить, стать чем-то иным.

Женщина курит своим запястьем, обсуждая «Мухи», желая

стать мухой в клоповнике собеседника.

В воспоминании о кромлехе значимо одно. Истовые жен-

щины, лютые женщины. Не знаю, как они называются, рож-

денные из цикуты. Я знаю, что корни цикуты повторяют под

землей структуры человеческой кровеносной сетки; эти жен-

щины выползают из земли, очищают свою наготу от земли, в

их крови нет ничего, кроме яда, и они не знают об этом. Чис-

тые дочери осматривают луга. Цикута всегда растет там, где

хочет. Луга, далекие от городов. Смазанные бугры тел, Локу-

сты20 зреют в сердце ядовитой почвы. Волосы зачесаны назад, смазанные болезненностью суставы украшают пробор и фалан-

ги заложены за ухо. Укусы подобных женщин отравляют род

человеческий. Страшнее, чем все другие яды. Встреча с мужчи-

ной не завершается смертью. Яд проходит сквозь мужские

губы, оседает в его крови, вызывая потливость и странные

скопления около коленной чашечки, когда нога сгибается,

можно наблюдать, как скопление цикуты перекатывается в

слизистых полостях. Все сцеживается в яичках и передается по

наследству. Яд выкачивает возможности. Сын современности

просыпается с усталостью, устремленный в прошлое, и не зна-

ет, как его прадед встретил ядовитую деву. Замедленное убий-

ство растянуто в тысяче биографий. Усталость. Дождь. Сы-

рость кожных покровов. Иные Локусты дарят такие возможно-

сти, что после нее каждый день — страдание. Поцелуи, похожие

на героин. Возможно, каждое мое горе — это следствие перели-

вов цикуты в коленной чашечке моего деда. Никогда нельзя

быть уверенным. Никак нельзя спастись. Все несчастья, молча-

ние, все, как игра дудки, — нарастает, а затем разворачивается,

печаль, похожая на лунный лотос, источающий миазм беды.


20 Римская отравительница, услугами которой пользовались Кали-

гула и Нерон

207

Илья Данишевский

Потомки цикутных дев в столицах. Гарпии, чьи мозги форми-

руют ложные пророчества, – эти гарпии ощущают происходя-

щее с ними, как несчастье, а пророчества, как правду.

Огромный, огромный, огромный, огромный. Мужчина, как

Джекоб Блём. Однажды он отыскал Деву Голода. В пещере,

спуск в которую — это коридор, линия между смертным и нет,

он спустился, он отыскал ее, одну из тех Дев Голода старого

столетия. Она сидела в кресле посреди темноты. Он, огромный,

огромный, огромный, огромный, был шутом собственной тем-

ноты. Она вязала штаны из мужского мяса. Раскуроченные

тела лежали у ее ног, ее дети — это гомункулы, ожившие ладо-

ни или коленные чашечки, двигающиеся сокращающимся дви-

жением, как гусеница. Все они молчаливо ползали по заляпан-

ному кровью дну. Девы столетий двигаются, как движение

света. Они пронзают все земное пространство, тени Лилит, они

шевелятся в каждом скоплении сумрака. Они неясны и будто

вымышлены, как клитор фригидной. Огромный, огромный,

огромный, огромный спросил ее «почему?»

Я бы спросил зачем?

Как?

Когда? Главный вопрос — когда (?) — обращенный к центру

Бога. Обращенный к женским пророчествам. Когда ход време-

ни изменится, кровь двинется вспять от какого-либо события,

и я смогу изменить ритм? Я был бы рад любому ответу, стал

бы центрироваться на него, при этом зная о низменности жен-

ской природы.

Огромный. Плачущий изнутри. Потливость, обращенная к

центру. Спросил «почему?», и она ответила, что родилась по-

добной. Жадной к ожиданию. Она вяжет мужчину из жил дру-

гих мужчин. Собственного мужчину. В пещере, как мать Грен-

деля. Что сердце земли изъедено подобными пещерами, под-

земными городами подземных матерей. Что они — это дочери,

черви, выползшие из задницы Мрака. Они — кристаллизованы.

Огромный (вроде бы его зовут так) Джекоб понял и сказал ей

«значит, мы, отвергающие Вас, отвергающие женщин и любя-

щие мужчин, как спасители мужчин, как ангелы? Сотворены в

вечном унижении, внутри инквизиции, кого называют темно-

той, двигающимися во тьме дымоходов и ворами потомство —

ангелы?», крылатые гарпии, публичные дамы с сердцами —

скоплением угрей; дырочки и скважины, намазанные аконитом,


208


Нежность к мертвым


фаллоцентричные сознания, глубоководные женщины с хищ-

ными пастями посмотрели на него, на его огромные ребра. И

начали хохотать. Пронзающее нервы и спину унижение, вновь

он ощутил свою сумрачную сущность. Дева Голода продолжала

сладострастно вязать. Она убивала мужчин. У одного воровала

пальцы, у другого адамово яблоко. Она хотела связать совер-

шенного мужчину. Того, кто не имеет внутри себя привязки ко

времени. Кто не позволит ей устремляться в прошлое или бу-

дущее. Того, чьи руки смогут удерживать внутри себя настоя-

щее.

Воспоминания, расползаются из одной точки и одновре-

менно уносятся во все направления. Люди одурманены идеей

эротики, как спицей, которую можно вогнать в сердцевину и

накручивать вокруг нее линии воспоминаний. Создать кого-то

своей сердцевиной. Связать того, кто никогда не покинет. Если

выдернуть спицу, огромные километры наших воспоминаний

развернутся вновь.

Ирландские женщины, плачущие, как чайки. Чайки, кото-

рых описал Джойс. Демонические цветы яда. Ангелы, потеряв-

шие свои сущности. «Мухи» звучат все чаще, обсуждаются

яростнее. В ночном небе все развалено и похоже на руины.

Он идет за руку, чтобы посмотреть на труп. Труп девочки?

Нет, это тело умершего мальчика. Между деревьев растянули

желтые полосы, чтобы никто не приближался. Это мое послед-

нее зеркало, последняя вариация на тему нашего свидания. В

парке рядом с твоим домом. Ты — со своим другом. Идешь

смотреть на тело мальчика, на мое тело, убитое каким-то неду-

гом, и изменившее известную композицию парка. Как мало

надо, чтобы привлечь тебя, этот запах, легкая синева, густые

тени ползают по телу умершего. Внезапно труп становится

главным действующим лицом парковой зоны. Звуки проез-

жающих машин — звуки его смерти; тени деревьев — декорации

его гибели. Прохожие — это зрители. Вода — источает подхо-

дящий запах. Мой труп — то произведение искусства, которое

подчиняет себе бытие этого парка, приводит твои ноги в дви-

жение, доставляет тебя к желтым полосам, которые делят парк

на зоны. Зона ВНЕ и МОЯ зона, зона с телом умершего маль-

чика, раскинувшего руки. Рана на руке будто сделана ножом

для резки бумаги, кожа, как желтый картон. Капли грубой

крови собраны на лацканах, клетчатый пиджак, небрежно от-

209

Илья Данишевский

кинутый зонт, солнечная погода, чайки очерчивают круги во-

круг моего трупа. Все это — твое воспоминание, которое я смею

придумать, потому что все уже обратилось в закономерность. И

я уже уверен, что в твоей памяти найдется нечто, что похоже

на это. Ведь наша память обманчива. Мы готовы вдолбить в ее

недра любую ложь. Парк, слова. Умершего мальчика. Пещеру с

чудовищной женщиной. Навязать своему рассудку необходи-

мость и любовь к детям. Тело мальчика, который похож на

Рембо, который своей смертью протянул золотые цепи от звез-

ды к звезде, от одного фонаря к другому. Думаю, ты уже почти

можешь это вспомнить, это непроисходящее, эти его глаза,

значимые и какие-то ВЕСОМЫЕ только оттого, что это глаза

трупа. Глаза первого трупа в твоей жизни. Ты запомнишь их

навсегда. Не потому что они какие-то, а потому что НЕЧТО

принуждает тебя думать, будто увидеть труп — это значимо.

Будто что-то меняется после этого.


210


Нежность к мертвым


Акт III.

Костры тщеславия


Здравствуй комариная потная родина

где река и вода теряют себя под бензолом Его произвола

где повитуха вспарывает себе Его брюхо

где кормилица "отсоси мои голые ребра"

где солдаты "еби мои чресла, вспоминай свою матушку"

где шахтера кайлом – месят бурое мясо Его капилляров

его аорты его нефтеподобной крови

где на поле – ветер сажай, ветер сажай и ухаживай за ростками

и на первом уроке – ***югенд: "Здравствуй, Тихая Смерть, аве, быстрая Смерть,

Славься, Мучительная погибель!"...

...где пожинать ураган – дождутся только умершие.


Здравствуй!


211

Илья Данишевский


1. Нико 1/2


…еще ближе к вокзалу мертвых; в том городе, что на пря-

мом луче от места убийства длинношеей девочки, стоит боль-

шой дом Кросс-энд-Холл, и он почти такой же, как дом Али-

стера Кроули. Столь же поврежденный магией Граумзалока.

Здесь шумит вода этого источника: она в земле, и лунный свет,

пролетая над Кросс-энд-Холл, тоже шумит водой. Грязной

водой, признаться; кажется, что в этом ручье утонула крыса,

целая стая крыс, может быть — это грязный и серый дом.

Здесь – приличная семья. Она ничем не выделялась бы,

если не жемчужина, которая под костистыми сводами чердака.

Сложенный, будто старинный неф, он хорошо уничтожает

крики. Если твоя спальня находится на первом этаже, или если

ты принес доброжелательным хозяевам Кросс-энд-Холла пиц-

цу, ты никогда не услышишь, как кто-то беснуется под чердач-

ными досками. Но вот если ты начнешь подниматься по кру-

той лестнице (открытой и беззащитной лестнице, сложенной

так умело, что ни одна Кровавая Кость не смогла бы проник-

нуть под эти ступени), гул странного стона начнет нарастать.

Похоже на колокол или крик грача.

Говорят, ее крики бьют стекло. Поэтому на чердаке нет

стекол, и оконные провалы зарешечены, дождь проникает

внутрь. Старина ***, семейный вожак, говорит, что дождь —

наказание. И он начинается лишь тогда, когда заколоченная

тайна Кросс-энд-Холла плохо себя ведет. Дождь заливает кро-

вать «тайны», ее саму, ее одежду. Волосы прилипают к черепу.

Но *** так же говорит, что Бог — существует.

Госпожа Нико!

Я хочу представить вам ее прямо сейчас, когда закатный

огонь можно принять за открывающейся перед темнотой зана-

вес. Каждую ночь или каждый день в затмение, в любой миг

темноты, Нико начинает танцевать. Она истинная актриса,


212


Нежность к мертвым


слегка сухокожа, и, как все нимфетки, обожает тень, торжест-

вует ее лучшим гримом гнилых морщин.

Вначале посмотрите на рот. Морщинки собрались вокруг

него отвратительными скоплениями; будто морские камни

вздыбливаются и проваливаются в странные щеки. Травмиро-

ванная ранним детством, Нико не имеет правой щеки, а значит,

все морщины собрались лишь на левой ее половине. А та, пра-

вая, остается бесполой и вечной; разодранная до серого сухого

мяса, вечно скалится и не может перестать, и неровные зубы —

вечно открытые публике. Тронный зал, и Королева торжеству-

ет.

Нико стыдливо заламывает руки. Шепчет луне, мол: Я —

танцовщица луны! И я-то знаю, что Король Безумец убил бед-

ную миссис *** — а еще это: Головастики — маленькие человеч-

ки с большими хвостиками между ног!

Слова ее задыхаются в душной и тесной гортани. Когда

они все же вырываются на волю, то звучат гнилым ветром.

Нико не умеет держать слюну внутри себя. Вечно мокрый

подбородок.

О, госпожа Нико, она в своей ночнушке уже много лет, бо-

соногая госпожа, с пальцами средней длины и ногтями на них

длины до «омерзительной закрученности». Нико часто снятся

влажные сны. Но, кажется, ногти нужны ей, чтобы спасти свое

тело от саморазвращения. Ей хочется поиграть с собой… ей

иногда очень хочется этого. Очень хочется. Но Богиня-Луны,

Не-дающая-Королева велят держать себя целомудренно.

У нее плешивая голова.

Мутные глазки и диатезная кожа. Бледная, до синевы.

И там, промеж ее ног, большой бугорок говорит нам, что

Нико-то, красавица Нико — мужчина. Покрытые шерсткой

ласкового тигренка яйца, простата, уретра — все, как полагает-

ся. И черные усы. Их некому сбривать.

Милашка Нико больна. Она — это постыдная тайна жите-

лей Кросс-энд-Холла, и она будет спрятана здесь до самых

своих последних дней.

Разум почти не работоспособен.

У тела подчас начинаются спазмы — чаще всего по утрам —

и тогда она начинает кричать.

Но к Нико никто не придет.

213

Илья Данишевский

Блюдечки с крошками, чашки с застывшим прошлым, с та-

раканьими яйцами, она бережет и хранит в уголке. Весь ее

клад шелестит по ночам, красавица Нико боится тишины.

Когда она кричит, все делают вид, что на чердаке играет

ветер. Когда она впивается ногтями себе в грудь и шепчет со

слюной на губах — я буду, как жена Джекоба Блёма, я буду как

жена Безумного Короля — пытается оттянуть себе соски и

стань еще более женственной, никому нет до нее дела.

Она лижет блюдца язычком, как собачка.

Ее губы наловчились выхватывать с дешевого стекла мака-

ронинки в пресном соусе и со свистом заталкивать их в гор-

тань.

Старая постыдная тайна думает, будто он избранник луны,

шепчет сегодня, в день убийства длинношеей девчонки, припав

к решеткам: Ах’камагар, Король Безумства, ахе’камора, Нико

приглашает вас на последнее сальсо…


214


Нежность к мертвым


2. Гешефт


Небо призрачно, осень в нем выражена несколькими обла-

ками: одно, как случайный возлюбленный; другое, как корона

Георга со свитой виконтов и придворных дам вокруг зубчиков;

и третье, как черно-осенняя лиса, но не обычная, – с нездоро-

вым носиком, будто эта лиса вначале была человеком, затем

обратилась в лису, и лишь затем растворилась в небе (может,

взлетела, и ее расплющило об осень, чтобы она плоско парила).

Я свернул Налево, и мне встретилась случайно заплутавшая в

переулках шлюха, ее кожа была, будто растянутое бытие; мно-

готочием она бегала от одного дома к другому, пытаясь спа-

стись, кинулась на меня своей человеческой натурой, стала

просить вывести ее, в окружение золотистых спутанных волос,

ее личико выплакалось, вытерлось, ее тело было дисгармонич-

ным и беспомощным, она уже начала превращаться в лису, но

так как никогда в жизни не смотрела в небо, еще не могла

предсказать, что будет далее: подкинет, растормошит и сделает

тучей, «куда мне!? Я…», прошел мимо, она кинулась следом, а

затем поотстала, снова расплакалась, будто перепонку проткну-

ли, жабры выпустили воздух, какому-то мужчине опустошили

кошелек, он, наверняка, думал, что это белобрысая проститут-

ка, а еще он подрабатывал гаданиями для тех, кто давно мертв;

не потроша будущее, он просто объяснял умершим и развора-

чивал перед ними жизнь, как притчу. Не было для меня луч-

шего места, чтобы упасть внутрь тебя, внутрь твоей исповеди,

которая была, конечно, далека от истины, но все же более ясна,

чем любое из слов, которые ты мог бы мне сказать… мне бес-

конечно трудно объяснить, как это происходит, как все мы

находим Левый город, может быть, по воле случаев или зако-

номерностей, но я уверен, что ты не из тех, кто жаден до мело-

чи так, как жаден я, твой дневник, который был важнейшим

гешефтом моей жизни, взмокший от прикосновений моих

пальцев, лежал в кармане, и казалось, что в кармане у меня

лежит сердце, мне хотелось тотчас съесть его, ради святотатст-

215

Илья Данишевский

ва и падения, ради противоречия, потому что я всегда поступал

против собственных естественных желаний, превентивно осте-

регался Воли и бежал от нее Налево.

В этом кабаке я испытываю давно знакомое чувство: про-

тивоестественное презрение к постоянному клиенту, обслужи-

вающий персонал презирает тех, кто приходит каждый день,

будто уже полностью составил об этих выпивающих свое по-

следнее мнение, в этом месте за столами сидят и ходят между

столиков безымянные старые знакомые, с которыми мы нико-

гда не знакомились; мы знаем их тембры, их нервы и осколки

бесед. Иногда мы не любим кого-то по одному отпечатку тела в

воздухе, или по непроизвольному звуку, а иногда желаем по-

знакомиться с кем-то за задним столиком, с его татуировкой и

выдохами, но не делаем этого, потому что боимся и потому что

оправдываем свой страх мнениями персонала и других, кото-

рые так же, как я, делают обо мне и моей тени выводы сквозь

каждое мое движение.

Его зовут Кетер21, венчик; небо, в которое я смотрю; у него

есть человеческое имя, все об этом знают, итак… подождите, я

войду в нужное русло, смотрите, я вхожу в нужное русло, ви-

дите (?), я уже сел на закабаленное мною место, рука сомкну-

лась на теплом бедре кофейника, коричневая струя его мочеис-

пускания заполнила полость, я открываю дневник, сейчас все

станет понятно… ради разоблачения, подспудно желаемого

приговора, мне хочется, чтобы каждому сидящему в этом зале

стала предельно ясна моя история, мне надоело, что другие

постоянные посетители с их кофейниками, драмками и круж-

ками додумывают меня, хочу, чтобы они узнали все. Я пребы-

ваю для них в славе Пишущего, постоянно что-то стучащего на

клавиатуре, а иногда вытирающего с нее пролитый кофе; кто-то

заглядывал мне через плечо, но они ведь не могли знать, на-

сколько я правдив в той или иной строке, добрая часть смысла

растворяется в шуме играющей музыки, какая-то часть не па-

рализует чужой рассудок, а какая-то оседает внутри и коверка-

ется; я знаю, что они пытаются понять мои истории так же, как

я придумываю их, сидящих от меня по соседству. Я думаю, что

мужчина за столиком Б-6 (конечно, мы вынуждены придумы-


21 Одна из сфирот каббалического Древа Жизни.


216


Нежность к мертвым


вать координаты, раз уж мы анонимны друг по отношению к

другу), который читает Карра пытается бросить курить, потому

что курить вредно, но курит, потому как у него нескончаемо

случается что-то плохое, я бы сказал, что он влюблен, но это не

так. Его печаль не протекает из одного источника, каждый день

он грустен от разных причин, курит по-разному, иногда разные

марки, иногда он зеленоват от каких-то заплесневевших шра-

миков, а иногда розов, как шанк. Гермафродитичная дама од-

нажды читала Ведангу22 за столиком Е-8, но она ничего не

внемлет из Веданги, вероятно, у нее был роман с каким-нибудь

индологом, но это было очень кратко, и после этого она совсем

перестала ухаживать за собой и скрывать двойственность сво-

его нутра. Двоедушие слишком естественно, чтобы мы думали

о нем. Г-14, большой и круглый стол, напоминает дряхлой

девчушке с жиром внутри живота о маминых похоронах. Игра

в угадайку была бы забавнее, не живи мы в век сотовой связи:

иногда из конца в другой конец зала долетают целые исповеди,

которые, обращенные одному лишь адресату, находят понима-

ние в нас; когда исповедующийся злится (мы видим это, в

отличие от адресата на другой стороне волны), мы понимаем,

что поняли из исповеди больше, чем тот, для кого она предна-

значалась. У мужчины Д-45 в душе живут крыски; он носит

ожерелье из крысиных голов, чтобы тело сопоставилось с ду-

хом.

Я для них странен тем, что не пытаюсь оттенить свое Я,

спрятать его, при этом, не относясь к простецам, которые от-

кровенно беседуют в свои телефоны; самые умные понимают,

что мои фокстроты по клавишам — это ложь, замануха для

кабака и тех его жителей, которые хотят лучше узнать своих

соседей. Подчас мы пишем друг другу письма на салфетках,

когда желаем эксгибиционизма, иногда мы умираем, и кто-то

прикалывает к нашим лицам эти же салфетки, чтобы не видеть

наши мертвые лица до той поры, пока официанты не уберут

труп. Осоловевшая от смерти девочка расклячила ножки, моче-

вой пузырь опорожнился перед путешествием в Рай, это на-

помнило мне случай, по которому я потерял тебя, когда я опо-

здал на важнейшую встречу, потому что в метро, Чеховская,


22 Условно — руководства по шести отраслям знания, предназна-

ченные для правильного проведения ведийских ритуалов.

217

Илья Данишевский

выход к левой стороне Пушкинского кинотеатра, мужчинка

отливал на умерший эскалатор с таким самозабвенным видом,

что я уделил ему пять минут в восторге от его смелости и в

волнении, чтобы милиция не удостоила его глазами; я смотрел

на него, пока опасность не миновала, и он не застегнул ширин-

ку. Тогда я побежал вперед, но было уже поздно, и мы с тобой

разминулись, а я тебя люблю; и никто в кабаке, никто и нико-

гда и нигде не различит во мне любящего, потому что у меня

нет своего голоса, потому что я пишу Нечто неопределенное,

на Левой стороне (откуда нет возврата), я разделен на великое

множество Я, но при этом не шизофреник, потому что напи-

санное мной обращено к патологии, потому что последнее мое

творение кричало в воздух о снежном дне, сквозь который шла

девушка, шла сквозь погост на могилу матери, и случилось так,

что под этим бледным зимним солнцем, которое похоже на

воспаленную печень или рану круглой формы, которую обиль-

но облили перекисью, она встретила тех неупокоенных эрото-

манов, которые и после гибели не могли успокоить себя, один

из которых, кишки вокруг шеи которого были орнаментом

красных и бурых тонов, заломил ей руки, а другой, похоронен-

ный в шинели, и оттого выползший наружу в шинели, задрал

ей юбочку, а потом подскочил третий, и покрыл ее ссади, как

пес собаку, и закусывал свои губы от боли во время этого,

понимания, что сломанная шея не позволит ему никогда по-

крывать кого-нибудь иначе, кроме этой собачей позы, никогда-

никогда-никогда над кладбищем не взойдет нормальное солнце,

похожее на солнце, никогда ты уже не будешь мне улыбаться,

и поэтому солнце, как круглая рана, но в этом кабачке, где обо

мне черпают лишь из истории об изнасилованной, все думают,

что

я

рожден

ради

курения,

вульгарного

псевдо-

интелектуального презрения к жизни и живым, мочеиспуска-

нию, кровосмешению, деторождению; лампа в кабаке очень

похожа на щенка, приколотого к потолку длинными иглами;

щенка, во внутренности которого инкрустировали лампочки, и

свет истово пробивается сквозь медленно утончающуюся кожу

и выпавшую шерсть. Это был щенок рейтривера, а в некуря-

щем зале — щенок далматинца, ярко-белый свет с черными

пятнами на грязном плафоне; на самом дне стеклянного резер-

вуара мертвецы усохших бабочек, ночных пауков, а еще — ас-

фиксичная девушка, от несчастной любви сморщенная до раз-


218


Нежность к мертвым


меров залупы, она лежит в лампе, животом к стеклу и пиздой к

посетителям, а спиной к источнику жара и света, и «солнце

мертвых» режет огнем ее голую до позвоночника спину. Когда

я говорю все это, не стоит думать о «метафорах» и «метастазии

моей души», не стоит думать, что я отношусь к сюрреалистам,

ведь я сообщаю о Левом городе, том легочном клапане Моск-

вы, где интенция к Злу неисчерпаема, где хрупкая человече-

ская жизнь становится стеклом, где чудовища фактурны и не

являются плодом воображения, а девушка, похороненная в гроб

стеклянного далматинца — наша повседневная реальность…

если же кто-то спросит, почему столь рациональный, даже

циничный голос, как мой, может исходить из этой трущобы, то

и на это у меня будет достаточно простой и ясный ответ. Как я

сказал, у него есть человеческое имя. Больше, чем любовь к

мужчине, меня огорчало другое; то, что в этой любви объекта

во мне было больше, чем объекта в самом объекте, иногда мне

казалось, что я мухоловка, которая съела свою возлюбленную

муху; долгая кокаиновая зависимость, которая расширила мои

ноздри до размера Вселенной, привела мои ноги к одному из

тех притонов, где торгуют настоящим страданием, и это тот

самый кабак, где официанты испытывают презрение к посто-

янным клиентам, где я так часто бываю, где пребываю сейчас.

Но это незначительно, раз уж мне надо развернуть кольца пе-

ред каждым, я обрисую Альфу этого приключения, медленно

предсказывая ее Омегу, давая каждому домыслить мой итог,

который знаменуется самоубийством.

Мы познакомились, когда я сказал, что «не хочет ли он

выйти за меня замуж(?), а если его волнуют какие-то прили-

чия, недавно у меня появился женский труп, за которым я

ухаживаю с аккуратностью Фиша23 и прочих», и если он не

желает даже для самого себя признавать, и «что судьба твоя

выйти замуж, а не быть женатым, ты можешь будто истинно

жениться на ней, а я просто буду ее вторым мужем». Это был

мальчик, внутри которого жил котенок – на момент нашего

знакомства это был ласковый зверь болезни, глубокой психи-

атрической травмы, и я гладил его по шерсти, рассказывая ему

о трупах, солнце мертвых и мертвой женщине. Он истинно


23 Известный серийный убийца.

219

Илья Данишевский

верил, что в нашей спальне и в нашей постели живет женский

труп, и что когда-нибудь силой двойного семени, мы оплодо-

творим ее умершую матку. Когда он ходил в кино, то мыслил,

будто она с ним, будто она его жена, а я — ее муж. Гораздо

менее страшным для него было быть некрофилом, чем любить

мужчину, хотя бы потому, что некрофилия была игрой, а его

любовь текла истинно; как любой другой, он боялся истинных

интенций, и поэтому притворялся некрофилом. Мы оплодотво-

ряли подушки, играя, что их складки — ее ляжки; мы целова-

лись, но оставались вне Содома, его признания в любви были

далеки от признания гомосексуальности. Как я говорил, мы

расстались из-за моего опоздания: в тот день врач признал его

бесплодным, а наша мертвая нимфеточка забеременела, он

сказал мне «я лишний, потому что есть ты и она, это не наш

ребенок на троих, а только твой и ее», и как бы я не уговари-

вал его, что факты живут лишь в грудных клетках, что моя

любовь не может быть выражена семенем, он лишь плакал в

ответ и ничего мне не отвечал. Напоследок он будто потерял

свой интимный дневник, в котором высказывал себя макси-

мально честно, а я делал вид, что случайно его нашел, хотя,

конечно, мы очень подстраивали судьбу, чтобы помириться, он

разыскивал повод простить меня за отцовство более яростно,

чем я — искал слова извинений. «Случайно» раз за разом мы

оказывались в одних и тех же местах и комбинациях, но потом

понимали, что наши рты ничего не скажут «случайно», слова

порождены усилиями, а мы не умеем говорить. Слишком долго

мы вращались в некрофилии Сансары, дабы уметь открыть рот.

Ни язык ротовой полости, ни язык любви не МОГ «случайно»

сказать самое главное, они лишь болтали о всякой ерунде, вро-

де холокоста и умерших детях. И чем более полно я был пара-

лизован любовью, тем меньше и меньше о ней говорил и был

способен говорить. Наш последний диалог, спустя уже год с

того дня, когда я нашел его дневник и все не решался прочесть,

был о пуделях, ведь пудели такие, такие, такие, он сказал мне

«…», я ответил ему «…», он отреагировал Так, а я не понял его

знака, потому что любил, а он не понял моего непонимания,

как знака любви, и подумал, будто я оскорбляю его, а я не

поймал этого и оскорбился, и он сквозь свою любовь увидел

мою оскорбленность, как оскорбление. Нам почему-то не уда-

валось поцеловаться «случайно», рядом всегда оказывались


220


Нежность к мертвым


прохожие, проститутки, полицейские, моя жена… На ее день

рождения он лежал в моей постели, конечно, «случайно», мы

не разговаривали несколько лет до этого и у нас никак не по-

лучалось сократить дистанцию, ведь стоило начать с самого

начала, а так как все заключено в кольцо, нельзя поймать на-

чал, но мы лежали в постели, потому что наша бывшая общая

жена позвала его, и нам стоило с чего-то начать, но мы не на-

чинали, потому что признаться в чем-то сложнее, чем трахать

труп или обратить живого человека в труп, я был полностью в

сфере его запаха, а он моего, мы корчились и оскорбляли друг

друга, но оставались в одной постели, объясняя этой летней

духотой, что жара, как сфинктерная мышца обхватила наши

шеи, и мы слишком безразличны друг к другу, чтобы разомк-

нуться и разойтись в разные постели. Я жил в четырехкомнат-

ном гробу, а сейчас он лежал на моей подушке, но прошло уже

столько лет, что нам молчать было более прилично, чем гово-

рить; быть с кем-то на одной подушке совсем не стыдно, если

ты притворяешься безразличным; я слишком любил, чтобы

пытаться прижать его к Нирване или в логический узел, какой-

нибудь фразой из строя «зачем лежать с незнакомцем?», он же

тоже ничего не говорил, боясь одним своим словом зачать во

мне Такую реакцию, которая будет трактоваться, как безразли-

чие, а этого бы он не вынес. Его распирало от боли, когда я

говорил хоть слово, потому что слова были не такие, как он

себе выдумывал, меня распирало от боли его молчание, потому

что я трактовал молчание, как «плохо», а он, как «плохо» трак-

товал слова. Наши противоречия были спаяны, как спариваю-

щиеся медведи, мы безразлично лежали как, конечно, и лежит

один безразличный подле другого, как подле трупа труп, и

наши гениталии разбухали от безразличия друг к другу. Нако-

нец, я сказал «давай найдем еще одно женское тело?» и он

ответил «с меня хватит», решив показать этим, что больше не

хочет два обращать в три и хотел бы довольствоваться лишь

мной, но я обиженно выдохнул, потому как трактовал словно

даже какая-нибудь мокрая щель не способна принудить его к

нахождению рядом со мной. Я встал, чтобы покурить, а он как

раз в эту минуту решил, что стоит бросить курить; как вы по-

нимаете, противоборство курящего против того, кто нет, делает

любые отношения невозможными; я мог стерпеть его шизофре-

нию, но только не это…

221

Илья Данишевский

…наконец, я могу попытаться начать его дневник, я пытал-

ся много раз, много лет. Теперь я почти готов, отыскав себе

самое мерзкое из имен, тел, обрастя самой пугающей из репу-

таций, в самом хлевном из кабаков, я мог начать и вот: …я

начал вести дневник, потому что однажды прочел отцовский

дневник, ради того, чтобы когда-нибудь кто-то прочел мой, и,

может, это изменило бы его жизнь так же, как тогда измени-

лась моя, ведь никто не читает дневник Постороннего, а зна-

чит, укравший мой дневник, будет заинтересован во мне… крой

моей психики так хрупок, что я не могу даже представить вы-

ражения любви ко мне в какой-нибудь нормативной мелочи,

даже в поцелуе или чем-то еще, слишком объективно говоря-

щем обо мне; скорее уже я поверю, что меня любит тот, кто

украл мой дневник, кто ударил меня этим, кто засунул руку в

мою душу и вытащил оттуда дневник, чем слова «я люблю

тебя», скорее я поверю тому, кто боится выпустить всякую

мелочь, желает видеть меня, когда я отливаю, кому больно не

вобрать какую-либо часть меня, самую незначительную, чем

тому, кто купил мне часы на цепочке, не знаю, как этот крой

сопоставит, если один и тот же подарит часы, а затем украдет

дневник… я ищу диссонанса, я ищу катастрофы, я люблю то-

нущие корабли, я боюсь утонуть, я боюсь того, кто любим, я

ищу любви, я хочу утонуть, я хочу бояться, я хочу на корабль,

я хочу кораблекрушения, я хочу катастрофу… только любовь,

которая как катастрофа — для меня любовь — а всякая другая

любовь для меня лишь лексическое выражение похабного же-

лания в мою сторону, желания раздвинуть мои бедра, найти

прилипший к правой ноге член, желанию вздернуть его и при-

дать ему жизнь, но не ради того, чтобы во мне жила каждая из

частей, но ради услад, которые получит ожививший после того,

как он оживет; я бы хотел, чтобы кто-то притронулся и оживил

его, но не ради себя, кто-то, кому противен, может быть, его

вид, или кто думает, будто после соприкосновения с членом, на

руках откроются моровые язвы, я бы хотел, чтобы вопреки

язвам его коснулись, я хотел бы упасть лицом в моровую язву

и лизать ее пологий край… я выкрал дневник моего отца в тот

день, когда крикнул его разговорчивым губам «я ненавижу

тебя!», и погрузился, любя отца, в этот дневник, и в тот день

многое тайное о человеческих душах стало меня чуть менее

тайным, я будто составил мнение о том единственном случае, в


222


Нежность к мертвым


котором я буду счастлив, все возможные комбинации счастья я

сузил до одной (с уже упомянутой язвой) и сказал Богу, что

ничего иного мне не нужно, и если я не рожден для счастья, то

легко пойму это… легко понимаю это, ведь каждый день ни у

кого нет язв, каждый день нет катастрофы, я так несчастлив и

мертв, но я твердо знаю о том одном, что устраивает меня, я

точно знаю, чья язва мне нужна, я нашел ее, когда мертвая

матка сократилась, ведь теперь я мог ждать, что он выпотро-

шит ее легким ударом или не выпотрошит… у меня нет ощу-

щения времени, есть три дня и триста столетий, я знаю о кру-

ге, я знаю… <упоминание моего имени>, рядом «язва» и «ката-

строфа»… и поэтому я больше не могу читать, лицо мое содро-

гается, душа моя язвится, гной из язвы выделяется, как моло-

фья. Сейчас мне хотелось бы поцеловать его разгоряченный

анус, но окажись Он здесь и именно сейчас, я бы дал в его

зубы рукой, как единственно-возможная защитная реакция на

желание поцеловать в анус, будто он мог прочесть мое желание

сквозь зеркало моих поволочных глаз.


Мое сердце билось в кармане,

куда ты убрал свои руки,

и мы – незнакомцы друг другу -

рану прижали к ране,

будто братаясь с болью,

помня о том, что будет,

что вечно рождаться станем,

прижавшись друг к другу раной,

что вечно рождаться рядом

на брачной постели гнева,

зачав друг от друга гнев,

никогда не касаясь взглядом

взгляда того, кто рядом.


Время измерялось стажем моего отцовства, и время дейст-

вительно было кругом, тогда как мои взаимоотношения и их

отсутствия с Ним — коридором — может быть, сквозной доро-

гой сквозь сфинктер Сансары, ко всему и ко всем Кроме серд-

це мое было пустой норой; темнело за окном, ведь начиналась

ночь, столики медленно пустели и злая часть посетителей ра-

зошлась, не услышав моей истории до конца (без конца в кру-

223

Илья Данишевский

гу), но я думаю, что не от скуки, а от того чувства, когда нам

хочется уйти чуть раньше, чем будет конец, чтобы сохранить в

себе к чему-нибудь страсть и стремление; разве мы не желаем

закрыть книги до эпилога, но дочитываем их до конца, переба-

рывая страх; или вынуться из кого-то до семяизвержения, но

не вытаскиваем, принужденные природой к продолжению рода;

я думаю все ушли, потому как слишком страстно желали ос-

таться, они пошли целовать своих жен, ибо хотели разбить их

зубы или целовать своих жен без мыслей относительно жела-

ний, потому что жены для них не были коридорами, а лишь

точками, из которых состоит многоточие Сансары, рельсами, по

которым ездил их пах, иногда стрелки переводились, иногда

долгие часы поезд двигался в одном наскучившем направле-

нии… Все разошлись, потому что их кофейники опустели, что-

бы вновь заказать кофе, или чтобы не показать мне, будто я

интересен им, они не оборачивались и не знакомились со мной,

потому что им было мерзко, будто я подумаю, что интересен

мне, а я не поступал по отношению к этому никак; иногда мне

кажется, что я особенный, потому что решаюсь посмотреть в

небо, когда это интересно мне, показать облакам свой к ним

интерес: облаку-короне Георга, облаку-лисе, и третьему облаку,

в котором я всегда тебя наблюдаю, будто моими мыслями о

тебе я распял тебя среди осени, и твоим слезливым дождем

мою пах, признавая в этом тет-а-тете, как я ценю не только

твои нормативные объективности, но и слезные каналы, моче-

испускательные импульсы, семяизвергающие утренние молит-

вы в кулак.


224


Нежность к мертвым


3. Нож, сын ножа…


Иначе и не бывает. Особенно ясно он чувствовал это, когда

держал какой-нибудь нож. Острую кровь в себе. Какой-нибудь

складной нож, Сансара в миниатюре. С перламутровой или

красной ручкой — не важно, как высокий или низкий лоб, уг-

рюмость, как морщины (хотя нет, именно они имели какое-то

отношение к порезам, как дыры, как глазница, задница, как

морщины, как сухожилия) — он знал это точно. Отец подарил

нож, потому что мужчина растущему мужчине всегда дарит

нож. Но в этот раз было второе дно. Возьми и услышь гул

нашей острой крови. А еще была какая-то ватная женщина, и

когда у него насморк, она накрывает его с головой одеялом и

заставляет дышать над картошкой, она сама выбирает для него

книги и читает вслух, а ведь знаешь, ты всегда отводишь нос

подальше от этого пара, и почему-то в одеяле находятся проре-

хи, сквозь которые свет, может быть, от ножа, но не важно,

ведь ты смотришь в эти прорехи, потому как она всегда выби-

рает очень плохие книги, тебе так мало, а ты уже осознаешь

свою скуку. Отец подарил нож. Тот был с черной ручкой или

она была обмотана изолентой, он помнит только лезвие. Мож-

но разрезать Сансару или ее части, к примеру, палец, ножу на

руке, отца. Они имитируют складной нож, когда происходит

соитие, отец и ватная женщина нет, но другие — да. В лагере он

видел, что они имитируют нож, мальчик и девочка. Какое не-

совершенство. Ватная женщина и отец не так, но все дело в

отце, нож от ножа не далеко пополз, и он познает отца сквозь

себя. Все дело в презрении к женщинам. Но это мутное отра-

жение в лезвии, иногда не разберешь мелочи, поэтому он ок-

ругляет знание об отце, воображением замещает те части, кото-

рые нельзя разобрать. Сансара вообще мутная. Нирвана за

полосой острия; случайность убийства почти невозможна, все и

всегда предначертано. Он никогда не убивает, это кажется ему

бессмысленным, очень детским, он осуждает глупость убийц.

Но не тех, кто был гениален, какого-нибудь Фишера или

225

Илья Данишевский

Гейна24 он не может осудить, ведь это были гениальные убий-

цы. Он видит в них отражение отца. Возможно, те части, кото-

рые нельзя рассмотреть в лезвии.

Итак, его отец.

Нет, вначале ватная женщина.

Она породила из своих складок нож после того, как нож

вошел в ее пездышко и она поняла, что это нож, потому что

пошла кровь. Она вышла замуж. Иногда ей снилось, что она

все еще не замужем, что она все еще злокачественная целка,

черствая, как хлеб; ей снилось, что она режет хлеб на своей

одинокой кухне и не могла понять, хороший это сон или пло-

хой; она просыпалось, он спал рядом, тот, кто разрезал ее и

будто чего-то лишил; кажется, у нее не было ничего значимее

того, что он отнял. Ее муж и его отец. Она засыпает вновь, а

значит, ей хочется вернуться на одинокую кухню, где все при

ней. Нож разрезал ее складочки, он поцеловал ее лишь не-

сколько раз, но ярко помнится только тот, который она назы-

вает «можете поцеловать невесту», и дальше начинается туман.

Она сразу осознала, что в ней зреет новый нож. Он резал

внутренности, кувыркался, это был складной нож, иногда

мальчишка замолкал в утробе, а значит, вдвигал лезвие в само-

го себя, хорошо хоть большой нож не дырявил ее, пока она

была беременна, а может и плохо, она не знала, когда ее тош-

нило ржавчиной, попавшей в ее желудок с ножонка, она жела-

ла смерти, а потом уже нет. Никогда нельзя понять, где начи-

нается, а где заканчивается это желание смерти. Он женился на

ней, когда оно почти полностью обступило ее горло, а после

свадьбы сразу отступило. Он женился на ней, потому что она

приставила нож к его горлу и предоставила такие аргументы,

что других решений уже не было — он женился на ней. Кровь

на простынях, как ему было хорошо от того, что ей больно.

Только и всего; он не пытался стать с ней складным ножом, он

уже откинул ее, и пытался метафизически соединиться с но-

жом, сыном ножа, своим сыном. Уже возникала какая-то связь,

когда он клал руку на ее живот. Иногда он щипал, ей было

больно, но эта боль не достигала ножонка, и тогда ножонок,

видимо чувствуя отца, тоже тыкался в ее грузную брюшину.


24 Скорее всего, серийные убийцы.


226


Нежность к мертвым


Однажды отошли воды, когда он заснул и стукнул ее рукой,

но, кажется, в плечо, она долго винила его, несколько лет, но

на самом деле это была просто неслучайная случайность, она

бы так и проспала воды, не разбуди он ее этим ударом, она

проснулась. Крохотная головка выходила из нее наружу под

крики, «не ори, дура, задушишь!», как ей было унизительно в

роддоме, она так и не смогла никому описать. Для этого не

находилось слов, в этом не было слов, она будто кусок сала в

какой-то палате, все видимо хорошо, но она не любит ни его,

ни его сына, и они ее, а она здесь, грязная одежда, так трудно

подняться, но он приедет, пусть и не любит ее, он будет вести

себя подобающе, но она не любит его, и она покажет ему сына

в окно, но не любит его, она будет держать нож на руках, но

уже не любит его, и они втроем сядут в такси (если ничего не

случится), но они не любят друг друга. Она не знала кто и

кого любит или нет, но ей казалось, что на соседней кровати

спит какая-то другая, неведомая, которая не рожает ножи от

ножей, какая-то из иного воздуха. Она слышит, как эта другая

говорит по телефону, какие-то иные слова, а если слова и та-

кие же, то иные тембры, вздохи, другие вопросы, все совсем

другое. Она подходит к окну, как болят ноги, почему-то ноги,

он там, внизу, и ей нужно взять ножонка и показать его, или

выронить вниз, будто случайно, она подчиняется этой необхо-

димости, у них нет конверта, это так денежно, они вынесут

ребенка прямо в пеленке, зачем же она рожала от него, он сто-

ит внизу такой с огромной тенью, без цветов, хотя другие с

цветами, он один с лицом цвета асфальта, глаза цвета лезвия,

он один, а она стоит наверху с кульком и думает, как хорошо

быть одной. Вот и все, что она помнит. Такси опоздало, как это

все было унизительно, хотя ничего не произошло, он такой

толстый, разбухший нож, будто лезвие отекло жиром, но было

больно, она едет в такси, будто едет к самому своему началу и

ее тошнит, но все думают, что это токсикоз или постродовая

тошнота, мужчинам неясно, но ему уже это не так интересно,

ведь ножонок родился. Они приходят в общежитие, он усажи-

вается, ножонок спит, и он усаживается, а она расклаяченная и

немного с окровавленными ногами, но разве он подотрет ей

ноги… нет, сделает, если она скажет, но она не скажет, а он не

подотрет, какой грязный пол, но он не увидит, а если слишком

лень говорить об этом, слишком все это несвеже, как рыба на

227

Илья Данишевский

базаре. Она не говорит. Как туманна эта Сансара, а он почему-

то размышляет, как туманны его мысли, она смотрит и иногда

ненавидит. Вот и все, что нужно о ней знать. Безымянная сам-

ка с фурункулами вдоль ушной раковины.

Его отец. Он забрал его из роддома, потомство ножей обо-

гатилось. Уродливость обрюзгших щек и заплывших лопаток.

Нет смысла срезать до красоты, есть только она. Когда-то дав-

но он был болен этой легочной болезнью под названием гомо-

сексуальность. Четыре книги, мануальная терапия и свадьба,

будто все вылечили. Симптомов больше нет. Побочным эффек-

том полное отмирание чувствительности. Осень входит в серд-

це каждое утро. В носу спит ночь. Сансара — это гаротта. Ему

вспоминается, как он хотел ударить Своего отца. И чтобы у

того шла носом кровь. Теперь этих фантазий нет. Желание

крови укротила дефлорация, будто бы даже приятно. Он дарит

своему сыну нож. Просто так. Интенции отрезаны. Связь с

миром отсутствует. Это мальчик, а у мальчика должен быть

нож. Самка готовит, он поедает. Он бы не ел, не готовь она,

кажется, он даже не хочет есть, но она готовит, и он ест. Ведь

когда она родила, он забрал ее, а хотел оставить. Но в сопро-

тивлении нет смысла; после того, как он излечил свою настоя-

щую любовь, смысл отсутствует. О, огонь моего сердца, твои

глаза были, как темнота… он не пишет стихи с тех лет, но это и

хорошо, плохие были стихи, зато он дарит мальчику нож, в

мальчике он видит какое-то зеркало давних лет, но завешивает

зеркало черной тряпкой. Как все несчастные отцы, единствен-

ным его способом выразить горе — это быть безразличным к

сыну. Два удара по ее ебануто-смешным щекам не считаются.

О, Сансара, как ты была туманна… В нем утонул мальчик со

сверкающими глазами, жадными к счастью жабрами, пальцами

карманника. Зато он стал женатым отцом, с глазами полными

горя, жабрами, засоренными лезвиями, карманами полными

стыда; пальцами, что удерживают нож по ночам, дабы всадить

ей именно туда, куда надо, а не в задницу. Он всегда выскаль-

зывает из его пальцев и норовит именно в задницу. Какое-то

подсознание; или как клин гусей, всегда возвращающихся до-

мой. Но он перечитывает мануалы по избавлению. Болезнь

отступает. Просто дрожание пальцев, все — никотинные облака,

о, Сансара.


228


Нежность к мертвым


Итак, нож, сын ножа. Он как зеркало старых болезней.

Распорол гомофобию. В этом нет страха, или ударил мать, пока

отец был где-то. Его глаза видели умерших собак и кошек, но

это было не гениально, вот если бы она лежала на кровати, и

если бы в ее кишках жили собачки, если бы кошечки разорвала

ее череп изнутри и вывалились на кухонный стол! Он не сты-

дится отражать своего отца. Напротив, в его скованности нахо-

дится какая-то чувственная аскеза истинного лезвия, но Он не

может выражать ее тем же методом, что ожиревший нож. Нет,

тут совсем другое. Это черное зеркало, которое отражает на-

оборот. Лежа под незнакомым педиком, облизывая тот шов,

который коричневым цветом проходит через мошонку и закан-

чивается членом, он не режет уздечку, не отрезает и головку,

нет, его холодный удар совсем иного толка; он просто не такой,

он лежит с теми, кто ищет в нем такого, но нож не такой, как

этот педик или отец, он лежит холодный и холодно вылизыва-

ет шов, интеллектуально осознавая происходящее и понимая,

что эти мужчины даже в грязи потаенно ищет любовь; он зна-

ет, что не такой и никогда не даст им любви, но ему хочется

кого-то влюбить настолько, что затем правдой распорет горло.

Такое случится… когда осенью она выйдет куда-то, может быть,

ей будет несносно, когда (он слишком хорошо это знает) отец

перестанет скрывать печаль, когда он спросит отца «как его

звали?» и тот искренне ответит, когда все это вскроется, нож

положит свое лезвие на его шею, он предложит своему отцу

смерть, потому что это единственное, что стоит подарить этому

измученному существу, этому неизлечимо больному лечением

от себя самого… может быть, тот согласится. А если нет, он

сделает это против согласия. Ведь гомосексуальность в нем

также не умирала добровольно, он мучил ее ложью, он убил в

себе любовь, а та не хотела умирать. Некоторые вещи нужно

решать самостоятельно. Он срежет Сансару с его шеи. Он лез-

вием подденет содержимое его ширинки и произнесет Тайное

Имя, и содержимое ширинки оживет. Так всегда случается. Он

должен сделать это, ведь его отец не спрашивал, хочет ли ЕГО

отец, чтобы ЕГО сын представлял, будто бьет своего отца… так

и нож, сын ножа, не спрашивает СВОЕГО отца, хочет ли тот

умереть. Просто иногда сыновья заходят дальше. Эволюция.

Один удар и полная Нирвана. Или нет, еще один круг, нужно

выползти, харкая кровью, на кухню. Нирваны не будет для

229

Илья Данишевский

убийц своего я. Еще одно воплощение ножом, еще одна глу-

пость, еще одна попытка складного ножа никогда не сложиться

с самим собой, а резать и только и делать, что резать, ничего

иного.

Когда-нибудь нож, сын ножа, женится. На собственной ру-

коятке. Окровавленное рукоблудие, сидя на спине (на клетча-

той пидорской рубахе) своего самоубившегося отца; а потом

она вернется. И он так же назовет ей Тайное Имя, что рвет

Сансару самоубийцы и оживляет Нирвану, и она все вспомнит,

в ней все оживет и встрепыхнется. Это воспоминание станет ее

лезвием; он слишком презирает эту самку (потому что он — его

сын, и в нем — его презрение), что позволит ей думать, будто

она одолела правду. Она будет стоять над телом вдовой, над

телом вдовца, который убил своего супруга мануалами по уст-

ранению гомосексуальности, но уже ничего не сможет сделать.

Даже ничего не сможет сказать. А если и скажет, то никто не

услышит. Он не может позволить ей закончить иначе, чем так,

ведь она родила его и это достойно ненависти. Родила от того,

от кого нельзя рожать, зная об этом, но родила, а он не хотел

рожаться, а другой не хотел вообще резать ее, она все знала, в

этом ее вина, пусть смотрит, как кровь течет по клетчатой ру-

бахе… он должен умереть, сын ножа, должен вложиться в соб-

ственную рукоятку, должен вогнать в свою грудь по самую

рукоятку, узнав правду своего отца и представить перед смер-

тью, что он родился в нормальной семье, он — подушка сын

подушки — в семье тех, кто утонул в омуте странных пережи-

ваний относительно своих симптомов, в семье тех, кто не слу-

чился, потому что нож вышел замуж за эту самку и разрезал ее

первой ночью… они все должны, вложиться в собственную

рукоять. Потому что это Сансара, братец, и здесь не случается

случайности без последствий.


230


Нежность к мертвым


4. Рождение Дома дер Грюн


Какая-то женщина родила щенка, из плоти которого вырос

дом. В иных проекциях этот дом стал Зеленым Домом, в иных

проекциях женщина была мужчиной. Я не знаю имени этого

мужчины, но зато знаю, что ее дядю звали Фрэнком и он был

«индийским британцем» (ее история развернулась в моей голо-

ве около двух лет назад, как обычно и случается, мгновенно я

узнал о ней все и всей ее родословной), поэтому пусть отца

Зеленого Дома зовут Фрэнк. Условно. Фрэнк дер Грюн. Пер-

вый колонист неизвестной зеленой земли. Возможно, он про-

снулся, вырванный из постели неведомым ветром, на отлогом

пляже с черной землей. Густое солнце полоскало красными

полосами его лицо, безмятежное солнце, но лучами напоми-

нающее краснотелого паука. Все воспринималось сном, ретро-

спективой в далекую Индию, тягучее море протягивалось к его

ногам, а затем отползало, где-то за спиной начинался лес,

влажный климат изглодал стволы, под верхними слоями дре-

весной кожи скребутся огромные насекомые. Звук, с которым

они ерзают своими телами вдоль влажной древесины, смешива-

ется со звуком волн, и напоминает содомию пародонтолога и

поверхности десны, чавкающее омерзение с привкусом крови

на языке. Фрэнк дер Грюн, вероятно, всегда был практичным, я

не вижу полета его мысли, он умел отличить созвездие Бедра

от созвездия Матки и выстроить курс. Море слизнуло обру-

чальное кольцо, освободив палец. Он так и не увидел своего

первенца. Желудок давал о себе знать зеленоватыми волнами,

пару раз Фрэнка вырвало, и он почему-то инстинктивно выры-

вал ямку в сырой земле, как могилу для своей блевотины. Ему

вспомнилось, как в Лондоне во время желудочных колик он

всегда мял мошонку, и это помогало. Нащупал ее и теперь,

ощутив ее скользкую от пота поверхность, ему стало спокойно,

он вырыл для нее норку и погрузил в землю. Черная, густая

женская дырка, мангровая вязкая тошнота поднималась от

мошонки к его горлу, вновь тошнота. Беременная Астра ложи-

231

Илья Данишевский

лась на бок, позволяя трахать себя и щупать пульсирующий

живот. Выдрав из этого живота клок, Фрэнк мог досрочно

увидеть ребенка; если бы Фрэнк выдрал из нее кусок, то сейчас

бы находился здесь, имея в голове лицо своего продолжения.

Мясистая, похожая на куриное филе Астра, богатое приданное,

оспа оставила на спине Фрэнка рытвины, черная земля — как

шелестящая промежность индийской нации.

Он собирал ракушки, большие, немного анормальные и

любовался их переливающейся бесконечностью. Иногда его

выворачивало в море. Солнце оставило шелушащиеся отпечат-

ки на лице, правительство сократило ему жалование, и поэтому

Фрэнк не удивлялся дурным снам, запах Астры по ночам по-

рождал бешенство и вызывал у него приступы токсикоза. Его

вновь вырвало. Он отвернулся от своих раковин, чтобы не

забрызгать их, ему показалось, что он относится к горе раку-

шек, как к ребенку, и тогда ему стало ясно, что он никогда не

увидит сына. С силой ударив море, он представил, что это

упругая, беспробудная Астра, как она умирает, как Фрэнк из-

влекает из ее глупого нутра сокровище, откладывает его в сто-

рону и кормит с пипетки кровью матери, как ухаживает за

переливающимся новорожденным, постепенно скармливая ему

жижеющую Астру: вначале эпидерму, затем мягкие органы,

кровь, молозиво. Как он обучает сына любви, трахая на его

глазах раскуроченный круп роженицы. Его стошнило в море,

как на ее лицо. Нескончаемый зуд насекомых в деревьях, зной-

ное черноватое солнце, море, вспотевшая одежда. Он растер

мошонку до красноты. Вновь воспалились рытвины оспы.

Фрэнк заснул, перебирая ракушки, и вновь проснулся от силь-

ного морского храпа. Разлепив глаза, он с силой ударил по

земле, желая раздавить голос Астры, посмотрел на море, как на

море крови, вытекающее из ее размозженной полости, и увидел

море, как кишение огромных охрово-бордовых многоножек, –

видимо так и выглядят кишки, меж которых замурован плод.

От моря пахло портовыми бродягами, которые поедают друг

друга. Вновь задремав, он увидел, как прогуливается с Астрой

вдоль линии моря и продает бродягам, и те, вынув хозяйство

друг из друга, направляют его в Астру, ее крик, ее крик, как

море, как море, протяжный Левиафан, крик о тщетности жиз-

ни, крик изнасилованной в Индии женщины, крик красного

моря и его лязг, с которым многоножки передвигаются по те-


232


Нежность к мертвым


лам друг друга и царапают хитиновый слой, как они выполза-

ют на берег, покрывают собой Астру, воткнув мандибулы в ее

брюхо — Ха-ха! — он уже вытащил оттуда мальчика; воткнув

мандибулы в ее пустую бездушность, опорожнив, вкус поцелуя

Астры всегда напоминал крахмал… тело Астры валяется около

моря, и многоножки целуют внутреннюю часть ее бедра, лап-

ками ощупывают вход, три здоровенных, по локоть, многонож-

ки медно-багрового цвета, будто воспаленные, с умными глаза-

ми догов, налитыми кровью глазами, целуют ее и растирают

своими лапками створки ее пизды, затем проникают внутрь, и

теперь тело Астры пучится изнутри, и похоже, будто начина-

ются схватки, но Фрэнку нет нужды помогать ей, ведь ракушки

уже вышли наружу, он смотрит, как ее корчит изнутри, как

бьются в страхе темноты эти многоножки и не могут процара-

пать жирную Астру, не могут выбраться наружу.

Фрэнк подошел, чтобы увидеть ее ненавистное лицо. Внут-

ри ее глаз отпечатан образ их лондонского дома, и этот отпеча-

ток стал прототипом Зеленого Дома. Но он видел свое про-

шлое только секунду, затем красная головка вырвалась сквозь

женский глаз, и Фрэнк улыбнулся навстречу окровавленным

мандибулам.

Сок течет по стволу древа Клифот, источая аромат беды.

Фрэнка пробуждают крики, а потом он понимает, что крики —

это музыка. Орфей — облезлый призрак себя прошлого, опу-

танный нитями, окутанный трупными мухами, с черными безд-

нами глазниц в саване тысячи шелестящих крыльев — сотряса-

ет преисподнюю в поисках падшей возлюбленной. Это музыка-

смерть, тугой обруч; своей мужской рукой Фрэнк трогает тугой

свой живот, надутый, будто женскими соками, распухший,

будто женское брюхо — истеричные видения ударов по жирным

складкам живота, чтобы пальцы увязали в сале, детской полно-

кровности — это музыка Шумана, истинная музыка-смерть,

прилетевшая к пляжу с изменившимся ветром. Откуда-то из

Храма Мандибул, из центра этой земли, где кровеносная сис-

тема вселенной выпучена наружу, где строители комплекса

кирками прогрызли тонкую божественную кожу, и наружу

вырвался красный смерч, как потоки крови, кроваво-медных

многоножек. Первое поколение истинных жителей этой земли

были рождены из яиц многоножек, что отложены под кожу

строителей Храма Мандибул; тысячи максилл изъели узорные

233

Илья Данишевский

рукотворные фрески, распрыскав желчь, сблевав свои жидкие

нервные узлы, истинные властители этого места окислили

Храм Мандибул, осклизлили его, сделали священным… в узоре

законсервированных человеческих трупов, будто стеклянных,

отброшенных хитиновых пластин, въевшихся в стены зеленова-

тых желудочных переживаний, высохших под солнцем и напо-

минающих эмаль. Фрэнк видит, глядя в черный анус солнца,

хозяина этого места. Это напоминает диафильм, предзнание,

сверхзнание: бледные тонкие пальцы страшной руки спят, по-

груженные в трещины храма, изящные длинные тела ползают

по фалангам в темноте этих трещин, откладывают яйца под его

божественными ногтями; пятно света высвечивает запястья,

испещренные шрамами, цветом и формой — позвоночники,

поперечно выпирающие венами, Непроизносимый, истинное

имя которого подвластно лишь только шелесту сколопендр,

пришел из лопнувшей земли, чтобы стать священником Храма

Мандибул, он нашел свое призвание в убийстве колонизато-

ров… их детей, особенно, их детей. Детские трупы лежат в его

камере, опутанные стеклянной слюной, как фарфоровые куклы,

с выеденными глазными яблоками, в темноте этих пещер клуб-

ки Его детей неустанно множатся; тело — в бесформенных

одеждах и шелестящих массах, он — тот самый Орфей Шумана

— в саване мушиных крыльев, Неизвестный, с лицом, спрятан-

ным под шарфом гнили, трещин, хрустальных масок, мух и

многоножек; многорукий служитель Храма Мандибул опреде-

лял все в этом месте — убить этих или породить новую стаю —

как ярый сын Темного Отца, он почитал порядок, гниение и

древо Клифот, бывшее сердцем этой земле, бревна которого —

стали остовом Зеленого Дома, царит в котором Непроизноси-

мый и верный любовник его – Фрэнк.

Пришло время для чего-то чудовищного, неизвестного, но

важного. Фрэнк знал это. Пришла минута забыть Астру, но не

просто забыть, а как опростаться — уничтожить каждый ее гул

внутри себя, всякое напоминание о ней, всякую зацепку. Жи-

вот неустанно болел, тошнота подталкивала Фрэнка к средото-

чию музыки, вдаль от пляжа, сквозь влажные и живые леса к

Храму Мандибул. Он уже знал, что станет Матерью Стаи, бу-

дет оплодотворен Непроизносимым… Шуман — Шуманом кри-

чит эта земля, музыкой, стонами, смертью, фугой, завывает

ветер в мангровых зарослях. Фрэнк слышал Шумана в свет-


234


Нежность к мертвым


ских салонах, в лакированных туфлях, ноги, в гробах которых

затекают и источают нестерпимую вонь, в светских салонах, где

англичане ищут свои шансы. Это воспоминание быстро испа-

рилось, так же быстро, как пришло. Вновь в голове Фрэнка

крутилось «Я будущая Мать», нелепость этих слов не проника-

ла внутрь, будто мысль, дух и тело находились во власти сла-

достной анестезии, будто ядовитые мандибулы морских сколо-

пендр укусами остудили нервы Фрэнка. Его ждало яростное и

болезненное удовольствие родов, множество красноватых тел

выйдут наружу сквозь его кожу, образовав в ней дыры; в эти

же дыры, гноящиеся и пенящиеся краснотой, будут возвра-

щаться детеныши две первых недели, чтобы дремать в тепле

своей матушки; слизь и смрад не дадут Фрэнку умереть от

болевого шока… он уже предвкушал, как поры разойдутся в

стороны, как разорванный кожный покров станет Домом, как

сотни детей наполнят его тело шелестом и многоголосым хо-

ром, как они будут испражняться и срыгивать в его эпидерму,

как покидать убежище каждое утро, как он будет скучать по

ним и ощущать себя опорожненным днем, как вновь будет

наполняться по вечерам, как будет убаюкан их возвращением,

как будет чувствовать себя гнездом — вначале необходимым

(детеныши покусывают его в знак любви), а затем покинутым

до тех пор, пока Непроизносимый вновь не оплодотворит его

эпидерму; разрушенным, всеми оставленным гнездом, раскуро-

ченным крупом, спящим в Храме Мандибул, в камере его пло-

жений, в нерестовых жидкостях, дерьме, блевоте, с выеденными

потовыми железами, с выгрызенной кожей, испещренной нора-

ми и потаенными ходами, вероятно, слепой, лишенный движе-

ния, лишенный других желаний, кроме как вновь — быть насе-

ленным гнездом. Покинутое всеми жилище исходит гноем на

каменный пол. Раны смыкаются, а затем легкая пленка, склеи-

вающая ее края, вновь лопается, источая музыку Шумана,

смерть, ее музыку и ароматы.

Непроизносимый анестезирует кожу, затем откладывает в

нее яйца, вкладывая в нанесенные раны яйца те, что были от-

ложены под его длинные ногти. Запястьями с шрамами-

позвоночниками касается лица Фрэнка, и нос Фрэнка чувству-

ет запах известки, белил и пыли, покрывающих руку Непроиз-

носимого толстым слоем, и делающих тело Непроизносимого

мертвенно-рукотворно-скульптурно белым. Вначале кожа ниче-

235

Илья Данишевский

го не чувствует. Уши слышат, как где-то играют на флейте, на

теле огромной многоножки, это Непроизносимый выдувает

свои желания в отверстия опорожненной от нервных волокон

хитиновой сбруи, культивируя рост потомства. Затем, когда

анестезирующий яд успокаивает свое действие, эпидерма ощу-

щается огромной раной, нестерпимо чешущейся клоакой, ко-

ричневатое желе, спасательно-покрывшее собой норы, будет

расчесано рукой Фрэнка, впуская в гнездовины воздух и сол-

нечный свет. Фрэнк лежит в углу серой комнаты, солнце про-

никает сквозь крышу, сквозь крохотную прорезь, похожую на

глаз. Справа и слева от него замаринованные в соке Непроиз-

носимого дети, те игрушки, ползать по которым будет стая,

когда выползет из своей матери; пить которую будет стая. Под

стеклянной слизью кто-то еще трепещет, безболезненно спя-

щий до времени. Здесь, в углу, Фрэнк видит шлейфы, ауры и

юбки Непроизносимого, изредка оголяющиеся части его гро-

мадного худого тела, его затылок, испещренный мандалами

шрамов, шастрами, рунами, язвами. Вечером, когда Непроизно-

симый погружается в стазис, а мухи опутывают его шею, как

манто, действительно можно видеть его белый затылок. Пыль,

засохший гной и белила разбавлены синюшностью старых сса-

дин и синяков. Руки Непроизносимого поддерживают своды

Храма Мандибул, уже медленно теряющие зрение глаза Фрэн-

ка, могут насчитать пять его рук, где-то съеденных потомством,

где-то покрытых экземой и псориазом, где-то увитых четками и

бусами, пыльными напоминаниями о своих жертвах, здесь, на

четвертой руке, в фенечку, в мантру безысходности, вплетены

бусы Астры, как вечная память о Фрэнке. Храм Мандибул

опутан снаружи строительными лесами, чтобы медленно пре-

вратиться в Зеленый Дом; образ Зеленого Дома извлечен из

рассудка Фрэнка, Зеленый Дом на лондонский манер, выстраи-

вается из костей, древа Клифот и тел вокруг Храма Мандибул,

пряча в себе Храм Мандибул, как огромную личинку, которая

должна будет родиться на свет в один прекрасный день, съев

тело своего родителя, его фундамент, его брусья, его окна. Зе-

леный Дом призраков, сотни усопших, сотен матерей краснова-

той своры, сотен человеческих детишек… Фрэнк ощущает, как

чешется прямая кишка, ее жар особенно приятен для быстрой

инкубации, лопнувшие внутри яйца раздражают слизистую,

выталкивая первых детей Фрэнка вместе с жидким дерьмом… к


236


Нежность к мертвым


концу шестого дня зрение полностью покидает мужчину, оно

больше не нужно, ничего больше не нужно. Наслаждение от

гнездовищ, полностью покрывших его кровоточащими ранами,

напоминает наслаждение от детоубийства. Он обрывочно вспо-

минает Астру, ее ничтожество единственных родов, а затем

забывает навсегда. Спящий внутри собственного гноя, Фрэнк

боится лишь того, что может стать плохой матерью, что темпе-

ратура его тела слишком высокая или слишком низкая, что

полость его плоти непривлекательна для личинок и растущих

сколопендр, что Непроизносимый никогда больше не притро-

нется к нему, никогда больше яйца не будут расти в буреющей

эпидерме Фрэнка, никогда больше он не узнает счастья выпол-

зающей из язвы личинки… в ночь перед родами, слепой никак

не может уснуть. Гнезда вздулись пузырями, поочередно лопа-

лись, и он никак не мог найти безболезненное положение. Шу-

мящие страдания в его мозгу играли Шумана. Непроизноси-

мый спал, Фрэнк же боялся своими криками разбудить мужа…

Храм Мандибул шелестел, гноился и готовился к новому дню.

237

Илья Данишевский


5. Репрезентация


Мне снится, что я в безымянном городе, и задача — оты-

скать дверь для ключа в моем кармане. Разглядываю и глазные

скважины прохожих – не подходит. Прислоняюсь к каждой

двери, поднимаюсь по лестницам вверх и вниз, город похож на

Амстердам, или отдаленно его напоминает — таким я представ-

ляю себе ночной Амстердам; город, в котором ночная жизнь

маргинально, но пульсирует краснотой. Небо надо мной все в

черном золоте и пустое. Мне интересны, но не слишком, про-

хожие — убегающие вперед и тающие в небе, похожие на зе-

фир; и кофе; вывески с неясными названиями, я угадываю по

рисункам — катушка ниток и игла, эфес меча, кровать, красотка

с пивом — и, конечно, это вовсе не мои прохожие и вовсе не

мои двери; ключ не подходит к ним; как я — не подхожу им, и

всю мою жизнь, похожую на бледную тень Эдгара По, мы с

такими людьми и такими вывесками находились в разных

плоскостях; я продолжаю искать… город, неизвестный мне и,

кажется, меняющий очертания от одной ночи к другой, может

быть, меняющийся лишь только горизонт убаюкивает какую-то

улицу прочь от моих глаз, и стоит обернуться, из этого мягкого

горизонта вырвется мне навстречу другая улица. Прага ли,

Брест? Я точно знаю, когда двигаюсь вперед, что впереди меня

Амстердам, но что позади меня – я не знаю, как это причудли-

во бывает в наших снах — что-то неявное нам очевидно, но

иное остается темнотой — и почему-то мне кажется, что ключ

мой не подходит ни к одной двери для Бреста и Будапешта, он,

почему-то, создан для Амстердама, и поэтому я иду вперед.

Какой же он, город, не претендующий на факт, спящий передо

мной, о котором я лишь подозреваю и впиваюсь в его неиз-

вестность(?), – не тот ли, каким я желаю его видеть, и тогда

мне кажется, что я и не хочу отыскать никакую дверь, потому

как найдя, сны мои прекратятся. Я не знаю, хочу ли этого.

Город, как живое существо, мне не отличить даже его эпоху, но

огромное дитя на двухголовой собаке продает на перекрестке


238


Нежность к мертвым


брошюры святой Гекаты, и когда я спрашиваю «не знаешь ли

ты одной двери, которую, возможно, кто-то уже искал до ме-

ня?», пес отвечает, что «перекресток — суть множество дверей»,

и я сворачиваю хаотично, почему-то, не могу даже понять куда

я свернул от этого пса; ведь реальность моя расплывается и

что-то я вижу медлительно, а что-то проскальзывает и комкает

ночные минуты в одно мгновение, я стою перед собором, та-

ким, каким мы представляем себе эти готические соборы, ка-

федральные соборы горбунов и, конечно, большую площадь

перед таким собором, – я стою посреди такой площади. Мне

не кажется, что где-то здесь существует нужная дверь, вероят-

но, я ошибся поворотом, какой большой собор, нет времени

возвращаться, время мое упущено… помнишь, ты наклонялась к

умершему псу и говорила ему, что рана, его большая рана на

животе — зарастет(?), а я отвечал тебе что-то и как только

слова рождались, мне становилось стыдно за них25, за всю их


25 Облаченные в разговоры о дорогой одежде, а не дорогую одеж-

ду. Литераторы, дискуссии подвергающие метод, а не результат. Особи

мужского и женского пола, часто стремящиеся размыть эту невиди-

мую границу; расширить ее, поговорить о вопросе восприятия и ген-

дерной самоидентификации. Каждый из них — если бы уже умер —

возмущался относительно той последней вариации, в которой его

запечатлевает память; та последняя сыгранная роль, оттеснившая все

прочие. Они окружают меня. Как стены. Идя вдоль которых, я разли-

чаю мельчайшие трещины их глинобитного тела. Бывало ли, что кто-

то из вас останавливался, чтобы разглядеть, как мужчина пытается

завязать шнурки; не то, чтобы у него ничего не получалось, я совсем

не об этом, но эти его движения пальцев, эти его дыхательные движе-

ния, эти его контуры и силуэты во время этого крошечного движе-

ния… иногда мне кажется, мы останавливаемся и пытаемся завязать

шнурки, чтобы вспомнить что-то неуловимое. Может, воспоминание

давно забытой боли, чтобы воскресить ее на языке; той, которая оста-

лась лишь застывшим фактом; чтобы, быстро двигая пальцами, ощу-

тить на них источник чувства вины или маниакальной привычки;

разглядывая и продолжая продвигаться — как к маленькой смерти — к

тому образу, где любовница безнадежно лежит на простынях. В Ам-

стердаме был тот год, осень, я шел по проспекту, вокруг были люди…

не ради этого ли я сажусь почти на колени посреди другого города,

чтобы вернуться в Амстердам? Но если так — ради чего? Над этим

бьются все настоящие писатели; не те, что окружают меня, но другие,

которые постоянно задаются вопросом Возвращения в свое прошлое и

239

Илья Данишевский

мощную рациональность, а ты сидела на земле и на твоем пла-

тье висели головки репейника.

– Послушай, мне снится, что я в безымянном городе. Я

брожу между его витрин, между людей, на некоторых маски,

другие чем-то странны, но я не могу понять чем; там статуя

женщины с песьими головами, и там, когда я в этом городе,

для меня нет в ней ничего странного. Я двигаюсь по городу с

особым ритмом, и, клянусь тебе, моя речь Здесь стала подобна

ритмам Того города. Иногда даже — я житель Того, где стран-

ное переплетено с привычным, и мне снится, что я здесь, в

этом мире, из которого как бы вырезано или скрыто от глаз все

Другое. Когда я там, на улице, я постоянно что-то ищу. У меня

есть ключ, и я ищу для него дверь. Вначале я пробовал каждый

встречный замок или вставить в глазное яблоко, потом стал

больше ощущать, и теперь, когда я иду по улицам и просто


обыгрывание вариантов давно ушедшего… это бесконечная эксгумация.

Раз за разом из темноты будет вырисовываться что-то давно извест-

ное, уже отточенное, и обрастать цветастыми мелочами. Поэтому это

неинтересно читателю. Я говорю о том, что художник раз за разом

поднимает из тины обломки одному ему известной статуи. У нее

всегда одно лицо; одинаковое количество трещин и рук; меняются

освещение и ракурсы. Я говорю о скуке, с которой читатель подходит

к очередной книге хорошего автора. Отбрасывая и уничтожая эту

статую, он ищет лишь оттенки утреннего солнца или вечерней гари на

каменной шее, что-то новое, способное привлечь его взгляд; феноме-

нальное, то есть — сенсационное, выходящее за рамки, обычно отве-

денные нам зрением; то есть — не способное к жизни, раз не представ-

ленное в ней, но желающее жить, как, скажем, граф Дракула, Сенека

или истории вновь воскресающих и воскресающих антигероев, завер-

нутых в хитон харизмы. Я завязываю свои шнурки или наблюдаю, как

какой-то мужчина завязывает свои. Так как я сквозь два этих метода

возвращаюсь в Амстердам, становится ясно, что это не волшебная

сила, заточенная в предмет и освобожденная моим к нему прикосно-

вением, а что-то совсем другое, лежащее в феномене чувственного

восприятия… что это за Амстердам(?), который я вижу, как только

прикасаюсь к шнуркам… конечно, он ничем не похож на настоящий —

тот настоящий, каким я видел его в прошлом — и лишь отголоском

его напоминает; больше он похож на возлюбленную женщину или

контуры черепной коробки возлюбленного — изведанный и лишь нам

подчиненный город.


240


Нежность к мертвым


вижу дверь, я уже знаю, подойдет ли к ней мой ключ. Он не

подойдет, я знаю, та дверь должна чем-то отличаться от…

– Еще кофе…

– Извини.

– Продолжай, – разрешаешь ты, мы вновь остаемся одни,

но скоро тебе принесут кофе, и это похоже на моменты, когда

сон разрывается и мое движение путается в одеяле.

Иногда город теряется в шуме, в клаксонах, столицах, об-

растает ненужными и лживыми подробностями, которые я

интеллектом пытаюсь вплести в него. Он становится озером с

мусором моих объяснений, он лишается своей искренней ин-

туитивности. Тогда — в его водах я тоже вижу людей и потаен-

ные двери; люди плавают в своих повседневных одеждах и

обсуждают сырость, а двери вмонтированы в пузыри воздуха,

поднимающиеся с темного дна к поверхности, и это похоже на

витрины магазинов и однодневные предприятия, быстро стре-

мящиеся к своему угасанию. Вот видишь, наши категории

вторгаются туда, и город — шумит поправками к каким-то за-

коном, весь мой мусор заполняет его воды, отравленные реки

течением все дальше и дальше уносят от меня волшебную

дверь.

– Я хотела сказать…

– Тебе скучно.

– Я хотела сказать, что выхожу замуж.

– Хорошо. Помнишь, как ты сидела у пса и думала, что

это твой жених? Плакала над его раной.

– Мне было семь.

– Ну и что… разве ты больше не ищешь дверь или у тебя

нет ключа?


Я говорю, что художник не создает; он лишь разворачивает в раз-

ном освещении и выбирает новые ракурсы. То, что он всегда описыва-

ет чудовище. Спящее на дне, в омуте. Античную статую с пустыми

глазами. Какую-то завораживающую смерть, зияние. Художник — это

тот, кто вместо отражения, видит в зеркале Жан-Поля Сартра; завя-

зывая шнурки, – Амстердам», – и ты отвечаешь мне, что я старомо-

ден, обожаю свою начитанность, и на платье твоем узор из кругов и

ромбов, а мне кажется, что круги — это головки репейника, кусающие

твое платье.

241

Илья Данишевский

…только купленный в «Тиффани»; она предательски дале-

ка, я вижу ее в репье, коронованная его зубами, розовые серд-

цевинки репейника блистают в ее волосах; красота эта обвен-

чана с клоками выдранных волос, обмотана ими, уничтожена в

памяти многими сотнями парикмахерских салонов; эта красота

ее волос с рубиновыми и немного светяще-гнилого цвета серд-

цами репья… по тому, как приходит ко мне сон, можно предви-

деть и содержимое города; он будто разделен и вобрал в себя

множество моих домыслов о нем и распахивает свои ответы на

мои вопросы. Мучительные ночи, когда погружение сопряжено

с меланхолией — чаще показывает мне осень; улицы заметены

листвой, а еще я вижу, как ветер подхватывает черепицу и

кидает мне под ноги, и тотчас я понимаю, что это не черепица,

а листья. Бархатистые шлейфы белоснежных ленточных червей

в волосах дамы на осенней площади. Она обнажена, но репьи,

впившиеся в ее кожу тут и там, скрывают от меня всю дели-

катность ее положения; я не разглядываю ее наготу, глаза мои

прикованы к подвижности ее волос, оживленному белоснежно-

му движению ее лент — будто первый отклик зимы — а потом я

смотрю в ее лицо, оно так контрастно, но по пробуждению его

черты рассыпаны и равно рассеяны вдоль всей поверхности

моих воспоминаний. Она спросила «который час?», и прядь

над правым ухом шевельнулась, узкомордый червь прополз

оттуда вдоль резной поверхности ее раковины и, положив свое

лицо на трагус, сказал, что «три часа, как полночь миновала»,

затем ушел. Она воскликнула «я опоздала!», побежала к дому,

у порога встала на колени, и стала умолять ее впустить, шеп-

тать, что замечталась. Дом впустил, его дверям, поцеловав ла-

тунную ручку, она клялась — «…в последний раз»

Я видел солнце, с искривленно-плотными лучами. Оно ле-

жало, не понятно, то ли в саже, то ли в бархате над префекту-

рой. Небо шевелилось, как вода и было ощутимо.

Есть сны о наводнении. Будто бы в город, каждые семьде-

сят лет, приходит вода, и все готовят корабли; корабли стоят

на площадях, люди на палубах, и ждут, когда потоп поднимет

их над макушками их ратуш и соборов, когда они взлетят по-

ближе к черно-бархатному небу26.


26 … Город сужается до размеров точки на горизонте; очертания

его башен и богаделен стираются, его тени уже напоминают мигрень,


242


Нежность к мертвым


– Зачем ты выходишь замуж?

– Ваш кофе.

– Спасибо. Счет. Продолжай; пятнадцать минут.

– У меня есть лишь одно объяснение. Пошлое, какое-то

литературное, но мне кажется, что литературы во мне уже дав-

но больше, чем каких-либо настоящих суждений. Все во мне в

словах, я думаю словами, связываю их в цепи, выстраиваю и

нагромождаю. Иногда мне кажется, что этих снов нет, но я

придумываю их каждое утро. С этой возможностью все выра-

зить, – но каждый раз об одном, лишь в разной форме, – я

уже не могу понять, сказал ли я это или словом выразил что-то

настоящее. Получается, что все мои слова, все-все, сказанные

за жизнь, стянулись в единый монолог, какую-то одну книгу,

которую можно разбить на главы, периоды, отдельные объекты

и ухищрения, но вся она будет об одном… когда я говорю, то

есть пишу в Нее, что-то, что сама эта книга считает ложным,

слово мое комкается и становится невнятным; иногда же Она

сама мне подсказывает, и эти подсказки я трактую, как сны.

Как шизофрению, депрессию, бедствие. Но и отсутствие, как

шизофрению, депрессию, бедствие. Я несчастен в обоих этих


хищно спящую в раскаленных складках наших мыслей; не долетают

медные языки его колоколов, улиц и свист ветра в коллекторе. Отсю-

да уже не разобрать город, Париж ли, Лондон ли, его характерных

морщин, его голоса, его старческих движений, бормотание жителей.

Все прекращается в окружающем шуме нескончаемых волн. Моряки

провожают исчезающий город взглядом; в этих взглядах воображаемая

тоска; моряки не привыкли заглядывать глубже, они лишь проносят

океану жертвы, они не догадываются, что спит в туманности их души,

они тоскливо прощаются с городом, как поколения моряков до про-

щалось с его дымкой и силуэтами на горизонте. Так исчезают женщи-

ны, чтобы вновь в других лицах встретить их другими лицами в иных

городах; клятвы и сентиментальные вопросы «как мы назовем ребен-

ка?»; жизнь моряка подобна жизни поэта, между двумя путешествия-

ми будто рваная рана, жизнь как трепещущий на ветру край глубокого

пореза, бездна, даже небытие, лишь сплошная мысль — что, если море

больше не призовет к себе и больше не потребует жертвы? Каждое

погружение в трюм проходит под этой мыслью; кругосветное путеше-

ствие и открытие Индии, что — если на этом Всё? И если моряку

остов доков, вбивающиеся вдаль волнорезы способны напомнить о

настоящей жизни, поэты лишены этих видимых очертаний, этих сим-

243

Илья Данишевский

положениях — когда делаю Делание моей жизни, и когда сво-

боден от него. В первом я чувствую, как постоянно рефреном

твержу одно и то же, о каком-то Амстердаме, о какой-то болез-

ненной точке… если по Фрейду, о чем-то подавленном. Я дол-

жен бы радоваться освобождению, но когда этого нет, мне пус-

то. Я будто ничего не делаю, чем бы ни занимался. Мне про-

тивна эта книга; мне страшно ее отсутствие. Понимаешь?

– Нет.

– Вот и сейчас. Я выстраиваю перед тобой и пытаюсь объ-

ясниться. Но это ложно, это лживая глава, она создана моим

интеллектом в угоду пониманию. Я ощущаю тщетность. Я си-

жу с тобой и не ухожу лишь потому, что полностью лишен

сил, и остаться мне легче, чем уйти, хотя уже и ясно, что мне

не удастся сказать ничего дельного. Сегодня день ложной Гла-

вы. Сегодня я выпущен из собственного бытия и сегодня меня

нет. Для Делания сегодняшний день и наш разговор отсутству-

ет. Я люблю тебя, но как это бессмысленно. В дни отсутствия

даже это ведь бессмысленно. Я люблю тебя ту, у собаки, когда

ты в репейнике, а мой интеллект говорит, что, наверное, дева в

репьях с белым ленточным червем — это ты; какая-то Ты, кото-

рая из множества символов соткалась в моем образе прошлого.

И это верно, но я не верю в это. В силу психозов, клаксонов и

шума, я откидываю этот вариант. На самом деле мне кажется,

что мы знакомы с тобой лишь потому, что мне СУЖДЕНО

было ПОЗНАТЬ деву-с-червем, а ты была дана мне в этом

физическом положении, как знак опоры, как Способ познать

ее, способ объяснить ее происхождение. Ты сидела там, в репь-

ях, потому что я должен был влюбиться в розоватый свет от-

крытых сердец. Но уже там я ощущаю этот свет каким-то гни-

ловатым, связанным с чем-то жутким. И та собака. Она была

там, и ты сидела возле нее, потому что я должен был познать

деву-с-червем, и черви в той собаке были воплощением этого

Ее качества в нашей реальности…


волических знаков и буйков, каждое их мгновение перекатывается в

другое, и каждое из них подчинено надежде вновь оказаться в крово-

точащем центре. Обочина раны. Женщины не могут скрасить этот

штиль, их потные тела с различимыми в полумраке мелями и корал-

ловыми островами становятся игольным ушком, сквозь которое про-

девают печальную тоску и сквозь которое рассказывают свои истории.


244


Нежность к мертвым


– Ты любишь меня?

– Ее. Деву-с-червем. Сквозь тебя.

– Я выхожу замуж.

– Она опаздывала. Это что-то значит! Все для меня не-

умолимо что-то значит; все сопряжено с этой реальностью, но

лишь по одной причине. Я не мог бы писать книгу, не исполь-

зуя Физический, созданный язык. Я должен опираться на ка-

кую-то известную систему, пользоваться ей, чтобы выразить

настоящее. Я должен был найти ТЕМ, ИСТИННЫМ сущно-

стям аналогию и объяснения в этом мире. Я люблю тебя, дева-

с-репейником. Но ключ… и дверь…

– Мне пора.

В ночном сумраке. Суматра? Нет, Амстердам. У меня болят

кости, ощущение, будто по ним ползет что-то и пытается вы-

браться. Нахожу шишки там и здесь на своем теле. То исчеза-

ет, то появляются вновь. Видимо, ключ ищет точку выхода.

Вырваться сквозь красную боль наружу. Ищу его таинствен-

ную дверь. Помнишь, на прошлой неделе сообщили о найден-

ных телах двух мальчишек? Я знаю… я знаю о них… (я никогда

не напишу книгу в общечеловеческом смысле, в моей от чело-

веческого — лишь язык, да и тот используется вне человеческо-

го; ее методы, ее конструкция пусть и работают с аналогиями,

которые ошибочно могут быть восприняты метафорой, суть


Женщина засыпает, согревая в себе семя, а моряк отправляется даль-

ше, чтобы в извилах и на перекрестьях мечтать о возвращении к мо-

рю… в путешествии нет ничего особого; приключение — это не мор-

ская болезнь, не реи и не альбатрос, путешествие не в образе расплы-

вающегося на горизонте города, путешествие в чем-то другом, и если

бы моряки могли это выразить, возможно, было бы гораздо проще

возвращаться к нему, этому нескончаемо-ожидаемому путешествию.

Может, это тоска по девочке с зеленой фетровой шляпкой, замарино-

ванная в соленом приливе, в приливе памяти, более красочная, чем

реальность ее кожи, ее форматоров, ее раскинутых поперек постели

нефов и влажнее ее краеугольного камня. Лиззи? Лиззи, – поет о ней

ветер, и Лиззи перекатывается по волнам, остается белой пеной, про-

плывает медузой, выпрыгивает дельфином, плачет чугунным телом

чайки. Мигрени о ней — закат над океаном, мигрень о ней более слад-

кая, чем сама Лиззи… только в памяти они предстает одушевленной и

полноценной; только спрятанная внутри, только Лиззи-в-путешествии,

только воспоминания о ней…

245

Илья Данишевский

иное — мое неумение отражать ничем, кроме юродивой анало-

гичности; ее манифесты, ее указания пусть и говорят «да» или

«нет», никогда не отвечают на вопросы; ее нарратив — это

кровь и правда; посыл отсутствует; ее композиция — игра моего

разума над истиной)… на площади Грюн я встретил двоих,

джентльмены, джентри, существа с прозрачной болью в пустых

глазницах, их задача — собирать тайные желания человеческих

детей; цель неясна, но я знаю их методы. Они врываются

сквозь форточки, выходят из канализационных люков, других

дверей, где ткань реальности прозрачна или не слишком кон-

тролируема Человеческим, они приходят к детям: во снах, в

Загрузка...