видел этой щели; в сизом сигарном дыме кажется, что старик

замер перед сокровенной дверью, и пытается ее открыть, но

пальцы никак не могут найти потаенный механизм. Он засовы-

вает мизинец в круглую щель, пытается вынуть его, на пару

мгновений тот застревает, а затем окровавленный мизинец

вновь предстает взору. Акибот что-то болезненно шепчет, а

затем в слезах бьет железным каблуком ботинка по лицу бли-

жайшей куклы. То трескается; голова отлетает от деревянной

шеи и катится к ногам Яна Гамсуна; тот инстинктивно подни-

мает ее и смотрит в трещины, разошедшиеся по щекам. Нико-

гда прежде Ян не видел в деревянных лицах столько боли.

Вновь запустив в щель палец, Акибот смазывает таинст-

венную дверь кровью. А затем, усевшись на пол, начинает выть.

…на пару мгновений Яну показалось, что с другой стороны

кирпичной кладки он видит свет, тот проходит сквозь круглую

147

Илья Данишевский

щель: тусклый и белый свет; будто старый маяк заложили кир-

пичом, но тот все еще продолжает светить; будто маяк никогда

не умирал, а его просто заложили кирпичом.

– Видишь? — наконец, спросил Акибот. Кажется, он при-

шел в себя; подняв тело с пола, переполз на продавленную

кушетку и затравленно посмотрел в глаза Яна Гамсуна. — ви-

дишь эту проклятую дверь? Видишь! А никто другой не видит!

Говорят, старик Акибот потерял зрение, говорят, что двери нет!

Но она есть!

– Откуда…?

– Не знаю. Она была не всегда. Просто появилась одной

ночью. Меня это мало волновало, но последнее время я только

и думал, что об этой двери. Я просыпался от того, что она

звала меня. Дверь хотела, чтобы ее открыли. Но она не подда-

ется. Ян?

…теперь стало ясно, почему куклы всегда стояли лицом к

стене. Спятивший старик думал, будто множество крошечных

пальцев найдут тайную панель, и комната явит себе миру. Так?

– Ян?!

– Да.

– Ты уснул или спятил, – улыбнулся старик, – уснул или

спятил, точно тебе говорю. Хотя это одно и то же.

– Как дверь могла появиться просто так?

– Это Ваезжердек.

– Да, Ваезжердек, – кивнул Ян Гамсун. Ему вновь захоте-

лось спать, и он знал, что если уснет, вновь ему будет сниться

тело матери. Ему будет сниться, как он лежит рядом с ее тру-

пом в заколоченной комнате. Не этой ли комнате старика Аки-

бота? Не здесь ли его нашел старик Акибот, нашел, а затем

заложил труп его матушки кирпичами, со временем забыл об

этом, и теперь жаждет узнать, что находиться в этой могиле?

Единственное, что знал о своей матери Ян Гамсун, так это

то, что она — была знатной шлюхой. Королевой или даже Бо-

гиней всех шалав Ваезжердека. Была, а затем исчезла, оставив

новорожденного сына кукольнику Акиботу.

Только однажды Акибот сказал «она была хороша; столь

познана мужчинами, что, конечно, не могла иметь от них детей;

и поэтому однажды она сошла в море, и призналась, что ей

овладел дельфин, а после этого твоя матушка сразу испытала

недомогание и поняла, что от этого белого дельфина ей сужде-


148


Нежность к мертвым


но родиться мальчика; этим мальчиком, конечно же, стал ты,

Ян», но стоило ли это даже вспоминать, коль уж старый ку-

кольник возомнил, будто в его комнате внезапно появилась

таинственная дверь, издающая по ночам призывные стоны.

Гамсун услышал, как Белинда проснулась и прошлепала

босоного к дочерям, живущим вместе с другими шлюхами, на

первом этаже. И когда дом вновь умолк, сказал:

– Почему просто не сломать эту стену?

– Надо играть по правилам.

– Чьим?

– Принца, конечно, – улыбнулся старик, – ты разве не

знаешь?

– Чего?

– Что Ваезжердек построили на костях королевской ар-

мии. Говорят, сам принц с церковной проповедью прошелся по

этим местам, и смрад древних улиц задушил и его, и его ар-

мию. С тех пор улица любит принимать его форму; ужасную

форму. Представь себе голубокрового юношу, обученного бе-

лошвейками и придворными шлюхами… что он испытал, уви-

дев улицы нижнего города? Смрад сковал его горло, ужас за-

ставил его кожу кровоточить, и он упал в канаву, где задохнул-

ся вместе со всей своей армией служек и церковников. А но-

вый Ваезжердек построили прямо поверх этой гнили, и улица

все еще любит шутить над телом принца, принимая его форму.

И если улица играет с нами, она хочет, чтобы мы играли по

правилам.

– И каковы правила?

– Никто не знает правил, кроме Ваезжердека. Но если бы

ты, Ян, был улицей и играл бы со старым кукольником, разре-

шил бы ты ему сломать таинственную стену? Я думаю, что

вполне очевидно, будто подобное — нарушение.

– Не знаю…

– Он дал мне ключ, но я никак не могу понять — зачем… –

простонал старик. Услышав это Ян вздрогнул. Ему показалось,

что его собственный бронзовый ключ начать звенеть в комнате

и звать своего хозяина.

– Ключ?!

– Да. Вот! — старик достал из нагрудного кармана выре-

занный из бумаги ключ. — Бумажный ключ. Им никак не от-

крыть каменную дверь.

149

Илья Данишевский

– И что ты отдал принцу за этот ключ, Акибот? Что?!

Кукольник долго молчал. Его пальцы подцепили с полки

одну из новеньких кукол, и начали теребить край ее платья.

– Ну!

– Знаешь, Ян, с тех пор, как Алисы нет, я все время делаю

ее лица. Никак не могу остановиться. Иногда я вижу ее лицо

среди облаков. А иногда мне кажется, что сам Ваезжердек,

линии его улиц — ее лицо. Понимаешь?

Ян кивнул. Он хорошо помнил, как дочь Акибота весело

смеялась на весь дом. Она была холодной правительницей. Под

ее тусклым щеками текла настоящая ледяная кровь; она крепко

держала этот вертеп в своих пальцах, а сейчас, всего за полго-

да, все пришло в уныние.

– Я так хотел бы узнать, что за этой дверью… – продол-

жал старик, – если Оно стоило утраты Алисы, что же Это

такое, Ян? Что?

– Но она же не умерла…

– Какая разница? Для меня — что умерла! Уехала, и ни

одного письма!

– Ты все равно не умеешь читать.

Акибот замолчал, дав понять, что наш с ним разговор

окончен. Его лицо казалось тусклым и мертвым. Кажется, он

сам не ожидал, что Алиса может куда-то исчезнуть. В раннем

детстве у нее была гангрена, и левую ногу отрезали. Кукольник

сделал деревянный протез, но с этой же минуты ощутил, что

Алиса будет всегда. Всегда будет сжимать в кулаке этот дом. А

потом какой-то моряк увидел ее и с первого взгляда умер от

любви; она уезжала, испытывая тяготу беременности, а старина

Акибот никак не может придти в себя от потери. Видимо, рав-

ноценным обменом Принц посчитал для него — бумажный

ключ. Который значил либо издевку, либо что-то очень значи-

тельное, чего ни мой мозг, ни мозг Акибота осмыслить не мог…

…Ян Гамсун покинул старика и поднялся к себе в комнату.

Возле дверей тихо стояли двое мужчин, известных Яну. Обыч-

но они приходили каждые три дня, чтобы хорошенько раз-

влечься. Яд продавал им своего мальчонку, и на вырученные

деньги снабжал едой и себя и Акибота. Сегодня же ему при-

шлось объяснить потного вида мужикам, что все закончено. Те

прикусили тонкие губы, и попросили хотя бы раскупить жен-

ские вещи умершего. Ян с отвращением продал им всю кучу


150


Нежность к мертвым


женских платьев, и те, шумя и посмеиваясь, стали обсуждать,

кто из них что наденет, и как второй это снимет. Гамсуну стало

дурно от подобного, ведь он видел, как большая часть вещей

перепачкана кровью; но для других подобная мелочь ничего не

значило. Из каталепсии его вырвала странная фраза, брошен-

ная одним из мужчин. «Ох и жаль, багет у него был знатный!»

– Что?! — шумно выдохнул Ян.

– Что что? — удивился мужик.

– Что ты только что сказал?

– Шутил.

– Повтори!

– Ну… сказал, что багет у него был хороший, – а потом

пояснил, – ну членом твой парень работал знатно, усек?

– Да, – Ян облокотился к стене. «Принц Вялого Багета»

– стена вновь прошептала это, и теперь Яну Гамсуну стало

ясно о каком Багете шла речь, о каком Принце шла речь… ему

стало ясно, что весь Ваезжердек погрузился в какую-то игру.

Что-то пробудило мертвую улицу от долгого сна, и она ожила,

разворачивая в своем чреве чудовищный карнавал.

Необходимо было показать старику Акиботу бронзовый

ключ Принца, попробовать вставить его в кирпичную кладку,

но вначале…

– Где Селина? — громко спросил Ян, врываясь в нижнюю

комнату. Рот Белинды был занят, и она не смогла ответить, –

стоящая коленями на грязной матросской рубашке; но одна из

ее дочерей сказала Яну, что Селина на пристани, вновь (сказа-

но с едва сдерживаемым смехом) ждет своего капитана. Стоило

Гамсуну уйти, как все стали подтрунивать над его заячьей гу-

бой, и эти слова вонзились в Яна, вновь пробуждая прошлое.

Вспомнились поцелуи. Вспомнился пьяным мальчик на при-

стани. Вспомнилось, как этот мальчик надевал оставшиеся от

матери Гамсуна платья, чтобы торговать телом.

Холодный ветер на пристани немного успокоил Яна. А за-

тем ему показалось, что он спит, потому что увиденное — не-

возможно. Там, на пристани, стояла Селина вся темная-темная,

потому что луч маяка остановился на ее теле и, не двигаясь,

освещал ее лицо. Кажется, впервые Ян Гамсун разобрал цвет ее

волос, разглядел проглядывающий сквозь кожу позвоночник…

но когда он подошел ближе, свет исчез, и перед ним вновь

стояла банальная Селина. Банальная и тусклая. Такая, которую

151

Илья Данишевский

он мацал множество раз; Селина, не представляющая никакого

другого интереса, кроме…

– Принц!

– Да, – кивнула она, продолжая смотреть на море, –

Принц.

– Скажи…

– Принц.

– Кто он!

– Он увезет меня, Ян. Он меня увезет.

– Что ты такое говоришь!? — Ян вцепился в ее плечо и

развернул к себе. На ее лице застыли крупные бусины пота;

глаза покраснели и опухли. Она оттолкнула от себя мужчину,

оставив на его одежде следы крови. — Селина!

– Он взял. И теперь заберет меня.

– Взял… – глухо повторил Ян, разглядывая ее тело. Как и

каждый, эта шлюха заплатила самым дорогим. Кто-то вырезал

родинку с ее груди, и этим кем-то была сама Селина. Из глу-

бокой раны сочилась кровь; прижимая к ней пальцы, она пере-

пачкала и их; от этой потери крови у шлюхи сильно болела

голова, и глаза были, как пьяные. — Принц взял…

Ян заглянул за парапет и увидел, как неровно срезанная

кожа медленно плывет по воде. А затем начинает тонуть, ос-

тавляя за собой кровавые круги.

– Зачем? — ошарашено спросил Гамсун.

– Это все, что было. Теперь он заберет. В страну Вялых

Багетов.

– Без мужчин?

– Да. Без этой…

– Откуда ты…

– Узнала?

– Да! Да! Откуда ты узнала о нем!?

– Что-то началось, Ян… разве ты не слышишь этого по но-

чам?

– Слышу, – признался он. Что-то действительно давно на-

чалось, но он не мог понять, что именно. Уже почти год. Это

длится уже почти год. Старые кошмары вновь начали ныть под

ребрами, под сердцем. Это длится уже почти год. С тех пор,

как Алиса забеременела от неизвестного. — Чего хочет Принц?

– Дать нам желаемое, конечно, – улыбнулась Селина, –

Ваезжердек милостив.


152


Нежность к мертвым


– Откуда ты узнала о нем?

– Сара. Цветочница. Ян?

– Да…

– Он идет. Оставь меня. Оставь!

Селина отпихнула Гамсуна и засунула пальцы в раны. Свет

маяка сверкнул по заячьей губе Яна и окровавленной ране

шлюхи. На секунду мир замер, а затем свет померк. Звезды

исчезли, и только потом стало ясно, что нечто огромное закры-

ло собой небо. Ян прикрыл глаза ладонью, чтобы не видеть

огромный шлейф темноты, который укутал собой все. Глубоко

вобрав воздух, он лишь ощутил запах разложения, смирны,

нечистот и ладана; а затем… смело посмотрев на Принца, уви-

дел, как на темном шлейфе тут и там моргают большие беле-

сые глаза, испуская свет. Похожий на свет старого маяка, он

пронзил Яна и пронзил Селину. Девушка вскрикнула, а потом

ощутила, как что-то холодное коснулось отверстой раны на ее

груди. Длинные ногти отогнули край кожи, и она закричала,

разглядев белесые пальцы Принца; разглядев, что его тонкая

рука, изгнившая в запястье, заползла под серую кожу, и скры-

лась глубоко внутри ранения; как вздыбилось плечо, а затем

она ощутила, что рука движется по ее шее — прямо по красной

шее! — под кожей, а затем ногти начали изучать гортань и… Ян

увидел пальцы, окровавлено проклюнувшиеся сквозь открытый

рот Селины.

Он попытался что-то сказать, но Принц приказал ему мол-

чать. Все было точно так же, как той ночью, в комнате. Гулко

бьется сердце, и глаза не могут закрыться, продолжают наблю-

дать.

Принц прижал уже мертвое тело шлюхи к себе, а затем

взметнулся в небо, оставляя за собой шлейф черно-гнилых

мышц, покрытых серым прахом; и все глаза, лишенные глазниц

и век, смотрели с усмешкой на Яна Гамсуна, в ужасе кусающе-

го свой язык. Взор множества этих глаз, усеявших шлейф,

напомнил ему холодно-жестокий свет маяка.

Теперь он понял, почему люди решили его ослепить.


Полутьма


В полутьме увиденного реальности уже не существовала.

Яну казалось, что он спит у каменного парапета, но меж тем он

153

Илья Данишевский

не спал и видел себя со стороны. Он слышал, как в старой

камере старика Акибота льнет к мертвой матери какой-то дру-

гой Ян Гамсун; он видел, как этого Яна Гамсуна выращивают

черно-черствым. А еще — мальчика, пьяно прильнувшего к

каменной ограде. Мальчик хочет смерти, ведь его вырастили

черно-черствым.

Ян, лежа под мертвым взглядом маяка, вспоминает, как от-

дал Принцу все свое прошлое и сказал, что больше никогда не

наденет женское платье и не будет обслуживать мужчин за

деньги. Где-то на далекой улице, вне черты Ваезжердека цве-

точница Сара избрала такую же участь… она была шлюхой.

Когда-то. Она отдала Принцу все, что у нее было.

Ян Гамсун считал себя мертвым. Только мертвые видят так

твердо, так широко открытыми глазами видят самих себя. Без

всякого отвращения он смотрит на это прошлое, которое сошло

с него, будто старая кожа. Он лежит под разбитым светом мая-

ка… и слышит, как шумит своей плотью внутри города Принц.

И даже не Принц, а сам город, сам Ваезжердек, принявший его

форму и презирающий все живое. Ян вспомнил, как тонул в

своих снах; как темный прилив уносил его в яму коллектора.

Нащупав внутри кармана бронзовый ключ с большой головой,

он больше не думал, вырезана ли на ее бронзовом лице заячья

губа. Кажется, она там имелась. Ян посмотрел на нее без вся-

кого страха; и ему показалось, что он смотрит в зеркало… сразу

вспомнилось, что только однажды он видел свое отражение.

Тогда он подносил бритву к шее и хотел, чтобы шеи не стало.

Это было в тот день, когда Акибот впервые подложил своего

«сына» под какого-то моряка. Это было давно. Давно. Ночь.

Явь. Туман. Полутьма…

…Яну кажется, что он ослеп, слишком уж долго смотрел в

Принца. Но через какое-то время зрение вернулось, и он вновь

увидел темноту Ваезжердека. Город полностью умер. Теперь он

даже не притворялся умершим, а был совершенно мертв, и

только Ян что-то ощущал. В затылок смотрела луна. Она вы-

хватывала куски бледного города, застывшего и сонного из

темноты. И было ясно, что город — лежит меж двух рядов ре-

бер. Проституция, пришедшая в Ваезжердек раньше Бога, глу-

боко пустила свои корни, и последний оплот спасения был

разбит тридцать лет назад. Ян Гамсун помнил яркий свет мая-

ка. Акибот выхватил ребенка из глубины ниши, оторвал от


154


Нежность к мертвым


умершей матери, и вынес на свет. А потом маяк разбили. И

кукольник начал наряжать «сына» в платье его умершей мате-

ри…

…он давно сумасшедший.

…все давно сумасшедшие.

Множество мертвецов на улицах Ваезжердека притворя-

лись куклами старины Акибота, превращая улицу — в сцену.

Ян Гамсун не мог понять, что по сценарию должно произойти

дальше.

Пьеса.

Чтобы убедиться в этой мысли, он резко повернул голову и

посмотрел на луну. И действительно: серп пронзил горло Бе-

линды, и та, как мечтала, повисла на невидимых нитях. Обна-

женный труп висел в воздухе и излучал свет, а острый месяц

втыкался ей в шею и проходил эту шею насквозь, выходя с

другой стороны, и извлекая светящуюся кровь.

Ян Гамсун знал, что времени осталось мало. Эта вздерну-

тая Белинда осталась последним источником света Ваезжерде-

ка; когда кровь вытечет, сцена погрузится во мрак. Размытая

концовка не устраивала Яна Гамсуна.

Он в последний раз посмотрел, как густая, похожая на жир,

сверкающая кровь течет по голым ногам шлюхи, собирается на

ее пятках, набухает (ноги едва раскачиваются на ветру) и капа-

ет в море. Там на пару мгновений появляются радужные коль-

ца, а затем море вновь становится мертво-черным.

«Что отдала она?»

«Все отдали все…»

Ян подумал, что не в силах идти, и всю кровь Белинды

проведет лежа у каменного парапета. Там, где, напившись, хо-

тел завершить свою жизнь. Но затем вновь сжал пальцы на

бронзовом ключе. Да, на бронзовой голове в действительности

была заячья губа, и чтобы двигаться дальше, Ян ударился лбом

о сонм своих страшных кошмаров.

Он слышал, как что-то хохочет, и думал, что это подает

восторг перерубленная шея Белинды.

Он слышал крики маленького Яна Гамсуна в каменной

тюрьме Акибота.

Он слышал, как многие мертвые в теле Принца ворочают-

ся.

…как гаснет свет.

155

Илья Данишевский

И тогда он поднес ключ к губам и поцеловал бронзовую

голову в заячью губу, испытывая на себе все то, за что платили

любители экзотики…

…а потом плоть Ваезжердека пошла ходуном. И воды внут-

ри нее обратились вспять.


Полусвет


…было неудивительно, что бронзовый ключ отпер решетку

коллектора. Ведь Яну снилось, как темная сила проталкивает

его сквозь ее квадраты. Он ступил в полную темноту, и холод-

ная вода коснулась его паха.

Ему виделось, как едва светящиеся тела умерших выступа-

ют из старой кирпичной кладки. В толстые щели высовывали

пальцы, и пытались ухватить воздух. Ссохшаяся рука с тонким

обручальным кольцам коснулась плеча Яна Гамсуна, и тот

обломил ей запястье. Крепко сжав эту кисть, он ее едва пуль-

сирующей светом кожей освещал себе путь.

Вода дремала спокойно, хотя он ощущал, что и она — мерт-

вая; мешает ему пройти, тратит его время.

Старая шахта уходила все глубже и глубже: отломанная

рука выхватывала разные слои кирпича, и Ян воочию увидел,

как бордели в Ваезжердеке строились один на другом, как один

возводился прямо на трупе предыдущего, и так бесчисленное

множество раз; пока он не зашел так глубоко, что даже тела

здесь истлели, и в стенах остались лишь щелки от тех пальцев

и рук, что когда-то хватались воздух.

Он не знал, многие ли бывали здесь.

Вероятно, полноватая цветочница. Ян видел ее два раза в

жизни, и ему трудно было представить, что и она прошла через

подобное. Зловонный поток достиг кадыка Яна Гамсуна, и уже

скоро заячья губа цепляла собой соленые воды древнего кол-

лектора. Едва придерживаясь стены, он уже не ощущал под

пальцами кирпича; в почти полной темноте под его рукой раз-

верзлось немыслимое: он знал, что это и есть истина улицы.

Тела, которые срослись, скользкая церковная одежда, не ист-

левшая лишь оттого, что Ваезжердек хотел, чтобы она сущест-

вовала.

Он подумал о бумажном ключе Акибота и не нашел ответа.


156


Нежность к мертвым


И показалось, что ответов вовсе не существует, кроме бе-

зумия этого города. В центре которого сейчас в тюрьме бился

маленький Ян Гамсун; вода должна была уже закрыть глаза, и

когда, освещая себе дорогу, он бесстрашно вступил в ее порог,

та отступила назад и поклонилась. Впитавшись в мертвую

ткань Ваезжердека начала пугать его видениями этого подзем-

ного хода. Были видны многие мертвые, спрессованные друг с

другом, напоминающие папье-маше, из которых теперь с шу-

мом выходила вода, и оттого эти останки двигались и казались

живыми.

Но Ян повторял про себя, что где-то впереди в каменную

кладку заперт ребенок.

Это заставляло его двигаться.

Спустившись вниз по скользким ступеням, «господин Гам-

сун» вспомнил, как Акибот силой заставил его обслужить двух

военных, и эта ярость наполнила его силами. Там, ниже этих

ступеней, ничего уже не было, и приходилось идти прямо по

шлейфу Принца. Черные мышечные ткани сокращались, тяже-

лое дыхание Яна разрывало воздух; он старался лишь не на-

ступать в окровавленные и разверстые, как раны, глаза на ше-

велящемся покрове города…

…сны разбивались вдребезги.

…и казалось, что больше никогда не будет снов.

…что после такого не выходят наружу и не живут.

…не живут.

…и не стоит.

Ян знал, что Селина где-то здесь. И все другие, кто отдал

себя Принцу. Они бьются в этих осклизлых стенах и ищут ту

замочную скважину, к которой подойдет волшебный ключ. Но

скважин нет. Вездесущие дыры проделаны мертвыми пальцами

тех, кто пытался выбраться из тюрьмы города. Замочные сква-

жины видны в каждой дыре тому, кто играет по немыслимым

правилам Принца.

Гамсун уже даже не знал, а существует ли Принц. Не есть

ли он — видения подсознания. Что-то, свернувшее свой шлейф

внутри каждого черепа, и многочисленными глазами наблю-

дающее за каждым движением мысли. За тем, как беспорядоч-

но и беспардонно люди ищут замочные скважины и засовыва-

ют в них, найдя, пальцы, раздирая кожу до крови.

157

Илья Данишевский

Ничего не существует, – понял Ян, кроме того сердца, что

сейчас билось в тюрьме Акибота. И игра по правилам — дви-

гаться вперед.

Наконец, он увидел впереди мертвый свет. Он тускло про-

бивался откуда-то сверху, и сейчас Ян смотрел на него будто

бы из глубины колодца. Там, наверху, что-то двигалось в лучах

этого света, и оно звало к себе смертного по скользкой винто-

вой лестнице. Когда-то она была выстроена внутри круга не-

сущих стен, но сейчас, в этом небытие, произрастала из шлей-

фа Принца и была лишь шлейфом Принца, принявшим форму

ступеней винтовой лестницы.

Ян Гамсун откинул сморщенную светящуюся руку и начал

подъем. Ступени скрипели под его ногами и проминались.

Кости священников и солдат лопались, и оставались лишь их

сросшиеся друг с другом черные мышцы да глаза. Трескались и

кричали мертвые со всех сторон. Со ступеней вниз потекла из

шлейфа кровь, и быстро начала заполнять собой бездну. Ян

обернулся и увидел, что черно-красная жижа поднимает вверх

останки и остатки перезревших трупов; и тогда он ускорил

шаг. И чем быстрее он двигался, тем больше ломал костей и

рвал сухожилий — тем быстрее поднималась кровь, а там, на-

верху, полыхал серп луны, воткнутый в горло умершей шлюхи.

Этот серп ярко освещал сквозь разбитую крышу верхний

ярус умершего маяка. Бледный Принц сидел на разбитой лам-

пе, и полог его мантии воссоздавал тридцать лет назад разру-

шенные ступени. Как только Ян Гамсун взошел к луне, Принц

сбросил этот плащ, и тот накрыл собой выгребную яму, напол-

ненную кровью. И теперь пути назад не было.

Бьется множество мертвых изнутри бездны, пытаясь разо-

рвать шлейф.

Капает из Белинды последняя кровь.

На вершине маяка Ян смотрит в мутные глаза Принца го-

рода.

Явь идет трещинами.


Пробуждение


Никогда Ян Гамсун не видел маяк вблизи. Это кажется по-

хожим на страшное разочарование — раскуроченный корпус,

обвалившиеся ступени и погасшая лампа. Будто впустить в


158


Нежность к мертвым


себя человека и испытать глубокую боль от этого. Как разде-

вать в душном кабаке глазами красивую даму, а потом раздеть

ее в реальности и понять, будто воображение в разы красивее

правды.

Ян нашел лишь разбитые стекла иллюзий на вершине мая-

ка.

Ржавая корона лезвиями вниз входила в череп Принца и

теперь казалась лишь венцом на его пустой лысине. И только

на старом пальце его все еще находились признаки жизни. Ян

увидел старое обручальное кольцо.

– Она просила, – призрак поймал этот взгляд и тоже по-

глядел на кольцо, – чтобы я показал ей перед свадьбой, будто

являюсь мужчиной, и в знак этого посетил Ваезжердек. Но она

не дождалась.

– Она ждет?

– Призрачно и костно.

– Но разве ты существуешь?

– А разве существуешь ты?

– Не думаю.

– А я думаю, что вполне возможно.

– Что ты? — тихо спросил Ян Гамсун.

– А что ты хочешь увидеть?

– Не знаю. Ты исполняешь желания города?

– Нет. Они слишком много чего хотят. Но ничего не хотят

на самом деле. Они те, кто посылают своих возлюбленных в

могилу, чтобы проверить свои чувства. Я не могу исполнить их

желания, лишь забрать их жизни. А чего хочешь ты, Ян Гам-

сун?

– Я не знаю.

– Но ты должен решить.

– Тогда…

Призрак внимательно изучал лицо человека. А Ян с ужа-

сом заметил, что у призрака едва изуродован череп, будто ему

ударили по зубам твердым предметом, и на черепе осталась

вмятина. Или это было врожденное уродство, такое же, как у

самого Яна, как у бронзового ключа с большой головой. И это

было вероятнее всего.

– Я хочу… – начал он.

– Славы?

– Нет. Я хочу…

159

Илья Данишевский

– Власти?

– Нет. Я хочу…

– Чего же?

– Чтобы маяк снова работал. Когда я открыл глаза, я ви-

дел, как он светит и кружится.

– Чтобы маяк работал?

– Чтобы этот старый проклятый маяк вновь начал рабо-

тать, да! — выкрикнул Ян, и рванул вперед, чтобы заставить

дух Ваезжердека выполнить свое обещание. И призрак тоже

метнулся ему навстречу, будто это вовсе был и не призрак, а

отражение, и Ян Гамсун ощутил нечто подобное, как если бы

он ударился лбом о зеркало. В глазах потемнело, и острый

осколок воткнулся в ладонь.

Все померкло.

Коснувшись руки, он ощутил, что большая кость ушла ему

глубоко под кожу, и сейчас из руки течет кровь. Осознав это,

Ян понял, что вовсе не спит, но находиться в полной темноте.

Такую темноту трудно осознать или представить. Лишь слегка

впереди мерещился ореол стены, и тот поблескивал в этой

темноте.

Старый Акибот так и не смог смириться с тем, что его

Алиса беременна.

И поэтому Ян ощутил под собой ее мертвое тело и мертвое

тело ее возлюбленного, которых старик замуровал внутри своей

комнаты. С тех пор ему слышались их стоны и просьбы о по-

мощи. А затем он будто бы забыл (и взаправду забыл), что

натворил. Как когда-то таким же образом забыл про убийство

жены. От нее осталась лишь одежда и маленький сын. Она

хотела уехать. Акибот же не мог этого позволить.

Все повторилось.

И сейчас второй раз за жизнь Ян Гамсун оказался в этой

темноте. Он понял, что его мать на поздних сроках хотела по-

кинуть Ваезжердек, но у нее ничего не получилось. Родившись

здесь, он хватался за ее мертвое тело. А потом Акибот вынул

его… ощущая под ногами уже ссохшиеся тела, Ян не знал кому

они принадлежат, не мог разобрать в этой темноте, кто являет-

ся его матерью, кто является Алисой, а кто тем мужчиной,

которого кукольник так же приговорил к смерти.

Нужно играть по правилам.


160


Нежность к мертвым


Где-то за тонкой кирпичной стеной старик Акибот пытался

разгадать загадку бумажного ключа.

Ломал голову над таинственной дверью, источающей шепот

и крики.

Пусть дверь уже давно молчит, старик спятил и продолжа-

ет слышать вопли Алисы.

В полной темноте, дочь старика потеряла ребенка.

Ослепла.

Кусала себе фаланги.

Умирала.

И теперь Ян Гамсун ощущал сухие кости этих мертвых под

своими ногами. И слышал, как тяжело выдыхает Акибот за

стеной сигаретный дым. Даже слышал запах этого табака; слы-

шал запах дома, в котором прожил всю жизнь.

Нужно играть по правилам.

…Ян уже не мог вспомнить, как и при каких обстоятельст-

вах «нужно играть по правилам». Он лишь хотел увидеть, ис-

полнил ли Принц его желание, горит ли вновь маяк, как горел

тридцать лет назад. И поэтому он рванул вперед, ударил пле-

чом кирпичную перегородку; раз-другой, и услышал, как кир-

пичи двигаются в своих ложах, как встревожился и что-то

зашептал старик Акибот по другую сторону; ударил вновь,

впустил вновь свет, и еще, уже разбирая, что кукольник шепчет

молитву; ударил, ослеп от яркого света маяка, круг за кругом

проникающего внутрь мансарды.

– Ян? — смущенно спросил старый сутенер. Перед глазами

всплыла русалка с членом якорем. И женские платья, которые

Акибот заставлял Гамсуна надевать на себя, потому как подоб-

ная экзотика высоко ценилась в Ваезжердеке. И от этой тош-

ноты, Ян воткнул в горло своему отцу окровавленную кость

Принца. Услышал, как шумит в распоротом горле кровь. Ста-

рик вцепился в стеллаж, перевернул его, и многочисленные

куклы с лицом Алисы с грохотом упали на пол. На лестнице

послышались шаги.

Ян встретил там голого моряка и двух осиротевших доче-

рей Белинды. У одной из них по тонким ногам струилась

кровь. И по паху моряка струилась эта детская кровь. Ян от-

толкнул их, кубарем скатился по лестнице, ощущая, как его

тошнит, и, вырвавшись на улицы, вытошнил из себя Вазжер-

161

Илья Данишевский

дек. Весь этот город вышел из него кроваво и болезненно, раз-

рывая и садня горло.


Рассвет


Кажется, моряк вернулся к своим утехам. Сегодня ночью

он оплатил услугу двух дочерей Белинды. И Ян считал, что

данной оплаты вполне хватит на лодку, которую он одолжил у

этого эротомана.

Яркий свет маяка выхватывал костяной берег Ваезжердека,

но Ян уже был далеко. Обернувшись, он видел, как покрытый

туманом, город исчезает вдали. А где-то впереди разбивал

плавником море белый дельфин. И когда Ян Гамсун подплыл к

нему ближе, то увидел, как дрейфует среди волн обрывок ко-

жи, срезанный Селиной со своей груди. Она всегда верила, что

ее кожа — карта; а большая пунцовая родинка — заповедная

страна Вялого Багета.

Ян Гамсун даже представить себе не мог, что это за страна.

Но ему показалось, что ее берега — в разы лучше холодных

берегов Ваезжердека. Подняв глаза вверх, он силился разгля-

деть на вершине маяка Принца, но не видел ничего, кроме

вращающегося по кругу яркого луча небесно-лазоревого цвета.


162


Нежность к мертвым


3. Вама Марга


Иногда ему снилось, что Якоб плывет в белоснежной пус-

тоте. Иногда он забывал, кто такой Якоб. Под остановившими-

ся часами время текло незаметно; Якоб плывет в клубах бело-

снежной мглы, Якоб зарыт в чужую могилу, в дремлющем

океане снов. В доме с множеством зеркал, зеркала всегда были

порталами в сумрачные и потусторонние пространства, Якоб

всегда любил зеркала, тихие потусторонние пространства, Якоб

плыл в пустоте…

…Джекобу тоже казалось, что он плывет в пустоте под ти-

хими часами. Наконец, Якоб исчез, как исчезают воспоминания

о прочитанных книгах, чувства иерофании и единения, в тума-

не зеркал тень умершего сына такая же забытая, как несказан-

ные слова. Джекоб прячется от них в кабаках, в водоворотах

суеты, городах, городах и новых городах, провинциях, переби-

рает и не может найти. Слизистый след шабаша и черной мес-

сы, двуглавого козла, культа человеческой жертвы преследовал

его, на старых полянах он находил фосфорицирующие круги

ведьм, в книгах Юнга откровения и минутную остановку. Вре-

мя имело свойство растягивать или сужать свои круги. На-

стоящее, прошлое и будущее существовало в единой точке.

Джекоб был телеграммой, которую никто не прочтет, каким-то

важным посланием для мира, затерявшимся в толчее.

С полудня и дальше он слушал странные истории в мест-

ном игорном клубе.

К полудню я ощутил жуткую слабость и вернулся в комна-

ту. Мне нравилось ее одиночество и наполненность пустотой.

Из окна можно было видеть горнолыжный склон и знакомые

пестрые куртки. Я тяготился своей странной влюбленностью,

находил ее гипертрофированной и экзальтированной, я читал

Вальтера Скотта и мечтал о будущем, в пространстве просты-

ней растягивал руки и часто представлял объятья, безымянные

пальцы, изучающие мою кожу. Я не находил причин быть от-

личным от сверстников, но не находился среди них, и даже не

163

Илья Данишевский

был изгоем, я был клоками тумана с потаенными фантазиями о

ненаписанных книгах, о подгорном короле, о комнатах, которые

освещены лишь мистическими камнями, кругах фей, заоблач-

ных танцах, я был мальчиком, которого нет; мальчиком, кото-

рым нельзя быть; мальчик, который будет разбит. Выглядывая

в окно, я вижу черные тучи которые, как псы, и все это стоило

бы назвать причиной страшных следствий, я продолжал читать

ответы врача Гумберту, не связывая Этого Гумберта и адресата

писем, подобное было мне чуждо, я погружался в еще одну

странную реальность, наполненную кровавым сумбуром, и

находил этот сумбур приятным моим нервам. Таинственный

Вальтер Скот, горы любви моего будущего, заснеженные гор-

ные склоны, покрытые эдельвейсами, сорванные цветы моего

ближайшего будущего.

Я прогуливался по городу, изучал местные лавки, вслуши-

вался в печаль тихого ветра.

В 17:29 Джекоб Блём зашел в местный костел помолиться

распятому Богу.

В 17:34 я зашел в местный костел согреть руки.

Моя память не дает четкой картины произошедшего, Дже-

коб продолжает существовать для меня, как прямая, идущая от

самой точки знакомства через всю мою жизнь; Джекоб — кате-

гория надежды, толстая вена, исполненная кровью; Джекоб —

мой безначальный символ рыцаря и кладбище павших безум-

цев. Он есть для меня сейчас, как был тогда, будто мой единст-

венный друг. Иногда, когда густая листва засыпает Москву, он

становится моим единственным собеседником. Джекоб — тот, с

кем я придумал огромное количество воображаемых сценок; он

сформулировал мое представление о мужской красоте и муж-

ской душе; он стал иллюстрацией к «Дон Кихоту» Сервантеса

и навсегда привязал эту книгу к линии моей судьбы.

– Каждую секунду умирает медведь, а всем все равно. Или:

каждая секунда — это умерший медведь? — сказал он. Мистер

Блём плутал в темноте разбитого зеркала: когда я пью кофе,

это я его пью, или он пьет меня?

Когда я ответил ему, и так, и так, он начал улыбаться, что

хоть кто-то здесь знает немецкий.

Джекоб давно понял, что не у всех людей есть душа. В

ком-то она зарождается, а в ком-то нет. Обычный холодный

нож пророчеств рассказывает лишь о тех, в ком душа есть, но


164


Нежность к мертвым


иногда ему виделись чудовища, бороздящие пустые полости

мертворожденных; некоторые женщины рожают одухотворен-

ные выкидыши, некоторые мертвые женщины рожают живых

детей, причина не всегда ведет к следствию. Он ощутил, как

болит колено, что стоять на коленях перед распятием — вызы-

вает в нем боль. Подниматься было стыдно. Он продолжал

стоять, поднимая вверх голову. Сквозь лицо Христа плыла

огромная рыба-печаль, рыба-зло осквернила его красивые ноги,

рыба-рана выпустила потомство вдоль его ребер. Иногда Дже-

коб доходил до слез, наблюдая натуралистичные образы Спа-

сителя. Он ненавидел Хольбайна всей слабой злобой своего

мягкого сердечника. Некоторые ритмы непозволительны для

Вселенной, Хольбайн был очень слаб, если позволил себе на-

рушить эту заповедь. Рыба-хруст плыла внутри его колена,

иногда боль становилась жестокой, иногда почти спала, она и

действительно была как рыба, склонная к миграции, нересту и

смерти. Джекоб чувствовал, как боль плодится внутри его тела,

ее становилось все больше и больше.

Я помню его заснеженные плечи, его тело было спланиро-

вано под огромную душу, мне редко доводилось видеть столь

обширных людей. Моих рук бы не хватило обнять его грудную

клетку. Он был типичным бюргером в клетчатой рубахе. Веро-

ятно, ему не приходилось выбирать себе одежду, Джекоб оде-

вался в то, что подходило его размеру. Еще, я помню, он обла-

дал широкими живыми усами и бакенбардами, похожими на

разодранную тушу зайца или кошки, кровавый румянец нали-

вал их карминно-черным цветом. Я помню его непослушные

волосы. И его слова — каждую секунду умирает медведь.

Когда Джекоб поднялся с колен, он испытал стыд перед

изможденным ликом Христа. Мучение колена было смехотвор-

ным перед его фигурой.

Я помню его заснеженную шапку.

Джекоб улыбался мне, и его зубы были больны.

В 17:39 душу мистера Блёма разорвал заряд, если, конечно,

дружбу можно сравнить с молнией, поражающей без всяких на

то причин. Ему показалось, что это Якоб. Потом он забыл, кто

такой Якоб. В 17:40 Джекоб пожал руку своему новому другу,

одному из тех, кому от рождения повезло иметь душу, и в

17:40:34 предложил угостить его кофе, шнапсом или чем-то

165

Илья Данишевский

другим, в 17:41:02 после паузы сказал, что можно просто про-

гуляться и не нужно размышлять и убивать медведей.

В 17:42 наши грудные клетки вновь вдыхали ветер.

Пока мы шли, я узнал одну историю; одну из тех, которые

приходятся мне по нраву, приходились по нраву уже тогда: ее

звали Саломея в «Красной Мельнице», и все мужчины теряли

слюну, видя выбеленные до смерти ноги. Бледные, неестест-

венные. Макабртанц, который начался задолго до этого дня,

когда высокопоставленному эротоману рассекло голову молни-

ей, находит свое продолжение и теперь, как сказал Джекоб

Блём. Там, где Саломея танцует, начинается смерть. В Чикаго

мужчины с толстыми щеками и такими же кошельками впус-

кали пулю в складки своего подбородка; плакали до гибели на

Волге; падали телами в Рейн, а Саломея ускользала тенью.

Трудно понять, как она относилась к их смертям, но девчонки

из «Красной Мельницы» всегда говорили, что шея танцовщицы

содрогается, будто она глотает, когда гибнет мужчина, содрога-

ется, будто проглатывает; челюсти начинают двигаться, зубы

перемалывают, Саломея дергается в танце все более и более

жарко и хохочет, когда кто-то в зале кончает с собой. Они

всегда умирали, так было с самого начала, и поэтому она на-

звалась Саломеей. Женщина, у которой вдоль позвоночника

нарисована цепь. Ускользнуло, что мужская рука выцарапав-

шая эту цепь, принадлежала тому, кто умер первым.

«…подумать только, Гумберт, как много отцов, как много брать-

ев и сыновей, видят в строении их скелета совсем не дочерей,

сестер и матерей, а видят любовниц? … сколько было сломлено,

сколько захоронено под дикой геранью таких же, как твоя Ло,

а сколько похоронило в гневе таких, как ты, Гумберт, и сколь-

ко до сих пор не хоронили и не похоронены, но хранят в себе

темноты и тикают в темноте, как часовая бомба?» Ее выкупил

мистер Бомонд, именно он демонстрировал Саломею в «Раско-

лотом Льве», именно он хранил женское тело в бархатном

футляре, расчехляя его для сцены. Как он боялся, что она ли-

шится девичества… трудно представить, почему этот сморщен-

ный демон привез свою любовницу в Лондон, чтобы она тан-

цевала для таких же прокуренных убийц, как он сам. «Саломея

танцует только для меня», – говорил он, а затем при всех гос-

тях высоко задирал ее юбку, раздвигал ноги, чтобы показать,


166


Нежность к мертвым


что ни для кого и никогда Саломея не танцевала вульгарно: ее

красное девство пульсировало.

Мистер Бомонд собирал ценности; он поедал старинные

часы, старинные предания и монеты. Там, в его глубине жил

меч Калибурн и фрески мальтийских капелл. Обожающий

макабртанц во всех проявлениях, Он, в темноте и тишине вда-

ли от мира смертных называемый Голодом, заставлял Саломею

танцевать сквозь бэдтрипы и жуткий туберкулез; лондонский

туман заразил Саломею унынием; она кричала в футляре, она

танцевала для мертвых на вечеринках мистера Бомонда; в мор-

гах и на гадальных столах в салоне на Альтертод-штрассе, но

никому и никогда не танцевала глубоко и взаимно, даже сво-

ему хозяину.

Ее ненависть к мужчинам была столь губительна, что тихие

провинции Англии сотряслись от густого падежа мужчин. Ав-

густовская жара и августовские мухи облепили собой тела ее

жертв; мальчики, усердно теребящие кулаком над «мисс-

Плейбой 1975» выблевывали жизнь. А Саломея продолжала

танцевать только для мистера Бомонд, покуда…

«…каждая Ло завершается; Ло не может быть вечно той,

какой ты творишь ее, какой ты заставляешь рассудок наблю-

дать ее сквозь нее-истинную; она завершается, таит, и ты не

можешь удержать ее; весь твой опыт не значит ничего, когда

женщина, даже подсознательно, мечтает уйти. Уже в этот мо-

мент, когда ее нервы напряжены этой бессознательностью, ты

уже не властен над ней, тебя уже не существует, и твоей Ло не

существует тоже; в этот же миг она становится Долорес, и эта

Долорес неведома тебе, не принадлежит тебе и больше никогда

не будет принадлежать. Страшно не уловить этого в воздухе

раньше, чем все станет реальным….

…здесь и сейчас советую тебе сказать «хватит», и прекра-

тить это безумие, чтобы безумие не распространялось дальше.

Скажи себе «нет», или обреки свою болезнь существовать веч-

но, научи внутренние травмы передаваться воздушно-

капельным путем и подари миру ужас, который ничем не

уничтожить, подари ему и каждому живущему в нем страх…

перед самим собой, перед собственными потаенными мыслями;

научи отцов желать своих дочерей, научи отцов не бояться

желать своих дочерей, научи отцов овладевать собственными

дочерьми, если считаешь это своей дорогой. Великое зло про-

167

Илья Данишевский

буждено в минуту, когда я пишу это тебе, мой возлюбленный

пациент, и ты уже не в силах спрятать его обратно. В минуту,

когда я рассказал тебе о такой дороге, ты выберешь именно ее,

а если бы я не сказал? Никто не знает, но теперь ты двинешься

именно так, и выбора больше нет, а значит, виновным окажусь

я. Ты двинешься, потому что подумаешь, будто виновен я,

будто не ты виновен и будто не ты первый, комплекс Гумберта

начнет отныне плодиться, как гнилой плод порождает в себе

зло; семена ярости посеяны в Лолиту, и теперь они взойдут

урожаем кошмара по всей земле. Бойся за тех благочестивых

отцов, кто вплетал до этой минуты ленты в косы своих доче-

рей, теперь их блудливый взгляд цепляется за крохотные ро-

динки на их шеях. По ночам родинки начинают звать. Зов

будет услышан. Все предрешено, Гумберт, с минуты, как ты

рассказал мне о себе, с тех пор, как о тебе узнало человечест-

во… он спрашивает «можно Гумберту, но почему нельзя мне?»

и отвечаешь «можно каждому!», даже если не хочешь отвечать

подобное»

Саломея ушла, – закончил свою историю Джекоб. «Ушла,

скрылась здесь, в глубине тихого кладбища. Так мне сказали. В

кабаках всегда рассказывают истину!»

Они никогда не уходит. Гумберт слышит скрип несмазан-

ных колес ее велосипеда. Иногда она катается по дому и пыта-

ется что-то сказать. Иногда Гумберт видит их в темноте. Там,

на улице, за оградой из суеверий. Маленькую Ло и своего отца.

Малиновое от ожогов тело в одежде крохотной девочки и го-

ленькая Долорес, волосы уже выпали, рана на черепе страшна

и вульгарна, позвоночник вышел наружу, как нежный младен-

ческий хрящ, в ореоле вен и детского непонимания. Эта пара

ходит вокруг дома. Голенькая Ло и обугленный до черноты

отец. Сожженная рука трясет погремушку, и Гумберт просыпа-

ется от гула литавр, от рыбы-погремушки детских воспомина-

ний: отец, как старая змея, в сером кресле, кожа и кресло сли-

ваются в одно, он призывает к себе звоном погремушки. Со-

жженный мужчина и голая Ло плывут сквозь сумрак и сквозь

туман, недосягаемые и чудовищные. Иногда они стучатся в

двери. Поэтому Гумберт сдает свой дом чужакам. Ангельские

крылья медленно плавятся в темном подвале. Самосожжение в

приступе религиозного экстаза на глазах девятилетнего маль-

чика. Кожа отслаивается от тела, как кипа бумаг, все сгорает в


168


Нежность к мертвым


отцовском хохоте. Такого не бывает. Такое бывает с каждым, в

тихом городе, укушенном религиозной змеей. «Мы должны это

сделать», – говорил отец и подзывал к себе Гумберта рыбой-

трещоткой, странно-сизая печаль укутывает эти воспоминания.

Что-то страшное течет над городом. Глупцы думают, что это

небо. Черное что-то обволакивает собой небосвод. От темноты

невозможно дышать…

169

Илья Данишевский


4. Карминовые гимны


Сердце эсквайра было фригидно, и потому поведение его

целомудренно. Труды не оставили за собой ничего, труды не

преследовали любовь и не гнались за богом, но хорошо корота-

ли дни. С тех пор, как она растолстела, и он все чаще проводит

дни в своем кресле, солнце, кажется, ярче и живее окрашивает

деревянную веранду, и пес Джотто, кажется, более рад жизни и

выглядит встревоженным деревенскими звуками. Солнце не

нравится псу по имени Джотто, гораздо приятнее ему звуки

ночных насекомых, насекомые вьются вокруг ламп, а еще они

умеют проникать в стекло, что никогда не удавалось Джотто,

тысячелапые краснотелки бегали быстрее, чем Джотто, и этим

нравились ему; он гнался за каждой, носом откидывал камни,

где они, так же, как, собственно, Джотто прятали полотно сво-

ей жизни от солнца, он гнался за ними, когда откидывал ка-

мень и находил под ним тысячелапую краснотелку… где-то там,

в гуще неизвестной ему жизни, то есть — в лесу, должен был

находиться их многоножьего храм, ведь все они устремлялись в

лес, куда нельзя было устремляться Джотто. Этих насекомых

боялась хозяйка, а эсквайр просто не любил, и эсквайр не лю-

бил толстеющую хозяйку Джотто, но относился к ней лучше,

чем раньше… раньше — это время до-Джотто, когда Она была

моложе и как бы существовала, чтобы привлекать эсквайра. С

тех пор, как она постарела, у него появились официальные

возможности обращать на нее менее пристальное внимание.

Джотто не любит солнце, но ночь, когда солнца нет, иногда

наполняется звуками красных песен, когда хозяева — нарушая

официальные возможности эсквайра — в комнате слипаются в

одно, образуя тысячелапое краснотело. Джотто не нравится,

когда ночь сужается до размера протяжного стона, становится

жидкой и теряет понятность, в глубине многоножьего храма

красные тела существуют в беспорядке и ползают друг по дру-

гу, провоцируя раздражение деревенских псов.


170


Нежность к мертвым


Молодость, потраченная на размышления о старости и пре-

возмогающая возгласы приятелей эсквайра «старости не суще-

ствует», наконец, закончилась и закончила возгласы, наступила

пора притупления физиологических потребностей. Теперь, сидя

в фетровой шляпе и фланелевых брюках, мог наслаждаться

исключительно своими желаниями, которые раньше были от-

тенены именно потребностями, и заглушены нелюбимой женой.

Теперь он мог любить свою фетровую шляпу и теплые от

солнца фланелевые брюки, и не думать о будущем. Будущего

уже не существовало, оно должно было предстать перед ним

единственным мигом темноты, оно должно быть встречено

театральным возгласом «для смертного лучше — вовсе на свет

не рождаться», оно должно быть встречено с гордостью, и в

этот миг он будет рад, что не дал никому жизни, но свою —

неудачливую и одинокую жизнь — влил по очереди в Рафаэля,

Джоконду и Джотто; ему бы хотелось, чтобы все завершилось

на Джотто, но Джотто уже семь лет и, возможно, темной точке

будущего придется прийти на глазах какого-либо Босха или

Караваджо. В будущем уже не было хитрости, игр на бирже и

слез; а если в будущем и были слезы, то эсквайр может позво-

лить себе их не прятать. Это почти прилично — плакать от

страха старости. Он не поворачивается в прошлое, он всегда

повернут в него, сфокусирован в одну точку. Бесконечная пря-

мая человеческой истории пройдет сквозь две эти точки —

средоточия его взгляда и темноты — чтобы продолжиться в

бесконечность, ввинтиться в Джотто-Рафаэля-Джоконду и

прочих, навсегда лишить эсквайра его имени и подарить его

имя какому-либо новорожденному. Он забудет названия гео-

графических координат, заберет с собой списки прочитанных

книг и свое увлечение ономастикой; он вновь будет погружен в

пенистую мглу, ровно такую же, какая предшествовала его

рождению.

Он, как и Джотто, родился весной. Родился, чтобы иметь

счастливую и сытую жизнь, крикнул криком первенца, и в

четырнадцать похоронил свою мать, чтобы заплакать плачем

единственного сына. В шестнадцать он понял, что до шестна-

дцати — жил в полнейшем самообмане, и поэтому поклялся

никогда больше не верить в Иисуса, и никогда больше не пере-

секать улицу, чтобы пересечь белый штакетник церкви (и ему

открылось в семнадцать, что даже отталкивающий его вид

171

Илья Данишевский

церкви все еще не умаляет красоту танцующих на ее террито-

рии и в ее тени воробьев, воробьев посреди сочной летней

зелени). В двадцать он понял, что до двадцати — жил в пол-

нейшем самообмане, и примкнул к либералам. Либералы каза-

лись ему такими же красивыми, как воробьи на церковном

участке, красивые руки одного либерала, лежащие на зеленой и

сочной поверхности бильярдного стола. В двадцать два он

впервые задумался, почему ему так помнятся эти руки, и по-

этому начал подыскивать себе жену, и через месяц после того,

как ему исполнилось двадцать три, он женился; женился и

отрастил усы. Он мог позволить себе выбрать самую лучшую

женщину из всех, так как не руководствовался чувствами, но

так как он не руководствовался чувствами, то женился на та-

кой же, как и все остальные, но иногда ему говорили, что она у

него — самая лучшая. Теперь ему легче было вновь поверить в

Иисуса, и объяснить своей хорошей жене, что аскеза — краси-

вый белый штакетник вокруг его тайн — есть великое таинство,

подаренное нам евхаристией, и красные песни негоже петь тем,

кто желает их петь. Свадебный месяц в Греции, варвар вновь

своими ногами запачкал камни акрополя. Достаточно грубый,

он грубость свою делал достоинством; держался гордо, раз-

мышлял о смерти, о цианистом калии, о великом искусстве —

то есть снова о смерти — о смерти, о темноте, иногда он плакал,

и тогда утром был еще более грубым, и свои слезы делал ис-

точником достоинства, а достоинство — верной дорогой в се-

верную темноту. Он был сыном того, кто когда-то разрушил

Рим. Память его крови рассказывала об одном археологе шест-

надцатого века, который полюбил юношу, память его крови

обучила эсквайра избегать ошибок, научила торжественной

практике этикета, помогла ему нащупать верную дорогу на-

стоящего мужчины — научиться отличать вилку для мяса от

вилки для устриц — и эта дорога, конечно, вела его к смерти,

но самым красивым путем, сквозь званные ужины, дорогие

костюмы, любовь к морепродуктам и солнечным дням на ве-

ранде, к фланелевым брюкам и красивой шляпе, любовь, кото-

рая могла сравниться только с любовью к античному искусст-

ву, только — с Любовью, которую он однажды почувствовал, но

предпочел не делать ее целью каждого своего движения.

Зеленый — цвет его жизни, ведь всем известно, что зеленый

успокаивает глаз. Красный — вынужденной и сдержанной стра-


172


Нежность к мертвым


сти с женой. Красные песни сопровождают физиологию. Но

карминовые — пусть и производны, исходит из других труб,

раздувают иные меха и надувают паруса совсем других кораб-

лей. Отец показал ему карминовые гимны, гармоничные, как

движение ДНК внутри органических руин его жизни; гармо-

ничные и столь же очищенные от лишнего, как ДНК в отрыве

от руин его физиологии. Отец часто слушал карминовые гим-

ны после смерти жены. Карминовые гимны помогают мужчи-

нам избежать ложной страсти. Каждое воскресенье белый шта-

кетник церкви, каждое лето — этот загородный дом и кармино-

вые гимны. Мужчинам, которые потеряли своих жен, нужны

карминовые гимны. Вдовцам, которые блюдут верность, они

просто необходимы. Те, кто уничтожают свою душу искусством

– целевая аудитория песнопений. Те, кто познал любовь, дол-

жен потушить свою жизнь.

Джотто лишь подозревает о карминовых гимнах, ведь что-

то таинственное манит его в лес. Мышцы четырех его лап на-

пряжены, готовые рвануть в сторону многоножьего храма, но

каждый раз что-то останавливает их, как обычно и бывает,

стоит хоть на секунду задуматься о траектории. Он чувствует

всей силой своей интуиции, что этот лес не такой, как другие

леса, хотя бы потому, что Джотто никогда не видел других

лесов, в этом лесу поют карминовые гимны. Настолько слож-

ные, что сердце пса может остановиться. Карминовые гимны

могут остановить любовь Джотто к своему хозяину. Кармино-

вые гимны могут разрушить все. Там, в лесу, есть странное

место, которое поет. Так поет память нашей крови, но память

кровь Джотто предупреждает его об опасности. Там, в лесу,

что-то поет свою вечную песню. Там, в лесу. Джотто не любит

этот лес, но хочет в него, стремление к ясности наполняет мус-

кулы светом; там, в лесу, есть что-то, что может подарить

Джотто мученическую и героическую смерть, карминовые гим-

ны звучат, чтобы воодушевлять художников, но Джотто не

знает, готов ли он принять мученичество, он не знает прелести

героической смерти; Джотто вообще не знает о смерти, но

предчувствует ее так же сильно, как странное место в этом

лесу. А этот лес — он стал источником древесины, из которой

сделан дом, все остальные дома этого мира, и древесина, впи-

тавшая в себя карминовые гимны, вынуждает хозяев оголяться

и сращиваться в красное страшное месиво. Там, в городской

173

Илья Данишевский

квартире, где жизнь Джотто подчинена квадратам, прямоуголь-

никам, где все — равно удалено от Джотто, и улицы симмет-

ричны друг другу, хозяева редко становятся страшными…

власть красного гимна ослабевает, но каждое лето вновь на-

полняет собой хозяйку.

Впервые он услышал их в свое первое лето. Они звучали

из тысячелапого тела, вырывалось сквозь хитин, аккомпаниро-

вали мандибулами. Эти гимны прятались от солнца под кам-

нями, и впервые Джотто перевернул камень и увидел тысяче-

лапую краснотелку из-за желания освободить алую песню из-

под гнета тяжелого камня. Тогда он считал, что песни хорошие,

но сейчас Джотто считает иначе. Оглядываясь в семь лет на

семь лет своей жизни, Джотто понимает, что все эти семь лет

не понимал ничего. Но каждый год был соединен с другими

этими отрезками времени под названием лето, этим загород-

ным домом, а отрезок времени под названием лето был напол-

нен карминовыми гимнами, и получалось, что вся жизнь Джот-

то какими-то таинственным способом была переплетена с эти-

ми странными песнопениями.

Хороша и размерена жизнь эсквайра, хороша и размерена

жизнь его жены. Они позволяют друг другу молчание, позво-

ляют ничего не делать, и коротать вечность в медлительных

увлечениях. Он рассказывает ей про крикет, а она толстеет. В

городе им любо наблюдать за прохожими, за одеждой, за пест-

рыми шляпками дам во время скачек, история кинематографа

движется перед ними и куда-то спешит, трудовая биржа клоко-

чет, и утренние газеты о чем-то рассказывают, и многочислен-

ные приятели рассказывают что-то такое незначительное, как

утренние газеты. Жизнь их лежит за пределом скандалов, ни-

когда не случалось с ними ничего такого, чему стыдно случать-

ся. Бездетность наградила их второй молодостью, скукой и

оставила квартиру свободной от криков и лишних денежных

трат. Иногда ему требуется слушать карминовые гимны, чтобы

все улеглось, ведь эсквайр не любит сердечных движений. Ско-

ро наступит вновь это время, и он отправится в лес, куда впер-

вые отправился со своим отцом, и вместе они слушали карми-

новые гимны. По дороге отец впервые рассказал о сексе. О

целомудренности и бережности мужа, о стыдливости жены, о

том, как нужно двигаться равномерно, отодвигая сухую листву,

как не наступить в лужу, как не промочить ног, как до конца


174


Нежность к мертвым


своих дней выстроить существо таким образом, чтобы к концу

жизни оно представляло собой безграничную приличность.

Они шли по дорогам, которых нет, и отец говорил, а эсквайр

смущался; они отодвигали сухую листву, ветки, и шли, куда не

нужно ходить эсквайру и его отцу, но все же — жизнь принуж-

дает выплачивать жертвы и налоги. Нет меньшего зла, чем

порядочному мужчине идти по несуществующей дороге слу-

шать карминовые гимны; другие фантазии, хотя и хотелось бы,

чтобы физиология перестала поллюциями пачкать ночное бе-

лье. Там, на волшебной дороге, мальчик многое понял о жизни.

И вскоре он вновь отправится по этой волшебной дороге, и

будет испытывать радость от того, что не имеет сына, а значит

— нет нужды рассказать никому о сексе. Цель его жизни —

остаться чистым — скоро реализует себя в смерти. Все будет

хорошо; эсквайру удалось испытание, он отодвигает сухие вет-

ки, и ведет Джотто по волшебной дороге. Он рассказывает

своему псу, как прошел много лет назад этой дорогой, он рас-

сказывает Джотто, что карминовые гимны исходят из красных

цветов, что растут в центре земли, что волшебные растения

гремят в руках белоснежно-мертвенных женщин, там, в середи-

не леса, в руках умерших женщин, что вернулись обратно,

чтобы танцуя с красными цветами, танцем и гимном гасить в

мужчинах похоть. Джотто не понимает похоти, и не понимает

противоречивую терапию возбуждающего танца и гасящих

возбуждения цветов; для Джотто — это путешествие, которое

он ощущает последним в своей жизни. Джотто ничего не знает

о смерти, и поэтому знает о смерти все. Ему не доводилось

видеть мертвых женщин, и потому он не знает, могут ли мерт-

вые женщины танцевать. А эсквайр видел их, спящих в своих

гробах, слышал отповедь, эсквайр многое видел и о многом вел

беседы; четыре года он разговаривал с Человеком, и вел такие

беседы, в которых важнее был процесс и важнее было слышать

голос, чем достигать какого-то результата; четыре года эсквайр

жил какой-то сердечной жизнью, бесцельной жизнью, в разго-

ворах, которые уничтожают время, но почему-то так важны для

души; руки эсквайра делали множество случайных и хаотич-

ных движений — случайно касались Человека, его рук и одна-

жды щеки, гладили его по волосам — и эсквайр постоянно хо-

хотал в его присутствии, постоянно смущался или злился без

повода, постоянно в эти три года состояние эсквайра меняло

175

Илья Данишевский

положение, и его бросило в понимание оперы, литературы и

живописи… но потом, когда усилием воли он закончил все это,

его вновь вынесло на пересеченную местность жизни, где нет

никакого дела до оперы, литературы и живописи. Джотто бе-

жал немного впереди, потому что обстоятельства, наконец,

позволили узнать ему, куда бегут многоножки; а может это

эсквайр медлил, удалившись в воспоминание. Он пытался ре-

шить, есть ли в нем еще какая-то любовь, или существует уже

только память; ему следовало бы довериться сердечному ритму,

но он не мог понять, почему сердце бьется так сильно — от

любви или от памяти. Отец привел его на поляну, где танцуют

мертвые женщины с красными цветами в руках. Красные гим-

ны текут сквозь их бледную кожу, и после отец сказал эсквай-

ру, что эти женщины танцуют, чтобы танцем и гимном напом-

нить мужчине о супружеской верности, о посмертном воздая-

нии, о цветах, которые будут лежать на твоем гробу, и которые

ты должен заслужить своей быстрой, но достойной жизнью.

Мертвые женщины танцуют на поляне. Незачем знать, почему

они умерли. Незачем знать, зачем и почему они танцуют. Неза-

чем знать, почему мертвые способны танцевать. Из многоножек

их ожерелья, их монисты, их браслеты на запястьях и ногах.

Незачем знать. И вот эсквайр говорит Джотто то, что Джотто

не может понять. Эсквайр говорит Джотто, что точно уверен,

будто любил мужчину. Джотто не может понять, почему в

голосе эсквайра что-то нарушилось, почему изменился при-

вычный ритм его дыхания, ведь Джотто мужчина, и эсквайр

любит Джотто. Незачем знать. Там просто танцуют мертвые

женщины. В самом сердце волшебного леса. А эсквайр любил

мужчину. Там, далеко позади, и от этой любви не должно уже

ничего остаться… но иногда мертвые танцуют. Иногда они тан-

цуют, и, даже зная, что мертвые лежат спокойным сном, ты все

же видишь, как они танцуют. Вспоминаешь их руки, вспомина-

ешь неловкость своего тела в их присутствии, понимаешь, что

помнишь эти три года детальнее и глубже, чем всю свою

жизнь. Неважно почему. Здесь и далее — Джотто и эсквайру не

по пути. Пес не может понять происходящего, и эсквайр про-

сит его возвращаться домой, к толстеющей хозяйке, ему следу-

ет быть рядом с ней, ведь сейчас ей нужна поддержка. Хозяйка

не вспоминает правду о муже, но эта правда резко вырывается

к поверхности, когда он уходит слушать карминовые гимны. В


176


Нежность к мертвым


остальном — все хорошо. Радостная и солнечная жизнь про-

должается. Жизнь существует и до, и после карминовых затме-

ний. Всего несколько раз в нашей жизни, мертвые танцуют. И

Джотто подчиняется, но точно знает, что упущен последний

шанс, он никогда больше не сможет узнать о кроваво-красных

песнопениях. Джотто знает об этом, но подчиняется силе сыно-

вей любви. Джотто думает, что это его последнее лето. Джотто

остро чувствует, что это его последнее лето, и наступило время

подводить итоги. Джотто не смотрит в заплаканное лицо хо-

зяина, потому что хозяин хочет, чтобы Джотто поступал имен-

но так. И поэтому Джотто оставляет эсквайра одного, и воз-

вращается к хозяйке. Здесь и сейчас — самое важное мгновение

в жизни этого пса. Он ощутил, что здесь и сейчас тайна миро-

здания может ему открыться, но уже через секунду это ощуще-

ние стало частью прошлого, и Джотто не раскрыл тайны миро-

здания. Поэтому он возвращается к хозяйке, ему незачем знать

всего остального. Джотто никогда больше не будет искать ты-

сячелапых краснотелок под камнями, для этого — время уже

упущено.

А эсквайр остается наедине с банальным волшебством

мертвого танца. Волшебство, конечно, существует лишь для

тех, кому нужен противовес какому-то страшному воспомина-

нию: свет его глаз, темнота в его голосе, неоправданные слезы,

непроизвольные движения. Поэтому на поляне танцуют мерт-

вые женщины. Диадемы многоножек, красный хитин, как ру-

бины. Мертвые пьют вожделение смертных. Неизвестно почему

и неважно зачем. И эсквайр теряет всю физиологическую окра-

ску своих фантазий, его прошлое остается абсолютно платони-

ческим, и потому — более острым, все тело эсквайра наполнено

чудовищной меланхоличной утратой. Он знает, что цель его

жизни реализована. Чувствует, что цель эта осталась далеко

позади. Слышит обрывки бесед, ветер приносит запахи. Эск-

вайр и его память, мертвые с красными цветами, солнечный

день.

…он возвращается на теплую от солнца веранду. Джотто

смотрит на него подозрительно, но нежно. Наступает теплый

вечер, вскоре будет закат, и самое время для ужина. Он решает

поговорить со своей женой, ни о чем конкретном, но в такие

минуты даже ложь дается ему легче, чем глубокое молчание.

Эсквайр стоит у окна и смотрит сквозь него, жизнь преломлена

177

Илья Данишевский

солнечным лучом в оконном стекле, а она сидит на кровати. Ее

ждет болезненная ночь со слезами, она слишком привыкла к

его молчаливости, чтобы поддержать внезапную беседу. Ей

больно от неизвестности, и кажется, что было бы легче в зна-

нии. Но эсквайр считает иначе. Он говорит ей, что в такие дни,

как сегодня, закат очень красив, переливается охрово, перели-

вается карминовыми бликами, становится почти черным, а

затем — вовсе черным — и он говорит ей, что когда закат стано-

вится черным – это называется ночь.


178


Нежность к мертвым


5. Песни утонувших в себе


За четыре дня до Рождества Джекоб нашел отрезанную го-

лову голубя. Очередной знак на пути. Кто-то аккуратно пере-

пилил шею и оставил знак на дороге. И он поделился со мной

своей находкой.

Кто-то уже увидел нас с мистером Блёмом. Во время экс-

курсии в старый замок, они шутили вполголоса, в открытом

аквапарке — громко заламывали руки, и жаловались преподава-

телям, что не могут переодеваться передо мной. Я знал, что

скоро это закончится. Но меж тем, этот «конец» обрывал нас с

Джекобом, я не верил в переписки и заочную дружбу. Меня

раскалывало на части, к примеру, в его номере, когда мы рас-

сматривали голову умершего голубя. Мне хотелось сказать что-

то вслух, но мистер Блём был слишком вне этих слов и этой

Вселенной. Его вечность была разбита на сегменты от кашля

до кашля. Он мучился тяжелыми думами о том, что одно его

приближение будит в людях потаенных демонов и дарит демо-

нам форму. Скажем, там, где его нога, внутренняя злоба пре-

вращается в гной, там, где Джекоб, всегда происходит преступ-

ление, самобичевание и страх застыли на нем суровой печалью,

мои озвученные мысли лишь подтвердили бы его ужас. Но там,

в его номере, мне не было страшно, привычная тревога, растя-

нутая сквозь «сейчас» и «вечно» отступала, отступал и образ

моей экзальтированной возлюбленной, ее имя скрывалось в

темноте. Я пребывал с ним все отведенное мне свободное вре-

мя, и иногда у меня больно сжимало сердце, когда он кашлял.

Мои сны стали истеричны и поверхностны. Может, мне было

трудно спать в комнате с теми, кто громко смеялся над каки-

ми-то призраками. Они жаловались Гумберту, что не хотят

жить со мной. В моих снах были реки-страх и рыбы-

расставание, мое минутное знакомство с дружбой скоро ра-

зомкнется с той же силой, как разомкнется с унижением. Я

вернусь в мир тихих книг и улиц шумной столицы, в беспро-

светный город, в потроха рыбы-суеты.

179

Илья Данишевский

Джекоб и его усы были восторженными фантазерами, на-

ходящими Вселенную в лужах, больно сопереживающими их

одиночеству, в папье-маше и хрустальных мишках из магазина

сувениров. Иногда, когда уже смеркалось, мы слишком близко

подходили к слову «гомосексуальность», в испуганном небытии

этих минут Джекоба переставал мучить кашель.

Мои сверстники мазали друг другу лица зубной пастой, го-

ворили о сексе и мастурбировали в душевой кабине. Брахмане-

нок праздновал какой-то индусский праздник и расщедрился

на выпивку для всей компании. Меня тоже позвали, и я сидел

среди них, где бутылку пускают по кругу, и боялся уйти. В

тишине никто не говорил обо мне и никак на меня не смотрел,

мой уход мог привлечь внимание. Каждая секунда — умерший

медведь. Каждую секунду — Джекоба становилось меньше.

Иногда мне хотелось все ему рассказать. Или чтобы он был

моим отцом. Иногда Джекобу хотелось, чтобы время останови-

лось в определенный час, ему было интересно, как люди отреа-

гируют на то, что солнце застыло в одной позиции, он пред-

ставлял себе массовые истерики и всеобщую панику. Или что

бы случилось со средневековым Парижем, посыпься на мосто-

вую вместо дождя подшивка «Плейбоя», что будет, если начать

храпеть во время мессы, что же, если сделать что-то такое,

когда выйдешь за собственные берега, будто погрузить жизнь в

стазис, что тогда будет? Потом он возвращался к своим страш-

ным мыслям о смерти, о том, что Смерть — это человек-

ножницы, что он видел, как умирают люди и как идет дождь

над их душами. Что в воздухе он слышит запах беды, но, как

обычно, не может понять предсказание. Что рыба-ужас ухмы-

ляется в небе, а люди думают, что это — распухшее солнце. Что

его приближение пробуждает зло. Что рыба-ужас в этом городе

по вине Джекоба. Что он слышит голоса. А что будет, если

Вселенная перестанет пропускать волны, и все мы погрязнем в

темноте и бескрайней тишине? «Все они станут — как я!»

Дыхание Гумберта стало черным. В ожидании Рождества

он застыл как вкопанный, посреди собственной жизни. Ло

умерла. Этот факт прочерчивал всю его жизнь, но только в

Рождество он обретал мясо и пульсировал, как красновато-

черный шрам посреди души. Гумберту казалось, что злоба вы-

ходит из него с тошнотой, утренней отрыжкой и газами. Дом

был наполнен лишним шумом, пьянками и распутными девка-


180


Нежность к мертвым


ми. Иногда он задавался вопросом, почему никто из туристов

не умирает от подъемника, а Ло умерла? Или почему они не

слышат, как скрипит велосипед в тихом теле умирающего от

рака дома? Разглядывая собственные желтоватые выделения,

облепившие пальцы, Гумберт думал о тошноте, о божественно-

сти этого процесса, об очищающей тошноте, о тошноте, которая

преследует всю его жизнь сквозь ритуальное самосожжение

отца и смерть Долорес, от Рождества к Рождеству, о тошноте,

имеющей собственный ритм, собственный голос, о ночи

Страшной Тошноты, которая всегда наступает в Рождество.

Его образ, его повадки, его тип телосложения, похожий на

телосложение Джекоба, навсегда запомнился и ярко горит в

темноте. Так, сквозь это сходство, я легко понял дуалистичную

природу Бога, ангела самосожжения и бесконечную пустоту;

все мои привязанности и ужасы в одном корне этого строения

черепа, этого дыхания и этой грудной клетке, способной про-

глотить в себя мир. Мрак безраздельного сизого одиночества.

В темноте мистер Блём медитирует над отрубленной голо-

вой голубя. В глазнице ему мерещится лик Якоба, святость

этого ореола и имени; он плачет в свои ладони, в метастазах

своей влюбленности, в своем горестном отцовстве. Кладет от-

рубленную голову, как на алтарь, попирает ей ответы психиат-

ра Гумберту Набокова. В тихом омуте живут рыбы, в грязной

воде живут рыбы; как рыбы, скользкие люди скользят по про-

спектам и раковым опухолях своих романов, как главные герои

своих морей, не верят, будто что-то ухватит их за илистые

жабры, не верят в отмели и моряков; лиловые рыбы-потаскухи

курируют проспекты, чудовищные сомы по имени Саломея,

Ингеборг и Сиэлла живут в черном небе; Дева Голода плавает

под Словакией, вспоминая мистера Бомонда.

Я подарил ему свитер из теплой ткани. Он подарил мне

букет желтых роз и сказал «я никогда тебе ничего не скажу

лучше», и потом мы договорились, что после Рождества, когда

все разойдутся спать, я улизну, и мы сможем пройтись по ноч-

ной улице. Посмотреть, как спит подъемник. Я не знал, зачем

мистер Блём подарил мне цветы, но когда я шел домой, общая

неправильность этого жеста медленно развивалась внутри,

каждый лепесток был жестом отречения и раскаяния, живуще-

го внутри Джекоба, каждый шип был вынут из его полнокров-

ного тела, а я знал, чем станет моя жизнь, покажись я при всех

181

Илья Данишевский

с цветами от «дружка»; Гумберт видел, как я прячу розы в

сугроб, спелые, как гной, уготованные печали. Вот таким я

запомнил Джекоба: бесконечным путешественником сквозь

поле из желтых роз, с заплаканными и уставшими от нескон-

чаемости процессов глазами, в серой дубленке и запорошенной

снегом шапке. Вот таким я запомнил Гумберта: в желтой слизи

раннего заката.

…Джекоб показал, что снег не падает, а поднимается с зем-

ли и еще выше. Падение — всегда иллюзия. «Вот когда я таки

упал с этого голубя, тогда и стало понятно, что падения не

существует. Я всегда заблуждался, называя небо — верхом; нет

— все совсем не так однозначно». Так что снег поднимался

вверх над нашими головами; в почти истинно-черном небе

белело бельмо луны. Было видно, как подъемник все еще нама-

тывает на колесо цепь, как кто-то поднимается вверх, кто-то

катится вниз, наверное, я даже мог разобрать несколько знако-

мых силуэтов, но Джекоб выдыхал все более густые клубы

дыма, и уже скоро все знакомое исчезло в его дыхании.

– Мне было странно, что голосов давно нет. Я даже не

ощущал, как больно без них. Как больно в Нормальном со-

стоянии, в таком, как все люди, когда некуда бежать, не от кого

бежать, все размерено и растянуто. Это оказалось страшно. Я

могу быть здесь, сколько захочу; здесь, на этой лавке, в этом

городе или пить глинтвейн, курить в кабаках и просто гулять

столько, сколько захочу. А раньше я всегда бежал и… это ока-

залось страшнее. Мне совершенно нечем себя занять. И поэто-

му вчера я сидел и долго смотрел в мертвый глаз голубя. Ко-

нечно, отрубленная голубиная голова не может появляться в

наших жизнях случайно. И у нее тоже был скрытый смысл, это

ведь очевидно, – он говорил медленно, прерывался на кашель

и зажжение новых сигарет; он говорил так, какой стала его

размеренная и мутная жизнь, не спеша и бесцельно, – мне

было необходимо найти скрытую суть. Уже слипались глаза, а

я все держал голову на ладони. Уже не мог отличить, это прав-

да отрубленная голова или какой-то нарост на коже. Не мог

отличить, где я, а где мертвый голубь…

…думал о странной скале. Она черная, как из черного стек-

ла. Внизу, очень далеко, я не видел, билось об это стекло пус-

тое море. Море ничего не значило, я был на этой скале, и море

было бесконечно далеко от меня. Оно не значило ничего. А


182


Нежность к мертвым


здесь множество обнаженных женщин высиживали отрублен-

ные голубиные головы. Я понял, что отрубленная голова — это

не голова, потерявшая тело, а отдельный организм. Люди такие

слепые, они думают, что знают смерть, думают, что отрублен-

ная голова — это смерть тела. Но вчера ночью я узнал, что

голова голубя — это лишь половиной голубь, а половиной что-

то иное, неизвестное нашему рассудку.

Женщины высиживали эти голову. Я видел маленькие от-

сеченные головки и большие. Видел, как они двигаются. Мой

человеческий рассудок кричал, что это гниение, что это черви

шевелят головы, но мой иной рассудок знал — нет никаких

червей на стеклянной скале и быть не может. Ведь я заглянул

в душу предметов, и узнал, что тысячи иных миров находятся

от нас в одном сантиметре, какие, черт возьми, черви!? Нет.

Крупные головы хотели выползти из гнезда. Выпустив из рас-

сеченной шеи потроха, они отталкивались ими от других, ма-

леньких, головок, и выпадали на стеклянный утес. Червей не

было.

Множество голов с застывшими глазами, не мигая, смотре-

ли на меня. Не мигая, без страха увидеть скрытую душу вещи

или слова. Они не боялись ничего, и поэтому не моргали.

А потом я летел на одной из таких голов. Она была огром-

на, я вцепился в перья и она, распустив из шеи красные нити,

едва пахнущие кровью и чем-то еще, парила в воздухе. Я ви-

дел… видел огромное множество миров. Видел великое поле

Эрейдуса, укрытое снегом; видел земли, в которых не было

земли. У меня нет слова для того, что я видел, когда, стараясь

не мигать, множество часов смотрел в отрубленную голову,

спящую на моей ладони…

Вот, что сказал Джекоб. Мне было нечего ответить. Он

продолжать что-то шептать. Сейчас он пытался нащупать свое

прошлое и рассказать мне что-то о своем детстве, но сдался,

ничего не вспомнив. Сильный кашель сотряс его плечи, и,

вытерев ладонью кровь, он улыбнулся.

– Нет, из детства ничего не помню. Я слишком профес-

сионально придумываю, чтобы помнить хоть что-то о себе. И

слишком профессионально курю. А еще профессионально за-

бываю все лишнее. Точно! Пока не забыл! Идем, хочу показать

тебе вон то дерево, – он указал, и я проследил за его рукой.

Дерево одиноко стояло вдали от жилой улицы и шумного

183

Илья Данишевский

подъемника, и чтобы добраться до него, придется идти сквозь

сугробы. — Ты должен увидеть их.

– Их?

– Их, – кивнул он. — Зимних фей. Позавчера я видел их

под этим деревом, ты ведь хочешь увидеть?

– Джекоб, сколько тебе лет?

– Около сорока, а что? Хочешь сказать, что мне поздно

видеть зимних фей?

– Ну, нет. Наверное, нет.

– Если я не помню ничего из своей жизни, значит, у меня

ее не было. Так что я младше тебя. Из четкого — только по-

следний месяц. И это был достаточно хороший месяц. Хотя,

может и остальные были не так плохи, я ведь не помню… или,

– он загрустил на секунды, крутя на языке «нет, они были

паршивы, и поэтому я не помню, я так хотел умереть каждый

день, что просто забыл это время, они были паршивы, и я с

ужасом встречал каждый новый рассвет», а потом сказал, –

«не хочу помнить».

В животе Гумберта ворочается тревога и страх.

– Ты когда-нибудь хотел полететь на Сатурн? Или на его

кольца? — спрашивает Джекоб.

– Нет, – отвечает сам себе Гумберт, – нет, отпусти меня.

Вопросы размыты и не имеют четких форм. Его душа по-

хожа на ил туманного пляжа, где умерла много лет назад ***;

его душа похожа на клубок легенд и червей, на саму Сиэллу,

Деву Голода, что плывет в глубине. Человеческая душа на че-

тыре простора вниз. Безраздельное царство Сиэллы. Ил задра-

ил собой вопросы, смазал собой неточности, погреб под собой

причины. Следствия — как обглоданные мачты. Чайки дрейфу-

ют вдоль призрачной бухты.

Та трещотка, которую часто вспоминает Гумберт; рыба-

трещотка, рыба-шар, в которую засыпали горох, кажется, была

куплена его отцом у антиквара по имени *** и по фамилии

Бомонд.

Разорванные мачты — это одежда маленькой Ло. Кустар-

ник, похожий на скелет — лишь декорация для трагедии чело-

веческого ила. Рождественская ночь — это омут, вывернутый

наизнанку, небо опрокинуто вниз, летающие рыбы пикируют

на людей, рассекая их жизни своими острыми крыльями.

Сквозь лицо Христа плывет огромная рыба-зло, рыба-тревога


184


Нежность к мертвым


осквернила его красивые ноги, рыба-серебро выпустила потом-

ство вдоль его ребер, – в костеле святого Андрея, на кладбище,

близ которого похоронена крохотная Долорес.

Каждое Рождество Джекоб думает, что пора писать письма.

Или биографии. Появляется близнец крохотной Ло — крохот-

ный Якоб, и мистер Блём желает написать о нем биографии,

воспеть его самое, может быть, яростным потоком мыслей и

смыслов, Джекоб ведь очень любил творчество Вирджинии

Вулф. Но от нее всегда хотелось умереть, она выскабливала

текст до блеска, лишала его самой себя, рождала сплошное

зияние смерти, и если бы Джекоб решился выплеснуться Яко-

бом, он бы непременно пошел вслед за ней, выскабливал бы

смыслы до белизны… но в Джекобе было мало слов, казалось,

он утратил способность ощущать мир, были лишь темные сгу-

стки смыслов, какие-то нексусы, но идеи и четкость уплывали,

в нем было слишком много миссис Вулф, чтобы позволить себе

иной тип письма, злокачественная Вирджиния головного мозга,

и поэтому он так и не решался написать о Якобе книгу. Шум и

ярость (аллюзии не бывают случайными) воспоминаний нельзя

сравнить с девятым валом и даже щелчком предохранителя,

тихая и незамутненная жестокость памяти похожа на протоки

или нелогичные пробоины сердца, память беспорядочна и

спонтанна, в ее глубине прокладывают свои дороги чудовища-

рыбы и скаты фантазий, радостные секунды разорваны, как

бабочки, поперечно разделены видениями давно ушедшей боли,

и боль снова шумит, как мотор, наполняет тело жизненной

силой. Эта тревога, это чудовище разомкнуло тихую ночь, и

вот, штиле нахт уже мертв, и таинственная Дева Голода всплы-

вает из омута подсознания; беспорядочная и спутанная, как

миссис *** в лохмотьях из мужских жил, ловко выхваченная из

общего невнятного потока мыслей — женщина, потерявшая

Якоба в сутолоке Барселоны, женщина-бывшая-жена, женщи-

на-чудовище, которая потеряла родного сына, мерещится Дже-

кобу в темноте, как чудовище, носящее ожерелье из человече-

ских костей, монисты мошонок (кто-то засыпал внутрь кожа-

ных мешочков горошины), бахрому крайней плоти, длинная

женщина с по-мужски волосатыми запястьями медленно про-

сачивается в комнату вместе с лунным лучом; лунный луч

проходит сквозь ее горло, где зияет красная дыра, и лунный

свет, проходя туннелем этой раны, красными бликами падает

185

Илья Данишевский

на лицо Джекоба; маленький мальчик Якоб плывет в тишине,

куда его скинули убийцы, эта бывшая жена плывет в паутине

тревог, ее образ в образе Девы Голода — это крохотная точка на

горле, крохотная отметина от удара Джекоба, опухшая щека от

удара Джекоба, пробоина щеки от желчных слез, дегтем идет

запястье, она в юбке из желтых роз, а когда приглядишься —

это оторванные и собранные в единый узор, чудовищную ком-

пиляцию, крылья желтокрылых бабочек упавших за парапет

детей, маленький Якоб был найден на четвертый день; вы-

гнившие глаза Девы Голода смотрят на Джекоба томно-

влюбленно, как смотрят женщины; мужские руки Девы Голода

увиты пуповинами и прямыми кишками, грязное содержимое

стекает по ее запястьям, гнойнички обступили крупные вены

на шее, в ее прическе — длинном начесе седых волос — семей-

ство мышей поедает свои испражнения и потомство, плавает

золотая рыбка, рыба-кошмар ползет по ее лбу детенышем стре-

козы.

Кошмарный Мара в облаке пинокодина. Современный

Будда курит гашиш. Кошмары Джекоба Блёма меланхоличны и

прохладны, как пальцы, брезгливо гладящие нелюбимое влага-

лище и проникающие в его слизистую суть, и как слизь пря-

мой кишки и мокрота. Кошмарный Мара проступает в реаль-

ность в ту ночь, которую называют Рождеством, в лепестках

печальных роз, в наркотическом трансе, с телом, как древо

Ботхи, с глазами холодной мудрости и глазами утонувшей

женщины. Гумберт слышит крохотную Ло. Та скребется в под-

поле рассудка. Ее движения становятся шумом и яростью. Дева

Голода — это крохотная девочка с пробоиной в черепе. Она

приходит из таинственного храма, сложенного извращенной

рукой из медвежьих костей и облепленного гусеницами ярко-

желтого цвета, из нутра малодушия и хрупкости человеческого

рассудка; из сплетения жил, из метастатических болей, из ужа-

са упавшего с качелей ребенка, из судорожных кошмаров роди-

телей, потерявших первенца, из работы того, кто режет край-

нюю плоть, кто после массового обрезания заталкивает ее в

свое брюхо; «…она всегда здесь, Гумберт, стоит лишь едва при-

коснуться к двери, стоит только прижаться ухом к замочной

скважине, как она овладеет тобой, Дева, чей язык может про-

никать сквозь коридоры и замочные скважины, чья слюна вос-

певает пучинный страх, дева-рыба, плывущая повсюду, в без-


186


Нежность к мертвым


раздельной темноте, в черной пустоши, в египетской темноте;

впуская ее, Гумберт, ты позволяешь ее частям являться в мир

реально и вещественно; придет год — чудовищный рок, челове-

чество на краю циферблата — и она споет «Нью-Йорк — Нью-

Йорк», эта Дева, что одета в одежды из мужских жил, в бусы

метастаз, носит серьги ампутированных раковых клеток и гени-

талий, бесполый Мара ночных вокзалов, тень Каина и эрекция

умирающего от простатита, Дева-столетие, свернута в клубок в

самых недрах твоего и моего рассудка, и в каждом, осквернен-

ном нашими помыслами; она безгранична и питается малоду-

шием, ужасом перед переменами, она — это сила, заставляющая

рушиться четкие структуры, семейная пара, склеенная страхом

расстаться… она уже здесь, Гумберт, она всегда здесь. Для не-

которых — с самого детства…», Гумберт прислушался. Часы

медленно отбивали одиннадцать, жена накрывала на стол, все

сползались в гостиную на праздничное мясо, шел густой снег,

Гумберт прислушался, во всем этом существовала смерть, кро-

хотная Ло шла к своему отцу, миссис *** приняла форму

умершей девочки, чудовище во плоти двигалось внутри рассуд-

ка Гумберта.

Праздники всегда давили на мои нервы. Особенный их па-

фос наполнял меня грустью. Уже поддатая толпа стекалась в

гостиную, где жена Гумберта накрывала на стол, белые скатер-

ти исполнились тревогой и накрахмалились углами, их острая

отчужденность напоминала, что Рождество — это грусть, это

всегда шрамы, оставшиеся после гвоздей. Я старался оставаться

в тени и не привлекать внимание, сел за крайним столом, где-

то на улице завыл пес Гумберта, а затем замолк, видимо, уви-

дев хозяина. Брахманенок рассказывал, что сумел склеить сло-

вацкую девственницу, мужчина, который приехал с бывшей

женой и ребенком, униженно ковырял мясо с кровью, его глаза

расширялись, когда говядина испрыскивала на тарелку красные

капли, он пытался совместить ритм этих извержений с крово-

течениями своего нутра. Гумберта не было, часы подтекали к

половине, полночь обещали снежную, улицы опустели, Слова-

кия была против шумных праздников, Дева Голода текла в

небосводе, глотая яркие и блестящие звезды, мистер Бомонд в

иной широте и долготе поднял лицо к небу, чтобы небо увиде-

ло его стеклянные глаза; в 23:44 Джекоб проснулся с влажны-

ми от слез щеками, в 23:51 Гумберт дочитал последнее письмо

187

Илья Данишевский

своего психиатра и набрал полные карманы хлеба, чтобы

встретить Рождество с голубями, шумные крылья всегда за-

ставляли Ло замолчать. Видение Якоба исчезло, вновь породив

слезы. Бывшая жена Джекоба, все еще сохранившая фамилию

Блём, «синий чулок» встречала Рождество в Милане шампан-

ским и снотворными, две таблетки за раз, ее любовник медлен-

но исчезал из ее жизни и уже почти закончил забирать вещи;

от него осталась только библиография Умберто Эко, только

несколько фотографий, только зубная щетка, только несколько

рыжих волосков в раковине и на расческе. И память, что он —

яростный либертен. А еще знание, что Рождество он встречает

со своей новой любовницей, кратковременной вспышкой, гас-

нущей где-то между тремя и четырьмя по циферблату Вселен-

ной.

Несколько трагических мелочей, цветом и фактурой похо-

жих на случайности, столкнулись в одно и образовали целое.

Жена господина Гумберта в своей нелепой печали (фотография

Ло, еще одна фотография Ло, где Ло и ее папаша, а еще эта Ло

рядом с велосипедом, ох уж это мерзкое имя — Долорес, ведь

теперь госпожа Гумберт, уже после смерти Ло, купившая на

книжной распродаже мсье Набокова, знает о Ло все, ох уж эта

Долорес) часто кормит голубей, их серая стая кружится над

городом и стекается к этому дому. Небо в серых облаках. Жена

господина Гумберта умолила своего мужа надеть к Рождеству

красивую рубашку; ту, из дальней части его шкафа, фиолето-

вые и золотые полосы, а на манжетах странной формы зажимы

с острыми краями; острые края трутся о запястья, и поэтому

Гумберт не носит эту рубаху, но сегодня он был разжеван кри-

ками Ло в сознании, и это странное ощущенье запястий было

ему к лицу, к лицу была печаль фиолетово-золотых полос, и он

надел к праздничному ужину эту рубашку. Именно в ней он

покинул дом, чтобы кормить голубей своей жены. Острые час-

ти кололи запястья, серые тучи, а бывшая жена мистера Блёма

впервые за жизнь читала Умберто Эко, почему-то именно

«Картонки Минервы», так получилось, за много миль отсюда

праздничными огнями горела синагога на Китай-городе, а еще

крохотный мальчик покончил с собой, потому что ему не по-

нравилась новая стрижка. Все происходило в рождественской

периферии, в шарме и тумане, кому-то стрелки циферблата

перерубили шею, а бывший муж той, которая к Рождеству


188


Нежность к мертвым


была на сто тридцать второй странице «Минервы», вышел в

снег, потому что его голову вновь наполнили голоса. Злокаче-

ственная Вирджиния, неизлечимо, его руки дрожали и пыта-

лись ухватить снегопад, снегопад был похож на жизнь, и в его

голове кто-то шептал тридцать первых страниц Пруста, за ко-

торые Марселя подвергали критике издатели — и именно об

этом курьезе (Прусту отказывают в публикации) читает быв-

шая жена Блёма в «Картонках Минервы» за километры от этой

рождественской трагедии; а еще разница времени, часовые

пояса перетянули запястья, и Гумберт чувствует, как они мед-

ленно начинают болеть, эти приснопамятные запястья, а еще

он ощущает холод и смотрит в небо, похожий на раздувшуюся

плоть небосвод давит на его больную голову.

Наверное, госпожа Вулф высоко ценила творческое насле-

дие Пруста. Этот факт (?) становится решающим и провоциру-

ет два мистических откровения (два в этой конкретной точке, в

этом поясе, в эту секунду) в то мгновение, когда наступает

полночь, когда я начинаю поедать рождественское мясо, когда

брахманенок глотает шампанское, и сверкающие капли блестят

на его шоколад-с-молоком подбородке. Джекоб находится у

реки, стянувшей горло ближайшим холмам, под одним из этих

холмов, чья поверхность вся в могильных овцах, живет Дева

Голода, и Джекоб видит, как под суровым льдом мелькают

тени. Кто-то живет подо льдом, или кто-то провалился под лед,

кто-то мелькает в темноте черной воды; госпожа Вулф высоко

ценила Пруста; госпожа Вулф с головой ушла в черную воду, и

поэтому Джекоб начинает крошить лед, искать его слабые точ-

ки, смотрит на сеть трещин, что-то тянется к нему изнутри

мутного омута. Гумберт видит ангела. Голуби тащат его в своих

клювах, растягивают его подвенечное или похоронное платье,

ангел в голубином дерьме с ногами, до костей расклеванными

голубями, его лицо обезображено подъемником, череп пробили,

и теперь снег засыпал дыру. Ангел дергает бледными пальцами,

а люди считают, что это лунный свет, блестящие и слизистые

пальцы дергаются, как у эпилептика, ангел смотрит на Гумбер-

та сине-прозрачными глазами, ангела призвала госпожа Гум-

берт, из года в год кормящая голубей; маленькая Ло умерла по

воле этой твари с лоснящейся кожей, по воле этого похоронно-

го покрывала, по воле длинного расклеванного пальца, по воле

его кутикул, по воле его нарывов, а значит, госпожа Гумберт

189

Илья Данишевский

позвала сюда смерть; она откормила жнеца крохотной Ло; ан-

гел бледно-голубых гниений держит в руке ножницы, конвуль-

сии в пальцах вынуждают ножницы раскрываться с противным

скрежетом, а затем смыкать концы, нити крохотных Ло рвутся,

во всем виноваты голуби. Любимой книгой Джекоба являются

«Волны», когда лед немного трескается, Джекоб видит волны

на черной воде. Я откладываю вилку и нож, они скрипнули по

тарелке, как скрипят ржавые ножницы. Любовник бывшей

жены Джекоба сегодня дочитал «Между актами» и готов всту-

пить в Рождество освобожденным от этой книги, но его жизнь

так же протекает между актами, никогда не понять, что про-

изойдет завтра. Джекоб опускает руку в воду, лед царапает

вены, вены Гумберта напряжены и болят от этой омерзитель-

ной рубахи с фиолетово-золотыми полосами, замерзшая рука

становится фиолетовой, но тонущий уже утонул, шум и ярость

наполняют голову Джекоба и он видит, как крохотный Якоб

только что утонул по его вине, видит ангела с ножницами, что

обрезал жизнь Якоба, изрыгает проклятья в адрес бывшей же-

ны, и она, отложив «Картонки Минервы» выпивает снотворное,

запивает вином, ее глаза, глаза ангела, глаза Джекоба, глаза

Гумберта слизисто-серы и немного плачут.

Если спрятать Спасителя в темную воду, чернота сделает

пять его ран невидимыми.

Все происходит спонтанно, но спланировано: я выскальзы-

ваю из душных объятий немного пьяных бесед, из ауры брах-

мана, из тихого облака печали госпожи Гумберт, чтобы встре-

титься с Джекобом, как мы и договаривались. Дом пустынен и

похож на мертвое тело, чья остывающая жизнь продолжает

взрываться в гостиной, везде, кроме сердца, погашен свет; я не

могу вспомнить лик и имя своей возлюбленной, теряю ее во

мгле коридора, каждую свою рану о ней, все становится шатко

и взросло, где ничего не разобрать, узость детского коридора

завершена, когда я надеваю шапку и открываю дверь, вижу

снег. Джекоб бредет сквозь снег, в нем шумит ужас и Дева

Голода, желание найти Якоба, оседлать голубиную голову и

лететь far-far away, он потерялся в облаке собственного пар-

фюма и втородневного пота; запустив руки в собственные ба-

кенбарды, Джекоб потерял свои пальцы. Гумберт отрывает себе

кутикулы, раздирает раны острыми краями зажимов, смотрит

на сочную кровь и брызгает ей на голубей, ведь он помнит, как


190


Нежность к мертвым


старшая сестра Ло сказала «голуби из породы куриных, если п

очувствуют кровь, набросятся друг на друга», наверное, легче

убить одного, чем привлечь к стае хищника. Боль на кончиках

пальцев. Он хочет, чтобы все голуби умерли, чтобы некому

было нести ангела-с-ножницами сквозь темноту, он брызгает

кровью на мерзких птиц, он орет «отпусти меня! Отпусти же

меня!», обращаясь к отцу, и смотрит на меня, когда я выхожу

на улицу, и видит своего отца, и падает на колени, а вокруг

него голуби рвутся и терзают друг друга, и чем больше стано-

вится крови, тем больше и больше они рвут друг друга, Гум-

берт ползет вперед, под его коленями какие-то ошметки, к

штанам пристает длинная, похожая на червя, кишка одного из

голубей, его штаны в отметинах крови, «отпусти меня», сжимая

мои оцепеневшие колени он просит «отпусти меня!» и бьется

лбом туда, где мой пах, и раскрывает рот, и его нос, его рот, его

нутро наполняется моим запахом, но он этого не понимает, а

вокруг всюду и везде голуби, Ватерлоо утонуло в крови… в

голове Гумберта картина, где всех христианских мужчин враз

обрезали, и на площадях выросли горы на километры вверх

крайней плоти, и он этому улыбается, вдыхая запах мужского

паха, а я не могу пошевелиться от страха и какого-то неведо-

мого чувства, и даже чувствую возбуждение, и от этого еще и

еще сильнее голуби бьют крыльями, а Гумберт вытирает паль-

цы об меня, Гумберт думает, что ангел-с-ножницами был бы

доволен этими горными хребтами крайней плоти, а уже через

секунду он видит, что всюду и везде — крайняя плоть; голуби —

это ожившая крайняя плоть, когда в синагоге чиркают ножни-

цами, крайняя плоть оживает и разлетается по всему миру, вот

почему ангел — с ножницами, Божество Обрезания, а потом

Гумберт смотрит вверх, образ его отца рассыпается, с него

осыпается кожа, а может, и не просто кожа, а тоже крайняя

плоть, и он видит Ло, а следом за Ло того мальчика, которого

он когда-то видел, того мальчика с желтыми розами; того

мальчика, который принес желтые розы на снежную могилу

Долорес, и всем этим людям Гумберт целует пах, никогда ему

не удавалось поцеловать три паха за одну ночь, Божество Об-

резания будет довольно, если Гумберт… попытается поднести

три порции крайней плоти в жертву, он шире открывает рот,

чтобы добраться зубами туда, где растет крайняя плоть, но

натыкается больным зубом на твердую стальную молнию шта-

191

Илья Данишевский

нов, воет, смотрит вверх и видит, как вокруг уже не известного

лица — три в одном, святая Обрезанная Троица — сияет в кро-

ви и нимбе из крайней плоти, крайняя плоть, как вьюн, вьется

и вьется, вращается диск нимба, сверкает острыми краями, как

ножницы, колени святого дрожат, и Гумберт отпускает их в

ужасе перед карой.

О, божественное обрезание! Когда святой покидает Гумбер-

та, живых голубей уже нет, или они улетели, но есть несколько

отклеванных от шей голов. Господин Гумберт расстегивает

ширинку. Всегда должен быть первый камень, чтобы выросла

гора. Пальцы не слушаются, они дрожат, они кровоточат, они

очищены от кутикул, они пытаются сладить с ширинкой, и вот

они чувствуют нежную и хрупкую крайнюю плоть, сдавливая

ее — сосудики, пропускающие сквозь мембрану кровь. У Гум-

берта нет ножниц, но он думает, что клюв на оторванной голо-

ве — очень похож на ножницы. В одной руке сжимая член, а в

другой голубиную голову, он смотрит вверх: темнота, тьма,

глубина, ангел ждет жертвы; и Гумберт просит «отпусти ме-

ня…» и понимает, что нужно делать.


192


Нежность к мертвым


6. Бесформенная Юдоль


Последняя служба святого отца Уильяма (я-есть-Воля)

пришлась на пору Дня Мертвых, была зима, рот отца Уильяма

заиндевел, перед его глазами собрались дети, чьих родителей

забрал ветер. Детей было мало, не было нужды отпирать ста-

рые замки церкви, все собрались на улице, площадь вымостили

стульями. В Городе были любовники, беспризорники, были

зимы, все было, как в других городах, но более открыто, и по-

этому проповеди отца Уильяма подходили к концу. Он запер

церковь, ему больше не хотелось вытирать древний воск, поли-

ровать серебро, не хотелось мастурбаций, не хотелось целибата

и что-то рассказывать людям. Мудрая старость отца Уильяма

глазами уперлась в глаза смерти; с тех пор, как красавица Ин-

геборг покончила собой, не было в Городе никакого движения.

Больше никаких блесток, бисера и проповедей. «Во всем вино-

ваты ведьмы… Во всем всегда были виноваты ведьмы», во всех

городах всегда находится кто-то виновный, Уильям не хотел

его искать, он сказал детским макушкам, смерзшимся волосам

об этом, но они услышали только «…во всем виноваты ведь-

мы», почему бы, собственно, и нет, кто-то должен быть, а кто-

то не быть. Уильям ощущал День Гнева, но не мог резюмиро-

вать свою жизнь. Все свои осколки он рассказал, ему было

холодно, но он не знал, какой в этом смысл. Проповедь не

повисла в воздухе, она обвалилась, Уильяма это расстроило,

ему показалось, что он долго что-то строил, а потом внезапно

отмахнулся от этого и построенное осталось бездушным и об-

ломанным, через годы это что-то разграбят, Уильяма забудут,

он забыл написать свое имя на хрупком фундаменте Этого,

Город смотрел на него и не видел, Уильям тоже не видел, па-

ства разошлась, появилась мысль, что и правильно, хорошо, что

не открывал церковь. Замки смерзлись, можно было обжечь

пальцы. Не хотелось обжигать пальцы просто так. Кто-то здесь

и среди был любовниками, отступниками, кто-то сопротивлял-

ся, а кто-то мерз, все прошли «мимо», никто не достиг, так не

193

Илья Данишевский

только в этом Городе, так везде, все Города остаются недостро-

енным, потом тонут, от количества кирпичей зависит только

время, всегда полураспад. Уильям не знал, откуда взялось сло-

во «полураспад», он устал рассуждать о мужчинах, войнах и

женщинах, эти рассуждения сразу тонули, всегда и все оказы-

валось мертворожденным в человеческой глотке, а глотка

Уильяма была такой же человеческой, как глотки не знавших о

Деве Марии, все тонуло, и Дева Мария тоже. Были ненужные

слова «брат, отец, мать», они шли единым потоком, были «ов-

ца», «снег», «целибат», видимо они шли раздельно, были «лю-

бовь, Бог, секс», но в них все было очень трудно. Но все было

примитивным, отец Уильям не имел ничего из названного, а

если когда-то и имел, все утонуло. Незачем было говорить эти

слова, – Ингеборг умерла.

Девочки-мальчики назначали даты и явки, в юности Уиль-

ям смотрелся в воду, и в воде казалось, что он — внутренний

Уильям и тело трудно сочетать, что внутренность никак не

соответствует внешности, были побеги, явки, даты и юность,

когда Уильям верил, что люди бывают слабы, как лед, что они

чего-то не делают (как того хочет Уильям) из страха, малоду-

шия, ужаса, неправильных дат и явок, видел в воде нетриви-

ального себя, что дамы не приходят, потому что назначены

неправильные сроки, что все придет, все сойдется. Уильям не

понимает, зачем он это делал, а если бы не делал, что было бы,

и было бы что-то, без этих моментов, когда они не приходили,

когда он засыпал и оправдывал их, когда они не приходили,

когда он отсчитывал новые дни, когда часы перескакивали с

«вчера» на «сегодня», а Уильям все ждал — было ли в его жиз-

ни что-то, кроме этого. Был ли целибат, была ли церковь, он не

знал, ему казалось, что ничего не смерзлось, просто так полу-

чилось, он не знал, было ли хоть что-то, и ПОЯВИЛОСЬ бы,

разорви он. Всегда засыпал по воле (Уил-ай-эм!) и даты-явки

от сердца, существовало ли что-то с Больших букв, всегда бы-

ли не те дамы, не те целибаты, церкви с неправильными свеча-

ми, были ли хоть что-то, Уильям не знал, не узнал, не узнает,

только называл что-то с Большой буквы, и жил этим, вся его

жизнь высветилась неправильным алфавитом под неправиль-

ной судьбой, каждая буква выпячивалась по очереди, и нить

вела от одной к следующей, Любовь, Юность, Болезни, Цели-

бат, так и вырос целый алфавит, было ли хоть что-то, кроме


194


Нежность к мертвым


попытки домучить азбуку, часы перескакивали на «завтра», на

новые буквы, буквы были нестерпимыми, и это было неправ-

дой, потому что Уильям не умер от Любви, Юности, Болезни и

Целибата, все обмануло Уильяма так же, как всех в этой жиз-

ни, Смерть в этом алфавите тоже была обманом, Уильям засы-

пал, и винил себя, потом не винил себя, потом не вмешивался,

потом яростно сражался, разные буквы и силы сошлись в этой

монолитной судьбе разными цветами и настроениями, все лю-

ди оказались дальтониками и не различили ни единого на-

стоящего цвета, все эмоции отхлынули, остался только альфа-

бет, такие же буквы Уильяма, как и у всех других, в своей

субъективной последовательности со своими уильямскими

цветами, священники, дети, женщины, полностью такой же

набор со своей субъективной возможностью дать ему четкие

или размытые слова, все было таким же и неправильным, была

смиренность, ярость, ничто не сломало мерзлость, мразность и

скованность, все вытошнилось, и Уильям стал настоящим бес-

страстным священником, Бога вымыло долгим ожиданием, секс

вымыло старым недержанием мочи, древней импотенцией,

духовные желания обесцветило дальтонизмом, Смерть умерла

от старости последней буквой алфавита.

Уильям знал только одно: Город идет, все закончится для

каждого длинным подчеркиванием, кто-то назовет его точкой

или злоточием, все закончится для каждого разной буквой, в

середине растянутой на языке красной Любовью, целибатом и

сумерками, все закончится едино и четко, вовремя, сквозь серд-

це, фаллос, фелляцию и другие термины жизни, все закончится

естественно и угасанием ли, фрикциями ли, долгим и ярост-

ным вздохом… – было открытым вопросом, Уильям не стре-

мился отвечать на него или не отвечать, все завершалось от

обмана

пробуждением;

от

любви

заблуждением,

любвипробуждениемлюбвисновалюбвилюбвиещеоднойлюбвиещ

еещещещещещещнезавершайсяНЕзавершайсяПОЖАЛУЙСТАт

ыСАМАЯособеннаяЛЮБОВЬнезавершайся в одной из тех

букв, до которой мы успеем досчитать или не успеем, или не

будем знать букв, жизни и слов, все закончится одинаково —

знаем ли названием буквы этого Сейчас или не знаем или не

хотим знать, все закончится в постели любовников, постели

одиночества, целибата и импотенции, с мужчиной или женщи-

ной, в одиночестве без мужчины или женщины, закончится у

195

Илья Данишевский

мужчины и женщины, закончится у живущих без какого-то

Мужчины или Женщины, с детьми или в бесплодии, в ранней

утренний час и душно-интимный сумрак, оборвется овуляцией,

эякуляций,

бурной

поллюцией

рыцаря

или

шумно-

восторженной (может быть) первой — утренней эрекцией, в

гулком ночном часу, когда будет нужно, когда циферблат пере-

вернет «сейчас» и начнется «нет», когда-нибудь, безутешно, со

слезами или сухими розовато-увядшими щеками, для старею-

щих трансвеститов, танцоров и гулких глаз прохожих, очень

одиноких мужчин и их собак, в той исконно страшной точке по

ту сторон Унтер ден Линден, Смерти и «я люблю тебя», где

все исконно обрывалось вопреки Я ЕСТЬ ВОЛЯ и крикам

«мир, прокрутись для меня, сумятице, невыразимому и легко

выражаемому, всему малодушию и даже смелости, закончится

последним шагом, каким-то естественным выдохом, каким-то

Загрузка...