Глава тринадцатая

Шел февраль семнадцатого года.

Выходя утром из дому, Смидович всегда видел длинную очередь за хлебом, которая с ночи стояла возле соседней лавки, слышал плач голодных ребят, державшихся за юбки своих матерей. По улицам бродили вернувшиеся с фронта покалеченные солдаты, то безрукие, то на костылях. От этого щемило сердце и невольно сжимались кулаки. То и дело встречались тюремные кареты, в которых везли арестованных — народ требовал не только хлеба, но и политических свобод; он не хотел войны «до победы» и требовал мира, и это еще больше озлобляло правительство, дельцов от войны, вложивших в нее свои капиталы и нажившихся на солдатской крови.

Все чаще Петр Гермогенович недосчитывался то одного, то другого своего единомышленника, брошенного в застенок за одно лишь слово против войны. Приходилось все глубже уходить в подполье…

Царская охранка, конечно, знала все «грехи» Смидовича, на учете жандармских управлений были все его аресты, все тюрьмы и ссылки, однако умелая конспирация сделала доброе дело: московский сыск решил, что Смидович «отошел от революции», и до поры до времени не тревожил «бывшего политика».

…У Смидовича был вид респектабельного, преуспевающего инженера. Ровно к половине девятого утра к его квартире в Седьмом Рогожском переулке, где он жил с семьей, подъезжал ярко–красный автомобиль и увозил его на электростанцию у Каменного моста, где он работал несколько последних лет. Иногда он брал с собой «прокатиться» шестилетнего Глеба и его младшую сестренку Соню, яро которую Софья Николаевна говорила в шутку: «Ну, уж эта родилась от нечего делать».

Как опытный конспиратор, он в кругу сослуживцев электростанции «Общества 1886 года» избегал разговоров о политике, стараясь оставаться для них человеком, целиком поглощенным только техническими проблемами. О том, что Смидович — член Московского областного бюро ЦК РСДРП (б), знали лишь несколько большевиков, оставшихся на станции после того, как многочисленные аресты обескровили организацию.

— Дядя Ваня… Все собираются у доктора Обуха. У нас ночью был обыск. — Таня Луначарская встретила Скворцова–Степанова неподалеку от своего дома. — Папа с мамой уже ушли.

— Спасибо, Танечка. Ты всех предупреждаешь?

— Конечно…

Обыск у Смидовичей был довольно поверхностный.

Пока жандармы и понятые раздевались в прихожей, Софья Николаевна успела сунуть под матрасик Глебу и Соне все «преступного содержания» бумаги. Полюбопытствовали, почему так накурено в столовой. «Было собрание единомышленников?» — «Что вы, господин офицер, просто пришли друзья на чашку чая».

Заглянули в детскую и увидели двух мирно спящих малышей.

— Надеюсь, вы их не станете будить? — спросила Софья Николаевна.

— Что вы, мадам, — ответил жандармский офицер. — Детей мы не подозреваем в революционной деятельности.

Софья Николаевна хотела было напомнить, как в 1901 году вместе с нею арестовали пятилетнюю Таню и несколько дней продержали девочку в тюрьме, но решила, что не стоит дразнить быка красным платком…

Обыск у Смидовича, инженера электростанции, был неожиданным. Скворцов–Степанов поэтому долго плутал, пробираясь закоулками с Плющихи в Мертвый переулок.

Он спешил на собрание активистов Московской областной и городской организаций, назначенное на вечер двадцать седьмого февраля. Повестку дня заранее никто не намечал, все было и так ясно. Вот уже несколько дней бурлил рабочий Питер, с каждым часом все сильнее. Революционные события в столице нарастали.

На условный стук дверь открыла жена Обуха.

— Прошу, прошу, Иван Иванович.

— За мной, Варвара Петровна, увязался один пренеприятнейший тип в этакой огромной барашковой шапке. Едва отделался.

В комнатах было накурено, и доносились возбужденные, радостные голоса немногих оставшихся на воле товарищей — членов МК и Московского областного бюро ЦК РСДРП (б): обоих Смидовичей, Сольца, Знаменского, Обуха, Землячки.

— С победой, товарищи!

— Сколько лет ждали этого часа!

— Питер показал всем пример. Теперь очередь за Москвой.

Только что стало известно о последних событиях в Петрограде. О захвате Арсенала и освобождении политических заключенных из «Крестов». О том, что под ударами рабочих пала Петропавловская крепость, что вот–вот ожидается отречение царя от престола.

— Поздравляю, поздравляю! — Скворцов–Степанов радостно пожимал протянутые руки. — Кого еще нет?

— Ольминского и Ногина… Хотя, кажется, Виктор Павлович легок на помине. — Смидович заглянул в дырку в портьере, через которую обычно наблюдали за улицей. — Не беспокойтесь, Варвара Петровна, я открою.

Через минуту в комнату вошел возбужденный Ногин, в пенсне, с густой жесткой гривой каштановых волос. Смидович познакомился с Ногиным несколько лет назад на курсах пропагандистов, которые вел, работая техником в московском трамвайном парке. Курсы посещала будущая жена Ногина Оля Ермакова, и влюбленный в нее Ногин часто сопровождал ее на занятия.

Потом пришел Михаил Степанович Ольминский. Он снял в прихожей старенькое пальто и остался тоже в старом, но тщательно отутюженном костюме. На груди на шнуре висел маленький браунинг, как–то не вязавшийся с благообразной внешностью Ольминского, с его гордо посаженной головой, обрамленной благородными сединами.

— Простите, что опоздал, но зато я принес совершенно свежие новости: в Петербурге горит охранка и арестовывают министров.

— Да, нельзя терять ни минуты! — сказал Смидович. — Чем ответит Питеру Москва?

— Поддержкой! — Скворцов–Степанов рубанул рукой воздух. — Петр Гермогенович прав! Нельзя терять ни минуты.

— Программа действий? — Сольц поднял на Смидовича глаза. Всегда рассеянный, чудаковатый, усталый, он сейчас был необычно оживлен и от волнения поминутно одергивал свою косоворотку, подпоясанную узким ремешком. — Что будем делать в первую очередь?

— Надо призвать войска перейти на сторону народа, — ответил Ольминский.

— Выбрать депутатов в Совет!

— Товарищи, минуту внимания. — Смидович поднял руку. — Прежде всего нам надо немедленно и очень широко осведомить москвичей о том, что делается в Питере. А для этого…

— Написать листовку о начале революции в России.

— Лучше — воззвание.

— Да, да, именно воззвание. Воззвание к народу.

— И распространить его от имени Московского бюро ЦК.

Андрей Александрович Знаменский, известный среди марксистов как блестящий оратор, обмакнул в чернила перо.

— Начнем так: «В Петербурге революция… Солдаты присоединились к рабочим. На сторону народа перешли Преображенский, Волынский, Павловский и Семеновский полки».

— «После недолгих колебаний к ним присоединился Кексгольмский полк», — добавил Ольминский.

— «…Российский пролетариат должен поддержать петербургское восстание. Иначе потоки пролитой там народной крови останутся бесплодными».

— И дальше, — сказал Смидович: «Товарищи, бросайте работу! Солдаты! Помните, что сейчас решается судьба народа! Все на улицы! Все под красные знамена революции!»

— Как будто ничего, — одобрил Скворцов–Степанов. — Надо, чтобы завтра утром… впрочем, — он глянул на часы, — завтра уже наступило… чтобы сегодня к началу рабочего дня это могли прочитать все москвичи.

У входа в типографию дежурили полицейские, но группа рабочих оттеснил их и захватила здание. Там в это время печатались хлебные карточки. Машины работали полным ходом, но, узнав, какой документ надо выпустить, рабочие их остановили, чтобы немедленно напечатать воззвание. Уговаривать никого не пришлось.

Утром, как обычно, к квартире Смидовичей подъехал ярко–красный автомобиль, чтобы увезти Петра Гермогеновича на работу.

— Не знаю, когда вернусь сегодня, — сказал он жене. — Пожалуйста, не волнуйся.

— Ты смешной какой–то, Петр! Ну как это можно, не волноваться?

Москва выглядела необычно. Казалось, все живое, способное противостоять вековому рабству, распрямляло плечи, дремавший великан медленно поворачивался, вдыхая воздух революции. На круглых тумбах, на заборах и стенах домов висели листки прокламации. Рядом мальчишки расклеивали приказ командующего Московским военным округом: город объявлялся на осадном положении.

На здании Думы висел красный флаг. С балкона кто–то выступал, внизу стояла небольшая толпа и слушала. За Иверской часовней, преграждавшей путь на Красную площадь, нерешительно топтался конный жандармский дивизион. Угрюмо стояли городовые, перебирая пальцами шнуры от огромных полицейских наганов.

Сторож у проходной электростанции поклонился Смидовичу, который быстрым шагом прошел не в контору, где у него был большой и удобный кабинет, а через проходную во двор, в мерно гудящий машинный зал. На станции было непривычно людно, должно быть, пришли рабочие других смен.

Митинг был в разгаре. На верстаке стоял знакомый кабельщик Радин, один из немногих уцелевших на станции большевиков, и читал прокламацию. Каждая фраза сопровождалась гулом одобрительных голосов. Смидович подошел поближе к импровизированной трибуне, рабочие вежливо и несколько недоуменно расступились. Когда освободилось место на верстаке, Петр Гермогенович переглянулся с Радиным и неожиданно для всех взобрался наверх.

— Товарищи! — крикнул он, хотя кричать не было особой необходимости: в цехе вдруг стало необычайно тихо. Только через секунду толпа удивленно и радостно ахнула, никто не предполагал, что к ним может так обратиться этот важный начальник. — Товарищи! — повторил Смидович. — Товарищ Радин только что прочитал вам прокламацию Московского бюро ЦК Российской социал–демократической рабочей партии большевиков, к которой я имею честь принадлежать. Я призываю вас делом поддержать выступление петроградского пролетариата против царизма. Как большевик и как один из инженеров электростанции, я предлагаю вам немедленно бросить работу и выйти на улицы Москвы, чтобы показать свою силу и свою преданность революции. Воззвание Московского бюро ЦК призывает нас немедленно начать выборы в Совет рабочих депутатов — орган власти пролетариата. Нет времени медлить.

— Прошу называть фамилии кандидатов, — обратился к митингу Радин, — и пусть это будут самые достойные из вас!

— Кашутина!.. Инженера Смидовича! — раздались голоса.

Несколько фамилий выкрикнули меньшевики и эсеры, но их никто не поддержал.

На другой день Смидович и Кашутин протискивались в Думу, куда со всех концов Москвы стекались только что избранные депутаты. На площади возле нескольких маленьких пушек, повернутых жерлами в сторону Тверской, нервно бегая молоденький офицер, отдавая распоряжения солдатам. Мимо, не обращая внимания ни на пушки, ни на солдат, потоком двигались к Думе колонны рабочих с революционными песнями, подъезжали грузовые автомобили, украшенные красными флагами. В ближайшей мануфактурной лавке приказчик нарезал ленты из красного сатина и бесплатно раздавал их.

Городской голова, члены управы, все старшие служащие Думы бежали, и думский огромный зал, коридоры, комнаты заполнил народ. Почти все первый раз в жизни были в этом здании и с любопытством рассматривали замысловатую лепку потолков, картины на стенах, огромные люстры… То и дело раздавались приветственные возгласы подпольщиков, которые до этого дня не виделись многие месяцы, а то и годы.

— Матрена!.. Простите, Петр Гермогенович, забыл, что вы теперь стали самим собою — Смидовичем.

Еще раз он услышал свою фамилию, когда выбирали президиум исполкома Московского Совета. Из большевиков в президиум вошел еще Ногин, который являлся также заместителем председателя исполкома.

Домой он сегодня так и не попал, даже забыл, что о нем беспокоится Соня. Исполком Московского Совета заседал круглосуточно, перерыв устроили только ночью на два часа, и это время Петр Гермогенович провел в кабинете какого–то члена управы. Он так и не заснул от усталости, от множества впечатлений, проворочался под собственной шубой, попытался найти таблетку от головной боли — не нашел — и встал, чтобы продолжить работу.

Несмотря на глубокую ночь, площадь перед Думой была по–прежнему заполнена народом. Людей надо было кормить, и Смидовичу пришлось подписывать множество ордеров на конфискацию хлеба, мяса, масла… Раскрылась дверь, и показалась подобострастно улыбающаяся фигура околоточного, взявшего под козырек:

— Господин, виноват, товарищ начальник, — начал он заплетающимся от страха голосом. — В третьей полицейской части, значит, заключенные. Так вот вопрос к вам: выпускать или пущай посидят?

Околоточного сменили несколько гимназистов. Они только что заняли оружейный магазин и пришли к Смидовичу с вопросом, куда передавать оружие и можно ли вооружать курсисток.

Потом стали приходить делегации воинских частей. Запомнился немолодой солдат с красным бантом и двумя Георгиями на груди. Петр Гермогенович с трудом упросил его сесть в кресло, обитое бархатом.

— Вы — власть, — сказал солдат. — Вот и заставьте нашего командира полка, чтобы он издал приказ о выборах в солдатский Совет. Самочинно солдат на такое не пойдет, потому — дисциплина. А вот когда приказ будет…

— Вы не совсем травы, товарищ, — осторожно возразил Смидович. — Мы, конечно, постараемся помочь, но и вам тоже надо действовать. И посмелее. Ведь вас много, а командиров мало. Сила на вашей стороне.

— Так–то оно так, товарищ начальник, да все равно приказ надобен.

«Да, казармы надо открыть во что бы то ни стало», — подумал Петр Гермогенович. «Вы власть», — повторил он слова солдата и, может быть, впервые осознал, что хочешь не хочешь, а действительно является «властью», которая должна отдавать распоряжения не только по кабельному цеху электростанции или по щиту управления, как это было несколько дней назад.

Он тут же связался по телефону с полковником Грузиновым, командующим войсками Московского военного округа.

— Говорит Смидович. Напоминаю, что Московский Совет требует от вас немедленного издании приказа о выборах в Совет солдатских депутатов. Да, да, не просит, а именно требует! Совет вправе не только выносить решения, но и требовать, чтобы их выполняли все, в том числе и командующий войсками Московского военного округа.

— Нам нужно встретиться и по–деловому обсудить этот вопрос, — с притворным миролюбием в голосе ответил Грузинов.

Смидович не возражал…

«Новая власть, появившаяся на смену старой, не связана с народной массой и, очевидно, не хочет быть с ней связана». Эти слова Петр Гермогенович записал в блокнот, готовясь к пленуму Московского Совета, который должен был собраться второго марта. Свое выступление он начал словами, вызвавшими недоуменный шумок среди меньшевиков и эсеров и аплодисменты еще немногочисленного отряда большевиков:

— Революцию нельзя считать оконченной! До тех пор, пока требования пролетариата не будут удовлетворены, мы не должны считать завершенным дело рабочего класса… Временное правительство считает, что все сделано. В обнародованном приказе войскам Московского гарнизона оно призывает все население Москвы возвратиться на свои места и заняться мирной работой. Мы с этим не согласны. Мы призываем товарищей рабочих тесней сплотиться вокруг общего дела, стойко и твердо добиваться осуществления своих требований.

И он тут же перечислил:

— Немедленный созыв Учредительного собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. Всеобщая амнистия. Свобода стачек и собраний. Немедленное издание новых законов, определяющих права человека и гражданина…

И еще, тоже не менее важное — выборы в Совет солдатских депутатов. Как раз сегодня была назначена встреча с полковником Грузиновым, чтобы обсудить этот вопрос.

За полчаса до установленного часа в Моссовет явились два адъютанта Грузинова, оба с красными бантами на груди.

— Ну что ж, поехали, Владимир Александрович! — Смидович обратился к Обуху, которому поручили сопровождать его.

Они уселись в автомобиль вместе с адъютантами, похожими больше на стражу, чем на почетный эскорт. Ехать надо было на Арбатскую площадь в кинематограф, где в штабе их ждал член кадетской партии, полковник Грузинов. По всей Воздвиженке шпалерами стояли вытянувшиеся в струну солдаты в боевой форме с красными флажками на штыках. Автомобиль почему–то двигался очень тихо, словно командующий войсками вознамерился показать представителям Моссовета свою, еще немалую силу. Такие же вооруженные ряды солдат с офицерами во главе стояли на Арбатской площади и в вестибюле кинематографа. При приближении делегатов Московского Совета офицеры брали под козырек.

В просторном зале кинематографа блестели золотом погоны самых разных воинских частей. Спереди, за покрытым красной скатертью столом, Смидович увидел высокого дородного полковника с пышными усами в окружении штабных офицеров, тоже с красными бантами на груди.

Грузинов козырнул и сделал шаг навстречу Смидовичу и Обуху.

— Господа офицеры, — обратился он к залу. — Мы собрались, чтобы выслушать претензии Московского Совета, которые сейчас нам изложит представитель — Смидович.

Петр Гермогенович чувствовал себя напряженно. Перед ним сидели враждебно настроенные к революции военные, ненавидящие большевиков, мечтающие о «войне до победного конца». Он поднял злободневный вопрос о приказе номер один Петроградского Совета, которым во всех воинских частях вводились выборные солдатские комитеты.

Петр Гермогенович глянул в зал. На лицах его невольных слушателей блуждала язвительная усмешка. Лишь на задних скамьях, где сидел младший офицерский состав, Смидович уловил нечто похожее если не на сочувствие, то на интерес к его словам. Он перевел глаза на сидевшего рядом Обуха и встретился с его одобрительным взглядом.

И вдруг — это произошло неожиданно для всех — распахнулась дверь и в зал медленно, один за другим вошли несколько десятков солдат с ружьями наперевес и окружили партер. Смидович увидел побледневшие офицерские лица, как растерянно некоторые вскочили с мест, не зная, что делать. До сознания дошла мысль, какую неоценимую поддержку ему оказывают…. Еще секунда — и он обратился бы к солдатам с призывом немедленно арестовать все это офицерское собрание, вся» эту враждебную золотоио–гонную публику, невесть зачем прицепившую красные банты.

Но он упустил момент. Не успел. Послышалась резвая, требовательная команда Грузинова:

— К ноге-! На–пра–во! Шагом марш!

Солдаты на секунду застыли, как бы в раздумье, но тут же опустили винтовки и повернулись направо: привычка повиноваться взяла свое.

— Что ж это мы с вами так оплошали, — тихонько шепнул Смидовичу Обух.

На душе у Петра Гермогеновича было горько. Действительно, так оскандалиться… «И что теперь подумают солдаты? Ведь они хотели помочь, пришли на выручку».

Офицеры осмелели, все чаще раздавались злобные выкрики. Два штатских представителя Советской власти показались теперь им не стожь страшными, как вначале.

Казалось, достаточно одного неосторожного слова и переговоры будут окончательно сорваны. Но тут распахнулась дверь, и в зал почти вбежал бледный, испуганный поручик, как выяснилось, только что прибывший из Петрограда: «В столице анархия, — рассказывал он, — питерские солдаты расправляются с офицерами…» Лицо его кривилось, как от зубной боли.

— Возьмите себя в руки, поручик! — прикрикнул на него Грузинов.

Офицеры стали сговорчивее. Началась борьба уже не за сам приказ, разрешающий выборы солдат в Совет, а за каждый параграф приказа, за каждое слово.

Когда все было наконец оговорено, Смидович и Грузинов поставили свои подписи на черновике.

— Я распоряжусь, чтобы вам срочно прислали нарочным эту бумагу, как только ее перепечатают, — сказал на прощание полковник.

Петру Гермогеновичу показалась странной усмешка, которой тот сопроводил свои слова…

Была поздняя ночь, когда Смидович и Обух возвратились в Моссовет. Члены Совета не расходились, они ждали результатов переговоров, и Петр Гермогенович рассказал все, как было. Обух в такт его речи подтверждающе кивал головой.

В это время прискакал вестовой из штаба Грузинова и привез запечатанный сургучом пакет. Смидович разорвал его и пробежал глазами текст.

— Грузинов обманул нас, товарищи! Избранным в Совет солдатам запрещено собираться вместе. Это предательство!..

Да, далеко не все шло гладко, так, как хотелось бы. В марте на одном из пленумов Совета рабочих депутатов встал вопрос о введении восьмичасового рабочего дня, и Смидовичу поручили вести переговоры об этом с председателем биржевого комитета Третьяковым, представлявшим интересы всех объединенных организаций московских промышленников. Петр Гермогенович потратил на это почти педелю. Третьяков то соглашался на введение восьмичасового рабочего дня, то говорил о невозможности это сделать ввиду того, что идет война и сокращение рабочих часов отразится на поставках вооружения для фронта. В конце концов Смидович настоял на своем. Третьяков пообещал представить в Московский Совет соответствующий документ, однако ж обманул и, не рискнув явиться на заседание сам, прислал в конверте постановление «Московского торгово–промышленного комплекса»: «Вопрос о восьмичасовом рабочем дне не может быть рассматриваем как вопрос взаимного соглашения между предпринимателями и рабочими, так как он имеет значение общегосударственное и должен быть решен волею всего народа в правильно образованных законодательных учреждениях».

Меньшевик Никитин, еще не успевший променять почетное звание председателя исполкома Моссовета на шашку полицмейстера, с притворным сожалением посмотрел на Смидовича.

— Выходит, что вы зря потратили целую неделю, товарищ Смидович, — сказал он.

— А вот и не зря, — ответил Смидович. — Теперь у нас есть возможность решить вопрос явочным порядком. — Он как будто поддразнивал Никитина. — Первый пункт нашего постановления мы запишем в такой редакции: «Признать необходимым введение восьмичасового рабочего дня во всей стране».

Одиннадцатого апреля председателем исполкома Московского Совета рабочих депутатов стал меньшевик Хин–чук, сменивший Никитина. В состав президиума вошел и городской голова Руднев. Про Руднева рассказывали, что первое заседание Думы он открыл молебствием, а сам повесил на шею золотую цепь, как это полагалось делать в царской Думе. Говорили далее, что этот человек рвется к власти, не в меру честолюбив и, как многие эсеры, любит выступать по любому поводу.

Петр Гермогенович с некоторым любопытством разглядывал его нервное, подвижное лицо с глазами маньяка, возомнившего себя вождем. На какое–то мгновение их взгляды скрестились.

— А ведь мы с вами встречались в девятьсот пятом, если мне не изменяет память, — вдруг сказал Руднев.

— Совершенно верно. В декабре. Когда мы составляли прокламацию к трудящимся Москвы с призывом принять участие в восстании, вы настаивали на том, чтобы снять лозунг «Да здравствует демократическая республика!»

Руднев зло блеснул своими, чуть навыкате, глазами и молча отвернулся.

…Казалось, все сначала шло хорошо, он до мелочей продумал свое выступление, радовался, что его услышит Ленин, был уверен, что своим выступлением принесет пользу, что его поймут, одобрят, и вдруг такой позор: все, о чем он говорил с трибуны, что вынашивал столько дней, оказалось ненужным, больше того — вредным. А ведь он так хотел помочь другим разобраться в обстановке, когда говорил, что, поскольку «увеличивается влияние пролетарских организаций, растет профессиональное движение, влияние и роль Совета рабочих депутатов ослабнет, власть к нему не перейдет, но могут выработаться совершенно другие органы».

Как же дружно набросились на него тогда его же товарищи по партии! Десять делегатов Москвы подали в президиум конференции письменное заявление с протестом, и у Смидовича после этого долго болело сердце. Потом, как всегда экспансивно, выступала Розалия Самойловна Землячка.

— О нет, настроение московского пролетариата совсем не такое, каким его обрисовал Смидович. — Она резко выкинула руку в его сторону. — Вопреки Смидовичу лозунг, выдвинутый товарищем Лениным о передаче власти Советам, получил полную поддержку на партийных собраниях в Москве.

Землячка говорила еще долго, но Смидович почти не слышал ее. Да, в этом он грубо ошибся. Он не разглядел в Советах то, что увидел в них Ленин — новую политическую форму государственной власти пролетариата, не понял поначалу, сколь важен и необходим одобренный конференцией ленинский лозунг «Вся власть Советам!».

Потом был спешный отъезд из Петрограда в Москву, где предстояло продолжать начатое дело, выполнять то, что решили на конференции большевики — завоевывать власть в стране. Домой Петр Гермогенович ехал вместе с очень молодым и веселым человеком, тоже делегатом конференции, Григорием Александровичем Усиевичем, которого по молодости многие звали просто Гришей. У него было очень подвижное юношеское лицо с чудесными, светящимися доброй улыбкой глазами за толстыми стеклами очков. В Петрограде Смидовичу как–то не довелось поближе познакомиться с этим симпатичным человеком, и сейчас, сидя с ним на одной вагонной полке и отхлебывая жидкий чай, Петр Гермогенович старался наверстать упущенное. Усиевич увлекся и не без юмора вспоминал о своей подпольной работе, о «предварилке», где пришлось провести два года, о ссылке, а всего больше — о встречах с Лениным за границей, о том, как недавно ему довелось возвращаться в Россию в одном вагоне с Владимиром Ильичей.

— Простите, а вы откуда родом? — поинтересовался Смидович.

Усиевич улыбнулся.

— Вы едва ли знаете этот городок… Мглин Черниговской губернии. И даже не сам Мглин, а деревня Хотиничи Алексеевской волости… Очень бедная деревушка, в которой мой отец имел свое «небольшое дело», торговал, кажется, пенькой…

И снова разговор возвращался к основной животрепещущей теме: что же делать дальше — в Москве, в Петрограде, в России.

— Так хочется верить, что до кровопролития дело не дойдет, что все закончится мирно, — промолвил Смидович.

— Да, очень хочется. Но кто знает, как обернутся события.

— Надо сделать все возможное, чтобы взять власть без крови, — уже более твердо повторил Петр Гермогенович. — Достаточно ее пролилось и льется на фронте.

— Боюсь, что тут ваша позиция в чем–то сближается с позицией меньшевиков, — осторожно, чтобы не обидеть Смидовича, заметил Усиевич.

— Что касается меня, то мне очень хочется верить, что меньшевики и социалисты–революционеры в этом важнейшем вопросе — вопросе о захвате власти — пойдут вместе с нами.

— Как говорится, Петр Гермогенович, вашими бы устами да мед пить. Но… — Усиевич недоверчиво улыбнулся и пожал худыми плечами, — но я, простите, *не верю в это.

— А жаль! Я, например, всегда верю в хорошее в людях. И вам советую, — по–отечески, без обидной назидательности сказал Смидович. — Даже по отношению к возможным противникам.

— Петр Гермогенович! Однако нельзя же при этом терять чувство меры, — возразил Усиевич. — Ваш… как бы тут поделикатнее выразиться, выпад, что ли, на городской конференции, когда вы лишили слова Шарова… Мне об этом рассказывали товарищи.

— И что же? Вы считаете, что я был не прав?

— Считаю. Вы слишком добры, Петр Гермогенович.

— Извините, не столько добр, сколько справедлив, если уж хвалить самого себя. Из многих зол, которые мне особенно противны в человеческом характере, несправедливость я ставлю на одно из первых мест.

Усиевич, казалось, без причины рассмеялся.

— Недавно я увидел в «Барабане» довольно любопытную карикатуру как раз на тему, по которой мы ведем разговор. Нарисовано этакое чудище, названное «Каннибалом». И подпись: «Следует быть осторожным в пище: вчера я съел на обед большевика и поужинал меньшевиком. И в результате такая буря в желудке…» Уж на что вредоносный журнальчик, а смотрите, сколь остро подметил самую суть наших с ними отношений — абсолютный антагонизм.

Петр Гермогенович вздохнул.

— А я, выходит, не подметил…

Под стук колес он задумался и перебрал в памяти события того дня, когда председательствовал на Московской конференции большевиков. Все началось с выступления делегата Пресненского района Жарова. Смидовичу понравился и сам этот человек с руками и хваткой рабочего, и его страстная, убежденная речь, направленная против объединения с меньшевиками. Но когда этот симпатичный оратор перешел границы дозволенного, когда он резко бросил: «Меньшевики — это не социал–демократическая, не рабочая партия… это волки в овечьей шкуре!» — Смидович счел необходимым оборвать оратора и лишить его слова — «за оскорбление товарищей меньшевиков».

— Слушая Жарова, я был целиком на его стороне, — сказал Смидович, глядя в глаза Усиевичу. — Но оскорблять меньшевиков, когда обсуждается вопрос — объединяться с ними или нет…

— А как вы полагаете, Петр Гермогенович, если бы мы почему–либо поменялись местами с меньшевиками, их председатель поступил бы так, как поступили вы? Лично я очень сомневаюсь в этом.

— Признаться, я тоже.

Тогда, после случая с Жаровым, он действительно считал себя правым, а теперь задумался. Пожалуй, этот молодой человек видит дальше, чем он, Смидович. И совсем нечего пытаться примирить то, что стало непримиримым…

В Москву приехали рано утром, а через день он был на собрании рабочих «своей» электростанции. Как и повсюду в городе, там обсуждали решения, принятые на Апрельской конференции. Петр Гермогенович снова, в который раз вспоминал о своем выступлении в Петрограде, понимал, что был не прав, и остро переживал это. «В конце концов, ошибиться может каждый, — запоздало утешал он себя, — важно осознать свою ошибку». И когда одиннадцатого мая по постановлению Московского комитета состоялась общегородская партийная конференция, он счел своим долгом заявить с трибуны:

— Все постановления Всероссийской конференции для нас обязательны…

Смидович выступал ежедневно и не щадя сил. Как–то, воротясь с одного из митингов, он сказал жене, смущенно разведя руками:

— Ты знаешь, Соня, прокричался — и увы! Могу говорить только шепотом.

Софья Николаевна улыбнулась:

— Ничего, пополощи горло содой. К утру все пройдет. Петр Гермогенович едва успевал с одного совещания на другое, хорошо еще, что и Московский Совет, и МК, и окружной комитет РСДРП (б) помещались близко друг от друга: Московский Совет в доме бывшего генерал–губернатора на Скобелевской площади, МК и окружном — в здании гостиницы «Дрезден».

Петр Гермогенович зашел в комнату, на двери которой висела четвертушка бумаги с крупными буквами: «МК Р. С.Д. Р.П. (б)». В комнате было тесно от трех столов — для представителей Московского комитета, окружного комитета и Военной организации при МК. Висел сизый табачный дым, такой густой, что Смидович едва узнал сидевших за столами Землячку, члена Военного бюро Ярославского, секретаря Варенцову и еще некоторых товарищей из МК.

— Очень хорошо, что вы пришли, мы как раз обсуждаем порядок движения колонн, — сказала Землячка. — За электростанцию можно не беспокоиться? Надо бы разузнать, не задумали ли что–нибудь там меньшевики.

— Я проверю, — ответил Смидович. — Но разрешите поинтересоваться, почему, как только речь заходит о меньшевиках, это всегда поручается мне.

— Во–первых, Петр Гермогенович, потому, что вы долго работали на этой электростанции, а во–вторых… после вашего публичного выступления «в защиту товарищей меньшевиков…» моя просьба вполне естественна.

Смидович чуть было не ответил грубостью, но перед ним была женщина, и он сдержался.

— Хорошо, Розалия Самойловна, — ответил Смидович. — Я сделаю все, чтобы в колонне рабочих электростанции и трамвайного парка был полный порядок.

Он несколько раз съездил на электростанцию, выступал там на митингах. Меньшевики вели себя тихо. Популярность, которой пользовался у рабочих Петр Гермогенович, не позволяла рассчитывать на успех…

Первые дни апреля прошли в бурной подготовке к первомайской манифестации. Долго думали, когда ее провести — как обычно, по российскому календарю или впервые по новому стилю, но зато вместе со всем европейским пролетариатом. Вопрос обсуждался на заседании исполкома Московского Совета.

— Конечно, восемнадцатого апреля, — сказал Петр Гермогенович. — Да так, чтобы этот день действительно стал «красным днем». Чтобы везде красный цвет, везде движение… Напомню, что писали во вчерашнем номере «Известий». — Смидович вынул из кармана газету. — «Если будем праздновать Первое мая по нашему календарю, не поймут наши европейские братья, почему в этот день не развевается у нас красных знамен, почему не раздаются звуки пролетарских песен… Не поймут наши европейские братья и тишины восемнадцатого апреля и скажут: значит, российский рабочий и после второй революции не может широко развернуть своего красного знамени. Но когда мощные шаги пролетарских батальонов России отзовутся эхом на Западе, когда наши братья увидят колыхание тысячи тысяч красных знамен, — не забьется ли заодно с нами пролетарское сердце в Англии и Германии, во Франции и в Австро–Венгрии?»

Да, это были и его мысли, его мечты о том, чтобы вслед за революционной Россией пошли другие страны.

Первомайскую демонстрацию впервые проводили легально.

Седой, как лунь, несмотря на свои сорок три года, с высоко поднятой головой, Смидович шел в первой шеренге праздничной колонны рядом с Глебом Максимилиановичем Кржижановским и Радиным, который нес знамя электростанции.

— Песню нашего товарища Глеба! А ну–ка! — крикнул, оборачиваясь к колонне, Смидович, и сам затянул не сильным, но приятным тенором:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут…

Глеб Максимилианович смутился.

— Ну какой из меня песенник, — пробормотал он, но его слов никто не расслышал. Над колонной неслась сочиненная Кржижановским «Варшавянка».

Погода не баловала в тот день. Хмурилось небо, лишь на минуту выглядывало солнце, и снова начинал сеять холодный, косой дождь. Сыпалась крупа, такая крупная, что напоминала град. Было зябко. Но от колонн, объединивших полмиллиона рабочих, служащих, солдат, от полутора тысяч знамен и множества плакатов веяло теплом. Гремела медь духовых оркестров, не смолкали песни…

Никогда еще Москва не видела такого красочного, ликующего народного шествия. Улицы напоминали русла, по которым текли живые реки — от центра к далеким окраинам. Фабрика шла за фабрикой, за заводом завод, одна воинская часть за другой. С плакатами своих союзов шли домашние прислуги, дворники, швейцары. Милиции не было, по соглашению с Советом за порядком наблюдали только распределители манифестации. Возникавшие кое–где словесные схватки быстро гасли, крикуны вбирали головы в плечи и ретировались, сопровождаемые градом насмешек.

В этот праздничный день решили не устраивать никаких совещаний, и после окончания торжественного шествия Смидович смог наконец явиться домой не среди ночи, как обычно, а пораньше. Дети уже спали, а Софья Николаевна хлопотала по хозяйству.

— Хватит заниматься пустяками, — сказал Петр Гер–могенович нарочито строгим тоном. — Где твое новое пальто?

— Разве мы к кому–то приглашены? — Софья Николаевна удивилась.

— Нет. Но сегодня праздник, и сидеть в такой вечер дома — это же невозможно!.. Пойдем на Страстную.

— На Страстную? Почему именно на Страстную? — Софья Николаевна вопросительно посмотрела на мужа. — Уж не придумал ли ты там что–нибудь?

Они медленно шли по украшенным флагами улицам, несмотря на поздний час все еще заполненным народом. В толпе прохаживались молодые люди с кружками для пожертвования. Вопрос об этом решался в Московском Совете, и Петр Гермогенович с энтузиазмом поддержал предложение собрать в праздничные дни некую толику денег в фонд революции. На заводе изготовили несколько тысяч кружек–копилок и вручили добровольцам. Два дня на дно этих кружек падали рабочие трудовые медяки и стремительно обесценивающиеся царские рубли. В награду выдавался «красный цветок» — бантик, который тут же прикрепляли к груди того, кто жертвовал деньги.

Петр Гермогенович тоже ходил с кружкой. Бедняки, рабочий люд жертвовали охотно, кто сколько мог, богачи…

Смидович нарочно обратился к респектабельному мужчине, широко размахивавшему на ходу палкой с дорогим набалдашником:

— Может быть, пожертвуете, гражданин, на Совет рабочих депутатов?

— На совет собачьих депутатов ничего дать не мо–жем–с, — отчеканил буржуй…

Несмотря на поздний час, на Страстной площади царило веселое оживление. После двадцать восьмого февраля здесь каждый день устраивались митинги, порой столь многолюдные и бурные, что из управы пришло распоряжение отвинтить от тумб чугунные цепи, опоясывавшие площадку перед памятником Пушкину: толпа напирала на них с такой силой, что возникла угроза, что чугун не выдержит нагрузки. Но в этот вечер на площади собралась совсем необычная толпа. Вместо привычных речей время от времени слышался голос:

— Кто больше? — Удар молотка по металлу — и тот же голос с украинским акцентом: — Продано!

— Что за аукцион, Петр? — спросила заинтересованная Софья Николаевна.

— Продают «Известия».

— Ничего не понимаю. — Она еще более удивилась.

— А между тем все очень просто. Как тебе известно, сегодня ни одна буржуазная газета не вышла и в продажу поступили только наши «Известия». Почти весь тираж разошелся очень быстро, и тогда возникла мысль придержать несколько сот номеров и вечером продать их с молотка.

— Это им в отместку за то, что жгли наши газеты, — сказала Софья Николаевна, вспомнив огромные костры, которые зимой черносотенцы устроили, сжигая большевистские газеты. — И за сколько же продавали «Известия»?

— Сейчас спросим.

«Продавал» газеты член большевистской фракции Моссовета. Завидя Смидовича, он улыбнулся и похлопал рукой по лежавшей на скамейке сумке.

— Вот, Гермогенович, наторговал целую кайстру грошей.

— Сколько же? — спросил Петр Гермогенович.

— Еще не считал, но богато. Один номер аж за тысячу рублей пошел. Другие — по сотне…

— Ай да молодцы! — воскликнула Софья Николаевна. — А теперь признавайся, — она посмотрела на мужа, — твоя затея?

Петр Гермогенович виновато развел руками.

— Увы, не моя… Я лишь поддержал предложение товарищей, как пополнить партийную кассу.

Жизнь с каждым днем дорожала. Картофель, овощи, сахар распределялись через домовые комитеты. Правда, иногда можно было кое–что достать через Моссовет, но Петр Гермогенович категорически отказался от каких бы то ни было поблажек и сказал, что не станет отделяться от рабочей массы, которая голодает.

Хлеб он получал в ближайшем от Моссовета магазине, ходил за ним сам и приносил домой весь свой дневной паек — сначала фунт, а потом полфунта.

Не стало хватать самых «ходовых» товаров. Смидович носил старенький, изрядно потертый пиджак, и Софья Николаевна однажды сказала, что это неудобно и надо где–то достать новый. Петр Гермогенович, никогда не придававший большого внимания одежде, посмотрел в зеркало и убедился, что Соня, как всегда, права. На следующий день после этого разговора он зашел в магазин на Петровке, выбрал какой–то плохонький — других не было — костюм и достал паспорт. На нем приказчик поставил штемпель, чтобы его владелец не смог до конца 1917 года купить еще один костюм.

В этой обнове, сидевшей мешковато на его не очень складной фигуре, он и пошел рано утром на работу. Ярко–красного автомобиля, который когда–то, очень давно, с шиком отвозил его на электростанцию, уже не было. Впрочем, Смидович нисколько не жалел, предпочитая ходить пешком.

День, как обычно, предстоял трудный, жаркий, заполненный делами до поздней ночи. Объединенное заседание исполкомов Совета рабочих и Совета солдатских депутатов. Митинг у солдат запасного полка. Надо было не забыть зайти в Центральный штаб Красной гвардии: Алексей Степанович Ведерников просил зачем–то принести план Москвы.

Вспомнились Пресня, девятьсот пятый год, Ведерников, передавший Седому воззвание дружинников. Он по–прежнему связан с рабочими–дружинниками и сейчас добывает для них оружие. Не за тем ли позвал его Сибиряк?..

На круглых тумбах мальчишки с ведерками и кистями на длинных ручках расклеивали афиши представлений. Шли какие–то вульгарные пьесы вроде «Тайны дома Романовых», в варьете «Летучая мышь» объявлена «увлекательная программа с раздеваниями…» Выступление поэта Константина Бальмонта и тут же на афише перечень новых стихов, которые он прочтет: на первом месте — «Этим летом я Россию разлюбил».

Петр Гермогенович шел бульварами, и тень от лип, тихий шелест их листвы, вымытой ночным дождем, помогали думать. А думать было о чем. Недавно вышли из правительства кадеты, зло высмеянные незнакомым до этого Смидовичу поэтом Маяковским. Петр Гермогенович улыбнулся, вспомнив понравившиеся строчки про красную кадетскую шапочку: «Кроме этой шапочки, доставшейся кадету, ни черта в нем красного не было и нету». Однако улыбка сразу же сошла с лица: он задумался над тем, что же последует за этим кадетским трюком. Очень остро стоит вопрос о власти — в чьих руках ей быть и возможна ли коалиция с буржуазией, как об этом на всех перекрестках трубят меньшевики.

Петр Гермогенович решил сначала зайти в Центральный штаб Красной гвардии, организованный еще в апреле. Штаб помещался в гостинице «Дрезден» и занимал две небольшие комнаты.

Смидович вошел в ту, откуда доносились голоса Ведерникова и Штернберга. Известный астроном профессор Павел Карлович Штернберг, высокий, с большой седеющей бородой, рассматривал потрепанный, порванный на сгибах план Москвы, исчерченный какими–то непонятными значками. Со Штернбергом Петр Гермогенович познакомился еще в 1906 году — встречался с ним в обсерватории.

— Здравствуйте, Петр Гермогенович! — приветствовал его Ведерников. — Принесли?

— Принес… Приветствую вас, товарищи! — Смидович пожал руки обоим. — Но, собственно, зачем вам мой план, если у вас, я вижу, есть куда более подробный?

— Пригодится… А ежели найдется еще, прошу покорно пожертвовать штабу.

Алексей Степанович Ведерников, в недалеком прошлом рабочий с завода «Дукс», мало изменился за эти годы. Крупный, сильный, с волевым взглядом он даже своим обликом подходил к той должности, на которую был назначен — начальника Центрального штаба Красной гвардии.

Комната, где стоял его рабочий стол, выглядела удивительно пестро из–за того, что ее стены были почти сплошь обклеены плакатами, воззваниями, картами, некоторые даже со штампами Главного топографического управления. Тут же висела вырезанная из журнала карикатура на Николая II с подписью: «Важнейшие этапы царствования этого гениального монарха: Ходынка, Порт–Артур, Цусима, 9 января и прочее. По собственному признанию, «любит цветочки», хотя вместо цветочков любил срывать головы своих «верноподданных». Молчалив не без основания. Теперь ведет замкнутый образ жизни».

— Да, было время, когда Аркадий Тимофеевич Аверченко сочинял такие характеристики на самодержца всероссийского, — сказал Штернберг, заметив, что Петр Гермогенович рассматривает рисунок. — Сейчас, увы… В последнем номере «Нового сатирикона» напечатано: «Если у тебя есть фонтан, заткни его, добеги до очередного митинга и там уже ототкни…» Не читали?

— Нет… Сказать по правде, противно. Столько в этом журнале пасквилей на нас… — Смидович спохватился, что, возможно, задерживает товарищей, и стал прощаться.

Он снова глянул на потертый план Москвы, лежащий на столе у Ведерникова.

— Документ почти исторический, — Павел Карлович улыбнулся, перехватив взгляд Смидовича. — Карта, разработанная для вооруженного восстания почти десять лет назад. Все годы пролежала в тайнике, в обсерватории. Думаю, что опять сослужит службу.

Петр Гермогенович вопросительно посмотрел на Штернберга.

— Когда начнутся уличные бои, этому плану, Петр Гермогенович, цены не будет. Как видите, тут все стратегические пункты помечены, где телефонные линии, трамвайные пути, где казармы, где окопы рыть…

— Вот оно что! — Петр Гермогенович не стал больше задавать вопросов, полагая, что, может быть, ему не все положено знать, но Ведерников сам посвятил его в план вооруженного восстания, уже вынашиваемый штабом.

— Да, да, Петр Гермогенович, все это по поводу возможной гражданской войны. Чтобы не застала нас врасплох, — сказал Ведерников.

— Русско–русская война, — тихо промолвил Смидович, — это же чудовищно!

— Конечно, чудовищно. Но ежели она все–таки разразится, надо ее встретить во всеоружии. Ведь против нас будут не сопляки, а опытные офицеры, кадеты, казаки пойдут. И план Москвы понадобится каждому командиру Красной гвардии.

— В таком случае надо будет один план оставить для себя…

— Поздравляю тебя, Виктор Павлович, — Смидович крепко пожал руку Ногину.

— Ну, меня–то не за что, вы ж выбирали, не я… — ответил Ногин.

— С победой всех! — жизнерадостный Гриша Усиевич старался каждому пожать руку.

Только что закончился продолжавшийся несколько часов пленум Московского Совета рабочих депутатов, который без колебаний проголосовал за передачу Советам всей полноты власти. Председателем Моссовета был избран Виктор Павлович Ногин.

С кислой миной на лице подошел к Ногину Хиичук, чтобы договориться о передаче дел. Лидер эсеров Руднев демонстративно отвернулся, всем своим видом стараясь показать, что свершившееся сегодня в зале — пустяк, а вернее, ошибка, которую вот–вот исправят социалисты–революционеры. Недавно назначенный командующим Московским военным округом полковник Рябцев вспомнил еще про один кавалерийский эскадрон, оставшийся верным Временному правительству, и сообщил эту важную новость своим коллегам по несчастью…

— Значит, Владимир Александрович, у тебя в восемь… И без опозданий, — сказал Смидович Обуху.

— Да, как договорились.

— Может быть, встретишь Ярославского, передай. Нигде не могу его найти.

— Он в пятьдесят пятом полку. Я пошлю к казармам своего Андрея, он встретит его у проходной.

Ровно к восьми Петр Гермогенович подходил к знакомому дому Обухов в Мертвом переулке. По старой привычке огляделся — нет ли хвоста? В кармане у Смидовича лежало письмо Ленина, адресованное большевикам Питера и Москвы, содержание которого надо было сохранить в тайне от явных и неявных недругов.

Стоял хмурый холодный вечер, чувствовалось, что уже начался октябрь с его непогодами, дождями и северными ветрами, предвестниками зимы.

На совещание руководящих работников МК, областного бюро и Московского окружного комитета собралось человек двенадцать. Все пришли почти одновременно, в том числе и Ярославский, которого встретил у казарм старший сын Обуха.

Письмо Ленина, размноженное на машинке, конечно, все читали и собрались сейчас как раз для того, чтобы обсудить, что же делать большевикам Москвы, как поступить, на что решиться.

Петр Гермогенович достал из кармана копию письма и, обращаясь не столько ко всем, сколько к самому себе, прочитал вслух:

«…События так ясно предписывают нам нашу задачу, что промедление становится положительно преступлением».

— Да, но надо смотреть правде в глаза, — сказал Пятницкий. — У нас пока нет сил. Рабочие безоружны. Мы не знаем, как развернется борьба. Какой ценой мы можем вырвать победу…

— Ленин пишет, что «на девять десятых шансы, что бескровно», — сказал Смидович.

— Но Владимир Ильич пишет и другое. — Член МК Алексей Ломов попросил у Смидовича письмо. — «Если нельзя взять власти без восстания, надо идти на восстание тотчас». — Он интонацией выделил подчеркнутые Лениным слова. — Сорганизовать пусть маленький, но мощный боевой кулак и выступить, — развивал свою мысль Ломов. — При той расхлябанности, которая царит в московских военных органах, мы можем рассчитывать на победу.

Присяжный поверенный Георгий Ипполитович Оппо–ков, известный в партийных кругах под псевдонимом Алексей Ломов, молодой, — ему еще не было и тридцати, — высокий, представительный, в аккуратно выутюженном костюме, с бантом вместо галстука. Это был решительный, волевой человек, за плечами которого остались годы тюрьмы и ссылки за революционную деятельность. Смидович встретился с ним в апреле, когда Ломова избрали в Совет рабочих депутатов. Петру Гермогеновичу нравилось подсесть к нему за столик в столовой и, хлебая пустые щи, послушать какую–либо занимательную историю из жизни в северной ссылке.

— Крепкий кулак из Красной гвардии и революционно настроенных солдат! — убежденно повторил Ломов.

— А может быть, лучше подождать, пока начнет столица, Питер, — проговорил Пятницкий.

— А нужно ли ждать? — Ломов обвел всех вопросительным взглядом. — Обратите внимание на слова Владимира Ильича: «Необязательно «начать» с Питера. Если Москва «начнет» бескровно…»

— Вот видите, Георгий Ипполитович, бес–кров–но! — перебил его Смидович.

— Петр Гермогенович, голубчик! Разве кто–нибудь из нас хочет крови? Хочет гражданской войны? Но если без кровопролития не обойтись, надо начать в наиболее подходящий момент, чтобы выиграть битву наименьшей кровью. И такой момент наступает!

Ломова не поддержали. Было решено продолжать активно готовиться к восстанию в Москве.

Накал классовой борьбы усиливался с каждым днем. На лозунгах, которые несли манифестанты, с импровизированных трибун постоянно и все более властно звучали требования: «Власть Советам!», «Мир народам!», «Земля крестьянам!» Непримиримые враждующие партии — буржуазные разных мастей и большевистская — стояли лицом к лицу, готовые к решающей, последней схватке. Возможность достижения победы мирным путем, возможность мирного развития революции, мирной борьбы партий внутри Советов, о чем недавно писал Ленин, была сорвана меньшевиками и эсерами, время упущено, и осталось одно — вырвать победу, завоевать власть уже не силой слова, а силой оружия.

Утро двадцать четвертого октября Петр Гермогенович по многолетней привычке начал с чтения газет. Он, конечно, уже знал, что в Калуге казаки разогнали Советы. Об этом много говорили вчера на заседании МК, на котором обсуждался вопрос, где достать оружие для восстания, которое может начаться со дня на день. И вот сегодня газеты впервые открыто заговорили о гражданской войне.

— Соня! — крикнул он возившейся в детской Софье Николаевне. — Послушай, что пишет «Социал–демократ». — Голос у Смидовича был взволнованный и тревожный. — «Правительство объявило гражданскую войну и уже одержало победу в Калуге… С врагами не разговаривают, их бьют… Необходим немедленный отпор». — Он помолчал. — Ну что ж… Пора разговоров прошла. Наступило время действовать.

Петр Гермогенович зашел в детскую и тревожно посмотрел на спящих. Софья Николаевна поняла его.

— Если начнется стрельба, Маруся уведет детей к Вересаевым. Там спокойнее.

Они вышли вместе: Петр Гермогенович — в Моссовет, Софья Николаевна — в Хамовнический райком партии. На афишах, тумбах уже висел приказ полковника Рябцева: «В обществе распространяются слухи, будто бы округу, и в частности Москве, кто–то, откуда–то и чем–то грозит. Все это совершенно неверно… Стоя во главе вооруженных сил округа и на страже истинных интересов народа… я заявляю, что никакие погромы, никакая анархия не будут допущены. В частности, в Москве они будут раздавлены верными революции и народу войсками беспощадно. Сил же на это достаточно».

— Какое бахвальство! — сказала Софья Николаевна, прочитав приказ.

— Как знать… — задумчиво промолвил Петр Гермогенович. — У Рябцева силы все–таки есть. Это у нас их пока мало… Пока, — повторил он.

Петр Гермогенович очень спешил и, может быть, впервые за последнее время пожалел, что лишился ярко–красного автомобиля…

Следующий день был хмурым, по–настоящему осенним. В столовой Моссовета, где на завтрак кормили преимущественно перловой кашей, прозванной «шрапнелью», к нему подошел врач Михаил Федорович Владимирский, знакомый еще по берлинской группе «Искра». Его только что избрали членом Боевого партийного центра.

— Петр Гермогенович, есть одно очень важное поручение, собственно, даже не одно, а три, причем все «cito», как говорят медики, весьма и весьма срочные. Требуется к трем часам подготовить экстренный пленум Советов. Как видите, времени очень мало. Дальше такая просьба, на сей раз к вам, как к бывшему инженеру электростанции. Надо сделать все возможное, чтобы она осталась в наших руках. И наконец, третья, быть может, самая трудная — войти в контакт с меньшевиками, пусть они мешают нам возможно меньше… Дорогой мой, вы же добрейшей души человек, и вас все любят, — сказал Владимирский, заметив, что Петр Гермогенович нахмурился. — Я понимаю, что это очень сложно, но лучшей кандидатуры, чем ваша, мы в МК не нашли. Так что, как говорится, с богом.

Смидович вздохнул.

— Ну что ж, раз надо, значит, надо…

Виктор Павлович Ногин был в Петрограде, и Смидович оставался за председателя президиума Совета. На сегодняшнее утро было назначено совещание представителей всех фракций. Большевики пришли рано и собрались в своей комнате под чердаком. Все находились под впечатлением назревающих событий. Все понимали, что ждать больше нечего, восстание неизбежно и пора брать власть в свои руки.

Однако собраться вовремя не удалось. В одиннадцать часов сорок пять минут дежуривший по Моссовету Ведерников принял телефонограмму, переданную из Петрограда Ногиным:

«Сегодня ночью Военно–революционный комитет занял вокзалы, Государственный банк, телеграф, почту. Теперь занимает Зимний дворец. Правительство будет низложено. Сегодня в 5 часов открывается съезд Советов. Ногин сегодня ночью выезжает. Переворот произошел совершенно спокойно, ни одной капли крови не было пролито, все войска на стороне Военно–революционного комитета».

Свершилось то, чего с таким нетерпением ждали!

Когда ликующие большевики вошли в Белый зал, они увидели там меньшевиков и эсеров, бурно обсуждавших телефонограмму Ногина.

— По моим данным, — заявил Руднев, — Временное правительство не арестовано. Ни та, ни другая сторона еще не решаются сделать первого шага.

«Пытаются запугать, — подумал Смидович. — Но мы народ закаленный, пора бы понять это».

Вместе с Рудневым явился на совещание Рябцев. Как человек военный, он понимал, что сила на стороне Советов, что солдатская масса вышла из повиновения старому командованию, и у него даже мелькнула мысль, не сделать ли вид, что он теперь на стороне большевистского большинства. Но этому воспротивился Руднев, который истерически кричал, что не Советы, а только Дума может быть полномочным органом власти.

В конце совещания выступил меньшевик Исув. Нервно пощипывая рыжую бородку, он зачитал проект резолюции для предстоящего сегодня пленума обоих Советов: «Для охраны революционного порядка и защиты завоеваний революции от натиска контрреволюционных сил в Москве образуется временный, демократический революционный орган, составленный из представителей Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, городских и земских самоуправлений, Всероссийского железнодорожного и почтово–телеграфного союзов и штаба Московского военного округа».

— Вот каким нам видится орган революционной власти, — с пафосом закончил Исув.

Смидович переглянулся с Игнатовым, с другими товарищами по фракции.

— Но ведь революционный орган уже намечен МК. И совсем не такой, как предлагают меньшевики, — сказал он тихо.

— Кто за оглашенный проект резолюции, прошу голосовать, — выкрикнул Исув.

Ни один большевик не поднял руки.

В перерыве Петру Гермогеновичу удалось поговорить с представителем меньшевистской фракции Тейтельбаумом. Было важно узнать, как их фракция поведет себя на пленуме. Обычно очень разговорчивый Тейтельбаум держался отчужденно, и Смидович понял, что нечего рассчитывать на помощь меньшевиков.

На электростанцию Петр Гермогенович так и не съездил, однако ж успел поговорить по телефону с Радиным.

— Гермогеныч, все знаю, — послышалось в трубке. — Звонили из Партийного центра. Меры уже принимаем…

Экстренный пленум обоих Советов был назначен в Большой аудитории Политехнического музея. Петр Гермогенович, усталый, возбужденный, шагал по комнате, где собиралась большевистская фракция, и на ходу бормотал свою вступительную речь. От усталости щемило и билось с перебоями сердце, и он на всякий случай принял порошок камфары.

— Что, Гермогеныч, плохо? — участливо спросил Игнатов.

Смидович виновато улыбнулся.

— Ничего, сейчас пройдет…

Несколько минут посидел, закрыв глаза. Сердце действительно скоро успокоилось, и он пошел в зал. Казалось, все было, как всегда. Смидовичу не раз приходилось за это время вести разные собрания, пленумы, заседания — не было им числа, — но сейчас он волновался, как никогда раньше, даже боялся, что вдруг ни с того ни с сего возьмет да и забудет, о чем надо говорить.

Но все обошлось благополучно. По гулкой лестнице он поднялся наверх, к трибуне, и внимательно оглядел зал, стараясь по виду определить, сколько здесь друзей и сколько недругов. Друзей, по его мнению, было значительно больше. Преобладали черные рабочие куртки и солдатские гимнастерки — на поднимающихся амфитеатром скамьях, на балконах, даже на ступеньках лестницы, в проходах…

В наступившей сразу тишине отчетливо прозвучал его негромкий голос.

— Товарищи, в ходе великих революционных событий, которые мы переживали за эти восемь месяцев, мы подошли к наиболее революционному и, может быть, трагическому моменту… Наш Совет неоднократно уже формулировал своим большинством, что власть… должна быть осуществлена в виде перехода в руки Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Процесс этого перехода власти совершается… Мы сейчас в процессе создания этой новой революционной власти… Не было еще такого революционного по содержанию момента в ходе нашей революции, как настоящий… Пусть каждый из вас задумается над этим. Пусть каждый из нас осознает, что в настоящий момент ответственность каждого из вас перед русским народом, перед русской историей возрастает в громадной степени, и пусть в сознании этой ответственности приступим мы к этой работе, к работе, необходимой для России…

Надо было не только видеть Петра Гермогеновича в эти минуты, его возбужденное лицо, его голубые добрые глаза за стеклами очков, надо было еще слышать его голос, задушевный и торжественный одновременно.

— Сегодня, — продолжал он, — мы будем говорить об образовании нового центра власти в Москве, революционного центра власти… В конце заседания мы должны будем прийти к тому, чтобы принять е–ди–но-гласно, — для большей выразительности он по складам произнес это слово, — план организации этой власти… Мы должны все силы направить на то, чтобы всем вместе участвовать в строительстве того органа, который будет гарантировать порядок и спокойствие в Москве, течение всей жизни здесь…

Недавний разговор с Тейтельбаумом был забыт. Петр Гермогенович все еще тешил себя надеждой, что в этот решающий момент будет достигнуто единство фракций.

Он вернулся на свое председательское место и с особой остротой ощутил, насколько устал, измучился за последние дни. Снова начало то колотиться, то тревожно замирать сердце, и он с трудом заставлял себя слушать, что говорили выступающие.

В глубоком молчании, в котором чувствовалось огромное нервное напряжение, солдат Московского гарнизона, член президиума Совета солдатских депутатов Николай Муралов прочел телеграмму о восстании в Петрограде.

— Прошу слова! — На трибуну стремительно поднялась, почти взлетела, эсерка Ратнер. — Информации, основанной на телеграмме Ногина, мы можем противопоставить беседу Никитина с Рудневым…

— К сожалению, она не была передана в секретариат, — заметил Смидович.

К трибуне прорвался Исув.

— По сведениям, полученным товарищем Рябцевым, к Петрограду подходят две дивизии. Может быть, им удастся объединить две части демократии, которые стоят друг против друга, ощерясь…

Петру Гермогеновичу с трудом удавалось сдерживать накаляющиеся страсти. Настала пора от разговоров перейти к делу.

— Я предлагаю признать необходимым учреждение в Москве революционного центра, революционного органа и, чтобы обсудить этот вопрос, разойтись по фракциям.

В комнате, где собирались большевики, было душно, и Смидович почувствовал себя хуже.

— Кажется, я совсем скис, — сказал он, подходя к столу, за которым сидело бюро фракции. — Боюсь, что дальше не смогу вести собрание. — Вид у Петра Гермогеновича был действительно неважный.

После перерыва председательствовал Ефим Никитович Игнатов. Он предоставил слово большевику Розенгольцу.

— В то время, когда нужно действовать, нет возможности вилять хвостом. Нужно сказать, да или нет… Фракция большевиков полагает, что тому органу, который мы сейчас создадим, надо действовать быстро, решительно и немедленно.

Петр Гермогенович сидел в первом ряду, устало откинувшись на спинку кресла. Ему стало немного лучше и не только от порошка камфары, но и от атмосферы, которая царила в зале, от аплодисментов оратору–большевику, от ощущения приближающейся победы.

Но те, кто занимал скамьи справа, не думали сдаваться. Снова на трибуну стремительно поднялась Ратнер.

— Петроградский пролетариат хочет навязать свою волю России, и мы призываем рабочих, крестьян и солдат не поддаваться на эту удочку и стройно и стойко защищать Учредительное собрание, накануне которого мы находимся… Опасность захвата власти безгранична! — голосом пророка вещала Ратнер.

— Это безумие! Путь, на который вступил рабочий класс, ведет к гибели… русскую революцию! — взбежал по лестнице Исув. — Не сжигайте за собой корабли! Не рвите демократического фронта! Не устраивайте организации для захвата власти!

«Вот тебе и «единство», к которому я звал с трибуны», — горько подумал Петр Гермогенович, и ему стало ясно, что ни меньшевики, ни эсеры так ничего и не поняли.

— Товарищи, предлагаю огласить резолюцию, предложенную фракцией большевиков, — услышал он голос Игнатова.

— Одну минуту, — с места поднялся Усиевич. — Надо подсчитать число присутствующих. Кое–кто ушел, а нам важно знать, сколько человек присутствует на собрании в момент решения исторического вопроса.

— Фракция социалистов–революционеров заявляет, что ей совершенно не интересно, сколько здесь присутствует человек. Она заявляет далее, что не примет участия в голосовании резолюции, которая сейчас будет предложена.

— Фракция меньшевиков примет участие в голосовании, но будет голосовать против.

— Оглашаю резолюцию, предложенную фракцией большевиков. — Игнатов взял со стола лист бумаги. — «Московские Советы рабочих и солдатских депутатов выбирают на сегодняшнем пленарном заседании революционный комитет из семи лиц… Избранный революционный комитет начинает действовать немедленно, ставя себе задачей оказывать всемерную поддержку революционному комитету Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов…» Тех, кто согласен с оглашенной резолюцией, прошу поднять карточки.

Петр Гермогенович окинул взглядом зал и увидел лес взметнувшихся кверху рук. Кто–то громко считал голоса: триста девяносто четыре — за, сто шесть — против, двадцать три человека воздержались.

В состав революционного комитета вошли намеченные МК Ломов, Муралов, Смирнов, Усиевич. Эсеры в ревком войти отказались и демонстративно покинули зал. Меньшевики предложили Николаева и Тейтелъбаума.

Комнату для ВРК, как сразу для краткости стали называть Военно–революционный комитет, решили занять на втором этаже, с окнами на Тверскую улицу и Чернышевский переулок; здесь было безопаснее на случай, если начнется обстрел Совета.

— Ну вот и устроились, — Усиевич обвел близорукими глазами заставленный столами кабинет и довольно улыбнулся: — Начнем, вернее, продолжим работу. По решению Московского областного бюро уже посланы товарищи в Серпухов, Подольск, чтобы выяснить положение на местах… Надо закрыть буржуазные газеты, и прежде всего «Русское слово»… Приказ о приведении в боевую готовность Московского гарнизона отправлен в типографию…

— Я категорически против этого приказа, — прервал его Тейтельбаум. — Наш долг — оберегать Московский гарнизон от той авантюры, на которую вы идете, оберегать рабочий класс…

— Простите, а зачем же вы в таком случае вошли в ВРК? — спросил Смидович.

— Исключительно для того, чтобы внутри комитета бороться против большевистской тактики.

Ночью пришел Скворцов–Степанов. Как гласный, он присутствовал на экстренном заседании городской думы. Он рассказал, что в противовес революционному комитету создан «Комитет общественной безопасности», в который вошли и меньшевики и эсеры.

— И в ревком, и в «Комитет общественной, безопасности»?.. Так с кем же вы, товарищи меньшевики? — спросил Смидович, глядя на Тейтельбаума.

— Мы — с революцией! — демагогически ответил тот. В четыре часа утра под окнами послышалось урчание моторов. Смидович вышел на площадь; в свете зажженных фар он увидел несколько десятков грузовых автомобилей; с кузовов спрыгивали красногвардейцы.

— Откуда автомобили? — спросил Петр Гермогенович, заметив человека в военной форме. — А, это вы, товарищ Пече.

— Вывели семнадцатую автомобильную роту, товарищ Смидович. Реквизировали…

— Без мандата? — В голосе Смидовича появились жесткие ноты. — Насколько мне известно, вам никто его не давал.

— Да… Но ведь нам автомобили нужны, — оправдывался Пече.

— Но нам не нужно, нам нельзя заниматься самоуправством… Извольте доложить о том, что вы сделали, членам ВРК и либо верните незаконно взятые автомобили, либо получите мандат на право реквизиции. Идите.

Утром из Питера вернулся Виктор Павлович Ногин и, не заходя домой, отправился в Моссовет.

— Наконец–то! — обрадованно воскликнул Смидович, встретившись с ним в коридоре.

— Здравствуй, Петр Гермогенович! Прежде всего, что у вас нового?

— Вчера избрали Военно–революционный комитет. Только что началось второе заседание. Вернее, первое, ночное, перешло во второе — утреннее. Сейчас там Исув и Ратнер склоняют наших на переговоры с Рябцевым.

Их прервал Усиевич.

— Петр Гермогенович, что на электростанции?

— Я сейчас поеду туда.

— Возьмите автомобиль. Дело очень спешное. Неподалеку от Каменного моста Петр Гермогенович увидел запыхавшегося Радина и остановил автомобиль.

— Михаил Степанович, ты куда? — окликнул Смидович.

— На станцию. Организовывать охрану.

— Садись, подвезу… Про Военно–революционный комитет знаешь?

— Знаю… Только что был в Замоскворецком комитете. Все рассказали.

— Сколько большевиков сейчас в смене?

— Человек пять, наверно…

— Собери их.

Эти пять пришли в конторку ремонтного цеха.

«Буду краток, — сказал Петр Гермогенович. — Вчера образован Военно–революционный комитет. С часу на час могут начаться стычки с белой гвардией и юнкерами. От вас требуется собрать всех большевиков электростанции и раздобыть оружие. Никого постороннего на станцию не пропускать. Выставить посты у щита, у баков с горючим, у проходной. У щита должен стоять абсолютно надежный человек: возможно, придется отключить некоторые районы… Все понятно?

Петр Гермогенович вернулся в Моссовет почти одновременно с Ярославским, которого прошлой ночью назначили комиссаром Кремля. Он был без шапки, его густые взлохмаченные волосы намокли, с пышных усов стекали капли дождя.

— В Кремль прошли нормально, — сказал он, устало опускаясь на стул, — я и Берзин. Разбудили начальника артиллерийского склада генерала Кайгородова, распорядились отпустить тысячу семьсот винтовок по наряду ВРК, Началась волокита, но винтовки двинцы все–таки получили и погрузили на автомобили… Стали выезжать, а ворота заперты на замок. За воротами — казаки и юнкера. Нескольких юнкеров двинцы сразу уложили, но и те не остались в долгу. Завязалась перестрелка. В общем, юнкера у кремлевских стен и оружия у нас нет…

— Как положение в Кремле? — спросил Усиевич.

— Там пятьдесят шестой полк.

— Стоит попробовать договориться с Рябцевым, пусть он уведет юнкеров, — сказал Ногин.

Наступило долгое и тягостное молчание.

— Ну что ж, попытаемся, — не очень уверенно согласился Усиевич.

— Может быть, все же удастся избежать крови, — добавил Смидович.

— «Наивозможно меньшее пролитие крови», — уточнил Усиевич. Он записал эту фразу, чтобы вечером на расширенном заседании ВРК внести ее в план по организации революционных сил.

Смидович много думал об этом. Ему казалось, что у партии еще нет достаточных сил, чтобы самостоятельно, без сотрудничества с меньшевиками и эсерами, решить вопрос о захвате власти. Он не был военным, но видел, что у Красной гвардии почти нет оружия. Наконец, его просто пугала гражданская война, та огромная ответственность, которая неизбежно падет на большевиков, коль будет развязана открытая вооруженная схватка. Об этом говорил и Ногин. Возвратившись из Петрограда, он рассказывал о последних событиях в столице, подчеркивая, что власть там взята мирным путем, что такой путь возможен и в Москве. Петр Гермогенович, Муралов, Смирнов соглашались, вызывая в ответ решительные возражения других членов ВРК. Усиевич напомнил слова Владимира Ильича: «Раз восстание начато, надо действовать с величайшей решительностью и непременно, безусловно переходить в наступление». С каждым днем, с каждым часом надежд на захват власти,, мирным путем становилось все меньше, и Смидович болезненно переживал это.

Наступило утро 27 октября. Мокрый снег, который шел ночью, сменился туманом и моросящим холодным дождем. Серыми размытыми пятнами казались дома на противоположной стороне Тверской. Под прикрытием тумана к Моссовету прорвался броневик белых и начал палить из пулемета. Посыпались стекла. Охранявшие здание солдаты–двинцы ответили огнем из винтовок.

Усиевич, не прерывая разговора с Петром Гермогеновичем, только покосился на окно и отвел Смидовича в глубину комнаты:

— Итак, Петр Гермогенович, с сего дня вы кооптируетесь в состав ВРК с правом решающего голоса. Теперь о вашем, на мой взгляд, ошибочном мнении, будто мы не должны наступать до получения директив из Петрограда. Ведь у нас нет прямой связи с Питером, и кто знает, когда ее наладим. Так что же, по–вашему, мы должны делать? Ждать у моря погоды?

— Зачем ждать? Надо связаться с Петроградом, — сказал Пятницкий.

— Совершенно верно. Надо во что бы то ни стало срочно связаться с Петроградом. Мы не можем больше оставаться в неведении… Думаю, что товарищ Пятницкий, как член ВРК Железнодорожного района, поможет нам в этом.

К железнодорожникам на Северный вокзал Пятницкий поехал вместе с Петром Гермогеновичем. На улицах было тревожно. Проскакала казацкая сотня Седьмого Сибирского полка и остановилась возле «Метрополя». Гостиница ощетинилась пулеметами, их вороненые стволы смотрели из окон. Здесь помещался опорный пункт белых, прикрывавший подступы к городской думе.

— А помните, товарищ Пятница, Берлин, подвал, в котором мы с вами паковали «Искру»? — неожиданно спросил Смидович.

— Как не помнить… товарищ Червинский. — Пятницкий улыбнулся. — Кстати, я вас, кажется, так и не поблагодарил за псевдоним, который вы мне придумали. Представьте, прижился!

Представитель Викжеля — реакционно настроенного Всероссийского железнодорожного союза — Гар, молодой человек с военной выправкой, был предупрежден по телефону Усиевичем. Смидович и Пятницкий прошли в комнату, наполненную стрекотом аппаратов и хриплыми металлическими голосами.

— Петроград, ответьте Москве… Петроград…

— Петербург слушает, — донесся измененный расстоянием голос.

Петр Гермогенович потянулся к телефонной трубке.

— Простите, но разговаривать по телефону буду я, — сказал Гар.

Он нарочно прикрыл ладонью трубку и пересказывал только то, что находил нужным.

— Понял вас, милостивый государь. Слушаюсь! — бормотал он, обращаясь к своему невидимому собеседнику.

— Нам необходимо выяснить, что делается в Питере, на фронтах, — добивался Пятницкий.

— Извините, — ответил Гар, — но нейтралитет Викжеля не допускает такой информации.

Пятницкий махнул рукой:

— Пошли отсюда, Петр Гермогенович.

Смидович удивленно посмотрел на него: они ничего не добились, не выполнили важнейшего поручения, а Осип Аронович почему–то весел.

— Чего вы хотите от этого правого эсерика? — сказал Пятницкий, когда они вышли на площадь. — Слава богу, на нем свет клином не сошелся. Поехали на вокзал.

В конце концов Пятницкому удалось связаться с Петроградом, и он узнал главное: власть в столице в руках большевиков. Слухи о торжестве Керенского были выдуманы эсерами и меньшевиками. Стал известен состав Совета Народных Комиссаров.

В Моссовет Петр Гермогенович возвращался пешком. На заборах, на фонарях, на афишных досках висели расклеенные объявления:

«Военно–революционный комитет… приступил к захвату власти», ««Комитет общественной безопасности» призывает все сплотившиеся вокруг него силы к стойкой и твердой защите правого дела».

Это был призыв контрреволюционеров к гражданской войне.

Смидович посмотрел в сторону Красной площади. От Манежа к Кремлю цепью тянулись юнкера.

С каждым часом положение становилось все более опасным. Начальник разведки докладывал, что юнкера окружают Кремль и, по некоторым данным, Рябцев собирается объявить военное положение. Беспрерывно звонил телефон, установленный в углу комнаты в застекленной будке, — докладывали о положении дел районы.

На один из требовательных звонков к телефону подошел Муралов. Очень высокий, крупный, в накинутой на плечи шинели, он едва помещался в тесной будке.

— Рябцев… — сказал он, приоткрыв дверцу.

Все замолчали, настороженно глядя на Муралова. Стало слышно, как гулко, на что–то железное внизу, капала вода с крыши.

Наконец Муралов вышел из будки и сдвинул на затылок фуражку:

— Рябцев ставит ультиматум: ВРК распустить. Кремль сдать. Срок для ответа — пятнадцать минут…

Распахнулась дверь, и в комнату стремительно вошел Исув.

— Товарищи, — начал он на ходу, — «Комитет общественной безопасности» поручил мне доставить вам ультиматум полковника Рябцева…

— Вам? — Смидович не смог скрыть насмешки. — До чего же вы докатились, товарищи меньшевики!

— Не время ссориться, — примирительно сказал Исув. — Мы сами предложили Рябцеву свое посредничество, чтобы предотвратить грозящее кровопролитие, братоубийственную войну.

Усиевич тем временем разорвал пакет, принесенный Исувом, и вслух прочел ультиматум.

— Я полагаю, что обсуждать эти требования нет смысла. Ваше мнение, товарищи?

— Никаких переговоров с Рябцевым! — решительно заявил Скворцов–Степанов. — Толковать тут нечего. Надо сказать одно: всяк, кто боится смерти, да покинет этот дом.

Его поддержал Покровский:

— Опыт Парижской Коммуны подсказывает, что соглашение с врагами приносит поражение, а не победу. Это вам говорит историк.

— Как, вы отвергаете?! — воскликнул Исув. — Это же безумие! Это нонсенс! Это… — Он не находил слов. Впрочем, скоро успокоился и стал убеждать, что если ВРК согласится на переговоры, то они, меньшевики, сделают все возможное, чтобы не допустить разгрома пролетариата.

Ответ Рябцеву обсуждали недолго, никто не питал иллюзий насчет того, что контрусловия, которые выставлял ВРК, будут приняты противной стороной. Но затянуть время, чтобы собрать силы, — это имело смысл, это было просто необходимо.

Письмо «Комитету общественной безопасности» подписал Смидович.

Как только ушел Исув, стали думать, что делать.

— Прежде всего вызвать двинцев, — предложил Мура–лов. Он был солдат и больше, чем другие в этой комнате, понимал, сколь сложно и опасно положение.

Солдат Северного фронта, которых за революционную деятельность Временное правительство арестовало и бросило в городскую тюрьму Двинска, недавно перевели в Бутырскую тюрьму. В их защиту поднялась революционная Москва, и объявивших голодовку, обессилевших двинцев поместили в Озерковский госпиталь. Оттуда их и вызвали на защиту Московского Совета.

До Моссовета можно было добраться за час, но минуло и два часа, а солдат не было. Петр Гермогенович поминутно поглядывал в окно — не идут ли?

— Позвони еще, Николай Иванович, — попросил он Муралова. Но телефон в Озерках не отвечал, и это усиливало напряжение.

— Опять стреляют, и близко! — сказал Муралов, прислушиваясь.

От неизвестности, от близких выстрелов Петру Гермогеновичу становилось не по себе.

— Смотрите, бежит солдат, кажется, раненый, — сказал он, глядя в окно.

Дежурный привел двинца в комнату ВРК. В руке тот держал винтовку с задымленным от выстрелов штыком.

— Нас юнкера окружили!.. — крикнул он, задыхаясь. — Открыли огонь… Поубивали многих…

Двинцы все же прорвались к Совету и начали разбирать мостовую. Рыли канавы на случай, если прорвутся броневики. В окнах Моссовета установили пулеметы. В ранних осенних сумерках вспыхнули на площади огни костров.

Уже стреляли у Страстного монастыря, на Кузнецком мосту, лилась кровь на Театральной площади. То там, то здесь возникали яростные стычки: белые старались замкнуть кольцо вокруг Совета.

Комната, которую занимал ВРК, оставалась одной из немногих в здании, где было относительно тихо. Трудно назвать заседанием тот оживленный, однако ж дельный разговор, который там длился много часов кряду. Его вели несколько человек, взваливших на себя груз ответственности за судьбу Москвы, за судьбу революции. Что–то записывал непоседливый Усиевич, он часто снимал и надевал очки. Забегал из штаба и снова убегал монументальный Муралов. Поджав под себя ногу, сидел на диване Игнатов. Потряхивая кудряшками подстриженных волос, наспех записывала каждое слово Додонова — «для истории», как объявила она.

Выстрелы за окнами доносились все отчетливее, все ближе.

Решение о том, что надо немедленно призвать к забастовке рабочую Москву, пришло на ум чуть ли не всем сразу.

— У Руднева не поднимется рука на московский пролетариат, — сказал Игнатов.

— У этого типа поднимется, — убежденно сказал Муралов.

— Ладно, записывайте, Анна Андреевна. — Усиевич смотрел в окно, за которым горели костры. — «Не до работы теперь! 28‑го дружно, как один человек, оставим фабрики и заводы и по первому призыву Военно–революционного комитета сделаем все, что он укажет… Решается судьба революции, решается судьба нашей страны, а вместе с тем на долгое время решается и судьба человечества». Пожалуйста, Анна Андреевна, срочно передайте эту телефонограмму в районы.

Из соседней комнаты, где разместился штаб, заходил начальник разведки Максимов и докладывал обстановку. Петр Гермогенович невольно поеживался, когда слышал о стычках вблизи Царицынской улицы. Там, в Хамовническом райкоме партии, дежурила Соня.

Площадь перед Советом все более заполнялась народом. Приходили рабочие с фабрик и заводов, требовали оружия, но его не было. Приходили ставшие на сторону революции воинские части, но и они зачастую не имели винтовок: офицеры заранее отобрали их у солдат. Тысячи человек заполнили, запрудили Скобелевскую площадь, коридоры и свободные комнаты генерал–губернаторского дома.

Поздно вечером возвратились Ногин и Ломов, которые по поручению ВРК обсуждали в «Комитете общественной безопасности» подписанное Смидовичем письмо. Вид у Виктора Павловича был усталый и встревоженный. Ломов, напротив, бодрился и тут же стал рассказывать, что из их затеи, понятно, ничего не вышло и что их чуть было не растерзало офицерье, когда они выходили из думы.

— До чего ж нахальная рожа у этого Руднева! Представьте, он уже чувствует себя победителем и был уверен, что мы пришли к нему, чтобы просить пощады.

Ломов только сегодня вернулся из Петрограда, прямо со Второго съезда Советов, на котором была провозглашена в России Советская власть.

Забренчал телефон.

— Георгий Ипполитович, опять Руднев, — сказала Додонова.

Ломов взял трубку.

— Что, что? «Комитет общественной безопасности» требует немедленной и безоговорочной сдачи Московского Совета? В противном случае верные Временному правительству войска начнут обстрел Совета? Только и всего? — крикнул в трубку Ломов и резко оборвал разговор.

В комнате стало очень тихо. Несколько минут никто не промолвил ни слова, никто не задал Ломову ни одного вопроса, все было ясно.

Вечер давно перешел в глухую, темную, без единой звездочки, ночь. Пальба уже слышалась со всех сторон. Противно свистя, пролетали пули и отскакивали от каменных стен здания. Позвякивали стекла. Во дворе, где был оборудован лазарет и перевязочный пункт, стонали раненые.

— Все ли члены Ревкома вооружены? — спросил Ведерников.

— Наверное, — сказал Усиевич. — Вот разве у Петра Гермогеновича ничего нет.

— Почему вы так думаете? — возразил Смидович и вынул из кармана револьвер — тот самый, который отобрал у офицера еще в девятьсот пятом году. — Правда… — Петр Гермогенович замялся, — мне не довелось ни разу выстрелить из него. Я даже не знаю, как это делается. — Он стал разглядывать свой «смит–вессон», будто видел его впервые, вертел в руках, пока не раздался сухой короткий выстрел. С лепного потолка, куда попала пуля, посыпалась штукатурка.

Смидович окончательно смутился.

— Простите, ради бога, — пробормотал он.

Надеялись, конечно, не на револьверы, которыми обзавелась горстка членов ВРК. Спасение сейчас все видели в артиллерии, которая, по словам Ведерникова, была целиком на стороне большевиков. За пушками штаб уже послал Владимира Михайловича Смирнова. Он имел чин прапорщика и был связан с артиллерийскими частями, расположенными на Ходынском поле. Но Смирнов задерживался, а ему давно уже было пора вернуться вместе с орудиями.

— Черт возьми, и куда он девался со своей артиллерией! — то и дело повторял Муралов.

Прибежал из штаба маленький юркий Будзинский. Его русые волосы лихо выбивались из–под солдатской фуражки.

— Товарищи! Срочно перейдите в другую комнату, — сказал он с легким польским акцентом. — Сейчас нас начнут обстреливать из пулемета.

— Одну минутку… — Усиевич поднял покрасневшие от бессонных ночей глаза. — У меня ко всем вам просьба: если меня не будет в живых, передайте, пожалуйста, вот эту записку жене. Тут нам подбросили новорожденную девочку, и мы хотели бы ее удочерить…

Шел четвертый час ночи. Никто не спал. Разведка донесла, что юнкерские пикеты появились у Чернышевского переулка. С вечера перестал работать телефон, его отключили белые, как только ВРК отклонил их ультиматум.

В Партийном центре решили перебазироваться подальше от Скобелевской, в Городской район.

— Пока не замкнули вражеское кольцо вокруг Совета, надо уходить!

Петр Гермогенович с тревогой смотрел, как поодиночке покидали здание члены Боевого партийного центра. Некоторые оставляли записки: «Если со мной что–либо случится, скажите, что свой долг я выполнил до конца». Ушел Ярославский; его отпустили на отдых, чтобы затем эвакуировать в район. Не выдержал Ногин — сдали нервы. Бледный, небритый, с осунувшимся лицом, он подошел к Смидовичу и протянул руку.

— Здесь я совсем не нужен… — Голос у него немного дрожал. — Настало время действий, а я, вроде тебя, даже пистолет в руках держать не умею… Ты остаешься?

— Остаюсь, Виктор Павлович. До тех пор, пока Ревком будет находиться в Совете, я буду здесь…

Он вдруг подумал, что станет, если сюда, в Совет, ворвутся юнкера… Куда–то придется бежать, скрываться, может быть, отстреливаться. Смидович машинально дотронулся рукой до злополучного «смит–вессона»…

Он решительно направился в комнату, где размещался секретариат и хранились бумаги ВРК. Там была одна Додонова.

— Анна Андреевна, — начал Смидович как можно мягче, — придется срочно сжечь архив. Вы ведь понимаете, могут пострадать люди, чьи имена упоминаются в этих бумагах.

Додонова взглянула на него глазами, полными отчаяния.

— И не протестуйте, Анна Андреевна, это не моя прихоть, это решение Ревкома.

«Соня ведь тоже ведет протоколы в райкоме, — тут же вспомнил он. — Что с ней? Что с детьми?» — Без телефона узнать об этом было почти невозможно.

Которую ночь он не был дома и которую ночь не спал, как все. Сами собой слипались веки. Он вернулся в комнату ВРК и немного подремал на диване, пока его не разбудил звонкий голос молоденькой секретарши:

— Пусть знают юнкера и вся эта сволочь, куда им направлять штыки, если они ворвутся в Совет!

Петр Гермогенович открыл глаза и увидел Соню Бричкину, надевавшую на руку Усиевичу красную повязку: «Член В-Р ком». На столе лежало еще несколько таких повязок, очевидно для всех, кто находился в комнате.

— Вот молодчина! — похвалил Смидович, окончательно просыпаясь.

Уже стало светать, когда наконец в Совете появился Смирнов.

— Ух, еле–еле пробрался. — Он тяжело дышал. — Несколько орудий вместе с командой скоро придут. Больше не мог достать: юнкера увели…

— Юнкера? — переспросил Ведерников.

— Не беспокойся, Степаныч, артиллеристы вынули из орудий такие маленькие штучки, гребешками называются. А без них стрелять нельзя… Сразу этого не заметишь…

Радость, как и беда, никогда не приходит в одиночку. Не успел появиться Смирнов, как разведка доложила: призыв ВРК услышан — в Москве началась всеобщая политическая забастовка. Взяты первые пленные.

Смидович выглянул в окно: низко опустив головы, шли под охраной красногвардейцев юнкера, офицеры, студенты. Обогнав колонну, в дверь Моссовета вбежал прапорщик Юра Саблин, одним махом преодолел парадную лестницу и, завидя Смидовича, бросился к нему:

— Понижаете, Петр Гермогенович, у меня было всего человек двадцать. Мы дали два залпа по градоначальству, и вся эта компания подняла руки кверху… Их, наверное, больше двухсот…

И все же положение оставалось очень тревожным. Пал Кремль. Об этом рассказал Максимов… В восемь часов утра через Троицкие ворота, открытые Берзиным, который поверил слову Рябцева, в Кремль вошли юнкера. Они выгнали из казарм безоружных солдат и зверски расстреляли их из пулеметов. Полковник Рябцев стал хозяином Кремля.

Максимов принес сорванный со стены приказ Рябцева:

«Кремль занят. Главное сопротивление сломлено, но в Москве еще продолжается уличная борьба… По праву, принадлежащему мне на основании военного положения, запрещаю…»

— Значит, их благородие считают, что наше сопротивление сломлено, — насмешливо сказал Ведерников. — Но ведь борьба только начинается…

В ночь с Двадцать восьмого на двадцать девятое октября черное небо с проступившими кое–где звездами окрасилось багровым заревом пожара. Горело где–то на Сухаревке или на Самотеке.

Среди ночи из штаба принесли написанное на клочке бумаги свежее донесение разведки: «Хамовнический Совет осаждают юнкера; атаки отбиты», — и у Смидовича снова екнуло и тревожно забилось сердце.

Вошел часовой и сказал, что какой–то человек с электростанции срочно хочет его видеть.

«Неужели Радин?» — подумал Петр Гермогенович.

— Пусть войдет, — сказал он часовому.

Но пришел старый, болезненный монтер из кабельного отдела — Брамер. Петр Гермогенович хорошо знал его.

— Я к вам, господин Смидович… Вы сейчас такой большой начальник! — сказал Брамер. — Я с одним маленьким предложением. Такая стрельба всюду, что я едва добрался до вас. Так вот я бы хотел помочь немного. Я берусь выключить свет в тех кварталах, где засели юнкера.

— Дорогой мой! — Смидович встал и порывисто пожал Брамеру руку. — Да это же просто чудесно! Если удастся ваша затея, вы окажете революции большую услугу.

— Прежде всего я имею оказать услугу вам, потому что вы ко мне хорошо относились… Дайте мне в помощники двух солдат, потому что мне не из чего стрелять, да я и не умею.

Через час кварталы, откуда наступали белые, погрузились в кромешную тьму…

Следующий день выдался солнечным и не по–осеннему теплым. Было воскресенье, и одновременно с треском пулеметов и ружейной стрельбой раздавался колокольный звон «сорока сороков» московских церквей.

— Хорошие новости, товарищи! — Максимов докладывал членам ВРК, держа в руке несколько донесений разведки. — Заняты Малый театр… градоначальство… интендантские склады… — Он каждый раз откладывал прочитанные рапорты. — Очищена вся Тверская…

Смидович решил попробовать добраться или до Хамовников, или до квартиры, все равно, куда удастся.

— Да, да, конечно, Петр Гермогенович, — сказал Усиевич. — Только будьте осторожны.

На улице пахло гарью, порохом, бензином. Со стороны Охотного ряда доносилась сухая пулеметная дробь. Небо заволакивал дым недалекого пожара.

Смидович постоял у дверей Моссовета, надеясь, что, может быть, ему повезет и он поймает автомобиль, который его доставит до цели. Автомобиль он увидел очень скоро, открытый, с поднятым верхом. Более того, автомобиль резко затормозил возле генерал–губернаторского дома. Смидович узнал Павла Карловича Штернберга. Его длинные густые волосы были всклокочены, взбиты встречным ветром. На рукаве кожаной куртки бросалась в глаза повязка командующего Красной гвардией Замоскворецкого района.

— Петр Гермогенович, вы куда? — крикнул Штернберг.

Смидовичу почему–то показалось неудобным сказать правду, и он неопределенно махнул рукой.

— Тогда садитесь, подвезу! — В голосе убеленного сединой профессора слышались мальчишеские нотки.

Они поехали, не обращая внимания на свистевшие рядом пули.

— Взвод пехотинцев притащил орудие, но, оказывается, никто не умеет из него стрелять, надо помочь, — крикнул Штернберг. — Это недалеко… Там сейчас такой накал страстей…

— Павел Карлович, голубчик… — Смидович повернулся к нему всем корпусом. — Ведь вы же ученый со всероссийским именем. Вам надо беречься. А вы, простите, в самое пекло…

— В эти дни, Петр Гермогенович, я прежде всего революционер.

— Да, да, вы правы, конечно…

У орудия с ноги на ногу переминались пехотинцы с прапорщиком во главе. Только что прибежал запыхавшийся солдат и доложил, что артиллеристов нигде не нашел. Разглядев повязку на рукаве Штернберга, солдат вытянулся и приложил руку к околышу фуражки.

— Здравия желаю, товарищ командующий!

— Здравствуйте… — скороговоркой ответил Штернберг, протягивая солдату руку. — Значит, не нашли? Но ничего, обойдемся и без них!

Он легко соскочил на мостовую, вытащил блокнот и, сняв пенсне, стал что–то вычислять на бумаге.

— Вы сильны в математике, Петр Гермогенович? — спросил Штернберг.

— К сожалению, баллистикой я никогда не занимался, хотя на оружейных заводах и приходилось работать.

— Жаль… Тогда по крайней мере следите, чтобы я не напутал в арифметике.

Через несколько минут Штернберг сказал расчетные данные и помог навести орудие.

— Можете стрелять, — обратился он к прапорщику. — А мы тем временем поедем к Леонтьевскому и посмотрим, не ошиблись ли.

Близко к переулку подъехать не удалось, да в этом и не было необходимости. Еще издали они заметили развороченную снарядом дыру в стене дома, в котором засели белые.

— Стой! Предъявить документы!

Революционный патруль остановил автомобиль и проверил удостоверения.

— Осторожнее, товарищи. С колокольни строчат из пулемета. — Красногвардеец показал рукой на церковь вдали.

— Ничего, двум смертям не бывать… Правда, Петр Гермогенович? — И Штернберг велел шоферу ехать напрямик к Совету.

Пулеметчик заметил автомобиль и дал по нему очередь. Смидович почувствовал резкий толчок в плечо. Тонкая струйка крови потекла по телу.

— Петр Гермогенович, вы ранены? — испуганно спросил Штернберг.

— Кажется, да… но вы не беспокойтесь, я совсем не чувствую боли. — Смидович виновато улыбнулся.

Он с трудом добрался до комнаты ВРК. Все были в сборе.

Усиевич читал какой–то документ, который держал в руках, поднеся близко к глазам:

— «…в противном случае сторона, отвергающая предложение, будет иметь против себя Викжель: он будет беспрепятственно пропускать по железным дорогам войска ее противников и задерживать те войска, которые идут ей на помощь». — Усиевич отвел глаза от бумаги и заметил Смидовича. — Петр Гермогенович, что с вами? — Его близорукие глаза округлились. — Идите в лазарет. Надо же срочно сделать перевязку… Здесь только что был доктор…

— Ничего… Пустяки… Случилось что–то важное? — спросил ои.

— Викжель прислал ультиматум и требует немедленного перемирия.

— Что же это — уловка Руднева или первый шаг к миру?

— Ультиматум направлен в два адреса — нам и им.

— А кому это выгодно?

— Им! — ответил Ведерников. — Им, потому что сейчас инициатива в наших руках, а контре нужна передышка.

— Смотря по тому, на каких условиях будет заключено перемирие, — сказал Смидович, — В передышке мы тоже нуждаемся.

— Да идите же в лазарет, — повторил Усиевич.

— Хорошо, Григорий Александрович, сейчас пойду… Если будете голосовать без меня, то я за перемирие.

Рана оказалась легкой, но заботливый Усиевич на вечернем заседании ВРК несколько раз спрашивал Смидовича, не будет ли ему трудно, если его введут в комиссию по перемирию. Петр Гермогенович отвечал, что он совершенно здоров, раненая рука хорошо перевязана и он готов выполнить поручение ревкома.

В соседней комнате стучала машинистка. Она размножала приказ ВРК:

«…Согласившись на ведение переговоров, Военно–революционный комитет объявляет перемирие до 12 часов ночи 30 октября с. г.; в течение этого времени будут вестись переговоры…»

На переговоры приехали Смидович и секретарь ВРК Кушнер. В портфеле у Петра Гермогеновича лежал напечатанный на машинке и испещренный поправками проект соглашения. Он начинался словами: «Вся власть в Москве находится в руках Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, белая гвардия распускается…»

— Из этой встречи ничего не выйдет, — сказал Кушнер.

— Конечно, не выйдет. Но нам тоже надо время, чтобы установить связь с районами.

— И дать людям хоть немного поспать…

— Боюсь, что все–таки будет не до сна. Представители «Комитета общественной безопасности» уже ждали их на Николаевском вокзале в бывшем царском павильоне с позолоченными гербами, дорогой мебелью и картинами в тяжелых резных рамах. На видном месте красовался портрет Николая II.

За столом сидело человек двадцать, и среди них — представители Викжеля, «нейтралы», питающие надежды на примирение двух враждующих сторон.

— По–моему, все в сборе, можно начинать, — сказал Руднев, сидевший на председательском месте.

«Комитет общественной безопасности» тоже подготовил свой проект соглашения, и Руднев со Смидовичем обменялись документами.

— Однако они слишком далеко зашли! — воскликнул Руднев, прочитав проект соглашения, выработанный Военно–революционным комитетом. — Большевики требуют от нас ни больше ни меньше как самораспуститься.

— Это наглость!.. Какое безобразие! — раздались голоса.

Конечно, можно было доказывать свою правоту, возражать, выступить с гневной обличительной речью. «Но зачем?» — подумал Смидович. Он зримо представил себе, как, воспользовавшись передышкой, закрепляются на занятых позициях революционные войска, подтягивается артиллерия, на исходных рубежах накапливаются силы, которые, как только окончится срок перемирия, мощно и слитно ударят по врагу.

И словно в подтверждение его мыслей, громко, так, что задребезжали стекла в царском павильоне, бухнуло орудие.

— Одна из сторон нарушает перемирие. — Руднев поморщился. — Уверен, что ваша. — Он в упор посмотрел на Смидовича.

— Может быть, — согласился Петр Гермогенович. — После того как юнкера привязали к автомобилю двинца и таскали его по мостовой, после расстрела безоружных солдат в Кремле народ трудно удержать от справедливого возмездия.

— Помилуйте, какое это имеет отношение к соглашению о перемирии? — с деланным удивлением спросил Руднев.

— Самое непосредственное, — отрезал Петр Гермогенович.

Смидович и Куншер вернулись в Совет. Их ждали, заранее зная, какой будет исход переговоров.

— Полюбуйтесь! — сказал Петр Гермогенович, доставая из портфеля густо исписанный лист бумаги.

Усиевич тут же прочел его и озорно посмотрел на окруживших его товарищей.

— Постойте, постойте… — сказал он. — Неужели они воображают, что революционные войска поступят в распоряжение полковника Рябцева? — Он вдруг засмеялся заразительно и по–юношески звонко. — Вот это да! Да что они, рехнулись?

И тут захохотали все — весело, громко, искренне.

— Ответ будет? — спросил Смидович.

— Будет, Петр Гермогенович. — Муралов посмотрел на часы. — Скоро заговорит наша артиллерия.

— Да она как будто и не прекращала разговаривать? — Смидович рассказал о взрывах, которые доносились до царского павильона.

— Это в Рогожско–Симоновском районе не удержались и поковыряли тяжелыми снарядами кадетские корпуса.

— Первыми начали юнкера… Муралов поискал глазами Додонову.

— Записывайте, Анна Андреевна, — сказал он. — «Всем революционным войскам и Красной гвардии города Москвы. Военно–революционный комитет объявляет, что с 12 часов ночи 30 октября перемирие окончено, и — Военно–революционный комитет призывает верные революции части и Красную гвардию стоять твердо за правое дело. С этого момента мы вступаем в полосу активных действий…»

В полночь загрохотали орудия.

— «Это есть наш последний и решительный бой», — сказал Смидович, прислушиваясь к канонаде. Слова прозвучали торжественно.

Он глянул на план Москвы, на котором цветными карандашами отмечались опорные пункты и передвижения революционных и белых отрядов, нашел Плющиху, где они жили, и представил приземистый деревянный дом с некрашеными полами, детскую с большой лампой на медных цепях… «Детская», — мысленно повторил он и зажмурился от страха за Сонюшку и Глеба.

Одно заседание ВРК сменялось другим. Решались самые насущные вопросы. О хлебном пайке. О гуманном отношении к пленным. О возобновлении работы Центрального телеграфа. Смидович допрашивал юнкеров, сдавшихся во время боя за телефонную станцию. Они вели себя смирно, а некоторые от страха плакали. Смидовичу почему–то было жалко этих юнцов.

Свою жизнь в эти дни он мерял, как и все, какой–то особой, очень дробной мерой, ибо каждый час, а порой и каждая минута приобретали такое значение, какое в другую пору не имели месяцы и годы.

Вопрос о том, стрелять ли по Кремлю, в котором все еще хозяйничали юнкера, обсуждался ночью тридцать первого октября. На этот раз единодушия не было. Резко возражал Ногин, не соглашался присутствующий на заседании объединенец Станислав. Вольский:

— Мы можем дойти до того, что нам каждый честный социалист перестанет подавать руку. — И поморщился, словно от боли.

Когда все же решили установить на Воробьевых горах артиллерию и навести орудия на Кремль, Вольский устроил истерику. Петр Гермогенович молчал, вобрав голову в плечи. Он очень боялся, что снаряды разнесут исторические святыни.

— Кажется, кое–кто из нас жалеет камни больше, чем людей, — сказал Аросев, член штаба МВРК.

С рассветом здание Совета заполнили москвичи, которые все эти дни прятались в квартирах и теперь, когда вокруг генерал–губернаторского дома перестали свистеть пули, пришли сюда — кто из любопытства, кто за помощью, кто с вопросами: «Можно ли при Советской власти получить деньги в сберегательной кассе?», «Где купить овес?» Некоторые приходили сдать оружие. Они уже считали большевиков победителями.

Наконец зазвонили телефоны. Все поняли — отряд под руководством Григория Александровича Усиевича освободил от юнкеров телефонную станцию.

Победа была близка, и в двенадцать часов ночи в ВРК снова пришла делегация от эсеров и объединенцев: Вольский, Волгин, Романов, кто–то еще, не знакомый Петру Гермогеновичу.

А вскоре в штабе появился нарочный «Комитета общественной безопасности». Вид у него был какой–то бесшабашный, совсем не соответствующий тревожному времени.

— Вроде бы сдаемся, — сказал он без особой грусти в голосе.

— Слава богу… — облегченно сказал Смидович, протягивая Усиевичу пакет.

— «Артиллерийский расстрел Кремля и всей Москвы не наносит никакого вреда войскам», — прочел Усиевич, но тут же отвлекся: — Интересно, как бы они заговорили, если б артиллерия была у них, а не у нас. И вообще, как это «не наносит вреда войскам»? Чепуха какая–то. Ну ладно, поглядим, что там дальше… «…а разрушает лишь памятники и святыни и приводит к избиению мирных жителей. У нас возникают пожары и начинается голод… Поэтому в интересах населения Москвы «Комитет общественной безопасности» ставит Военно–революционному комитету вопрос: на каких конкретных условиях Военно–революционный комитет считает возможным прекратить военные действия?»

— Короче говоря, они запрашивают об условиях капитуляции, — сказал Смидович.

Вокруг губернской управы, куда для переговоров направились Смидович и Смирнов, толпились возбужденные солдаты. Их с трудом сдерживали командиры с красными повязками на руках. Следом шли цепочкой юнкера и бросали оружие. Тротуар был завален винтовками и револьверами, их тут же подбирали и увозили на грузовых автомобилях.

— Держи его! Стой! Стрелять буду! — раздался грозный крик.

Небритый, без погон и оружия, мужчина, в полушубке с чужого плеча, медленно поднял руки и выругался.

— Куда ж так, через забор, ваше благородие? — процедил сквозь зубы солдат, задержавший офицера. — А ну–ка, кругом марш!

— В расход его! — закричали другие солдаты. Вмешался Смидович.

— Товарищи, так нельзя, — крикнул он. — Мы подписали приказ о гуманном отношении к пленным.

— А ты кто будешь? — спросил солдат. — Откуда взялся?

— Член Московского Военно–революционного комитета Смидович. Вот мое удостоверение.

— Ну ладно. — Солдат недовольно посмотрел на Петра Гермогеновича, затем зло глянул на переодетого офицера. — Считай, ваше благородие, что второй раз на свет народился.

В зале губернской управы были заметны следы поспешной эвакуации: через выбитое оконное стекло врывался ветер, шурша разбросанными по полу бумагами, В углу валялись пустые бутылки — очевидно, «спасители России» пытались заглушить вином горечь поражения.

Смидович и Смирнов сели за большой стол, покрытый зеленым сукном. Напротив них опустился в кресло Руднев, рядом — подпоручик Якулов, несмотря на свой невысокий чин, представлявший «соединенные войска, оставшиеся верными Временному правительству». По бокам стола поспешно уселись несколько членов «Комитета общественной безопасности», представители различных партий и организаций, претендующих на роль миротворцев — объединенных интернационалистов и просто объединен–цев, эсеров, меньшевиков, Викжеля, Бунда, еврейской социал–демократической партии «Поалей–Цион», польской левицы… «Примиренцы» были возбуждены: каждая поставленная под договором о мире подпись войдет в историю.

Руднев почти не говорил, от его высокомерия не осталось и следа. Всеми переговорами он предоставил заниматься Якулову.

Петр Гермогенович коротко изложил выработанные ВРК условия капитуляции: «Комитет общественной безопасности» прекращает свое существование, белая гвардия расформировывается…

В дальнем углу стола какой–то хмурый офицер демонстративно, так, чтобы его услышали Смидович и Смирнов, сказал своему соседу, тоже офицеру:

— Ничего, через месяц поговорим на Дону.

Возражал и затягивал переговоры один Якулов, старавшийся выдержать марку и не показать, что они вынуждены были бы согласиться и на более жесткие условия. При каждом пушечном выстреле, явственно доносившемся до зала, Якулов вздрагивал и комкал фразы, а Руднев бледнел еще больше, и казалось, что он вот–вот потеряет сознание.

Заседание подходило к концу, когда в зал вошел красногвардеец и передал Смидовичу записку на бланке ВРК. Она была от Алексея Ломова.

«Отвечайте немедленно, почему затягиваются переговоры. Ответ необходим сейчас же для начатия активных действий. Уже 4 часа», — прочитал Петр Гермогенович. Он достал карандаш и написал на обратной стороне бланка: «Заканчивается. Согласие достигается по всем пунктам. Необходимо не начинать военных действий. Будем через полчаса».

Обсуждение быстро закончили, составили договор, и представители партий и организаций подписали его.

Петр Гермогенович посмотрел на часы. Было пять часов вечера второго ноября тысяча девятьсот семнадцатого года…

Только через день он наконец увидел жену и детей. Глеба и маленькую Соню приютили знакомые. Софья Николаевна все пять дней боев провела в Хамовниках, поддерживая через нарочных связь с заводами.

— Неужели ты не могла дать о себе знать? Хотя бы что жива? — с укором спросил Петр Гермогенович.

— А разве ты не мог сделать то же самое? Я так волновалась за тебя, Петр.

Они дошли до Красной площади и остановились. В Спасские ворота, в часы над ними, попал снаряд, зияли пробоины в Николаевском дворце, где во время боев находилась главная квартира белых мятежников.

— Ничего, Соня, все восстановим, все будет, как было, а то и краше, — бодро сказал Петр Гермогенович, глядя, как расстроена жена.

— Конечно, конечно, Петр. Но ведь это сама история России!

— Подумай лучше о тех, кто здесь сложил свои головы за революцию, — тихо сказал Петр Гермогенович. — И о том, как скорее наладить нормальную жизнь.

В Москве наступила тишина. Последними прогремели восемь пушечных выстрелов, уже после заключения мира. Аросев немедленно позвонил из ВРК артиллеристам: «В чем дело?» Ответили коротко и ясно: «Осталось восемь снарядов, не пропадать же им!»

Военно–революционный комитет продолжал работать с прежней энергией, и Петр Гермогеиович опять вбе дни и ночи пропадал в Совете. Слишком много накопилось вопросов: о хлебе для рабочих и гарнизона, о снятии проволочных заграждений, о банках, об организации похорон тех, кто пал за революцию в октябрьских боях.

Похороны назначили на девятое ноября.

Смидович заранее отнес машинистке адреса, по которым надо было послать телеграммы в Петроград, Иваново–Вознесенск, его родную Тулу: Московский Совет приглашал представителей трудящихся принять участие в траурной процессии. Сегодня они съезжались в Москву и приходили в Моссовет регистрироваться и получать направление в гостиницу и столовую.

— Простите… Я — американский журналист Джон Рид. — Худощавый, вежливо улыбающийся человек в клетчатом костюме и короткой куртке снял шляпу и протянул свое удостоверение.

— Очень приятно, — ответил Смидович по–английски. — Я слышал о вас, товарищ Рид. Нам очень важно, чтобы в Северо–Американских Соединенных Штатах узнали правду о России.

— Мне об этом говорят многие в вашей стране… И вот я у вас, чтобы присутствовать на похоронах героев. Вы не будете иметь что–либо против, если я сейчас же пройду на Красную площадь?

— Нет, конечно… Но если вы немного подождете, я пойду с вами, товарищ Рид.

Уже наступила ранняя ноябрьская ночь. Отблески костров и красных огней с Кремлевских стен скупо освещали площадь, высокие груды земли возле огромных ям. Оттуда доносился стук ломов, которыми долбили твердую как камень землю, приглушенные голоса солдат и рабочих.

— Завтра мы опустим сюда двести тридцать восемь гробов… — сказал Петр Гермогенович.

Еще не рассвело, а к Моссовету уже стал стекаться народ, чтобы взять красные знамена и идти на площадь. Джон Рид пришел с несколькими иностранными корреспондентами и, заметив Смидовича, поздоровался, как со старым знакомым. Ему нравилось, что он мог говорить с ним на родном языке.

— Разрешите, мы тоже понесем знамена, — попросил Рид. — Интернациональная колонна под общим красным знаменем. Это же примечательно и великолепно! Правда, товарищ Смидович?

Петр Гермогенович нес знамя Московского Совета… Вспомнился девятьсот пятый год, манифестации, тепло деревянного древка, которое судорожно сжимали ладони, напряженное ожидание пули или удара казачьей шашки…

Колонна медленно и торжественно шла вниз по Тверской, мимо заколоченных витрин и запертой на замок Иверской часовни. В этот день не работали магазины, не ходили трамваи. Вся трудовая Москва двинулась на похороны.

Красная площадь уже была запружена народом. С Кремлевской стены спускались до земли алые полотнища, перевитые черными лентами: «Мученикам авангарда мировой социалистической революции».

Пришел военный духовой оркестр. Зазвучал «Интернационал», и колонны подхватили гимн. Еще не все знали слова, и в руках кое–кто держал листки с текстом.

Петр Гермогенович стоял вместе с работниками Московского Совета и вглядывался в ту сторону, откуда должна была показаться траурная процессия.

— Идут, Петр… — Софья Николаевна до боли сжала ему руку.

Народ, заполнивший площадь, медленно расступился, чтобы дать пройти рабочим с красными гробами на плечах. Оркестр заиграл Траурный гимн, тысячеголосый хор запел:

Вы жертвою пали в борьбе роковой…

Петр Гермогенович сорвал с головы шляпу, и непрошеные слезы, которых он не стыдился, потекли по его лицу…

Загрузка...