БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ

В 1875 году продолжилось сотрудничество с Достоевским: на протяжении всего года в «Отечественных записках» печатался с перерывами «Подросток». Некрасову пришлось столкнуться с тем, с чем долго мирился Катков в «Русском вестнике»: неаккуратностью автора, задерживавшего новые главы романа. Некрасов как опытный редактор, ценивший Достоевского, относился к этому терпимо, хотя иногда и был вынужден дружелюбно понукать: «Многоуважаемый Федор Михайлович. Вместо рукописи получил вчера Ваше письмо. До 2-го можно, конечно, как-нибудь ждать, но не более. Мы не гонимся за особенною аккуратностью, но неаккуратность должна, так сказать, иметь свой предел. <…> Напишите мне, как Вы думаете с третьей частью, имейте в виду, что я в конце мая уеду, и, значит, свидеться или списаться нужно ранее. Присылайте, не сердитесь за ворчанье — старость подходит». В результате роман с очевидно скомканным финалом был полностью опубликован в «Отечественных записках» в 1875 году. Некрасов за это время несколько раз встречался с Достоевским и, одобряя роман в целом, высказывал замечания, которые, к удивлению автора (выраженному в его письме жене в начале февраля), оказались справедливыми и были почти безоговорочно им приняты. Всё-таки Некрасов был первым настоящим литератором, который «признал» Достоевского.

Отношения с Толстым едва не получили продолжение: в апреле Толстой предложил Некрасову новую педагогическую статью, прося при этом откликнуться рецензией на его недавно вышедшую «Азбуку», и Некрасов, несмотря на то, что «Анну Каренину» Толстой ему не отдал, тут же обещал сделать и то и другое в следующем, майском номере, только просил прислать материал не позже 25–27 апреля. Толстой статью не прислал ни тогда, ни позже. Это был последний эпизод, в котором пересеклись два великих писателя. Их отношения не возобновились.

Зато еще более близким стало общение с Сувориным. Некрасов всё-таки договорился со своими строптивыми соредакторами, что хотя бы разовое участие Суворина в журнале будет приемлемым, и сразу сообщил приятелю, что сотрудники «единогласно рады» такому компромиссу, и просил его «не изменять своего решения». Тем не менее статьи Суворина в «Отечественных записках» не появились — у него были другие планы, существенно более масштабные, делавшие его еще больше похожим на самого Некрасова.

Главное, что тревожило в этом году Некрасова, — тяжелая болезнь Салтыкова. Сатирик заболел в апреле, находясь за границей, и некоторое время ощущал себя при смерти. Некрасов был очень встревожен и даже собирался ехать его спасать. Он писал Анненкову, который был очень дружен с Салтыковым:

«Нечего Вам говорить, как уничтожает меня мысль о возможности его смерти теперь, именно: у-ни-чтожает. С доброй лошадью и надорванная прибавляет бегу. Так было со мной в последние годы. Журнальное дело у нас всегда было трудно, а теперь оно жестоко; Салтыков нес его не только мужественно, но и доблестно, и мы тянулись за ним, как могли. Не говорю уже о том, что я хорошо его узнал и привязался к нему.

Надо Вам сказать, что последняя моя телеграмма (о семействе) вызвана была некоторыми особыми соображениями. Между нами, в семейном быту его происходит какая-то неурядица, так что он еще здесь колебался — не ехать ли ему одному. Я подумал, не назрел ли вопрос окончательно, и в таком случае немедля поехал бы, чтоб взять от него элемент, нарушающий столь необходимое для него спокойствие. Но ехать за семейством в случае несчастья мне самому не было бы резону, мы найдем, кого послать. Не на кого оставить журнал».

В том же письме Некрасов просил Анненкова, когда Салтыкову будет полегче, прочесть ему посвященные ему стихи:

О нашей родине унылой

В чужом краю не позабудь

И возвратись, собравшись с силой,

На оный путь — журнальный путь.

На путь, где шагу мы не ступим

Без сделок с совестью своей,

Но где мы снисхожденье купим

Трудом — у мыслящих людей.

Трудом — и бескорыстной целью.

Да, будем лучше рисковать,

Чем безопасному безделью

Остаток жизни отдавать.

К счастью, Салтыкову стало лучше, тревога за его здоровье спала, его письма, исполненные мрачного остроумия, веселили Некрасова и хотя бы отчасти помогали ему переносить и легшую на него тяжесть издания журнала, и начавший приобретать угрожающий характер собственный недуг. Доктор Белоголовый сообщает, что зимой 1874/75 года заметил симптомы ухудшения состояния здоровья Некрасова, хотя каких-либо физиологических изменений в печени или кишечнике исследование не обнаружило. В первой половине 1875 года болезнь еще не мешала творчеству, снова, казалось, обретшему сильное дыхание и связь с современными вопросами. В это время Некрасов написал большую сатирическую поэму «Современники» (вышла в двух книжках «Отечественных записок»), по стилю примыкающую к сатирическим вещам второй половины 1860-х годов: «Балету», «Газетной», «Песням о свободном слове» и др. В поэме чувствуется влияние щедринских очерково-фельетонных циклов, например, печатавшегося в «Отечественных записках» практически в течение всего 1872 года «Дневника провинциала в Петербурге», к которому «Современники» близки тематически. Это еще один образец сатирического обозрения: в разных залах знаменитого ресторана Дюссо собраны наиболее яркие и несимпатичные «современники». Все эти «пирующие», «праздно болтающие» отмечают какие-нибудь юбилеи и «триумфы». Поэма вызвала на удивление заинтересованные отзывы у критики, дружественная часть которой констатировала (наверняка к большому удовольствию поэта), что он по-прежнему держит нить современности в руках, умеет попадать в нерв актуальных тенденций, а враждебная в старых традициях ругала за «низкий» и непоэтический материал (что тоже, скорее всего, понравилось Некрасову как напоминание о временах, когда он еще мог шокировать «арбитров изящного» и «жрецов чистого искусства»).

Между тем главный недостаток поэмы — то, что она, к сожалению, несмешная. Именно то, на чем держатся длинные очерки Салтыкова-Щедрина, — блестящее чувство юмора — у Некрасова практически отсутствовало (конечно, в «активном» смысле — он прекрасно чувствовал смешное и в том числе поэтому ценил и Козьму Пруткова, и того же Салтыкова). Некрасовские сатиры и раньше были несмешными («мерещится мне всюду драма»), но это было не так заметно, потому что не было необходимо: сатира вовсе не обязательно смешной жанр, главное в ней — обличение, которое вполне может быть угрюмым, мрачным и вызывающим слезы, а не смех. Но когда произведение большое и статичное, напоминающее комедию, наполненную длинными монологами и диалогами самих объектов сатиры, которые вдаются в разнообразные подробности своих махинаций и спекуляций, описывают множество отсутствующих лиц, в то время как авторские ремарки сведены к минимуму, смех становится фактически единственным средством создания интереса (в конечном счете зачем так долго слушать тосты и речи разнообразных мошенников, в стихах рассказывающих о том, что и так известно по газетам или слухам?) и критической дистанции по отношению к изображаемому. Представим себе «Ревизора» как несмешную пьесу. Кто бы стал его смотреть? Такого несмешного «Ревизора» написал Некрасов.

Болезнь пока не мешала Некрасову вести привычный образ жизни. Весной он вместе с Зиной охотился в Чудовской Луке (эта охота была омрачена случайным убийством Зиной любимого пса Некрасова Кадо, которому поэт даже поставил небольшой памятник), а на лето отправился в Карабиху. В просторном доме — Некрасов занимал в нем восточный флигель — можно было избегать поводов для всплесков враждебности. Некрасов был недоволен своим пребыванием в Карабихе, жаловался на здоровье: «Я сижу в Карабихе, и время даром пропадает. Дело в том, что снадобье, которое мне дали доктора, нисколько не действует; желудок и печень в скверном состоянии. Не знаю, что и делать; чувствую только, что если летом не исправлю этих статей, то зимой — пропадай!»

В Карабихе Некрасов с Зиночкой провели всего месяц, а по возвращении в столицу, в сентябре, Некрасов снова обратился к доктору Белоголовому с жалобами на здоровье: «…дурно провел лето, тогда как обыкновенно это время года, будучи постоянно на охоте, в движении, на воздухе, привык чувствовать себя прекрасно». «Всё это настраивало его на ипохондрический лад, и он жаловался на какое-то угнетение, вялость», — вспоминал Белоголовый. Каких-либо физиологических изменений доктор по-прежнему не находил. Но, видимо, с осени 1875 года болезнь начала постоянно присутствовать в сознании и в физическом ощущении Некрасова, хотя еще не поглощала его полностью. Боли можно было перебарывать, и поэт много занимался журналом, в том числе «подменял» Салтыкова, который уже сам начинал тревожиться о здоровье соредактора. Некрасов вел переговоры с Островским о публикации его новых произведений, приглашал в «Отечественные записки» новых авторов, активно участвовал в работе Литературного фонда.

С Литературным фондом связаны последние счета Некрасова из прошлого.

Сначала Антонович, уже порядком подзабытый, в декабре 1875 года обратился с жалобой на Некрасова, якобы обещавшего после закрытия «Современника» выплатить ему тысячу рублей. Впавший в серьезную нужду бывший сотрудник, которому его совместная с Жуковским публичная выходка против Некрасова стоила литературной карьеры (так же как и его соавтору по знаменитой брошюре), пытался использовать Литературный фонд в той функции, коя не значилась в уставе общества, — для решения конфликтов между издателями и литераторами. Поэтому член комитета общества сенатор Григорий Козьмич Репинский переслал жалобу самому Некрасову, который только 30 марта следующего года ответил длинным письмом:

«Г-н Антонович обращался к комитету Литературного] фонда с заявлением, что я обещал ему, по закрытии «Современника», 1000 р[ублей], и с просьбой ходатайствовать передо мною о выдаче ему этих денег. Собственно, ходатайство здесь никакое не нужно, но нужно разъяснение некоторого недоразумения. Не возьмете ли на себя труд способствовать этому разъяснению?

В 1866 году у меня вырвали из рук дело, которому я посвятил 20 лет жизни и которое могло кормить меня остальную жизнь. Я вовсе не был в таком положении, чтоб думать о каких-либо награждениях бывшим своим товарищам по журналу. Я задался мыслию не оставить на первое время без средств тех из моих товарищей, которые ничего не имели и которые, с закрытием журнала, оставались без работы. Так я и поступил относительно гг. Пыпина и Жуковского. Об г-не же Антоновиче я тогда думал, что он имеет свое состояние, и поэтому ничего ему не обещал и даже разговора по сему предмету никакого с ним не имел. Прибавлю к этому, что если б мне было сказано, что я ошибаюсь, считая г-на Антоновича человеком с состоянием, или если б г. Антонович мне тогда сказал, что желает получить то же, что я обещал гг. Пыпину и Жуковскому, то я исполнил бы его желание, так как г. Антонович находился в совершенно одинаковых условиях к журналу с гг. Пыпиным и Жуковским и в этом отношении имел с ними равные права.

Ныне, через 9 лет, г. Антонович в письме в Фонд прямо говорит, что он нуждается, и просит Фонд ходатайствовать о выдаче обещанной мною ему суммы. Очевидно, г. Антонович обещание, данное мною гг. Пыпину и Жуковскому, перенес и на себя, как на человека, стоявшего в одинаковых с ними условиях к журналу, и вследствие этого употребил выражение, что я, Некрасов, обещал ему, Антоновичу…

Итак, полагая, что выражение «обещал мне» попало в письмо г. Антоновича не с намерением обвинить меня в неисполнении в течение 9-ти лет моего обещания, а по недоразумению, повод к которому я объяснил выше, я думаю, что г. Антоновичу легко будет взять выражение «Некрасов обещал мне» назад, — и в таком случае я выдам деньги. Мне будет довольно, если г. Антонович против места, отмеченного в этом письме красным карандашом, напишет верно или вообще напишет, что употребил выражение обещал мне по недоразумению. <…> Р. S. В случае согласия г. Антоновича деньги могут быть вручены мною Вам завтра».

Антонович, которому в это время, видимо, было не до щепетильных тонкостей, важных Некрасову, согласился и получил деньги. Больше этот человек из прошлого Некрасова не беспокоил.

В марте 1876 года прошлое снова напомнило Некрасову о, казалось бы, давно закрытом счете. В тот же Литературный фонд за материальной помощью обратилась Авдотья Яковлевна Панаева, уже вышедшая замуж за бывшего секретаря редакции «Современника» (и одного из бунтарей, пытавшихся «забрать» журнал у Некрасова) Аполлона Филипповича Головачева. Это обращение также было передано Некрасову, вероятно, для консультации. Некрасов ответил Гаевскому, очевидно, письменно запросившему его мнение, достаточно резко: «Возвращаю Вам письмо, от участия в обсуждении его желал бы устраниться, — затем, конечно, был бы рад, если б желание… Авдотьи Яковлевны… нашлась возможность осуществить. Какой неизлечимой болезнью заболел г. Головачев, я не знаю — недавно был он здоров. Итак, весь вопрос в этом. Если муж А[вдотьи] Я[ковлевны] точно лишился возможности работать и добывать, то, конечно, Комитет не оставит вдову Панаева без помощи.

Почему я лично не желал бы участвовать в обсуждении этого дела, я, пожалуй, скажу Вам (это письмо пишется вообще для Вас, а не для пришивки к делам Комитета): не с большим 10 лет тому назад А[вдотья] Я[ковлевна] получила от меня 50 т[ысяч] р[ублей] сер[ебром], на что я имею документ, и в то время у нее еще было, кроме того, движимости тысяч на десять».

«Вдове Панаева» комитетом Литературного фонда была назначена ежегодная пенсия в 300 рублей.

Политическая жизнь не радовала. Самые плохие новости приходили из-за рубежа: в апреле 1875-го в Боснии и Герцеговине вспыхнуло восстание против турецкого владычества, а следующей весной произошло восстание в Болгарии. Оба выступления были жестоко подавлены турецкими властями, что вызвало сильный резонанс в России, традиционно покровительствовавшей славянским народам. Газеты много писали о зверствах турок, и для трезвомыслящих людей это был тревожный симптом — жалость к жертвам начинала перерастать в шовинистический угар, предвещавший новую войну и заставлявший вспомнить о позорной Крымской кампании.

В феврале 1876 года Некрасов продлил членство в Английском клубе, до конца марта Некрасов активно участвовал в работе Литературного фонда (его последнее дело в пользу нуждающихся литераторов и ученых — выплата тысячи рублей Антоновичу), занимался оформлением наследства скончавшейся родственницы, до середины апреля боролся с цензурой за роман Скабичевского «Было-отжило», который хотел напечатать в «Отечественных записках». Вполне воодушевленно Некрасов приветствовал приобретение Сувориным газеты «Новое время», в открытом письме отрицая свое участие в ней, однако заявляя о сочувствии предприятию и уважении к его новой редакции. Суворину же он передал несколько стихотворений, которые будут печататься в его новом издании еще на протяжении двух лет без подписи под общим заголовком «Из записной книжки».

В середине апреля здоровье Некрасова резко ухудшилось, и к началу мая болезнь начала брать верх над всем остальным. Видимо, уже в начале мая Белоголовый перешел, по его воспоминаниям, «к лечению тупых болей в левой ягодице с помощью сначала экстракта белладонны, а затем и опиатов». В середине мая Некрасов начал жаловаться, что «невралгическая боль» «стала и чаще, и продолжительнее, и острее, особенно по ночам, так что иногда заставляла его вскакивать с постели». Тем не менее он снова уехал в Чудовскую Луку, жил там в мае — июле, откуда несколько раз по настоянию Белоголового, который по-прежнему не мог обнаружить никаких причин усиливающихся болей, приезжал в Гатчину для обследования у знаменитого хирурга и личного врача императорской семьи Сергея Петровича Боткина, брата покойного Василия Петровича. В июле Некрасов писал сестре:

«Я уже 3-й раз странствую в Гатчино к Боткину и живу там по три дня, но мне совестно тебя вызывать туда. Это верст сорок, и в Лигове надо час дожидаться; интересного со мною мало, а скверного много — я веду каторжную жизнь дней уже 80-т — меня не покидают боли, мешающие не только спать, но и спокойно лежать; нечего и говорить о работе и т. п.

Даже читать не всегда возможно, ибо как лягу, то и верчусь ежеминутно».

С этого времени болезнь и лечение становятся основным содержанием жизни Некрасова. В самом конце августа он вместе с Зиночкой отправился в Крым, в Ялту, куда переехал Боткин, сопровождавший царскую семью на отдыхе в Ливадии. Некрасов поселился в гостинице «Россия». Он страдал от сильных болей, лечился, скучал, жаловался в письмах родным и близким: «Любезный брат Константин. Прибыл я сюда хорошо, здоровье не до отчаянья плохо, но боли те же, сон плох, похудел я, как скелет, ноги едва двигаются. В одном успех — желудок стал лучше работать. Если он наладится, то, говорят, и всё придет в порядок. Посмотрим. — А тяжко, тяжко так жить. — Здесь погода и природа хороши, а скука смертная. Пиши нам. Береги Фридку (собака Некрасова. — М. М.) — об этом просит Зина, не хватила бы паршей, в холод — в воду ее не берите, а затем охоться с ней на дупелей и вальдшнепов». Он просил Анну Алексеевну и Еракова провести с ним время: «Я бы желал, чтоб ты сюда приехала; конечно, если б и Ал[ександр] Ник[олаевич], то было бы отлично. Заняли бы комнаты в гост[инице] «Россия» подле нас. Экипаж у нас будет. Вообще, думаю, что ты б не скучала — и тебе было бы здорово. Октябрь здесь лучший месяц, да и теперь хорошо. У А[лександра] Н[иколаевича] есть мои деньги, возьми на дорогу. Вообще требую, чтоб поездка была на мой счет». Они всё никак не могли выбраться, и Некрасов снова писал сестре:

«Зову тебя потому, что всё же мне получше, а будь очень плохо, то, конечно, не стал бы звать. Нам было бы веселее, и, я думаю, тебе не было бы скучно. Даже я в моем трудном положении нахожу минуты, когда море и здешняя природа вообще покоряют меня и утоляют. Выезжаю теперь по утрам каждый день, всего чаще в Орианду — это лучшее, что здесь пока видел; проходит в езде и прогулке от полутора до 2-х часов весьма приятно. И сегодня через час туда же поедем — то хорошо, что и вход туда открыт всем, можно и ходить и ездить.

Ноги плохи, сон дурен, но всё же я покрепче; кабы не проклятые боли — пропасть бы написал, да и жилось бы сносно. Боткин ко мне очень внимателен, бывает почти каждый день».

Но даже в таком состоянии постоянной борьбы с болезнью Некрасов работал. Осенью в Ялте была написана новая часть «Кому на Руси жить хорошо» — «Пир на весь мир», где поэма, страдавшая от наплыва прошлого, наконец-то обращается к настоящему и намечает движение в будущее. В финале наконец-то появляется герой, способный сделать выводы из прошлого и устремленный в будущее. В этом смысле «Пир на весь мир» действительно завершает «Кому на Руси жить хорошо», разрешая ее внутренний конфликт: поэма, задуманная как произведение на злобу дня, заблудилась в дебрях прошлого и только в этой части как будто вырвалась на настоящую дорогу. Появление Гриши Добросклонова, конечно, вызвано тем же вновь обретенным в 1874 году пульсом настоящего. «Пир на весь мир» — своего рода антитеза «Современникам»: в нем показана другая грань настоящего, дан образ юноши, «погибающего за великое дело любви», верящего в народ, беззаветно преданного «вахлачкам», трогательно прощающего им все недостатки. Только такой человек может спеть песню о народном счастье. Гриша Добросклонов — конечно, народник, хотя чем-то похож и на Добролюбова. Этот образ — очень задушевный для Некрасова, когда-то писавшего Толстому: «Человек создан быть опорой другому, потому что ему самому нужна опора. Рассматривайте себя как единицу — и Вы придете в отчаяние. Вот основание хандры в порядочном человеке — думайте, что и с другими происходит то же самое, и спешите им на помощь». Народники, молодые люди, бросившиеся помогать народу, тем самым спасали себя от бессмысленности существования:

Иди к униженным,

Иди к обиженным —

И будь им друг!

«Пир на весь мир» был вырезан из одиннадцатого номера «Отечественных записок» 1876 года, но за публикацию его Некрасов яростно боролся буквально до последних дней жизни, своей энергией удивляя и даже отчасти раздражая друзей. Он как будто хотел, чтобы это слово непременно прозвучало. Здесь едва ли не наиболее ярко проявилось еще одно его качество — он не любил и практически не мог писать «в стол». С самого начала он стремился публиковаться и только в напечатанном тексте видел начало настоящей жизни сочинения. Ненавидя цензуру, Некрасов тем не менее всё время имел с ней дело, уступал, шел на компромиссы, лишь бы напечатать, донести до публики произведения. Но «Пир на весь мир» ему увидеть опубликованным не удалось.

Тридцатого октября Некрасов вернулся в Петербург, как сообщал Салтыков Анненкову, «совсем мертвым человеком» — «не проходит десяти минут без мучительнейшей боли». В тот же день его обследовал Белоголовый и нашел его в лучшем настроении, чем ожидал, — «добродушно-веселым», но не мог не сделать вывод, что болезнь прогрессировала. В ноябре состояние продолжало ухудшаться и 1 декабря Белоголовый пригласил для консультации знаменитого хирурга профессора Николая Васильевича Склифосовского и личного врача императрицы Евграфа Александровича Головина. Исследование показало наличие опухоли «величиной с яблоко», очевидно раковой, в толстой или прямой кишке. Диагноз Склифосовского был однозначен: положение безвыходное, возможны только меры для облегчения страданий. Самому Некрасову Склифосовский сообщил о результатах уклончиво, однако, как считает Белоголовый, пациент понял, что болезнь его смертельна.

Тем не менее 1876 год оказался плодотворным по части стихов. Некрасов написал не менее пятнадцати стихотворений (а в следующем году — 25), в основном лирические фрагменты, отрывки. Это преимущественно очень мрачные стихотворения, существенно более пессимистические, чем «Пир на весь мир». Поэт снова откликается на общественную ситуацию, сложившуюся после расправы с народниками, в элегическом «Как празднуют трусу» — в нем говорится уже не про уныние, а про «мысль убивающий страх», «тоску» из-за того, что «В жизни крестьянина, ныне свободного, / Бедность, невежество, мрак». Пишет чрезвычайно «тяжелый» «деревенский фельетон» — «Молебен». В знаменитом стихотворении «Сеятелям» Некрасов обращается к молодому поколению с призывом продолжить дело просвещения народа.

Появляется в его поэзии и новая тема — собственная смерть. Судя по стихам, уже весной 1876 года болезнь казалась поэту преддверием кончины — настоящей, а не «поэтической», как, бывало, раньше. Этот мотив очень разнообразен: смерть здесь — и неизбежный и близкий конец, естественное следствие болезни («Скоро стану добычею тленья…», «Музе»), и желанное прекращение физических страданий («Друзьям», «Вступление к песням 1876–1877 годов» — «Нет! Не поможет мне аптека»). Реже описывается желание выздороветь («Могучей силой вдохновенья / Страданья тела победи…»). Смерть становится рубежом, перед которым поэт снова начинает судить себя и свое творчество, каясь, оправдываясь и объясняясь перед Зиночкой, перед современными и будущими читателями. В этом отношении лирика 1876 года очень похожа на «рубежные» стихотворения середины 1850-х. Приближаясь к финальной черте, сделав свой конец темой пронзительной лирики, Некрасов ни разу не задумался о том, есть ли что-то за этой чертой. Нет никакого компромисса с религией или хотя бы какой-то персональной верой и даже суеверием. Посмертное существование описывается либо как тлен, либо как небытие. Некрасов остался верен раз и навсегда принятому от Белинского мировоззрению, в котором не было места религии или метафизике. Их не было в его зрелой поэзии и не могло возникнуть перед смертью.

Может быть, и поэтому Некрасов так долго боролся. Еще целый год прошел в мучениях и попытках найти спасение. Впервые за очень долгое время Некрасов просил брата Федора выслать ему деньги, которые тот был по-прежнему должен ему за Карабиху, — нужны были средства на дорогое лечение, доходов, получаемых от «Отечественных записок», явно не хватало, а возможности «зарабатывать» карточной игрой в клубе или на частных квартирах он был лишен. Прикованный к постели, Некрасов решился на операцию и «выписал» знаменитого австрийского хирурга Теодора Бильрота. Операция (стоившая, по свидетельству П. М. Ковалевского, не менее 20 тысяч рублей) была сделана и даже описана в медицинском журнале — Бильрот считал ее одной из самых сложных и успешных в своей карьере. Конечно, она уже не могла помочь, как и остальные средства. Ближе к концу единственное, что могли делать врачи, — давать морфий, чтобы заглушить ставшие постоянными непереносимые боли. В начале февраля на подаренной чешскому переводчику книге Некрасов написал: «7 февраля 1877 года. Умираю медленно и мучительно». Брату Федору он сообщил 12 марта:

«Я крайне плох. Надежды жить нет. Могу протянуть несколько, а не то так и скоро…

Думаю, что я правее докторов, которые обнадеживают… При мне постоянно доктор Белоголовый и профессор Богдановский, хирург.

Боткин ездит тоже.

И много их.

Два вышеназванные (Белоголовый и Богдановский) превосходные люди.

Я нашел в них друзей».

Ему же поэт сообщал в апреле: «…Вижу только, что стал я более животное в грубейшем смысле этого слова, чем человек; голова, к сожалению, не всегда тупа. Чувствую, что эта грязная пародия на жизнь может долго длиться — и невесело мне, голубчик». Постепенно наркотик переставал приносить облегчение и только туманил голову. На приходивших к нему Некрасов производил впечатление «полутрупа», невероятно худого и бледного, говорящего «замогильным» голосом. Салтыков сообщал Анненкову: «Некрасов положительно умирает. Нельзя даже представить себе приблизительно, какие он муки испытывает. Вообразите, что уже пять месяцев почти единственное его положение — на карачках, т. е. по образу четвероногого. И при этом непрерывный стон, но такой, что со мной, нервным человеком, почти дурно делается». Его страдальческий облик запечатлел на знаменитом портрете художник Крамской, для которого Некрасов позировал, полулежа на кровати. Зина и Анна Алексеевна постоянно дежурили у кровати умирающего, сменяя друг друга и стараясь не общаться. «Они соперничали в самоистязаниях: каждая не давала себе спать, чтобы услышать первый его стон и первой подбежать к постели. Для этого Зиночка, которая была моложе и со сном справлялась труднее, садилась на пол и уставлялась на зажженную свечу… она из молодой, беленькой и краснощекой женщины превратилась в старуху с желтым лицом и такою осталась», — вспоминал П. М. Ковалевский.

Борясь и надеясь выздороветь, Некрасов при этом делал то, что должен делать умирающий, — улаживал дела. В самом начале года он составил завещание:

«…1) Все принадлежащие ему авторские права на изданные и неизданные его сочинения и наличные экземпляры их, какие после него останутся, со всеми следующими ему по расчетам за особые издания или помещение его сочинений от кого-либо платежами, предоставляет в полную и исключительную собственность родной сестре его, жене полковника, Анне Алексеевне Буткевич, с тем условием, чтобы она уплатила должные им, завещателем, по векселю французской подданной Селине Лефрен-Потчер десять тысяч пятьсот рублей и выдавала бывшему камердинеру его Василью Матвееву в виде пожизненной пенсии, а в случае его смерти жене его по триста руб. в год; вследствие этого все оставшиеся после него собственные его рукописи, непроданные экземпляры его сочинений, счеты по их продаже и частные письма к нему разных лиц без всякого исключения должны быть переданы сестре его Анне Алексеевне Буткевич.

2) Весь капитал его, завещателя, состоящий в долгах за другими лицами по формальным обязательствам, все принадлежащие ему отдельные издания чужих сочинений со всеми относящимися к ним правами по расчетам и договорам с авторами и другими лицами, а также все наличные деньги, какие останутся за определенными из них по четвертому пункту сего завещания издержками и выдачами, предоставляет в полную собственность родным братьям его Федору и Константину Алексеевичам Некрасовым по ровной части, но с тем условием, чтобы они приняли на себя обязанность уплатить прочие его долги, какие останутся им неуплаченными, и выдавать вышеупомянутому камердинеру его Василью Матвееву, а в случае его смерти жене его пожизненно каждый по сту пятидесяти рублей.

3) Принадлежащее ему, завещателю, по договору, заключенному им с действительным статским советником Михаилом Евграфовичем Салтыковым и надворным советником Григорием Захаровичем Елисеевым 23 декабря 1876 года, право на получение от них определенных назначенному в его завещании лицу платежей, в случае издания журнала «Отечественные записки» при их постоянном сотрудничестве после его смерти, предоставляет в полную собственность жене коллежского регистратора Авдотье Яковлевне Головачевой, бывшей по первому мужу Панаевой.

4) Капитала в денежных бумагах он, завещатель, вовсе не имеет, а из наличных денег, какие останутся при нем или на текущих счетах в каких-либо банках, назначаем: а) выдать служащему при нем крестьянину Никанору Афанасьеву две тысячи рублей, б) употребить на его погребение в С.-Петербурге, на кладбище Новодевичьего монастыря, не более двух тысяч пятисот рублей и в) издержать не более тысячи пятисот рублей на утверждение и приведение в исполнение сего завещания, не относя эти расходы на счет какого-либо из назначаемых им наследников, а всё, что останется за этими издержками, должно быть передано, как упомянуто во втором пункте сего завещания, братьям его, Федору и Константину Некрасовым, по ровной части.

5) Живущей у него домоуправительнице — дочери умершего рядового, девице Фекле Анисимовне Викторовой, которую знакомые завещателя привыкли звать Зинаидою Николаевною, так как сам он постоянно ее называл этим именем, — предоставляет в полную собственность всё находящееся в его квартире в С.-Петербурге движимое имущество, за исключением лишь ружей, а также благоприобретенное недвижимое имение его, купленное им у гг. Владимировых и состоящее Новгородской губернии и уезде, близ села Чудова, в усадьбе Лука, со всею землею, строением и движимостью, но это недвижимое имение его завещается ей с тем условием, чтобы она, Викторова, выделила из него, по собственному ее усмотрению, половину всей состоящей при нем незастроенной земли брату его, завещателя, Константину Алексеевичу Некрасову и немедленно по вводе ее во владение этим имением передала ему этот участок в собственность дарственною записью, а сверх того уступила бы тому же брату его, Константину Алексеевичу, по собственному ее выбору половину находящихся в этой усадьбе лошадей и экипажей с их принадлежностями.

6) Все ружья завещателя, находящиеся в С.-Петербурге, предоставляет в собственность брату его, Константину Алексеевичу Некрасову.

7) Душеприказчиками и исполнителями сего завещания он, Некрасов, назначает: действительного статского советника Александра Николаевича Еракова и присяжного поверенного округа С.-Петербургской судебной палаты Алексея Михайловича Унковского».

Завещание, как обычно, отражает не только экономическую картину, опись того, что принадлежало умирающему, но и диапазон его привязанностей и забот. Наличие в нем Панаевой говорит само за себя. Братья, сестра, Зиночка, любимая прислуга и «Отечественные записки» — вот его наследники.

Уже после составления и утверждения завещания Некрасов решил оформить отношения с Зиночкой — она стала его женой, а в скором времени оставшись вдовой, не претендовала ни на одну крупицу славы покойного. Видимо, Некрасов опасался враждебных чувств, которые питала к ней Анна Алексеевна, и женитьбой укрепил права Зиночки на наследство. Обряд был совершен вскоре после операции, в квартире, приглашенным священником. (Законность этой процедуры вызвала уже после смерти Некрасова сомнения у властей, и свидетелям даже пришлось давать объяснения. В результате брак всё-таки был признан законным.)

Тем не менее 1877 год не полностью ушел у Некрасова на борьбу с болью и умирание. В начале года широкой публике стало известно состояние его здоровья, которое предал гласности добрый друг Суворин. В фельетоне «Из литературной жизни», опубликованном в новогоднем номере «Нового времени», желая отметить вполне искусственный юбилей — тридцатилетие «журнальной деятельности» Некрасова (автор счел отправной датой выход первой книжки нового «Современника»), Суворин называл Некрасова «нашим первым поэтом в настоящее время», «нашим третьим поэтом по своему влиянию после Пушкина и Лермонтова», «одним из отцов нашей журналистики, одним из лучших воспитателей», сказал много других добрых и точных слов о нем и сообщил, что поэт «прикован в настоящее время к постели тяжелою болезнью».

В середине января в первом номере «Отечественных записок» были опубликованы стихотворения, написанные Некрасовым в прошлом году, в том числе «Скоро стану добычею тленья…», поразившее публику. Ему начала писать молодежь, на квартиру являлись делегации от студентов петербургских учебных заведений. Читатели обращались в газеты, требуя новостей о состоянии здоровья Некрасова. В газетах печатались стихотворные отклики на мрачное стихотворение и пожелания выздоровления. Откликнулся Достоевский в «Дневнике писателя», называя Некрасова нашим любимым поэтом и выражая надежду, что Некрасов авось поправится. Всё это, конечно, поддерживало Некрасова, в последний раз давая ему ощущение, что он — тот единственный поэт, без которого его читатели не хотели даже представить свое существование. Салтыков писал Анненкову: «Замечательно то сочувствие, которое возбуждает этот человек. Отовсюду шлют к нему адреса, из самой глубины России. Verba volant, scripta manent[37] — вот воочию оправдание этого изречения. А он-то, в предвидении смерти, всё хлопочет, как бы себя обелить в некоторых поступках. Я же говорю: вот шесть томов, которые будут перед потомством свидетельствовать лучше всяких обличений «Русской старины». Представьте себе: даже перед Стасюлевичем исповедуется. Тот какую-то биографию варакает для своей «Русской библиотеки» — вот Некрасов и объясняется с ним, не понимая, по-видимому, что популярность его спасет от всяких биографий».

Конечно, Салтыков был прав. Действительно, в те моменты, когда невыносимая боль отступала, Некрасов много времени уделял написанию автобиографии. Это вторая его попытка — первая была сделана в 1872 году, когда Некрасов продиктовал неустановленному лицу конспективный «очерк» своей жизни от рождения до 1861 года. Теперь он хотел писать подробно, с комментариями. Некрасов диктует сестре, мысленно возвращаясь в детство, вспоминая отца, мать, гимназию и первые годы в Петербурге. Ничего по-настоящему связного не получалось — только до начала «Современника» это напоминало «историю», а дальше шли разрозненные эпизоды. Здесь всё те же сюжеты: Белинский, Жуковский, «муравьевская ода». Вспоминал Некрасов и Николая Фермора — его самоубийство вызвало одно из самых трогательных предсмертных стихотворений «Сон»:

Мне снилось: на утесе стоя,

Я в море броситься хотел,

Вдруг ангел света и покоя

Мне песню чудную запел:

«Дождись весны! Приду я рано,

Скажу: будь снова человек!

Сниму с главы покров тумана

И сон с отяжелелых век;

И Музе возвращу я голос,

И вновь блаженные часы

Ты обретешь, сбирая колос

С своей несжатой полосы».

Лирический герой «Сна» преодолевает тот соблазн, которому поддался Фермор, не вынесший страданий духа.

Конечно, в автобиографических опытах был элемент покаяния и попыток оправдаться, но одновременно Некрасовым руководило желание рассказать о себе правду, как она виделась сейчас, не столько приукрашивая или поэтизируя свою жизнь, сколько пытаясь внести в нее окончательный порядок. И, естественно, во многом Некрасов воспроизводил свои оправдания, говорил не о подлинных мотивах своих поступков, но о тех, какие могли бы лежать в их основе, создавая тем самым тот образ, в каком хотел бы себя видеть. Но примечательно, что в этот образ он включал и свои ошибки.



Последняя страница адреса, поднесенного умирающему Некрасову петербургскими студентами. 1877 г.

Такие же автобиографические сведения он устно сообщал посещавшим его приятелям, близким и давним знакомым. У него бывали Суворин, Пыпин, молодой сотрудник «Отечественных записок» народник Сергей Николаевич Кривенко, печатавшийся еще в «Современнике» известный публицист и общественный деятель народнического толка Павел Александрович Гайдебуров. Многие из них записали его рассказы, суждения о литературе и о самом себе. Пыпину, видимо, Некрасов передал что-то для Чернышевского. Заглянул Тургенев, наконец поверивший, что бывший его приятель умирает. Встреча не удалась — Тургенев, пораженный болезненным видом Некрасова, ретировался. Впоследствии он описал ее в одном из стихотворений в прозе: «Я едва узнал его. Боже! что с ним сделал недуг! Желтый, высохший, с лысиной во всю голову, с узкой седой бородой, он сидел в одной, нарочно изрезанной рубахе… Он не мог сносить давление самого легкого платья. Порывисто протянул он мне страшно худую, словно обглоданную руку, усиленно прошептал несколько невнятных слов — привет ли то был, упрек ли, кто знает? Изможденная грудь заколыхалась — и на съеженные зрачки загоревшихся глаз скатились две скупые, страдальческие слезинки. Сердце во мне упало… Я сел на стул возле него — и, опустив невольно взоры перед тем ужасом и безобразием, также протянул руку». Хотел ли Некрасов что-то сказать бывшему приятелю, неизвестно. Пыпину в начале года он признавался, что «всё еще любит» Тургенева.

И перед лицом смерти, посреди ужасных физических страданий, та энергия, которая не раз позволяла ему как будто возрождаться из пепла, не оставляла его почти до конца. Некрасов в последний год жизни успел подготовить к изданию и получить отпечатанные экземпляры книжки «Последние песни», куда вошли стихотворения, написанные в 1875–1876 годах, и поэма «Современники». Стихотворения на протяжении 1877 года печатались в «Отечественных записках» и «Новом времени» и по ним, как и по газетным сообщениям, читатели могли следить за течением его болезни. Некрасов пытался даже участвовать в делах «Отечественных записок». До конца борясь за разрешение публикации «Пира на весь мир», он через Боткина добился ее чтения у императрицы. Марии Александровне поэма понравилась, однако ее сочувствие никак не помогло — буквально перед самой смертью Некрасова раздраженный Салтыков был вынужден сообщить ему об очередном запрете его последнего произведения. На новую попытку добиться разрешения на публикацию уже не было времени.

Почти до последних дней Некрасов писал стихи. И оставался верен себе — откликался на злобу дня, на новые политические события: разгон студенческой демонстрации в Казани и страшные приговоры студентам (опять до десяти лет каторги), «процесс пятидесяти» — суд над членами Всероссийской социально-революционной организации. Не прошла мимо его внимания и Русско-турецкая война, объявленная 12 апреля 1876 года; летом стали доходить известия о кровавых сражениях под Плевной и огромных потерях новой российской («милютинской») армии. Откликом на эти события стали стихи «Осень» и «Так запой, о поэт!..». Некрасов даже начал писать большую поэму «Мать». Образ матери, благословляющей сына на смерть, присутствует и в его лирических стихотворениях («Баюшки-баю»). Он работал, когда болезнь на время переставала терзать свою жертву.



Титульный лист сборника «Последние песни». 1877 г.

Последнее написанное Некрасовым стихотворение, по свидетельству сестры, которой он его продиктовал, — «О Муза! я у двери гроба…». Несмотря на нотку слабости, признание: «Пускай я много виноват», — оно звучит гордо и достойно великого поэта, покидающего своего читателя:

Не плачь! завиден жребий наш,

Не наругаются над нами:

Меж мной и честными сердцами

Порваться долго ты не дашь

Живому, кровному союзу!

Не русский — взглянет без любви

На эту бледную, в крови,

Кнутом иссеченную Музу…

Собственно, всё было сказано и все счеты сведены. Последнее письмо Некрасов написал Суворину, навестившему его незадолго до смерти, 6 декабря: «Спасибо Вам, Суворин. Уже одно, что Вы вспомнили больного и нашли время написать ему несколько сочувственных слов, мне дорого. Я не могу похвалиться здоровьем. Эта жизнь мне в тягость и сокрушение. Но лучше об этом не начинать». Суворин еще раз посетил его 14 декабря, и они простились. Практически сразу после этого болезнь вступила в заключительную фазу. 16-го числа Некрасова последний раз осмотрел Боткин: больной уже почти не говорил. Боткин вышел от него в слезах. Начинались бред, потеря памяти. 26 декабря Некрасов, по свидетельству Белоголового, «поочередно позвал к себе жену, сестру и сиделку и каждой сказал одно и то же слово, как бы «прощайте». Утром 27 декабря умирающий был неподвижен: «Выражение лица покойно, ни один мускул на нем не шевелился, глаза полуоткрыты и устремлены на одну точку; всё тело лежало совершенно неподвижно на спине, и, подошедши к кровати, можно было подумать, что жизнь покинула тело, если бы не движения грудной клетки, да левая рука находилась в непрерывном движении; он то подносил ее к голове, то клал на грудь». В восемь часов вечера началась агония, которую описал доктор Белоголовый: «…дыхание сделалось шумнее и реже, пульс стал исчезать, конечности несколько холоднее, а около 8 1/2 ч. начались последние минуты: дыхание становилось всё реже и реже, рот то открывался, то закрывался, явилось 2 раза судорожное сокращение челюстей, затем небольшой короткий хрип, и всё было кончено».

Похоронили Некрасова 30 декабря согласно его воле — на Новодевичьем кладбище Санкт-Петербурга — новом и дорогом, можно сказать, «модном». Туда от самой квартиры на Литейном незнакомые молодые люди на руках несли гроб с его телом, а Салтыков ворчал, что и похоронить себя Некрасов велел как барин — мало ему «литераторского» Волкова кладбища. Обнародованное после смерти Некрасова завещание многих удивило скромностью оставшихся после него средств — публика ожидала увидеть огромные суммы и долго еще судачила о том, куда они делись.

Загрузка...