ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

Конечно, печататься в каком-либо журнале еще не означает попасть в число его постоянных сотрудников, определяющих его лицо. При каждом издании есть литераторы, принимающие в нем эпизодическое участие, есть и постоянные рядовые сотрудники, заполняющие второстепенные рубрики: смесь, обзор текущей литературы, хронику. Видимо, так и начинал Некрасов. Чтобы войти в «ближний круг», для которого «Отечественные записки» были трибуной, требовалось нечто большее, чем публикация время от времени небольших заметок и рецензий. Нужен был участник этого сообщества, который ввел бы Некрасова в него. Из членов этого кружка Некрасов к тому времени, видимо, лучше всего знал И. И. Панаева, чрезвычайно близкого к Белинскому. Однако Панаев был человек легкомысленный, неглубокий (хотя и безусловно талантливый беллетрист) и не смог бы разглядеть в Некрасове что-то интересное, выходящее за пределы обычной литературно-журнальной заурядности. Ключом, открывшим дверь в элитарный круг, стала для него встреча с Белинским, произошедшая, видимо, в феврале 1843 года.

Белинский жил тогда в доме купца А. Ф. Лопатина у Аничкова моста, на углу Невского проспекта и Фонтанки, напротив дворца князей Белосельских-Белозерских (по тогдашней нумерации — Невский, 71, Фонтанка, 41–43). Дом Лопатина был расположен недалеко от редакции «Отечественных записок», в нем на четвертом этаже находилась квартира Панаевых, да и сам владелец и редактор журнала А. А. Краевский проживал там же, на третьем этаже. Очевидно, Некрасов часто бывал в этом доме на протяжении 1842 года, когда приходил советоваться с Краевским об издании «Литературной газеты». Белинский в то время, когда у него впервые побывал Некрасов, занимал квартиру «в нижнем этаже… невеселые, довольно серые комнаты».

Позднее, в мае того же года, он переехал в квартиру, которую ранее снимал Краевский, сухую и светлую.

Слово «встреча» в данном случае, конечно, употребляется не буквально. Скорее всего, Белинский и Некрасов встречались и раньше — в редакции, в конторе «Литературной газеты» и «Отечественных записок». Речь идет о встрече как «узнавании», неожиданном или ожидаемом обнаружении близости, заинтересованности друг в друге, начале дружеских отношений. Такая близость возникла быстро — великий критик был, по многочисленным свидетельствам, порывистым, увлекающимся, и Некрасов смог его заинтересовать. С этого момента Белинский становится новым и, наверное, последним, хотя и специфическим, «покровителем» Некрасова. Как и отношения с Полевым и поначалу с Кони, это были отношения учителя и ученика. Белинский, обладавший склонностями и темпераментом учителя жизни, даже больше, чем его «предшественники», нуждался в людях, готовых внимать ему и учиться у него. Таким был Кольцов, скончавшийся в конце 1842 года и оставивший место «ученика» Белинского вакантным. Очевидно, Некрасов выказал готовность занять его.

Но чем Некрасов привлек Белинского? Панаев, человек очень близкий к Белинскому, а впоследствии к Некрасову, замечает: «Литературная деятельность Некрасова до того времени не представляла ничего особенного. Белинский полагал, что Некрасов навсегда останется не более как полезным журнальным сотрудником…» Это, безусловно, верно. Некрасов, несмотря на происходившую с ним эволюцию, особо не выделялся из толпы журналистов и литераторов, примыкавших к «гоголевскому направлению». Может быть, Некрасов отчасти прав, утверждая: «Отзывы мои о книгах обратили внимание Белинского, мысли наши в отзывах отличались замечательным сходством, хотя мои заметки в газете по времени часто предшествовали отзывам Белинского в журнале. Я сблизился с Белинским». Однако скорее всего Некрасов привлек Белинского в первую очередь не как литератор, но как человек, заинтересовал складом личности и судьбой: «Он с каждым днем более сходился с Белинским, рассказывал свои горькие литературные похождения, свои расчеты с редакторами различных журналов…» — вспоминал Панаев.

Самым привлекательным в Некрасове оказались для Белинского не перенесенные бедствия, а способность их преодолеть, способность бороться. Вызвала интерес его предпринимательская жилка, проявившаяся еще в годы бедствий в мелких издательских проектах и подтолкнувшая его в конце 1842-го — начале 1843 года выпускать совместно с издателем Андреем Ивановичем Ивановым сборник «Статейки в стихах без картинок», состоявший из юмористических стихов, сочиненных им самим и второстепенным беллетристом Владимиром Рафаиловичем Зотовым (в то время, когда произошла знаменательная встреча, Некрасов вместе с Зотовым активно рекламировал книжку). Именно практическая сметка Некрасова и его способность добиваться материального успеха, задумывать и доводить до успешного итога литературные предприятия оказались особенно привлекательны для критика. Точно говорит об этом И. И. Панаев:

«Некрасов произвел на Белинского с самого начала очень приятное впечатление. Он полюбил его за его резкий, несколько ожесточенный ум, за те страдания, которые он испытал так рано, добиваясь куска насущного хлеба, и за тот смелый практический взгляд не по летам, который вынес он из своей труженической и страдальческой жизни — и которому Белинский всегда мучительно завидовал. <…> Некрасов пускался перед этим в издание разных мелких литературных сборников, которые постоянно приносили ему небольшой барыш… Но у него уже развивались в голове более обширные литературные предприятия, которые он сообщал Белинскому.

Слушая его, Белинский дивился его сообразительности и сметливости и восклицал обыкновенно:

— Некрасов пойдет далеко… Это не то, что мы… Он наживет себе капиталец!

Ни в одном из своих приятелей Белинский не находил ни малейшего практического элемента и, преувеличивая его в Некрасове, он смотрел на него с каким-то особенным уважением».

Это совершенно неудивительно, учитывая, что сам Белинский и его друзья и единомышленники как раз в то время подошли к осознанию противоречия между социальной устремленностью их учения, предполагавшего необходимость реального преобразования жизни людей, и собственными неспособностью к какой-либо практической деятельности, «идеализмом», чрезмерной погруженностью в философские абстракции, теоретичностью мышления. Отсюда появлялась своего рода мечта о приходе нового человека, который соединил бы в себе практические навыки, склонность к занятию предпринимательством, умение добиваться благополучия с честными убеждениями и стремлением к общественному благу. Эта мечта об идеальном предпринимателе воплотится позднее в литературе в образах Петра Адуева («Обыкновенная история») и Штольца («Обломов») в романах Гончарова, оказавшегося чутким слушателем проповеди Белинского. Такие персонажи будут появляться и у Некрасова (например, Каютин в написанном в соавторстве с А. Я. Панаевой романе «Три страны света»). Именно предпринимателем, не гнушающимся черной и грязной работы, но сохранившим честную натуру, предстал перед Белинским мелкий фельетонист и журналист, автор среднего качества водевилей и издатель юмористического сборничка, подобных которому, как признавал сам Некрасов, в это время было пруд пруди. Но даже его роль «литературной тли» приобретала в новом свете ценность, поскольку давала возможность проявиться редкому в его собственном кругу качеству — предприимчивости, готовности браться за черную работу для честного обогащения. Некрасову, правда, пока не хватало ясных и твердых убеждений, но он готов был их перенять от самого Белинского.

Невозможно определить, насколько он подыгрывал Белинскому, выстраивая свой образ так, чтобы он соответствовал ожиданиям великого критика, но довольно простодушного человека (впоследствии он сам охарактеризует Белинского: «Наивная и страстная душа, / В ком помыслы прекрасные кипели»). Во всяком случае, долгое время Белинский не видел в Некрасове никаких черт, противоречивших изначальным представлениям о нем. Любовь Некрасова к Белинскому, восхищение его сильной, страстной и благородной натурой и его учением были неподдельными. Всю последующую жизнь он будет говорить и писать (когда это было возможно) о великом критике с огромным пиететом. В пантеоне кумиров, очень немногочисленном у Некрасова, Белинский навсегда занял первое место, которое никем и ничем не могло быть поколеблено. Не подлежит сомнению, что Некрасов искренне считал Белинского своим учителем и был готов развиваться под его влиянием, осознавая нехватку не столько образования, сколько общего кругозора, устойчивой системы ценностей, способных дать ему почву и для литературной, и для издательской деятельности, к которой он, судя по всему, к этому времени склонялся.

Чему же учил и научил его Белинский? О своих разговорах с ним Некрасов рассказывал (в неотправленном письме Салтыкову 1869 года) неопределенно: «Я не был точно идеалист… еще менее был я ровня ему по развитию; ему могло быть скучно со мною, но помню, что он всегда был рад моему приходу. <…> Белинский видел во мне богато одаренную натуру, которой недостает развития и образования. И вот около этого-то держались его беседы со мною, имевшие для меня значения поучения»[20]. Некрасов делился жизненными наблюдениями, говорил о себе, о своих предприятиях. Белинский резюмировал, делал выводы, обобщал, открывая собеседнику его самого. Это можно считать внушением определенных принципов, но происходило оно через возможность переосмысления «учеником» своего жизненного опыта в рамках другой системы ценностей, иного понимания причин и самого смысла происходившего с ним. Белинский внушал ему, что к бедности и тяжелой работе за гроши нужно относиться не как к постыдной неудаче, но как к следствию несправедливого устройства общества, что труд бедняка благороднее безделья богача, что массы крестьянства и народа в целом являются создателями цивилизации и культуры. Конечно, говорилось и о том, что крепостное право — зло, что оно нетерпимо и должно быть постоянным предметом борьбы; что быть помещиком и владельцем крепостных душ стыдно; что стремлением всякого порядочного человека должно быть устранение социальной несправедливости, установление законов и правил жизни, воплощающих идеалы Просвещения: Свободу, Равенство, Братство; что сословное государство с крепостным правом и несправедливостью, вписанными в самую сердцевину его порядков и законов, каковым была николаевская Россия, должно быть предметом ненависти для всякого честного, благородного человека.

Короче говоря, это были либеральные и даже радикальные (потому что Белинский, несомненно, был настроен радикальнее большинства членов своего кружка) принципы и ценности, которые Некрасов принял и в которые безоговорочно верил до конца жизни. И усвоил их не по книгам — Белинский вряд ли требовал, чтобы он читал Гегеля или Фейербаха, своих тогдашних кумиров. Некрасов не то чтобы не мог прочесть и понять их — его серьезный цепкий ум никогда ни у кого не вызывал сомнений (чрезвычайно умным человеком его впоследствии называли кумиры молодежи Чернышевский, Писарев, Михайловский), но не имел склонности к абстрактному теоретическому мышлению и не стремился погружаться в философские глубины. Он усвоил эти идеалы по разговорам с Белинским. (Тургенев так вспоминал впечатления от речи великого критика: «Не было возможно представить человека более красноречивого в лучшем, в русском смысле этого слова: тут не было ни так называемых цветов, ни подготовленных эффектов, ни искусственного закипания, ни даже того опьянения собственным словом, которое иногда принимается и самим говорящим, и слушателями за «настоящее дело»; это было неудержимое излияние нетерпеливого и порывистого, но светлого и здравого ума, согретого всем жаром чистого и страстного сердца и руководимого тем тонким и верным чутьем правды и красоты, которого почти ничем не заменишь».) Сыграла роль, конечно, и «влюбленность» в великого критика, столь характерная для людей, тесно с ним соприкасавшихся. Литературный критик Павел Васильевич Анненков, в то время только что вернувшийся из заграничной поездки, много позднее вспоминал: «В 1843 году я видел, как принялся за него (Некрасова. — М. М.) Белинский, раскрывая ему сущность его собственной натуры и ее силы, и как покорно слушал его поэт, говоривший: «Белинский производит меня из литературного бродяги в дворяне». Неизвестно, насколько эти мысли были для Некрасова новы, перевернули ли они его мир или он отчасти был уже подготовлен к их восприятию. Сам поэт встречу с Белинским осмыслял как своего рода второе рождение, пробуждение сознания.

Конечно, Белинский не учил Некрасова писать стихи и прозу, и не только потому, что не считал возможным научить писателя писать, но и потому, что не видел у молодого литератора серьезных перспектив. Но разговоры об искусстве и его подлинном значении, несомненно, между ними велись: оба были критики, и Белинский именно в этой области мог выступить как практический руководитель. Стремление отвечать на серьезные запросы публики, заниматься современными животрепещущими вопросами общественной жизни, которое уже появилось у Некрасова, конечно, было близко и Белинскому. Но одной современности было недостаточно для подлинной литературы, как ее понимал великий критик. Некрасову запомнился диалог, который, без сомнения, выражает едва ли не самое важное наставление касательно искусства, данное ему наставником: «…Белинский сказал: «Вы верно смотрите, [но] зачем вы похвалили «Ольгу»?» — «Нельзя ругать всё сплошь, говорят». — «Надо ругать всё, что нехорошо, Некрасов, нужна одна правда».

Вот эта «одна правда», собственно, и составляет основу эстетических взглядов позднего Белинского. Безусловно, понятие «правда» неоднозначное. Критик имел в виду бескомпромиссное отношение к действительности, неуклонное следование своим убеждениям (и конечно, способность отказаться от них, если они оказываются неистинными). В искусстве правда — это не просто точность, верность бытовых подробностей (эту правду Некрасов уже и сам понял благодаря своему художественному опыту); это непременно искренность моральных оценок писателя, бескомпромиссность в поиске и донесении до читателей глубинных причин изображаемых фактов. С этой точки зрения нет «низкой» реальности, любая реальность становится «высокой», если увидена в свете по-настоящему высоких ценностей и идеалов. И конечно, правда предполагает недопустимость для честного литератора невынужденных компромиссов, непростительность подмены стремления к истине необязательными прагматическими соображениями. Подлинные задачи искусства никогда не определяются простой прагматикой — эта мораль для мелкого журналиста Некрасова была, конечно, особенно актуальна. Он принял ее в том числе и потому, что все эти принципы не противоречили, по Белинскому, возможности личного обогащения: капитал, нажитый умом и честным трудом, не мешает следованию правде в литературе и в предпринимательстве.

Всё это также было принято Некрасовым и осталось его идеалом писателя, редактора, издателя до конца жизни. Как ни странно, это было в том числе прагматично, поскольку войти в тот круг, в котором главенствовал Белинский, стать частью этого круга, не имея никаких убеждений или имея убеждения «неблагородные», было нельзя. Допускались нюансы, личные предпочтения, расхождения в деталях, но базовые ценности должны были быть общими, приемлемыми для всех единомышленников. Кроме того, Некрасов чувствовал, что в новую эпоху было выгоднее иметь убеждения, чем не иметь их. Убеждения, страстно и ярко отстаиваемые, выводили в люди, поднимали на вершины литературы и журналистики; люди без убеждений оставались в убогой массе «литературных тлей».

Белинский не только заполнил идейный вакуум, позволил обрести жизненные ценности, но и свел его с людьми своего круга и сделал это намеренно, считая «ученика» ценным приобретением для них всех. Иван Сергеевич Тургенев вспоминал, как Белинский «летом 1843 года… лелеял и всюду рекомендовал и выводил в люди Некрасова». На квартире у Белинского Некрасов познакомился с Тургеневым (и это, думается, второе по значению его знакомство в это время), только что издавшим поэму «Параша» — первое серьезное произведение, понравившееся Белинскому. Несомненно, Белинский же представил его Василию Боткину, Павлу Анненкову, Константину Кавелину, Николаю Тютчеву, Михаилу Языкову и другим петербургским литераторам и просто близким ему людям. Сделалось существенно более близким знакомство Некрасова с Панаевым. Позднее он познакомился с Герценом, Огаревым, историком Тимофеем Николаевичем Грановским, врачом и переводчиком Николаем Христофоровичем Кетчером и другими представителями уже московской части круга Белинского. А. Я. Панаева в воспоминаниях передает (может быть, не очень точно), как примерно Белинский представлял Некрасова своим друзьям и единомышленникам:

«Когда коснулись низменной литературной деятельности Некрасова, то Белинский на это ответил:

— Эх, господа! Вы вот радуетесь, что проголодались, и с аппетитом будете есть вкусный обед, а Некрасов чувствовал боль в желудке от голода, и у него черствого куска хлеба не было, чтобы заглушить эту боль!.. Вы все дилетанты в литературе, а я на себе испытал поденщину. Вот мне давно пора приняться за разбор глупых книжонок, а я отлыниваю, хочется писать что-нибудь дельное, к чему лежит душа, ан нет! надо притуплять свой мозг над пошлостью, тратить свои силы на чепуху. Если бы у меня было что жрать, так я бы не стал изводить свои умственные и физические силы на поденщине».

Друзья Белинского были вынуждены глядеть на Некрасова глазами своего лидера, видя в нем воплощение идеального предпринимателя, практического человека, честного труженика, существенно недотягивающего до их уровня образованности, неспособного говорить с ними о тонкостях гегелевской или прудоновской философии, но «честного», разделяющего их ценности, их веру.

Однако нельзя сказать, что Некрасов был для друзей Белинского совершенным «чужаком». В некотором отношении он был даже ближе Тургеневу и Герцену, чем аскетичному и жившему почти исключительно духовными интересами критику. Как Тургенев или Огарев, Некрасов был «барин» по происхождению и с улучшением материального положения вновь обрел барские вкусы и привычки: любил охоту, изысканную еду, вино, шампанское, женщин. Эти привычки культивировались (хотя, возможно, несколько вульгаризировались) и в театральной и околотеатральной среде, в которой Некрасов провел несколько богемных лет. Такой гедонизм был вовсе не чужд и компании западников. Герцен в «Былом и думах» описал собрания своего университетского кружка не только как пир духа, но и как пиршество в буквальном смысле: «Наш небольшой кружок собирался часто то у того, то у другого, всего чаще у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний. <…> Но внимание всех уже оставило их, оно обращено на осетрину; ее объясняет сам Щепкин, изучивший мясо современных рыб больше, чем Агассис[21] — кости допотопных. Боткин взглянул на осетра, прищурил глаза и тихо покачал головой, не из боку в бок, а склоняясь; один К[етчер], равнодушный по принципу к величиям мира сего, закурил трубку и говорит о другом». Эту любовь к «радостям жизни» Некрасов вполне разделял, и на бытовом уровне (одном из наиболее чувствительных для человеческого общежития), во вкусах, привычках различий между ним и друзьями Белинского было немного. Можно предположить, что и любовь к карточной игре, быстро превратившаяся у Некрасова в страсть и своего рода «профессию», не была унаследована им от отца, а развилась под влиянием новых знакомых: Белинский имел привычку играть в преферанс (и Некрасов постоянно стал составлять ему компанию), позднее страстным картежником стал Грановский. Азарт легко воспринимался кругом Белинского как одно из удовольствий, в которых незачем себе отказывать развитому человеку.

Так же как Белинский, молодые писатели, профессора и публицисты не воспринимали Некрасова как настоящего литератора, журнальную деятельность ему только «прощали». Он был для них прежде всего литературный предприниматель, подобный Краевскому, однако выгодно отличающийся от редактора «Отечественных записок» наличием убеждений. Поэтому и наиболее заметные успехи Некрасова, и наибольшая активность его в первый период знакомства с кругом Белинского лежат прежде всего в издательской сфере. Плодотворным оказалось знакомство с книгопродавцем Андреем Ивановичем Ивановым. Вместе с ним Некрасов летом 1843 года издал второй выпуск «Статеек в стихах без картинок», в котором вместе с его собственным стихотворным фельетоном «Говорун» была напечатана «философская» стихотворная сказка В. Р. Зотова «Жизнь и люди». В сентябре 1843 года Некрасов взял в аренду у Краевского «Литературную газету» и стал самостоятельным редактором, что означало существенный шаг вверх в иерархии русской журналистики: из сотрудника или «негласного» редактора он практически превратился в хозяина «серьезного», хотя и не первостепенного издания. В это же время Некрасов издавал книги, заказывая тексты начинающим литераторам (как ему самому давал заказы Поляков). Дмитрий Васильевич Григорович, будущий автор нашумевших повестей «Деревня» и «Антон Горемыка», а тогда только-только начинавший литературную карьеру, вспоминал:

«…Утром, зимою, раздался сильный стук в мою дверь; отворив ее, я увидел Некрасова с толстою книжкой в руках.

— Григорович, — сказал он, спешно входя в комнату, — вчера умер наш знаменитый баснописец Крылов… Я принес вам сочинение Бантыш-Каменского, материалы для биографии Крылова, садитесь и пишите его биографию, но не теряйте минуты… Я уже прежде, чем быть у вас, заехал в литографию и заказал его портрет.

«Дедушка Крылов» — книжка, написанная мною в десять дней, не многим отличалась в литературном отношении от предшествовавших «Первое апреля» и «Полька в Петербурге».

Все эти мелкие, плохие книжонки сбывались Некрасовым книгопродавцу Полякову, издававшему их почти лубочным образом, но умевшему сбывать их с замечательною ловкостью».

Впрочем, и сам Некрасов не чуждался возможности подзаработать в роли литературного поденщика. Например, в октябре 1843 года он за 25 рублей написал по заказу Жана Шульта, содержателя кабинета восковых фигур, стихи для афиши. Возможно, что он не брезговал браться и за другие заказы такого же рода, но они не разысканы.

Издательская деятельность Некрасова приводит к новому улучшению его материального положения. К концу 1843 года он уже может считаться человеком с серьезным достатком, существенно большим, чем у его учителя. «С 44 года дела мои шли хорошо. Я без особого затруднения до 700 рублей ассигнациями выручал в месяц, в то время как Белинский, связанный по условию с Краевским, работая больше, получал 450 рублей в месяц», — утверждает Некрасов в поздних автобиографических фрагментах. В середине 1844 года он совместно с В. Р. Зотовым задумывает издание сборника, посвященного описанию разных сторон петербургской жизни. Видимо, толчком к этому замыслу стал успех описаний жизни столицы, которые Некрасов печатал в «Литературной газете» под названием «Письма петербургского жителя». Возможно, однако, что на него подвигли слухи об огромной популярности во Франции жанра «физиологий» — иногда коротких, чаще развернутых очерков, содержащих описания самых разнообразных сторон частной и общественной жизни (издавались «физиологии» брака, женщин, трущоб, шляп, улиц, кровати, спальни и т. д.). Были попытки привить этот жанр русской литературе: в 1841–1842 годах выходил альманах Александра Павловича Башуцкого «Наши, списанные с натуры русскими». Фаддей Венедиктович Булгарин только что, в 1843 году, отметился в модном жанре, издав сборник «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода человеческого».

Судя по участию Зотова, поначалу их с Некрасовым проект мало отличался от стихотворных фельетонов, журнальных обозрений и «Статеек…». Однако замысел заинтересовал Белинского и благодаря ему превратился в одно из серьезных литературных предприятий. Дело шло трудно, Некрасову впервые пришлось вести переговоры уже не с начинающими литераторами, литературными поденщиками вроде его самого в недавнем прошлом, а с популярными авторами, преодолевать проблемы с цензурой (в связи с «Физиологией Петербурга» произошло едва ли не первое серьезное столкновение Некрасова с этим институтом, свидетельствующее в том числе, что издание по-настоящему «задевало», затрагивало глубокие раны общественной жизни). Всё неожиданно усложнилось из-за того, что у сборника в ходе создания поменялся литературный «ранг» — теперь его нельзя было выпускать на дрянной бумаге, с плохой полиграфией. Понадобились качественные гравюры, шрифты и пр. В результате Некрасов оказался настолько поглощен новой работой, что в середине 1844 года был вынужден отказаться от редактирования и издания «Литературной газеты», и Краевский снова передал ее Ф. А. Кони.

Затрата сил и вложение средств в результате себя оправдали. Сборник, получивший название «Физиология Петербурга», вышел двумя выпусками в марте и июле 1845 года и стал важнейшим событием в истории русской литературы, провозгласившим появление новой литературной школы, окрещенной Булгариным «натуральной». В сборнике были напечатаны статьи и очерки маститых, популярных В. Г. Белинского, В. И. Даля, И. И. Панаева, Е. П. Гребенки, малоизвестного А. Я. Кульчицкого, начинающего Д. В. Григоровича и, наконец, самого Некрасова, поместившего в нем стихотворный фельетон «Чиновник» и прозаический очерк «Петербургские углы» (фрагмент незавершенного романа «Жизнь и похождения Тихона Тростникова»). Судя по косвенным данным, альманах был успешен и в коммерческом отношении — Некрасов точно угадал интерес к теме сборника и правильно выбрал авторов.

Став литературным событием, сборник, однако, не содержал шедевров, выходивших за рамки крепкой беллетристики, оставшихся в истории русской литературы в качестве бессмертной классики (это относится и к текстам Некрасова). Во вступительной статье Белинского это не только учитывается, но и становится своего рода программой: критик утверждает необходимость и полезность как раз такой литературы среднего уровня как инструмента правдивого и критического изображения разных сторон жизни общества. По мысли Белинского, литература не может существовать и выполнять свои функции только усилиями гениев. Гении — редкость, к тому же они прихотливы и капризны. Им нельзя предложить общественно полезную задачу, заставить служить чему-нибудь, кроме их собственного призвания. Иное дело — талант второго ряда: он не может дойти до высот и глубин осмысления действительности, доступных гению, но способен верно изобразить ее; он более рационален, а потому его можно мобилизовать на выполнение общественно значимой задачи (например, изображение страданий городской бедноты). Отчасти размышления Белинского выглядели несколько бестактно, поскольку фактически он объявлял всех участников сборника посредственными литераторами (и к этому сразу придралась славянофильская критика: сборник действительно «посредственный», иронически соглашался Константин Сергеевич Аксаков, в то время наиболее активный и красноречивый противник западничества). Однако по сути это было верно — практически ни один из участников «Физиологии Петербурга» впоследствии не поднялся выше уровня талантливого беллетриста. Парадоксальным образом получалось, что участники сборника сами соглашались с суждением Белинского, поскольку печатались в сборнике, открывавшемся таким суждением о них.



Титульный лист первой части сборника «Физиология Петербурга». 1845 г.

Оценка Белинского касается и произведений Некрасова, опубликованных в «Физиологии Петербурга», и, безусловно, справедлива и по отношению к ним. Соглашался ли Некрасов с тем, что он всего лишь дельный, толковый беллетрист, пусть и полезный для общества и литературы? Видимо, сама публикация в этом сборнике знаменовала для Некрасова переход на новый уровень, продвижение от развлекательной литературы и журналистики к серьезной. И вполне умеренная похвала Белинского свидетельствовала по меньшей мере о признании Некрасова вполне органичной частью нового движения, «серьезным» писателем, пусть и не гениальным. Это значило тогда для Некрасова очень много — как минимум то, что как литератор он перестал быть «тлей» и с его литературной детальностью можно было уже не только «мириться» или оправдывать ее необходимостью добывать средства к существованию.

Изменения в творчестве Некрасова, произошедшие после встречи с Белинским и под влиянием их бесед, наиболее отчетливы в его критике. С одной стороны, было очевидно, что, несмотря на наставничество Белинского, большим критиком он не стал, не открывал новых горизонтов. Он никогда не встанет в ряд не только со своим кумиром Белинским, но и с Добролюбовым, Анненковым и даже Михайловским. С другой стороны, именно критические статьи этого времени едва ли не нагляднее всего показывают усвоение Некрасовым литературных и общественных приоритетов Белинского. Это хорошо видно в публикации «Взгляд на главнейшие явления русской литературы в 1843 году. Статья первая» в «Литературной газете» за 1 января 1844 года. Здесь во вступительной части Некрасов, говоря о немногочисленных образцах настоящей литературы, характеризует ее:

«С великодушным самоотвержением, ради благой и далекой корыстных расчетов цели, одушевленная высокими началами великого преобразователя России, избрала она путь тернистый и трудный, ведущий к достижению вечной и святой истины, к осуществлению на земле идеала, — и медленно, но твердо и самостоятельно шествует по своему пути, невидимо подвигая вперед общественное образование и науки, благородно симпатизируя всему высокому, она разрабатывает важнейшие вопросы жизни, разрушает старые, закоренелые предрассудки и с негодованием возвышает голос против печальных явлений в современных нравах, вызывая наружу, во всей ужасающей наготе действительности, «всё, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных повседневных характеров, которыми кишит наша земля». Эта литература не приписывает нам достоинств, которых мы не имеем, не скрывает от нас наших недостатков, но старается по возможности раскрывать их и обнаруживать, потому что, по ее мнению, истинный патриотизм заключается не в присвоении отечеству качеств, которых оно, быстрыми шагами идущее к совершенству, не успело еще себе усвоить, но в благородных и бескорыстных усилиях приблизить время, когда оно в самом деле достигнет возможного совершенства».

В этом пассаже хорошо видно практически всё, что Некрасову проповедовал Белинский: общественные идеалы, требование современности и правды в литературе, разоблачение «бесплодного романтизма». И, что особенно важно, появляется правильная, с точки зрения Белинского и его круга, литературная иерархия: о Державине говорится уважительно, но как о явлении, имеющем только историческую ценность, на вершину литературы помещены Лермонтов и Гоголь; высоко отзывается Некрасов о Соллогубе и Панаеве, поощрительно — о начинающих поэтах Аполлоне Майкове и Афанасии Фете. В третий ряд поставлены Бенедиктов, Кукольник, Вельтман, у которых автор находит и определенные достоинства. Наконец, совершенным презрением покрываются Полевой, Булгарин и Греч, воплощающие идею приспособленчества, служения власти за деньги.

Такая скрупулезная «правоверность» отчасти делает статью вторичной, представляющей собой квинтэссенцию взглядов Белинского и его кружка на литературу и общественную жизнь. Но она показывает не только то, что Некрасов хорошо усвоил идеи великого критика и его единомышленников, но и то, что он готов публично продекларировать свою верность этим идеям. В этом основное достоинство новых статей, где проявляется «верный» и последовательный взгляд на литературу в целом и отдельные произведения. Это будет важно для Некрасова-редактора намного больше, чем для Некрасова-критика. У него всегда будет чутье, которое позволит ему впоследствии увидеть в «Детстве» Л. Н. Толстого произведение «таланта необыкновенного», с самого начала разглядеть огромные дарования Николая Успенского и Достоевского (которого он «открыл» раньше, чем Белинский). Собственно анализ текста ему никогда не был интересен. Его рецензии никогда не будут подниматься выше пересказа сюжета, одной или нескольких выписок, общей оценки. Зато оценивал Некрасов практически всегда очень точно.

Однако от усвоения деклараций еще далеко до художественного воплощения этих принципов и ценностей. Всерьез приняв их (не забудем, что это еще очень молодой человек, в момент «встречи» с Белинским ему всего 21 год), Некрасов стал думать не только о том, чтобы издавать хорошую литературу, но и о том, какой «ответ» он мог бы дать Белинскому в своем творчестве, выразить свое новое понимание мира, общества и человеческой жизни. Какова «правда», которую он мог бы высказать? Закономерно, что он начинает искать такие ответы прежде всего на путях прозы. В это время к главенству прозы в литературе склонялся Белинский, реагируя и на засилье эпигонских стихов, скомпрометировавших само слово «поэзия», и на смерть Лермонтова, чье творчество поставило новую высочайшую планку, которая казалась недосягаемой для любого из живших тогда поэтов. В прозе тоже был высочайший и недосягаемый образец — Гоголь; однако проза, считал Белинский, сама по себе дельнее и «проще» поэзии, она доступна средним талантам, в ней меньше формы, меньше требований к одаренности и оригинальности автора, зато больше содержания. В поэзии практически бесполезно соревноваться с Лермонтовым, неудачное подражание ему никому не нужно, оно тут же дает стихотворцу статус эпигона; в прозе же можно было попытаться стать «новым Гоголем», и даже неудача на этом пути могла быть оценена достаточно высоко, если произведение написано «правдиво» и честно.

Видимо, в 1843 году Некрасов начал работать над большим романом, который в современных публикациях называется «Жизнь и похождения Тихона Тростникова». Кажется, в этом тексте, оставшемся незавершенным, Некрасов хотел охватить всё, от жизни бедноты до нравов богачей, журналистов, литераторов и большого света, в жанре приключенческого романа о молодом авантюристе, неудачливом литераторе, становящемся успешным журналистом. Однако создать полноценный роман, объединить все сферы, которые он хотел затронуть, автор не сумел, и упомянутые «Петербургские углы» остались единственным целостным фрагментом. Именно его Некрасов впервые решается прочесть вслух в кругу Белинского, возможно, по просьбе самого критика. Он читал в квартире Панаевых перед несколькими слушателями, среди которых хозяйка запомнила только Боткина: «Некрасов, видимо, был сконфужен при начале чтения; голос у него был всегда слабый, и он читал очень тихо, но потом разошелся. Некрасов имел вид болезненный и казался на вид гораздо старее своих лет; манеры у него были оригинальные: он сильно прижимал локти к бокам, горбился, а когда читал, то часто машинально приподнимал руку к едва пробивавшимся усам и, не дотрагиваясь до них, опять опускал. Этот машинальный жест так и остался у него, когда он читал свои стихи». Текст понравился слушателям, но особо сильного впечатления не произвел — «новый Гоголь» не появился. Некрасов описал едва ли не единственный достоверный случай своих петербургских мытарств — попадание в ночлежку в первый год жизни в Петербурге. В этом отношении очерк правдив — в том смысле, что говорит о социальных язвах, о том, что общество скрывает от самого себя. При этом очевидно, что он не оригинален и чрезмерно литературен: живо рисуя картины из жизни низов общества, автор немногое прибавляет к тому, что уже изображалось Гребенкой или Панаевым, не говоря уже о том, чтобы сравняться с Гоголем. Поэтому стоявший за текстом реальный опыт автора не выделяет этот очерк из числа других, написанных людьми, зачастую такого опыта не имевшими. Сказанное относится и ко всему роману, от завершения которого Некрасов окончательно отказался уже после смерти Белинского, в 1848 году.

Таким образом, и как критик, и как прозаик Некрасов не выходил за пределы среднего уровня, не был «новым Белинским» и не мог стать «новым Гоголем». Возможно, перспектива остаться на среднем уровне, в числе «полезных» беллетристов всё-таки не казалась ему соблазнительной, не соответствовала его заново проснувшимся амбициям. И неудача с художественной прозой и литературной критикой (неудача, конечно, относительная, но в том же смысле, в каком неудачей была судьба сборника «Мечты и звуки»: отзывы теплые, но не провозглашающие автора новым гением, не возносящие его на верхние ступени литературной иерархии), возможно, и заставила его снова попробовать себя в «серьезных» стихах, серьезных уже в новом духе — не «возвышенных», а «дельных», основанных на обретенной «правде». Риск здесь был, но психологически намного меньший, чем при издании сборника «Мечты и звуки»: Некрасов, уже опытный литератор, не собирался опрометчиво инвестировать в свою продукцию, поставив всё на карту. Он начинает в режиме пробы, о которой хочет узнать мнение Белинского. И в качестве нового ориентира, объекта для подражания он, естественно, берет не первого попавшегося поэта из журнала, а Лермонтова — и не только потому, что тот был кумиром Белинского. Несмотря на то что поэт был убит больше двух лет назад, новые, ранее не публиковавшиеся его стихотворения продолжали появляться в журналах, и его творчество оставалось актуальным, стихи были литературной новинкой.

Некрасов подражал Лермонтову в период эпигонства, выбирая из его стихотворений наиболее отвлеченные, наиболее «романтические». Теперь он увидел другого Лермонтова, которого охарактеризовал в обзоре литературы 1843 года: «Лермонтов был истинный сын своего времени — и на всех творениях его отразился характер настоящей эпохи, сомневающейся и отрицающей, недовольной настоящею действительностию и тревожимой вопросами о судьбе будущего. Источником поэзии Лермонтова было сочувствие ко всему современному, глубокое чувство действительности, — и ни на миг не покидала его грустная и подчас болезненно потрясающая ирония, без которой в настоящее время нет истинного поэта. С Лермонтовым русская поэзия, достигшая в период пушкинский крайнего развития как искусство, значительно шагнула вперед как выражение современности, как живой орган идей века, его недугов и возвышеннейших порывов». Это «глубокое чувство действительности» делает его, по выражению Некрасова, создателем «новой школы поэзии, которая началась у нас Лермонтовым да им же и кончилась». Пусть эта школа и кончилась (хотя в той же статье Некрасов причисляет к ней первую поэму Тургенева «Параша», только что вышедшую в свет), но само обозначение лермонтовской поэзии как «школы» означает, что у него можно учиться.

«Обучение» в «школе» Лермонтова Некрасов начинает с неожиданной стороны — пишет на него пародии. В 1844 году Некрасов пародирует стихотворение «И скучно и грустно, и некому руку подать…». У него получается:

И скучно, и грустно, и некого в карты надуть

В минуту карманной невзгоды…

Жена?., но что пользы жену обмануть?

Ведь ей же отдашь на расходы!

К этому тексту он не отнесся серьезно и включил его в фельетон «Преферанс и солнце». Однако затем Некрасов пишет пародию на «Казачью колыбельную песню», которая неожиданно окажется для него настолько важна, что он включит ее в «Петербургский сборник» с подзаголовком «Подражание Лермонтову» (а не «пародия» на Лермонтова):

Спи, пострел, пока безвредный!

Баюшки-баю.

Тускло смотрит месяц медный

В колыбель твою…

Эти пародии не являются средством как-то унизить Лермонтова, высмеять его поэзию. Тот же Белинский не воспринимал «Колыбельную песню» Некрасова как какое-то хулиганское деяние по отношению к великому поэту. Это, скорее, освоение лермонтовского взгляда на мир и использование его для выработки собственного. Некрасов берет очень характерные и узнаваемые лермонтовские ритмы и интонации как своего рода рамку и «вставляет» в нее поверхностно-юмористическое или сатирическое содержание. И происходит что-то совершенно неожиданное. По теме «Колыбельная песня» очень близка ко многим некрасовским стихотворным фельетонам, особенно к опубликованному в «Физиологии Петербурга» «Чиновнику». В обоих произведениях рисуется образ канцеляриста-взяточника. Но если в «Чиновнике», написанном бойким, но совершенно стертым пятистопным ямбом (напоминающим разве что шутливый пушкинский «Домик в Коломне»), мы видим простую и довольно мелкую сатиру, в лучшем случае намекающую, что брать взятки нехорошо, то в «Колыбельной песне» благодаря наложению бесславной и позорной судьбы чиновника на трогательную и возвышенную лермонтовскую фактуру — обращение матери к младенцу, которому предстоит стать настоящим казаком, — его будущие служебные нарушения начинают рассматриваться как бы в более широкой перспективе, и неожиданно за насмешкой проглядывает глубокая горечь, подлинная трагедия: жизнь чиновника становится дурной потому, что не соответствует высокому предназначению человека, выглядит как предательство этого предназначения. Само отсутствие ответа на вопрос, почему так произойдет, делает этот вопрос настоятельным, заставляет читателя смеяться и презирать не только чиновника, но и положение вещей, прямо от колыбели ведущее человека к такой судьбе, подталкивает его к недовольству «настоящею действительностию», заставляет размышлять «о судьбе будущего». Если в некрасовских фельетонах центральным приемом является ирония, насмешка скрывается под маской добродушного снисхождения к «грешкам» чиновника (так, например, описывается приспособленчество чиновника в одноименном фельетоне: «Пред старшими подскакивал со стула /Ив робость безотчетную впадал, / С начальником ни по каким причинам — / Где б ни было — не вмешивался в спор»), то новое ощущение трагизма такой жизни и скорби о человеке позволяет уже не юлить, не намекать, а использовать прямое, резкое (и, конечно, очень лермонтовское) слово: «Будешь ты чиновник с виду / И подлец душой»; «До хорошего местечка / Доползешь ужом». В «Чиновнике» доминирует ирония:

По службе вел дела свои примерно

И не бывал за взятки под судом,

Но (на жену, как водится) в Галерной

Купил давно пятиэтажный дом.

В «Колыбельной песне» воровство прямо названо воровством, без всякого ерничества и недомолвок:

И охулки не положишь

На руку свою.

Спи, покуда красть не можешь!

Баюшки-баю.

Купишь дом многоэтажный,

Схватишь крупный чин

И вдруг станешь барин важный,

Русский дворянин.

Прямое, бескомпромиссное, «жестокое» высказывание, сделанное от лица моральной человеческой правды, становится важнейшей краской, найденной в этой «пародии» Некрасовым. Это священная ярость («демократическая злость», как назвал ее Герцен существенно позднее), подобная гневу библейских пророков, поднимающаяся до сатиры Кантемира, Новикова, Фонвизина, Державина. В этом тексте это всё очень сгущено и резко, как бывает в случаях вдруг обретенного голоса; недаром это стихотворение до конца жизни Некрасова останется одним из самых «нецензурных» его произведений, постоянно вызывавшим запреты. После того как «Колыбельная песня» была напечатана, сам шеф жандармов Алексей Федорович Орлов потребовал наказать цензора, дозволившего ее публикацию: «Сочинения подобного рода, по предосудительному содержанию своему, не должны бы одобряться к печатанию». Начальство боялось, конечно, не покушений на литературную славу и значение Лермонтова, но покушения на «всё самое святое и высокое», именно потому, что стихотворение показывает, как в тогдашнем обществе всё святое и высокое было поругано и предано.



Автограф стихотворения «Колыбельная песня». 1846 г.

«Колыбельная песня» — блестящее стихотворение, одна из первых поэтических удач Некрасова, превосходящая абсолютно всё написанное им ранее, — займет почетное место в его прижизненных собраниях стихотворений (хотя и будет переноситься в раздел «Приложения» — формально как «несерьезное», а на деле по цензурным причинам). Но не в нем Некрасов видел свое новое рождение как поэта и не его первым показал Белинскому. В «Колыбельной песне» не хватает для «нового начала» своей темы, чего-то специфического, присущего только ему одному, эффект создается с помощью соединения двух уже хорошо разработанных в литературе (в том числе и самим Некрасовым) тем. В поисках своей темы Некрасов как бы открывает для себя те части своей жизни, опыт которых ему до сих пор не требовался ни в литературных занятиях, ни для вхождения в круг Белинского (для последнего были важнее его бедствия и мелкое предпринимательство в Петербурге): детство и раннюю юность, проведенные в поместье. Не то чтобы он вдруг вспомнил о них посреди петербургской жизни или краткое пребывание в Грешневе в 1844 году пробудило в нем тяжелые воспоминания о страшных сценах из детства. В детстве Некрасова не было ничего экстраординарного. Но благодаря Белинскому он научился видеть в тех обыденных крепостных порядках, среди которых вырос, в самом крепостном праве нечто ненормальное и в своей ненормальности ужасное. И в какой-то момент, когда Некрасов был озабочен поисками своей темы, инвективы Белинского в адрес крепостного права совместились с судьбой и личностью его «ученика».

Наиболее важным здесь было то, что он сам в силу происхождения был крепостником — не жертвой, а «злодеем», принадлежал к тем, кто виновен в страданиях миллионов людей. Или, точнее, в диалектике гегелевского типа, хорошо понятной Белинскому и его друзьям, — одновременно виновником и жертвой. И Некрасов пишет стихотворение «Родина», направленное не просто против крепостного права (хотя и об этом тогда писали нечасто), но как бы против самого себя как его порождения.

В чем сила этого еще одного «лермонтовского» стихотворения Некрасова? Оно «лермонтовское» в том числе и потому, что здесь обвинения в адрес помещичьей усадьбы наложены на лермонтовский ритм и смысл (очевидно, что по мелодике стиха и по теме — возвращение в родную усадьбу — оно напоминает «Как часто, пестрою толпою окружен…»). Но в некрасовском стихотворении нет никакой «шутки» и иронии в тех бескомпромиссных прямых словах, которые описывают усадебные обычаи:

И вот они опять, знакомые места,

Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,

Текла среди пиров, бессмысленного чванства,

Разврата грязного и мелкого тиранства;

Где рой подавленных и трепетных рабов

Завидовал житью последних барских псов…

Лирический герой обвиняет самого себя и потому вправе говорить такие слова:

Где научился я терпеть и ненавидеть,

Но, ненависть в душе постыдно притая,

Где иногда бывал помещиком и я;

Где от души моей, довременно растленной,

Так рано отлетел покой благословенный,

И неребяческих желаний и тревог

Огонь томительный до срока сердце жег…

И это воспитание, пробуждающее ненависть, одновременно накладывает на самого автора несмываемую печать:

Нет! в юности моей, мятежной и суровой,

Отрадного душе воспоминанья нет;

Но всё, что, жизнь мою опутав с первых лет,

Проклятьем на меня легло неотразимым, —

Всему начало здесь, в краю моем родимом!..

Эта печать — конечно, в первую очередь печать вины за соучастие в произволе, в самом крепостном праве, в этих социальных порядках, но одновременно и печать на характере, на самом складе личности, на судьбе. Можно сказать, что здесь появляется новый вид сочувствия, в значительной степени перекликающийся с отразившимся в лермонтовской «Думе»: лирический герой «Родины» проклинает социальное явление за зло, какое оно причинило не окружающим, а ему самому, не обездолив, но искалечив его душу. Здесь рождается новый лирический герой — «изломанный» человек, который неизбежно проклинает и то, что любил, потому что все его любимые существа также искалечены, их трагическая судьба несет на себе такое же неизбывное клеймо позора, что и его собственное. О матери:

Навеки отдана угрюмому невежде,

Не предавалась ты несбыточной надежде —

Тебя пугала мысль восстать против судьбы,

Ты жребий свой несла в молчании рабы…

О любимой сестре:

И ты, делившая с страдалицей безгласной

И горе и позор судьбы ее ужасной,

Тебя уж также нет, сестра души моей!

О няне:

Ее бессмысленной и вредной доброты

На память мне пришли немногие черты,

И грудь моя полна враждой и злостью новой…

Это безжалостный расчет с прошлым:

И с отвращением кругом кидая взор,

С отрадой вижу я, что срублен темный бор —

В томящий летний зной защита и прохлада, —

И нива выжжена, и праздно дремлет стадо,

Понурив голову над высохшим ручьем,

И набок валится пустой и мрачный дом…

Эмоциональное воздействие стихотворения усиливается сочетанием широких обобщений, обличительной патетики и чрезвычайно, даже рискованно интимных деталей, в некотором смысле бестактных и безжалостных по отношению к себе и персонажам стихотворения, способных вызвать у читателей чувство неловкости от непрошеного, неожиданного признания (например, о «неребяческих желаниях», о крепостных любовницах отца). Это своего рода эксгибиционизм, требующий от читателя напряжения и стойкости. При этом стихотворение неправдиво и в целом, и в мелочах: уже говорилось, что у Алексея Сергеевича при жизни матери не было крепостных любовниц, во всяком случае таких, с которыми он жил открыто (они, как и побочные дети, появились у отца Некрасова после смерти жены). Как ни странно, это не мешает эффекту, производимому «Родиной», — искренность здесь не есть откровенность, это скорее способность приписать себе и пережить как собственные любые общественные пороки и язвы, не останавливаясь перед самыми унизительными.

«Родина» — первое стихотворение, которое Некрасов решил показать Белинскому. И это закономерно: здесь не только отразились важнейшие ценности его круга, но и сама инвектива против самого себя была вдохновлена, возможно, известной чертой личности Белинского — способностью порицать себя за пороки, издеваться над собственными преодоленными заблуждениями. И стихотворение произвело впечатление на самого важного читателя. Сам Некрасов описывал судьбоносное событие своей жизни в автобиографии: «Я сблизился с Белинским. Принялся немного за стихи. Приношу к нему около 1844 г. стихотворение «Родина», написано было только начало, Белинский пришел в восторг, ему понравились задатки отрицания и вообще зарождение слов и мыслей, которые получили свое развитие в дальнейших моих стихах. Он убеждал продолжать»[22]. Менее сдержанно, но, возможно, более точно описывает реакцию Белинского Панаев: «Стихотворение «Родина» привело Белинского в совершенный восторг. Он выучил его наизусть и послал его в Москву к своим приятелям…» Таким образом, несмотря на то что стихотворение долго не получалось напечатать (оно не нравилось цензуре по той же причине, что и «Колыбельная песня», — из-за резкости обличения «всего святого и высокого», в том числе материнской и братской любви), именно оно дало миру нового поэта. Теперь Белинский назвал его «истинным поэтом» и так же, как ввел в свой крут его самого, ввел туда и его новую поэзию. Конечно, титул «гения» Некрасов получить не мог — это место было занято Лермонтовым, — но «истинный поэт» значило примерно то же самое.

Тем не менее свои собрания стихотворений (кроме первого) Некрасов открывал другим произведением, которое, видимо, считал впоследствии подлинным началом своего «настоящего» пути в литературе. Недаром некоторые мемуаристы ошибались, принимая именно его за тот текст, который вызвал первый восторг у некрасовского «учителя» («…У Белинского засверкали глаза, он бросился к Некрасову, обнял его и сказал чуть не со слезами на глазах: «Да знаете ли вы, что вы поэт — и поэт истинный?», — пишет в воспоминаниях Панаев). Это стихотворение, написанное в 1845 году и также напечатанное в «Петербургском сборнике». Белинский в целом отозвался о помещенных там стихах Некрасова очень высоко, но особенно выделил именно это. Герцен назвал стихотворение «превосходным». Именно «В дороге» стало подлинным обретением Некрасовым голоса. Голос здесь — самое важное. Стихотворение «Родина» имеет те же достоинства, что «Колыбельная песня», но и те же недостатки: оно одновременно слишком «громкое» — до истерики и слишком интимное — до эксгибиционизма, и в этом смысле и опасное, и «незрелое». Некрасов ищет другой — буквально «чужой» — голос, который звучал бы «тише», сдержаннее.

«В дороге» — еще одно стихотворение о том, как крепостное право калечит человека, но ощущение ужаса и несправедливости возникает само по себе, из «услышанной» истории. Стихотворение буквально разложено по голосам: самого лирического героя, ямщика, и как будто откуда-то из глубины слышится голос несчастной крепостной женщины. Здесь так же все — и мужик, и его несчастная жена — жертвы, но сказано об этом не прямо, не сильными словами, а становится ясно как будто из самого сопоставления двух миров, двух языков, мужицкого и дворянского. Трагедия женщины заключается в несовместимости этих миров, культур, пониманий смысла жизни, законов общежития. И потому за общей мыслью, заключающейся в том, что крепостное право позволяет обращаться с человеком, как с игрушкой, которую можно бросить, когда она надоест, перестанет нравиться или просто сделает что-то против господской воли, встает более сложная и, так сказать, долгая проблема: кому сочувствовать и кто здесь большая жертва.

В стихотворении «В дороге» легко можно увидеть еще одно обыгрывание «материнского» сюжета «Родины»: утонченная женщина с высокими духовными стремлениями отдана замуж за грубого «невежду». Но здесь сам «невежда» становится и порождением, и жертвой какой-то общей неправильности жизни. И читателя охватывает не просто негодование, но леденящий ужас оттого, что обычные люди, а не отпетые злодеи причиняют друг другу невероятную боль просто в «силу вещей», считая себя нормальными и добрыми. После смерти хозяина, в доме которого выросла крепостная девушка, новый барин отправляет ее, не приученную к сельской жизни, в деревню: «Знай-де место свое ты, мужичка!» И ямщик — добрый человек и гордится этим:

Видит Бог, не томил

Я ее безустанной работой…

Одевал и кормил, без пути не бранил,

Уважал, тоись, вот как, с охотой…

А, слышь, бить — так почти не бивал,

Разве только под пьяную руку…

И он действительно не понимает, что говорит и что делает со своей женой. И что же это за сила вещей, которая позволяет людям так поступать с другими людьми? Лирический герой не дает ответа — он здесь не судья, а слушатель, передающий читателю чужой рассказ. В результате оказывается высказано больше, чем в «Родине». Если «Родину» повторить невозможно (да и не нужно — это стихотворение, имеющее силу выкрика, а кричать всё время нельзя), то в стихотворении «В дороге» автор как будто впервые спрашивает о том, о чем будет еще писать и писать. Оно открывает настоящий путь Некрасова-поэта.

Загрузка...