КАПИТАЛИСТ

1864 год принес России новые перемены. В январе было объявлено начало земской, а в ноябре — судебной реформы. Они были менее интересны Некрасову, нежели отмена крепостного права, но сами по себе внушали сдержанный оптимизм, создавали ощущение, что правительство, несмотря на гонения на прессу и репрессии в отношении своих противников, всё-таки остается «реформаторским», не утратило желания улучшать жизнь страны. Ощущение продолжающегося общественного и политического «движения» всегда действовало на Некрасова благотворно.

В течение первой половины года в столицу постоянно доходили известия и слухи о зверствах карателей в Северо-Западном крае. Однако после подавления восстания Муравьев был практически отправлен в почетную отставку, влияние его «партии» на царя и правительство оказалось кратковременным.

Этот год ознаменовался новыми потерями. 19 января скончался Дружинин. Некрасов присутствовал на его похоронах и на поминках, устроенных Литературным фондом, окруженный бывшими приятелями и бывшими сотрудниками: Тургеневым, Анненковым, Боткиным, Никитенко. Поэт написал некролог, в котором искренне отдавал должное покойному, когда-то наполнявшему страницы «Современника» статьями и повестями «ни о чем», позволявшими журналу выживать в ожидании лучших времен: «…Начало и продолжение деятельности Дружинина как раз совпало с тем временем, когда министром народного просвещения (к ведомству которого тогда принадлежала литература) был князь П. А. Ширинский-Шихматов, председателем цензуры — переведенный из Казани граф М. Н. Мусин-Пушкин, а влиятельнейшими цензорами — А. И. Фрейганг и А. Л. Крылов, конечно, памятные деятелям той эпохи. Но Дружинин и тут нашелся. Он обладал, между прочим, удивительною силою воли и замечательным характером. Услыхав о затруднении к появлению в свет статьи, только что оконченной, он тотчас же принимался писать другую. Если и эту постигала та же участь, он, не разгибая спины, начинал и оканчивал третью. Кто помнит блеск, живость, занимательность тогдашних фельетонов Дружинина, которые во всей журналистике того времени одни только носили на себе печать жизни, тот согласится, что такой человек в данное время редакции журнала мог бы ломаться сколько душе его угодно. Дружинин был выше этого ломанья… Это был характер прямой и серьезный».

Случившаяся 25 сентября кончина Аполлона Григорьева тронула Некрасова, может быть, не меньше, чем смерть Дружинина. Они не были ни единомышленниками, ни приятелями, но поэт не мог не помнить, что Григорьев был едва ли не первым «серьезным» критиком, высоко оценившим его стихи, «признавшим» его поэзию и постоянно сердечно откликавшимся на его публикации.

Шестого февраля Чернышевский был приговорен к четырнадцати годам каторжных работ с последующим бессрочным поселением в Сибири. До утверждения приговора государем (впоследствии сократившим срок каторги до семи лет) Чернышевский оставался в Секретном доме Алексеевского равелина Петропавловской крепости. Некрасов, как и сам узник, скорее всего, считал его приговоренным заранее. Тем не менее жестокость приговора наверняка поразила редактора «Современника». Некрасов не присутствовал на процедуре «гражданской казни» 19 мая, когда над стоявшим на эшафоте на коленях с табличкой «государственный преступник» Чернышевским сломали шпагу и многочисленные зрители провожали бывшего сотрудника «Современника» как мученика свободы, навсегда покидавшего политику, общественную жизнь и литературу, но навсегда остававшегося кумиром и идеалом молодежи.

Днем ранее Некрасов отправился в заграничную поездку с Селиной Лефрен, сестрой и братом Константином, которого окончательно взял под свою опеку. Поэт пробыл за границей с конца мая до начала июля, а по возвращении в Петербург почти сразу отправился в Карабиху, где жил до середины октября (потому и не был на похоронах Григорьева). Видимо, никаких целей, кроме отдыха, у него не было, и его заграничный вояж воспринимался недоброжелателями как путешествие праздного богача с любовницей и челядью. Боткин писал Тургеневу из Берлина: «Некрасов путешествует набобом с сестрой и любовницей-француженкой, которая ни слова не знает по-русски. Феоктистов заставал его за французскими диалогами и именно за учением наизусть глагола aimer[31]». Герцен в ноябре сообщал Огареву из Парижа: «Некрасов был здесь несколько месяцев назад — он бросал деньги, как следует разбогатевшему сукину сыну; возит с собой француженку (Панаеву он, говорят, оставил), брата и пр.».

Некрасов, таким образом, выглядел разбогатевшим сукиным сыном, набобом. Между тем конторские книги «Современника», которые на протяжении семи лет педантично вел Ипполит Панаев, показывают, что именно в этом году журнал понес огромные убытки. Дело было в том, что долги журналу Добролюбова, Чернышевского, Панаева и самого Некрасова были наконец записаны в графу расхода. В результате образовался колоссальный дефицит: 19 643 рубля 37 копеек. В 1865 году дефицит увеличился до 23 307 рублей 43 копеек.

До этого журнал был на первый взгляд прибыльным предприятием (например, по конторским книгам в конце 1861 года капитал составил 17 618 рублей 13 копеек, в конце 1862-го остался прежним, в конце 1863 года составлял ту же сумму), однако внимательный анализ бухгалтерии легко обнаруживает, что прибыльность и стабильность были иллюзорными. При рассмотрении состава приходных и расходных статей «успешных» лет видно, что основными активами в это время (за исключением реальных денег, находящихся в кассе) являлись долги журналу, прежде всего долги его сотрудников. Их доля в активах «Современника» огромна. В 1860 году долги только ведущих сотрудников — Добролюбова (2005 рублей), Чернышевского (7098 рублей 4 копейки), Панаева (15 503 рубля 75 копеек) — составляли в совокупности 24 606 рублей 79 копеек. Сам Некрасов был должен журналу 15 338 рублей 94 копейки. Очевидно, что получить эти долги было маловероятно (не говоря уже о том, что долг самого Некрасова своему журналу является своего рода условностью). В руководствах по бухгалтерии обычно для таких долгов рекомендовали выделять особые счета. Ипполит Панаев этого не делал, и эти долги фигурировали в книгах как реальные суммы. При этом на самом журнале были долги, которые нельзя было не выплачивать: типографии и за бумагу, в общей сложности на 9306 рублей 97 копеек, а также по векселям на 6076 рублей 25 копеек. Таким образом, актив в значительной степени состоял из долгов с сомнительной перспективой возврата, пассив — практически полностью из долгов, платить которые было необходимо. Реальный бюджетный дефицит журнала равнялся 26 624 рублям 73 копейкам. Ситуация была даже хуже, чем в 1865 году.

Такое положение сохранилась и в следующем, выглядевшем особенно финансово успешным 1861 году. Опять актив включал заведомо невозвратные долги сотрудников: Добролюбов остался должен (несмотря на списанный огромный дивиденд) 2005 рублей 29 копеек, И. И. Панаев — 22 559 рублей 7 копеек, Чернышевский — 7098 рублей, Некрасов — те же 15 338 рублей 94 копейки; при этом долг типографии составлял 5089 рублей 61 копейку, за бумагу — 5543 рубля 48 копеек, а по векселям — 9590 рублей 72 копейки). То есть совокупный долг самым важным кредиторам увеличился почти на десять тысяч рублей, при этом долги сотрудников, ставшие уже не просто сомнительными, а безнадежными (за смертью двоих из них), выросли больше чем на четыре тысячи. Скрытый дефицит, таким образом, увеличился до 29 052 рублей 63 копеек. Подобная ситуация была и в два последующих относительно благополучных года. В это время в конторских книгах в актив писались не просто «плохие» долги, но долги уже покойных или находившихся в заключении сотрудников. Более того, эти долги продолжали накапливаться (Добролюбова — за счет его братьев, Чернышевского — за счет его супруги, Панаева — за счет его матери). Принятое в 1864 году Ипполитом Панаевым решение наконец-то переписать долги Добролюбова, Чернышевского и Панаева в пассив в качестве потерянных сумм только вывело наружу до тех пор скрытую убыточность предприятия. Списание долгов умершим или находящимся в заключении сотрудникам являлось не благотворительным актом, а естественным шагом, сделанным для выяснения подлинного финансового положения.

Итак, журнал Некрасова был на протяжении всего того периода, который можно проследить благодаря конторским книгам Ипполита Панаева (с 1860 по 1865 год), убыточным, и получаемый доход никогда не покрывал реальные расходы. И это в годы, когда подписка была самой большой (около шести с половиной тысяч экземпляров)! Делали его убыточным не какие-то объективные причины или внешние обстоятельства (он вполне мог приносить стабильную прибыль даже в моменты, когда такие обстоятельства появлялись, как это было в 1862 и 1865 годах), а нерасчетливая финансовая политика самого владельца. Вместо того чтобы постепенно расплачиваться с долгами, он практиковал выдачу сомнительных с экономической точки зрения кредитов. Из кассы журнала постоянно выдавались деньги сотрудникам и авторам вперед, в счет будущих гонораров или просто так. Ни на одной статье расхода Некрасов не экономил — ни на бумаге, ни на типографии, ни на метранпаже и корректоре, не говоря уже об авторских гонорарах. Нельзя сказать, что он был безумно расточительным, но и расчетливым его тоже не назовешь.

То, что предприятие нерентабельно, не всегда означает, что его владелец человек бедный. Некрасов действительно брал из кассы журнала столько денег, сколько хотел, к тому же получал гонорары за свои произведения. Его долг собственному журналу можно в принципе считать той прибылью, которую Некрасов в результате от него получил. Но сумма, которая в таком случае получается, — 15 тысяч рублей, то есть примерно 2200 рублей в год — ничтожная и совершенно не соотносимая с его расходами; она никак не могла обеспечивать тот образ жизни, который он вел. Возможно, на первых порах журнал действительно «кормил» Некрасова, но очевидно, что в 1860-е годы он издавал «Современник» «для своего удовольствия», не рассчитывая на него как на источник больших доходов. Видимо, источник, позволявший в том числе делать солидные вклады в кассу журнала, был другой.

Легче всего предположить (не имея оснований утверждать что-то другое), что таким источником была карточная игра. В конце 1863 года и после окончательного расставания с Панаевой в 1864-м страсть Некрасова к картам приняла угрожающие размеры. Он и сам в немногочисленных письмах тех лет жаловался, что заигрался и что игра не дает ему возможности заниматься делами, он вынужден просить прощения за это и у Островского, и у своего приятеля Михаила Сергеевича Волконского, сына декабриста. Карты, а не журнал, его кормили и подпитывали его издательскую деятельность. Точнее, в какой-то момент (предположительно в конце 1850-х годов) карточные выигрыши позволили Некрасову перестать относиться к журналу как к источнику дохода, средству существования и продолжать издавать его исключительно «по страсти», для удовольствия, для реализации своих идеалов, рассматривать издательскую деятельность как общественную миссию, свидетельство респектабельности и положения в обществе.

В 1864 году проблемы у «Современника» были не только по финансовой части. Журнал вел в это время весьма бранчливую полемику и с такими враждебными изданиями, как «Русский вестник» и «Время», и с идейно близким «Русским словом». Эту полемику, получившую от Достоевского меткое название «раскол в нигилистах», начал в «Русском слове» Варфоломей Зайцев, в январе резко ответивший на замечания Салтыкова о романе «Что делать?», на что Салтыков не менее резко возразил. «Русское слово» ставило под сомнение, что под влиянием Салтыкова новая редакция «Современника» сохраняет приверженность взглядам Чернышевского и Добролюбова. После ухода из журнала Салтыкова полемику продолжил Антонович, всегда отличавшийся грубостью, оскорбительным тоном и мелкой придирчивостью. При его участии спор превратился в перебранку. Правда, публицисты «Русского слова» не смешивали Некрасова и его «консисторию». Писарев подчеркнуто высоко ценил некрасовскую поэзию, как будто перехватив в этом смысле пальму первенства у редакции «Современника» и оказавшись в этом смысле наследником Добролюбова и Чернышевского. В 1861 году в статье «Писемский, Тургенев и Гончаров» Писарев признавался: «Некрасова как поэта я уважаю за его горячее сочувствие к страданиям простого человека, за честное слово, которое он всегда готов замолвить за бедняка и угнетенного. Кто способен написать стихотворения «Филантроп»… «Еду ли ночью по улице темной»… — тот может быть уверен, что его знает и любит живая Россия».

Некрасов находился «над схваткой» и никоим образом не стремился в нее ввязаться. Видимо, разногласия между журналами не казались ему по-настоящему важными. Тем не менее эта довольно базарная распря людей, которых Некрасов хотел видеть рыцарями без страха и упрека, ссора, выставляющая их в комически-неприглядном свете перед публикой, уже перевоспитанной Катковым и Достоевским, должна была раздражать, поскольку вредила репутации его журнала. Однако он ничего не предпринял для прекращения полемики, которая тянулась до начала 1865 года.

Быстро возникли и распри внутри редакции. Изначально заложенный конфликт прорвался наружу, возможность для мирного сосуществования Антоновича и Салтыкова была быстро исчерпана. В ноябре Салтыков «официально» заявил, что просит больше не считать его частью редакции журнала, в котором он теперь намерен участвовать только в качестве автора. Некрасов, «принявший отставку» ценного сотрудника без возражений и уговоров, не столько был на стороне Антоновича и Пыпина, сколько подчинился естественному ходу событий. В любом случае уход Салтыкова был огромной потерей для «Современника». Но одновременно были и приобретения — в этом году в журнале начали печататься народные очерки Александра Ивановича Левитова, наиболее лиричного из новой плеяды беллетристов, а также знаменитый «этнографический очерк» Федора Михайловича Решетникова «Подлиповцы».

К сожалению, новые авторы были в личном плане столь же «ненадежными», как Николай Успенский и Помяловский. Решетников постоянно донимал Некрасова просьбами о деньгах, жалобами на трудное положение, а в дневнике записывал, как обижает его редактор «Современника», какой он бездушный эксплуататор: «Некрасов приехал барином и обошелся не очень ласково. <…> Он думал, что я хожу к нему просить денег. Когда я ему сказал, что я бы с августа месяца мог прочитать весь роман и переписать его, он сказал, что ему слушать меня некогда, а ему нужно читать писарский почерк. Некрасов в отношении ко мне сделался всё равно что директор департамента к помощнику столоначальника». Как Помяловский и Успенский, Левитов и Решетников были склонны к алкоголизму (последний в своем дневнике оставил художественное описание симптомов белой горячки) и только поверхностный взгляд мог в них увидеть будущее русской литературы. Впереди у них были быстрое оскудение таланта и ранняя смерть. Это чувствовалось с самого начала, и никаких иллюзий Некрасов на их счет не испытывал. Салтыков, конечно, был существенно более надежной опорой русской литературы. Его место в редакции «Современника» занял Ю. Г. Жуковский.

Стихов в 1864 году Некрасовым было написано немного. Два стихотворения посвящены становящейся для него традиционной теме возвращения из-за границы. Наиболее интересно «Начало поэмы». Само название стихотворения выглядит загадочно, поскольку никакую поэму Некрасов писать не предполагал. В этом стихотворении поэт продолжает эксперимент, начатый в «Морозе, Красном носе». Лирический герой — петербургский поэт, очевидно, картежник и человек из высшего общества, при этом любящий сельскую, народную Россию. Возвращаясь на родину, он, с одной стороны, видит ее красоту и погружается в тишину, с другой — не может перестать быть самим собой, поэтому снопы на поле вызывают у него ассоциации с грудами золота на зеленом сукне карточного стола, а на возу чудятся «барыня в широком кринолине» и «столичный франт со стеклышком в глазу». Это похоже не только на центральную идею «Мороза…», но и выглядит своеобразной само-пародией на поэму «Тишина», иронией над собственной наивной верой в то, что единение с народом может быть так легко достигнуто.

«Начало поэмы» — не более чем изящная виньетка, автоэпиграмма на чрезвычайно серьезную тему. Существенно более важное место среди некрасовских текстов занимает написанное тогда же стихотворение «Памяти Добролюбова». Здесь образ героя, революционера, который только намечался в «Поэте и гражданине» и «Рыцаре на час», доведен до канонических черт, а его свершения приобретают просто-таки космические масштабы. Это суровый человек, пренебрегающий радостями жизни, в том числе сексуальными, всю энергию направляющий на служение Отчизне:

Сознательно мирские наслажденья

Ты отвергал, ты чистоту хранил,

Ты жажде сердца не дал утоленья;

Как женщину, ты Родину любил.

Высшее служение Родине для этого человека заключается в смерти: «Учил ты жить для славы, для свободы, / Но более учил ты умирать». По своему учению поступает и Добролюбов — он гибнет: «Но слишком рано твой ударил час / И вещее перо из рук упало». Умирая, он возвращается в ту землю, которая его породила:

Плачь, русская земля, но и гордись —

С тех пор, как ты стоишь под небесами,

Такого сына не рождала ты

И в недра не брала свои обратно…

В результате его смерть позволяет земле по-прежнему плодоносить:

Природа-мать! когда б таких людей

Ты иногда не посылала миру,

Заглохла б нива жизни…

В этих строках образ героя приобретает почти мифологические черты бога или героя, приносящего собственные плоть и кровь в жертву ради спасения мира и людей, ради того, чтобы земля продолжала плодоносить, во искупление грехов бесчисленных поколений, ее населявших. Риторическая сила «Памяти Добролюбова» огромна, а созданный иконографический образ — невероятно притягателен для тех, кто посвящал свою жизнь революционной деятельности: это стихотворение будут вспоминать террористы перед покушением и в тюрьме перед казнью, цитировать наизусть народовольцы, отправляющиеся на каторгу.

Люди титанического склада, подобные идеализированному Некрасовым Добролюбову, люди действия «высоко возносятся» над простыми смертными, и поэту даже не приходит в голову равнять себя с ними. Они гибнут «безупречно» за народ, идут помочь таким, как Орина или ее несчастный сын. Но откуда они узнают, что кто-то нуждается в помощи? Об этом ведь не информируют газеты. Кто будет слушать слова крестьянки («Мало слов, а горя реченька») и сделает их страстным призывом ко всем, в ком еще не умерло чувство «чести»? И здесь поэт обретает смысл существования и свое место.

Об этом — начатая, возможно, существенно раньше, но завершенная в том же году «Железная дорога». Ее знаменитый эпиграф, являющийся своеобразной «пятой главкой», ставит вопрос, на который первый ответ дает генерал: «Ваня (в кучерском армячке). Папаша! кто строил эту дорогу? Папаша (в пальто на красной подкладке). Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька! Разговор в вагоне». Генерал называет имя человека, который руководил постройкой дороги. Тот для него и есть ее «строитель». Автор утверждает, что и этой железной дорогой, и всеми остальными благами цивилизации и культуры (в том числе пресловутым Колизеем и собором Святого Стефана) мы обязаны народу. Как говорит Ваня:

…тысяч пять мужиков,

Русских племен и пород представители

Вдруг появились — и он мне сказал:

«Вот они — нашей дороги строители!..»

Народ достоин не презрения, выражаемого генералом вслед за пушкинским Поэтом, героем пародируемого здесь стихотворения «Поэт и толпа» («варвары, дикое скопище пьяниц»), но великой любви и уважения. В «Железной дороге» уважения к себе требует сам народ. Погибшие крестьяне обращаются к тем, кто ездит по построенной ими дороге:

Братья! Вы наши плоды пожинаете!

Нам же в земле истлевать суждено…

Всё ли нас, бедных, добром поминаете

Или забыли давно?

Мужикам, уже мертвым, почему-то важно, чтобы их поминали добром и были благодарны за их труд. Как будто забвение для них — это вторая смерть. Ответом на их призыв помнить их, а не графа Клейнмихеля, собственно, и является сама «Железная дорога». Некрасов использует свое искусство слова, чтобы вывести из забвения подлинных строителей, напомнить людям, умеющим читать, чем куплены их благополучие и праздность, сколько их «братьев» погибло, было замучено, чтобы они могли предаваться празднику жизни. Некрасов как бы «дает народу слово», в его поэзии народ может говорить. Поэт даже приходит на помощь народу: он как будто «редактирует» речь мужиков, помогает им высказать то, что они хотят, лучше, чем они могут (о чем не сказали крестьяне из «Размышлений у парадного подъезда», бурлаки из «На Волге»): «Всё претерпели мы, божии ратники, / Мирные дети труда». Поэт тем самым становится соратником героя-революционера, отдавая народу самое дорогое — свою поэзию. «Железная дорога» — это поэтический манифест Некрасова, подводящий итог всей его поэзии, заново определяющий ее как своеобразную форму служения народу.

В 1864 году мировая общественность праздновала трехсотлетие со дня рождения Шекспира. Некрасов задумал осуществить (совместно с имевшим уже опыт издания Шиллера Николаем Васильевичем Гербелем) издание полного собрания пьес великого драматурга. Этим проектом Некрасов усиленно занимался несколько лет начиная с 1865 года: собирал уже сделанные переводы, проводил переговоры с переводчиками или их наследниками, иногда конфликтуя со своим партнером, позволившим себе выпустить первый том без согласования с ним. В письме Гербелю Некрасов предстает вежливым, но одновременно жестким и требовательным бизнесменом.

1865 год принес новый юбилей — столетие со дня смерти Михаила Васильевича Ломоносова, превратившийся в официозное мероприятие. Некрасов отнесся к нему существенно холоднее — лишь подписался на торжественный обед на 550 персон, состоявшийся 7 апреля в зале Санкт-Петербургского дворянского собрания, но не явился на него.

В этом году история «Современника» вступила в заключительную стадию. Отчуждение между издателем и его сотрудниками Антоновичем, Елисеевым, Жуковским, Пыпиным достигло апогея. Восприятие ими Некрасова как хозяина, а себя как наемных работников привело к попытке «захвата» журнала. Отчасти неожиданно, отчасти предсказуемо сам Некрасов оказался в роли «капиталиста», против которого подняли бунт его «рабочие». Началом «переворота» стала затеянная сотрудниками «Современника», постоянно подозревавшими своего патрона в нечистоплотности, ревизия бухгалтерских книг журнала.

Эта история сохранилась в воспоминаниях двух затеявших дело «бунтарей». Елисеев описывал ее так: «И вот мы, честные люди, по инициативе нашего политэконома, решились заставить Некрасова именно сделаться таким же честным человеком, как и мы. Один раз, когда Некрасов стал жаловаться на бедность доходов журнала, на недостаточность денег и на наши возражения предложил нам проверить его конторские книги, то мы, о срам, вызвались идти и делать самоличную поверку… И вот гурьбой все мы, сотрудники «Современника» — я, Ю. Г. Жуковский, М. А. Антонович, В. А. Слепцов, А. Ф. Головачев — отправились к Панаеву. Не помню, был ли на ревизии А. Н. Пыпин. Панаев принял нас очень любезно, раскрыл все книги и стал давать объяснения по своим бухгалтерским счетам. Мы, не знакомые с бухгалтерским счетоводством, шутили, спорили, смеялись над теми qui pro quo[32], которые получались в наших понятиях по объяснениям Панаева к терминам бухгалтерии».

Антонович вспоминает тот же эпизод несколько по-другому: «В данном случае Некрасов ни слова не говорил о бедности доходов и значительных дефицитах, а так просто, среди другого разговора, как будто мимоходом, сказал, что у «Современника» много должников, что вот посмотрите сами составленный Панаевым список должников, и больше ни слова. В это время у него были Елисеев, Жуковский и я. Елисеев взял список и, не взглянув на него, положил в карман, и разговор продолжался прежний, как ни в чем не бывало. Затем мы отправились к Елисееву для рассмотрения полученного от Некрасова документа. Взглянув на документ, Елисеев страшно расхохотался и едва мог выговорить: «Да это вовсе не отчет, который я предполагал и который можно было проверять. А список должников журнала, и во главе их — вы», — сказал Елисеев, обращаясь ко мне. Это был лист бумаги, исписанный крупным писарским почерком и имевший такое заглавие: «Редакции должны к 1-му генваря 1865 года…» Между прочим, Елисеев, полушутя, полусерьезно, сказал: «А знаете что, возьмем эти долги на себя, уплатим их Некрасову, но условием, чтобы он передал нам весь журнал». Это замечание Елисеева послужило переходом и поводом к серьезным обсуждениям о денежной стороне журнала. Елисеев и Жуковский, вооружившись карандашами, стали проектировать сметы издания журнала, составлять баланс, высчитывать возможные прибыли и убытки, и несколько листов исписали цифрами и выкладками. Эти листы, так же как и список должников, каким-то образом сохранились у меня до сих пор. Дальнейшее обсуждение предполагалось у меня, поэтому и документы были вручены мне. Но это обсуждение не состоялось. Мы не придали значения этой истории, отвлекли от нее наше внимание и скоро совсем ее забыли».

Оба мемуариста искажают суть происходившего. О том, что сотрудники действовали совершенно серьезно и вправду собирались произвести переворот в «Современнике», чтобы издавать его «артельно», на справедливых, с их точки зрения, основаниях, свидетельствует письмо Антоновича и Елисеева И. А. Панаеву, написанное в конце января 1866 года: «Николай Алексеевич письменно согласился отдать «Современник» в аренду постоянным сотрудникам журнала в лице г. Антоновича. Для заключения подробных условий необходимо рассмотреть счета и книги по изданию журнала, преимущественно за истекший и текущий годы. Посему сотрудники «Современника» поручили нам просить Вас помочь им в этом деле и показать счета и книги, для рассмотрения которых они согласились собраться к Вам в воскресенье, то есть 31 января».

Всерьез отнесся к предложению своих сотрудников и Некрасов. В конце сентября — начале октября 1865 года он набросал проект возможной передачи журнала в аренду: «Я готов передать «Современник» с арендною платою по 9 т[ысяч] руб. сер[ебром] в год, с тем что арендатор берет на себя долг журнала, а я устраняюсь от личного участия как по редакции, так и по изданию журнала. Через десять лет арендатор освобождается от всякой платы мне и издает журнал исключительно] в свою пользу. Кроме означен[ных] 9 т[ысяч] арендатор должен принять на себя обязательство по контракту с г. Плетневым, т. е. просто контракт будет переведен на арендатора, который обяжется мне выплачивать г. Плетневу ежегодно 3 т[ысячи] руб. с[еребром]. При заключении условия арендатор принимает дела, книги и суммы журнала в том виде, в каком они ныне находятся. Всё, что есть в журнале за кем-либо, с того дня получается им, равно и долг журнала, цифра коего обсуждена будет совмест[но], уже падает на него. Об этом и вообще о перемене в хозяйств[енной] и редакцион[ной] части журнала должно быть по заключении условия объявлено. Доля ответственности за дальнейшие судьбы журнала, как денежная, так и всякая другая, уже падала бы на новых его хозяев. Подробности этого условия определим, когда всё пойдет на лад». Что заставило Некрасова составить такой документ, допускающий саму эту возможность (пусть и на условиях, которые даже при самом беглом рассмотрении выглядят чрезвычайно тяжелыми и невыгодными для «арендаторов» и как будто рассчитаны на их отказ), точно сказать нельзя. Возможно, положение, в котором оказался в это время журнал, заставляло его смириться с невозможностью его издавать.

Чтобы не сложилось представление о какой-то особенной корысти Антоновича или Елисеева, напомним, что такие «перевороты» были тогда типичными для радикальной прессы. Практически в то же время аналогичный план «захвата» журнала возникает у ведущих сотрудников «Русского слова». Критик Н. В. Шелгунов вспоминал: «В зиму 1865/66 года жил я уже в Вологодской губернии и получил от Зайцева приглашение вступить в коалицию против Благосветлова. Предполагалось совершить coup d’etat[33] и устранить Благосветлова (не помню, от главенства или совсем от журнала). Зайцев уже списался с Писаревым, находившимся в заключении, и получил его согласие. Мне казалось, что, заняв втроем место Благосветлова, мы всё-таки не разрешили бы общего вопроса, — кто-нибудь оказался бы четвертым, то есть вне нас троих; кроме того, мне не думалось, чтобы в том положении, в котором мы все тогда находились (один только Зайцев был на свободе), было возможно ведение журнала, и в этом смысле я ответил Зайцеву. Характерно, что к этому же времени относится и намерение сотрудников «Современника» свершить нечто подобное с Некрасовым».

В случае «Русского слова» дело закончилось опубликованной в журнале пустой декларацией: «Во имя общественной пользы, экономической правды и достоинства самой журналистики, которая должна быть не только свободной, но и честной, объявляется: 1) издатель не считает подписной суммы своей собственностью; 2) подписная сумма не должна расходоваться произвольно; 3) издатель, как поверенный подписчиков, есть главноуправляющий конторой журнала; он обязан давать в известные сроки полный отчет во всех расходах по изданию; 4) отчеты эти должны печататься в самом журнале за подписью издателя. На этих началах, которые мы признаем справедливыми и полезными, будет издаваться «Русское слово». В «Современнике» дело не дошло даже до публичных заявлений. А в скором времени всем сотрудникам (как работникам, так и их «хозяевам») «Современника» и «Русского слова» стало совсем не до «переворотов» и «артельных» изданий. Все эти заговоры и внутренние и внешние конфликты были крайне несвоевременны, попытка дележа доходов была предпринята тогда, когда уже было ясно, что вскоре делить будет нечего.

После долгого обсуждения в разных комитетах и комиссиях (так всё делалось в александровское время) наконец грянула цензурная реформа. 6 апреля 1865 года был издан указ, вступавший в действие 1 сентября, о переходе всех желающих изданий с предварительной цензуры на карательную. Традиционно и отчасти справедливо такой вид цензуры считается более прогрессивным: издатель и редактор печатают всё, что считают нужным; в случае же нарушения той или иной публикацией каких-либо законов дело решается в суде, в котором издатель может отстаивать свою правоту. Это означает практическую отмену цензуры.

В России, однако, часто бывает, что начальство, предоставляя подданным какой-то новый вид свободы, обставляет ее таким количеством ограничений и дополнительных требований и угроз, что прежняя несвобода начинает казаться потерянным раем. Так произошло и с цензурной реформой. Во-первых, несмотря на то что переход на карательную цензуру объявлялся делом добровольным, практически всем изданиям закулисно настоятельно рекомендовалось подать прошение об этом. Во-вторых, от изданий всё равно требовалось предоставлять все материалы на предварительное прочтение в управление по делам печати. В-третьих, наряду с возможным судебным преследованием и последующим штрафом или тюремным заключением, которое могло инициировать исключительно правительство, оно же имело возможность объявлять предостережение за «вредное направление» того или иного материала. Третье предостережение означало автоматическую приостановку издания на полгода или — по специальному решению — его закрытие. Отмена цензуры оборачивалась фактически двойной цензурой с двойной системой наказаний.

Перспектива такой свободы совершенно не манила, но делать было нечего. 15 сентября Некрасов и Пыпин, ставший ответственным редактором журнала, подали прошение в Главное управление по делам печати о разрешении издавать «Современник» по новым правилам. 21 сентября такое разрешение было дано. После этого, как пишут в романах, события начали развиваться стремительно. Уже 11 ноября «Современнику» было вынесено первое предостережение за «оскорбления начала брачного союза» в статье Пыпина «Новые времена», «прямое оспаривание начал собственности», «возбуждение вражды к высшим сословиям» в статье Жуковского «Записки современника» и «возбуждение общественного недоверия к закону о печати 6 апреля» в статье Антоновича «Надежды и опасения», а также в целом за вредное направление журнала. 4 декабря за «неумолкающее, настойчивое проповедование ложных идей и постоянную грубейшую клевету как на правительственные учреждения, так и на сословия и частные лица», в том числе проявившиеся в стихотворении «Железная дорога», «Современник» получил второе предостережение.

Положение журнала сделалось совершенно отчаянным. Перед началом нового года, во время подписной кампании, «Современник» оказался на грани полугодичной приостановки или закрытия, поскольку в запасе у него было только одно предостережение. Это сразу сказалось на подписке и поставило перед Некрасовым задачи, возможно, превышающие его возможности. Видимо, в сложившейся ситуации не действовали правительственные связи — никто не мог повлиять на непреклонного доктринера Валуева, почему-то настойчиво ведшего «Современник» к закрытию. С декабря 1865 года издание журнала фактически превратилось для редактора в отчаянную борьбу за выживание.

Некрасов пытался договориться с Плетневым о снижении (точнее, об отказе от предусмотренного контрактом повышения) арендной платы, становившейся непосильной. В длинном письме владельцу прав на журнал слышно отчаяние, у Некрасова очень редкое: «Петр Александрович! Прошу Вас принять во внимание следующие обстоятельства. Панаев умер, оставив долгу на своей половине «Современника» до 17 т[ысяч] р[ублей] сер[ебром]. Два сотрудника — один смертью, другой ссылкою лишены были возможности возместить своею работою значительную сумму, которую редакция выдала им вперед; для погашения этих-то долгов издавал я «Современник» в последние годы; сверх того, после Панаева остались мать, старуха 75 лет, без куска хлеба; сын 4 лет — тоже; после Чернышевского — жена и двое малолетних детей; после Добролюбова — двое малолетних братьев; всем этим лицам дается кусок хлеба, а иным и средства к воспитанию из средств «Современника», который с каждым годом приносит менее. Чтобы выдавать Вам полную ренту, я должен сжимать этих бедных людей, долг тоже почти не убывает. Неужели Вы будете меня теснить и мои вышеизложенные просьбы, вполне законные и умеренные, не получат ответа утвердительного? Уже более двенадцати лет книги «Современника» ведутся на строго коммерческом основании, не мною, а лицом, Вам известным, имеющим доверенность от меня и имевшим ее от Панаева; по этим книгам можно проследить и доказать (ибо на всякий грош, выданный из редакции и конторы, сохраняются расписки), что всё сказанное мною здесь о положении «Современника» и о моей роли в нем справедливо; я ничем лично тут не пользуюсь, а, напротив, теряю мое время и труд. Моя цель — избавить «Современник» от долга и поддержать, покуда возможно, бедных сирот, завещанных «Современнику» людьми, бывшими ему полезными. Не становитесь мне поперек дороги в этой цели. Это будет дело, недостойное Вас. Было время, «Современник» давал нам средства жить и давал Вам доход, который в сложности за пятнадцать лет составляет сумму, превосходящую 10 т[ысяч] рублей серебром. — Теперь, по крайней мере при моем участии, дело это долго идти не будет. Чтоб покрыть долг, мне нужно два или три года, и тогда я оставлю это дело, т. е. передам «Современник» Вам или кому Вы назначите. Теперь же, повторяю, не тесните меня или не вынуждайте к крайним мерам».

Не менее отчаянно писал Некрасов начальнику Главного управления по делам печати при Министерстве внутренних дел Михаилу Павловичу Щербинину, от которого пытался добиться хоть какой-то ясности: «Существование журнала с двумя предостережениями немыслимо, подобно существованию человека с пораженными легкими. Чтоб выиграть несколько дней жизни, эти люди, выходя на воздух, надевают на рот особенный снаряд, который и мешает дыханию и вместе с тем, как думают, способствует продолжению его. «Современник» отныне должен являться в публику в подобном снаряде. Как будет ему дышаться, какова будет его речь, — об этом бесполезно говорить. Величайшим для меня счастием было бы закрыть журнал теперь же, не подвергаясь неприятности присутствовать при медленной агонии журнала, на который потратил я лучшие мои силы, работая над ним в первое десятилетие почти один. Но ликвидировать дело, длившееся 20 лет, — внезапно, в один месяц, при тех затратах, которые сделаны мною на следующий год, и при… некоторых других обстоятельствах, о которых по краткости сей записки считаю неудобным говорить, слишком убыточно и тяжело. На ликвидацию мне необходим следующий год, который во всяком случае будет последним годом существования «Современника» под моею редакциею. <…> В этих обстоятельствах прибегаю к Вашему превосходительству с покорнейшею просьбою дать мне некоторую гарантию, что изложенный мною план ликвидации журнала может быть доведен мною до конца, заявляя с своей стороны полную готовность подчиниться тем условиям, в которые для этой цели Ваше превосходительство найдете нужным поставить мой журнал. Почту себя много обязанным, если XI книжка «Современника», составленная до получения второго предостережения, будет предварительно пересмотрена; охотно исключу статьи, на которые мне будет указано. Равным образом и на будущее время готов буду, по представлении книги в комитет, вместо положенных двух дней медлить выпуском ее в свет неделю и более, лишь бы уберечься предостережения». Письмо показывает тактику, к которой пытался прибегнуть Некрасов, чтобы сохранить «Современник»: он приводил разумные аргументы, старался вызвать сочувствие, обещал исправиться, выражал отчаяние от непонимания, чего хочет от него цензура. При этом загнанный в угол, унижающийся перед ничтожным чиновником, имя которого всеми забыто, Некрасов остается поэтом, находя яркое сравнение журнала с человеком с больными легкими.

Как чуть позднее сам Некрасов писал Островскому, в декабре в редакции «Современника» велись разговоры о ликвидации журнала. Тем не менее какие-то если не гарантии, то во всяком случае уклончивые устные обещания или увещевания (вроде «не стоит, милейший, так убиваться») Некрасов получил, поскольку всё-таки не прекратил выпуск журнала и не предпринял никаких экстраординарных мер для его изменения.

Герцен в начале февраля 1866 года писал в «Колоколе»: «Издатель «Современника» после двух предостережений просил у Валуева поставить «Современник» снова под цензуру. Валуев отказал, ссылаясь на то, что переход «Современника», «этого свободолюбивого журнала», под цензурное положение будет равносилен прямому, фактическому заявлению, что новое, бесцензурное положение русской журналистики хуже старого, бесцензурного. Впрочем, не исполняя просьбы Некрасова, Валуев утешил «Современник» следующего рода советом: «Продолжайте ваше издание на том же положении, а я даю слово не давать третьего предупреждения и не закрывать журнала… если только редакция «Современника» согласится представлять статьи на мое предварительное рассмотрение…»». Как почти всегда, источник осведомленности Герцена неизвестен, но очень возможно, что в этом бестактном и потенциально опасном для Некрасова утверждении есть большая доля правды. На решение продолжать выглядящее безнадежным дело повлияли и финансовые обстоятельства — к декабрю были уже получены значительные подписные суммы. Возможно, вопреки всему Некрасов скрепя сердце решил продолжить журнал, будучи не в силах собственноручно уничтожить дело своей жизни. Желание прекратить «Современник» было только тактическим приемом (в духе «сам закрою, дайте только сделать это, не разорившись окончательно, зачем еще меня наказывать?»).

В этом году произошло крушение, хотя и не столь громкое и заметное, еще одного некрасовского «проекта» — Карабихи. Небольшое, но весьма фешенебельное имение Некрасов покупал для того, чтобы иметь место, где он чувствовал бы себя полным хозяином, принимал гостей, был окружен приятными ему людьми. При этом он одновременно не хотел заниматься хозяйством, а желал иметь что-то вроде дачи, куда можно приезжать на лето или ненадолго в другое время года на охоту, на отдых, поработать, отвлечься от петербургской клубной и журнальной жизни. Такие идиллические планы означали, однако, что хозяйство должен вести кто-то другой, поскольку речь шла всё-таки об имении, требующем поддержания в течение всего года, а не о даче в современном смысле слова. Некрасов решил, что на роль управляющего лучше всего подойдет его самый младший брат, которому он давно покровительствовал. Теперь Федор Алексеевич поселился в Карабихе на положении полууправляющего-полухозяина. Младший Некрасов оказался вполне на своем месте: быстро отремонтировал большой дом и восточный флигель, привел в порядок другие обветшавшие строения, наладил работу винокуренного завода. Таким образом, он был полезен старшему брату, которого никак не стесняло его присутствие во время приездов в Карабиху в 1863 и 1864 годах. Однако в 1865-м всё изменилось. 18 февраля у Федора Алексеевича, прошлой весной женившегося на Софье Ивановне Миллер, родился первенец Алексей (рождение его было радостно встречено Некрасовым в шумной компании. «Пьем и тебе советуем пить!» — писали веселые собутыльники счастливому отцу). При всей радости, которую вызвало появление на свет племянника, оно означало, что соседями Некрасова в Карабихе становится уже целая семья. И Некрасов перестал чувствовать себя в собственном имении как дома: теперь он был вынужден спрашивать мнение брата и его жены о гостях, которых хотел бы позвать (например, отказывается от намерения привезти с собой сестру Лизу, незаконную дочь их отца, присутствие которой могло оскорбить чувства Софьи Ивановны). В последующие годы Некрасов приезжал в Карабиху почти каждое лето, но уже в качестве «дорогого гостя», чьи привычки и вкусы свято блюдутся, но который не чувствует себя абсолютным хозяином. Те планы, которые он возлагал на это место, оказались утопией. В 1867 году он продал Карабиху брату с большой рассрочкой, становясь в имении гостем уже не только фактически, но и формально.

В творчестве перипетии года наиболее прямо отразились в сатирическом цикле «Песни о свободном слове», имеющем нечастый у Некрасова «герметичный» характер литературы о литературе. Цикл построен как своеобразный хор голосов, обсуждающих новые условия жизни прессы, в котором звучат мнения Наборщиков, Рассыльного, Поэта, Литераторов, Фельетонной букашки и Публики. Резюме содержится в стихотворении «Осторожность», метко характеризующем развивающийся у издателей страх перед любой сомнительной темой, а своеобразным эпилогом становится печально-юмористический текст «Пропала книга!» о сожжении по распоряжению суда книжки начинающего литератора Суворина «Всякие». Цикл, написанный в то время, когда автору было не до смеха, полон необычного для Некрасова комизма:

В Ледовитом океане

Лодка утлая плывет,

Молодой, пригожей Тане

Парень песенку поет:

«Мы пришли на остров дикой,

Где ни церкви, ни попов,

Зимовать в нужде великой

Здесь привычен зверолов;

Так с тобой, моей голубкой,

Неужли нам розно спать?

Буду я песцовой шубкой,

Буду лаской согревать!»

Хорошо поет, собака,

Убедительно поет!

Но ведь это против брака, —

Не нажить бы нам хлопот?

Оправдаться есть возможность,

Да не спросят — вот беда!

Осторожность! осторожность!

Осторожность, господа!..

Некрасов возобновляет работу над поэмой «О погоде». В этот год им создаются заключительные главы, также построенные как фельетон о петербургских новостях, при этом, с одной стороны, они более приближены к действительным новостям, с другой — более лиричны. В частности, именно в этих главах появляется необычайно поэтический портрет парадного Петербурга, по изящности формулировок в чем-то не уступающий пушкинским описаниям:

…Каждый шаг,

Каждый звук так отчетливо слышен,

Всё свежо, всё эффектно: зимой,

Словно весь посеребренный, пышен

Петербург самобытной красой!

По каналам, что летом зловонны,

Блещет лед, ожидая коньков,

Серебром отливают колонны,

Орнаменты ворот и мостов;

В серебре лошадиные гривы,

Шапки, бороды, брови людей,

И, как бабочек крылья, красивы

Ореолы вокруг фонарей!

Злоба дня всецело захватила Некрасова, но и из нее поэт стремился извлечь проникновенную лирику. Апофеозом его сатиры стал «Балет», написанный в том же году, объединивший две злободневные темы: одну — из жизни образованного общества (разорение дворянства), другую — из народной жизни (рекрутчина). Это попытка Некрасова создать «синтетическую», составную картину российской жизни, где равное внимание уделяется и высшему обществу, и крестьянству: одни ищут, где бы занять денег или взять напрокат драгоценности, которые можно надеть на блестящее представление в театре; другие теряют кормильцев, отправляемых в армию на пятнадцатилетнюю муку. Образ балетного представления, на котором присутствует разоряющаяся знать, является символом ложного, фальшивого искусства, заслоняющего от власть имущих настоящие проблемы русского народа, проблемы страны. Апофеозом этой фальши становится воспроизведение в балете народного танца, пробуждающее у зрителей «патриотические» чувства:

Но явилась в рубахе крестьянской

Петипа — и театр застонал!

Вообще мы наклонны к искусству,

Мы его поощряем, но там,

Где есть пища народному чувству,

Торжество настоящее нам;

Неужели молчать славянину,

Неужели жалеть кулака,

Как Бернарди затянет «Лучину»,

Как пойдет Петипа трепака?..

Высшие классы отделены от народа, от крестьянства своего рода стеной, тем более непроницаемой, что на ней как будто нарисованы ложные подобия мужика, удобные для созерцания правящими классами, создаваемые артистами балета (как «кучерский» армячок, в который одет Ваня в «Железной дороге»). Подлинное искусство воплощает некрасовская Муза, которая не отворачивается от народного горя, не заменяет настоящих мужиков фальшивыми подделками под «народность».

Загрузка...