Вор обкрадывает самого себя

В землянке под поваленным дубом живут двое. Один из них покидает землянку днем, другой — ночью. Один возвращается домой ввечеру, другой — поутру. Один приходит со снизкой рыбы, с пойманной в силок птицей, другой — с солониной и прочей снедью. Один спит ночью, другой — днем. Каждый из них занят своим делом, и теперь они ладят друг с другом. Но каждый кормится тем, что добыл сам, и добычи другого не трогает.

На трясине Флюачеррет курлыкали журавли в последние дни перед отлетом и тревожно кричали чибисы, завидев лисицу или ястреба. Цветы белоуса завяли, и пух их висел на стебельках сухой и мертвый. В брусничнике падали на землю тяжелые, набрякшие ягоды, и тетерева прятались в кочкарнике. А на болоте белела неспелая клюква, нанизанная на короткие стебельки, твердая, как желуди. Высокое и ясное стояло небо над лесной осенью.

Солнцеворот и время свадьбы минули, а жених все еще хоронился в лесу. Облаву не снимали, и Сведье не осмеливался подходить близко к деревне. Здесь, в безлюдном и глухом лесу, до него доносились лишь голоса людей, бродивших в поисках заблудившейся скотины. Изредка доходил он до озера Мадешё, но, если неподалеку были люди, поворачивал назад. Порох и дробь были у него на исходе, и он ставил теперь силки на птиц и капканы на зайцев. В этой охоте он был удачлив.

Когда Сведье, проверив силки и капканы, приходил домой со знатной добычей, Угге говорил ему:

— Она не оставляет тебя своею милостью.

Лесной вор догадывался, кто посылал Сведье такую удачу, но имени его пособницы не называл. Сведье отмалчивался.

— Только она теперь тебя не отпустит! — сказал Угге предостерегающе. — Удружить ей надо.

— Это как же удружить?

— Известно как — по-мужски. Придется тебе ее потешить.

— Если ты про ту самую, так ей я не удружу.

— От нее не уйдешь! — проронил Угге.

То ли жалость, то ли зависть слышались в голосе вора, — Сведье не понял. Он утаил, что однажды ночью, когда Угге промышлял в деревне, лесовица лежала у него на постели.

Вначале он решил, будто все это ему по сне померещилось. Сведье привиделась его невеста Ботилла; она ласково лежала у него на плече. Такой сон видел он много ночей, но на этот раз, когда проснулся, какая-то женщина все еще лежала рядом с ним. На теле у нее не было ни единой нитки, она раззадоривала и распаляла Сведье, а он, проснувшись, коснулся голой груди лесовицы, приняв ее за грудь невесты. Но, разглядев, кто эта женщина, он отшатнулся и закричал. Ибо у женщины, лежавшей в постели, не было лица. Тут-то он и понял, кто она такая. Над спящим имела она полную власть, и Сведье во сне подпустил ее к себе. В страхе выкрикнул он имя Христово, и она тут же исчезла в темноте землянки. Там, где она только что лежала, осталась лишь овечья шкура.

В ту ночь он с ней не опоганился, но совесть его мучила всякий раз, когда он вспоминал, что принял ее нагую грудь за грудь честной девушки. Только подумать — у этой женщины не было лица! Or пророчества Угге ему стало не по себе. «От нее не уйдешь!»

Наступила глубокая осень, ночи были безлунные, стояла воровская, темная пора. В одно прекрасное утро Угге стал собираться в дорогу, сказав с таинственным видом, что у него есть важное дело.

— Путь туда не близкий, так я пойду лесом засветло.

Обычно же он уходил из дому перед сумерками. Угге добавил, что воротится завтра, а то и послезавтра. Если же от него не будет вестей целую неделю, то пускай Сведье его больше не ждет.

Сведье знал, что у Блесмольского вора есть в деревне тайные друзья-пособники, готовые укрыть его от погони. Угге велел справиться о нем у палача, коли он не вернется на этот раз.

— Знаешь ли ты Ханса из Ленховды? — спросил Угге.

— Не доводилось встречать.

— А и встретишь, так не бойся. Он ведь тоже крестьянствовал, пока его не заклеймили.

Тут Угге стал рассказывать про палача, хвалясь столь важным знакомством. Ханс из Ленховды был смолоду честным человеком, но потом угораздило его убить своего соседа и недруга, и его осудили на смерть за смертоубийство. Родня Ханса была с достатком, они предложили тингу пятьдесят бочек ржи за его жизнь. Среди судей были друзья убитого, и они отказали родне Ханса. Сам Ханс давал сто бочек ржи и тоже получил отказ. Но умер старый палач, и Хансу сказали, что сохранят ему жизнь, если он даст заклеймить себя и станет палачом. Тогда-то он и потерял свои уши — судьи взяли два уха взамен ста бочек ржи. Ханс из Ленховды откупился ушами. Прежде он был человеком степенным, а нынче нравом изменился и пристрастился бражничать.

— Может, тебе еще придется повстречаться с Хансом из Ленховды, — сказал лесной вор, не думая ничего худого.

Угге ушел, но воротился назад еще до захода солнца. Он уже был у самой деревни, когда услышал колокольный звон в Альгутсбуде. Был праздничный день, и звонили к обедне. Он редко занимался воровским промыслом по воскресеньям и уж никогда не крал в праздник. Он запомнил на всю жизнь, что его отца в праздник схватил ленсман. Бог был милостив к нему сегодня и упредил его звоном альгутсбудского колокола. Лесной вор решил дождаться буднего дня. Сведье понял, что он затевает нешуточное дело.

На другой день Угге снова отправился в путь, но на сей раз он вернулся домой только через сутки к полудню с мешком муки за спиной. Муки в мешке было примерно четверть.

— Ты где это муку украл? — спросил Сведье.

— У мельника в Сутарекуле.

Вор пришел усталый, запыхавшийся, Ему пришлось идти в южный конец прихода. Когда стемнело, он залег на крыше сутарекульской мельницы и стал караулить. К полуночи мельник улегся спать в мельничной каморе, и тут-то Угге, не будь промах, и стянул мешок. Куда как просто — детская забава! Домой он пошел по проселочной дороге, и встречные принимали его за безлошадного торпаря, из тех, что ходят пешком на мельницу. Целых три четверика муки раздобыл он.

— Так в мешке всего-то один четверик.

— Два я роздал друзьям-приятелям.

Сперва он отдохнул у бердника Габриэля в Кальваму. Как-то раз Угге укрывался там целых трое суток, когда его разыскивал ленсман. У Габриэля скрючило пальцы на руках, так что он уже много лет не промышляет по бердовому делу, а жена у него слепая. Они давным-давно померли бы с голоду, если бы не кормились от непотребства своей молодой дочки. Карин Ярочке было всего шестнадцать, когда она в первый раз лежала на позорной скамье у церкви. Теперь ей минуло восемнадцать, она уже два года как ходит в шлюхах. Ее больше не кладут на позорную скамью и пеню за искупление грехов не взыскивают, жалея ее больных родителей. У них нет других кормильцев, кроме дочки единородной.

В церковной шестерке[38] люди добросердечные, они пожалели бедняжку Карин и позволили ей безнаказанно промышлять блудом возле постоялого двора в Бидалите, наказав только не вызывать раздоров. Когда Угге принес четверик ржаной муки в лачугу Габриэля, вся семья сидела голодная. Карин Ярочка поскорее затопила печь.

— А другой четверик?

Ни это Угге ничего не ответил, а Сведье не хотел допытываться; он никогда не спрашивал, как звать пособников и утайщиков Блесмольского вора и деревне. Сюда, в землянку, приходил только один из них — бродячий швец Свен.

Угге натопил жарко печь, сгреб в кучу уголья и замесил тесто. Потом он посадил хлебы и стал присматривать, чтобы они не сгорели. Управившись, он сказал, что хлеб удался на славу.

Свежий ржаной хлеб появился в землянке, и дух от него шел добрый, сладкий. Все нутро землянки наполнилось теплым струящимся запахом. Он приятно щекотал ноздри, и Угге жадно вдыхал хлебный дух. Добрый хлеб на столе!

А Сведье беспокойно ворочался в углу на своей постели. Запах теплого хлеба сладок, но не для того, кому достается один только запах. Больше года не едал он хлеба из чистой ржаной муки. У него была своя рожь, посеянная своими руками на своей земле. Эту рожь убирали теперь чужие руки, и хлеб из нее насыщал брюхо злодеев.

Крестьянин сеет, а душегуб снимает урожай, неправду творят под солнцем. Но солнце продолжает идти своим путем с востока на запад, слева направо, а Сведьегорд поставлен посолонь, и правда опять свое возьмет.

Угге отломил краюху дымящегося хлеба и принялся усердно жевать. Он жевал и глотал, и глаза его блестели. Блесмольский вор наслаждался сладким соком хлеба и чувствовал себя настоящим барином. А этого балбеса Сведье, который однажды побрезговал краденым хлебом, он больше не станет потчевать. Такого привереду, который и есть-то ленится, угощать нечего.

Запах свежего хлеба душил Сведье, обжигал ему нутро.

Во рту и в горле у него все еще оставался вкус мякинного хлеба. Зубы привыкли жевать хлеб пополам с соломой, корой, мякиной, вереском, орешником. Сухой мякинный хлеб застревает во рту, словно пыль на гумне, колет, точно иголки. Медленно переворачивается жвачка во рту; жуешь, жуешь, а глотать ее все равно трудно. Мякинный хлеб колет рот, словно колючки. Все глотаешь, глотаешь и глотаешь, а упрямая жвачка не лезет в глотку, застревает во рту. Хлеб этот нежеланный, недобрый, протолкнешь его в глотку, так пеняй на себя. Жвачка дерет горло, оставляет саднящие царапины. Пожуешь немного и глотнешь воды, чтобы непослушная жвачка прошла в желудок. И все равно тебя обманет этот негодный, коварный хлеб: брюхо он набивает, а силы телу не дает.

Этот недобрый, горький хлеб достается теперь честному крестьянину по закону. А мягкий, сладкий, пахучий хлеб из чистой муки беззаконно достается вору.

От краденой еды Сведье тошнило. Это еда не для здоровых телом.

— Ты что, с голоду помрешь, а ворованный хлеб есть не станешь? — спросил его Угге однажды.

В тот раз Сведье ему не ответил. Теперь он лежал, влыхая теплый соблазнительный хлебный запах, и отвечал сам себе: «Тот, кто может дотянуться до еды руками, еще ни разу не помер с голоду. Если нельзя откусить честно заработанный кусок, то станешь воровать, лишь бы насытиться». Случись ему вовсе потерять рассудок, он стал бы рвать пищу в беспамятстве, словно волк. Если бы он обезумел от голода, то стал бы красть; где уж тут отличить правду от неправды, тут и украсть не грех, лишь бы избавиться от голодных мук.

Но такой час для него еще не настал.

— Славный хлеб! — пробормотал, чавкая, Блесмольский вор. — Тает, будто мед во рту.

— Пойду огляжу силки на болоте, — сказал Сведье.

— Ступай! — ответил Угге.

Землянка наполнилась хлебным запахом. Все нутро ее заполнил хлебный дух. Она была полна пахучим хлебом с пола до потолка, и в ней оставалось место только одному человеку — тому, кто ел хлеб.

Сведье поднялся. Он поставил новые силки на болоте, нужно пойти взглянуть на них.

— Стало быть, ты не хочешь есть? — спросил лесной вор, перестав на минуту жевать.

— Не твоя забота, — огрызнулся Сведье. — Ведь уговор был не лезть друг к другу с расспросами.

И тут-то Угге спросил неторопливо:

— Отчего ты не ешь? Ведь это твой собственный хлеб!

— Мой хлеб?

— Да, из твоего зерна.

— Нынче фохт снимает мой урожай!

— Но мешок-то взят у батрака фохта. Он привез на мельницу помол со Сведьегорда.

— Черт бы тебя побрал! — воскликнул Сведье.

— И зерно то твое, и хлеб твой, Сведьебонд!

— Ах ты бесово отродье!

— Пусти, чертушка, пусти, тебе говорят!

— Чего ж ты сразу не сказал, что зерно с моего поля?

— А тебе что, хлеба отведать захотелось? Так ведь он краденый.

— Ты знал, что мука моя?

— Ты же не желаешь есть краденое. Стану к потчевать этакого привереду!

— Так ты неспроста пошел на мельницу?

— Ясное дело, я проведал про воз с зерном. Угадать нетрудно. Да пусти же меня!

— Шутки вздумал шутить со мной?

— Я крал для себя. Что мне за корысть неволить тебя есть хлеб, который и приволок на своем горбу?

Сведье разжал руки и выпустил Угге. Потом бросился к печи, схватил ломоть свежеиспеченного хлеба и жадно впился в него зубами.

Блесмольский вор широко ухмыльнулся, обнажив лошадиные зубы. Ловко он обделал дельце: Сведьебонд ест краденый хлеб!

Теперь-то Угге мог точно сказать: лентяй этот Сведье, каких свет не видывал. Целый воз его собственного зерна лежал на сутарекульской мельнице, а он и не подумал раздобыть муки хотя бы на одну выпечку и сидел в лесу без хлеба. Его товарищу пришлось одному тащить для него его же собственный хлеб и пихать ему в рот. Сведьебонд даже не потрудился пособить ему, и Угге должен был один нести тяжелый мешок через весь лес. Не годится так поступать, когда живешь вместе. Он ведь попросил его однажды: «Пойдем, поможешь мне». А Сведье и не подумал. Этому лежебоке лень идти ночью в деревню, а по лесу гонять — это он может. С какой же стати Угге теперь еще должен упрашивать этого лентяя есть хлеб?

Сведье почти не слушал, да и отвечать не мог, — рот у него был набит хлебом, он все ел и ел.

— Однако ты не брезгаешь и краденым! — сказал Угге. — Сам теперь видишь — бывает кража справедливая, только нужно знать, у кого красть.

А Сведье все ел.

Блесмольский вор взял верх над Сведьебондом и наслаждался этой победой.

— Ты спрашивал про третий четверик. Так он у матушки Сигги.

Угге принес весточку от матушки Сигги. Она живет теперь и кормится у своей сестры в Хумлебеке. Харч у них скудный, так что и в этой лачуге тоже стали месить и раскатывать тесто, как только он принес муку. Хлеба в этом году уродилось мало, да и тот подгнил. Голод и стон стоят в деревне. Он встретил друзей, которых сначала даже не признал, — до того они отощали. Только на заду осталось чуть-чуть мяса. Когда от людей остается лишь кожа да кости, их нелегко отличить друг от друга — скелет-то у всех одинаков. Тут и лучшего друга не признаешь, разве только что он однорук, хром или горбат. И все-то было неладно в этот голодный год, все перемешалось и перепуталось. Чем только не пытается народ набить себе брюхо! Вчера нашли мертвую женщину в Гриммайерде. Бродяжку. Изо рта у нее торчала коровья кость, которой она подавилась.

Сведье наелся хлеба до отвала. Потом он подошел к мешку и погрузил руку в муку со Сведьегорда. Он просеивал ее между пальцами, снова и снова набирал полные пригоршни и опять просеивал. То была мука с его поля, из его зерна. Хлеб из этой муки насыщал не только тело, но и душу. Тут была частица того, что у него отняли, он вернул часть своего права.

— Угге! — сказал он, помедлив. — Кабы ты мог украсть обратно весь мой надел!

— Поможем твоему горю! — ухмыльнулся лесной вор. — Все по частям перетащим! — Теперь настал черед для Блесмольского вора. — Послушай-ка, Сведьебонд! В Сведьегорде годовалый боров ходит. К осени откармливали. Неужто ты берег добрую свинину для фохта господина Клевена и его челяди? Неужто станешь смотреть, как Борре, обжираясь свининой, измажет салом свое рыло, когда у тебя самого нет ни жиринки в котле? Неужто потерпишь, чтобы добро твое досталось господам и их прислужникам-ворюгам?

Сам бог велел украсть борова из Сведьегорда. Чует сердце Угге, что бог давно уже присмотрел этого подсвинка.

Но ведь живьем борова не украдешь. Нужно разведать, когда его заколют.

— Узнай и скажи мне! — только и вымолвил Сведье.

— Кто тут вор, а кто нет?

Два приятеля в землянке под поваленным дубом толкуют о краже, и один из них вор, который хочет обокрасть самого себя.

* * *

Было это октябрьским утром, в месяц воров, в голодный год.

В предрассветных сумерках за камнем, неподалеку от деревни, на лесной опушке, схоронились двое. Они сидели скорчившись и внимательно вглядывались в сторону домов. Один из них, рослый белолицый парень со светло-русой бородой и синими, как морс, глазами, был одет в черный армяк из овечьей шкуры. Другой, ростом пониже, с рыжими космами и рыжей бородой, был в сером овчинном армяке. Оба они дрожали от холода под предрассветным моросящим дождем.

Было это ранним утром в месяц убоя скота. В этом году к убойной скамье гнали тощую скотину с поджарыми ляжками, но по утрам по-прежнему слышалось, как в предсмертном страхе и трепете жалобно блеяли овцы, ревели коровы, душераздирающе визжали свиньи.

На пригорке у хлева, на расстоянии мушкетного выстрела от леса, возле убойной скамьи, стояли два батрака и шпарили борова. Время от времени их обволакивало густым паром, поднимавшимся над клокотавшим кипятком, который они черпали ковшами. Тут же стоял третий человек, который наблюдал за ними; на нем была широкополая шляпа, широкие штаны и сапоги с высокими голенищами. Он приглядывал за работниками и отгонял можжевеловой дубинкой снующих вокруг голодных кошек и собак. В котле, подвешенном над вырытой в земле ямой, на большом огне кипела вода. Шпарельщики скребли пальцами свиную кожу и отшвыривали щетину целыми горстями.

От крови, теплых, дымящихся кишок, кипящей воды и шпареной свиной шкуры поднималось и ползло над деревней облако пара.

Запах заползал в дома, двери отворялись, выглядывали бледные лица с заострившимися носами, ввалившимися блестящими голодными глазами. Колют борова в деревне — жирная свинина во рту, тающее, смачное сало в котле!

Жадными, тоскующими глазами глядели люди на пригорок возле хлева, на шпарельщиков и борова на убойной скамье, на человека, гонявшего дубинкой кошек и собак, потом с неохотой затворяли двери. Что толку стоять, глазеть и принюхиваться? Голодные собаки подбирались к убойной скамье, увертывались от ударов дубинки. Стоило человеку поднять палку, они начинали рычать и выть, но как только человек с палкой поворачивался к ним спиной, они снова приближались к скамье. Может быть, они надеялись, что им в конце концов посчастливится. Кошки были пугливее — они прижимались к земле, держась подальше от человека с палкой. Но они были начеку, выжидали, не спуская глаз с убойной скамьи. Из-за домов, из-за деревьев, из-за камней сверкали ядовито-зеленые искры кошачьих глаз.

А высоко на макушках елей за деревней сидели большие темные остроклювые птицы и молча, терпеливо дожидались своего часа.

Отовсюду — от людей и скота, от четвероногих и пернатых, от слуховых окошек и домов, от бревен и камней, от кустов и деревьев, — отовсюду ползли острое желание, томление, голод. Они обволакивали убойную скамью и лоснящуюся тушу борова, издающую запах паленой щетины. Колют борова в деревне — жирная свинина во рту, сало, тающее в глотке.

А за камнем, на опушке леса, схоронились двое.

И было это ранним утром в месяц убоя скота, и было то в месяц воров, в голодный год.

Стало светать, и предрассветный туман над землей поредел.

Сухие можжевеловые ветки вспыхнули в огне под кипящим котлом, и отблеск заиграл на лезвиях ножен. Две пары глаз на опушке внимательно следили за всем, что творилось возле убойной скамьи. У человека в сером армяке, видно, глаза были зорче:

— Собираются разделывать тушу.

— Тогда нам нельзя мешкать, — ответил человек в черном армяке.

— Фохт нас заметит.

— Он будет следить, чтобы батраки не отрезали кусок для себя.

На несколько мгновений все заволоклось клубами дыма. Порыв ветра донес до людей на опушке запах паленой щетины и шпареной свинины. Дерзкий старый цепной пес подкрался под защитой густого дыма к самой скамье. Не успел человек огреть его палкой, как он впился зубами в большой клубок кишок и побежал, волоча размотавшийся клубок по земле.

— Теперь хребтину режут, — сказал серый армяк. — Рубят тушу пополам.

— С половиной легче управиться.

— Твоя правда. Нечего ждать!

Серый армяк покинул свое убежище за камнем, а товарищ остался. Он побежал, пригнувшись, вдоль изгороди, так, чтобы его не видно было из деревни. Добежав до хлева, он вдруг исчез. Человеку за камнем показалось, что тот влез в слуховое окно.

Батраки разрезали тушу вдоль спины и разрубили пополам. Жирная свинина лоснилась. Они собрались было разрезать борова на четыре части, как вдруг из хлева донесся страшный грохот и крик:

— Воры! Сюда! Помогите! Воры в хлеву!

Тут из хлева выбежал бык — то ли он сорвался с привязи, то ли его отвязали. Задрав хвост, бык помчался в яблоневый сад. И опять закричали:

— Скотину угоняют! Помогите!

Фохт что-то приказал батракам, и они тут же бросились бежать от скамьи к хлеву, не выпуская ножей из рук.

Сам фохт сделал несколько шагов, потом остановился возле перелаза; отсюда он мог быстрее догнать того, кто побежит из хлева.

Тогда человек в сером армяке вылез из того же слухового окошка, через которое проник в хлев. Пока Борре караулил у перелаза, стоя спиной к шпарне, он подбежал к убойной скамье, вскинул половину туши себе на спину и сломя голову кинулся к лесу. Но тут фохт обернулся и заорал. По привычке он схватился за пояс, забыв, что при нем нет пистоля. Тогда, подняв палку, он бросился вслед за серым армяком, созывая на помощь батраков. Крики раздались снова, но теперь это был другой голос:

— Воры! Держи его! Сюда-а-а!

Крикам фохта вторило эхо.

Теперь настал черед тому человеку, что сидел за камнем. Когда фохт побежал к лесу, тот покинул свое убежище, кинулся опрометью, к убойной скамье и, взвалив на плечо оставшуюся половину туши, во весь дух пустился тем же путем обратно в лес.

Немного погодя батраки вышли из хлева и уставились на убойную скамью, вытаращив глаза, совсем уже сбитые с толку. Из хлева убежал только один бык, а ошпаренный и разрубленный боров исчез. И фохт тоже пропал. Чужих никого не было видно, а далеко в лесу слышался голос фохта — он звал их на помощь. Так и не поняв толком, что случилось, они рысцой потрусили к нему.

Теперь возле скамьи было пусто, никто не грозил палкой голодным кошкам и собакам, их собралась целая свора, кошки шипели, собаки лаяли. Больше их никто не гнал, и они могли драться всласть из-за требухи. Один против всех, и все против одного. Тот, кому удавалось урвать что-нибудь, спешил уединиться в кустах, за камнем, за углом, за межевым столбом. И вот наконец с верхушек деревьев слетели вороны. Они покрутились в воздухе и опустились на землю.

К тому времени, когда фохт, усталый и запыхавшийся, вернулся из лесу не солоно хлебавши, все уже было кончено. Когда занялся день, добыча была поделена до последнего копытца между людьми и животными.

Однако их все же узнали, тех двоих, что караулили на лесной опушке в это утро, в голодный год.

Загрузка...