Георгий Марков ВАРШАВЯНКИ

Вся беда в том, что я никогда не видел ни того, ни другого. Найти настоящую причину, представить себе их лица, взаимосвязь их мыслей, подробности встреч и разговоров — все это оказалось не под силу моему воображению, привыкшему воспроизводить события и предметы по их сходству с другими. Поэтому их встреча мне кажется почти фантастической, надуманной и заранее подстроенной для того, чтобы получилась именно такая концовка.

Я не в состоянии воспринимать эту историю хладнокровно и разумно, она действует на меня ошеломляюще, выбивает у меня из-под ног почву. Быть может, это проистекает из той всеобъемлющей возможности объяснения, когда ты чувствуешь, когда убежден, что существует только один-единственный ответ и он прячется где-то тут, около нас, или где-нибудь за луной и звездами и молчаливо посмеивается над нашей человеческой неразберихой.

Возможно, что в моем изложении эта история прозвучит искаженно, надуманно, в то время как самое ее главное достоинство состоит именно в достоверности, то есть в том, что все это действительно случилось десять лет назад и, вполне вероятно, может опять случиться в любое время и в любом месте. Я попытаюсь, по возможности, передать ее так, как услышал, дополненную всеми сведениями, которые мне удалось собрать. И постараюсь отделить факты от моего собственного о них представления, равно как и отметить те места, где мое воображение по необходимости должно было вмешаться, чтобы установить связь между неизвестными.

Его звали Павел. Те, кто его видел, описывают его внешность очень бегло. Высокий, хорошо сложенный, красивый. При этом обычно добавляют, что насчет красоты они не очень уверены, так как вначале с трудом отличали его от других полузнакомых лиц, но потом он стал заметно выделяться среди них и казался именно красивым. Менялось ли их мнение по мере развития знакомства или Павел в самом деле хорошел с течением времени, я не знаю. Что же касается женщин, то они воспринимали его внешность гораздо категоричнее. Одни считали, что он до того безобразен, что можно испугаться при встрече, а другие, наоборот, уверяли, что Павел — идеальный мужчина. Вероятнее всего, у него была приятная, хотя и не очень впечатляющая внешность, он, как говорится, не выделялся на общем фоне.

Глаза у него были темные. Мне почему-то кажется, что они ни в коем случае не могли быть черными. Может быть, они были из тех неопределенно-темных, с зеленоватым или синеватым оттенком, глаз, которые могут сильно меняться и поражают как своей бесцеремонностью, так и тончайшей выразительностью. Я всегда связываю тайну человека с его глазами и убежден, что в них отражено как прошлое, так и будущее. Друзья Павла утверждают, что глаза у него всегда смеялись и что он смотрел на мир весело и беззаботно. Думаю, что это не совсем так. Верно лишь то, что в них постоянно светилась спокойная улыбка. Во всем, что Павел в то время делал и говорил, чувствовалась обязывающая прямота и веселая уверенность.

Еще интереснее, тоже по словам тех, кто знал Павла, был его голос. Одни находили у него бас-баритон, другие — просто баритон с очень приятным тембром, но все единодушно утверждали, что голос у него обаятельнейший. Можно было часами сидеть рядом с ним и слушать его речь. Полагаю, что дело было не только в звучании голоса. Павел славился как неповторимый рассказчик, который к тому же ничего не выдумывал и не злоупотреблял эпитетами. Известно, что в Варшаве случались у него вечера, когда он до рассвета рассказывал приятелям разные истории из своей жизни. Обычно эти рассказы начинались как объяснение чего-нибудь не особенно существенного. Говорил Павел чуть отрывисто, улыбаясь, с еле уловимым оттенком самоиронии: «И зачем только я все это вам рассказываю!» Это напоминало документальный фильм, снятый скрытой камерой. В правдивости Павла никто не мог усомниться, и именно это больше всего поражало слушателей. В рассказах Павла давали себя знать его наблюдательность и способность отбирать на первый взгляд незначительные, но интересные детали. Разумеется, описать все это или объяснить воздействие его рассказов невозможно — так же как, например, никаким литературным анализом не возможно объяснить всю красоту художественного произведения. Каждый из нас слышал прекрасных рассказчиков, но когда мы сами пытаемся воспроизвести услышанное, получается сущая чепуха.

Анализируя эту склонность Павла рассказывать обо всем увиденном и пережитом, я думаю, что дело было вовсе не в том, что он просто стремился удовлетворить любопытство собеседников. Я замечал, что почти все хорошие рассказчики испытывают органическую потребность рассказывать, иной раз все равно кому и все равно что, так как слушать самих себя доставляет им самое большое удовольствие. Однако тут же следует отметить, что Павел о себе ничего особенного не рассказывал, то есть не изображал себя героем или еще бог знает чем.

Павел прожил в Варшаве шесть полных лет. Как болгарский стипендиат, он окончил там инженерно-геологический институт. По словам товарищей, студентом он был хорошим, хоть и не блистал никакими выдающимися способностями. Природный ум помогал ему легко и без усилий сдавать экзамены. Но профессия геолога, очевидно, не вызывала у него никаких честолюбивых стремлений, по крайней мере открыто он их не выражал. Развитие событий его дальнейшей жизни убеждает меня в том, что минералогия, петрография и другие геологические дисциплины были для него слишком ограниченны и не могли удовлетворить все его запросы, а тем более удовлетворить то вечное беспокойство, которое всегда преследует думающих молодых людей. Полагаю, что, когда остыл первый, чисто романтический интерес к земным недрам, Павел заскучал. На какое-то время его внимание задержали теории о происхождении Земли и бездонная мысль о месте человека во вселенной. Но после бесплодных блужданий по галактикам (и что только можно там увидеть!) мысль его очень быстро возвращалась на варшавские мостовые. Непохоже, чтобы он распускал нюни перед неизвестным, брался вычислять патологическое отношение «человек — бесконечность» и вечно думал о существовании водородной бомбы, да и рак, по всей вероятности, вызывал у него не больше ужаса, чем у любого другого человека. Он был молод, здоров и ходил на футбольные матчи.

Лекции и лабораторные занятия Павел посещал не слишком аккуратно, а на последнем курсе и совсем их забросил. Несмотря на это, профессора питали к нему слабость, верили и не придирались к нему по мелочам.

Одно время Павел начал изучать языки, но вскоре занятие это ему надоело, да и не могло быть иначе. Насильственное изучение иностранных языков — это верный признак людей честолюбивых и в какой-то мере посредственных. Люди, которые изучают иностранные языки, вынуждены тратить на них очень много времени, и приобретенное никак не равноценно тому, что они теряют.

Все в те же студенческие годы и именно в Варшаве Павел увлекся искусством и литературой. Нет никаких сведений, что он, как и многие более или менее способные молодые люди, писал стихи или рисовал пейзажи. Он только чрезвычайно много читал с ошеломляющей беспорядочностью первого увлечения. Похоже, что внезапная любовь к литературе была связана с тем, что ему поднадоела геология, но к концу шестилетия он стал читать все меньше и, разумеется, с выбором. Павел предпочитал произведения веселые, полные жизни, романы с интересной завязкой и счастливым концом и с трудом выносил философские, рассудочные и поучительные произведения, как и тех полуидиотских мрачных уродцев, которые в наше время порядочно заселили мировую литературу. Поскольку это сделало его невольным противником широко распространенной моды копаться в творениях всех этих самоистязующихся авторов, он прослыл среди своих приятелей поверхностным, то есть не имеющим вкуса читателем. Здесь необходимо отметить, что для Павла был действительно характерен полный произвол в подходе к художественному произведению, который говорит, однако, не столько об отсутствии вкуса, сколько о непоследовательности. Впрочем, не будучи последовательным, он, в отличие от других, не проявлял склонности отстаивать какую бы то ни было последовательность. Внезапно отрекался от того, что еще вчера ему нравилось, и всей душой принимал то, что до сих пор вызывало у него одни сомнения. Такой мгновенный свободный переход от одной позиции к другой (и не только литературной), как и принятие двух взаимоисключающих решений, многие отмечали как легкомыслие. Но он совершал эти внезапные прыжки очень естественно, без нервов или обычного драматизма защиты и нападения, а с каким-то спокойным наслаждением. Словно бы ему доставляло удовольствие признать что-нибудь и через некоторое время от этого отказаться. Я думаю, что все это было просто выражением самой обычной человеческой потребности в свободе и разнообразии.

Разумеется, литературные образы и проблемы не создали у него никаких иллюзий, как это бывает с более примитивными умами, и не обременили его жизни чуждыми стремлениями и заимствованными идеалами.

Он оставался самим собой.

Все там же, в Варшаве, Павел известное время посещал боксерскую школу и неплохо преуспел в кулачном бою. Но как раз когда тренеры сочли, что он готов к первому большому матчу и уже возлагали на него надежды, Павел неожиданно бросил школу и больше не появлялся на ринге. Похоже, что и это было для него очень характерно — пренебрегать надеждами, которые на него возлагают другие. Найдется немало людей, которые скажут, что это безответственность, и я не берусь защищать Павла от подобных обвинений. Оправдание, вероятно, нужно искать в его молодости, во врожденном желании увидеть, услышать и понять как можно больше интересного, в его любознательности и воображении. Естественно, подобное своеволие не давало возможности людям полностью использовать его в своих целях, как это было, когда он лишил ринг подающего надежды спортсмена, а публику необходимого ей зрелища.

Тогда же он совершил свою длительную поездку по Польше. О поездке известно очень мало, только отдельные эпизоды, о которых он позже с блеском рассказывал. Несколько месяцев весной и летом с рюкзаком за спиной Павел бродил по городам и селам, ночевал где придется, иногда нанимался на какую-нибудь подсобную работу, заводил неожиданные знакомства и пережил ту чрезвычайно загадочную историю с монахиней, все подробности которой он рассказал только деду Йордо.

Я уже вижу недоумение многих, которые могут сказать, что как это возможно, чтобы наш студент, к тому же пользующийся государственной стипендией, не занимался учебой, ради которой его послали, а безответственно шатался где ему вздумается, да еще путался с разными там монахинями. И что не мешало бы заставить этого Павла как-нибудь объяснить свои поступки. Но он, очевидно, не очень-то любил объяснения и молчал.

По словам всех его знакомых, Павел пользовался невероятным успехом у женщин. Это подтверждается и другими фактами, а больше всего теми историями, которые он позже рассказывал старому пастуху. Павел был любовником, которого предпочитали, искали, даже преследовали, которому навязывались, за которым ухаживали. Это звучит достаточно неправдоподобно, если принять во внимание, что первое впечатление от его внешности было самым обычным, не говоря уж о том, что он не имел ни денег, ни какого-нибудь положения в обществе. Но даже в компании гораздо более красивых и бесспорно более солидных мужчин женщины безошибочно выделяли именно его, как нечто давно разыскиваемое и, наконец, найденное.

Все это выглядит особенно непонятным, если иметь в виду, что были женщины разные и что ни одна из них, как выяснилось потом, не имела о нем представления, которое бы хоть в чем-нибудь совпадало с представлениями других. Все женщины воспринимали Павла по-разному, по-разному до парадоксальности. Я же считаю, что они просто-напросто его выдумывали. И привлекала их в нем не какая-то мистерия, а просто пища, которую он давал воображению.

К общему удивлению, он не пустился в бесчисленные однодневные связи с окружающими его женщинами, а, как и следовало ожидать, судя по его характеру, предпочел сам искать то, что ему нужно. Другими словами, он отказался от возможности стать бродячим любовником и донжуаном, чтобы найти то, что ему было необходимо — романы. Он и в самом деле принадлежал к тем немногим мужчинам, которые не ждут, пока их выберут, а выбирают сами и для которых существен не конечный результат какой-нибудь связи, а все, что можно назвать приближением человека к человеку. Или, как об этом гораздо проще говорил сам Павел: «Чтобы случилось что-нибудь!»

Очевидно, это «что-нибудь» не могло произойти с любой из его знакомых, как не каждый человек способен на настоящий роман. Поэтому за все эти шесть лет Павел «закрутил» всего лишь те несколько историй, о которых он позднее рассказал деду Йордо. Некоторые говорят о них таинственно и с восхищением, а другие просто-напросто считают, что ради сомнительных любовных переживаний он упустил множество реальных возможностей и что дело не в романе, а в количестве. В этом отношении Павел оказался человеком несколько старомодным, а может быть, и сентиментальным.

Бесспорно, все эти истории оставили по себе прочную память, потому что и сейчас героини его романов говорят о Павле с живейшим чувством и грустным восторгом. Одна из них, Барбара, писала своей болгарской подруге:

«Он умел все и всегда превращать в новое. Я так хорошо его знала и все равно каждый раз встречалась с ним как с незнакомцем».

Оценивая все имеющиеся у меня сведения, я каждый раз убеждаюсь в том, что в них есть доля истины. Романы не стоили Павлу никаких усилий, он никогда не лез вон из кожи, чтобы казаться не тем, чем он был на самом деле. Скорее наоборот, в объятиях своих возлюбленных он чувствовал себя особенно свободно и только тут до конца был самим собой. Интересны исповеди его героинь, в которых они пытаются объяснить необъяснимое.

«Я получала от Павла все, что мне было нужно. Никто не понимал меня лучше него. А когда он ушел, я усомнилась в самом его существовании».

Другая рассказывала одному из его друзей:

«Его чувствительность и деликатность имела множество самых невероятных оттенков. Я даже боялась, что он слишком хрупок, а это, в сущности, был веселый гренадер, шагающий пешком к себе в село».

И снова письмо той же Барбары:

«Вы когда-нибудь видали смеющееся спокойствие? Таким был Павел!»

Разумеется, рассматривая эти характеристики, нужно отдать должное женскому воображению, но все же не приходится сомневаться в способности Павла затевать интересные истории, полные тех непостижимых для рассказа моментов, когда одно выражение или один-единственный жест означает все.

Друзья и коллеги Павла широко комментировали эти его приключения и впоследствии говорили о нем с какой-то даже национальной гордостью. Известно также, что он «отбил» девушку у своего приятеля, а тот не только не рассердился, но с удовольствием рассказывал налево и направо, как это случилось.

Павел был довольно общителен и со всеми своими товарищами находился в самых хороших отношениях. Многие утверждали, что это был человек, на которого можно было положиться, человек с очень развитым чувством товарищества и, несмотря на бедность, щедрый. К тому же, его никогда не покидало хорошее настроение. К этому времени относятся также разные сумасбродные мальчишеские истории, которые еще раз подтверждают неодолимое жизнелюбие Павла и присущее ему стремление к свободному движению вперед.

Однако у меня есть серьезные основания утверждать, что, несмотря на всеобщую симпатию, Павел за эти шесть лет ни с кем особенно не сблизился и что, кроме художника Коко, или «человека без паспорта», как его называл Павел, близких друзей у него не было. Из всего слышанного и особенно из того, что рассказывал Павел, я думаю, что этот Коко был полной противоположностью своему другу. Случается, что и поляк может быть полной противоположностью болгарину. Какая-то вечно трепещущая материя, неврастеник, бросающийся из одной крайности в другую, охваченный безумными поисками бессмертия, прерываемыми скачками от высшего экстаза к самому тупому и безысходному отчаянью, Коко был каким-то фейерверком сентенций, философских премудростей и рассуждений на любые темы. Павел подчас говорил: «Ты, как мой Коко. Обо всем на свете у него есть свое мнение и ко всему свое отношение. Когда я с ним, мне кажется, что я присутствую на съезде гениев».

Других близких друзей у него не было. Вероятно, причина этого крылась в нем самом, в его вольнолюбии, для которого даже любовный роман был помехой. Может быть, он избегал ответственности, связанной с дружбой, и вообще всего того груза, который она неизбежно несет с собой.

Таких людей обычно не любят, в лучшем случае к ним относятся недоверчиво. Однако спокойный, лучезарный нрав Павла и его общительность обеспечили ему доброе отношение окружающих. В связи с этим нужно отметить, что в компании он никогда не навязывал своего присутствия, умея быть как-то в стороне до тех пор, пока о нем не вспомнят. Если он что-то делал, никому не бросалось в глаза, что он «работает», если сидел в баре и пил, никто не замечал, что он пьет. Все у него было настолько естественно, что я несколько раз спрашивал себя, не умышленна ли эта естественность. Есть ли лучший способ проявить себя, оставаясь спокойным в этом море неврастеников и возбужденных умов?

Когда у человека нет близких друзей и товарищей, это означает, что он свободен от всяческих излияний и обычно далек от ныне уже шокирующих положений, когда возбужденный человек думает, что, раскрываясь перед другими, он удостаивает их своими тайнами. Говорят, что излияния необходимы посредственностям, которые всегда придают своим переживаниям слишком большое значение. Павел же если и исповедовался кому, то исповеди его носили совершенно другой характер и остались тайной его возлюбленных.

Трудно гадать о его идеалах. Последнее время люди объявляют о своем идеале чуть ли не до рождения. Потом вешают этот идеал у себя дома вместо иконы и время от времени по праздникам или просто разнежившись бросают на него взгляд и вздыхают, как говорится, о непостижимом. Живут, работают, приобретают, теряют — идеал все висит там же, на стенке, и никто не может сказать, что у тебя его нет. По какой-то случайности личный идеал часто совпадает с общественным.

А вот Павел нигде не упоминает, к чему он стремится или, как любят говорить некоторые наши газетчики, в чем видит смысл своей жизни. Очень возможно, что эта мысль никогда не возникала у него в голове, но ясно, что ответить на нее он был не в состоянии, потому что в таких случаях он тут же обращался к Коко:

— Пойдем-ка, купим бутылочку! Что-то мне очень выпить захотелось!

Если бы он хоть раз попытался выяснить (где-нибудь), зачем он живет и к чему стремится, моя авторская задача была бы намного легче, а может быть, и вообще не о чем было бы рассказывать.

Точно так же ничего не известно о его жизненных планах. Я знаю многих, которые расчертили себе будущее на десять или больше лет вперед, организовав своего рода автопланирование: когда кончить учебу, где и когда начать работать, когда построить квартиру и в каком месте, когда иметь детей и сколько, и так далее, все вплоть до размера пенсии. Предвидятся также и варианты — если одно не выйдет, сделать другое. Разумеется, бывают и более благородные планы, как, например, сделать крупное научное или техническое открытие или написать гениальную книгу. Планы ли рождают стремления или стремления рождают планы, в данном случае неважно — так или иначе человеческая энергия устремляется по направлению к поставленной цели.

«Не люблю себя насиловать», — сказал Павел при назначении его на работу. Я убежден, что произнес он эти слова с веселой порочностью, которая исключает позу.

Пытаясь создать себе какое-то более общее представление о нем, я вижу, что он из тех человеческих типов, которые, как тополевые колья, вбитые природой, спокойно торчат себе в любом месте, уверенные в том, что весной на них распустятся листья.

На последнем курсе он все реже бывал в институте, пропадая из поля зрения товарищей, и никто не знал чем он занимается. Время от времени его видели в обществе Коко или какой-нибудь девушки, а чаще всею он сидел где-нибудь в кабачке и тихонько потягивал свой коньяк. Зимними вечерами его встречали в танцевальных залах. Павел очень любил танцы и иногда танцевал ночи напролет. Музыканты знали его и играли по его заказу. Однажды в подобном заведении какие-то пьяные иностранцы оскорбили одну незнакомую Павлу девушку. Павел, естественно, попытался их вразумить, в результате чего произошла знаменитая драка, о которой его друзья потом долго рассказывали. Боксерская школа сыграла свою роль, удары его были ужасны, и всех пятерых иностранцев увезла карета скорой помощи. Очевидцы рассказывают, что Павел бил их, улыбаясь и не говоря ни слова, а вместо него Коко кричал до потери сознания.

Иногда видели, как он часами сидит у музыкальных автоматов и слушает музыку. Слушал он в полном самозабвении и очень не любил, чтобы ему мешали.

Все это не помешало ему хорошо защитить диплом. Заведующий кафедрой даже предложил ему остаться при нем ассистентом. Почему Павел отклонил это предложение, неизвестно. Потом он вдруг устроился в какую-то особую геологическую экспедицию в Татры и провел в ней всю весну. Из экспедиции он вернулся бодрый, в приподнятом настроении, собрал свои вещи и уехал в Болгарию.

Было ему тогда двадцать восемь лет.

В Софии Павел пробыл всего три дня. Родители встретили его с великой радостью. Оба они были мелкими служащими и очень гордились своим сыном, ставшим инженером-геологом. Отец, человек по натуре широкий, созвал кучу родственников. Веселились до упаду, все напились и до утра пели песни. Можно было бы предположить, что после такого долгого отсутствия Павел будет очень взволнован. Шесть лет назад он уехал из дома совсем мальчишкой, а сейчас вернулся мужчиной. Но он сразу же почувствовал себя как рыба в воде, держался легко и свободно, танцевал со всеми своими кузинами, шутил налево и направо, и все родственники были им очарованы. В сущности, — это тоже было очень для него характерно — Павел умел чувствовать себя хорошо в любом обществе и в любых условиях. Нельзя сказать, что он приспособлялся к окружающей среде, потому что в нем самом ровно ничего не менялось, так же как невозможно предположить, что среда приспособлялась к нему.

Я много раз пытался представить себе эти первые часы после возвращения Павла домой и все безрезультатно. То мне казалось, что он ходил среди знакомых и забытых предметов, вспоминал разные события, случившиеся много лет назад, всматривался в них, и ему было приятно. И именно их отчужденность, возникшая за эти шесть проведенных в Польше лет, наполняла его грустно-веселым наслаждением. Увы, с другой стороны, мне казалось, что ничего подобного не было и Павел прошел через родной город как иностранец, транзитом проезжающий через чужие города. К этому времени относится это письмо к Коко, в котором он писал:

«Дорогой друг, я есть я. Человеку полезно возвращаться или уезжать: движение — мать его. Одна из моих кузин попыталась заменить тебя и вчера выдала одну из твоих фраз о том, что ее угнетает мысль о невозвратимом. Я ей сказал, что замечать его (невозвратимое) не стоит труда, и привел ей в пример тебя — человек, говорю, простудился, сидя у окна и всматриваясь в невозвратимое».

Мать глядела на него с беспокойством — он казался ей каким-то чужим, не то что отвыкшим от дома, нет, что-то другое замечала в нем. Она ожидала, что сын поделится с ней своими намерениями и планами, попросит совета. Хорошо, но как можно делиться тем, чего не имеешь. Мать с тревогой смотрела, как Павел занимается всякой чепухой, оттягивая серьезный разговор о своем будущем. Успокаивало ее только улыбающееся, в чем-то уверенное лицо сына.

Отец сказал, что он лично знаком с одним министром и что этот министр может устроить так, чтобы Павел остался в Софии. По закону, государственный стипендиат должен работать там, куда его пошлют, а старики мечтали, чтобы сын остался с ними.

— Брось… — сказал Павел отцу, когда тот заговорил о министре, — устроимся как-нибудь…

Но отец считал, что времени терять нельзя, потому что дело это не простое, того и гляди кто-нибудь займет место. Представляю себе его недоумение, когда Павел заявил, что беспокоиться нечего и что пусть все идет как положено. Отец тут же начал его увещевать, говоря, что патриотизм патриотизмом, но все же предпочтительнее сидеть в теплой комнате за удобным столом, чем карабкаться по кручам, и что такого рода удовольствие умный человек всегда может предоставить какому-нибудь дураку.

В одном очень хорошем рассказе на подобную тему говорится, что сын болезненно переживал унизительные поиски связей с имеющими вес личностями и что душа его преисполнилась бунта и самоанализа.

Я убежден, что Павлу подобные переживания были полностью чужды.

Он засмеялся, похлопал отца по плечу и отправился в управление, куда ему полагалось явиться. Я убежден также, что он отказался от помощи министра не из патриотических, или еще каких-нибудь соображений подобного характера. Спустя полчаса он сам объяснил это:

— Не люблю себя насиловать!

В управлении Павлу обрадовались. Подобные случаи у нас становятся все более редкими, и люди не могут их не приветствовать. Симпатичная внешность Павла понравилась соответствующему начальнику и он спросил его:

— Ты, брат, значит, действительно готов отправиться туда, куда мы тебя пошлем?

— Да! — ответил Павел.

— Если ты поедешь туда, — продолжал начальник. — всего на год и сделаешь что надо, то я тебе самым торжественным образом обещаю, что ты сразу же будешь переведен в Софию.

— Хорошо, — сказал Павел.

— Но знай, — закончил начальник, — будет нелегко!

Павел неопределенно покачал головой и уже на следующий день был у моря. Похоже, что родители согласились с его решением, потому что впоследствии отец хвастался поступком сына.

Стояло начало лета, улицы города и пляжи кишели народом. В полном туристическом снаряжении, в вышедших из моды брюках-гольф, словно англичанин, со старым рюкзаком за спиной Павел отправился на геологическую базу. Там встретили его с великим изумлением, как всегда встречают в провинции столичного жителя, приехавшего работать.

— Тебя, верно, наказали за что-нибудь? — заметил кто-то.

— Почему? — спросил Павел.

Тот взглянул на него подозрительно.

— Увидишь, милый мой, увидишь…

Тогда-то и был в первый раз упомянут Джендем-баир[14]. В официальных документах эта местность именовалась Костицей. Так назвал ее один профессор географии за разбросанные повсюду белые камни, похожие на кости. Но во всей округе ее называли не иначе, как Джендем-баир.

Задачей молодого геолога и партии, которой он должен был руководить, было составление геологической карты этого района, или, как говорят специалисты, проведение детального картирования. Джендем-баир был едва ли не единственным в стране некартированным местом.

На базе, похоже, не слишком обрадовались появлению Павла. Создать партию для Джендем-баира представляло собой серьезную трудность даже и не в разгар курортного сезона.

— Ты знаешь, — сказали молодому геологу, — что твоя бригада будет уже девятой?

— Что это значит?

— Посылаем их, а они через несколько дней разбегаются. Столько денег брошено на ветер!

Павел не спросил, почему разбежались восемь бригад.

— Там черти в чехарду играют! — объяснили ему.

Вообще ему постарались внушить, что лучше всего будет, если он откажется от этой работы и согласится, чтобы его послали в другое место. Нет никакого смысла создавать партию, которая выдержит не больше недели. Павлу даже намекнули, что, если он устал и хочет отдохнуть, пусть себе устраивается на квартиру, пожарится на пляже, — зарплата, разумеется, будет идти, — а потом…

Все это время Павел сидел, терпеливо слушал и курил. Может быть, выражение у него было такое, что давало повод продолжать увещевания. Докурив сигарету, он поднялся и сказал:

— Ну, если нет людей, я пойду сам, а людей вы мне после пришлете. Дайте только карту района.

Не могу себе представить тона, каким это было сказано. Хочется думать, что Павел говорил тихо, без всякой претенциозности и юношеского фанатизма. Вопрос о работе на Джендем-баире для него самого был решен окончательно.

Разумеется, на базе немедленно кинулись искать людей для этой девятой по счету партии. Но никто из постоянных рабочих базы идти не хотел и пришлось брать людей со стороны. Желающих не было. Столько народу уже участвовало в этой работе, что никто не хотел о ней даже слушать. Тогда на базе нашли способ увеличить зарплату и отправились соблазнять разных пройдох и цыган, крутившихся на пляжах.

Уговорами, просьбами, угрозами, но так или иначе на третий день после приезда Павла девятая геологическая партия для обследования Джендем-баира была сформирована. Она состояла из семи человек, из которых не все даже знали, о чем идет речь, то есть не только не имели необходимой подготовки, но даже и в глаза не видали геологических инструментов. Они подписали договор на полгода, получили аванс и, как мне кажется, к собственному своему удивлению, тотчас же оказались в громадном базовском грузовике.

Не знаю, как произошла встреча между ними и Павлом, как они познакомились, что сказали друг другу, произвел ли он на них какое-нибудь впечатление. Впрочем, известно, что для людей этого рода личность начальника не имеет никакого значения, важно уже, что он начальник. С другой стороны, Павел тоже вряд ли вглядывался в их лица. Очень возможно, что они вообще не взглянули друг на друга. Лишь, должно быть, где-то посредине пути один из рабочих произнес фразу, которую Павел запомнил: «Ну, продались мы чертям и змеям».

Компания была достаточно пестрой. Цыган с болгарским именем Асен, которому сказали, что он будет работать на ремонте сыроварни. «Хоть брынзочки поедим, батюшка», — сказал он и поехал. Турок Хусейн, нанявшийся, потому что у него было десять человек детей и только детские надбавки должны были составить ему еще одну зарплату. Ризо и Славчо, два грузчика с пристани, выгнанные оттуда за жульничество и прельстившиеся хорошим заработком. Какой-то странный набросок, ходячая загадка, Панайот, с благословения милиции направленный на общественно-полезную работу. И единственный квалифицированный рабочий, техник с базы, еще не служивший в армии девятнадцатилетний парнишка Кирчо, который был также должен исполнять при Павле обязанности помощника.

Грузовик довез их до последней деревушки, где кончалась дорога. Дальше нужно было идти пешком. Снаряжение погрузили на мулов и отправились.

Дорога извивалась среди камней, заросших колючками и выгоревшей травой, голых холмов, невысокого кустарника и чахлых дубовых рощиц. Зрелище столь же неприятное, сколь обескураживающее. После той деревни им не встретилось ни одной живой души, лишь время от времени слышался далекий звон овечьих колокольчиков. Тропа часто терялась, но погонщик как-то умудрялся ориентироваться по солнцу.

Так они шли почти весь день, несмотря на страшную жару. Завтракали и обедали прямо на дороге, еще несколько раз останавливались ненадолго, чтобы передохнуть в тени и вытереть пот. Неизвестно, были ли у них в дороге какие-нибудь происшествия. Только раз цыган, обеспокоенный тем, что дороге не видно конца, спросил: «Куда ж это мы идем, батюшка?»

Вряд ли кто-нибудь ответил ему серьезно, потому что еще ничего не было ясно. Те двое с пристани и Панайот подвыпили и только подшучивали над всем этим. Может, у кого и возникали тревожные вопросы, но их никто не высказывал. Однако все без исключения внимательно всматривались в тропу, стараясь запомнить дорогу назад. Я тоже думаю, что в таких случаях самое важное запомнить дорогу назад, туда, где заманчивей обычного шумели пляжи, полные веселого полуголого народа. Предполагаю, что и Павел часто оборачивался, чтобы с удивлением оглянуться на Варшаву, которую он оставил лишь несколько дней назад и которая то ли была, то ли не была. Не знаю, до какой степени пейзаж влиял на его настроение, но мне кажется, что как раз такой пейзаж может сделать нереальным самое яркое воспоминание, удалив его на убийственное расстояние.

На место прибыли под вечер, за час-два до захода солнца. В сущности, никто не был уверен, точно ли это та самая Костица. Павлу нужно было свериться с картой. Остальные с неприятными предчувствиями осматривали местность и постепенно трезвели.

Вокруг были одни голые холмы, усыпанные мелкими белыми камнями. Изъеденный временем известняк действительно напоминал кости, оставшиеся после какой-то древней битвы. Потрескавшиеся скалы, сухие ущелья, выгоревшая неподвижная трава. Настоящая пустыня в одном дне пути от ближайшей деревни.

На втором холме подымался огромный старый дуб с гигантской кроной. Сочная зелень его листвы была единственным живым пятном в этой белой пустоши. Дуб казался здесь таким необыкновенным и невероятным, что все смотрели только на него.

Вначале этот дуб даже вызвал у меня некоторое раздражение. Казалось, сама судьба слитературничала, попытавшись привить к живой ткани случая дешевый символ. Потом, думая над всем этим, я все больше убеждался в значении дерева и стал даже видеть в нем подлинного героя всей этой истории. Для меня бесспорно, что наличие дуба оказывало роковое воздействие на всех, кто пытался укрыться под его кроной!

«Там был один дуб», — писал потом Павел.

«Дуб обманул нас! Дуб!» — кричал Панайот.

Но в тот первый миг одинокое великолепное дерево произвело на всю партию самое поразительное впечатление. Так они стояли довольно долго и смотрели на крону дуба — этого невероятно свежего, сильного и величественного представителя жизни на Джендем-баире.

Тогда Павел засмеялся и сказал:

— Вот и тень у нас будет!

Поблизости, шагах в пятидесяти от дерева, виднелась самая обычная кошара — навес для овец и хижина чабана. В кошаре никого не было, но, очевидно, стадо паслось где-то неподалеку. Тут они заметили, что в падях между холмами зеленеет трава, а шагах в ста от кошары обнаружился и родничок. Вода заполняла два деревянных корыта и стекала в неглубокую лужицу.

Из-за этого родничка они и решили обосноваться на этом холме, хотя до места работы было еще больше двух километров. Разгрузили мулов и отправили их обратно. За час разбили две палатки. Одну, громадную, с двумя отделениями, в которой поместились шесть постелей, инструменты и продукты, и вторую, маленькую туристскую палатку, которую Павел привез из Польши. Вместо тюфяка, как у остальных, у него был спальный мешок, немного вещей да десяток книг.

Только натянули веревки у палаток, как вернулось стадо. Три громадных пса кинулись было на незваных гостей, но их сразу же усмирил чей-то голос.

Это был дед Йордо.

Хочется думать, что он появился как-нибудь особенно, как и подобало появиться хозяину Джендем-баира, и что первое впечатление, произведенное им, было ярким и неотразимым. Тогда всю эту историю очень легко можно было бы объяснить его странностями и вмешательством разных таинственных сил. Но в том-то и беда, что все дошедшие до меня сведения доказывают обратное. Дед Йордо был самым обычным чабаном и ничем не отличался от других старых чабанов, которые еще бродят со своими стадами по нашим горам.

Невысокий, плотный, он был еще очень крепок для своих лет. Лицо его, прорезанное несколькими глубокими морщинами, имело тот чудесный медный цвет, который придает коже сильная, полная земных соков кровь. Глаза его черные, как у настоящего южанина, казались огромными и плоскими и хранили постоянное выражение насмешливого любопытства. Он словно бы все знал заранее и удивить его было невозможно ничем. На нем была грязно-желтая из домотканой шерсти одежда, рубаха без ворота, пояс, царвули из свиной сыромятной кожи и, несмотря на жару, овчинная шапка.

Таким все его увидели в первый раз. Дед стоял у палаток, опершись на посох, не спеша потягивал трубку и разглядывал суетящихся перед ним людей.

Именно об этой первой встрече Павел писал позднее Коко:

«Настоящий библейский пастух, братец! Может, он спустился с неба, чтобы немножко нас попасти?»

— Добро пожаловать, ребята! — добродушно приговаривал старик и всматривался в лица пришельцев.

Геологи явно обрадовались ему. Присутствие старика в какой-то мере воодушевляло их.

Потом он показал им, как поставить у палаток сетки против змей, где хранить продукты в жару и как брать воду из родничка, чтобы тот не высох.

— Как это он может высохнуть, дедушка? — спросил кто-то.

— Если возьмешь больше, чем нужно, вода осерчает, — возразил убежденно старик, — поэтому знайте меру, сколько дает родник, столько и берите!

И в дальнейшем старик особенно ревниво относился к родничку, всегда проверял, полны ли корыта, и предупреждал геологов, чтобы они его не сердили.

— Землю мерять будете? — спросил он через некоторое время. И сам себе ответил: — Эту землю никому не обмерить — чертово владенье!

Занятые делом, они вроде и не слышали этих слов, но уже через несколько часов припомнили их довольно четко.

Старик покрутился возле них еще немного и ушел к овцам. Стадо его состояло в основном из баранов, но среди них было несколько овец, которых нужно было подоить.

Наконец геологи кое-как устроились. Как только они оказались под крышей и приготовили постели, настроение у них поднялось, даже откупорили пару бутылок и немного попели, потом цыган взялся гадать по рукам и всем посулил большое богатство и счастье, а Панайот сказал:

— Попомните мои слова, тут должен быть зарыт клад!

Вечер был чудесный, тихий, прохладный, множество звезд горело на необозримом небосводе.

Через некоторое время Павел отправился к роднику и застал там старика. Тот сидел у корыт и курил.

— Ты у них начальник? — спокойно спросил он.

— Да, — ответил Павел, — я начальник!

— Слушай, что я тебе скажу, парень, — произнес дед Йордо насмешливым тоном, уже знакомым геологу, — надо тебе знать, что через неделю никого из твоих людей здесь не останется! А потом и ты сбежишь и, пока жив, сюда не вернешься!

— А если я останусь? — спросил Павел, сам не зная зачем. Просто ему хотелось противопоставить что-то уверенности старика.

— Если останешься… — ответил старик, — то самое большее через месяц повесишься вон там, на том нижнем суку! — показал он в темноте на дуб.

Не знаю, как Павел отнесся к этим словам. Но то, что потом он многократно повторял их и искал в них какой-то другой смысл, свидетельствует о поразительном впечатлении, которое они произвели на него. Думаю, что он еще тогда поверил в пророчество старика, хотя объективно не имел к тому никаких оснований.

— Почему ты так думаешь, дедушка? — наверно, спросил он его.

— Потому что до тебя здесь было восемь партий, — наверно, ответил дед Йордо.

— И хоть один повесился?

— Нет. Все сбежали.

— От страха, — спросил бы я.

А старик, наверно, бы ответил:

— Тут не только страх и тоска, — и добавил бы: — увидишь!

Возможно, что они вообще не разговаривали.

Когда Павел вернулся в большую палатку, все уже спали. Долгий путь всех измучил. Павел и сам устал, но ему не спалось. Он вышел и долго бродил меж камней. Собаки уже привыкли к нему и больше не лаяли. Увидев, что старик в хижине погасил лампу, он вернулся к себе в палатку и тоже лег.

«Все казалось таким спокойным, что я невольно подумал: ну и глупости плел тут этот старик! Просто мы ему неприятны, вот он и думает, каким бы способом нас отсюда выжить!» — говорил позднее Павел.

Лег он около одиннадцати, залез в спальный мешок и моментально заснул.

Вскоре после полуночи он проснулся. Ночной ветер внезапно надул палатку, заплескались полотнища, и в тишине поползли таинственные страшные звуки. Павел совершенно ясно услышал протяжный вой, сдавленные человеческие голоса, внезапный дикий вопль и выскочил из мешка. Прислушавшись внимательнее, он уловил далекие стоны, словно кто-то умирал во мраке, затем раздался громкий хохот и снова человеческие крики. Ветер рванул с новой силой, будто хотел унести палатку. Казалось, что кто-то приближается и что вот сейчас появится зловещий призрак, протянет руки и схватит…

Павел кинулся к большой палатке. Его люди столпились у входа, дрожа от ночной прохлады и ужаса. Кто-то зажег лампу, и все увидели небольшую гадюку, тихонько выползающую из постели Кирчо. Цыган бросился к змее и каблуком раздавил ей голову, но остальные все же не решались вернуться в палатку.

Павел стал их ругать: и сетки не натянуты как нужно, и вообще, что это за мужчины, которые дрожат при виде жалкого змееныша. Люди молчали и только оглядывались. По их расширенным зрачкам Павел понял, что они тоже слыхали жуткие звуки, разносимые ветром по холмам.

— Не зря это место называют Джендем-баир! — заметил Панайот, у которого от ужаса перехватило горло.

— Эта змея не простая! — сказал кто-то другой.

Молодцы с пристани глядели друг на друга беспомощно, как испуганные дети. Турок был сам не свой. Лишь цыган начал окуривать палатку табаком и укреплять сетки. Он-то и сказал Павлу:

— Не дело это, начальник, отделяться!

Павел тут же перенес свой спальный мешок в большую палатку. Это до некоторой степени их успокоило. Ветер почти утих, страшные звуки смолкли, и измученные усталостью люди заснули один за другим.

Только тут Павел вспомнил о старике и тихонько выбрался наружу. Стадо было спокойно, из хижины не доносилось ни звука. Но Павел почему-то был уверен, что старик не спит, что он не мог не слышать поднявшегося шума и не видеть всей этой сутолоки и, может быть, заранее ждал, когда подует ветер и изъеденные временем камни заговорят человеческими голосами, застонут и захохочут, чтобы и самому посмеяться над пришельцами. Он так и подумал, что старику непременно надо было посмеяться над ними.

По небу проносились метеоры, где-то далеко за горизонтом угадывалось воображаемое сияние города, маняще темнели ущелья, и разбросанные повсюду, похожие на кости камни светились чуть уловимым, почти фосфоресцирующим светом. Стояла полнейшая тишина, и вся эта история с дьявольскими звуками казалась теперь нелепой выдумкой. Молодой геолог выкурил сигарету и вернулся к своим людям. Позже, вспоминая об этой ночи, он говорил: «Тогда я понял, что старик прав, что ему совсем не трудно быть правым».

Когда геологи проснулись, солнце давно уже встало, кошара была пуста, а стада и след простыл. Кое-как умылись у родничка, закусили и отправились на место, откуда надо было начать картирование. Каждый тащил инструменты и разные вспомогательные приборы. Уже с утра чувствовалось, что день будет жаркий, но ни один не мог себе представить, какое пекло их ожидает. Вокруг было совсем голо и только все те же белые камни поблескивали на сгоревшей траве.

Начали замерять расстояния, забили колышки, и землекопы вонзили кирки в твердую почву. Надо было прорыть траншею шириной около метра и длиной около тридцати метров. С настоящей профессиональной хваткой Павел объяснил людям, кто чем должен заниматься, и техник Кирчо взялся за дело. Сам Павел начал обследовать скалы. По его позднейшим докладам, они были довольно интересны и принадлежали к группе карбонатных скал. Часты были выходы мраморов, слепящие своим блеском.

Где-то среди этих скал Павел увидел мраморную фигуру, напоминающую человека, которая произвела на него сильное впечатление. Он подумал, что это сама природа изваяла ее с фантастическим умением, потому что подобные случаи известны. А потом выяснилось, что это дед Йордо еще при жизни пытался приготовить себе надгробный памятник.

Жара усиливалась, казалось, само солнце все непреодолимее приближается к земле. К половине одиннадцатого камни начали жечь ноги. Воздух тоже постепенно накалялся, высасывая влагу из легких. Люди работали все мучительнее, медленнее и все чаще поглядывали на видневшуюся вдалеке вершину дуба. Еще через час раскаленные камни прожгли резиновые подошвы их тапок, к железным ломам стало невозможно прикоснуться, губы затвердели, и ни у кого больше не было сил продолжать работу. В это время Павел, уже успевший собрать с помощью своего молотка необходимые пробы, заметил, что люди оставили траншею и направились к дубу. Он пошел за ними, нагнал, но не сказал ничего. Жара была, действительно, так ужасна, что ничего говорить было нельзя. Павел видел, что от ночной бессонницы и этого полуденного пекла у людей появились определенные намерения, видел, как взгляды их шарят вокруг, словно бы в поисках чего-то очень важного и значительного, видел, как пустыня опустошила их лица. Вряд ли Павел пытался хоть как-нибудь повлиять на дух своих людей. В этом он тоже усматривал своего рода насилие над ходом вещей. Скорей он рассчитывал на обратное — трудности вызовут у людей желание им сопротивляться, как это было с ним самим.

«Природа вела себя, как женщина, — писал он Коко, — и потому нужно было выдержать! Ведь, знаешь, все зависит от того, как себя настроишь!»

Тогда, в тот первый день все спрятались в спасительной тени дуба и время от времени бегали к роднику обливаться студеной водой. К обеду старик пригнал в тень и свое стадо. Полдничали вместе в полном согласии, овцы и люди, люди и овцы. Дед Йордо сидел в сторонке, покуривал трубку и время от времени снисходительно поглядывал на геологов. Желания говорить с ними он явно не испытывал. Может быть, он смотрел на них как на неинтересных случайных прохожих, вроде тех, что были здесь раньше, и тех, что придут потом. От других партий дед уже узнал все, что было любопытного в геологической профессии, знал, в чем состоит задача, и расспрашивать их ему уже было не о чем. Вместо этого он начал старательно очищать спины животных от репейников и колючек. Семь человек видели, с какой нежной улыбкой старик чистит своих овец. Тогда-то Павел и разглядел его руки. Огромные потрескавшиеся пальцы, несмываемая грязь и расплющенные, как у каменщика, ногти.

— Эй, дед, как ты тут живешь? — спросил Панайот.

Старик засмеялся и сразу же ответил:

— А очень хорошо. Летом коплю тепло на зиму, зимой — холод на лето!

Потом постелил на землю свою торбу, лег на бок и тихо уснул.

После обеда жара стала еще более невыносимой. Даже в тени дуба было трудно ее выдерживать, не говоря уже о работе на открытом месте. И, наверное, поэтому Павел не стал настаивать на возвращении в траншею. Павел надеялся, что, когда жара спадет, люди расшевелятся. Напрасно. Для них вопрос уже был решен.

Когда старик Йордо снова увел стадо вниз к ущельям, где еще можно было встретить одну-другую травинку, Павел встал, взял свой молоток и отправился на объект. За ним пошел только техник Кирчо.

Представляю себе эту картину. Идут двое и время от времени оборачиваются, чтобы взглянуть, не следует ли за ними еще кто-нибудь из тех, под дубом, и не видят никого. Все продолжали лежать так, как их оставили.

— Товарищ начальник, — робко сказал Кирчо, — с этими людьми дела не сделать!

— А с кем? — спросил Павел.

— Не знаю! — ответил парнишка.

— Тогда будем работать вдвоем! — сказал Павел, оставил молоток и начал копать.

Через час к ним пришел цыган. Принес бидон холодной воды и все время виновато ухмылялся. Остальные четверо вообще не явились.

Несколько раз Павел вскипал, оставлял лом и готов был отправиться к дубу, чтобы разделаться с лодырями. Но, похоже, каждый раз приходил к мысли, что дед Йордо прав и что нет никакого смысла прибегать к насилию.

Вечером он, однако, был приятно удивлен, когда Панайот и остальные трое ему сказали, что они отдохнули, чувствуют себя хорошо и что завтра утром он может на них рассчитывать. Ужин был шумным, снова выпили, после чего Панайот закатил речь и все время повторял:

— Чтобы мы ушли! Да мы вообще никогда, отсюда не уйдем! Ты нас еще не знаешь!

Вообще все выглядело оптимистично. В сущности, если разобраться, ничего особенного не случилось! Немного жары и немного змей.

Когда все сели играть в карты, Павел выскользнул наружу, подошел к дубу и нашел тот самый низкий сук, который старик показал ему тогда в темноте.

«Тогда я в первый раз подумал, способен ли я покончить с собой. Нужно тебе сказать, братец, что в этом мире я смертельно ненавижу самоубийц. Мало того, что человек отнимает у другого право родиться, он еще и себя губит, идиот этакий! Старик показал мне эту ветку, а я подумал, что скорее издохну среди этих камней и высохну, как старая змеиная шкура, чем развяжу пояс для этого дела!» —

так писал Павел Коко уже на второй день — факт очень меня удививший. Очевидно, предсказание старика глубоко задело Павла и это не могло не отразиться в его письме.

Дед Йордо уже пригнал овец, подоил их и теперь сидел на пеньке посреди кошары. Павел подошел поближе и с любопытством стал наблюдать чрезвычайно странную для него картину.

Овцы окружили старика со всех сторон и не отрываясь смотрели ему прямо в глаза. Пастух называл их странными именами, ласкал, угощал из своих рук кусочками хлеба и какими-то травками, которые он доставал из своей торбы. Овцы подходили к нему одна за другой, с любовью, как показалось Павлу, утыкали свои влажные морды в старческие ладони и глаза их светились.

— Мага, ну иди же, Мага… — тихо подзывал старик и, улыбаясь, протягивал руку к приближающейся овце. Он гладил ее своими огромными потрескавшимися пальцами, давал ей кусочек и ласково отсылал, чтобы подозвать следующую: — Вака, иди сюда, Вака…

Павел, пораженный, смотрел на эту совершенно идиллическую картину, и сейчас ему, больше чем когда бы то ни было, казалось, что все это в высшей степени символично, что старик не старик, а бог и что овцы не овцы, а одухотворенные существа; несколько позже Павел узнал, что старик безошибочно знал имена всех своих двухсот овец и баранов, имена, которые он сам придумал и никогда не путал еще и потому, что знал особенности каждой овцы, ее овечий характер.

Подзывая к себе овец, старик разговаривал с ними.

— Э, что это ты такая сонная! — говорил он какой-нибудь Йоке. — Это, верно, от солнца, родненькая! Ну-ка, дай я тебя разотру! Хм… сейчас лучше?

Овца пыхтела под его ладонями и с благодарностью кивала. Старик продолжал:

— Вот мы и пойдем завтра в Джурло, там, в низинке, эге, какая травка!

Потом он долго приводил в порядок их бубенцы и колокольчики, чистил их и, как музыкант, проверял тон.

Павел стоял в полутьме и чувствовал себя лишним.

«Старик и овцы!» — говорил он себе и, видно, ему страшно захотелось стать таким, как этот пастух, бросить все и двинуться куда-нибудь с кротким стадом. Какой простой сделалась бы жизнь, какими новыми стали бы все проблемы, нашлись бы ответы на все вопросы и вообще установилась бы идиллическая гармония.

Я больше чем уверен, что Павел искренне пожелал стать похожим на этого старика, так он был поражен незнакомым ему очарованием пастушеской жизни. Я уверен также, что он даже не спросил себя, сможет ли он вынести такую жизнь, потому что подобных вопросов он себе не задавал никогда.

И тут, забыв усталость, неприятное общество бездельников, чувство обреченности и заброшенности, Павел улыбнулся.

«Старик и овцы!» — повторял он, ложась спать.

Эта ночь была еще страшнее. Ветра не было, не слышалось ни голосов, ни воя, ни хохота. Все было абсолютно спокойно. Но странно, что и в эту ночь ни один из семерых не уснул. Словно кто-то заворожил их, отгоняя сон все дальше, дальше, дальше… Бывают мгновения такой сверхпредельной ясности сознания, когда мысли, дожидаясь кого-то, как будто несутся со свистом по белому полю, они ждут, а этот кто-то все приближается, приближается так бесконечно медленно… И ожидание бесконечно терпеливое, все более напряженное ожидание… того, кто все не идет, но приближается, приближается неуклонно и не должен застать никого врасплох.

Павел слышал, как шуршали одеяла, как ворочались с боку на бок и тяжело вздыхали люди. Никто не засыпал. Потом заговорили, просто так, чтобы прогнать тишину. Но и голоса их ослабли от страха и напряжения. Они все время прислушивались, замолкали, возобновляли разговор и снова замолкали.

Для Павла все эти ощущения были новы, незнакомы, и он удивлялся не столько другим, сколько самому себе. Потом он ни разу не мог объяснить кошмара этих первых ночей. Ему все казалось, что причина была в общем самовнушении.

Вдруг Панайот закричал, вскочил с постели и бросился из палатки. Кирчо зажег лампу, и все увидели, как между тюфяками спокойно и кротко ползают несколько змей. Они подымали к людям свои маленькие головки, словно удивляясь нежданной встрече. Злые, дрожащие от страха геологи выбежали из палатки. Внутри остался только цыган, который стал бить змей.

— Нет! — закричал Панайот. — Здесь жить нельзя!

Те двое с пристани, Ризо и Славчо, заявили Павлу:

— Так не пойдет, начальник!

Тут Павел в первый раз вмешался. Что он им говорил и как — неизвестно. На помощь были привлечены несколько бутылок ракии, выпили для храбрости, и дело несколько уладилось. Я думаю, что известное воздействие на них оказали спокойное лицо начальника и его уверенность, которые люди могли противопоставить своему страху и ужасу.

— Ясно, заснуть не удастся, — сказал кто-то, — не перекинуться ли нам в картишки?

Так и сделали. Только Павел не принял участия в игре, лежал у самого выхода и глядел на хижину старика. И опять ему показалось, что тот выглядывает в щели, видит все, что здесь происходит и что, вероятно, происходило с восемью предыдущими партиями, и посмеивается. Павел был уверен, что змеи никогда не забираются в постель к старику и что он никогда в жизни не переживал подобных ночей. И тут же перед глазами молодого геолога вставала недавняя картина пастушеской идиллии — старик, окруженный своими любимыми овцами, счастливый отец и властелин Джендем-баира. Именно в этом, я считаю, кроются причины того, что молодой геолог остался здесь, потому что никак не могу согласиться с мыслью, что он действовал так лишь из желания перевестись потом в Софию. Я думаю, что его решение было вызвано романтичным преклонением перед превосходством деда Йордо.

Компания играла в карты до рассвета. Люди так боялись змей, что легли лишь после того, как стало совсем светло. Павел крепко заснул, и когда проснулся, солнце уже стояло высоко над горизонтом. Он вскочил и начал будить людей, но те, измученные бессонницей, только подымали головы и снова засыпали. Встал только техник Кирчо. Они наскоро поели, взяли инструменты и снова пошли в этот ужасный зной. В тот день солнце словно бы решило с ними разделаться. Воздух был невыносимо сухим и горячим, камни жгли, как раскаленное железо, и нигде не было уголка, куда можно было бы укрыться. Небосклон был безумно чист — гигантский глаз, который упорно всматривался в несчастных, стремясь подавить их сопротивление.

К тому же Павел предложил Кирчо не отдыхать после обеда — времени и так было потеряно много, а с траншеей нужно было спешить. Парнишка только кивнул. Ему так хотелось стать похожим на своего шефа, что он был готов и на большие испытания. С ними был только бидон воды, которая скоро вскипела. Павел копал киркой, а Кирчо выбрасывал землю, и траншея, к их удивлению, росла.

Они выдержали и самую страшную послеполуденную жару. Наконец, часам к четырем явились остальные. Не хватало только двоих с пристани, Ризо и Славчо.

— Браво, начальник! — крикнул цыган, когда увидел, сколько они сделали.

До заката все работали как следует и, похоже, наконец-то партия взялась за дело. В тот вечер Павел поверил, что кризис на Джендем-баире миновал и только нужно создать лучшие бытовые условия для рабочих, чтобы вовремя справиться с заданием. Назад возвращались бодрые, с песнями, и молодому геологу очень хотелось, чтобы старик как-нибудь увидел их или услышал. Но когда они подошли к дубу, тех двоих, Ризо и Славчо, не было. Не было ни их одежды, ни личных вещей. Настроение у всех сразу же упало. Павел повертелся возле палатки и сказал:

— Их дело! Кто не может, пусть уходит! — и пошел к роднику купаться.

Старик уже вернулся и, пропуская стадо из одной половины кошары в другую, отделял овец от баранов. Павел приостановился на миг и крикнул:

— Ну как, дед? Овец считаешь?

Пастух повернул к нему голову и насмешливо ответил:

— Я своих овец знаю и считать мне их незачем! А вот ты своих людей считай почаще!

Он видел, как сбежали те двое, с пристани.

В уменьшенном составе партия собралась на ужин. Настроение было тягостным, и цыган напрасно пытался их рассмешить. Павел молчал, а потом занялся укреплением сеток против змей. Несмотря на это, Панайот предложил снова не спать до рассвета и опять играть в карты. Вчетвером, без Павла, они устроились под лампой и так просидели до утра. Только раз они перестали играть и разбудили Павла. Снова подул тот ужасный ветер и раздались страшные звуки. Все сидели как парализованные, а Панайот от страха забыл объявить каре девяток.

— Начальник, — обратился Кирчо к Павлу. — Отчего это?

— Камни свистят! — ответил Павел.

— Ну да, камни! — возразил Панайот. — Старик говорит, что это черти там бродят!

— Черти? — Павел задумался. — А что здесь чертям нужно?

Потом послышался далекий протяжный вой шакала. Но был ли это шакал или что другое, они так и не поняли.

Наконец звуки стихли и игра продолжалась. Павел снова уснул, и остальные, глядя на его спокойное лицо, думали, что этот человек — железо, что он их всех уморит и что лучше, пожалуй, вспомнить дорогу, по которой они сюда пришли.

То ли от света лампы, то ли от их голосов, но в этот вечер змеи в палатке не появлялись. Перед рассветом все четверо, сморенные усталостью и бессонницей, заснули, не сходя с места, так, как играли, с картами в руках.

Утром, разумеется, на работу вышел один Павел. Взяв на плечи инструмент, он зашагал к траншее. Старик как раз выгонял стадо, увидел его, покачал головой и сказал:

— И зачем таскаешь инштрумент каждый вечер? Кому он нужен здесь, твой инштрумент?

Встреча со стариком была не слишком приятна Павлу. Может быть, он думал, что пастух радуется распаду партии и что ему доставляет удовольствие видеть его мучения. Он уже готов был молча пройти мимо, когда старик махнул ему рукой.

— Пойди-ка сюда, парень!

Павел неохотно приблизился. Дед Йордо вошел в хижину и вынес ему кружку парного молока.

— Выпей! — сказал старик, добродушно усмехаясь. — Ты такого молока не пробовал!

Павел взял кружку, молоко оказалось таким густым и ароматным, что он только присвистнул:

— Здо́рово, дед! Большое спасибо! Первый раз пью такое молоко!

— Вот видишь! — Старик счастливо засмеялся. — Кто мое молоко пил, тот его всю жизнь помнит! Но… кончается. Творожить его приходится, перегорает молочко у овечек…

И вернулся, веселый, к себе в хижину. А Павел пошел дальше, думая о том, что бы такое подарить старику.

К обеду на объект пришел Кирчо и принес ему воды. Немного погодя пришел и цыган. И снова потянулись мучительные часы, снова Джендем-баир стал похож на огромную раскаленную печь, хоть хлеб пеки.

Тут Павел увидел вдалеке двух человек, пробиравшихся по холмам к востоку. Он сразу же узнал Панайота и Хусейна, того, с десятью детьми, самого суеверного из всех. Павел бросил кирку и кинулся за ними. Этот его поступок можно объяснить лишь особыми обстоятельствами, потому что в другое время и в другом месте он был бы немыслим. Спокойный, лучезарный Павел как бешеный несся за беглецами и, слава богу, что они заметили его и тоже припустили что есть мочи.

— Эй, стойте! Вернитесь! Вернитесь! — кричал он им вслед, но они, разумеется, были слишком далеки от подобных намерений.

Поняв, что ему их не догнать, геолог остановился и громко обругал беглецов. Потом, похоже, мгновенно осознав положение, вернулся и снова взялся за кирку.

— Что теперь делать? — спросил Кирчо.

— Будем работать и ждать, чтобы нам прислали других! — ответил Павел.

Целый день он работал в каком-то забытьи. Очевидно, бегство Панайота и Хусейна глубоко потрясло его.

Весь вечер он молчал, наскоро поел и лег. Кирчо и цыган остались бодрствовать под лампой. Было тягостно и безнадежно.

На следующий день цыган стал доказывать, что необходимо сходить в ближайшую деревню и позвонить на базу, настойчиво предлагая при этом услуги. Павел, сразу же угадавший его намерения, даже не возразил.

Так и вышло, цыган больше не вернулся.

Все шло точно в соответствии с пророчеством старика, так же, как и в первых восьми партиях. Страшная жара днем и ночные кошмары со змеями и дьявольскими звуками по ночам гнали отсюда людей. В следующие два дня Павел и Кирчо продолжали копать траншеи и производить все другие работы, но парнишка уже изнемогал. А Павел все чаще поглядывал на нижнюю ветку дуба и думал о том, что ему здесь надо и не пора ли и ему сматывать удочки вслед за другими.

В довершение всего от жары начали портиться продукты. Консервы сделались отвратительными, хлеб стал тверже камня и на ужин они ели теперь один вареный картофель. На базе обещали пополнить запас провизии через семь дней.

Как раз к концу недели Кирчо встал перед геологом и, заикаясь от стыда, произнес:

— Видишь теперь, вдвоем нам ничего не сделать…

Павел не дал ему договорить.

— Хорошо, — сказал он, — возьми это письмо к начальнику базы и скажи ему, что я остаюсь ждать новых людей. Скажи, что работа идет хорошо, но людей нужно менять каждую неделю.

Кирчо взял письмо, заплакал и ушел. Павел смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за горизонтом.

Теперь он был один. И только он подумал о том, что он один, как невдалеке показалось стадо деда Йордо. Павлу захотелось уйти в палатку и спрятаться. Он уже словно наперед слышал вопрос старика: «А ты когда уйдешь?»

Но, несмотря на это, он уселся под дубом, закурил сигарету и спокойно смотрел на приближающееся стадо.

Занятый своими овцами, дед Йордо даже не заметил его.


Я думаю, что присутствие людей тяготило Павла. Во имя общего дела ему нужно было сообразовываться с ними, думать о них, решать множество вопросов, исходящих от них и с ними связанных, до известной степени беспокоиться о них, переживать их страх и их заботы, идти иногда на компромиссы, отказываться от своих привычек и вообще заниматься кучей вещей, ему абсолютно чуждых. Другими словами, ему непрерывно приходилось себя насиловать.

Поэтому я верю, когда он говорил, что, оставшись один, он почувствовал себя хорошо. Все было сосредоточено в нем самом и от него самого зависело. Может быть, здесь особенно подошла бы поговорка, что у волка потому и толст загривок, что он свое дело делает.

И все же эта ночь не была спокойной. Когда снова засвистел полуночный ветер, Павел проснулся и до утра уже не мог сомкнуть глаз. Он посмотрел на часы, минуло два. Павел закурил сигарету и вышел.

«Никогда я не видел так мало людей на земле и так много звезд на небе. Может, потому именно, что я остался один, мне казалось, что звезд стало больше. Вот глупая история — ни за что ни про что остаться одному, да этак и помешаться можно!»

Там, за черным стволом дуба молчало стадо. Старик спал. Павел подошел к большой палатке. Он знал, что внутри нет никого, но все же чиркнул спичкой. Тюфяки и одеяла валялись как попало, инструмент был разбросан. Павел подумал, что урони он сейчас спичку на кучу соломы у входа — получится неплохой пожар.

«В сущности, — сказал себе тогда Павел, — зачем я здесь! Очень меня интересует, будет ли картирован этот район или еще на сто веков останется без геологической карты! И вообще, зачем я сижу здесь, в этом месте, под этим небом, а не смоюсь куда-нибудь! Вот сейчас и старик меня не увидит, и собаки не учуют, и не осудит никто. Скажу, партия разбежалась, какой смысл мне одному сидеть здесь среди змей и камней! Да и совершенно не важно, что кто скажет!»

У него были все основания уйти. И будь он последовательным, ему тут же нужно было бы начать укладывать рюкзак. Мне кажется, что все последовательные люди сбежали бы из Джендем-баира, потому что этого потребовала бы от них логика. Но, как я уже говорил, Павел был очень непоследователен, и лично я сомневаюсь, возникали ли вообще в его голове подобные мысли. Для меня и для всех, кто его знает, осталось полнейшей тайной, почему он не ушел с Джендем-баира. Могу поклясться, что никакие коммерческие соображения здесь не играли роли, и потому я склонен признать, что это — просто следствие присущего ему своеволия. К тому же, я сомневаюсь, решал ли он вообще этот вопрос. По-моему, он остался там в силу необъяснимого упорства, подобного тому, с каким дед Йордо каждое лето пригонял своих овец на Джендем-баир. Возможно, что эта пустыня чем-то привлекала его или, как предположил Коко, он просто рехнулся!

Когда позже его спросили на базе, почему он оставался там так долго, Павел пожал плечами:

— Почем я знаю!

А один журналист, который после всего разразился очерком о Павле, утверждал, что геолог остался на своем посту, потому что не желал стать на одну доску с трусами, сбежавшими от исполнения своего долга.

Когда я пытаюсь вообразить себе эту ночь во всех подробностях и поставить себя на место Павла, чтобы войти, как говорится, в его положение, меня на мгновение охватывает какое-то странное чувство.

«Вот, — говорю я себе тогда, — я здесь, а ведь мог бы быть где угодно!»

Павел докурил сигарету и снова вернулся в палатку. По привычке вытряхнул одеяло. Хотел было зажечь от змей лампу, но потом засмеялся над собой, забрался в мешок и заснул.

Проснулся он перед самым восходом.

«Ну и точно же я угадал время! Ведь я всегда просыпаюсь за десять минут до восхода!»

Поставил спиртовку для кофе и отправился к роднику полуголый, с полотенцем через плечо.

Старик уже был в стаде и отделял овец от баранов. Это было трудно, потому что все они столпились вокруг него, блеяли и лизали ему ладони. Старик копался в торбе, куда он собирал особо вкусную траву, и угощал ею своих любимиц. И сейчас он тоже разговаривал с ними.

— Подожди… сначала Маге… потом Нате… тихонько, тихонько… ах, какая ты… теперь Вите… — выговаривал он выдуманные им имена и гладил овец по теплым спинам.

Потом вдруг оставил всех и подошел к самой ограде, под которой кротко лежала его любимица Веда.

Павел наблюдал, как лицо старика приняло еще более ласковое и радостное выражение, как он присел около овцы на корточки, особенно нежно погладил ее, и та поднялась на ноги. Она и вправду отличалась от остальных не только своей полумериносовой шерстью, но и всем своим изящным и красивым обликом. Позже Павлу довелось узнать, что у этой Веды самый хороший в стаде колокольчик и что ее ягнят никогда не режут.

Старик сложил перед ней все, что еще оставалось у него в торбе, но пока Веда ломалась, прибежали ее сестры и расхватали вкусную траву. Пастух наклонился, взял ее на руки и, не обращая внимания на протесты остальных, отнес к хижине и дал ей кусок хлеба.

Только теперь он заметил Павла и, махнув рукою, подозвал его.

— Будь я молод и собирайся жениться, искал бы я себе такую вот девушку. Ты посмотри, какая кротость и красота!

— Бабки-то у тебя нет? — спросил Павел.

— Эге! — старик махнул рукой. — Вот уже сорок лет, да будет земля ей пухом! Была она старше и все на меня шумела. До сих пор страшно! И не звала меня никогда по имени, а так: «эй, наш!». Разве можно человека звать «эй, наш»?

— Дети-то у тебя есть?

Старик отрицательно покачал головой, продолжая крошить овце хлеб. Потом обернулся и сказал:

— Страшная жара будет сегодня, так и знай!

Когда Павел вернулся от родника, старик уже вышел из кошары и с непокрытой головой стоял, повернувшись к солнцу. Лицо его было покойным, счастливым, он жмурился под первыми солнечными лучами и благоговейно кивал головой. Павлу показалось, что дед Йордо совершает какой-то обряд встречи с солнцем, потому что он стоял так не менее четверти часа. Потом надел свою шапку и бодрым шагом возвратился к стаду. Походка у него была особенная — он ступал легко, едва касаясь земли, словно боясь растоптать что-нибудь.

Жара в тот день была действительно страшной, но Павел перенес ее легче, чем в первые дни. Почти все время, чуть не нагишом, он работал среди камней, бил киркой, потом выбрасывал землю, отдыхал немного и начинал снова. Траншея росла. Вокруг него было тихо и безлюдно до самого горизонта, можно было чувствовать себя абсолютно свободно, и, похоже, эта полная свобода ему очень нравилась. Видно, в эти дни он работал с особенным воодушевлением, так что, когда после всей этой истории комиссия посетила Джендем-баир, она была удивлена, что один человек мог сделать так много.

К обеду он вернулся к дубу затем лишь, чтобы наскоро поесть и налить себе холодной воды. К старику на ослике приехал мальчик. Это был Любчо, который раз в несколько дней доставлял пастуху еду, табак и кое-что отвозил. Старик встречал мальчика очень торжественно и всегда дарил ему что-нибудь.

— Коли хочешь что переправить на почту, дай Любчо, он отвезет, — сказал старик геологу.

Павел набросал начальнику базы записку в несколько строчек, в которой просил прислать ему хотя бы двух человек, но таких, которые не сбегут в первую же неделю.

Мальчик попрощался, сел на осла и исчез за холмами. Старик оставил стадо под дубом и, увидев, что Павел снова собрался уходить, сказал с удивлением:

— Да отдохни же ты! Кто в полдень не отдыхает, ночью не засыпает!

— Работа… — пробормотал Павел и вернулся к траншее.

Уходя, он все время чувствовал у себя на спине взгляд деда Йордо. Быть может, только теперь пастух согласился с его присутствием на Джендем-баире.

Вернулся он в палатку после заката, почти одновременно со стадом. Хлеб стал совсем негодным, и проголодавшийся Павел решил сварить себе немного лапши. Только он кончил ужинать, как явился пастух. Осмотрел пустую палатку, усмехнулся и сказал:

— Ни один не остался!

— Не остался! — признал Павел. — Что с ними поделаешь!

— Теперь твоя очередь, — сказал старик.

— Повеситься?! — смеясь, спросил Павел. — Нет, дед, этого не дождешься!

Дед Йордо ошарашенно взглянул на него и тихо промолвил:

— Этого никто знать не может!

Павел хотел ему возразить, сказать, что человек как раз это и должен знать, но что-то его смутило. Он всмотрелся в библейскую осанку старца, в его большие, мудрые глаза и почтительно смолк.

А старик вдруг засмеялся.

— Что это ты ешь! Да разве это еда! Ну-ка пойдем, похлебаем попарки[15].

И Павел в первый раз вошел в кошару. Но у входа в хижину старик остановил его и подал ему громадный топор:

— Вон там видишь пень… пойди разруби его, подбросим в костер дровишек.

Павел послушно отправился к пню. Это был гнилой ствол и корневище давно умершего дерева. Несколькими ударами он отколол два-три полена. Но когда он попробовал замахнуться сильнее и расколоть корневище, оттуда внезапно выскочил многоголовый клубок и множество раскрытых шипящих пастей ринулось на него. Это было целое змеиное стадо. Павел, онемевший от ужаса и отвращения, выронил топор и отбежал шагов на десять, не зная, что ему делать дальше.

В этот момент подошел старик, спокойно присел на корточки среди разъяренных шипящих змей, отбросил их рукой, подобрал и сложил на левую руку щепки, взял топор и поднялся. Потом вернулся к ошеломленному Павлу и, не говоря ни слова, отдал ему топор. Все это он проделал с полной сосредоточенностью и серьезностью, и на лице его, когда он подавал геологу топор, не было ни насмешки, ни укора. Эта сцена запечатлелась в памяти Павла, потому что впоследствии он не однажды воспроизводил ее, изображая каждый жест старика у дерева и на обратном пути, и заканчивал ее предельно простыми словами пастуха: «Вот и все».

Разумеется, Павел воспринял поступок старика как доказательство его абсолютного превосходства.

А несколько дней спустя, когда Павел снова нашел змею у себя в постели, старик сказал ему:

— Змея? Тоже ведь живая душа, к теплу тянется!

Собрав щепки, он разжег костер, вскипело в котелке молоко, в него накрошили хлеба. Но прежде чем начать есть, старик встал, дал хлеба собакам, пустил осла пастись к роднику, погладил свою любимую Веду и только после этого подсел к гостю. Павел ожидал, что старик перекрестится, но тот сразу же начал хлебать попару.

— Такой попары тебе больше нигде не сыскать! — сказал он, вытирая губы ладонями. — Лучше молока, чем в Джендеме, не бывает!

Старик гордился своей отшельнической жизнью в Джендем-баире и с иронией и пренебрежением относился к другим чабанам, как к людям, в овчарском деле совершенно случайным.

Опорожнив миски, они закурили. Дед Йордо затягивался резко и сильно, так что табак в трубке вспыхивал и озарял в полумраке его лицо.

— Ты чего, дед, так далеко забрался? — спросил Павел. — Других ведь сюда не загонишь.

Старик помолчал и ответил:

— Чабан должен идти за овцами!

Павел уловил в его голосе фанатизм. О своем деле дед Йордо всегда говорил с фанатизмом. Поэтому геолог заметил:

— Овец разводят повсюду, но стараются, чтобы было легче.

— Овец можно разводить повсюду, — ответил старик, — только не такие это овцы, не как у меня!

Он внезапно поднялся и повел гостя к хижине. Открыл дверь. При свете керосиновой мигалки Павел увидел на стене разрисованные золотом дипломы, грамоты с каллиграфически выписанными буквами, разные удостоверения и даже газеты с портретами деда Йордо. А рядом висели тяжелые медали.

— Гляди, — сказал пастух, — и читай! Первые медали получены еще до Балканской войны и теперешние есть.

В очерке было написано, что дед Йордо вот уже больше полувека как считается самым знаменитым чабаном во всем крае, что молоко и шерсть он получает в рекордных количествах и что выращенные им овцы награждены множеством медалей.

— Шестьдесят лет! — сказал пастух. — Никто не умеет так ходить за овцами, как я! Видишь эту медаль? Это за барана Верчо!

Он вытащил и показал Павлу обветшавшую фотографию, на которой молодой щеголеватый чабан обнимал за рога огромного барана.

— Такого барана никто не видывал и не увидит больше! — продолжал старик. И стал подробно рассказывать Павлу не о том, чем, как и когда его наградили, а о «животинках», которые их заработали. Он умилялся при воспоминании о невиданно красивой овце Яне, которую у него выкрали какие-то разбойники, смеялся проказам Цено, своевольного и необузданного барана, который вступал в драку даже с волками. Подробнейшим образом описывал еще одну свою любимицу, умевшую угадывать его мысли, самую умную среди овец.

Старик перебирал дипломы, снимал и снова вешал на место медали и говорил о своих овцах так, как говорят только о самых близких и любимых людях.

А Павел, пораженный, слушал его и уже чуть ли не жалел о том, что выбрал себе такую никудышную профессию, как геология, вместо того, чтобы заняться овцеводством. Дед Йордо понимал восхищение молодого человека, радовался ему и тут же начал посвящать его в тайны чабанского дела.

Время от времени он испытующе поглядывал на него и говорил:

— Хей, значит ты остался!

Павел улыбался и отвечал:

— Должен же кто-нибудь остаться!

— Так, так… — говорил дед Йордо, — одни уходят, другие остаются! — И стал рассказывать, как в один страшный моровой год он спас своих овец. Всюду гибли целые стада, а у него не пала ни одна овца!

— Как так? — спросил Павел.

Старик загадочно усмехнулся и произнес доверительно:

— Болезни в Джендем не приходят. Запомни, болезни в Джендем не приходят!

В тот вечер они расстались довольно поздно. Старик проводил Павла до палатки и сказал ему:

— А змей ты не бойся! Даже если ляжет с тобой тихонечко, ничего, побудет себе и уползет, и нечего ее гнать! Но коль хочешь, чтоб они совсем к тебе не заползали, завтра дам я тебе одну травку, положишь ее в чашку с водой у изголовья — ни одна змея не сунется к тебе в палатку.

— Что за травка? — спросил Павел.

— Травка! — ответил дед Йордо. — Ну, спокойной ночи! Раз уж ты остался, будем жить вдвоем! — И, уходя, первый раз спросил его из темноты:

— Как звать-то тебя, парень?

— Павел!

— Что такое Павел! Ничего! Плохое у тебя имя, так и знай! — крикнул старик и захлопнул калитку кошары.

В этот вечер молодой геолог почувствовал, что останется в Джендеме до конца. В сущности, он еще с самого начала знал, что выдержит, только доказательств не было. А сейчас он нашел их, нашел глубоко в себе самом.

И потому на другой день Джендем-баир показался ему совсем иным. В обед Павел не вернулся к дубу, а оставался среди скал до заката. В полукилометре от самой высокой точки холма он обнаружил выходы великолепного мрамора и так воодушевился, что бросил траншею и допоздна счищал землю, чтобы лучше разглядеть лицо камня.

Лучи заходящего солнца отражались в сверкающей поверхности скал, оранжевые, красные и фиолетовые, они заполнили ущелье, ставшее похожим на сказку. Павел смотрел и радовался. В первый раз после Варшавы он снова почувствовал себя самим собой со всей вольностью и широтой своей души. Снова вернулась его уверенность и та тончайшая и характернейшая для него способность наслаждаться жизнью. Он сидел у мраморных скал и был счастлив, что это именно для него устроено такое чудесное зрелище в пустынном Джендем-баире. Он любил эту пестроту цветов, этот дразнящий красный, загадочный фиолетовый, любил так, как дети любят свои разноцветные воздушные шарики, потому что во всем этом были сказка и волшебство.

Когда он вернулся, дед Йордо сказал ему:

— Приходил этот с мулом!

Павел обрадовался. С базы ему прислали продукты и письмо, в котором сообщали, что людей они ищут и, как только найдут, тут же отправят их на Джендем-баир.

— Обещают прислать людей, — сказал Павел старику.

— На что они тебе! — насмешливо ответил дед Йордо.

— Не могу же я все сделать один! — ответил геолог.

— Думаешь, те, кто придут, тебе помогут! Такие же будут, как и прежние!

Павел пожал плечами и стал распаковывать посылку. В ней было около двадцати килограммов консервов, компоты, конфитюры и другие продукты. Старик в сторонке, опершись на костыль, наблюдал за ним и курил.

— Ты никак зимовать тут собрался, — обронил он.

— Может и зазимую, кто знает, — ответил Павел, спеша приготовить ужин. Пригласил старика. Зажег лампу, поставил походный стол, застелил его полотнищем палатки и разложил еду.

Дед Йордо задерживался. Павел ждал его и смотрел, как он ходит среди овец, громко называет их по именам, ласкает и разговаривает с ними, как с людьми. Всем своим поведением он словно бы хотел сказать геологу: «Сначала овцы, а уж потом все остальное!» И снова и снова вытаскивал из своей торбы особые травки, оделял своих любимых хлебом, поднося им его на ладони. Как и каждый вечер, все у него было подчинено определенному, почти обрядовому порядку, которому он следовал чрезвычайно педантично и с удовольствием.

Разумеется, он явился к столу с котелком горячего молока и почти не притронулся ко всем этим консервам и компотам.

— Тот, с мулом, меня спрашивает, — начал старик, — наш-то, гляди-ка, часом не свихнулся? — Почему? — говорю. — Потому, отвечает, что не возвращается. Только меня мучает да скотину! А я говорю: свихнуться-то человек где хошь может!

Старик был доволен своим ответом, которым он словно защитил обоих. Видимо, он уже смирился с присутствием Павла на Джендем-баире, хотя и жалел его, как несчастного, которому нужна помощь.

«Смотри ты, — думал Павел, — старик принял меня в свое стадо. Для него я ни больше, ни меньше, как один из его баранов по кличке Павел».

Иначе и быть не могло. В глазах старика Павел мог существовать только как часть его стада. Молодой геолог согласился с отведенным ему местом и не возражал против пастырского к себе отношения. Больше того, за это он пользовался дружбой и покровительством старика и был ему признателен.

В тот же вечер, кроша хлеб в попару, дед Йордо рассказал, как днем он потерял одну овцу и как слышал, что ее колокольчик звенит где-то далеко, но найти беглянку не мог — мешали другие колокольчики.

— И спина у нее белая, и камни белые, — говорил он, — не отличишь!

Тогда он отогнал стадо в сторону, вернулся и опять же по колокольчику безошибочно нашел овцу.

— Будь у меня деньги, — говорил он, — я бы каждой овце купил бы по звоночку. И барашкам тоже. Да теперь нет таких колокольчиков! — И он рассказал Павлу о старых мастерах колокольцев и бубенцов и как лет шестьдесят назад каждое стадо имело свою особую музыку, и сами овцы уже знали ее и не путали, и даже, если, бывало, соберешь вместе два стада, музыка их тут же разделит. Старик разволновался, увлекся воспоминаниями, взгляд его где-то блуждал, лицо светилось, озаренное детской радостью и умилением. Он ахал и все повторял, что в мире ничего путного не дождешься, раз исчезли хорошие колокольцы и бубенцы.

Павел с удивлением слушал его, поражаясь тому, что старик придает бубенцам мировое значение.

Так они и жили вдвоем. Днем каждый занимался своим делом, а вечером они встречались в тени векового дуба, вместе ужинали и рассказывали друг другу разные разности. Первое время говорил только дед Йордо. Он рассказал Павлу всю свою жизнь. Как он, еще мальчишкой, стал ходить за овцами, как остался сиротой, не имевшим ничего, кроме отцовского стада. Как целыми годами не спускался он к себе в село, угоняя стадо все дальше и дальше, и так оторвался от всех, что даже в солдаты призвать его забыли, потому что он и в общинских списках не числился. А потом его женили. Жена у него была злая и совсем его выгнала. В село он вернулся только на ее похороны. А так все с овцами. Старик рассказывал об этом времени вяло, без интереса и сожаления. Но как только он заводил речь о своем стаде или о какой-нибудь своей любимице, то сразу же оживлялся и лицо его принимало знакомое выражение.

«Все, что находится вне его стада, — подумал тогда Павел, — не имеет для него никакого значения». Даже людей дед Йордо делил на две категории — на чабанов, которые в его сознании определялись очень живо и рельефно, и на всех остальных — неясную, чуждою массу человекоподобных, существующих лишь для того, чтобы пользоваться благами, созданными чабанами. С особой любовью он говорил о старых чабанах, своих учителях и покровителях, об их стадах, не имевших себе равных. Все это были легенды, которые его воображение населяло самодивами, лесными духами и самыми фантастическими событиями. Он неоднократно вспоминал о чудотворных травах, спасительном волшебстве, чудесах природы, был страшно суеверен и полностью убежден в существовании всяких таинственных сил. Только теперь Павел понял, что в те пятнадцать минут, которые старик каждое утро проводил, стоя лицом к восходящему солнцу, он исполнял древний-древний обряд, завещанный ему его наставниками-чабанами. Вообще жизнь деда Йордо была полна обрядов, ворожбы и таинственности. В бога он не верил и в церкви не был ни разу в жизни. Зато у него было много своих богов, которых он почитал и страшился.

В одном из писем к своему другу Коко Павел, рассказывая о старике, писал:

«Это настоящий язычник! Ты себе не представляешь, что это значит! Самое большое наше несчастье в том, что мы отравлены христианщиной и никогда не сумеем вернуться к языческим временам. Честное слово, братец, я позавидовал ему со всеми этими русалками, вампирами, богами шерсти и молока и всяческими чародеями, Мне кажется, что в этом гораздо больше смысла, чем во всех наших действиях, потому что человек — это ребенок, как ребенок живет и как ребенок умирает».

Имея представление о характере Павла, я не удивляюсь его преклонению перед язычеством деда Йордо, который самим своим существованием уже давал ответ на множество человеческих вопросов. Но, бесспорно, наиболее сильное впечатление произвели на него языческая чистота и непорочность старика.

Несмотря на свое отчуждение от людей, дед Йордо пользовался завидной популярностью не только как прославленный чабан, ной как своеобразный народный мудрец, лекарь и даже колдун. Бывали дни, особенно весной, когда жители окрестных сел во множестве смиренно шли к дубу, чтобы поделиться со стариком своими горестями.

— Люди не приходят с радостью, люди приходят с горем, — заявил Павлу пастух.

Он встречал всех этих людей с таким же снисхождением, которое он испытывал к овцам чужого стада. Человеческие страдания повергали его в недоумение, так как у овец все было гораздо проще и понятнее. Каждая новая встреча с людьми убеждала его в преимуществах пастушеской жизни. Старик считал чабанское дело избавлением, единственным спасительным путем в жизни.

Сначала Павел был поражен и восхищен такой абсолютной цельностью деда Йордо. Он совсем не был похож на всех этих описанных в литературе чабанов, которые ненавидели свою работу, проклинали свою судьбу и все вздыхали по городской жизни. Дед Йордо казался совсем другим, и само его отшельничество в Джендем-баире имело, казалось, какой-то особый смысл.

Об этих первых, проведенных вдвоем, вечерах известно только из письма Павла Коко и из того, что он рассказывал после своего бегства.

«Это был старик от природы интеллигентный, отличавшийся необыкновенной живостью ума и чудесным воображением. Все у него было настолько гармонично, что наши вечера под дубом иногда казались мне театром, а сам он — великолепным актером. Он страшно много курил, не выпускал изо рта трубки, без нее я даже не могу представить себе его лица. Говорил он всегда спокойно, делая длинные паузы, и словно наслаждался собственными словами, абсолютно убежденный в верности всего им сказанного. Бо́льшего фанатика я не знаю!»

Сначала дед Йордо не проявлял даже самого простого любопытства к жизни своего молодого товарища. Каждый раз, когда Павел говорил что-нибудь о себе, он снисходительно усмехался и переставал его слушать. Но молодого геолога ничуть не обижала эта старческая предубежденность и пренебрежительное отношение к его личности.

Так продолжалось целый месяц. Почти каждый вечер они встречались под дубом, вместе ужинали, по-братски делили табак, иногда выпивали и допоздна засиживались за беседой. Каждый день стадо продолжало жить своей жизнью, и каждый вечер дед Йордо рассказывал Павлу о всех событиях дня. Мага сегодня сторонилась других овец, приходилось все время ее подгонять, а она использовала каждую возможность, чтобы отделиться — отстать или свернуть в сторону.

— Брезгливая животина! — говорил дед Йордо. — Не любит ходить там, где другая овца ступила!

Или сердился на жадность Виты. Она опережала других и быстро-быстро объедала самую нежную и вкусную траву, а в загоне всегда ходила за ним следом, чтобы первой поживиться хлебушком.

Павел продолжал его слушать, но теперь скорее с терпением, чем с интересом. Его первоначальное романтическое увлечение пастушеством несколько остыло, потому что даже самые интересные случаи, рассказанные дедом Йордо, надоедливо стали сводиться к одному и тому же — овца нуждается в хорошем пастбище, овцу надо беречь, овцу надо вовремя пригнать на место и подоить, человек может получить от овцы многое, если будет о ней заботиться, у овцы тоже есть душа, хоть она и бессловесная тварь…

Постепенно цельный и прекрасный пастушеский мир потерял для Павла свое первое очарование. Видно, слишком многого недоставало в нем, чтобы заполнить внимание молодого геолога и заменить ему то полнокровное общение, которое дают друг другу люди.

Последние дни месяца Павла охватила сильнейшая тоска по всему тому, что он оставил в Варшаве. Город вдруг всплыл в его памяти более близкий и реальный, чем когда бы то ни было. Знакомые, любимые картины раскрылись перед ним и снова позвали его к себе. Днем и ночью изводило его желание бежать из Джендем-баира, мучило, переходило в какой-то кошмар. Однажды он бросил инструмент в скалах и двинулся по камням вслед за солнцем. Он шел, словно обезумев, широко открыв глаза, с пересохшими губами, и ему казалось, что Варшава вот тут, за последним холмом. Он с такой поразительной ясностью представил себе все это, что начал громко разговаривать по-польски, выкрикивать имена, искать знакомые дома на воображаемых улицах. Остановился он лишь тогда, когда ноги его подкосились и усталость свалила его среди скал Джендем-баира. До дуба он добрался с трудом.

Внезапное и произвольное появление Варшавы потрясло Павла. Он оглянулся назад, на проведенные в Польше годы, и с болезненным наслаждением всмотрелся в себя. Даже то, что прошло тогда незаметно, сейчас предстало перед ним так живо, как будто он видел все это впервые, полное новой силы и нового смысла. Сознание его с мстительной злобой вызывало из прошлого лица и события, возрождало былые чувства и мысли и превращало его отшельничество в Джендем-баире в безумную нелепость.

Он сидел рядом с дедом Йордо, а был в Варшаве. Он был в Варшаве, а сидел рядом с дедом Йордо.

Думаю, что все это объяснимо. И не только потому, что Павел буквально за три дня перескочил из Варшавы в Джендем-баир, а потому, что в этом городе он прожил целых шесть лет, богатейших и незабываемых лет юности. Многие думают, что былое действует на человека больше всего именно своей невозвратимостью. Мне же хочется верить, что такое чувство было Павлу чуждо — само жизнелюбие и сила его организма словно бы исключали признание невозвратимости. И страдал он в эти дни лишь из-за того, что вместо кипучей городской жизни перед ним была пустыня Джендем-баира.

В довершение всего на следующий день погонщик передал ему маленькую цветную открытку от Коко. На ней был изображен сад с множеством фонтанов и статуй и написано: «Выкупался!» Павел долго, улыбаясь, рассматривал открытку, затем показал ее старику.

— Это из Варшавы!

Дед Йордо взглянул на открытку с насмешливым любопытством — в этот момент он как раз рассказывал о том, почему у овец перегорает молоко, — повертел ее в руках и сказал:

— Нам бы сюда эту воду!

И снова заговорил об овцах. Потом снова взглянул на открытку и, показав на одну из скульптур, спросил:

— Кто это? Важная, верно, фигура?

Спросил просто так, без всякого интереса, как говорят о вещах, которые не могут иметь никакого значения. Только один раз в жизни он был в областном городе, когда получал премию за породистость приплода. Потом все награды привозили ему сюда в кошару. С тех пор дед Йордо смотрел на горожан снисходительно и с жалостью.

Павел тут же рассказал ему не только о скульптуре, но и все, что он знал о фонтанах. Так случайно и начались его рассказы о Варшаве.

Сначала он говорил кое-как, его смущал и сам старик и насмешливое выражение его лица, а больше всего невозможность всякого сравнения между Варшавой и Джендем-баиром. Он боялся, что рассказ его может оскорбить жизнь старика, родник, дуб, другими словами, Павел приноравливался. А когда приноравливаешься, рассказ всегда получается безжизненным и фальшивым. Постепенно, однако, голос молодого геолога становился все крепче — воспоминания хлынули на него с такой силой и ясностью, что он, который тоже был живым воспоминанием о себе самом, начал сам переживать свой рассказ, как действительность. И чем больше он говорил, тем становился увереннее, словно человек, наконец-то почувствовавший под ногами твердую почву…

Вот я и подошел к самому трудному и невоспроизводимому моменту всей этой истории — к рассказам Павла о Варшаве. Что бы я ни написал, все будет далеко от подлинной силы и обаяния этих рассказов, и впечатление, которое они произвели на старого пастуха, останется до известной степени необъяснимым. При этом я еще раз хочу напомнить о неподражаемом умении Павла рассказывать, которое подтверждают все его друзья. Мой же рассказ был бы убогой копией того, что возникло с такой естественной силой и имело свой определенный смысл и гармоническую неповторимость. Поэтому я отказываюсь от всякой литературности и попытаюсь, пусть грубо, но достоверно передать сущность всех этих рассказов, а что касается их силы и очарования, то пусть читатель поверит мне на слово и в какой-то степени призовет на помощь свое воображение.

Открытка с фонтанами, присланная Коко, и послужила для Павла поводом рассказать о своей варшавской жизни. Но я убежден, что и без открытки он бы все равно к этому пришел, потому что это уже стало для Павла насущной потребностью.

Хронологическое начало не представляло особого интереса. Молодой иностранец, впервые попавший за границу. Тщетные поиски гостиницы и счастливая встреча с соотечественниками. Потом Павел сообщил некоторые подробности об институте, о своей профессии и о самом городе. Старик молчал и курил. Похоже, что слова молодого человека плыли вверх, в темноту, к веткам дуба, обтекая старого овчара как чужеродное тело. Его молчание не обескуражило Павла. Он продолжал говорить все увлекательней и уже явно в определенном направлении. Внезапно дед Йордо прервал его и спросил:

— Поляки сжигают покойников или хоронят?

Похоже, этот вопрос был очень важен для старика, но Павел только удивился, ответил наспех и, увлеченный, вновь пустился в свое путешествие по варшавским улицам.

Вертя в руках открытку с фонтанами, он с особым пылом стал рассказывать о Барбаре. Безусловно, Коко послал эту открытку умышленно. Фонтаны были связаны с девушкой.

Стоял теплый июльский вечер, они сидели под дубом на своих обычных местах, старик в который уже раз набивал свою трубку и его ясный взгляд был устремлен на алеющий горизонт. Павел растянулся на твердой земле улыбающийся, углубившийся в себя, и начал он, вероятно, так:

«Однажды вечером я с моим другом Коко (это я ему придумал такое имя) бродили по улицам и гадали, куда бы нам пойти. Коко — это такая фигура, — никогда не знает, что ему надо, что он делает, куда идет. В сущности, это-то в нем и есть самое лучшее, он из тех, которым до смерти хочется быть сразу повсюду и которые не попадают никуда. Когда он один, то похож на голое, несчастное яйцо. Но стоит ему попасть в компанию — из него может вылупиться все что угодно — и слон и комар. До смерти любит, бедняга, публику, обязательно должен на кого-то производить впечатление. Так вот, болтались мы так часов до двенадцати и выпили за все время только по кружке пива, когда Коко решил, что нужно разбудить одного нашего друга. Тот жил на другом конце Варшавы. Пошли пешком, чтобы сократить путь, прямо через этот сквер, и тут я впервые увидел Барбару…»

Они шли вдоль ограды бассейна и глазели на скульптуры, видневшиеся в ночном полумраке. Вода соблазнительно обрисовывала их формы.

— Смотри! — сказал Коко и показал в темноте на одну из статуй — женщина поднимала руки, а струя фонтана лилась ей на плечи. — Да это же чистый натурализм!

— Нет, не натурализм! — внезапно ответила статуя ясным женским голосом. Друзья ошалело уставились на нее.

— А что? — спросил Павел, который первым пришел в себя.

— Удовольствие! — ответила статуя.

— Идиотизм! — закричал разъяренный Коко. — Позеры погубят мир! Держу пари, что она стоит тут и поджидает какого-нибудь дурака!

— Угадали! — ответила статуя. — Вас-то я и жду так долго!

Павел перепрыгнул через ограду и зашлепал по бассейну. Статуя даже не шевельнулась. Это была совсем молодая девушка с действительно великолепной фигурой, хорошо подчеркнутой мокрым платьем и мокрыми рассыпавшимися волосами.

— Да! — сказал Павел. — Но вы не в композиции!

— Знаю, — ответила она. — Не хватает партнера!

Павел шагнул к ней.

— Что вы хотите, чтобы мы изобразили?

— Атомный век! — ответила она.

Павел мгновение поколебался, потом наклонился и, встав на руки, вскинул вверх ноги.

Коко за оградой заржал, стали собираться люди, «статуя» внезапно чихнула и сказала:

— Глупо после атомного века схватить воспаление легких.

Оба промокли до костей. Коко категорически заявил, что идти с ними он не желает, и скрылся куда-то, как исчезают те, кто чувствует себя лишним.

У первого же фонаря Павел разглядел красивую шатенку с дерзким лицом и смеющимися глазами. Девушка тоже с любопытством взглянула на него и расхохоталась.

— Но ты и вправду весь мокрый! — воскликнула она. — А мне так хотелось, чтобы кто-нибудь из-за меня вымок!

— Хорошо хоть, что ты не пожелала, чтобы кто-нибудь из-за тебя утопился! — ответил он.

— Я и этого могу захотеть! — улыбнулась она.

— Ищите и обрящете! — изрек Павел.

— И вообще, у меня несколько миллиардов желаний, — предупредила она.

— Немного! — ответил он.

— Боже мой! — воскликнула вдруг девушка. — На кого мы похожи!

И она потащила его по улице, говоря:

— Скажи, а правда приятно было стоять в фонтане? А ты что подумал? Что я не в своем уме, правда? Ты ведь так подумал? Интересно, почему никто не хочет меня понять?

— Очень трудно понять человека, который сует голову в фонтаны, — согласился Павел.

Рассказывая, Павел по привычке обращался к соседу, полагая, что тот его слушает. Лица деда Йордо в темноте не было видно. Он продолжал молчать, медленно посасывая свою трубку. Павла он не прервал ни разу, словно и не слушал его вовсе.

Барбара! Павел словно видел пред собою эту незабываемую мансарду, эту «самую безумную» на свете комнату, с множеством труб, закоулков, окошком в небо и с голым балкончиком, откуда можно было пуститься в путь по всем крышам Варшавы. Но что за пестрота, почему все стены, и пол, и потолок заляпаны разноцветными рисунками, почему повсюду валяются наброски? Павел не знал, что студентка-зоолог Барбара занималась еще и живописью. Как только они переступили порог мансарды, Барбара зажгла свет и совершенно серьезно заявила:

— Хочу тебя рисовать!

Он посмотрел рисунки, увидел, что все это детская игра, которая, однако, до некоторой степени объяснила ему характер Барбары. Ему было хорошо и интересно. Пока сохла их одежда, эта Барбара успела ему нажужжать, что она не только художница, но и актриса и даже писательница. А Павел с удовольствием смотрел на нее и думал, что она прежде всего женщина, а остальное входит в условия игры. Девушка несколько раз взглядывала на него с чистосердечным удивлением, просто, чтобы проверить его состояние, и смеялась. Смех ее был приятно звонким и свободным, как у детей, которым рассказывают о чьих-то веселых приключениях. Она все больше ему нравилась, да и он уже несколько раз ловил ее взгляд, полный ожидания и скрытого интереса.

Пока они пили кофе, Барбара успела рассказать ему потрясающую историю о себе, о трех своих незаконных детях, которых ей приходилось прятать от отца, потому что они принадлежат ей одной и она хочет воспитать их по-своему. Тут же она изложила содержание своего последнего сценария для художественного фильма с апокалиптическим сюжетом и целой серией мистических фантасмагорий о каком-то духе, который все куда-то стремился и ничего не мог достигнуть. Это был настоящий клубок детских представлений, мифов, всевозможных бессмыслиц, которые совсем его ошарашили. Но верхом всего было ее предложение тут же, среди ночи взяться за чистку труб. Терпение его лопнуло, он встал, а Барбара засмеялась, подошла к нему и сказала совсем другим голосом:

— Не уходи!

— Даже и не думал! — ответил он.

— Но ты все же решил, что я не в своем уме, ведь правда? — спросила она, подойдя еще ближе.

— Кто из нас в своем уме! — ответил Павел и обнял ее.

Девушка обвила его шею обеими руками и поцеловала его. Он почувствовал нежный, опьяняющий запах ее кожи. Губы у нее были твердые и неумелые, какие бывают в ранней юности, охваченные первой жаждой. Павел видел только неясные пятна ее зрачков, расширившихся и блестящих, чувствовал у себя на плече обжигающую теплоту ее дыхания, учащенного и взволнованного, тревожный острый трепет молодого сильного тела, неудержимо идущего по своему пути.

Над Варшавой вставал рассвет.

Отныне Павел знал, что с этой ночи смешная мансарда с бездарными рисунками будет принадлежать ему.

Эта Барбара была самой очаровательной фантазеркой, какую он встречал в своей жизни. То, что вначале показалось ему ребячеством и манерностью, было, в сущности, ее самым естественным и чистосердечным состоянием. Она так невинно и красиво путала действительную жизнь со своими выдумками, что все вокруг нее становилось намного богаче и интересней. Вероятно, будничная жизнь недодавала ей слишком многого из того, что ей было нужно, и она восполняла недостачу с бесплатной помощью фантазии. И все это шло от врожденного стремления сделать жизнь как-то богаче и красивей. Павел так привык к чудесной игре ее воображения, что потом разговоры с другими женщинами казались ему до надоедливости последовательными и скучными. Стоило ей выйти из дому хотя бы на пять минут, как с ней всегда «случалось» что-нибудь странное и интересное. Она умела об одном и том же рассказывать совершенно по-разному и ничуть не смущалась, когда ее упрекали в сочинительстве.

— Я из зоосада, — заявляла, например, она. — Если бы ты знал, что я там видела!

И тут же появлялась история о странной любви старого охотника и молодой львицы. Как он подходил к решетке, протягивал сквозь нее руки, а львица клала свою голову к нему на ладони и между ними начинался не понятный никому другому диалог. И как замолкал весь зоологический сад, и как Барбара чувствовала, что происходит что-то необыкновенное…

Павел слушал ее с удовольствием и сам поощрял ее фантазию.

Каждый вечер они куда-нибудь ходили. Был у них свой клуб и свой дансинг. И свой оркестр. И свой танец. Барбара танцевала великолепно, чуть по-мальчишески, движения ее были сильны и полны неистощимой энергии. Танцуя, она всегда смеялась. Управляющий говорил, что он не помнит, чтобы в его заведении появлялась другая такая красивая пара.

Иногда Барбара внезапно трезвела, лицо ее каменело от серьезнейших размышлений, словно кто-то вложил в ее руки судьбу всего мира. И она заботливо, с полнейшим чувством ответственности принималась устранять мировые неурядицы.

Это были самые нелогичные, самые парадоксальные рассуждения, которые Павлу доводилось когда-нибудь слышать. Но вершиной всего были ее откровения о смысле жизни и человеческих отношений.

— Допустим, — говорила она, — полюбили друг друга два математика, нужно было бы, чтобы эта любовь выражалась через математику! Профессия — это вторая сущность любви!

— Не понимаю! — говорил он.

— Очень просто! Любовь одного математика создает теории, любовь другого — их доказывает! Полная взаимность! А иначе все это как мытье рук перед едой и после. Можешь даже не вытирать.

Он пытался ее понять, а она, пользуясь тем, что ей не мешают, продолжала:

— В сущности, мужчина и женщина — это две половины одного и того же человека, которые для того и разлучены, чтобы искать друг друга!

— А ты уверена, что они друг друга находят! — спрашивал он.

— Это не имеет значения! — отвечала она. — Важно искать! А найдешь или не найдешь точно свою половину — вопрос удачи! Но, согласись, это так интересно, каждый ходит, оглядывается, ищет, сравнивает, сопоставляет, чувствует, отвергает, приближается, ха!..

Тут дед Йордо засмеялся и сказал:

— Ну уж, две половинки! Чепуха какая-то!

Павел пожал плечами.

— Так говорила Барбара.

— Каждый может говорить, что ему вздумается! — ответил старик. — По-моему, мужчина — это одно, а женщина, женщина что-то там… черт ее знает что…

Павел удивился, но продолжал рассказывать о своей любви к Барбаре. Я убежден, что он ничего не скрыл от деда Йордо и доверил ему даже то, что составляет самую священную, интимную сторону каждой любви. Молодой геолог был слишком далек от мещанских мужских предрассудков, да и слишком искренно переживал он сейчас свое прошлое.

— Будь Барбара здесь, — сказал он старику, — она бы и Джендем-баир превратила в Варшаву.

Ее фантазия не оставляла в покое ни его работу, ни науку.

— Представь себе, — не унималась она, — что ты открываешь где-нибудь огромную золотую жилу, но такую огромную, чтоб конца не было! Прежде всего я бы обязала всех сделать из золота дверные ручки. Чувствуешь, как здорово, берешься за ручки и пальцы твои ощущают что-то такое, особенное, а?

Однажды она выбежала на балкон и крикнула Павлу:

— Смотри! Солнце черное!

— Ну почему черное! — возразил Павел, хмурясь.

— Бывает, бывает черное солнце! — снова подал голос дед Йордо. — Я сам видел!

Павел второй раз удивился. Ему было приятно, что старик все же слушает его рассказ. Однажды Барбара сказала:

— Мы должны расстаться.

Он не стал спрашивать, почему. Все равно, когда-нибудь это должно было случиться.

— Если мы, — продолжала она, — останемся вместе навсегда, все кончится. Ты будешь уже не ты и я не я. Единственное спасение — завести детей!

Была последняя сказочная ночь. Они пошли в тот знаменитый кабачок, где вино продавали метрами, сели в последний раз за свой столик и наполнили бокалы. Она была весела, возбуждена больше, чем когда бы то ни было, и рассказывала ему, как они снова встретятся через двадцать лет и у нее будет к тому времени двенадцать детей и каждый будет рожден в другом месяце, чтобы у них были разные характеры и как в каждом он будет узнавать ее, а не себя…

Тут поток ее фантазии внезапно иссяк, она расплакалась и бросилась его целовать. В последний раз вернулись они в мансарду, встретили рассвет и было мучительно и красиво, как бывает со всеми, кто расстается, чтобы любить друг друга.

— Так чего же вы разошлись? — спросил дед Йордо с явным сожалением.

— Не знаю, — ответил Павел, — это она все придумала, сама поверила и меня заставила поверить!

Но уже через несколько дней, когда он все же снова взобрался по лестнице, ведущей в мансарду, дверь отворилась прежде, чем он позвонил, и Барбара бросилась к нему на шею.

— Как ты мог не прийти? — воскликнула она.

— Ведь мы же расстались? — спросил он с улыбкой.

— Когда это мы расставались? Ты, мой милый, путаешь меня с кем-то другим! Я не помню, чтобы мы расставались! Иди посмотри, какое кольцо я нашла на крыше! Наверное, какая-нибудь птичка принесла его из самой Африки! — и она показала Павлу кольцо, купленное утром в комиссионном магазине для того только, чтобы рассказать ему фантастическую историю об африканском кольце.

Расстались они гораздо позже, когда ей нужно было возвращаться в свою далекую провинцию.

Павел смолк. Было уже за полночь. Дед Йордо все сидел, сгорбившись, возле дуба и молча курил. Потом сказал:

— Барбара!

Он произнес это имя неуверенно, как дети, впервые выговаривающие незнакомые слова.

Павел так отдался воспоминаниям о маленькой фантазерке, что не заметил ничего особенного. Немного погодя он встал и пошел к себе. А утром снова отправился к мраморным скалам, где его ожидал тяжкий труд.

В тот день он был как будто спокойнее.


На второй или третий вечер, я точно не знаю когда, Павел и пастух снова сидели на своих обычных местах под дубом. Старик принес кислого молока, они поели и закурили. Уставший Павел то и дело зевал.

— Эй, — сказал вдруг дед Йордо, — ну-ка расскажи еще что-нибудь про эту свою Варшаву.

Неожиданная просьба удивила Павла. Старик повернулся к нему и смотрел на него ждущими, любопытными глазами.

— Что же тебе рассказать, дедушка? — спросил Павел.

— А что было! — тут же ответил старик.

Павел засмеялся, подумал немного и, полный самых хороших чувств, начал.

Однажды зимним вечером он пошел с друзьями на большой студенческий бал. Торжественная часть праздника была в разгаре. В очень красивом зале с великолепной мозаикой в присутствии ректора и профессоров девушки исполняли старинный польский танец.

Павел не знал, откуда нужно входить, и потому вместе со своими приятелями ворвался прямо в парадную дверь точно против танцующих девушек.

Увидев одну из них в первую же секунду, он больше не мог ни на кого смотреть. Она танцевала в нескольких шагах от него перед профессорами, восседавшими на почетных местах. Это была тоненькая, хрупкая фигурка, с худыми, почти детскими плечами, которая бесплотно колыхалась над сверкающей мозаикой пола. Волосы у нее были золотистые, причесанные так, что открывали лицо поистине фантастической красоты. Оно было настолько совершенно каждой своей чертой, настолько нежно, что казалось видением из другого мира, лицом русалки или самодивы…

— Самодива! — повторил дед Йордо.

Глаза у девушки были цвета только что распустившегося василька, чуть удивленного самим собой. Она танцевала, ни на кого не глядя, словно знала, что и так все смотрят только на нее и восхищаются.

Какое выражение было на лице у Павла, он так никогда и не узнал. Друзья его, свидетели этой сцены, потом рассказывали, что он стоял против девушки и смотрел на нее забывшись, полуоткрыв рот, в безумном восторге и счастье. Он был похож на сумасшедшего, освободившегося от всего, покинувшего свое измученное тело и унесшегося вслед за неземными своими фантазиями.

— Я видел только ее глаза, ничего другого… и чувствовал, что тону, что не могу перевести дух… ты не можешь себе представить, какое было у нее лицо, — сказал Павел деду Йордо.

— Самодива! — повторил старый пастух.

И тут она тоже увидела его, и ее затуманившийся взгляд прояснился. Вероятно, лицо Павла произвело на нее сильное впечатление, может быть, она угадала его состояние, может быть, и сама была пленена и захвачена этой дерзкой и неприкрытой самоотдачей. И прямо там, в зале, среди людей, они начали приближаться друг к другу, в то же время отделяясь от мозаики пола, оркестра, танца, чтобы к моменту встречи остаться совсем наедине. Позже он вспомнил, что губы ее шевельнулись, словно она хотела ему что-то сказать, но так и замерли в ожидании.

Он вошел в круг танцующих и, к изумлению всех присутствующих, в самый торжественный момент обнял и поцеловал девушку. Оркестр смолк. Какой-то шутник крикнул: «Барабаны!» Они стояли посреди зала обнявшись, как в сказке, когда юноша, наконец, находит и прижимает к груди свою возлюбленную. Эта взаимность была настолько спонтанной, что никто и не подумал, что они даже незнакомы. Опомнились они, только когда друзья вывели его из зала.

Звали ее Ева.

— Адам и Ева! — сказал старик с легкой усмешкой.

Не знаю, что именно рассказывал Павел о своих отношениях с Евой, потому что за все время их любви не случалось ничего необыкновенного. Их видели на городских улицах чуть ли не каждый день, они шли забывшись, почти не разговаривая в счастливом уединении, доступном лишь по-настоящему влюбленным.

Почти невозможно пересказать содержание часов, которые они провели вдвоем, эти неповторимые тихие мгновения нежности и счастья. Их отношения совершенно не укладывались в рамки привычных понятий, любая их мысль, любой жест словно возникали только для того, чтобы подтвердить неизменность их чувств. Их любовь была всевластна и так уверена в себе, что полностью освободила их от оков человеческой повседневности, позволила целиком отдаться друг другу. Они ни о чем не спрашивали, потому что у них на все уже был готов ответ.

— Мне достаточно было ее увидеть, — сказал Павел деду Йордо, — чтобы знать, что я — это я!

Ева была не только прелестной, но и нежнейшей женщиной и возлюбленной. Они провели вместе каникулы. Павел должен был уехать на геологическую практику, и Еве удалось получить путевку в дом отдыха, который был рядом с их базой. Каждый вечер после работы он взбирался на крутой холм, где стоял дом отдыха, и через густые заросли леса выходил на их заветную поляну. Увидев Павла, Ева бросалась к нему, он брал ее на руки и нес вверх. Стояло время птиц и цветов. Он любил лохматить ее волосы и гладить ее лицо своими огрубевшими руками. Она любила смотреть ему в глаза и обнимать его за шею. Он любил целовать ее губы, а она его глаза. Ее нежность и хрупкость опьяняли Павла. Ева казалась ему то ребенком, то настоящей женщиной. Она боготворила мужественность его крепкого тела и относилась к нему то как мать, то как возлюбленная.

— Ты здесь! — говорила она.

— Да, — отвечал он.

— И я здесь! — говорила она.

— Да, — отвечал он. — Ты сомневаешься?

— Нет, — говорила она. — Но мне хочется все время узнавать это, а не только помнить!

Вечерами он тайно пробирался в дом отдыха, хотя посторонним туда ходить запрещалось. Обыкновенно он вывинчивал пробки электросети и на цыпочках пробирался к ее кровати. Было полнолуние, они стояли обнаженные у балконной двери и с восхищением, словно в первый раз, смотрели друг на друга. На рассвете Павел исчезал, а в обед Ева спускалась к объекту, чтобы повидаться с ним. Было время, когда они виделись не меньше двух раз в день, и первое чувство, охватившее их тогда, на студенческом балу, сияло все так же сказочно.

Мне хочется верить Павлу, что Ева была его самой настоящей и чистой любовью, потому что то, что случилось с ними, было столь же просто, как и необъяснимо, как, собственно, необъяснима и всякая любовь. Нужно сказать, что Павел даже не пытался осознать свои переживания, как это свойственно многим нашим современникам. Поэтому я думаю, что ему не довелось вкусить той обманчивой радости, которую только и знают люди, привыкшие мерять свои чувства, лишь сравнивая их с чувствами других. Бывают такие люди, которые всю жизнь только и делают, что оглядываются, стремясь установить, больше или меньше отпущено им, чем кому-либо другому, и в соответствии с этим радуются или страдают. Бывают и другие, чье счастье возможно лишь тогда, когда им удается вырваться из человеческого потока и крикнуть, что есть мочи: «Смотрите на меня, я не с вами!»

Я убежден, что Павел и Ева так полно, с таким живым восторгом отдавались друг другу, были так опьянены своими чувствами, что связь их все время оставалась чистой и светлой.

— Что ж ты не женился на ней? — спросил дед Йордо, когда Павел неожиданно прервал свой рассказ где-то посередине.

— Не знаю, — ответил Павел как-то глухо.

— Хе, — не соглашался дед Йордо, — как же это ты можешь не знать!

— Бывает… — Павел словно раздумывал, — бывает, пойдешь куда-нибудь и не дойдешь…

Старый пастух снова набил свою трубку. Близилась полночь, но уходить ему не хотелось.

— Ева! — произнес он и вдруг спросил: — А ты, зачем ты сюда приехал?

— Нужно было приехать!

— Ради камней, что ли? — засмеялся старик.

— Ради многого, дедушка! — серьезно ответил геолог.

— Хе! — произнес дед Йордо. — Я бы на твоем месте остался там. — И задумчиво повторил: — Ева!

Когда Павел лег, дед Йордо все еще сидел под дубом, и издалека было видно, как вспыхивающий время от времени огонек трубки на мгновение освещал его задумчивое лицо.

Утром он крикнул вслед уходящему геологу:

— Эй, Павел, сегодня возвращайся пораньше! У меня нынче день рождения! Приходи в гости!

Павел удивился, что старик помнит день своего рождения. Это ему казалось совершенно неправдоподобным, тем более что в том краю было принято праздновать только именины. Он не сообразил, что для старика с его языческими понятиями святцы не имели никакого значения.

Вечером он действительно вернулся пораньше, побрился и стал искать у себя в вещах какой-нибудь подарок. На глаза ему попался небольшой альбом с видами Варшавы, один из тех банальных альбомов, что предназначены для туристов. Художник Коко, шутки ради, сунул его Павлу в рюкзак. Но здесь, вдали от Варшавы, альбомчик воспринимался совсем по-другому. Павел полистал его и решил, что это самый подходящий для старика подарок. Достал последнюю бутылку ракии и торжественно отправился к дубу. Там старик уже постелил пеструю ряднину, на которой разложил немного вяленого мяса, брынзу, баницу, которую ему сегодня привезли из деревни, и поставил целый кувшин вина.

— Сколько стукнуло? — спросил Павел.

— Точно восемьдесят и два! — смеясь, ответил старик.

Павел преподнес ему подарки, обнял и поцеловал и, когда они чокнулись, произнес:

— Ну, долгих тебе лет, дедушка!

Дед Йордо поднес стакан к губам, прищурил глаза, чтобы подавить внезапное волнение, и, глядя на заходящее солнце, сказал изменившимся голосом:

— Годков-то у меня много, сынок, но что мне от них!

Павлу навсегда запомнились эти слова и эта несвойственная деду Йордо интонация горечи и насмешки. А потом, когда все уже кончилось, эти слова продолжали жить в его памяти, вызывая чувство огромной вины перед старым пастухом.

Вечер прошел совсем тихо. Старик больше не рассказывал ни о буднях своего стада, ни о волнениях и капризах своих любимиц. Альбомчик он перелистал молча, без интереса.

Потом, через некоторое время, засмеялся без всякой видимой причины и попросил:

— Ну-ка расскажи еще что-нибудь!

Павел уже подвыпил и, так сказать, был готов к рассказу. Но ту малоизвестную историю о монахине Марии он начал лишь после некоторого колебания. И только деду Йордо он в первый раз поведал ее всю целиком.

Это случилось во время его скитаний по Польше. В сущности, он бродил по стране вовсе не так уж бесцельно, хотя я думаю, что цель здесь была скорее поводом, а не причиной. Чтобы доказать достоверность одной геологической гипотезы, высказанной любимым профессором Павла, нужно было в нескольких местах найти один и тот же редкий минерал. Профессор был инвалидом войны, передвигался в коляске и не мог сам отправиться на поиски своего минерала.

Павел взял рюкзак, получил в институте немного денег и отправился вниз по Висле. Нужно сказать, что он был прирожденным изыскателем. Поиски и раскрытие тайны распаляли его воображение, возбуждали в нем новые импульсы, а игра предположений опьяняла его. Добравшись до истоков какой-нибудь истины, он настораживался, как породистая охотничья собака, напавшая на след. Бывало не раз, что Павел бросал все варшавские удовольствия и присоединялся к какой-нибудь экспедиции, которая чаще всего возвращалась с пустыми руками.

«Больше всего я боюсь, — говорил он Коко, — что наступит время, когда нечего будет искать и все станет известным! Представляешь, как мы будем подыхать от скуки без поисков!»

И хотите верьте, хотите нет, но Павел действительно обнаружил свой минерал и не где-нибудь, а именно возле монастыря, где он нашел и монахиню Марию.

В первый раз он увидел ее в лавочке, на краю села. Павел покупал сигареты, когда появилась она. На ней была белая ряса, голова была закутана в соответствии со строгими законами ордена, к которому она принадлежала телом и душой. На груди у нее покачивался большой серебряный крест, тот самый, который она потом сняла и подарила Павлу.

«Крест лучше всего выглядит на плоской груди, — говорил Павел, — чем красивее и выше грудь, тем крест висит дальше».

Лицо у нее было белым, неестественно белым, словно оно не видело солнца с самого рождения. Только у носа, по щекам, были рассыпаны мелкие веснушки. Павел говорил Коко, что эти веснушки придавали Марии особое очарование. Глаза у нее были большие, темно-зеленые и по-своему красивые! Позже его изумлял и возбуждал их фанатичный блеск, выражавший ее веру в бога и презрение к земным соблазнам. Волос не было видно. Павел решил, что они должны быть густыми и черными, такими же, как ее сросшиеся брови. Несмотря на рясу, она казалась стройной и не старше двадцати пяти лет.

Полагаю, что Павел взглянул на нее без интереса, с простым любопытством. Но она, должно быть, сделала какой-нибудь жест или гримасу, или что-нибудь другое, привлекшее его внимание. Может быть, на мгновение дала себя знать женщина, спрятанная под рясой, а может, все это было чистой случайностью.

Монахиня затолкала свои покупки в огромную сетку и направилась к велосипеду. Сумка была тяжелая. Павел бросился помогать, она смущенно поблагодарила и уехала. Он стоял на дороге и смотрел, как она удаляется. Потом и сам пошел в том же направлении искать свой редкий минерал.

Не пройдя и километра, там, где дорога пряталась в густых зарослях вербы, он снова увидел белую рясу монахини. Она беспомощно сидела возле своего велосипеда. Заметив приближающегося Павла, она встала и попыталась уйти, одной рукой придерживая сетку, а другой поврежденный велосипед. Павел быстро догнал ее и предложил свою помощь. Монахиня смутилась, но сумку отдала и позволила проводить себя. Все это время она ни разу не обернулась и, когда он пытался заговаривать с ней, не отвечала. Геолог сообразил, что его присутствие, должно быть, чрезвычайно шокировало белую рясу, остановился и принялся чинить велосипед. Вокруг не было ни души. Монахиня уселась в тени вербы и молча смотрела, как он снимал цепь и чинил передачу. Но, каждый раз, когда Павел подымал на нее глаза, она опускала голову или беспокойно оглядывалась.

Он спросил:

— Чего вы боитесь?

Она моментально овладела собой и в первый раз взглянула ему прямо в глаза. Но промолчала. Он засмеялся и снова попытался начать разговор, но она оставалась все такой же серьезной, словно боялась изменить выражение. Была она похожа на настоящую мадонну, покорно ожидающую велений неба.

Павел поднял велосипед, помог ей пристроить сумку на багажнике и с удивлением смотрел, как она удалялась, в каком-то странном оцепенении. На повороте она оглянулась, увидела, что он неподвижно стоит на том же месте и смотрит ей вслед, кивнула, как бы прощаясь, и исчезла.

Весь день и вечер Павел думал о ней, о ее смешном страхе, о замешательстве, которое вызвала поломка велосипеда. Он с удовольствием вспоминал ее лицо мадонны и зеленые глаза. С этой радости первого воспоминания у него обычно и начиналась любовь, быстрее бежала кровь и все его существо трепетало от ощущения бодрой готовности и счастливого предчувствия.

Монахиня привлекала Павла не только загадкой своего облачения.

На следующий день он бросил свой минерал и занялся поисками монахини. Устроил засаду на дороге, ведущей в монастырь, и просидел всю вторую половину дня там, где они расстались накануне. И не обманулся. Обдумав план действий, Павел спрятался в кусты. Монахиня подошла к месту, где чинили велосипед, и неожиданно остановилась. Сейчас лицо ее было оживленно, зеленые глаза излучали мягкий, незнакомый ему свет и на полуоткрытых губах замерла загадочная улыбка. Охваченный самыми дерзкими намерениями, Павел выскочил из своего укрытия и остановился перед ней.

— Вы что-нибудь потеряли? — спросил он ее.

— Нет! — почти крикнула она, вскочила на велосипед и тут же исчезла.

С этого дня Павел стал ее преследовать, сначала только с настойчивостью, а затем с желанием, которое его воображение постепенно распаляло и, наконец, превратило в настоящую страсть.

«Ради нее я мог бы открыть и Атлантиду», — говорил он Коко.

Он еще несколько раз подстерегал ее на дороге, но безуспешно. Едва завидев его, монахиня убегала. А когда, наконец, ему удалось преградить ей дорогу (в буквальном смысле — накидав у поворота камней и веток), она, вся трепеща, воскликнула:

— Пустите меня!

Зеленые глаза глядели на него с ужасом, словно и впрямь перед нею стоял посланец дьявола. Павел подошел к ней и спросил:

— Почему вы бегаете от меня?

Монахиня молчала. Лицо ее окаменело. На нем застыло все то же, уже знакомое ему, выражение мадонны. Не хватало только, чтобы она перекрестилась.

— Вы не должны от меня убегать. Я не хочу! — продолжал он наставнически.

Она произнесла безжизненным голосом:

— Что вам от меня нужно?

Он строго смотрел на нее.

— Я хочу видеть ваши волосы.

К его величайшему изумлению, монахиня внезапно сдернула покрывало и сказала:

— Смотрите!

Черные волосы рассыпались по белой одежде. Всякое сходство с мадонной мгновенно исчезло, неприкрытый вызов горел в зеленых глазах, и вся ее фигура словно сама вдруг осознала свою женственность. Потом она спрятала волосы и ушла.

Павел искал ее повсюду, снова поджидал ее на дороге, но напрасно. Именно то, что она перестала выходить, было для него решающим импульсом, требовавшим найти ее любой ценой. Павел стал о ней расспрашивать. Лавочница сказала, что монахиню зовут Мария и что она принадлежит к одному очень строгому ордену, монастырь которого находится у самой реки. Павел немедленно очутился у монастыря и осаждал его в течение нескольких дней. Посетителей туда не допускали. Все, что он совершал в эти дни, было для него настолько непривычно, что в одно и то же время и поражало и вдохновляло его. Особенно смешно было, когда он взобрался на высокое дерево, чтобы рассмотреть внутреннее расположение монастыря. Все решилось, когда с верхушки дерева он увидел монахиню Марию и безошибочно угадал ее комнату. С этого момента история приобретает средневековый характер, поскольку для того, чтобы встретиться с Марией, ему нужно было перебраться через монастырские стены.

И однажды ночью, словно истинно романтический герой, он спустился босиком на монастырский двор. Было так тихо и таинственно, словно сам господь бог замер, ожидая, что из всего этого выйдет. Никаких угрызений совести Павел не испытывал и потому дерзко зашагал прямо к Марииной келье и тихо постучал. Ожидание длилось бесконечно долго, потом дверь бесшумно приоткрылась и в полумраке показалась Мария. Она была в белой ночной рубашке, с распущенными волосами. Увидев его, она оцепенела, хотя потом клялась, что ждала его и знала, что он явится именно в эту ночь.

Он прикрыл за собой дверь и обнял ее. Одеревеневшее тело ожило. Освобожденное от тяжести рясы, оно рванулось к нему со всей силой своей нагой красоты. Это была ночь настоящего безумия, она беззвучно плакала и беззвучно смеялась, проклинала и благословляла его, называла то демоном, то богом.

Еще затемно оба выбрались из монастырских стен. На ней было тоненькое платье и неудобные мальчишеские ботинки.

Из-за Марии он оставил Еву. Привез бывшую монахиню в Варшаву и с присущим ему легкомыслием как-то вечером их познакомил. Деликатная нежная Ева поняла, что ей нужно сделать. Эта монахиня с лицом, словно высеченным из силы и страсти, заняла ее место. Ева поцеловала Павла и удалилась той же легкой, грациозной походкой, какой когда-то подошла к нему на том балу…

— Как, ушла? — спросил вдруг дед Йордо.

— Да, — ответил Павел, — ушла.

Старик, слушавший всю эту историю с напряженным вниманием, задумался и внезапно спросил:

— А крест где?

— У меня, здесь! — Павел встал и принес из палатки серебряный крест.

Старик взял его в руки и сосредоточенно стал разглядывать. По лицу его скользнул бледный свет, и он произнес:

— Мария!

В загоне заблеяла овца. Она блеяла тревожно, и еще несколько дней назад пастух сразу же кинулся бы к больному животному, а сейчас он даже не шевельнулся.

С того дня Павел стал замечать, что старик по утрам выгоняет стадо позже, а вечером пригоняет его совсем рано. Когда геолог возвращался, он уже стоял под дубом и ждал его.

— Ты чего копаешься! — кричал старик. Они наскоро закусывали, закуривали и снова: — Расскажи еще что-нибудь об этой Варшаве.

Павел больше не колебался. Он сам нуждался в этих рассказах, ему было радостно вызывать в памяти многие подробности. Павел любил своих возлюбленных, не только вспоминая их здесь, на Джендем-баире. Каждая из них занимала в его сердце свое особое место, со всей свободой и рабством, свойственными настоящей любви… Коко утверждал, что, когда романы Павла подходили к концу, он начинал относиться к себе с иронией. Это и понятно. Я думаю, что ирония возникала из отношения его нежности к его мужественности. Я бы назвал такую иронию защитой нежности.

Старый пастух продолжал слушать его со все более живым, даже неестественным интересом. Каждый вечер он перелистывал альбомчик с ярмарочными открытками, водил своими потрескавшимися пальцами по бульварам и пестрым фасадам варшавских зданий и с жадностью поглощал все новые подробности Павловых историй. Как-то незаметно с его лица исчезло присущее ему здоровое насмешливое выражение, теперь он больше походил на обескураженного ребенка. Его большие, мудрые глаза слепо смотрели перед собой, словно разглядывая воображаемые картины. Взор его потерял всю свою жизненную осязаемость и растворялся где-то в бездонных глубинах джендембаирского неба.

Павел с удивлением наблюдал перемены, происходящие в восьмидесятидвухлетнем старике, и думал, что его, вероятно, одолели заботы. А между тем, по утрам стадо уходило на пастбище все позже и по вечерам возвращалось все раньше.

Павел рассказал о варшавянках все, что мог, включая и несколько историй о самых обычных знакомствах, а старик все требовал новых и новых рассказов. Павел сказал, что рассказывать ему больше не о чем.

— Тогда, — ответил старик, — начни сначала. Еще раз!

И Павел начал повторять свои рассказы. Старик сидел перед ним в своей обычной позе, потягивал трубку и слушал.

Ни один рассказчик не может буквально повторить свой рассказ о пережитом. Потому Павел, повторяя свою повесть о Барбаре, забыл упомянуть, что она стояла, подняв вверх руки, и что вода падала ей прямо на плечи.

— Не так! Не так было! — воскликнул старик и поправил его. Павел удивился и продолжал рассказывать. Затем он снова пропустил какую-то подробность, и старик опять настойчиво его поправил.

— Не так это было! — говорил он и сам принимался рассказывать о событии точно теми же словами, какие он услышал от Павла в первый раз.

Павел удивился. Он и допустить не мог, что старик уделяет его рассказам столько внимания.

С этих пор о любовных приключениях Павла они рассказывали вдвоем. Стоило Павлу пропустить что-нибудь, как дед Йордо тут же вмешивался и продолжал рассказ вместо него. Павел просто поражался тому, что старый пастух запомнил буквально все мельчайшие подробности. Мало того, рассказывая, он воспроизводил каждую интонацию Павла, каждую паузу, каждый жест, и глаза у него блестели, словно это он сам видел перед собой варшавянок. Дошло до того, что Павел только начинал рассказ, а дальше говорил уже дед Йордо. Он великолепно справлялся с неизвестной обстановкой и чужими именами, как будто всю жизнь был знаком со всеми этими местами и людьми. Он словно бы перевоплощался в Павла. По углубленному выражению его лица было видно, что он хорошо представляет не только обстановку и события, но и себя самого, движущегося в в этом мире чудесных огней и прекрасных женщин.

Представляю себе, как в его устах звучало, например, следующее:

«Я стоял перед дверью, этой массивной дверью, и ждал. Гремела музыка, вечер уже начался, и я решил войти. Честное слово, у меня было предчувствие, что в этот вечер должно что-то случиться…»

А когда дед Йордо передавал разговоры Павла с женщинами, лицо его принимало такое живое и непосредственное выражение, что делалось похожим на лицо Павла, оставаясь в то же время его собственным лицом, лицом человека, принимающего в событиях непосредственное участие. Больше всего ему нравилась дерзость Павла, эта его вечная устремленность вперед, всегда озаренная счастливой улыбкой.

Из трех женщин деда Йордо особенно привлекала Мария. Он важно сутулился, глотал слюну и говорил:

— Расскажи-ка мне еще разок про монашку!

И даже спорил.

— Какая же из них была самой красивой? — однажды спросил он Павла.

— Ева, — ответил тот, не колеблясь.

— Неверно! — возразил с негодованием старик. — Разве можно Еву равнять с Марией. Ева — ребенок, а монашка — настоящий человек!

Когда Павел уходил спать, старик оставался под дубом почти до рассвета, сидел и курил трубку за трубкой. Геолог сквозь сон слышал, как он бормотал:

— Хе, Мария!

Павел относил все это за счет сильной впечатлительности старика и не больше.

Но он был прямо-таки поражен, когда в последующие недели старик совсем забросил свое стадо. Он выводил его к роднику и оставлял его тут до вечера. Заметив на горизонте возвращавшегося Павла, скорее спешил к дубу. Теперь он равнодушно проходил мимо блеющих овец и баранов, не называл их по именам, и в торбе у него теперь не было ни стебелька из тех особо вкусных трав, которые так нравились его питомицам. Он безучастно смотрел на них и не обращал никакого внимания даже на свою любимицу Веду. Потом заталкивал животных в кошару, закрывал калитку и снова спешил к дубу. Его большие мудрые глаза блестели совсем по-новому.

— Уж не болен ли ты, дед? — обеспокоенно спрашивал его геолог.

— А что мне сделается! — восклицал старик и энергично попыхивал трубкой.

Ночью он почти не спал. Сидел под дубом в состоянии нескончаемого бодрствования. Просыпаясь ночью, Павел каждый раз видел под дубом то вспыхивающий, то гаснущий огонек дедовой трубки.

Однажды до палатки геолога долетел его голос.

— Жажда! — говорил сам с собой дед Йордо. — Какая жажда!

А Павел удивлялся, потому что родник был совсем близко. Ему и в голову не приходило, что эту жажду нельзя утолить даже самой прозрачной, самой студеной водой.

В другой раз, утром, когда они стояли, глядя на восходящее солнце, пастух внезапно спросил:

— Послушай-ка, Павел, через сколько лет человек может родиться снова?

— Не знаю, — ответил Павел, — такого вроде бы не бывает.

— Бывает, бывает, — упорствовал старик. — Мой дед говорил, что человек снова рождается, как только пройдет половина времени его мучений, и, — добавил он каким-то странным голосом, — чем быстрее умрет человек, тем он раньше родится!

Павел не обратил на эти слова никакого внимания.

Между тем, погонщик приходил со своими мулами еще несколько раз и привозил геологу продукты. В последний раз с базы ему сообщили, что новую партию они смогут снарядить лишь по окончании курортного сезона.

Павел уже и не ждал помощников. Он привык и к своей работе и к самому Джендем-баиру. Закончил картирование и принялся за другие геологические исследования. По ночам он теперь спал совершенно спокойно и дьявольские звуки не тревожили больше его сон. Привык он и к змеям, которые не переставали наведываться к нему. Павел не убивал их, а самым хладнокровным образом сбрасывал с постели. Он так загорел, что стал похож на индейца. Руки его загрубели, а пальцы сплющились, как у деда Йордо. Он по-прежнему каждое утро вставал за десять минут до восхода солнца, обливался у родника холодной водой, пил кофе и уходил на объект по своей тропинке.

«Протоптал я себе дорожку», — говорил Павел.

Не знаю точно, что именно он чувствовал, но можно поверить словам, которые он произнес, вернувшись на базу:

— А мне там только начало нравиться!

А дед Йордо день ото дня становился все грустнее и задумчивее. Часто он взбирался на какой-нибудь из окрестных холмов и проводил там целые часы в полной неподвижности, опершись на посох, словно памятник. Иногда он разговаривал сам с собой, иногда молчал, всматриваясь в бесконечность. Может быть, огромное небо Джендем-баира впервые что-то открыло ему.

Вечером он встречал своего молодого друга в полном унынии. Не отвечал на вопросы, отказывался от ужина, находясь как бы вне всего, что его окружало.

Только когда Павел заговаривал о варшавянках, старик оживлялся и молодел, словно в его жилы вливалась совершенно новая, свежая кровь, а глаза начинали блестеть весело и самоуверенно, чтобы потом стать еще более грустными и мрачными.

Однажды Павел, с восхищением глядя на могучую крону дуба, заметил:

— Сколько же повидал этот дуб!

А дед Йордо горько усмехнулся и тут же ответил:

— Этот дуб видел много пастухов и только одного геолога.

Павел воспринял эти слова как признание его личности и лишь много позже увидел в них совсем другой смысл.

Однажды утром, придя на свой объект, Павел неожиданно застал там старика. Он размахивал большим каменщицким молотом и уничтожал свой причудливый памятник.

— Что ты делаешь, дед? — спросил его геолог.

— Ломаю! — ответил старик, разбил камень на большие куски и ушел.

В тот же день к обеду опять пришел Любчо, паренек, привозивший старику продукты. Павел был в это время под дубом и ясно слышал, как старый пастух наказывал мальчику:

— Сегодня же вечером ступай к управляющему и скажи: дедушке плохо, он, мол, велит взять доктора и прийти к нему завтра в кошару! И ты приходи!

Любчо ушел.

— Дедушка, да тебе и в самом деле нехорошо? — забеспокоился Павел.

— Восемьдесят два года мне! — ответил старик.

Вечером он встретил его неожиданно весело. Снова разостлал под дубом пеструю ряднину и накрыл на ней к ужину.

— Что, опять будем праздновать? — спросил его Павел.

— Да, — радостно ответил дед Йордо, — будем праздновать!

Потом, как бывало раньше, встал, снова пошел к стаду, ласковым голосом начал окликать по именам овец, дал своим любимицам травки из торбы, пустил осла пастись к источнику, словом, самым обстоятельным образом исполнил знакомый обряд и лишь после этого вернулся к Павлу. Он был радостно возбужден, а когда они выпили, обернулся к геологу и сказал:

— А теперь я хочу, чтобы ты еще раз рассказал мне про Марию. Но только все с начала и до конца, так, как никогда еще не рассказывал!

Павел засмеялся и с удовольствием начал. Он и в самом деле чувствовал, то ли от настроения, то ли от очарования, которое излучала полная луна, скрывающаяся среди ветвей, что в этот раз он рассказывает как-то особенно хорошо. Белое лицо и зеленые глаза монахини снова вернулись в призрачный мир Джендем-баира к своему Павлу.

Дед Йордо ни разу не прервал этот последний рассказ, застыв в своей любимой позе и выкуривая трубку за трубкой. Когда луна выбралась из ветвей и осветила их, Павел увидел, что каждое его слово живо отражается на лице у старика, тот удивленно поднимал брови, покачивал головой и улыбался кому-то близкому. А когда Павел дошел до бегства из монастыря и рассказал, как Мария громко стукнула дверью и протянула к нему обе руки, старый пастух сам вытянул вперед свои руки и лицо его осветилось, словно он и впрямь принял в свои ладони длинные нежные пальцы бывшей монахини.

Наутро молодой геолог встал затемно, когда из кошары еще не доносилось ни звука, наскоро позавтракал и ушел на объект. В тот день ему предстояло проделать большую работу. Нужно было определить геологическую структуру скал. Целый день он бродил по камням, спускался в ущелья, производил измерения и педантичнейшим образом записывал результаты.

Где-то около полудня он поднялся на холм, с которого был виден дуб и, к своему удивлению, заметил под ним людей. Павел решил, что это с базы прислали ему обещанных рабочих, и поспешил к ним. Но, приблизившись, он увидел, что людей всего двое, а на дубу, на самом его нижнем суку, что-то висит. Охваченный дурным предчувствием, Павел бросился бежать и достиг дуба в тот самый момент, когда пришедшие снимали с него тело деда Йордо. Он повесился на своем поясе.

Эти двое были управляющий и доктор, которые явились, как только Любчо передал им просьбу пастуха. Вынули из петли уже застывшее тело, доктор разостлал пеструю ряднину и сделал вскрытие. Павлу пришлось ему помогать. Оцепенев, глядел он на то, что осталось от деда Йордо.

Доктор восхитился здоровьем покойного, крепостью тела, тем, что у старика не было никаких признаков атеросклероза. И сказал:

— Он мог бы прожить еще восемьдесят два года!

Потом они взяли тело и уехали. Вскоре пришел мальчик и куда-то угнал стадо. Павел долго прислушивался к блеянию овец и знакомым звукам бубенцов, пока все не стихло в сумеречной дали.

Смертная тишина опустилась над Джендем-баиром. Ни голос человека, ни дьявольские звуки не нарушали ее. Снова выплыла на небосклон луна, и на холмах снова заблестели камни, похожие на рассыпанные кости, оставшиеся после древней, древней битвы.

Павел опомнился. И пошел через пустыню назад.


Перевод Л. Лихачевой.

Загрузка...