Стоян Ц. Даскалов ОСЕННЕЕ СЕНО Триптих

1. ЖИВКА

Про Кыно, шофера кооперативного хозяйства, шушукались сперва тишком; словно шорох оседающего весной снега, когда он начинает медленно таять, пока еще не задули теплые южные ветры и не стало припекать солнце, слышались то тут, то там шепотки. Но попозже, когда белые косынки женщин усеяли поле, будто облачка ясное небо, судачить стали уже в открытую: охмурил, мол, то одну, то другую девчонку, катал в машине смазливых молодух, да кончилось это катанье тем, чего вслух и не скажешь… Выходило, что если бы устраивали соревнование по этой части, то Кыно определенно занял бы в нем первое место. И одна только Живка смеялась, слушая эти разговоры. Не могла она поверить, будто такой невидный — что называется ни то ни се — парень, как Кыно Врывчанский, может быть сердцеедом. Все Врывчанские какие-то невзрачные — узколицые, тощие, долговязые, как жерди, глазки крохотные, словно точки. Такой же и Кыно — брови торчат, а глаз не видать! А говорит как, а ходит! Сонная курица да и только! Ну разве может такой пентюх нравиться? Она не верила товаркам, считала, что те такими разговорами просто услаждают себя — за работой или на отдыхе. И ведь ни одна не признавала за собой ничего, ни малейшего грешка. Все приписывалось другим женщинам, тем, которые отсутствовали или были не из их бригады. И получалось, что одна только Живка не могла ничего добавить к их пересудам. Она слушала и лишь время от времени вставляла:

— Да хватит вам измываться над человеком! За разговорами мы нынче нормы не выполним!

И смеялась тихонько. А сама замечала, что разговоры эти и смех вызывают у нее какое-то смутное волнение. То, что она считала недопустимым, непристойным, пробуждало в ней затаенные желания. Ей уже не терпелось узнать поточнее, где и когда случилось и чем кончилось; с жадностью впитывала она малейшие подробности.

Итак, Кыно Врывчанский был у всех на устах и утром во время завтрака, и днем во время обеда, и вечером, когда женщины возвращались с поля домой.

— Остерегайтесь Кыно! — говорили они между собой. — Смотрите в оба, ежели останетесь с ним наедине… Это ж настоящий змей!

Возможно, парень этот и понятия не имел, что о нем столько и такое говорят.

Однажды Живка случайно наткнулась на него у околицы села. Его грузовик завяз в колдобине. Нагнувшись, Кыно что-то разглядывал под передними колесами. Живка хотела было поскорее пройти мимо, однако любопытство заставило ее замедлить шаг, чтоб хоть глянуть на него. Но едва только он выпрямился, как снова все, что рассказывали про него, словно подтолкнуло ее в спину, и она торопливо зашагала к селу.

— Ты чего бежишь от меня, как от чумного, Живка? — окликнул он ее.

Она так и замерла на месте. Смотрела на него смущенно и не знала, что ответить.

— Можно подумать, что до этого грузовика тебе никакого дела нет! А следовало бы остановиться и спросить: «Что у тебя случилось, парень? Может, чем помочь?»

Он вдруг широко раскрыл свои маленькие глаза, и в них сверкнули искорки.

Мотор дымился, в радиаторе клокотало, пахло горелой резиной и раскаленным металлом.

— Разве я что смыслю в машине? — сказала Живка.

Ей почему-то стало жаль его, и она изменила своему решению не оставаться с ним один на один в поле. А вокруг ни души. Одни только тополя, посаженные на болоте у села, шелестели, словно говоря: «Ну, посмотрим, что будет дальше! Погодите-ка! Помолчите! Вот как схватит он ее — да в грузовик!» Живка стояла в этом предвечернем затишье, ожидая чего-то необычайного, но ничего не происходило. Кыно с нею не заигрывал, не бросал на нее нахальных взглядов, о которых столько говорилось, по лицу его, испачканному машинным маслом, стекали струйки пота. Он утирал его, вздыхал, жаловался:

— Только и знают: «Кыно, гони в город. Точно в таком-то часу будь там-то, немедленно поезжай туда-то». А не спросят: «В порядке ли у тебя машина?» Кампания за кампанией — посевная, прополочная, уборочная… Но никто не скажет: «Давай поставим машину на ремонт». Вот случится авария, тогда поймут…

Живка слушала и проникалась к нему сочувствием. Нет, он совсем не такой, как о нем говорят. Вот ведь как переживает, убивается, как преданно относится к своей работе. Разве много таких мужиков встретишь. А наши бабы просто его оговаривают — только, мол, одни юбки у него в голове.

И когда она снова зашагала к селу, он даже не взглянул на нее — Живка это видела, — потому что все время оборачивалась назад. Она шла и думала: «Все зависит от женщины, если она не захочет, так ничего и не будет! Но почему же все-таки он мне ничего такого не сказал? И смотрел на меня, словно на пустое место. Не такая уж я уродина, чтоб мужчине на меня не поглядеть».

Ее даже огорчало, что этот славный, трудолюбивый парень, который так горевал из-за своей машины, больше не взглянул на нее. Не блеснул ей вслед ласковым огоньком, не приголубил взглядом. И Живка решила, что причина в ней самой. Она уже увяла и больше не привлекает к себе внимания мужчин.

Придя домой, она первым делом подошла к зеркалу. Пригладила волосы, стерла с загорелого лица пыль. Найдя, что она вовсе не дурна собой и уж во всяком случае куда лучше кой-кого из тех, про любовные похождения которых судачили, Живка быстро вышла из дому и направилась в правление кооператива. Не входя, она заглянула с порога и увидела неясно вырисовывавшуюся в полумраке фигуру председателя. В нахлобученной на уши кепке бай Захарий сидел, низко склонившись над столом, мрачнее тучи; казалось, от этого даже было сумрачно и в конторе.

— Да перестаньте вы курить, продохнуть нечем. Сами уже насквозь пропитались этим дьявольским чадом!

— Вы чего тут сидите, не поможете человеку! Кыно вон застрял в колдобине и никак не может завести машину! — крикнула Живка, и в конторе сразу словно посветлело.

— Ха-ха-ха! — загоготали стоявшие позади председателя мужики. — И ты тоже, Живка, стала на его машине кататься? Мы-то думали, что тебя ему не охмурить! А выходит, и ты тоже попалась на удочку!

— Хватит вам зубоскалить! Лучше помогите человеку — увяз в колдобине, а тут еще мотор не заводится.

— Вот ты ему и заведи его! — громыхнул председатель так, что кепка подскочила у него на голове. И словно после грозового дождя в помещении совсем прояснилось.

Живка ушла. Двусмысленные шутки мужчин ее не задевали, — пришла она сюда из самых лучших побуждений, да и в селе все знали ей цену; в работе могла помериться с мужиками, за словом в карман не лезла. Держалась с ними всегда строго, была неприступной, как крепость.

Чем больше женщины судачили про Кыно Врывчанского, тем больше становился их интерес к нему. Всякие были и небылицы про него они рассказывали то с возмущением, то с ревностью. Похоже те, кто бранил его, сами мечтали оказаться на месте соблазненных, чтобы испытать то, что испытали они, чтобы увидеть этого соню Кыно таким, каким они его еще не знали.

— Если б было верно то, что про него говорят, его бы наказали, раз его не наказали, значит это не верно, — стояла на своем Живка.

— Эх, Живка, как же его накажут? Ведь для этого кто-то должен пожаловаться! Да разве сыщется такая полоумная, чтобы себя на срам выставлять? Тем паче, что и ей от того тоже было удовольствие.

Однажды Живка задержалась в городе. Она опоздала и на поезд и на рейсовый автобус, который останавливался неподалеку от их села на шоссе, ведущем к Лому. Автобус ушел у нее прямо из-под носа, хоть она и бежала к нему изо всех сил. Она стояла на остановке и не знала, как теперь быть. Уже стемнело, и идти пешком она не решалась. Не искать же ей ночлега в городе? Был ясный осенний вечер, нагретая за лето земля излучала тепло, согревавшее воздух. В конце концов Живка решила идти — может, ее нагонит какая попутная машина и подбросит до села. И в самом деле, только она зашагала вниз по шоссе, как ее заставил вздрогнуть резкий автомобильный гудок. Она обернулась — по шоссе, замедляя ход, катил грузовик. Поравнявшись с нею, он вдруг остановился. Из кабины, вытаращив свои маленькие глазки, высунулся Кыно. Он по-свойски кивнул ей, и она, забыв про все, что о нем говорили, забралась в кабину и села рядом с ним.

Кыно захлопнул дверцу.

Но едва только машина тронулась, как Живка почувствовала себя запертой в клетке. Теперь ей ни дверцу открыть, ни машину остановить. А этот вечно сонный Кыно за рулем был совсем другой. Крепко сжимая его, он, казалось, играл им, как ловкая ткачиха кросном. Вертел баранку туда-сюда, и машина, послушно подчиняясь ему, ткала километры пути. Нагруженная доверху разными товарами, она заглатывала один за другим холмы и мчалась в ночном мраке будто сказочный змей. Глазки Кыно сверкали, словно лампочки подфарников, которые включают, пока еще окончательно не стемнело.

— Как же ты видишь в такой темнотище? — допытывалась у него Живка, ерзая на сиденье.

На каждом повороте она наклонялась и хваталась за ручку дверцы. И все ждала, что вот-вот что-то произойдет. У нее перед глазами то и дело вставала встреча с Кыно у засевшего в колдобине грузовика. Но Кыно, казалось, ничего не видел, не слышал и только гнал машину все вперед и вперед, в темноту, словно зверя. Позади кабины громыхали металлические бочки, но он не снижал скорости.

— У меня хоть глаза и маленькие, зато… руки — во! — что надо! Любая дорога мне нипочем. Меня хоть с завязанными глазами посади за руль — машина не станет вилять туда-сюда. Вот когда в ней что сломается, другое дело. Но что в моих силах, то я и тут до толка доведу.

— Да ты смотри не врежься в какое дерево или с моста не свались…

— Не бойся, живехонькой тебя домой доставлю да еще скажу вашим: «Вот она — целая и невредимая, пальцем до нее не дотронулся».

— Выходит, верно про тебя говорят…

— Что? — смеясь, спросил он.

От зеленого глазка на приборном щитке лицо его стало зеленоватым.

— Да ты сам получше моего знаешь.

— Ничего я не знаю, кроме своей машины.

Она и сама видела, что здесь он весь, как натянутая тетива. Его жилистые руки напряглись, словно стальные тросы. По ним вливалась энергия мотора и, казалось, они излучали свет.

— Кыно, а ты случаем не выпил? — поддела его Живка.

— Х-х!.. — дохнул он на нее, и глаза его открылись еще шире и загорелись, будто он включил фары ближнего света. — Ну что, успокоилась?

— А почему же ты сейчас не такой, каким мы тебя знаем?

— Когда я на земле, я и в самом деле другой — в сон меня клонит, зеваю все. А как сяду за руль, становлюсь вот таким…

— Опасный ты парень! — воскликнула Живка.

— Почему же опасный?

— Потому что весь ты какой-то… наэлектризованный.

— Ха-ха-ха! Тогда берегись, отодвинься подальше, не то тебя током ударит!

— Теперь понятно, почему про тебя наши женщины такое говорят. Стоит только увидеть тебя за рулем, и сразу станет ясно: ездить с тобой в машине нельзя. Околдовать можешь.

— Да ну! Ты смотри, а я-то ничего и не знал! Значит, я и тебя околдовать могу?

— Меня не околдуешь, не старайся!

— Верно, ты ведь как ртуть. Тебя не ухватишь — ускользнешь между пальцами. Знаю. Когда у меня была крапивница, в больнице стали проверять, к каким соединениям я чувствительный, чего не выношу. Налепили мне на спину в два ряда вдоль позвоночника всяких мазей и то место, где были ртутные соединения, распухло знаешь как — прямо с кулак!

— Ну и что с того?

— А то, что я очень чувствительный к ртути.

— А может, ты чувствительный и к железу? — Живка вытащила из-за ящика, стоявшего у нее в ногах, кривой гаечный ключ. — Смотри, скоро вся Болгария узнает, что ты за птица!

— Да я не о тебе, Живка, я о ртутных соединениях!

— Я тебе покажу соединения! — И она повертела перед его носом увесистым ключом.

Машину вдруг начало кидать из стороны в сторону. Живка приникла к окошку.

— Эй, ты куда же это едешь?

— Прямо через лес. Чего зря кружить по холмам?

Когда они достигли середины леса, мотор вдруг зачихал, зафыркал и заглох.

— Ха! Приехали, — буркнул Кыно.

Грохнув дверцей, он соскочил на землю и полез в мотор.

Живка осталась сидеть в кабине. Всем существом ощущала она, как остывает тело машины, как замирает ее тяжелое дыхание. Ей казалось, что машина застонала, получив удар ножом в сердце, и испускает дух. Прервался стремительный полет в ночном мраке, раскрывший перед нею неизвестную ей прежде красоту, вызвавший у нее не изведанные еще чувства. Впервые она оказалась ночью одна с мужчиной, впервые увидела из окна мчащейся машины, как выглядят в ночном мраке поля, деревья, дороги, холмы, лощины. И вдруг все это оборвалось, замерло. Гул мотора сменился тревожной тишиной. Живку охватил страх. Вокруг стоял глухой лес. Ни одной живой души. Хорошо еще, успокаивала она себя, что машина не сломалась, просто в ней что-то разладилось, а этот длинный, тонкий парень, видать, ловкий. Он заберется хоть куда и найдет неисправность — подкрутит гаечку или винтик, и все будет в порядке, как в тот вечер у околицы села. Пока она тогда дошла до конторы, он машину исправил и укатил. А на дороге осталась только лужица теплой воды…

— Что случилось? — высунувшись в окошко, спросила Живка.

Кыно не ответил. Она посидела еще немного в теплой кабине. К запаху мотора, который вначале был ей неприятен, она уже принюхалась. Откуда-то доносилось стрекотанье кузнечиков.

— Что случилось, Кыно? Сломалось что-нибудь? — спросила она снова.

— Что случилось, то случилось! — буркнул он и смачно сплюнул.

Живка выбралась из машины и подошла к нему.

— Ну, ничего. Посмотрим, что тут можно сделать, — успокоил ее Кыно.

Она ничего не смыслила в машинах. А он, подняв капот, копался в остывающем моторе и не говорил ни слова, потом достал из-под сиденья инструменты, что-то подкручивал, постукивал и вдруг спросил:

— Нет ли у тебя свечки? Тогда бы дело пошло на лад!

— Откуда ей взяться. Я, кажется, не в катафалк села, чтоб брать с собою свечу!

Кыно постоял немного, потом беспокойно заходил вокруг машины. Теперь он снова был совсем другим. Охваченный незнакомым ей волнением, какой-то тревогой, вовсе не похожей на ту, что она заметила в нем в тот вечер на краю села. Он не мог устоять на одном месте, суетился, то поднимался в кабину и тут же вылезал из нее, то забирался под машину. Наконец он вздохнул и сказал:

— Трубу пробило. Ты побудь здесь, а я пойду в сосняк, наберу смолы, чтобы заделать пробоину.

— Ты что ж, меня одну бросить хочешь? Ну и человек! Не зря про тебя такое рассказывают! Значит, меня на съедение волкам оставляешь?!

— Никто тебя не съест. Забирайся в кабину и сиди там, пока я не вернусь.

— Как же это я среди ночи буду сидеть одна-одинешенька в лесу? На дороге?

— В руках у тебя ключ — чего трусить. Грузовик кооперативный, на нем так и написано. И раз ты сидишь в нем — значит, ты представитель кооператива. Да и кто посмеет посягнуть на такую уважаемую женщину, как ты!

— Нет, одна я ни за что не останусь. Мало ли что может случиться. Кто знает, когда ты вернешься! Зайдешь далеко в лес и не услышишь, как я звать тебя на помощь стану… Куда ты — туда и я! — сказала Живка, не выпуская из рук ключа.

— Ладно, пошли. Вместе будем искать смолу. Ежели я ее не нащупаю, нащупаешь ты.

— И что ты за шофер, если у тебя даже плохонького фонарика нет!

— Я же тебе говорил: вот мои фонарики! — сказал он, указывая пальцем на свои маленькие глаза, и Живке показалось, будто щелкнули, включаясь, батарейки.

Кыно выключил у машины фары и повел Живку между деревьев в глубь леса. Вскоре они вышли на пахнущую сеном поляну. Вот и островерхая копна, которую сложила летом ее бригада. Казалось, сюда собрались этой ночью, чтобы поиграть в чехарду, кузнечики со всего света. Прикрытая сверху дубовыми ветками, копна звенела от их стрекота. За поляной по склону холма росли сосны, посаженные когда-то сельским учителем; старые — пониже, а повыше — молодые. Хотя вылежавшееся осеннее сено манило к себе, словно домашний очаг, страх остаться одной толкал Живку к лесу. Ее долговязый спутник то нагибался, то выпрямлялся, то стремительно отдалялся и словно тянул ее за собой на невидимой веревке. Они ощупывали стволы, кора шуршала, потрескивала, их пальцы на миг встречались, и тогда ей казалось, что ее ударяет электрическим током.

— Нашла? — спрашивал Кыно.

— Немножко, одну каплю.

— Надо еще. Ищи!

Она искала смолу так, словно в этом было ее спасение. Ей стало страшно оставаться с Кыно. Поскорее бы набрать нужный комочек смолы, чтобы вернуться к машине и залепить лопнувшую трубу. И поскорее добраться до села. Виданное ли дело: бродить по лесу ночью одной с мужчиной, да еще с таким! Она ободрала себе пальцы, вся перепачкалась пахучей смолой, в волосах ее запутались сосновые иглы, чешуйки от шишек облепили одежду. Но она продолжала лихорадочно ощупывать шершавые стволы. И, снова наткнувшись вдруг на его руку, отдергивала свою.

— Нашла! — радостно закричала она. — Большой ком!

— И я нашел!

Они пошли обратно. Оба так отмеряли шаги, чтобы идти рядом. Ни он не уходил вперед, ни она не отставала.

— Я вся в смоле, а она-то не отстирывается. Не знаю, что и подумают мои дома.

— А ты скажи, что мы искали смолу.

— Да кто же поверит, что мы с тобой среди ночи занимались этим в лесу!

— Но ты-то ведь знаешь, что так оно и было?

— Я-то знаю. А вот что другие подумают? Дело ясное, скажут, чем они там занимались! Как докажешь, что это вовсе не так.


Живка не раз во всеуслышание заявляла, что ни один мужчина к ней не подступится, потому что у нее, как у тех героев, которых пуля не берет, есть талисман.

— Меня все уважают, я не кто-нибудь. Я Живка из Живовцев, ударница, со мной никто себе не позволит лишнего. Куда бы я ни пришла — люди поднимутся мне навстречу и стул подадут. Прежде чем шутку какую отпустить, мужик хорошенько подумает.

— А вот представь себе, — говорили ей, — что осталась ты один на один с парнем.

— Ну и что ж! Большое дело! Столько женщин остаются наедине с мужиками, и все же ничего не случается, — отвечала она.

— Нет, не верно! — возражали ей. — Есть мужики, которые так ловко умеют облапошить бабу, что она и охнуть не успеет. Кто подпоит — ум у нее и без того короток! Кто с умыслом запрет на ключ дверь — и все! Иди после доказывай, что произошло это против твоей воли!

— Может, с другими так и бывает, но со мной этого не случится. Я Живка из Живовцев. Зарубите это себе на носу.

— Хоть ты и Живка, а тоже баба. Найдется и на тебя мужик.

— Нет, этому не бывать!

Так защищалась она от щедро сыпавшихся на нее предупреждений и забот близких. И вот теперь среди ночи она оказалась с глазу на глаз с парнем, да еще с таким, про которого шла молва, что он ни одной бабы не пропустит, не переспав с нею. Но пока он не позволил себе даже малейшего намека. Когда остановилась машина, она ждала, что Кыно набросится на нее, и не выпускала из рук увесистого гаечного ключа. Но он, видно, и не помышлял ни о чем таком, а все беспокоился, как бы поскорее исправить машину, отправился искать смолу. Нет, он вполне порядочный, славный парень. «Сиди здесь!» — сказал ей. Вместо того чтобы сразу облапить ее, чем все стращали, побежал в лес, да так, что она с трудом поспевала за ним, забыл даже, что она, будто белка, пробирается вслед за ним по сосняку; в мыслях у него одна только машина. Раз уж сломалась она, хотелось ему выйти из трудного положения с честью, не хныкать и ждать помощи, а самому исправить и вернуться как ни в чем не бывало в село. Что он такой — другие не знают, потому и болтают всякий вздор. И она теперь уже безо всякого страха шла рядом с ним. Их пальцы, липкие от смолы, то и дело встречались. Казалось, смола притягивала их, они задевали друг друга плечами. Когда они дошли до копны, Живка остановилась, прислушалась к стрекоту кузнечиков.

— Слышишь?

— Свадьбу, должно быть, справляют, — ответил он задумчиво.

Незаметно над лесом взошла луна, и все кругом переменилось. Деревья, поляну окутала серебряная паутина. Казалось, кто-то накинул на землю прозрачную фату. Копна словно бы задышала. Сладковатый запах смолы вдруг исчез, его поглотил какой-то другой, не ведомый никакой парфюмерии. Это был запах вылежавшегося осеннего сена. Особенно сильно он действовал, видно, на тех, кто это сено укладывал. Когда Живка выдернула из копны пучок и поднесла его к лицу, она почувствовала, что у нее закружилась голова. Сколько трав собрано здесь, и у каждой свой особый дух. Она различала запах чебреца и желтого зверобоя, дикой мяты, тысячелистника и пастушьей сумки. Резкие запахи перемешались с легкими, нежными. Некоторые поражали обоняние сразу, словно ударяли и тут же исчезали, чтобы снова так же неожиданно, на мгновенье одурманить и снова улетучиться, уступая напору других, которые тоже хотят показать свою силу. Но были еще и другие запахи, которых Живка не могла определить; многочисленные и стойкие, они составляли как бы основу, без которой не может быть ткани. Живка не могла бы назвать все эти духовитые травы — их было множество, тысячи. Но именно они, слив воедино свои запахи, и создавали аромат осеннего сена. Вечно живой, устоявшийся аромат. Живке знаком был запах лугов и весной и во время сенокоса, но тогда травы пахли по-иному — их легкий, нестойкий запах уносил предрассветный и предзакатный ветерок, его растворяла роса, а солнце превращало в прозрачный, как воздух, парок; пчелы высасывали его из цветов, засунув в чашечку головку и трепеща крылышками. Летним утром каждая луговая травинка — как открытый флакончик с розовым маслом — быстро выдыхается. Только что был полон, отвернешься на мгновенье — все уже испарилось. А за ночь наполнится вновь. На каждой травинке утром сверкает жемчужная капелька, но солнце быстро отбирает ее.

Совсем иначе пахнет осеннее сено. В нем нет ни легкости весны, ни летнего непостоянства. В нем — зрелость и весомость осени. Запах осеннего сена — густой, постоянный, устойчивый. Его не развеять ветру, не размыть дождю, не выпарить солнцу. До косьбы каждая былинка имеет свой запах, а в копне — тысячи трав и тысячи запахов, собранных и слитых воедино. И потому запах осеннего сена сильнее и солнца, и дождя, и ветра, и снега. Он сохраняется до нового сена. Сохраняет он свою силу и на следующий год. Приподнимешь пласт такого сена — и от сладкого духа его закружится голова.

— Погоди-ка, я вытру руки, а то они у меня липкие! — сказал Кыно и разворотил низ копны, словно распахнул бурку.

Их обоих так и обдало сенным запахом.

Кыно присел на корточки, выдернул из пласта пучок сена и принялся обтирать им руки. Стала чиститься и Живка. Как-то невзначай оба они опустились на сено…

Когда Живка пришла в себя, луна светила так ярко, словно где-то рядом полыхал лесной пожар. И в этом пожаре, казалось ей, сгорела ее неприступность…


— Поехали! — крикнул ей Кыно, вскочив в кабину.

Мотор сразу же зафыркал, словно отдохнувший и вволю наевшийся осеннего сена жеребец.

Маленькие, как бортовые огоньки машины, глаза Кыно улыбались.

— Значит, вот ты какой! — сказала Живка, садясь с ним рядом.

Она уже не жалась, дрожа всем телом, к дверце, а легонько касаясь баранки, наблюдала, как ловко ведет он машину, впившись взглядом в бегущую перед ним лесную дорогу, которую ощупывали длинные лучи фар. А душа ее все еще была полна запахом осеннего сена.

2. ЧУБРА

Они отправились за сеном в Мирину лощину. Здесь, на упрятанных среди лесов полянах всегда веяло таким глубоким покоем. Ехали они не на тряских телегах с высокими боковинами, как бывало, а на грузовике. Грузили сено обычно те, кто его укладывал в копны. На зазеленевших снова полянах на месте убранных копен оставались безобразные темные круги, казалось, их проела моль на яркой плюшевой скатерти. Когда дошла очередь до Боденой поляны, женщины от изумления остолбенели. Копна была вся разворочена, словно здесь возились медведи, устраивая себе логово.

— Кто ж такое натворил? — раскричалась Чубра.

Она собственными руками укладывала эту копну. Именно эту, у дороги. Женщины подносили сюда вороха сена и подавали ей, а она тщательно ее укладывала плотными пластами. На этой поляне травы были мягкие, сочные. Только здесь и росла одна особенно сладкая, ее они называли «садина». Словно ее тут специально сажали. Трава эта выпускала длинные метелки с красными семенниками, которые придавали поляне особый колорит: снизу проступала густая зелень отавы, повыше желтели стебли этой травы, а на них тысячами флажков колыхались на ветру красные семенники. Еще когда ворошили и сгребали здесь скошенную траву, Чубра ревниво следила за товарками, чтобы они подбирали даже самые мелкие стебельки, разлетавшиеся по сторонам. Если бы они тогда не поработали хорошенько граблями, половина садины осталась бы на земле.

Чубра была, что называется, мастер на все руки. Она все умела делать в поле, могла и деревья в лесу рубить, и пахать, и косить наравне с мужчинами. Но больше всего любила она метать стога, копнить сено. Ей нравилось стоять в центре основания будущего стога и подавать команду. Женщины подносят ей на длинных вилах сено, она принимает его, настилает вокруг себя, потонув в нем по пояс. Со всех концов поляны подплывает оно к ней, ряды скошенной травы тянутся один за другим, устремляясь к ней. Она столб, вокруг которого постепенно поднимается, навивается поднесенное вилами сено. Она опора будущего сооружения. Без нее не вырасти стогу. Дивятся все ее ловкости, всех она покоряет ею. Ни один мужик не сложит такого ладного стога, как Чубра. У кого он получается кривобоким, у кого переломится посередине. Их стога мог свалить ветер, мог до основания промочить дождь. И чудесное духовитое сено, которое и человек не прочь бы отведать, гнило, плесневело так, что скотина воротила от него морду. Как говаривали кооператоры, глядя на хорошую работу своих передовиков: «Эти помидоры выращивала бригада Живки» или «Это поле пахал Кыно», так и про сено говорили: «Эти стога метала Чубра». Никто не спрашивал, где и когда научилась она этому, но радовались, глядя на ее стога — ровные снизу доверху, округлые, высокие, крепко стоящие на земле и такие плотные, что никакому ветру их не повалить, не развеять. Годы могут простоять они — ничего с ними не станет. Зимуют, снежные сугробы держат на своих плечах, бури на них налетают — ничто не сокрушит их. Как памятники сельского творчества, высятся они среди зеленых полян.

И вот стоят сейчас женщины и с гневом глядят на развороченную копну. Они считают ее своей. Когда они слышат, как люди говорят: «Поглядите на Чубрины стога», — они знают, что эти слова относятся и к ним, потому что одна Чубра ничего не могла бы тут сделать. Многое по плечу одному человеку, многие чудеса может сотворить он, а вот сметать стог, сложить копну — не может один: кто-то должен подавать ему сено. Если бы женщины из их бригады не подавали Чубре сено, она не могла бы спокойно охапку за охапкой укладывать его, уминать и подниматься вместе с растущим стогом. Казалось, только она одна держит в голове готовый план и сама как архитектор и в то же время как строитель воплощает этот план в сооружение. Но если бы они не выравнивали стог по бокам, не счесывали с него граблями торчащие во все стороны вихры, разве был бы он таким гладким, словно яйцо? Чубра, проворно укладывая каждый ворох, тщательно следила за тем, чтобы края стога или копны были не только ровными, но и равномерно сужались кверху, сходясь в одной точке. Утопая в сене, увлеченная своими размашистыми движениями, она была сердцевиной, а может быть, и сердцем каждого стога, каждой копны. Но кто помогал ей поднимать стога и свою славу? Они. Кто подавал ей сплетенные из той же травы жгуты, чтобы она, вбив предварительно острый деревянный кол, увязала стог сверху и эта сплетенная из жгута шапочка не позволила бы дождю проникать внутрь стога? Кто обматывал этими жгутами стог снизу так, чтобы он казался привязанным к земле и мог спокойно зимовать? Они. И поэтому женщины говорили: «Наши стога, наши копны». Поэтому же все они с болью смотрели на разворошенную копну.

— Ветра-то сильного не было уже целый месяц. Это человек сделал. Чья же это черная рука? — сердилась Чубра.

Женщины окружили кучу разворошенного сена и, казалось, искали злоумышленника, зарывшегося в нем.

— Наверно, кто-нибудь из единоличников со злости напакостил!

— Нет, не только со злости. Какой-то негодяй брал сено для своего скота. Ненавижу таких… Когда кооператив упрашивал единоличников, чтоб вышли косить, они не пожелали. Над Равенским долом трава так и выгорела вся. А теперь на готовое зарятся. Дрянная привычка, дрянные люди!

— Ну, взял, ладно… но зачем же копну развалил, чтоб у него руки отсохли! — ругала неизвестного злоумышленника Чубра и приглядывалась, пытаясь обнаружить следы на разворошенном сене — следы рук или башмаков, забытые вилы.

Но напрасно старались женщины — нигде ничего не было видно, даже следа колес, — значит, никто не приезжал воровать сено. Самое большее, кто-то ночью унес на себе один-два беркуна.

И вдруг рывшаяся в сене Чубра торжествующе крикнула:

— Смотрите! — и вытащила из сена кривой черный гаечный ключ.

Женщины сгрудились вокруг нее и уставились на ключ.

— Как он сюда попал? — спрашивала Чубра, но никто не мог дать ей ответа. — Это определенно от грузовика!

— Такой штукой копны не развалишь. Тут колом работали или же мужская силушка крепко взыграла. Боролся тут, должно быть, кто-то, и разворотили копну.

— Но чей же тогда это ключ и как он сюда попал?

— А может, его тут обронили, когда копнили сено? — заметила Живка, которая до этого все время молчала и держалась в стороне.

— Тоже скажешь! — огрызнулась Чубра. — Через мои пальцы каждый стебелек, каждая былинка прошла, как же я такую здоровенную железяку не заметила бы? Да ею надорваться можно!

Ключ переходил из рук в руки и вернулся к Чубре.

— Это ключ Кыно! — осенило вдруг ее. — Он намедни говорил, что у него кто-то стащил ключ! Точно, этот гаечный ключ — его! Но как он здесь очутился?

Живка единственная не выказала желания осмотреть находку, но на это никто не обратил внимания. Она все время отворачивалась, делала вид, что не слушает, о чем галдят женщины, не рылась в сене. И хотя солнце и не припекало, она надвинула косынку на глаза, стараясь спрятать лицо.

— Ничего, он сейчас приедет, и мы все выясним! — размахивая ключом, заявила Чубра. — Этот бабник снова чего-то натворил.

Живка сразу же засуетилась, подхватила деревянные баклажки и сказала:

— Схожу за водой.

— За какой водой? Мы же еще и ту, что есть, не выпили.

— Эта нагрелась. Мне хочется водички из Дупкаревеца.

Так называлось место, поросшее густым лесом, где из земли бил родник; вода его была всегда холодная, прозрачная, вкусная. Она пахла лесом, сосновым лесом, который рос здесь с давних времен.

Женщины продолжали галдеть, наклонившись над злосчастным гаечным ключом, а Живка быстро зашагала к лесу, хотя ноги ее ступали, словно по раскаленным угольям.

Во всем виновата была она. Своими руками вытащила этот ключ из-за ящика в кабине, крепко зажала в кулаке, чтоб обороняться им на случай, если Кыно набросится на нее. Но тот не набрасывался. А потом она забыла его в сене. Тем вихрем, который разворошил копну, была она сама.

Ей и сейчас было невдомек, как все произошло. Но с той ночи Живка больше не встревала в разговоры про Кыно. Не говорила запальчиво: «Неправда, вы все выдумываете, наговариваете на человека», а с трудом пыталась в эти минуты заглушить охватывавшее ее сладостное волнение.

Сейчас она шла по тропинке, баклажки позвякивали цепочками. Поглощенная своими мыслями, она не заметила, как дошла до Дупкаревеца. Наполнив баклажки водой, умыла лицо и напилась прямо из родника, как всегда делала. Но почему-то она не почувствовала на этот раз приятного лесного запаха родниковой воды. Ее снедала мысль: что теперь будет? Этот кривой ключ, который тогда в темноте словно бы приклеился к ее испачканной смолой ладони, теперь, казалось, торчал в ней занозой.

Как поведет себя Кыно? Откажется, скажет, что этот ключ не его? Ведь и он тоже виноват: зачем раструбил на все село о пропаже, зачем обвинял своих товарищей, что они, мол, растеряли свои ключи, а теперь утащили его! Уже на следующий день пожаловался председателю: «Пускай вернут мой ключ! Раз и навсегда запретите им брать мой инструмент. Я принял машину с полагающимся ей инвентарем и отвечаю за каждую вещь!» Правление поставило его товарищам это в вину и обязало их вернуть ему ключ. Что будет, когда они узнают? И чем теперь кончится дело, она даже подумать боялась.

До чего же ей не хотелось возвращаться на поляну. Лучше переждать грозу здесь. Она рисовала себе картины одну страшнее другой. Приедет на грузовике Кыно, все бабы сразу же набросятся на него, закричат: «А ну-ка говори, как твой ключ оказался здесь? С кем ты был? Кого возил?» И в страхе она допускала, что он покряхтит-поохает да и признается во всем. Куда она денется тогда? Никто точно не знает, кто эти женщины, которых, мол, опутал Кыно. Про них только судачат. А ее вот застигли на месте преступления. «А, так вот ты какая! Корчишь из себя святошу, недотрогу!» И надо же, так глупо попалась, будто девчонка зеленая! Ей и в голову не приходил этот проклятый ключ. И зачем только она его потащила с собой? Словно можно было уберечься от Кыно. Он, если бы хотел, мог одним махом, как перышко, выбить этот ключ у нее из рук; парень он сильный, враз одолеет. Но Кыно даже и не поглядел, что у нее в руке-то. Она бросила ключ в сено да и позабыла про него. Ночь эта, самая счастливая ночь в ее жизни, сжигала ее и сейчас. Ей казалось, что смола, которую они по каплям собирали с деревьев, чтобы залепить лопнувшую трубу, кипела сейчас в котле, в который она упала.

Заслышав чьи-то шаги, Живка подняла баклажки и стала спускаться вниз. Вода из баклажек выплескивалась ей на ноги, но она не замечала этого, быстро ступала по усыпанной опавшими листьями тропинке. Потом свернула с нее в сторону, чтобы не встречаться с теми, кто спускался с Равенского дола. Только у сосен, где они с Кыно собирали смолу и где все началось, она приостановилась. Трещинки на коре деревьев, казалось ей, были прорезаны ее ногтями, а красноватые пятна на стволах явно были следом гаечного ключа, которым она сковыривала смолу. Живка не в силах была оставаться тут — эти сосны, красноватые и смолистые, бередили ее рану. Казалось, не капли смолы, а горсти соли сыплют на нее. Все здесь напоминало о случившемся.

Живке хотелось вернуться в село, убежать подальше от этой разворошенной копны, словно от осиного гнезда. И в то же время что-то тянуло ее на поляну, хотелось увидеть, что там происходит, узнать, признался ли Кыно, что ключ этот — его.

Вообще-то он молчалив. Той ночью он сломил ее волю скорее своей молчаливостью, чем словами и уговорами. Не похоже, чтобы он выболтал расшумевшимся женщинам все, что было — не полоумный же он, чтобы признаться в этом. Но что же Кыно скажет про ключ? Как очутился он в сене? Ведь Кыно сам уверял, что ключ этот стащил кто-то из шоферов? А может, он сразу отрежет: «Это не ваше дело!» — и из него так ничего и не вырвут. И Живка нашла в себе силы вернуться, надеясь, что допрос уже закончился, потому что Кыно не пожелал отвечать, нагрузил машину сеном и укатил.

Но когда она вышла на Бодену поляну, грузовик стоял порожний, женщины плотным кольцом, словно конвойные, окружили Кыно, все разом что-то вопили, и, казалось, тыкали ему в грудь пистолетом. Он столбом стоял среди них и молчал.

— Твой это ключ или нет? Пока не скажешь, как твой ключ оказался здесь, грузить сено не будем! — кричали женщины.

— Не хотим грузить! Мы трудимся до десятого пота, былку к былке собираем это сено, а ты его раскидываешь! Как очутился ключ от твоей машины здесь? И с кем… с какой распутницей безобразничал здесь?

Кыно не видел подошедшей Живки. Она оставила баклажки под деревом, собрала свои вещи и тихонько улизнула, так что никто и не заметил ее бегства.

Кыно ничего не отвечал, только вертел головой и смеялся.

— Да ты еще смеешься над нами! Говори: кто она? С кем ты здесь тискался? Вам что — поляны мало, так вы на сено забрались!

Широко улыбнувшись, Кыно наконец сказал:

— Да погодите, бабы! Не все сразу! Буду говорить с какой-нибудь одной. Ну, кто будет вести следствие? Ей и буду давать показания!

— Чубра! Чубра! — закричали женщины, вручая ей тем свои полномочия, уверенные, что она-то ему выдаст все, что положено.

— Мне все выложишь! — важно заявила, выйдя вперед, грудастая Чубра.

— Ладно, нагрузим машину — тогда скажу. На все вопросы отвечу! — покорно сказал Кыно, чем сразу же укротил женщин, и они принялись за работу.

Одна за другой они быстро сгребали сено в вороха и подавали их Кыно, а тот накладывал его на машину. Раскиданное сено собрали все до былочки, и машина была нагружена доверху. Остался небольшой только пласт у самого основания копны.

— Ну, а теперь говори! — приступила к выполнению своих полномочий Чубра, не давая Кыно сесть за руль и газануть. — А то поставим вопрос перед руководством, и тогда тебе не поздоровится. Там тебе не отвертеться. Этот ключ выведет тебя на чистую воду, развратник ты эдакий!

— Ну хорошо, хорошо! Вот вернусь за остальным сеном. Дай мне передохнуть. Не человека же я убил в конце концов! Вернусь и все скажу. Но только тебе. А ты уж поступай как знаешь. Захочешь — поднимешь шум, не захочешь — промолчишь!

То, что он решил довериться только ей, польстило Чубре, и она присмирела. Следом за нею утихомирились остальные, оставили Кыно в покое.

— А нам дожидаться его нечего. Ведь тут осталось совсем немного — на всех работы не хватит… — заговорили женщины.

— Ладно, поезжайте. Я и одна управлюсь! — сказала Чубра. — Ключом его исколочу, если во всем не признается!

Оставшись одна, Чубра снова принялась разглядывать злополучный ключ, зажатый у нее в руке. С кем же был здесь Кыно? Если с женщиной, то откуда, спрашивается, здесь взялся ключ? Кому и зачем он понадобился? Она не могла вспомнить никого, кто ездил бы с ним в последние дни на машине. Чубра впервые столкнулась с такой неразрешимой загадкой. Обычно все сельские истории, даже самые запутанные, она в конце концов распутывала. Но сейчас она почувствовала себя беспомощной. Только начнешь подбираться к разгадке, как этот кривой ключ перекручивает все шиворот-навыворот. Как будто бы обыкновенная железка, а выходит — это ключ к какой-то тайне.

Ну хорошо, допустим, Кыно встретился здесь с кем-то, разворотил копну, раскидал сено. Но почему тут очутился ключ? Нет, просто какое-то дьявольское наваждение! Ей казалось, что узнай она, как этот ключ попал в сено, ничто больше не укроется от ее глаз. До чего же ей хотелось приобрести славу предсказательницы. Уметь предугадывать, как развернутся самые сложные события и чем они кончатся! Чубра и без того слыла прозорливицей. Ничто не ускользало от взгляда ее больших круглых глаз. Ей достаточно было уловить малейшее движение, улыбку, жест, услышать какое-то словечко, чтобы догадаться, кто что думает и делает. Она была самым строгим судьей среди женщин. И строже всего осуждала измены, потому она везде и всюду говорила про Кыно.

— До каких пор будут терпеть этого Дон Жуана. Как смеркнется, в поле остаться нельзя!

Бабенка была она красивая, задорная. Вошла Чубра в тот возраст, когда женская красота, как цветок, предельно раскрывший свой венчик, вот-вот начнет ронять лепестки, увядать. Но пока пора увядания для нее еще не наступила, и была она, что называется, в самом расцвете. И ее широко открытые глаза тоже походили на чашечки распустившегося цветка, в которых желтела осыпавшаяся с тычинок пыльца.

При каждом удобном случае она усовещала Кыно.

— Послушай, возьмись-ка за ум, — сказала она ему как-то. — Раз сошло тебе с рук, другой, а в третий может и не поздоровиться!

— А тебе-то что до этого, Чубрица? — ответил ей Кыно, почесывая свою косматую грудь. — Я человек свободный, где захочу — там и напьюсь водички. Ведь из твоего кувшина я не пью!

— Ты к моему кувшину и носа близко не сунешь! Пойми, парень, нельзя же тебе, как жеребцу, за всеми гоняться да все топтать. Нынче за такие дела ответ держат. Это тебе не по некошенному лугу носиться! Ноги перебьют!

— Занимайся-ка лучше своим делом. В бабских советах я не нуждаюсь!

Кыно давно уже приметил, что Чубра легко вспыхивает, распаляется и дает волю языку. Но он никак не мог себе объяснить, почему она всегда так перед ним хорохорится и вечно нападает на него. То перед женщинами в поле отругает, то на собрании перед всем кооперативным руководством отчитает. Все напирает на то, что надо, мол, ему подтянуть тормоза. А он, когда от него требовали объяснений, говорил:

— У меня тормоза в порядке. И ручной и ножной. А вот ее тормоза, видать, не в исправности.


Чубра с нетерпением ждала возвращения Кыно. Ждала, охваченная следовательской страстью раскрыть все до конца. Ей хотелось доказать и правлению, и женщинам, и всему селу свою правоту. Доказать, что она никакая не крикунья, не трещотка, а настоящая защитница справедливости и чести, что ее не подкупить никому и ничем, что она преданно, верой и правдой служит общему благу. Вот какая она. Никто, правда, никогда не оспаривал того, что она говорила, но как только речь заходила про Кыно, мужчины начинали посмеиваться, а женщины, хоть и слушали с увлечением, но ни одна из них никогда еще не вышла и не сказала: «Верно, он и ко мне приставал!» Между собой только и разговору было, что про него, мол, и такой он и сякой, но когда надо было его изобличить, все уходили в кусты. «Ты, Чубра, права, но ведь своими глазами ты этого не видела. А в таких делах нужно сперва видеть, а тогда уж и меры принимать».

И вот теперь, считала она, наступил решительный момент. С помощью этого кривого ключа она не только не даст Кыно снова выехать на кривой и остаться чистеньким, но докажет свою правоту. «Пусть только он попробует не вернуться, я ему покажу!» — грозилась она, не сводя глаз с дороги, ведущей к селу.

Наконец со стороны Точишта показалось облако пыли. Грузовик поднимал ее больше, чем стадо в двести голов, когда оно возвращается вечером с пастбища. Пыль застлала все: и село, и лес, и поле. Вскоре показался и сам грузовик. Ревя мотором и покачиваясь, он въехал на поляну, серый, пропыленный, начисто утративший ярко-зеленый цвет. Кыно остановил его у остатка копны и соскочил на землю прямо перед Чуброй.

— Вот и я! Видишь — явился, не сбежал, как ты опасалась.

Она уставилась на него; в предвечернем свете он показался ей почему-то крупнее, выше, шире в плечах. Особенно ее поразили размеры его рук и ног — она подумала даже, что впервые в жизни видит такие огромные ступни, и ей захотелось спросить его: «Ты какой номер башмаков носишь? Тебе, наверное, на рынке подходящей обуви не достать. И штаны и пальто тоже приходится на заказ шить. Если понадеяться на магазины, голым ходить будешь!» Но она почему-то промолчала. И тут же разозлилась на себя, что этим ослабила свое ожесточение против него и не смогла уже отчитать его как следует. Ведь он явился к ней на суд — она уже все заранее обдумала, весь ход допроса, предусмотрела все его уловки увильнуть от ответа — в общем совсем как заправский следователь, — и вот на какую-то секунду замешкалась, и все у нее смешалось. Тут взгляд ее упал на кривой ключ, и она снова стала сама собой.

— Держишь его? Ну держи, держи покрепче, не урони! — смеясь сказал Кыно. — Как уронишь этот кривой ключ, что станешь делать?

— Этот кривой ключ на твоей башке придется выровнять — так и знай!

— Ну, ладно, бей!

— Нет, ты сам себя будешь бить, — утешила его Чубра.

«Понял, что не отвертеться, — подумала она. — Хорошо, что бабы наши поехали с ним в село, они ему, видно, мозги вправили немного». Она ждала теперь от него полного признания.

— Где ты его нашла? — спросил он с виноватым видом.

— Вот тут! — Она вскочила на остаток копны и наклонилась. — Вот здесь валялся. — И она бросила ключ в сено, — И не видно его. Как змея, затаился…

Кыно потянулся было за ключом, но она схватила его за руку.

— Не трогай! Я его в правление отнесу!

— Зачем в правление? Я же сказал, что виноват. Убей меня сама!

— Как это убей. Ты что, зверем меня считаешь? Я человек, женщина, и понимаю что к чему!

Он смотрел на нее, и ему казалось, что враждебность, с которой она его встретила вначале, исчезла. Чубра вся пропахла чебрецом, ее волосы, лицо, одежда были покрыты сухим цветом трав, осыпавшимся с осеннего сена. Она поглядывала то на Кыно, то на ключ и подкупающим тоном уговаривала его:

— Ну, скажи! Признайся! Ты же знаешь — мы с тобой люди нового времени, да и признанье…

Она не докончила. Налипшая на веках пыль раздражала ее. Она то и дело терла глаза, чтобы видеть его лицо, облизывала пересохшие губы, утирала шею, усыпанную сухим цветом трав, который казался золотистыми веснушками. Ее русые волосы сверкали на закате, словно осыпанные алмазами.

— Признаюсь! — сказал Кыно.

Она вздрогнула и сразу же приступила к вопросам, которые давно заготовила.

— Ну так говори, в чем признаешься!

— Да во всем… Все, что скажешь, признаю, со всем соглашусь.

Она рассмеялась.

— А если я тебя на веревке повешу?

— Вешай, если хочешь… За тебя я и умереть готов!

— Ишь какие песни запел! Не на такую напал — мне ими голову не вскружишь.

— Тогда буду молчать.

Он взял из кузова вилы и так глубоко, с такой силой прихватил ими сено, что приподнял край основания копны, словно задрал подол юбки. На них пахнуло дурманящим запахом вылежавшегося сена. Чубре почему-то казалось, что вместе с сеном Кыно поднял и ее высоко-высоко и бросил в кузов. И с каждым следующим замахом он снова сгребал ее и снова клал в кузов на мягкое сено.

— Так что, не скажешь? — снова приступила она к нему и подняла ключ.

— Ничего не скажу… Смотри, не напорись на вилы, а то вместе с сеном погружу и тебя в машину!

— Меня не удастся! Лучше поскорее признавайся, кого это ты уже успел погрузить! У меня есть против тебя такая улика, что не отвертишься.

Кыно, повернувшись к ней спиной, продолжал грузить сено.

— Помогай, а то темнеет, — буркнул он.

— Говори, как здесь очутился твой ключ?

— Погрузим, тогда скажу!

Кыно забрасывал сено безо всякого порядка, и оно металось туда-сюда над его головой, словно подхваченное вихрем, оставляя вокруг себя облачко пахучей пыли.

— Да разве так грузят сено?! С него же весь цвет облетит! А что стоит сено без цвета?!

— Оно без цвета, что баба без…

— Без чего?

Она взялась за вилы.

— …ты лучше знаешь.

— Не знаю, скажи!

— Без… этого… ну того, что завлекает мужиков.

— А что ж это такое?

— Ну, уж тебе-то известно!

Чубра задумалась.

— Ты что, Кыно, меня уж такой никудышной считаешь?

— Так я ж не про тебя, а про сено говорю. Ты ведь сама сказала, что оно без цвета ничего не стоит.

Чубра забралась в кузов, разровняла сено, словно собиралась укладывать его в стог, и скомандовала:

— Подавай!

Он поднимал теперь сено осторожно, чтобы не осыпался цвет, и клал вороха его прямо к ее ногам.

— Вот так! Правильно, — приговаривала она, укладывая сено с такой тщательностью, словно это были тонкие пласты теста для слоеного пирога, не замечая, что разворошенное сено приподняло ей юбку выше колен. Она разравнивала его то тут, то там вилами, приминала ступнями и испытывала такое же удовольствие, словно укладывала стог.

— Видишь, можешь ведь делать, как надо! Ты нарочно делаешь так, чтобы люди ругали тебя.

Кыно собрал все до последней былиночки, и это обрадовало Чубру. Сено обычно грузили небрежно, разбрасывали его. Она всегда сгребала его все до последнего и бежала за машиной, чтоб положить остатки. Но машина уезжала. И потому на покрытых отавой лугах оставались то тут, то там вороха сена, похожие на клочья овечьей шерсти. А Кыно собрал все без остатка, до единой травинки и подавал ей прямо в руки. Она видела в этом признаки раскаянья, угрызений совести, которые ей удалось пробудить в нем; желание искупить вину.

— Ну, а этот… цвет, что ли, ты говоришь, — собрать?

— Собери. Это самый лакомый корм для скотины. Знаешь, как называем мы этот обитый цвет? Троной.

— Впервые от тебя слышу.

— Хоть узнал что-то. И это неплохо. Раньше небось думал, что все на свете знаешь и умеешь.

Он аккуратно, словно это было осыпавшееся из снопов зерно, собрал трону в кучку и, сняв с себя куртку, уложил в нее. Потом бережно, как живое существо, подал Чубре.

— На, да смотри не рассыпь!

Он так растрогал этим Чубру, что она, приняв от него завернутую, словно младенец, трону, застыла на месте и больше не задавала ему никаких вопросов — они вылетели у нее из головы.

Он сам напомнил ей и о ключе.

— А вот тебе ключ, не то забудешь его… как же ты без него…

Чубра вздрогнула. Она стояла, утонув по грудь в сене, разомлевшая от его запаха, какая-то маленькая.

— А-а! Дай мне его, дай! — опомнившись, проговорила она.

Кыно огляделся, поднял с травы Чубрину кофту, встал на колесо и вместе со своей ношей перевалился через борт в полный сена кузов.

Солнце уже прижалось к той заветной черте, где сливались небо и земля, к которой оно целый день так упорно стремилось приблизиться. От леса потянуло прохладой, следом за которой подкрались сумерки.

— Бери, — сказал Кыно и положил усевшейся на сене Чубре в подол гаечный ключ. — Бери его, чтоб он согревал тебя всю жизнь, если не можешь понять…

— Поняла! — тихо промолвила она и, помолчав немного, глядя ему в глаза, продолжала: — Это кто-то специально подстроил, чтоб тебе насолить. Подбросили твой ключ, разворошили копну, раскидали сено — пусть, говорят, такой, мол, он сякой!

Кыно молча сидел рядом с нею, а она вертела ключ, согревшийся в ее ладонях.

— Знаешь, Чубра, а ты ведь на самом деле совсем не такая, какой представляешься!

— Какая же… без цвета?

— Не-е-ет! В тебе цвета столько, сколько в этом сене!

Он произнес это хрипловатым, прерывающимся голосом. Она не могла понять отчего — от пыли или от волнения. Но ей это нравилось. Он словно осыпал ее душистым сухим цветом, она чувствовала его теплое дыхание, и у нее захватывало дух.

Стемнело. Они были где-то между небом и землей. При первом его прикосновении она отдернула руку, зарылась глубже в сено, потом протянула ему куртку с душистой троной и, словно вместе с этим узелком, вмещавшим в себе все осенние запахи, отдала ему и свое сердце.

3. МИТОНКА

С ночи прошел дождь, и к утру разбросанное по хозяйственному двору сено издавало такой сильный, густой, дурманящий запах, что, казалось, в воздухе растворилось несметное множество пахучих целебных трав.

— Ну, рассказывай, как все было? — кинулись к Чубре женщины и окружили ее плотным кольцом.

Они ждали от нее многого. «Одна только Чубра может поставить этого Кыно на место», — считали они. Но вид у Чубры был вовсе не торжествующий, и она не спешила с долгожданными победными реляциями, которые заставили бы их, прильнув друг к другу так, что головы сомкнулись бы в плотную гроздь, слушать затаив дыхание.

— Почему вы бросили здесь сено?.. Выгонят скотину — она же все истопчет! — осадила она товарок.

— Да ты лучше про Кыно скажи: признался он?

— Тише, бабы, тише! Что это вы так раскричались? — утихомиривала Чубра женщин, приводя их в изумление, потому что сама она еще накануне метала против Кыно громы и молнии.

— Признался. Во всем признался, — продолжала Чубра. — В общем шум поднимать не из-за чего… А вот сено хорошее мы портим…

— Ну, так кто же?.. Которая из баб бросила в сено его ключ?

— Ни которая! — заморгав и отводя взгляд, сказала Чубра. — Кынчо прав. (Она уже называла его уменьшительно Кынчо!) — Просто кто-то ему хотел напакостить, вот и подложил свинью.

— Эх, Чубра, значит, и ты попалась на его удочку! — в один голос закричали женщины. — Как ты могла поверить этому развратнику?

Чубра молчала. На ресницах ее дрожали капли дождя.

— Ладно, пошли к председателю с этим ключом! — решительно заявила Ценда Босашка, здоровенная, толстая бой-баба. — Давай ключ! Где он?

— Он его забрал, — смущенно ответила Чубра. — Шоферу без этого ключа не обойтись!

— А-а, отдала ему! Значит, и ты не устояла! И по тебе прошелся вальком! — Ценда злорадно захохотала.

В другой раз Чубра цыкнула бы на нее, замахнулась бы вилами. Но сейчас она сделала вид, будто к ней это не относится. Но смех Ценды сломил ее. А тут еще это намокшее сено. Его дурманящий, тяжелый дух давил, пригибал ее к земле. Подбирая его, она не могла выпрямиться. А как легко работалось вчера, когда она укладывала его на грузовике! Ей казалось сейчас, что она лежит на земле под стогом, прижатая всей тяжестью наваленного на нее прелого, серого от плесени сена, без воздуха и солнца…

— Давайте-ка лучше сгребать, а то двор стал что медвежье логово, — попыталась она отделаться от Ценды.

— Пока не сходим в правление, работать не будем! Ну, пошли! — потянула ее Ценда Босашка.

— А чего туда ходить! — увернувшись, крикнула Чубра и снова принялась сгребать сено. — Мы же ничего не видели! Ведь и у него есть завистники. Он передовик, а они нет…

— А-а, ты о Митонке?

— Каждый догадается, хоть она про него словом худым не обмолвилась. Иная девка сущим дьяволом становится, коли парень на нее ноль внимания…

Глаза Чубры сверкнули и снова спрятались за опущенными веками, выгоревшие на солнце волосы растрепались, обнажив более темные нижние пряди.

Женщины глядели на нее и не верили своим глазам, так не похожа была эта тихая, присмиревшая Чубра на ту, что еще вчера грозилась отдубасить шофера ключом, ежели тот во всем не признается! Они допускали, что Чубра могла пожалеть его. Но ни одной и в голову не приходило, что между ними могло что-то быть.

Только Живка, испытующе поглядев на нее, поняла, что и Чубру, так же как и ее самое, одурманил запах осеннего сена. Она молча подавала Чубре тяжелые вороха, та молча принимала их. Обе, как огня, боялись сказать лишнее, боялись выдать себя. Чубра не догадывалась, что происходит с Живкой. А та ясно видела, что с Чуброй повторилось то же, что было с нею. Чутьем женщины, поддавшейся слабости, минутному влечению и уступившей мужскому напору, Живка по непривычно мягким движениям Чубры, по ее потупленному взгляду, неприметным для других вздохам поняла, что и она не устояла перед Кыно. Живка сгорала, изнемогала от стыда и боли. Какой водоворот увлек ее на дно, какой вихрь погнал ее ночью искать смолу в Дупкаревец, а потом повалил ее и вместе с нею и копну? И сколько еще молодых женщин закружит этот вихрь? Вилы дрожали у нее в руках, сено валилось с них, ей приходилось по несколько раз наклоняться и поднимать его. Не раз роняла сено и Чубра, принимавшая его. Обе женщины были с ног до головы усыпаны сенной трухой.

— Что ж, раз вы не желаете, — я сама пойду к председателю! За ум возьметесь, видать, только как в яслях наших будет полно безотцовщины! — заявила вдруг Ценда, кинулась к навесу, где стоял вернувшийся поздно ночью грузовик Кыно, и принялась шарить на дне кузова, где были еще остатки невыгруженного сена. Найдя, видимо, то, что искала, она тут же исчезла.

Итак, кривой ключ — улика неблаговидного поведения Кыно — был доставлен в правление. Все село зашумело, заволновалось. Пришло наконец время призвать Кыно к ответу. И странное дело — ни у кого из женщин даже в мыслях не было вступиться за него, словно все вдруг сочли себя им соблазненными и обманутыми. Даже те, на которых он никогда и не взглянул. Они-то больше всего и вопили. Может, потому что им так и не довелось испытать его мужскую силу, про которую шло столько толков. А может, потому что не замечал их, ставил ни во что. Видно, именно это и заставило их резво бегать в правление — вот, мол, мы тоже кое-что из себя представляем!

Молва — что туман. Окутает все легонько и стоит, пока его не развеет ветер, не докучает. Потому на него и не сетуешь. Но когда сгустится он так, что от него начнет глаза разъедать, в горле першить — тогда уж поневоле теряешь терпение. Вот до такого состояния довел односельчан и Кыно. История с этим кривым ключом была последней каплей, она окончательно подорвала доверие к нему. Даже если бы кто и захотел вступиться за него, не в силах был бы помочь ему.

Что могла сделать Живка? Даже словечка за него не смела замолвить. Только все ходила да старалась вызнать для себя, что ждет его — исключат его из кооператива и прогонят из села или же только с машины снимут? Ей так хотелось встретиться с Кыно, а приходилось избегать, чтоб не болтали. «Вот его последняя жертва!» Но ведь только она одна могла бы раскрыть тайну злосчастного ключа и положить конец, всей неприятной истории. Надо бы пойти в правление и заявить: «Ключ бросила я, я во всем виновата!» Не раз мелькала уже эта мысль, но не хватало решимости так поступить. Может быть, она бы и сделала это, если бы к ней пришел Кыно и сказал: «Живка, жить без тебя не могу, одну тебя люблю и хочу, чтоб мы были вместе!» Но он после той ночи не искал встреч с нею, словно и он опасался, что их заподозрят. Только улыбался, когда они встречались невзначай, и чуть подмигивал, приводя ее в замешательство. Он даже и представления не имел, какой огонь зажег в ее сердце.

Могла и Чубра сказать правлению: «Оставьте его, товарищи, в покое! Он мне во всем признался. Покаялся. Больше с ним этого не повторится!» Но Чубра стала неузнаваемой: примолкла, присмирела. Куда девались ее ловкость, размашистость движений! Большой стог, который она складывала на хозяйственном дворе, так и не удался ей.

Чувственное наслаждение — это одно, а любовь — совсем другое. И не всегда любовь и смелость стоят рядом. Одних любовь делает смелыми, других — слабыми. Любили ли эти женщины Кыно? И почему они оказались столь малодушными в самый решительный момент, когда Кыно должен был предстать перед судом односельчан? Потому ли, что не были уверены в любви этого парня или еще не родилась их собственная любовь? Они ведь сперва вкусили самый зрелый, самый сладкий плод любви, а потом стали ждать, что к ним придет и она сама. Вот почему никто из них и не отважился встать на защиту Кыно…


В назначенный день собрались вечером в конторе члены правления. Ждали Кыно. А его все нет и нет.

— Куда он запропастился? Его предупредили?

— Предупредили. Он с утра на Равенский дол поехал. Сено поднимать. Да вот запаздывает что-то.

— Проверьте, может, он уже вернулся. Не ждать же нам его до полуночи, — распорядился председатель кооператива бай Захарий.

Проверили. Искали его и дома и на хозяйственном дворе, где были свалены новые кучи сена. Кыно не было нигде.

— Он еще не вернулся. Нет ни его машины, ни Митонкиной.

— Как бы с ними чего не случилось.

Посланец пожал плечами.

— Ну что ж, дело ясное, товарищи! Предлагаю принимать решение без него! Вещественное доказательство налицо!

Бай Захарий взял со стола гаечный ключ и повертел его перед собой.

— Но ведь он никем не уличен? Ни одна же не пришла и не заявила, что пострадала от парня! — возразил председатель сельсовета Витко. — Он вправе будет подать на нас в народный суд за оскорбление личности. Прошли времена, когда без доказательств и следствия осуждали людей. Сейчас с нас за такое решение строго спросят. Потребуют доказательств, а у нас, кроме слухов, ничего нет.

— В таких делах не может быть доказательств! — отрезал бай Захарий. — Доказательство у нас одно — то, что женщины наши отказываются выходить на работу в поле. Налетит на них, как ястреб, сгребет и так далее…

— Да ты не слушай баб! Они тебе говорят одно, между собой — другое, а перед ним, может, сами хвостом вертят!

— Как же мне их не слушать, когда ко мне уже официально с этим обратились?! Ни свет ни заря прибегает Ценда и заявляет: «Если не обуздаете этого жеребца, ноги моей в поле не будет» — и так далее.

— Ха-ха! А ей-то чего беспокоиться? Сама-то она давно отцвела, да и то пустоцветом.

Что верно, то верно — молодость Ценды уже давно прошла. Была она слишком разборчивой невестой, у всех парней находила недостатки — этот такой, а тот — этакий… Перебирала, перебирала женихов да так и осталась в девках. «Ну и мужики пошли нынче!» — говаривала она и безнадежно махала рукой. «А бабы?» — с насмешкой отвечали ей.

— Товарищи, это же не такой простой вопрос! — заявил Котко; он выступал от молодежи. — Мы тоже говорили с Кыно. А он послушал нас, зевнул по привычке и отвечает: «А что мне делать, если они сами ко мне пристают, липнут, как мухи на мед! Ну, как мне быть?» В самом деле, что тут ему скажешь?

Все рассмеялись, вогнав Котко в краску.

Тогда опять слово взял Витко.

— Комсомол прав. У девчат слабы тормоза. Что делать — парни бегут из села. На одного мужика у нас теперь пятеро баб приходится.

— Так что — нам теперь гарем у себя устраивать? — недовольно перебил его бай Захарий. — На многоженство перейдем?

— Не о том речь! Женщин у нас полно, а мужей у них нет… Да разве так можно! Замужние бабы живут, как вдовы. Это ж просто казнь египетская, а не жизнь! Женщина у нас работает наравне с мужчиной, а потому свобода в ее отношениях с ним — дело естественное. Даже если муж с нею. Но раз она его не любит… Это дело тонкое, братцы! — с усмешкой закончил Витко.

Витко был мужик видный, в самом расцвете сил, и, хотя ему приходилось держать себя в рамках, поскольку он был носителем власти в селе, поговаривали, правда, не так, как про Кыно, что сердце у него любвеобильное.

— Ясно. Защищаешь его, потому что и сам слаб по этой части!.. А ну, погаси цигарку! — накинулся на него бай Захарий.

Когда-то он состоял в Обществе трезвости, был даже его казначеем, и до сего времени в рот не брал спиртного, не курил сам и не выносил, когда курили другие.

— Ах, да! Я и позабыл, что тут во всем руководствуются правилами Общества трезвости! — не без ехидства заметил Витко и скомкал сигарету, которую уже было зажал в зубах, как музыкант мундштук кларнета. — Тогда давайте разберемся: мы что — в школьном кружке этого общества состоим? По его нормам будем судить и относительно любви? Сам знаешь, бай Захарий, новая жизнь давно смела это бытовое сектантство!

— Наш крестьянин вообще человек трезвый и скромный. Он знает дом и свою жену, а крестьянка — своего мужа. И это ты называешь сектантством?!

— Ты не упрощай, пожалуйста! Сейчас уже все не так, как было: муж привязан к дому, жена к мужу… Свобода внесла перемены и в любовь. Нынче не пишут длинных писем, не ухаживают и не обхаживают годами. Теперь влюбляются быстро, с первого взгляда, без долгих слов, от одного прикосновения…

— Знаем мы эту скороспелую любовь. Сойдутся, никого не спросясь, два-три месяца поживут и расходятся в разные стороны. А через какое-то время, глядишь, в яслях еще одна безотцовщина появляется. Так это по-твоему и есть новая любовь?

— Такие вещи никто не оправдывает. Но как с ними бороться? Не постановлениями же? Это тебе не повышение удоев!

— Уж не собираешься ли ты стать адвокатом Кыно?

— Вовсе нет, но я за справедливость. Если будет доказано, что Кыно насильничал, бесчестил, обманывал налево и направо женщин, я первый подниму руку за то, чтоб его наказали! Но если все происходило добровольно, чего ж тогда его судить и наказывать? А что если, как говорит Котко, они сами хотели этого? Не полоумный же он, чтоб сказать им: «Нет. Не имею права! Не могу вам сослужить службу!..»

Председатель кооператива оказался в затруднительном положении. Ведь и в самом деле ясности тут не было никакой. Когда кто-нибудь из женщин жаловался ему на Кыно и поднимал шум, он предлагал: «Хорошо, напиши заявление!» или же: «Приходи вечером в контору и скажи об этом при всех». Услышав это, посетительница либо тотчас уходила, присмирев, либо возмущалась: «Ты за кого меня принимаешь? Что я им скажу, ведь у меня с ним ничего не было!» — «Хорошо, тогда скажи, с кем у него было?» — «Как же я могу сказать, ежели я сама этого не видела? Люди говорят». И председателю оставалось только разводить руками.

— Ну ладно, Витко, — сказал он примирительно. — Но конец всем этим делам надо же положить! Мы ведь будем судить согласно нашим убеждениям, по-товарищески.

— Судить по-товарищески не означает судить предубежденно, по настроению. И наказывать надо за действительно совершенные проступки!

— Все село стоном стонет от этого Кыно, словно от волка лютого, а ты говоришь «предубежденно»! — снова начал яриться председатель. — Общественное мнение — это не предубеждение. Ты сам, Витко, знаешь — складывается оно не враз. Но уж как сложится — от него не отмахнешься, оно как печать на лбу. Об этом-то и речь. Вот такая черная печать и на нашем Кыно. Потому мы его и будем судить. По-товарищески. Пока не поздно, пока его наши бабы не поймают и не пристукнут какой железякой… Скажи мне и ты, Котко, раз тебе кажется, что Кыно можно оправдать. Ты парень правдивый, честный, скажи, почему этот ключ сперва нашли в развороченной копне, потом — в сене на дне кузова его грузовика?

Защитники Кыно молчали.

— Надо все же дождаться его, пусть сам объяснит! — сказал кто-то из членов правления.

— Мы для этого его и звали, а он вот не пришел — думает мы с ним шутки шутить собираемся. Нечего его ждать! Предлагаю выдворить из нашего села. Есть немало и кооперативов, и государственных хозяйств, и автобаз — работу найдет. Пусть другие с ним помучаются, а с нас хватит! Нечего позорить наше село. Кооператив наш почти сплошь женский, и терпеть больше этого жеребца здесь нельзя, — строго заключил бай Захарий.

Все задумались. Решалась судьба молодого парня. Выгнать с работы — просто. А ведь придется характеристику дать. Что в ней напишешь? «Работник хороший, да тормоза у него не в порядке, было много аварийных случаев, поручиться за него не можем». Но написать такое — значит, закрыть перед ним все двери.

— Нельзя принимать решение, не выслушав его самого! — настаивал Витко; он исполнял сейчас еще и обязанности парторга. — Было время, когда мы так действовали: исключали, выгоняли, объявляли врагами, сажали в кутузку…

— Ну хорошо, придет Кыно. Только я уже наперед знаю, что он скажет: «Понятия не имею, как там этот ключ очутился. Кто-то хотел мне гадость сделать — вот и подбросил». Я уже допытывался у него: «Кто же это крадет у тебя инструмент, а потом идет, разворачивает копну и оставляет там его, скажи на милость?» А он: «Откуда мне знать, кабы я знал»… а потом еще ухмыляется… и так далее, — продолжал горячиться председатель.

— Теперь ему уже, кажется, не до смеха! Совсем скис парень. Нос повесил, охает, вздыхает. «Хватит, кончено!» бормочет, — смеясь заметил Котко.

— Кто ж ему в самом деле мешает покончить с этим? Он только говорит, а втихую продолжает гнуть свое. Вот ты, Витко, вместо того чтобы принять меры, выследить его — разводишь тут турусы на колесах насчет добровольного согласия, свободной любви и так далее… Жениться ему надо, вот что! Почему он не женится?!

— Не силком же заставить его жениться! И сроков никаких давать ему тоже нельзя. Каждый женится, когда захочет!

— Но ведь это уже самое настоящее бытовое разложение! И пора с этим кончать!

— Он и женившись может вести себя точно так же, — заметил кто-то.

— Хватит, нечего больше им заниматься! И спрашивать его тоже незачем! — уже окончательно вышел из себя бай Захарий. — Я его столько раз спрашивал да уговаривал, он у меня уже поперек горла стоит! Кончено! Увольняю его и выдворяю из села!

— Смотри, как бы сами женщины не заставили тебя вернуть его обратно — заскучают без него! Да и вообще, разве это выход? Вместо того чтобы найти способ вернуть нашим женщинам их мужей, по которым они истосковались, ты ради собственного спокойствия сам прогоняешь из села хорошего работника. Нет, я против такого спокойствия! — разошелся и Витко.

Пришлось председателю ставить на голосование вопрос о доверии. Только было приступили к голосованию, как скрипнула дверь. Все обернулись, ожидая увидеть Кыно. Но это был не он, а молодая трактористка Митонка.

Это была здоровая, крепко сбитая девушка — круглолицая, краснощекая, большеглазая, полногрудая, с вьющимися волосами. Легким шагом подошла она к председателеву столу. Вместе с нею в комнату проникла и свежесть полей. Волосы девушки пахли сеном, к ее юбке и кофточке пристали соломинки. Она принялась их стряхивать, собиралась, видно, с духом.

— Что случилось, Митона? — спросил ее бай Захарий, заметив, как она вся зарделась от смущения. — Уж не перевернулась ли машина?

— Нет все в порядке, мы привезли сено.

Все удивленно переглянулись. Что заставило девушку в такой поздний час прийти в правление? Они ждали, что она скажет о чем-то, касающемся работы.

— Так в чем же дело, если с машиной все в порядке? — спросил Витко.

Он даже привстал, переменил позу и, опершись щекой о руку, повернулся к Митонке. А та, проведя ладонью по лицу, тряхнула челкой, которая, словно бахрома, окаймляла ее косынку на лбу, и впилась глазами в гаечный ключ. Он лежал на столе перед председателем, словно нож, — вещественное доказательство убийства.

— Я пришла за ключом, — произнесла она, опустив глаза, и плотно сжала губы.

— А разве у тебя нет ключа, Митона? Сколько раз я предупреждал вас, чтоб берегли инструмент! — строго сказал председатель. — Что за безалаберный народ! Растаскиваете все, а я потом головой своей отвечать должен! У тебя что — баллон спустил? Колесо отвалилось? Зачем тебе среди ночи ключ понадобился?

— Нет, я не за ним пришла… Я пришла сказать вам про ключ…

Митонка опустила голову, волосы упали ей на лицо, и оно виднелось сквозь них, словно сквозь занавеску.

Витко поднял свое белое, гладко выбритое лицо и уставился на девушку. Бай Захарий терялся в догадках. Но все же ждал, что Митонка наконец скажет то, чего никто еще не отваживался сказать, и тем даст ему в руки козырь. Он взял со стола злополучный ключ и держал его перед собой, как во время исповеди держит крест священник.

— С ключом этим… я во всем виновата, — продолжала девушка.

— То есть как? — изумился бай Захарий и выронил ключ.

— Да так! — Митонка тряхнула головой, и глаза ее блеснули из-под челки. — Вот и все!

От этого движения с ее волос на председательский стол, покрытый блестящим пластиком, упали, словно девичьи слезы, несколько лепестков сухого цвета осеннего сена. Глубоко вздохнув и опустив плечи, девушка направилась к выходу.

— Погоди, Митонка! Нам не ясно — объясни: значит, это ты разворотила копну на Боденой поляне и оставила в сене свой ключ?

— Я! — подтвердила девушка, снова тряхнув головой.

— И ты же зарыла его в сено в кузове машины Кыно?

— Я!

— Зачем же ты это сделала? — продолжал допрос бай Захарий.

— Зачем, зачем! — раздраженно крикнул Витко и вскочил. — Ты и этого понять не можешь! Любит девчонка — вот и все!

Пока он говорил, дверь тихонько скрипнула, словно всхлипнув, и Митонки как не бывало.

— Да погодите-ка, что ж это такое? — бормотал бай Захарий, он был окончательно сбит с толку. — Она пришла, а Кыно нет…

— А зачем он нам теперь нужен? Митонка ведь все сказала!

Но бай Захарий все никак не мог опомниться.

— Вовремя она нажала нам на тормоза, товарищ председатель! А то продолжай мы этой дорожкой ехать, обязательно свалились бы в канаву вместе с машиной! — с удовлетворением заключил Витко, направляясь к двери.

— Она и ключ унесла! Ну и девчонка! Никогда бы не поверил, что она такая! — недоумевал бай Захарий.

— А ты должен больше верить молодежи, получше приглядываться к ней, — заметил Котко. — При твоем отношении, знаешь, может и так получиться, что упрашивать будешь, а они все до единого из села убегут!


Митонка уверенно шла в темноте, словно она сама, а не грузовики, свозившие с луговин сено, проложили эту чуть видневшуюся в ночном мраке дорожку на хозяйственный двор, где стояла сейчас ее нагруженная до отказа машина. Но когда она подошла к тому месту, где оставила грузовик, то обнаружила там лишь огромную кучу сена, а сам он стоял под навесом. «Вот здорово! — подумала она. — Значит, мне не придется возиться всю ночь. Но кто же это сделал?»

Она стояла возле беспорядочно сваленного сена, и в душе ее были такой же хаос и сумятица. А ведь она хотела уложить это сено в крепкий стог, который не смогли бы опрокинуть никакие ветры.

Совсем девчонкой, едва закончив восьмой класс, пришла она в правление кооператива и сказала, что хочет стать трактористкой. Все были против. «Ты еще мала для этого. С трактором шутки плохи. Свалишься с него, разобьешься, а нам отвечать!» Один только Кыно сказал: «Ладно, я берусь ее учить!» И тогда председатель согласился: «Раз Кыно берется, пусть у него и болит за нее голова».

Много хлебнул с ней Кыно, пока научил ее всем премудростям: делать глубокие борозды, управляться с сеялкой, а потом и грузовик водить, укладывать на него целый стог сена. И как все ученицы влюбляются в своих учителей, так и Митонка влюбилась в Кыно. Она восхищалась тем, как смело обращается он с машиной. В пути и на отдыхе они всегда были вместе. Она видела в нем только хорошее и очень переживала, что он не обращает на нее внимания. Она давно повзрослела и разбиралась уже не только в машинах, а он все еще смотрел на нее, как на ребенка. И держался с нею, как умудренный жизненным опытом мужчина с девочкой. «Ступай домой, чижик! — говорил он ей. — Иди отдыхай, я сам помою машину». Но она не уходила. Упрашивала: «Я побуду здесь!» — «Иди, уже темнеет. Дома будут сердиться, куда это, мол, запропастилась наша Митонка!» — «А я не боюсь. Мои знают, где я, да и верят мне». — «Тебе-то они верят, но ведь есть люди, которым верить нельзя!» — «Кто ж это такие?» — спрашивала Митонка. «Кто?.. Может, и мне кое-кто не верит». — «Нет, тебе можно верить. Отец все говорит мне: глаз с него не спускай!» — «Вот видишь, и он тоже говорит тебе, чтоб остерегалась!» — «Да он совсем о другом: это чтобы я получше приглядывалась, как ты с машинами управляешься, чтоб училась у тебя! А ты что подумал?»

Кыно и сам стал примечать, что в ней пробуждается женщина, но что-то в душе его сдерживало, не позволяло заводить с нею шуры-муры. Знался он с женщинами под стать себе. Ее только ущипни легонько, — убеждал он себя, — она сразу же повиснет у тебя на шее, да растрезвонит про это отцу-матери и всему свету. Места себе не найдешь после…

Кыно нравилась его вторая, скрытая жизнь, нравились девчата, которые так же, как и он, знают что делать и ни перед кем, кроме самих себя, ответа не держат. И хотя Митонка, как оторвавшийся от стебля арбуз, сама катилась ему в руки, он, с обычно не свойственным людям его натуры мужским великодушием, не трогал ее, а, словно проверив щелчком на спелость, оставлял дозревать. Арбуз казался ему зеленым, с белыми семечками, словом, как всякому опытному мужчине, был ему еще не по вкусу. А Митонка страдала. Ведь она чувствовала себя совсем взрослой. Уверенно водила трактор и грузовик. Ее руки умело направляли и сдерживали на крутых поворотах и спусках стремительно мчащуюся многотонную машину. По каким только горам она не ездила — и ни разу не свалилась в ущелье, как лихо проносилась по мостам, катила по холмам и долинам! А ей все говорят: ты еще маленькая, ничего не смыслишь! В ней созревала женщина, и она жадно искала ответного чувства. Свою первую любовь она отдала Кыно, а он, казалось, даже и не подозревал об этом. Похлопает ее по плечу, скажет: «Давай-ка, чижик, сообрази что-нибудь закусить!» — и все.

Этим «чижик» он как бы отгораживался от ее чувства. «Ты только о еде и думаешь!» — ответит она, а сама глаз с него не сводит. Он поест и давай потягиваться. «Теперь поспим немножко!» — скажет. «Ты что, ночью не спишь? — подденет она его. — Все шатаешься, и поспать некогда!» Он укладывался возле своего грузовика, запах которого действовал на него усыпляюще, а она устраивалась в сторонке — на борозде или под деревом, — надеясь, что он все же не заснет и поговорит с нею. Но Кыно ложился навзничь, раскинув руки и ноги, и вскоре до нее доносилось его похрапывание. Митонка знала, как он спит, как ест, как пашет, она хорошо изучила его, и все в нем ей нравилось. Но как обратить на себя его внимание? Ума не могла приложить — ведь он был первый, кого она полюбила! То тут, то там слышала она, как липнут к нему женщины, как легко обольщает он их, как заигрывает с ними, и от этого становился еще желаннее. Но с нею Кыно никогда не заигрывал.

Чтобы привлечь к себе его внимание, Митонка стала следить за собой, сразу после работы сбрасывала комбинезон, мылась в реке, принаряжалась, прихорашивалась… Но он относился к ней по-прежнему. Она все еще оставалась для него ребенком. «Эй, сестричка!» — окликал он ее. А она звонко смеялась и спрашивала: «Какая же я тебе сестричка? Придумаешь тоже!»

Митонке было приятно и тепло от ласкового слова «сестричка», но в то же время оно и больно задевало ее, потому что отгораживало от него. Он держался с нею, как брат, а это значит, что ему и в голову не придет разобраться в ее чувствах, приласкать. Кыно ездил с нею повсюду, но никогда не говорил с ней о женщинах, о любви. Это обижало ее. Столько лет они работают вместе, а он все чуждается ее. Наверное, она некрасивая, несимпатичная. Митонка придирчиво разглядывала себя в зеркале и не находила подтверждения этому. Она еще тщательнее прихорашивалась, чтобы понравиться ему. Другие парни — Котко например — заигрывали с нею, но она так давала им от ворот поворот, что те без дальних слов понимали: тут им не светит! Если она кому доверится, то только Кыно. Ему отдала она свое сердце. Поэтому не трогали ее и ходившие по селу слухи, что вчера, мол, Кыно гулял с одной, а сегодня гуляет с другой. Она работала рядом с ним, была счастлива, что они целыми днями вместе, радовалась, что Кыно лучший в их кооперативе водитель. А работник он и в самом деле был отменный. Машину знал, что свои пять пальцев. Если в дороге у него что-то ломалось, он всегда сам все исправлял и прибывал туда, куда направлялся. Не было случая, чтоб он застрял на полпути. Когда Митонка знала, что Кыно где-то рядом, она чувствовала себя за рулем увереннее; когда его не было — испытывала какую-то смутную тревогу.

— Держи ухо востро, Митонка! — предостерегали ее женщины постарше. — Не то разделается с тобой этот Кыно, как волк с ягненком.

— Он не такой, вы его не знаете. Кыно настоящий товарищ!

— Сперва он прикидывается товарищем, а потом… — И они многозначительно подмигивали. Но она на это только смеялась. — Вот облапит он тебя как-нибудь, когда будешь отдыхать…

— Ну вот еще! — обиженно говорила она и сникала — втайне она сама желала этого.

Она передавала эти разговоры Кыно, а тот, улыбаясь в усы, спрашивал прищурив глаза:

— Ну и что ты ответила?

— Что ты не такой, что ты настоящий товарищ!

И вздыхала, потому что стыдилась добавить: «Если б ты был и со мной таким!»

В последние дни Кыно даже на работе был сам не свой — какой-то сникший, встревоженный. И не от него, а от других узнала Митонка, почему он такой. Как ей стало больно!

Это были муки первой безответной любви, отвергнутой ради мимолетного наслаждения. Боль и обида сжигали ее. Она уже не любила, а ненавидела его. Не могла ни видеть, ни разговаривать с ним. Теперь все толки и слухи о нем терзали ей душу. Так всегда: неразделенная любовь вместе со всем прекрасным, что рождает она, питается и безобразным, грязным, потому и превращается она в ненависть. Митонка поверила бабьим россказням, будто Кыно, чтобы прикрыть свои грехи, заявил, что, это она, Митонка, со зла взяла и подкинула его ключ. Чтоб не видеться с ним, она несколько дней даже на работу не выходила. Но когда она узнала, что его будут судить, — как ни удивительно, — от сердца ее будто что-то оторвалось. И снова вернулась любовь. Очищенная от недавней ненависти, она стала вдвойне горячее, сильнее.

Весь этот день они с Кыно возили сено с Равенского дола, и она неотрывно думала, как бы ему помочь. И вот, вернувшись поздно вечером в село, не сказав ни слова и даже не зайдя домой переодеться, пропыленная, усыпанная сухим цветом, пошла в правление и все взяла на себя.

Теперь она сидела на куче сена, выгруженного неизвестно кем, и заливалась слезами. Почему она плакала? Митонка и сама не смогла бы сказать. Может, потому что в эти минуты была одинока, не могла ни с кем поделиться своими переживаниями и тревогами? А может, потому что, поддавшись чувству любви, взяла на себя чужую вину и теперь сожалела о своем поступке? Ведь она сделала это, чтобы оправдать человека, который ни разу не поглядел на нее влюбленными глазами, не обнял ее, не слышал, как колотится ее сердце, полное любви к нему! Заслуживает ли он этого? Не сделала ли она чего-то лишнего, никому не нужного? И как оценит сам Кыно ее поступок? Может, он, проглотив зевок, только ухмыльнется и пройдет мимо вразвалочку?

Вдруг Митонка услышала, как за кучей сена щелкнула зажигалка и кто-то принялся шарить в нем, видно, искал что-то. Затем показалась фигура человека, бесплотная, как тень; она двигалась, слегка покачиваясь и приближаясь к ней. Это был он, Кыно. Тот, из-за кого она лила слезы. Он подошел к ней тихонько, наклонился и прошептал:

— Митонка!

Она вздрогнула, вскочила.

— Ты плакала?

— Нет, нет! — с улыбкой сказала она. — Это, наверно, от сена… Кто его сгрузил?

— Я! — ответил он. — Свалил на скорую руку — торопился, меня вызывали в правление. Но все равно опоздал. Когда я пришел, они уже все разошлись.

Он помолчал. Потом продолжал глуховатым голосом:

— Их там не было. Но я узнал, что туда приходила ты…

Кыно осекся от волнения. У него дергались губы. Он нежно гладил волосы, шею, плечи девушки; руки его дрожали. Она стояла вся напрягшись.

— Каким же дураком я был! Митонка, маленькая моя! Ты, самая маленькая, оказалась самой большой! — Голос его шелестел, как сено. — Синяя птичка сама шла мне в руки, а я не замечал ее!

Кыно взял ее на руки, как берут маленьких детей, чтоб уложить их спать.

— Конец, Митонка! Всему конец! Только ты, Митонка! Ты одна все поняла…

Занималась заря. На востоке небо уже совсем посветлело. Звезды казались такими маленькими, что терялись на этом светлеющем небе. Они были как слезы счастья, застывшие на девичьем лице.

«Вот так было покончено с бродягой Тогюму!» — пропел вдруг тихонько Кыно.

Это были последние слова песенки, которую как-то напевала Митонка. Тогда он и не прислушивался к словам ее, а теперь они почему-то вспомнились. Видно, сейчас отвечали они его мыслям о том, что прежней жизни пришел конец, что начинается новая…


Перевод Л. Баша.

Загрузка...