Геннадий ВДОВИН Памяти «Невечерней», или О хоровом пении[16] соло

Светлой памяти деда моего –

Сергея Никифоровича Вдовина

Ай, да невечерняя, невечерняя ли нэ заря

Ай, заря, ой, да зорька,

Зорька виткак спотухала, спотухала,

Зорька виткак спотухала, спотухала,

Спотухала эй ли нэ заря.

Старинная таборная песня

Что за горе? Плюнь, да пей!

Ты завей его, завей

Веревочкой горе!

Топи тоску в море!

Вот проходка по баскам

С удалью небрежной,

А за нею – звон и гам

Буйный и мятежный.

Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,

С голубыми ты глазами, моя душечка!

Аполлон Григорьев

Цыган был вор, цыган был врун,

Но тем милей вдвойне,

Он трогал семь певучих струн

И улыбался мне,

И говорил: «Учись, сынок,

Учи цыганский счет –

Семь дней в неделе создал Бог,

Семь струн в гитаре – черт,

И он ведется неспроста

Тот хитрый счет, пойми,

Ведь даже радуга, и та,

Из тех же из семи

Цветов…»

Александр Галич

Дед мой цыганский, Сергей Никифорович Вдовин, отвоевавший все войны и отсидевший все лагеря, петь, как и положено цыгану, умел.

Умел.

Хорошо умел.

Но не любил уметь.

Не любил и не спешил.

Никогда не солировал и не тенорил.

Никуда не торопился.

Ничуть первым не запевал.

Впрочем, в доброй мужской компании после пятой рюмки низким, глубоким, чуть хрипавым баритоном всегда было подтягивал…

И «Эх, дороги!..»

И «…Прощай, любимый город…»

И «Давай закурим…»

И «Прощание славянки»…

И «…Растаял в далеком тумане Рыбачий…»

И «По тундре…»

И «…Любимый город в-синий-дым-китая…»


Через четверть-другую часа, рюмке на восьмой-девятой слышалось вдруг, что точнее всех, и глубже всех, и абсолютно в ноту попадая, поет он.

Поет деликатно, ведя нежно неумех, спасая терпеливо безголосых, вытаскивая грубо лажающих…

Поет, не солируя, не подавляя, не унижая…

Поет, зовя и приглашая, разделяя, не властвуя…

Поет, соучаствуя и сочувствуя…

Поет скромно.

Поет по фронтовому и по лагерному братству…

Поет, показывая глазами, кулаками и желваками моему отцу, навсегда тенору, красавцу, герою и солисту, что здесь-то ему-то и промолчать.

Батя, бронзовея цыганским стоическим профилем светлой памяти древнегреческих рымлянцев, тихо, безнадежно и бледно затыкался, уставляясь в не питую пока рюмку.


Итог собрания: «А хорошо, мужики, посидели!» – дед считал наградой.

Этим-то результатом он был всегда доволен, хитро прихлебывая остатнее, разливая посошки и подавая, раздавая, выдавая товарищам ватники, костыли, шинели, кепки, плащи, палки и пальто…


Вовсе иначе дед пел мне колыбельные.

«По тундре…» Спи, б\дь. – «…по железной дороге…» Спи.

«Что за песня в степи молдаванской! Как дрожит под ногами земля!» Спи, б\дь.

«Уна маттина ми сон свеглято…» Спи, б\дь. «О белла, чао…».

«Шел по улице сиротка, посинел и весь дрожал…». Спи, б\дь. «Шла по улице старушка, пожалела сироту…» Спи.

«Любо, братцы, любо…» Спи, б\дь. «Атаман узнает, кого не хватает…» Спи, спи уже!


Ежели я сразу не засыпал, а от этих щедрот я сразу никак не задремывал, то просил «Невечернюю».

Пел ее дед неохотно, начиная как бы из-под спуда, глотая слоги не помнимой никем речи стальными зубами.

Ай, да невечерняя, невечерняя ли нэ заря…

– А пошто тебе, дурачок?..

– Понять…

– Что понять?

– Как сделано…

– Дурак ты, внук. Красота не развинчивается…

– Дед! До конца-то, конечно, не разобрать, но что-то слышится соуместное.

– Да… Хорошо – «соуместное». Сам придумал?


– Дед, а «Невечерняя» – это про что?

– Зачем тебе это, мальчик?.. В паспорте у тебя все равно будет написано «русский»…

– Поглядим.

– Дурак… Ты, конечно, можешь записать в паспорте «цыган» и огрести…

Но…

Ты не можешь выучить язык, которого, почитай, нет, и обратиться к преданию, которого тоже нет, или к отсутствующему писанию, которого тоже не существует…

Разве что, Бог дай, поступишь в Московский императорский университет и выучишь санскрит. А там, Господь милостив, чего-то и поймешь… И кому-то что-то докажешь…


Начитанный Генька самокритично сообщал, что он никак не Ломоносов и рыбного обоза из-под Архангельска, поди, уж не предвидится, а Московский императорский университет нынче МГУ.

Дед хохотал, ослепительно светя под моим косым ночником железными зубами, подаренными ему партией и правительством за «Красную звезду», за «Отечественной Войны», и «За отвагу», и пр.

Смеялся и толковал, что милостив Бог и, может статься, сопроводишь ты еще грузовик с «Килькой нерядовой в томате» с Таганского аль Перовского рынка до университетской столовки на Ленинских горах.


– Так про что ж «Невечерняя»?


– А, дурак ты, внук…

И отец твой дурак…

И я мудила…

А я всегда ее себе пел при прижиме.

– Помогла?

– А то!..

– Где пел?

– В Испании под обстрелом без воды, в предвариловке в Таганке по ребрам, на пересылке по яйцам, под Абаканом по почкам, в окопе под Красногорском под остатний чифирь, в госпитале берлинском со сломанными ногами без наркоза под спирт, в больнице в Москве, когда Настя, бабка твоя, помирала, без ничего…


– Дед, так про что ж «Невечерняя»?

– Это просто обрусённая коллективная молитва, которую от нужды сделали шлягером для сытых, но от этого она не перестала быть сакральным текстом, молитвой, заговóром.

Вспомнив свой залапанный и залистанный БСЭС, начитанный на шестом году жизни Генька, знавший уже слова «стимул», «парадокс» и даже «меридиан», с тоской спрашивал:

– Молитва кого? А «сакральное» – это что?

– Представь себе одиноких, голодных, обреченных, замерзших, никому не нужных людей, вышедших холодной ночью третьего века до нашей эры из не то Северного, не то Северо-Западного Индостана. Людей, не умеющих воевать, убивать, сеять, молоть, грабить, пахать, полоть, огородничать, скирдовать, но умеющих ковать, гончарить, плотничать, уже кое-как токарить, уже что-нибудь, как бы, слесарить, уже как-нито фрезеровать, лечить людей, петь, воровать, целить животных, гадать, исчислять звезды, стекло варить…

А «сакральное» – это просто «святое». Понимаешь?

– А почему они бежали?

– Они уже знали, что Бог один.

– И?

– Монотеистам невесело было тогда в Индостане среди вражных…


Подрастешь, и будут тебя сначала учителя, а потом прочие интеллигентные люди доставать Чеховым. Антоном нашим, б\дь, Палычем. Мучить его пьесами и прочими «Скучными историями»…

А ты прочитай тогда один рассказ – «Студент».

Почувствуй озноб…

Холод осознай…

Плечами от стыли передерни…

И пойми стыд предраскаяния. И услышь, как холодно и голодно выбирать. Как бездомно и стыло отказываться, веруя, и, веря, едва не продавши, искать спасения, обреченно ожидая заполошного петуха…

Вопрос-то от ихней тройки к Петру был не так об Мессии, как о подлинности спасения.

Напрягая закипающий мозг, Генька, вспоминая свой всеспасительный БСЭС и догадываясь о смысле приставки, ставит вопрос ребром:

– Монотеист – это однобожник, что ль?

– Именно, – отвечает уставший дед. – Спи, б\дь…

«Я помню тот Ванинский порт… И гул пароходов угрюмых». Спи…


И когда тебе, мужик, станет совсем худо-поперек, зануди, замычи, запой себе-в-себе-прó-себя «Невечернюю». Спасет.


Спасибо, дед.

Спасало.

Спасает.

Бог даст, еще спасет.

Ай, да вы поденьте,

Вы поденьте, манге ей, братцы,

Ай, братцы, ай, да тройку,

тройку, манге, серопегих,

Тройку, манге, серопегих,

Серопегих, серопегих, манге, лошадей!

Ай, да невечерняя…

Загрузка...