1.30

— Уже час ночи!

— Нет. Час тридцать.

— Черт возьми, я же должен…

— Вы, Ивар, никуда не пойдете. Это вам не ужин в увешанном флагами с символом зубчатого колеса ротарианском клубе, под звуки американского гимна и стук молотка аукциониста. Здесь нет счетчиков, как в такси. Нет иллюзии братства, нет безупречной прислуги по первому свистку. Наш ужин славится сочностью бесед и многоликой дружбой. Оставайтесь.

— Да, но в семь я должен быть в студии. Меня ждет звуковая дорожка к фильму на лунфардо[53] от студии «Фонофильм». Настоящая пытка! Креольские актеры так же отвратительны, как испанские. Обертка вместо элегантности, тщеславие вместо мастерства. Ну да вы и сами наверняка это видели… Кстати, любовные сцены там — жуткая пошлятина. Смешно до колик. Дамочки все как одна под Мэрилин Монро, не говорят, а сплевывают слова через губу. А кавалеры словно учились у Пины Меничелли или Бертини… Прищуривают глаза и произносят каждую реплику отвратительным сальным голосом. Серьезно, что вообще любовь для этого народа?

— Литургия.

— Шанс… ик.

— Табу.

— Бизнес…

— Романтика.

— Дерьмо!

— Любовь — это настоящий героизм. Слово «герой» происходит от слова «эрос».

— Черта с два! Это настоящая низость. Любовь равно секс минус мозг.

— Любовь делает человека цельным, возвышая личность.

— Ха! Продажный конъюнктурщик. Как низко вы пали. Доказательства на стол. Вот у меня была женщина:

Сначала она меня ОБОЖАЛА.

Потом ОБИЖАЛА.

А под конец… просто СБЕЖАЛА.

— В этом-то и ошибка: не следует путать любовь с совместной жизнью и браком.

— Да… Женишься, заводишь постоянную женщину, хватаешь ее за задницу, и по прошествии месяца это как схватить за задницу самого себя — ровно те же чувства…

— Вот, именно по этой причине женятся и разводятся киноактеры!

— Вы клевещете. Брак возделывает и освящает тело женщины.

— Да… В здесь-то и кроется прелесть адюльтера: воспользоваться плодами трудов мужа, сделавшего это тело желанным и сладким.

— Слова…

— Слова? Супружеская жизнь являет собой совокупность трех видов лжи: она врет ему, он врет ей, и все четверо врут остальному миру.

— Была у меня как-то двужильная женщина…

— Двужильная?

— Да, тянула жилы из мужа и любовника. Выла, что хочет ребенка. Крестилась перед соитием. Брызгала святой водой на кровать, на свою щель, на меня… И в момент оргазма замирала, устремив глаза вверх, как человек, который смотрит на проплывающего мимо омара.

— Наверное, молилась Богу, бедняжка!

— Ничего особенного. Мистическая форма эротомании. Любовь изменчива.

— Пусть будет изменчива, лично меня в коитусе более всего манит его снотворное свойство.

— Снотворное свойство коитуса?

— Да. Я вам расскажу.

Оп Олооп, близкий и далекий одновременно, придумал свой фант в этой игре. Все заинтригованно замолчали.

— «Charme de l’amourqui pourraitvous peindre?»[54]воскликнул чистейший из любовников. И отголоски его вопроса еще звенят в нас. Констан не смог ответить на него в неспешном повествовании «Адольфа». Гёте потерялся в декадентстве в лабиринте «Вертера». Стендаль грубо набросал любовь кистью, обмакнутой в «Красное и черное». Пруст был не более чем искусным лозоходцем, ищущим болезни вместо воды. Фрейд увлекся бурением неизведанных глубин подсознательного… «Charme de l’amourqui pourraitvous peindre?»

— Никто. Любовь неуловима для реальности. Противоречит логике. Неподвластна богам, — вставил Пеньяранда.

— И все же невежество пытается подчинить ее нормам, урегулировать ее законами, свести ее к догме! Бесполезно. Огонь, вода и воздух внутренней жизни устоят и будут лучиться свободой до агонии двух последних душ…

Гастон Мариетти обозначил свое неверие. Пригубил «Grand Marnier». И возразил:

— Это, конечно, так, Оп Олооп. Но человеческий вид возвращается к бисексуальности. Мы уже прошли вершину параболы эволюции и находимся на нейтральной стадии. Уже скоро, несколько веков спустя, не будет ни мужчин, ни женщин, а лишь мужчиноженщины. Гермафродиты рождаются все чаще и чаще. Один английский хирург анализировал этот феномен в медицинском журнале «The Lancet» и указал на относительно скорое соединение животворных сил в одном человеке. Обманчивое слово «индивидуум» снова обретет свое исходное значение — «in diviso».[55] И абсурдная сегодня концепция любви к самому себе приобретет свойства жизненной необходимости, в том числе и эротического свойства. Что же до остального, так называемые дети из пробирки, коих насчитывается великое множество в развитых странах, уже заявляют, что гетеросексуальная любовь им неинтересна и выглядит неубедительно. Когда биологическое таинство разрешено, в химии душ нет необходимости. Кстати, отсрочка бракосочетания, переносимого с пубертата на взрослый возраст, подразумевает отсрочку любви как полового обязательства, ее присутствие в коллективном сознании становится менее выраженным. Все это говорит о том, что сегодняшние реки жизни пересыхают. Трансмутировав в то, чем мы были в начале, мы обретем Божественную привилегию рождаться в себе, умирать в себе и носить под своим сердцем собственное потомство.

Эти слова обескуражили всех.

Оп Олооп ограничился тем, что пробормотал:

— Гастон, каким ужасным вам видится будущее! А вот Эрик Хоэнсун совладать с собой не смог:

— То есть можно будет не мастурбировать, ха-ха… И я, значит, смогу осеменить себя и родить, ха-ха.

— Именно так.

— И это рассказываете нам вы, сутенер!

— Именно так.

— Хорошенькое же будущее ждет вашу профессию!

Лицо Гастона Мариетти омрачилось горечью:

— Не беспокойтесь. Пока любовь остается табу под гнетом попирающей ее морали, пока она покоится недоступной пробуждающимся и ищущим удовлетворения в самих себе инстинктах, мы, торговцы белыми рабынями, будем и дальше нести свою ношу мессии…

— Мессии?! Вы?! Ха-ха…

— Да, капитан, мессии. В каждой куртизанке живет разочаровавшаяся женщина. Ее продажность есть следствие разочарования в несостоявшейся чистой любви. Мы, сутенеры, всегда играем на потерянной вере обманутых женщин. И они любят нас за это. Любят нас Магдалиновой любовью. Иисус в некотором роде был предшественником…

Оп Олооп чувствовал себя невесомым и веселым, его безмерно смешило раздражение его соотечественника. Чтобы еще больше поддеть его, он добавил:

— Да, Эрик. Иисус был предшественником Гастона. Да-да, этого самого Гастона, пронырливого корсара, учившегося у Coco-le-coiffeu на улице Канебьер близ Henrilamusique. Тысячи разочарованных женщин, пораженных Магдалиновой любовью, стояли у него на пути, и он, чтобы искупить их грехи, отсылал их на кораблях в Каир, Бангкок, Джибути и Батавию. Его апостолы — вербовщики, торговцы людьми, сводники — доделывали за него остальную работу, разбавляя болью страстное раскаяние и не забывая о наживе. И вот рука судьбы привела Гастона в Буэнос-Айрес. Понимаешь? Это международное признание. В отличие от наших предков, викингов, принесших миру непригляднейший пуританизм, он подарил просторам пампы — пустынной и засушливой земли — женскую красоту из самой Франции. Магдалины из Дюнкерка с глазами цвета синей воды для засушливого Сан-Луиса, сочные и сладкие магдалины из Лурда для пустынной и ветреной Патагонии, стройные и грозные магдалины из Лилля для бедных равнин Ла-Риохи… И так далее. Ну а для остановившегося двигателя Буэнос-Айреса он приберег чувственное магнето из Парижа. Тысячи городов благодарны ему за его труд знакомить нас с необычными женщинами. И даже самые неприкаянные из нас могут прикоснуться к своей мечте, найти утешение в недоступной иным образом благодати. И я не могу не отдать ему должное. Любовь по таксе, которую подарил мне этот великий банкир мира секса, стала непенфом для тысяч горьких часов. Выпьем же за Гастона, блистательного благодетеля нашей страны.

Тост не был воспринят единодушно.

— Мне не представляется уместным, — начал комиссар путей воздушного сообщения, — пить за такого рода вещи. Проституция — это гангрена…

— А мадам Noélie Maynard? Ик. И ее салон Massage-Curiosités? Ик. А наши оргии в Confort Moderne? Ик-ик-икто бы еще говорил о морали?!

— …Проституция — гангрена любви. Если бы не проституция, семьдесят процентов нашей молодежи не отбраковывалось бы на медосмотре для военной службы.

— Вот и славно! Даже тут она дает благотворный эффект! Проституция отдаляет войны, выкашивая ряды военнообязанных. «Чем слабее нация, тем она миролюбивее».

— Мне противны твои слова, Оп Олооп. Предпочесть больной народ народу воинственному!

— Да. Разумеется. Болезнь перенести легче. Она привлекает щедрых и мудрых друзей, которые не скупятся на утешения и заботу. Воинственность же пробуждает лишь ненависть и стремление уничтожать.

— Ты меня уже бесишь! Славить порок, подобно какому-то ничтожеству. Где твоя честь?

— У меня была собачка, которую звали Честь.

Реплика студента, отпущенная им, просто чтобы сказать хоть что-нибудь, оказалась неожиданно смешной. Все расхохотались, и каждый по-своему прокомментировал его слова:

— У меня была собачка, которую звали Честь!

— У меня была собачка, ик, которую звали Честь…

— У меня была собачка, которую звали Честь, и она мочилась на двери кафедрального собора, Дома правительства, жокей-клуба и Национального банка…

— Простите, Оп Олооп, я никогда не видел вас в жокей-клубе.

— И правда. Не припомню, чтобы вы были его членом.

— Сутенер, вы член жокей-клуба?!

— Да, Эрик. И не нужно так удивляться. Я стал им по праву. Моя профессиональная родословная не хуже прочих. Точно такая же. Я — один из лучиков света в этом кругу… профессионалов в банковском деле, политике и взяточничестве. Продажная любовь — не преступление, а бизнес. Торговля женщинами, согласно определению Лиги Наций, связана с élevage.[56] Моя собственная статистика показывает, что от сорока до шестидесяти процентов шлюх — представительницы простых профессий: горничные, швеи, хористки, которые мечтают «подняться» за счет общения с галантными и вежливыми кавалерами и последующей гигиеничной будуарной дружбы, они жаждут роскоши и удовольствий. Таким образом, дорогой друг, те блага, которые мои коллеги по клубу получают за счет ввоза породистых лошадей, я обретаю, импортируя красивых кобылок.

— Действительно, никакой разницы. Что лошадей кафишировать, что женщин!..

— Кафишировать? Что это значит, Робин? — поспешно спросил Ивар Киттилаа, не желая терять нити беседы.

— Ну как же, на лунфардо «кафишировать» значит «эксплуатировать, быть сутенером».

— Верно, — вступил в разговор Оп Олооп. — Но исходно слово «кафишо» представляло собой исковерканное stockfish[57] на коколиче.[58] Наверное, какой-нибудь итальянский лавочник подыскивал оскорбление пожестче…

— Вы совершенно правы! Возможно, таким же образом из презрительного flaneur,[59] брошенного какой-нибудь француженкой нерешительному клиенту, родилось слово franela.[60] Интересная штука — лунфардо. Вот сейчас мне пришло в голову, что, вероятно, cafiolo[61] имеет ту же этимологию. Может ли статься, что это презрительное обращение к посетителям публичного дома, зашедшим к какой-нибудь café аи lait?[62]

— Быть может, Гастон. Вы наверняка слышали, как здесь поют: «Мамбру в поход собрался, бог весть, вернется ли…», сократив французское «Marlborough» до короткого «Мамбру».

— Разумеется.

— Этот симбиоз горделивой прямолинейности и экономной краткости способен поднять лунфардо на невиданные высоты лексикографической экспрессивности.

— Поэтому-то он мне и нравится. Благодаря своей живости, он легко цепляет все языки этой богатой иммигрантами страны, грабит их и превращает солидные термины в меткие обороты, добавляя к ним нотку бурлеска. Я на своей собственной шкуре испытал русификацию слова maquereau.[63] Откуда взялось обозначающее мое ремесло слово makroff? Я не раз спрашивал себя об этом. В словаре аргентинизмов дона Тобиаса Гарсона по этому поводу ничего не говорится. Думаю, что оно родилось после задержания какого-нибудь моего польского коллеги из особенностей его произношения и невежества полицейского.

— А разве слово makroff происходит не от греческого makros, что означает «длинный, большой, высокий»?

— Сейчас выяснится, что еще и слово makroff следует считать возвышенным! — проворчал Эрик.

— Послушайте! Достаточно! Оно происходит от слова «макрофаг», макро-фаг! Значение слова, не отрицайте, приспосабливается к функции. А едите вы на славу…

— Да бросьте, Оп Олооп! Рассуждая таким образом, я мог бы сказать, что слово maquereau происходит от латинского macheros, «нож, абордажная сабля, мачете». Я же не ношу даже перочинного ножа…

— Ух! Пошла жара, ик.

— У нас здесь не языковая академия.

— Не сердитесь, господа. Я обязан знать тонкости своей профессии и семантику, скрывающуюся за общей картиной мира. Если бы здесь использовались те же названия, что и в милой моему сердцу Франции: souteneur, thуlier, tenancier, все было бы значительно проще.

Жаль, не нашлось пока Эмиля Шотара, который посвятил бы лунфардо книгу, подобную «La vie étrange de l'Argot».[64] Когда она наконец появится, я удовольствуюсь частицей «глас», еженедельными денежными переводами и ежедневным picon-grenadine.

Малозаметная, но все же шумная суета официантов, освобождавших стол от роскошных десертов, заставила собеседников временно прервать разговор.

Слаттер воспользовался моментом, чтобы отойти в water-closet.

Эрик шушукался с Иваром, красное лоснящееся лицо первого резко контрастировало с гладко выбритым белым лицом второго. Вне всякого сомнения, они обсуждали Опа Олоопа: когда тот зажег сигарету, оба невольно заметили, какими усталыми глазами он смотрел на спичку, усталыми глазами человека, вернувшегося из-за дальних горизонтов самого себя.

Есть идеальные существа, которые, быть может в пику своей правильности, находят удовольствие в том, чтобы искать дружбы настоящих чудовищ. Что служит тому причиной: каприз чувств или необходимость уравновесить темпераменты? Они думали и говорили об этом. Личность Гастона Мариетти произвела на них гнетущее впечатление. Его неумолимо алогичная логика и непогрешимая верность самым диким извращениям, по их мнению, дурно влияли на Опа Олоопа. Их простая, ничем не прикрытая мораль не принимала ни таких сложностей, ни одежд из диссоциаций и парадоксов. Жалость во взорах, которые они бросали на своего соотечественника, выдавала тревогу и обеспокоенность. И хотя бунтарство и святотатство обитают ближе кустам скромника, нежели наглеца, им это было неведомо. Помня Опа Олоопа пышущим здоровьем, сосредоточенным и дотошным, они по-патерналистски стали искать объяснения его слабости во внешнем зле — «дурной компании» сутенера.

Гастон Мариетти с первого взгляда почувствовал всю несправедливость их отношения к нему. Его чуть не стошнило от отвращения, но он сдержал себя. Предпринятое усилие заставило его тяжело задышать. Раздраженно, желая оборвать перешептывания, он протянул руку и втиснул между шушукающимися пепельницу из стерлингового серебра. Инквизиторский взгляд, которым они встретили его поступок, подтвердил враждебность обоих финнов. Словно ничего не заметив, он сказал:

— Сейчас принесут сигары, — и стер с лица горькую усмешку.

Первую сигару maître предложил студенту с тем, чтобы притворной учтивостью загладить свой промах в начале ужина. Вернувшийся Слаттер перехватил на лету вторую. Вскоре все, за исключением Опа Олоопа и Гастона, срывали этикетки, снимали обертки и открывали футляры, чтобы достать из стеклянного вместилища огромную сигару и тут же взять ее в рот.

Над круглым столом запахло кожей и корицей, сандалом и кофе. Все другие огни в grill room погасли, и в наступившем полумраке дымовая завеса словно овеществилась, превратившись в легкий тюль. На контрасте со светлым пятном, отбрасываемым абажуром на островок скатерти, соткался магический полумрак с пятью алыми огоньками. Оп Олооп, усталый взгляд которого шел глубоко изнутри, наслаждался воображаемой реальностью: шелковая вышивка превратилась в переплетенные лианы, а полупрозрачный графин с водой — в пруд.

Мыслями он перенесся туда. И, глядя в сторону сутенера, остававшегося единственным темным пятном, заговорил, сам себя не слыша, как говорят люди, которых слушают все и не понимает никто.

— Франци?.. Да, со мной… Ох, Франци!.. Очень плохо… Кто бы мог подумать?.. Потерянным… Совершенно потерянным… Разве нет?.. Да, все дело в укусах… В укусах! Какие у тебя руки!.. Сочные… Словно сочная мякоть груши… Нет, нет!.. Совершенно… Никакой лести… Ты нравишься мне такой… Рост метр шестьдесят два, шея тридцать два и четыре, бюст восемьдесят два, талия пятьдесят восемь, бедра восемьдесят шесть и четыре, охват бедра сорок четыре и четыре, икры двадцать восемь и восемь, лодыжки восемнадцать и восемь, аххх!.. Да, по памяти… Совершенные размеры!.. Более чем совершенные… Венеры, еще не пробудившейся ото сна… Да, конечно… Но еще больше, когда ты радуешь меня одного легкой наготой домашнего одеяния… Тс-с!.. Никогда!.. Ты просто не видела моей тени… Убогая… Латаная!.. О моя те-е- е-нь!.. Изорванная страшными крокодилами… Говорю, нет… Она кажется такой же, но она — другая… Я починю ее заплатками из замши… Тянет меня, зовет к себе, скачет, как шимпанзе… Никогда!.. Это ужасно!.. Я не хочу омрачить твою тень, подобную алмазу в воде… Не хочу… Твоя тень будет страдать… Потому что, знаешь, тени страдают… Твои намерения причиняют мне боль, подобную физической… Моя тень теряет цвет, пораженная эпидемией серых неудач… Нет!.. Оставь меня!.. Я хочу скулить… Я и сам предсказываю себе утешение с кафедры своего сердца… Но это бесполезно! Бес-по-лез-но!.. Я — проклятый жрец… Ай!.. Изорванный безжалостными укусами… Ничего, ничего!.. Я должен напитаться тишиной… Питательной тишиной смерти… Да, Франци, ту baby, ибо твоя заносчивая невинность хуже извращенности… Укусить себя… Ай!.. Демон логики в логическом аду… Ай!.. Подобный реверсивной гиене… Чей образ пришел из мира фантазий… Ааааай!.. Ааааааааааааааай!.. и будет вечно рвать мою душу… Аааааа!

Гости опешили от неожиданности: ресницы перестали моргать, рты приоткрылись. Сигары — некоторые из них потухли — неподвижно упокоились на обмякших пальцах.

Никто не смог произнести ни слова.

Душа Опа Олоопа снова зашевелилась под кожей. Пока он рисовал свои сны, пришедшие из неведомого горячечные духи терзали его лицо в глухом и лживом шабаше из гримас, криков и возгласов. Горечь тела без души отпечаталась на его физиономии. Его душили слезы. Но плач все не проступал, и коварная мука раздирала его изнутри. Гримаса терзаемой жертвы долго не сходила с его лица. Сознание было помрачено. Оно уподобилось исковерканной массе, искавшей тропинку разума среди обломков собственной личности.

Гости деликатно молчали. Любые слова эхом отозвались бы в пустом сосуде животных инстинктов. И, возможно, натолкнули бы на осознание потери разума, своей ущербности, своей болезни, наполнив этот сосуд стенаниями и отчаянием, а это куда патетичнее и печальнее, чем сарказм сумасшедшего, не верящего в свое сумасшествие.

Прилив духа затопил плоть. И его глаза из переменчиво-отстраненных, обшаривающих потаенные уголки души — туманные таинственные берега, населенные нежностью; притоны с шайками, сколоченными непонятными символическими снами; трущобы, кишащие низменными порывами, и дорогие кварталы с высокими чувствами, исповедующими снобизм спасения, — вернулись обратно, к обычной жизни и людям.

— Как! Вы не курите? — спокойно спросил он. — Курите. Поверьте мне, это лучшие сигары в Буэнос-Айресе. Их делают на уникальной фабрике, в соответствии с требованиями руководителей служб протокола основных мировых держав. Когда я был на Кубе, Энрике Хосе Барона, настоящий знаток плодородных низин и источников, поведал мне секреты изготовления и хранения сигар и указал мне на эту марку как на лучшую из лучших.

— А вы почему не курите? — отважился спросить его Робин, разжигая свою сигару.

— Мне хватает двух сигарет в день. Я верен египетским табачным смесям — «Dimitrinos», «Matoussian», «Senoussi» — на основе македонского табака…

Естественность его речи и острота его памяти убедили всех, что Оп Олооп вышел из помраченного состояния абсолютно нормальным. Всех, но не Гастона. Он увидел, что время для его друга словно застыло, что свидетельствовало о тяжести недуга: дело в том, что сбои душевного здоровья, остающиеся незамеченными для пациента, приводят к неизбежной катастрофе.

И Гастон мудро, по-самаритянски, вознамерился направить свои усилия на оживление разговора, чтобы отвлечь Опа Олоопа. Но Ивар, воспользовавшись неловкой тишиной, атаковал первым:

— Так вы, значит, бывали на Кубе. Какая великая страна! А? Я трижды летал из Майами, Флорида…

— Из Майами, Флорида… Испанские слова на испанском языке.

— …На остров, чтобы снимать натурные сцены.

— Я знаком только с Гаваной. И то проездом: всего неделю. Возвращался из Нью-Йорка, скорее даже из Вашингтона. Там имел место один инцидент, спровоцированный руководством архива Американской службы регистрации захоронений, вынудивший меня подать в отставку, чтобы отстоять мои принципы и веру в себя. Чиновник печали, стратег армии мертвецов оставил свое упокоенное войско!

— Сколько стенаний по поводу десяти миллионов погибших на войне! Нам не помешала бы еще одна война, чтобы повысить цену и спрос на зерно!

— Эрик!

— Случайность свела меня с табачным магнатом из Кентукки, сын которого, так яро отмечавший наступление мира, уже умер от delirium tremens. При его посредничестве я получил место в Контрольном департаменте организации, воплощавшей в жизнь план Чадбурна по ограничению объемов производства сахара во имя сверхприбылей для акционеров сахарных заводов. Я продержался всего три дня. Достаточно, чтобы убедиться в том, что народная мудрость «Куба сделана из пробки, она не тонет» не имеет ничего общего с действительностью. Янки — Рабтон, Рут, Морроу, Рокфеллер, Гуггенхайм и прочие — изгадили «жемчужину Карибского бассейна» своей жадностью и испорченностью. Присвоили себе ее свободу и землю. Поправка Платта и trusts разбили в пыль идеалы Марти. Они не стесняются ничего, лишь бы наращивать свои дивиденды: выселяют целые районы, не прислушиваясь к местным властям, завозят негров с Гаити и Ямайки, чтобы собирать урожай. А кубинцы умирают от голода, впадая в маразм от сиесты и сходя с ума от румбы… Я выдержал всего три дня. И уехал. Моя ученость никогда не стояла на службе у бесчестья. Если я когда и мирился с деспотизмом, то лишь для того, чтобы предать его анафеме, засвидетельствовав хаос, преступность и несправедливость.

— Вот как? Знаю я вашу тактику. Ругать надсмотрщика, чтобы подружиться с рабочим…

— Эрик! Пожалуйста…

— Затем в качестве статистика при миссии Кеммерера я получил возможность установить точные объемы вымогательств, растрат и приписок в разных странах Южной Америки, сравнить уровни злоупотреблений и финансовых преступлений диктатур и свободных стран и предсказать путем расчетов социальную революцию, неизбежное оздоровление, наступление которого неминуемо даже тогда, когда разум не осознает, насколько прогнило все вокруг.

Терпение капитана исчерпалось. Он определенно не вписывался в композицию полотна «вечери».

— Со-ци-аль-ну-ю ре-во-лю-ци-ю… Красивые слова… А что потом?

Оп Олооп, не распаляясь, ограничился тем, что негромко сказал:

— А потом — ничего. Только стихи Роберта Льюиса Стивенсона:

I have trod the upward and the downward slope;

I have endured and done in days before;

I have longed for all, and bid farewell to hope;

And I have lived and loved, and closed the door.[65]

Последняя строка была произнесена почти неслышно.

Слова дышали невидимым charme болезненной чистоты. Паузы между ними были залиты глубокой тоской. Закончив, он испустил вздох не ртом, но прикрытыми веками.

Умение соболезновать, снисходить до сострадания и сочувствия не относилось к добродетелям Эрика. Его выходкам, на которых, как на кочках, подскакивала отлаженная машина банкета, не было числа, Оп Олооп уже и не мог упомнить их все. Он знал, что дружба его соотечественника была крепкой, но едкой. И этого ему было достаточно. То была дружба внутренняя, из тех, что стремятся вдоволь поиздеваться над ушами, чтобы скрыть внутренние чистоту и горячность чувств! Эрик проворчал вслед за Опом Олоопом:

— «Любил и жил, а после — запер дверь»… Бла, бла, бла!.. Ты никогда не любил…

— Я знаю, что…

— Если бы ты любил по-настоящему, то не мучился бы таким числом маний и кошмаров.

— Дай мне сказать! — взорвался Ивар. — Я знаю, что Оп Олооп был влюблен в Минну Уусикиркко, дочь учителя литературы улеаборжского лицея. Я был его конфидентом. Он читал мне свои стихи и бредни. Так ведь?

Табачная завеса скрыла ухмылки.

— Так.

Момент был подходящим. Голос Гастона Мариетти шелково заскользил:

— Я тоже кое-что знаю. Оп Олооп был и остается одним из самых утонченных ценителей нашего «импорта». В его книжечке эксперта должно быть немало интересных записей… Не так ли, дорогой друг?

Дым от сигар заиграл непристойным блеском.

— Так.

— Любовь — это другое. Ей нет места в борделе. Вы в этом ничего не понимаете.

— Какое невежество, капитан! Любовь вездесуща и пантеистична. Она повсюду и во всем. Вы путаете maison d'illusion с уборной. Мне удивительно ваше мнение. Так говорят те, кто исповедует фарисейскую мораль, чьи глаза направлены вовне и управляются изнутри закосневшими цензорами. Дома терпимости скрывают больше нежности, заботы и любви, чем многие «уважаемые» дома с их потаенным сладострастием и лицемерной распущенностью. Женщины борделей бесконечно любвеобильнее тех, что работают на фабрике по производству снарядов или живут в монастырях мерседариев. Страсть, сутью которой является щедрость, не вызывает в них священного ужаса, не заставляет воспринимать жизнь как кошмар, но, напротив, освобождает, превращая их самих в дар, утоляющий жажду мужчин. Откровенность порока становится узаконенной добродетелью, которой лишены мастурбирующие под покровом темноты святоши. Вот и все.

— Сдается мне, что вы переворачиваете все с ног на голову, — произнес Пеньяранда. — Торговля женщинами уничтожит наш вид, поскольку способствует распространению биологических аномалий и болезней.

— Вовсе нет. Не стоит путать ветра небесные с ветром в голове… Воздушный транспорт убивает больше людей, чем любовные похождения.

— Совершенно согласен. Я приписан к сифилографическому отделению противосифилитического диспансера. По нашей статистике, сифилис гораздо распространеннее в странах, применяющих запретительную политику, нежели в тех, что узаконили проституцию.

— Браво, Робин! Ваши данные внушают мне оптимизм! — прогремел Оп Олооп. — Они полностью соотносятся с моей личной точкой зрения. Проституция — это бесстыдство, но не преступление. И как таковая, как движение, дающее отдохновение душе, она может быть очищена и даже превращена путем изменения объекта эротического вожделения в силу, которая будет препятствовать все более частой половой апатии, меняя ее. Наша организация дела любви отвратительна. Греки строили половую жизнь граждан параллельно в трех измерениях. Жена в гинецее, чтобы размножаться, гетера в симпосии — для духовного роста и диктериады в лупанариях — для удовлетворения инстинктов. Я верю в трехфазную любовь. Современный же подход к этому вопросу искусственен. Проституция как одна из его граней требует изучения породивших ее эндогенных и экзогенных факторов и должного уважения — как социально значимый фактор. Советы, попытавшись искоренить проституцию, коренным образом ошиблись. Необходимо перевоспитать блудниц и освятить их материнство. Бешенство матки лечится родами. Я никогда не видел матерей, более пекущихся о невинности своих детей, чем бывшие проститутки.

— В точку! Тогда можно будет кричать «шлюхин ты сын!» и не получить за это по морде…Ур-р-ра! Ик!

Комиссар путей воздушного сообщения был возмущен:

— Оп Олооп, меня обескураживает ваше мировоззрение.

— Мировоззрение?.. Матковоззрение!

— Стыдоба!

— Отчего же, Эрик? Сегодня для меня великий день. Я отмечаю без малого тысячу соитий. С седьмого августа тысяча девятьсот двадцать четвертого года, когда я приплыл в Америку, и до сегодняшнего дня я регулярно и постоянно, два раза в неделю, по средам и воскресеньям, совершал соития с Афродитой Пандемос, народной венерой, блудницей, шлюхой, потаскухой. Я говорю без малого тысячу, поскольку…

— Ближе к теме, ну.

— …Таких соитий было девятьсот девяносто девять…

— Как?! То есть ты хочешь сказать, что это приглашение:


Досточтимый Ивар: буду рад, если ты сможешь

оказать услугу моему духу, присоединившись

к моему столу сегодня вечером

в 21.30 в Гриль-дель-Пласа


обусловлено исключительно твоим желанием отметить девятьсот девяносто девять «перепихонов»?

— …!

— …!

— Нет, тысячу. Сегодня ночью я снова в деле…

— Что же. Смелый мотив!

— Ну ты и нахал!

— Да, смелый и уважительный. Человеческая природа накладывает на нас неизбежные ограничения, которые необходимо соблюдать, чтобы сохранить психику и мораль. Наш эндокринологический фонд не довольствуется догмами и советами. Он требует любви. И мы должны удовлетворять его требования, ибо любовь подобна стоме, которую нужно наложить со всем тщанием и умением, чтобы исцелить язвы души и дренировать телесные жидкости. Поэтому я никогда не слушал святого Павла, говорившего: «Вопит esthomini mulierem non tangere».[66] Выбирая между обращенным иудеем из Тарсы, промышлявшим посредничеством в христианстве на берегах Mare Nostrum,[67] и любым из современных философов — Кречмер, Юнг, Пенде, — поющих псалмы науке, я предпочту последних. Поэтому, наперекор апостолу, я касался женщин столько, сколько мог…

— Девятьсот девяносто девять! Восхитительный подвиг!

— Как посмотреть. Подвиг — это мириться со скукой. Неудовлетворенное либидо обладает живым воображением. Оно являет себя в коранических снах, населенных доступными гуриями, в обескровливающих коитусах с манящими суккубами. И, напротив, жажда, которую удовлетворяют размеренно и методично, исчезает. Функциональность механизма восстанавливается. Расстройство проходит. Я знаю это по себе. Мое раздувшееся и при этом осмотрительное желание с самого начала было вышколено моим пристрастием к числам. Я систематизировал мужскую любовь, лишенную врожденной памяти, постоянными тренировками. Какая бесконечная трагедия! Я сделал в точности противоположное тому, что делал ваш славный земляк Дон Жуан…

— Дон Жуан, корсиканец?

— Да. Не берите в голову. Почитайте жизнеописание дона Мигеля де Маньяры.

…Который любил и забывал. Так моя половая пунктуальность превратилась в навязчивое математическое желание. Я овладевал женщинами, чтобы занести их в картотеку. Фокус «владения» перешел с плоти на статистику. Не знаю, что за странное очарование я нашел, сведя совокупление к числу, заместив радость соития благодатью счета. Не буду докучать вам перечислением своих перипетий на тропах платной любви. К каждому причалу любви я всегда подходил с гордо поднятым бушпритом…

— За бушприт Опа Олоопа! Ик.

…И тут же отчаливал прочь, замыкаясь в себе.

— Мужская любовь в этом и состоит: погружение в себя после оргазма и погружение в ностальгию.

— Великолепно, Робин! Алкоголь делает вас тоньше… Моя нежность, таким образом, свелась к своеобразному бортовому журналу, правда в котором похожа и на лицензию, и на поэзию. Это единственное прекрасное, что мне удалось сделать за мою карьеру. Вот этот журнал. Прочтите.

— Читайте вы.

— С огромным удовольствием. Первая запись сделана в день моего прибытия в Америку, седьмого августа тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Названия столбцов читать не буду:

Бёрды, 17 лет. Блондинка, «cheveux de Un». Хористка из Зигфелда. Какая грудь! Мои ладони все еще тоскуют по ней.

Соланж, 38 лет. «Брюнетка», француженка. Худышка. Четыре сестры-проститутки. Без конца жует жвачку. Пятнадцать долларов!

Меркель, 26 лет, литовка, почти альбинос. Шрам после кесарева сечения. Рыхлая. Запах кислого пота. Отвратительная.

Долорес, 25 лет, андалузка, темная кожа с оливковым отливом. Красавица кисти Мурильо с жутким прошлым, достойным кисти Вальдеса Леаля.

Марица, 42 года, венка, серая кожа. Подруга Штрауса, того, который «Ап derschonen blauen Doпаи».[68] Семь абортов. Вальс продолжается…

Фай, 18 лет, дочь японца и мексиканки. Черные жирные волосы. Бронзовая статуэтка. Нежность и жестокость.

Климене, 31 год, гречанка, Тициановы светлые волосы. Тоща как рельс. Шлет «стажа». Пронзительна в быту и в сексе.

Шейла, 22 года, марокканка из оранских казбашей. Медно-песочная кожа. Следы денге. Корыстна.

Танка, 14 лет, индианка из Куско, желтая кожа. Непроницаема. Взгляд ревнивый и острый, как луч солнца, пробивающийся сквозь жалюзи.

Гвили, 29 лет, американка, белые кельтские волосы. Бывшая секретарь посольства в Кито. Алкалоиды. Какие-то бумаги…

Колумба, 16 лет, гондураска, негроид. Тропический типаж. Змеиные конвульсии. Отвратительный запах.

Дендера, 25 лет, египтянка, волосы каку Нефертити. Экзофтальм и кайал. Бритая промежность.

Людмила, 38 лет, русская, брюнетка. Балерина из труппы Нижинского. (?) Огромные бедра. Раскачиваются, как гондола.

Беба, 23 года, аргентинская метиска, блестящие волосы. Кожа «bois de rose». Высокомерна и необъяснима.

— Достаточно, достаточно! Меня тошнит от этой… статистики.

— И вправду, Оп Олооп… Остановитесь.

Молча и с какой-то одержимостью Олооп кивнул сначала капитану-подводнику, затем комиссару воздушных путей сообщения и перестал читать.

— Простите. Признаю, я злоупотребил вашим вниманием. Один из вас парит слишком высоко, а второй плавает слишком глубоко!.. Из-за облаков любовь, должно быть, кажется чем-то незначительным, ведь высота делает все маленьким и размытым. А со дна морского — чем-то чудовищным, ведь толща воды искажает ее облик. Примите мои извинения. Но, поскольку все остальные здесь ходят по земле, позвольте мне объясниться в двух словах. Моя записная книжка — плод опыта, а не удовольствий. Не «Le Guide-Rose»[69] для сутенеров и не руководство к действию для зеленых юнцов. Тысяча проституток, которыми я обладал в физическом и эротическом смысле, обеспечила меня годным материалом для бесконечного числа аналитических и иных исследований. Благодаря им я могу в мгновение ока сообщить вам перечень рас, стран и мест нашей планеты, наиболее предрасположенных к проституции. Привести данные по возрасту первого полового акта, продолжительности работы проституткой и моменту разочарования жертв продажной любви. Предоставить статистику по медицинской стороне проблемы и ее этическим и социальным последствиям. Сообщить процентную долю каждого из побудительных факторов: бедности, низкой заработной платы, лени, дурного примера, жажды наживы и так далее. Резюмировать биологические причины: наследственность, врожденные заболевания и отклонения. Указать средний заработок торговцев живым товаром, сутенеров и проституток. Рассказать о различиях между буэнос-айресским и шанхайским коридорами. Изложить международные стандарты жизни блудниц. И даже перечислить предпочтения рынка, касающиеся кличек и псевдонимов.

— Послушайте, да вы просто гений!

— И вправду, удивительно!

— Я же говорил вам, что он может рассказать о годовых показателях мирового оборота лобковой вши!

Начальник службы жилищно-коммунального хозяйства уже не икал:

— Ну-ка, можете ли вы сказать мне, сколько Лулу, Тоск и Марго обитается в аргентинских борделях? Я не встречал еще ни одного без таких дамочек.

Оп Олооп уткнулся в свою книжечку. Он весь светился от удовольствия. Погруженность в работу наполняла его эйфорией и энергией, ограждая от любых забот. Его мысль в такие моменты достигала зенита. Было видно, что его рассудок находит в цифрах лучшего друга, а сознание во всем полагается на метод. В такие моменты весь мир для него исчезал. Даже любовь, нежеланный гость его внутреннего мирка!

Эта радость рассердила Эрика и Ивара. Они склонили головы друг к другу и принялись шушукаться, обмениваясь едкими замечаниями, размахивая руками и поблескивая глазами. Сутенер, на лету ловивший презрительное отношение к своей персоне, решил прервать их разговор. И с абсолютно невозмутимым видом произнес:

— Дорогой Оп Олооп, ваши соотечественники устали. Мне кажется разумным обратить на это ваше внимание. Иначе может выйти, что, пока вы сверяете свои данные, они просто уйдут.

Неприятная правда вызвала возмущенные возгласы:

— Не лезьте в чужие дела!

— Не судите поспешно!

— Я не лезу и не сужу, я утверждаю.

— Утверждаете что? Ну, говорите!

Короткая перепалка смутила статистика. Его оставило вдохновение, вызванное вопросом Слаттера, и радость от возможности продемонстрировать свои навыки. И, покинув самого себя, свесив руки вдоль туловища, он распластался на спинке стула. Его перекосившееся лицо словно сдалось на милость бушующего капитана:

— Ну, говорите!

Озадаченный Гастон даже не отшутился.

Повисла пауза, обычно предшествующая некоторым явлениям метеорологического или духовного свойства. Прострация, очищающая воздух от птиц, а душу — от суетных мыслей. Оцепенение, парализующее все возвышенные и низменные импульсы, бурление природы и людскую активность.

Сутенер, не поднимая глаз, погруженный внутрь себя, чувствовал на щеках ласку сердечных взглядов и когти недоброжелательных. Ему хотелось кричать, дать волю взвинченным нервам, высвободить душившую его ярость, но он не сделал этого. Ему хватило сил одолеть себя, подчинить бурю флегматичному характеру. Ему было стыдно за невысказанные слова. Он вдохнул. Вдохнул еще раз. И распростер свою душу над тяжелыми вздохами:

— Позвольте мне отлежаться на песке, подобно потерпевшему кораблекрушение. Я только что пережил страшный шторм. Если бы вы, господа, знали, насколько неспокойно внутреннее море, если бы вы, подобно многим еретикам, забросили в него свои сети, вы перекрестились бы от ужаса. Я… вы знаете меня. Я родился на Корсике, острове с самыми большими вулканами мира: Наполеоном и Дон Жуаном… Они-то и раскрасили огонь моих страстей. Потому что, сеньоры, я говорю это вам двоим, во мне горит этот огонь, и он не менее велик и неутолим, чем их. Не радуйтесь тому, что заткнули мне рот. Мне удобнее промолчать. Я сам усмиряю себя и наношу себе поражение. В этом моя победа. Если бы всю свою жизнь я не топил свою страсть, чтобы закалить ее, подобно тому как вы уводили под воду свою лодку, чтобы безнаказанно пускать торпеды, моя карьера была бы недолгой. Успех состоит в том, чтобы приручить этот огонь, чтобы он жег других, не опаляя меня, подобно тому как некоторые дрессируют собак, чтобы защитить себя и навредить другим. Мы, сутенеры благородных кровей, знаем, что такое self-control. Чего бы я добился, обвинив вас в предательстве Опа Олоопа и недостойном поведении по отношению ко мне? Ничего. Посмешище, подобное дыму от сгоревшей соломинки средь январского зноя. Теперь же вы слушаете меня и, слушая, унижаете сами себя.

— Да что вы говорите?

— …!

— Я никогда не бегу впереди паровоза… Подобно тому, как gangsters и контрабандисты упорно боролись за сохранение сухого закона, поскольку в «великой засухе» крылся источник их благосостояния, мы, сутенеры благородных кровей…

— Не бывает сутенеров благородных кровей!

— …С удовлетворением смотрим на иллюзорность современного порядка… Мы знаем, что в условиях идеальной морали и экономики не будет ни торговцев живым товаром, ни сутенеров. А значит, нам придется пачкать руки оскорбительным трудом… Такая перспектива внушает ужас всему нашему профсоюзу. И мы учимся хитрому конформизму. С подозрением смотрим на улучшения окружающего мира. Поддерживаем политиков и власть, благодаря чему бизнес наш растет и процветает… Сутенер не может быть экстремистом, сутенер не может быть революционером… Мою ортодоксальность тешит возможность изложить свой подход под сурдинку, среди образованных людей, способных разделять неприкрытый цинизм и незамутненную истину. Но порой я ошибаюсь. Особенно когда люди эти лишены необходимой проницательности и ставят на пути разума препоны предрассудков. Как, например, сейчас. Эти господа считают крайне пагубным мое присутствие здесь и даже предполагают, что я не погнушался испоганить дух Опа Олоопа!

— Никто такого не говорил!

— Вы всё придумываете.

— Здесь не нужно доказательств в виде слов, не важно, говорили вы это или нет. Я почувствовал ваши намерения, и этого мне достаточно. Бремя иных мыслей столь тяжело, что глаза наливаются ими, как утроба беременной женщины. Я видел ваши глаза, разбухшие от шока и стыда. Постоянно перешептываясь, вы пытались выразить эти чувства друг другу, сжимая челюсти, как роженицы при схватках. А затем, когда оскорбительная ситуация вдруг исчезала, ваши глаза начинали моргать, словно пытаясь сохранить равновесие… Я не молокосос, господа. Если вас раздражает мое общество, извольте удалиться. Я же чувствую себя в своей компании весьма комфортно.

— А я…

— Капитан, вам же нечасто приходится выслушивать отповедь, правда?

— Закройте рот. Мне до лампочки словоблудие этого… сеньора. Мы уже собирались уходить, но, чтобы досадить ему, с удовольствием останемся.

Оп Олооп, пребывавший в совершенно раздавленном состоянии, вдруг подобрался и энергично вскочил:

— Наконец-то, Эрик, наконец-то! Эти бесцеремонные слова оправдывают тебя перед всем столом. Неприкрытая нагота, элегантная или отталкивающая, — это именно то, чего мы ищем в идеологическом нудизме. Я уже говорил, что мы являем собой семь вариаций одного циничного основного мотива. Теперь это так. Ты пытался маскироваться, быть тем, чем ты кажешься, а не тем, что ты есть. Избавившись от этого намерения, старый ты ворчун, ты продемонстрировал нам откровенность, которая не кастрирует повседневности.

— Ха, если бы я все время говорил, что я думаю…

— Гораздо хуже думать и не говорить: это заражает и разъедает человека.

— Понимаю. Но я настолько отравлен, что для того, чтобы не заражать остальных, прикрываюсь щитом непорочных принципов…

— Разумеется, и правильно делаешь, но здесь это лишнее. Тем, кто смотрит на жизнь с радуги, отвратительна аффектация глупцов. Ты же устроил нам театр наоборот. Признайся.

— Ну… по правде говоря… да.

— Ты и представить себе не можешь, насколько я тебе благодарен. Ты одним махом взлетел в недосягаемые выси в моих глазах. Я всегда знал, что ты застенчив, хотя и опасен, проницателен и не любишь выставлять свои идеи напоказ. Но сегодня ты выбросил свою броню на свалку. Мы, люди застенчивые, всегда держим при себе, как дорожный патефон, чемоданчик со своей меланхолией. И когда мы заводим его среди столь же проницательных друзей, его песня кажется грубой и шероховатой. Ты еще поставишь нам свои пластинки… Но усвой урок Гастона: не споря ни о чем, выигрываешь во всем…

— Так я ни с чем и не спорю. И если господа желают доставить мне удовольствие, они могут оставаться и далее, несмотря на мое раздражающее присутствие…

Каламбур развеселил гостей.

Под улыбки сотрапезников Ивар Киттилаа пожал руку сутенеру:

— Извините. Беру свои мысли обратно.

— А я — сказанное…

— Е viva! Tutti siamo amici.[70]

Виновник торжества несколько раз сильно хлопнул в ладоши.

Подошел угодливо согнувшийся maître.

— Почему бокалы из-под шампанского пусты?

— Vite, vite:[71] «Cordon Rouge Monopole»!

— Прошу вас, дорогие друзья, закрыть глаза на несовершенство сегодняшнего ужина. Те, кто уже оказывал мне честь присутствовать на более ранних трапезах, знают, насколько я щепетилен в выборе меню и вин.

— В точности так, — согласился студент. — По моим подсчетам, я побывал на семи, восьми, а то и девяти сотнях всяких там празднеств и торжеств. И без всей вот этой мишуры и соусиков мы ели значительно лучше. Подумать только, поить гостей cocktails с лепестками! А завтра они предложат вам просфоры со взбитыми сливками, бифштекс из крыльев бабочки и варенье из лилий.

— Так оно и будет.

— Не волнуйся. Я тоже устраивал ужины. И подписываюсь под каждым словом иезуитской мудрости: «Друзья за трапезой подобны саранче, а в час, когда нужна подмога, — трутням».

— Эрик!

— Браво, Эрик!

Гастон Мариетти церемонно протянул руку капитану:

— Мои поздравления. Есть люди, у которых отказывает желудок. У Робина, как выяснилось, периодически отказывает сердце. Я рад, что у вас отказало чувство стыда!

— Продолжайте в том же духе, и у вас произойдет отказ головного мозга… — в шутку пригрозил Робин.

Оп Олооп поднялся на ноги. Все взгляды тотчас сосредоточились на его рослой фигуре homo duplex.[72] Уши, раскрасневшиеся от алкоголя, предвкушали бальзам его речи. Он обхватил свой бокал. И твердо произнес:

— Ваше здоровье.

И осушил бокал одним глотком.

Ожидания не оправдались. Столь несвоевременная серьезность в момент, когда веселье только-только вновь начало набирать обороты, превратила жадное возбуждение в неясное разочарование. И те, кто готовился слушать, сцепились за право высказаться.

Банк сорвал, как всегда, бесстрашный Суреда. Шпильки, подпущенные остальными, послужили ему трамплином:

— Сеньоры, я прекрасно знаю, что друзья подобны предохранителям: подводят тебя именно тогда, когда больше всего нужны. Я — классический пример бесполезности. И годен разве что для веселья и пьянки! Здесь я проявляю себя во всей красе. Я помог разбазарить состояние не одному человеку, многие из них сегодня оказались на улице, и денег у них хватает лишь на мате, а из золота остались только зубы. Я — завсегдатай экзаменов, забастовок и беспорядков во всех университетах. Умею боксировать, ergo, выводить людей из себя, поскольку, если бы не мои оскорбления, я в жизни бы не использовал ни прямых в челюсть, ни апперкотов… Корень моей дружбы с Опом Олоопом кроется, таким образом, во взаимном равнодушии: меня не волнует статистика, его — мои драки и разборки. И все же сегодня ночью я отдал бы все, чтобы достучаться до его сердца и сказать: я буду рядом и в хорошем, и в дурном. Я не могу объяснить, что за странные силы то пленяют, то освобождают его, что за духи толкают его чередовать возвышенные речи с идиотскими выкриками. Я — крепкий орешек, но с мягкой душой. Простите за эту метафору. С самого начала я обратил внимание на бедственное состояние этого человека и страдаю оттого, что не могу страдать вместе с ним. И, прежде чем мы расстанемся, я хочу поднять тост, который сотрет шрамы с его сердца.

— Замечательно. Дайте слово Пеньяранде.

— Нет. Пусть каждый скажет несколько слов. Для начала это будет справедливо, пусть выскажется его соотечественник.

Брови Опа Олоопа, два крыла на фоне широкого лба, сошлись на переносице. Глаза прищурились. Он чудом не окосел от напряжения. Он шпионил, а не смотрел.

Зыбкое чувство радости… Ужин получился наполненным перепадами настроения и внезапными проявлениями самых разных, подчас противоположных чувств. Оп Олооп постепенно терял ориентацию в пространстве. Зыбкое чувство радости…

Эрик толчком локтя в бок поднял на ноги однокашника виновника торжества.

— Я хотел бы превратиться в Чарли Чаплина, обладать его мимикой и выразительностью, чтобы соответствовать моменту. Оп Олооп относится к классу людей, которые редко встречаются в современной номенклатуре рода человеческого. Глубокий трагизм его фигуры требует гротеска, единственного средства, способного донести через сарказм понимание его строгой умеренности. С самого детства он отличался деликатностью, молчаливостью и нежностью. Эти качества, характерные для людей думающих, выделяли его на фоне остальных. Нам, вечно взъерошенным и бегающим мальцам, взвешенность его характера казалась искусственной. Дети смеются над детьми, которые ведут себя как взрослые, так же как взрослые смеются над взрослыми, впадающими в детство. И его манера держать себя, изменившаяся сегодня с точностью до наоборот, ранила нас. Он стал мишенью для тысяч шуток и издевок. Но он преодолел все! Время показало мне, что его суть не изменилась. Новым стал только подход. Ребенок-мужчина был выпуклым. Мужчина-ребенок стал вогнутым. Первый концентрировал все в себе. Второй рассеивает все вокруг себя. Если бы человеческую душу, подобно акустической камере, можно было испытать на уровень страсти, слышимость инстинктов, отражение звуковых волн сознания, я сумел бы рассчитать числовые параметры и коэффициенты для технического решения тревожащей его проблемы. Но это невозможно. Наука еще не замахивается на такое. Оп Олооп, тебе предстоит много страдать. Твоя душа расколота. Ее защита разрушена. И на ее обломках завывают нематериальные твари, чье зловоние отравляет атмосферу твоего разума и мешает тебе всецело отдаваться чарующей мелодии твоего сердца.

Слова впитывались, мысли вдыхались.

— Достаточно! Достаточно препарировать меня, — взмолился Оп Олооп. Вы встревожились безо всякого на то основания и чересчур накрутили себя. Я — не дрейфующая лодка… Я всегда стою у собственного руля!

— Нет, Оп Олооп. Ваше капитанство под угрозой. Не наслаждаться вам более буржуазным покоем, как когда-то. В вас поселился экстремист. Экстремист, который творит революцию, сметая самоконтроль. И имя этому экстремисту — любовь!

— Да что вы с этой любовью. Для меня любовь — это число, карточка, расчеты.

— До тысячи. Но тысяча первая… Франци…

— Нет, НЕТ, НЕЕЕТ!

По мере того, как нарастал гнев Опа Олоопа, рот его распахивался все шире, голос становился все громче. Негодование, должно быть, затопило его с ног до головы и требовало все большего пространства для выхода.

— Нет, нет, нет, — повторил он еще раз, уже без напора, выдохнув. — Как вы заблуждаетесь, друг! Любовь тех женщин суть единение плоти. А ее — единение духа.

Он побледнел и вспотел.

— Простите меня. Я не знал…

— Так знайте. Франциска, двадцать два года, baby face, пять языков, кожа как у яблока, росла без матери, дочь Кинтина Оэрее, ручка сочная, как груша, эксперт консульства по финансам. Единственная женщина на земле!

— Как! Дочь Кинтина Оэрее, импортера фанеры? Это твоя возлюбленная!

— Я помолвлен с ней.

— По-мол-влен? Да ты же в два раза старше и выше ее!

— Ну и пусть, это единственная женщина в моем окружении, которая оказалась для меня недоступной. Добившись ее, я обрету ключ жизни от вечной алгебры.

Его тревога, до того момента мягкая и жалостливая, внезапно закостенела. Закаленные внутренним жаром зрачки стали агрессивно поблескивать.

Все предпочли замолкнуть. В такой ситуации попытаться сменить тему означало бы полное непонимание момента. Подобно тому, как в кульминационный момент циркового представления напряжение публики становится таким сильным, что удерживает акробата в воздухе, не позволяя ему упасть, молчание гостей превратилось в шесть столпов, на которых держался Оп Олооп.

Но недолго.

Возросшее притяжение притянуло его к земле. И, грохнувшись оземь, он разразился злобной речью.

— Ваши замечания неуместны. Функция униженного заключается в восхвалении унижения. Но он делает это, превозмогая себя. Как шевалье, вызывающий богохульника, оскорбившего Деву Марию, на дуэль не в силу чрезмерной религиозности, но потому что так велит ему воспитание, ведь Пресвятая Дева тоже слабая женщина… (Выпрямившись, с вызовом обводит всех взглядом.) И вот, Франциска, те voici.[73] Глупость, граничащая с тупостью, заставила меня подозревать, что речь идет просто о еще одной карточке, о готовности сожительствовать, прельстившись сладкими посулами страсти, что ты, Франциска, забыла об этике сожительства, водрузив на древко флаги страсти и дерзости. (Косой взгляд на Пеньяранду.) Ты, что пробовала на вкус «Признания» Руссо так осторожно, словно это был пирог с песком вместо начинки, проглотила бы, я в этом уверен, на этом ужине конфету острых речей с подлинным, невыразимым удовольствием. Ты больше, чем кто бы то ни было, знаешь глубокую радость, которую испытывает человек, подловив другого на глупости. Восхитительной глупости, распаляющейся от собственной неспособности понять и пытающейся, в плену собственных заблуждений, злобно поучать всех подряд (презрительная гримаса в сторону Эрика). Здесь, Франци, все еще есть люди породы Дон Жуана. Они восхваляют его и носятся с ним, словно пещерные люди. И демонстрируют столь же низменное духовное сродство. И потому в потаенном boudoir своего воображения они заново изобретают, страдая от собственного бессилия, кривой путь, вымощенный их неуклюжей чувственностью (глядит с омерзением в сторону Суреды). Им неведомо, что на иронии их жизненного пути я построил эстетику любви, отличную от механики инстинктов, которыми они так кичатся.

Они не понимают, что «теорема соблазнителя» решается посредством уравнения из психиатрии. Не знают, что он был человеком-кроликом, дохлым убожеством, никогда и никого не любившим (саркастичный взгляд на Сиприано). Люди, жаждущие и неспособные унять эту жажду, обречены на бесконечную тоску, призванную украсить монотонность сумерек. Но те, кто отпил из чаши и помочился в нее, те, кто, не ведая жажды, испил слишком много, никогда не увидят на лодке Харона букета из женских рук, образующих, подобно цветам, утешительный образ сердца (грубый упрек Ивару Киттилаа). Подобно старому фавну, я буду живо вспоминать аромат сорванных мной роз. Как почитатель Ронсара, я обошел все сады, чтобы составить grand luxe каталог любви. И в полном упадке рассудка мое нутро, отведавшее бальзам чисел, будет наслаждаться их плотским воплощением, уподобившись флакону из-под ароматных масел, ставшему метафорой цветочной клумбы (выпад в сторону Гастона). Гедонисты, бесчувственные погонщики стада удовольствий, никогда не смогут понять меня. Достигнув высот Казановы, я никогда не опускался до его низости. Они поставят меня по соседству с грязным Аретино, на соседнюю полку с Овидием и Марциалом. Именно поэтому я оттачиваю свое стремление убеждать. Стремление демонстрировать глубину духа, а не чувствительность слизистых. И я готов бороться, пока бесплодные, но возвышенные усилия не истощат меня. (Обводит всех трагическим взглядом и замолкает.)

Оп Олооп взмок и побледнел.

Стоило ему разгорячиться, как связки напряглись, кровь прилила к его лицу и оно приобрело острые черты. На матовом овале проступили V-образные очертания переносицы, перевернутая «Т» носа и широкая, выдающаяся вперед «U» подбородка. Надо всем этим, в высшей точке кипения, вздыбились волнами каштанового цвета волосы.

Гости воспользовались его прострацией, чтобы исподтишка понаблюдать за ним, подобно любопытным соседям, подглядывающим через дырку в заборе, сующим нос в чужие спальни и пытающимся залезть в запретные места. Но ничего не увидели. Он был погружен в упорное помрачение. Тогда кто-то поднес палец к губам. Последовали жалостливые взгляды и утвердительные кивки головой. По всеобщему молчаливому согласию они решили оставить без ответа дерзости его речи.

И только комиссар путей воздушного сообщения не смог не раскритиковать его выходку:

— С чего бы мне молчать? Я не только не обижал его — я его защищал. И не собираюсь сносить оскорблений. Удивительная бесцеремонность.

Сутенер почувствовал в его раздражении смесь благородства и вызванного алкоголем упрямства. И сказал успокаивающе:

— Тс-с-с! Имейте терпение. Когда интроверт оставляет за спиной понятный мир своей тюрьмы, мир настоящий открывается ему со столь мрачной стороны, что любой будет видеть во всем подвох. Малейший намек, вроде вашего, Пеньяранда, лишенный какого бы то ни было злого умысла, покажется крайне значительным. Привыкнув оперировать едва уловимыми логическими микронами, интроверт очень восприимчив, и на свободе эта восприимчивость принимает болезненные формы. Шаблоны, пригодные для жизни внутренней, не подходят для внешнего мира. И неизбежно начинается бред. Ведь бред, по сути, это адаптация собственных истины и лжи к истине и лжи, принятым большинством…

— Прекрасно, но это удивительная бесцеремонность!

— …Признаюсь, что не раз слышал от параноиков мысли настолько разумные, что испорченная среда отвергала их как слишком правильные. Если осмыслить обвинительную речь Опа Олоопа, следует признать: его подход кажется нам неверным, но, может статься, все дело в том, что, увлекшись обманчивыми внешними проявлениями, мы утратили ощущение реальности. Поэтому ни слова!

— Как скажете. Но это удивительная бесцеремонность.

Это слово качалось в голове Пеньяранды подобно маятнику.

За время ужина гости, не двинувшись с места, изменились: разговоры, табак и спиртное возбуждают человеческий разум и заставляют личность смещаться. Сам человек не замечает этого. Шарнир, на котором вращаются чувства и рычаги, приводящие в движение ум, вырываются из-под контроля собственного «я». И теперь гости являли собой совсем другую картину, в чем-то отличную от начальной, в чем-то схожую с ней. Эрик стал мил, Пеньяранда — желчен. Единственным, кто не изменился, был сутенер. Фасад его характера, пусть и покрытый легкой патиной раздражения, как всегда, блистал золотом и спокойствием.

В чрезвычайных обстоятельствах пространство, занимаемое плотской оболочкой каждого из нас, расширяется и искажается. Выходя из привычных берегов, безумствующее астральное тело зеленовато-желтого цвета с фиолетовыми прожилками бьется в эктоплазматическом припадке в форме, которая до того плотно облегала наше «я». Не нужно быть ясновидящим, чтобы догадаться, что душа представляет собой домашний костюм материального. Костюм, меняющийся в зависимости от интеллектуальной моды и климата темперамента, не зависящих от нашей воли. Костюм, который изнашивается, обновляется, а порой и вовсе исчезает. Костюм, который приглушает наше франтовство или помогает мириться с нашей бедностью и меняется в зависимости от сезона: ненависти, любви, презрения, снисходительности.

Комиссар путей воздушного сообщения дрожал в лохмотьях от этого костюма. Он чувствовал ледяной холод упрека. И потому резко, вложив в свои слова весь доступный ему сарказм, вновь настойчиво повторил:

— Я не согласен со всем сказанным! Это удивительная бесцеремонность!

Оп Олооп, сменивший за несколько часов немало психических одежд, был абсолютно обнажен в одиночестве погружения в себя. Но несколько раз произнесенное слово наконец достучалось и отозвалось в нем. Стоило внутренним барьерам рухнуть, как происходящее внутри ринулось наружу. Сначала Оп Олооп открыл один глаз. Затем разгладил ладонью морщины на лбу. И на челе под нимбом спокойствия вновь всплеснули крыльями брови. Он осторожно изменил позу, сев поосновательнее. И заговорил:

— Бесцеремонность… Вы когда-нибудь задумывались над красотой этого слова? Бес-це-ре-мон-ность! Кто его сказал? В нем великолепно сочетаются аллитерация и эвфония. Оно настолько прекрасно, что прямо хочется совершить какую-нибудь отвратительную бесцеремонность!

Пеньяранда прикусил губы. Его желчность и нервозность смыло приливом крови, наполнившей его стыдом. Он изобразил жест раздраженного отчаяния, проглотив слова, готовые картечью сорваться с языка.

Гастон Мариетти украдкой поаплодировал ему:

— Отлично, дорогой друг. Отринув обиду на Опа Олоопа, вы освободили его дух. Посмотрите на него. Как он возвышен! Вы пытались обидеть его, а он вернул вам ваши слова завернутыми в непорочную невинность. Только сумасшедший, страдающий обширным поражением характера и доброты, способен на такое.

Тем временем Оп Олооп достал перьевую ручку. И, охваченный творческим зудом, набросал несколько прямоугольников и формул, потаенный смысл которых наполнял его неясной радостью.

— Бесцеремонность! Что за удивительное слово! С его помощью можно плести логогрифы, криптограммы и сложнейшие математические вычисления. Кому пришло в голову произнести его?

— Мне, — отважился признаться несколько испуганный виновник.

— Поздравляю вас от всей души! Подобно дегустаторам вин, существуют дегустаторы слов. Слово — это Божественная эманация. Сефирот. Вы в этом понимаете. Не просто же так я сказал, что вы чертовски хорошо образованны. Это же надо было подарить нам такую высокодуховную вещь, как слово «бесцеремонность»!

Кто-то с шумом заерзал на стуле, сбив с Олоопа энтузиазм: это был Робин.

— Прошу прощения, — тут же поднялся второй, Эрик.

И оба направились в мужской toilette.

Хозяин вечера сидел поджав губы и молча глядел им вслед. Внезапно его охватило жгучее предчувствие чего-то неминуемого. Он резко вскочил, напугав гостей. И помчался куда-то огромными шагами, раскачиваясь с не менее пугающей резкостью.

Оказавшийся у него на пути maître угодливо поклонился. Не удостоив его даже взглядом, Оп Олооп все же отметил этот факт.

И уже в дверях крикнул ему:

— Несите счет!

Остальные тем временем сгрудились, чтобы ознакомиться с записями Опа Олоопа.

— Что за исключительный человек! В его голове есть место для всего: и памяти, и забвения.

— Вот именно. Особенно для забвения. В нем буквально все кричит о забвении. Поэтому он и помнит обо всем!

Ивар, тронутый этими словами, поддержал сутенера:

— Он всегда был таким. В лицее мы звали его циклопом за рост и сложение. Он совершенно не изменился. Все так же уверен в себе, но не нахален и исполнен меланхолической мудрости. Но сегодня…

— Да. Сегодня он не…

— Быть может, он…

Никто не отважился произнести неизбежного. Молчание было велико- и единодушным. Каждый из гостей предпочел сгореть и очиститься в боли, но не выдать овладевшего всеми предчувствия.

Вернулись Робин и Эрик, и предчувствие обрело силу тяжелой усмешки. Чтобы скрыть ее, все уткнулись в бумаги.

В зал ворвался Оп Олооп и жизнерадостно спросил:

— Понимаете, о чем я?

— Понятия не имеем.

— Если бы речь шла о планах коммунальных работ…

— О бесцеремонности, сеньоры! О слове Пеньяранды, скрывающихся за ним загадках и призраках чисел.

Maître подсунул Опу Олоопу счет на серебряном подносе.

Столбцы цифр, как всегда, произвели на последнего неодолимо притягательное действие.

Он инстинктивно складывал любое число слагаемых, подобно тому как провинциалы не могут удержаться от того, чтобы пересчитать число этажей у высотных зданий. И только удостоверившись в правильности вычислений, он осознал, что перед ним счет. Тогда он снова начал проверять его, но уже по оплачиваемым позициям. И, ознакомившись со всем перечнем, погрузился в себя, вспоминая ужин.

Он не мог отделаться от потребности контролировать. Это была неподкупная мания. Не поднимая глаз, он ревизовал потребление, сверил марки, подтвердил цены. За всеми этими операциями стояла лишь профессиональная педантичность. Поднявшись и увидев сбоку от себя maître, он улыбнулся ему, как доверенному подчиненному.

— Очень хорошо. Отлично: двести девяносто восемьдесят пять.

Олооп буквально светился от удовольствия.

Если бы он был из тех бедолаг, что в подобных случаях пытаются вести себя как надменные миллионеры, то заплатил бы без звука, ведь они настолько глупы, что позволяют обманывать себя, забывая, что миллионеры просто возвращают полученное обманом…

Он был щедр, но строг.

Поэтому он достал ручку и бумажник. Прибавил десять процентов чаевых и выложил три билета по сто, два по десять, один в пять и три по одному.

Тут приключился страшный gaffe. Завидев, что Оп Олооп убирает ручку и бумажник, maître поспешил забрать поднос.

— Подождите! — вскричал Оп Олооп, скорее расстроенно, нежели недовольно. — Это еще не все.

И достал кошелек для мелочи.

В нем оставалось только тридцать центаво. Он выложил их на стол. Затем достал из внутреннего кармана пиджака еще один бумажник. Тщательно обследовал его на предмет мелочи. И наконец, удовлетворенно выложил на купюры по сто песо красное пятнышко монетки в пять центаво и произнес:

— Прошу. Вся сумма целиком.

Никто уже ничему не удивлялся. Гости болтали между собой и вполглаза наблюдали за «да какая мне разница» сценой оплаты. Очередная эксцентричная выходка: что в ней такого, если синдром уже очевиден?

Усталость начала сказываться на поведении. Ивар зевнул, Слаттер принялся щелкать суставами. Оп Олооп с огорчением ощутил, как опошляется гармония стола, концерта из слов и жестов. Как если бы ткани от Ватто каким-то невероятным образом оказались задействованы в плебейских затеях. Подавив в себе раздражение, он учтиво сказал:

Загрузка...