ОГОНЬ НА СЕБЯ

Перепелкин и Лунин!

Это была вторая пара разведчиков. Если Фролов с Гупаловым ходили вместе в операции, а в отряде их можно было частенько видеть и порознь, то Перепелкин с Луниным вообще не расставались.

А вроде бы ни в характере, ни во внешности ничего у них особенно близкого и не было. Перепелкин коренастый, веснушками раскрашенный. Глаза острые, въедливые, под стать характеру. Лунин - длинношеий, белобрысый, тощий и простяга, каких не часто встретишь.

Всякий раз, если кто-либо из них отлучался, то второй заметно тосковал и, не находя себе места, бродил по кубрикам или по двору.

С их неразлучностью смирился даже старшина Лукин, не признававший никаких сантиментов. В караул, дежурить ли на камбуз или работать на огороде он назначал их одновременно.

Они мало разговаривали, понимая друг друга с полуслова. Молча уходили в операции, а вернувшись, никогда не рассказывали о своих приключениях. Как ни в чем не бывало включались в повседневную жизнь отряда: ломали на дрова старые полусгнившие баржи, топили баню, стирали белье…

И вдруг школу облетела весть: «Перепелкина с Луниным опять наградили». Казалось, Перепелкина это не трогало; он оставался таким же спокойным, словно ничего особенного и не произошло; Лунин же, поглядывая на своего товарища, смешно моргал белесыми ресницами и улыбался. У него еще можно было кое-что разузнать, а к Перепелкину лучше не подступаться. «Ходили вот к немцам. Так, ерунда…» - это и все, что он мог из себя выдавить.

К операциям ребята готовились не в школе, а где-то в другом месте. Отсутствие их всегда чувствовалось, чего-то не хватало в отряде.

Помню, несколько дней кряду спрашивали мы друг друга: «А где же Перепелкин с Луниным?» Но куда подевались разведчики, никто не знал.

О их судьбе вскоре стало известно. Однажды Ваня Олейник попросил меня сходить с ним на наш радио-центр и помочь нести оттуда питание для радиостанций. Был Ваня, как всегда, отутюжен, вычищен и выбрит до блеска. Пришлось и мне натянуть парадную форму, хотя от нее я уже давно отвык- все в робе и в робе. За колючую проволоку нас пока еще не выпускали.

Ленинград оживал. Как будто меньше стало разрушенных зданий. На лицах прохожих почти совсем исчезла гнетущая безучастность. С оконных наличников старых деревянных домов на мостовую порхали воробьи и хлопотливо копались в опавших листьях. Приближение зимы уже не пугало птиц; они словно и в самом деле верили, что теперь вблизи от жилья людей можно будет найти и тепло и пищу.

В воздухе держался легкий морозец. Небо поднялось далеко ввысь.

- Зайдем к Валюше? Я ее давно не видел, - предложил Олейник.

- Это к какой Валюше? К скрипачке?

- Ну да.

Над оградой Смоленского кладбища разбрелись посветлевшие деревья. Вспомнилась аккуратная могилка Блока и букетик ярких осенних астр на ней.

Валя жила на втором этаже старинного двухэтажного каменного дома. Она увидела нас в окно и выбежала навстречу. Простенькое ситцевое платьице красиво облегало ее фигурку. Девушка посвежела, полностью исчезла с лица восковая желтизна, а подбородок мило округлился. Только пальцы рук оставались такими же тонкими и прозрачными.

Она увела нас в одну из дальних комнат квартиры, усадила на стулья, а сама убежала на кухню греть чай.

Я от души завидовал Ване. Знакомой девушки у меня не было. Старая довоенная дружба как-то нелепо распалась. Последнее письмо около года назад пришло из-под Калинина, где девушка моя работала фронтовым врачом. Письмо было грустным, полным отчаяния. Она писала: «Негде ни в бане помыться, ни выспаться по-человечески… Кругом одна кровь…» Потом я попал в окружение в Таллине, и переписка оборвалась. Девушку я считал погибшей, потому что в районе Калинина шли беспрерывные тяжелые бои.

Валя принесла чай. Налила три чашки, отхлебнула из своей и, увидев, что мы не притрагиваемся, с обидой спросила:

- Что же вы?

Пришлось взять чашки.

Валя забралась на диван с ногами. Рядом с ней присел и Олейник, а я остался за столом. Они говорили о пустячных, ничего не значащих вещах, но за каждым их словом чувствовалось и еще что-то невысказанное, но понятное им обоим.

Я решил оставить их вдвоем.

- Пожалуй, схожу на кладбище. Хочется взглянуть на один памятник.

- Только недолго,- встрепенулся Олейник.- Я тут буду.

Валя возразила:

- Там сейчас все замерло, скучно стало. Сидите здесь.

Но я все-таки вышел.

Кладбище было пустынным. Сквозь оголенные деревья и кустарники проглядывали памятники. Были они и мраморные, и гранитные, и отлитые из бронзы. Я бродил среди них и совсем не ощущал гробовой тишины, которая стояла вокруг. Казалось, деревья оцепенели нарочно, на какой-то небольшой срок: вот-вот они снова зазеленеют, нахлынут птицы. Я был почти уверен, что сейчас сзади меня или где-то сбоку послышатся легкие и частые шаги, которые никогда не спутаешь с мужскими. Тут же мелькнет аккуратная, подогнанная своими руками по фигуре девичья шинель. О войне мы говорить не будем. Хватит ее. Мы будем говорить о жизни, об этом прозрачном и неощутимом воздухе, об оцепеневших деревьях, о тишине… Мы унесемся далеко-далеко, где еще никогда не бывали, и все, что увидим там, будет для нас незабываемым и неповторимым. Мы откроем новый мир. Только для себя одних, и никого в него не пустим…

В воображении уже рисовался образ девушки: гордая, статная осанка, черные глаза на смуглом лице и пышные вьющиеся волосы, которые невозможно спрятать ни под какой пилоткой. Тихий и вместе с тем твердый голос, которому нельзя возражать, потому что он всегда говорит, только правду.

Конечно, это была она, моя милая знакомая, подарившая мне свой первый робкий поцелуй в тот далекий июньский вечер.

На задах тогда бушевала сирень. Ее непередаваемым запахом был настоен воздух. А быть может, это и не сирень пахла вовсе, а губы моей подруги?

Мы стояли растерянные, не умея осмыслить свершившееся, боясь пошевельнуться и заговорить. А где-то вдали за деревней, в полях за Городецким прудом, заливалась гармонь. Это Гундоров, проводив до крылечка ее старшую сестру, уходил с гулянья…

Я вернулся домой. Мои друзья оба сидели на диване. Валя - все так же подогнув под себя ноги, а Олейник- положив взъерошенную голову на ее грудь. Увидев меня, она торопливо, не глядя, стала поправлять сбившийся у него форменный воротничок. Лицо у нее было разрумянившееся, а губы будто слегка припухли.

Олейник быстро встал, начал заправлять форменку. Руки плохо слушались его, весь он, казалось, разрывался от нахлынувших чувств.

Когда мы вышли, он крепко схватил меня за руку:

- Женюсь, понимаешь, женюсь. Сегодня мы обо всем договорились…

Я утвердительно кивнул и с чувством пожал его руку.

Шли молча. У Олейника даже походка изменилась: шел он как-то подпрыгивая, быстро-быстро, словно его счастье зависело от того, насколько скоро он сходит в радиоцентр и доставит в школу питание для раций.

Часовой несколько поубавил наш пыл. Олейник заспорил с ним, но пришлось подождать, пока позвонят сверху, чтобы нас пропустили.

Обстановка внутри радиоцентра строгая. Длинный, сумрачный коридор, по обеим его сторонам только обшитые клеенкой двери. За ними в изолированных комнатах сидят опытные радисты и держат связь с разведчиками, разбросанными по всему необъятному пространству, занятому врагом.

В некоторых комнатах работают специалисты по расшифровке наших и вражеских радиограмм. Сколько они знают самого секретного, недоступного другим людям! Сколько исключительно важных сведений проходит через их руки. Скольких человеческих трагедий стали они немыми свидетелями!

Олейник чувствует себя здесь свободно. Все ему знакомо, привычно: он работал тут до отряда. Да и настроение у него все еще приподнятое. Какие еще могут быть трагедии, когда человек решил жениться!

Из открываемой двери нам навстречу метнулась фигура матроса. Это старый знакомый Олейника, и Ваня протянул ему руку, но она так и повисла в воздухе.

В руке матроса - форменный бланк радиограммы.

- Перепелкин с Луниным погибли…

- Как? - глаза у Вани остановились.- Перепелкин с Луниным? Когда?

- Вот сейчас. Последняя радиограмма, даже не зашифрована…

На форменном бланке два слова: «Прощайте, товарищи…».

- Они были под Петергофом,- заговорил матрос.- У немцев там аэродром новый появился. Их туда и толкнули. Немцы готовили крупный вылет. Много самолетов вывели из укрытий на площадку. Ну, ребята и вызвали на себя наших бомбардировщиков…

Этот матрос держал с разведчиками связь. Вместе с ними мысленно он выходил на берег, пробирался по дворцовому парку, видел истерзанные деревья и полуразрушенные снарядами и бомбами красные кирпичные дворцы. Он видел мертвые, затянутые тиной пруды, осиротевшие скульптурные группы фонтанов и ажурные беседки… Он видел ястребиные глаза Перепелкина, от которых никогда и ничто не ускользало.

По дорожкам парка разгуливали немцы. Они чувствовали себя здесь хозяевами, посвистывали в губные гармошки, беззаботно смеялись, громко разговаривали. За парком, переходящим в лес, был аэродром. Фашистские самолеты успевали отсюда за каких-нибудь пятнадцать- двадцать минут отбомбить Ленинград, вернуться назад, заправиться, снова вылететь на бомбежку…

Разведчики не смогли отползти от аэродрома в глубь леса. Укрыться было совершенно негде. А время исчислялось минутами. Опоздай наши самолеты на четверть часа, немцы поднялись бы в воздух, и налет на аэродром не дал бы никаких результатов.

Когда послышался гул приближающихся бомбардировщиков, разведчики включили рацию. Шифровать было некогда. От серебристых животов самолетов уже отрывались сигарообразные бомбы и со страшным воем неслись вниз. Если бы можно в этот миг влезть в землю!

Руки судорожно рвали жухлую траву, а земля оставалась твердой, как камень.

Аэродром горел. Рвались приготовленные для налета на город бомбы. Черный дым сумасшедше метался из стороны в сторону. Языки пламени лизали небо.

Кто-то из летчиков обронил бомбы на край аэродрома, в лес. Все было кончено…

Радист долго посылал в эфир позывные. Он все еще надеялся, ждал. В рубке собралось несколько человек. Люди прятали глаза…


Загрузка...