Глава VII. Голоса Парижа

Почему Фронду назвали Фрондой?

Спустя 20 лет после событий Гонди, ставший кардиналом Рецем, уже доведя свои мемуары до заключения Сен-Жерменского мира, вдруг спохватился, что до сих пор он еще не объяснил, откуда произошел термин «Фронда» (фр. — «праща»), который в дальнейшем изложении будет им часто употребляться. (Выше, при описании событий Парижской войны, кардинал никогда не пользовался этим словом для обозначения своей «партии».)

Кроме Реца, о возникновении термина писали в своих мемуарах дочь Гастона принцесса Монпансье и гардеробмейстер Монгла. Перед нами три независимых друг от друга свидетельства, которые тем ценнее, что они, при всех неизбежных разноречиях, совпадают в том, что касается места (Парижский парламент) и времени (август 1648 г.) рождения остроумной метафоры. К сожалению, общей является и большая или меньшая степень недостоверности: ни принцесса, ни гардеробмейстер, ни пока еще коадъютор не присутствовали тогда на собраниях парламента (Гонди получил такое право только в январе 1649 г.) и о происходящем там сообщают по слухам.

Итак, Рец пишет: «Когда парламент начал собираться для обсуждения общественных дел, месье герцог Орлеанский и Месье Принц довольно часто приходили туда… и даже подчас им удавалось смягчить умы. Но спокойствие длилось недолго: через два дня горячность возвращалась, и обсуждение возобновлялось с прежним пылом. И вот однажды Башомон в шутку сказал, что парламент поступает подобно школярам, которые бросают из пращей камни во рвах Парижа: они разбегаются, как только завидят стражников, и снова собираются, когда те уходят»[759]. Сравнение показалось забавным и вошло в оборот.

Упомянутый Франсуа де Башомон (1624–1702), ставший известным литератором, был сыном президента Лекуанье, видного лидера парламентской оппозиции; сам он был советником одной из апелляционных палат парламента. С легкой руки кардинала французские энциклопедические словари стали считать его чуть ли не единоличным создателем термина «Фронда» — хотя, как видим, до термина было еще далеко.

Описанная Рецем ситуация относится, очевидно, к августу 1648 г. Напомним, что 5 августа парламент, уступая настоятельным просьбам Гастона, отложил рассмотрение королевской декларации 31 июля почти на две недели, но этот перерыв отнюдь не уменьшил его оппозиционности, вскоре приведшей к Дням Баррикад. После Баррикад, и особенно после Октябрьской декларации, парламентарии чувствовали себя победителями и с просьбами принцев в такой мере уже не считались.

Принцесса Монпансье[760] пишет, что слово «Фронда» впервые прозвучало в парламенте незадолго до первого отъезда двора из Парижа 13 сентября 1648 г. Она также называет Башомона, но в ином, более скромном контексте, чем Рец. По ее словам, Башомон говорил о некоем судебном деле, в котором он участвовал, и сказал о своем противнике по тяжбе (de sa partie): «Ну, я его хорошо фрондирую» («Je le fronderai bien»). Затем собравшиеся почему-то начали порицать Мазарини, не называя его прямо, и тогда Барийон-старший вдруг запел песенку, ставшую знаменитой:

Un vent de Fronde / S'est levé ce matin / Je crois qu'il gronde / Contre le Mazarin («Ветер Фронды / Поднялся этим утром / Наверное, он сердит / На Мазарини»).

Последнее свидетельство нелепо от начала до конца. Барийон-старший (Антуан Барийон де Моранжи) был не парламентарием, а государственным советником и участвовать в этой сходке не мог. А кроме того, с июля 1648 г. он стал одним из «директоров финансов», членом правительственной команды, и не стал бы распевать столь дерзкую песню. По-видимому, принцесса имела в виду Барийона-младшего, но вовремя сообразила, что этот лидер оппозиции умер в тюрьме еще три года назад, и неумело заменила его старшим братом.

Сама знаменитая песня никак не могла появиться в 1648 г.: для этого надо было, чтобы уже возникло абстрактное понятие «Фронды» как политического движения, но этого еще не было, а метафора «ветер пращи» выглядела бы слишком странной.

Третий свидетель, Монгла, помещает сообщение о появлении нового термина непосредственно перед рассказом о Днях Баррикад. «В это время в городских рвах собиралось множество молодых людей (une grande troupe de jeunes gens volontaires), которые швыряли друг в друга камни из пращей, причем были раненые и убитые. Парламент принял постановление, запрещающее эти упражнения. И вот однажды, во время обсуждения в Большой Палате, когда один из президентов говорил в духе, желаемом двору, его сын, советник апелляционной палаты, сказал: «Когда очередь дойдет до меня, я хорошо фрондирую мнение моего отца». Сидевшие рядом с ним засмеялись, и с тех пор противников двора стали называть «фрондерами»[761].

К сожалению, никто из историков не проверил по парламентским архивам, было ли действительно принято такое постановление и когда именно. Если, например, вопрос о непослушных пращниках оказался в поле внимания парламента как раз в августе, когда он, после краткого перерыва, готовился вступить в новую схватку с двором, то легко себе представить, как какой-нибудь остроумец — тот же Башомон — сказал во всеуслышание: «А знаете, господа, ведь мы сами похожи на этих фрондеров»!

Прежде всего, как мы видели, вошел в моду глагол «фрондировать» (fronder) — резко оппонировать, «бросить камень», причем не скрываясь и не убегая — никакого порицательного оттенка в этом слове еще не было.

А объединяющее этих удальцов существительное «фрондеры»? У Монгла сложилось впечатление, что этот термин сразу же стал широко известен и приобрел четкое политическое значение: «фрондер» — «противник двора». На деле рожденная в узком кругу метафора сравнительно медленно распространялась за его пределами. Впервые этот термин встречается в дневнике королевского историографа Дюбюиссона-Обнэ под датой 31 октября 1648 г. В это время возник конфликт между Гастоном Орлеанским и Мазарини из-за соперничества в борьбе за кардинальскую шапку между Конти и Ларивьером (о чем уже было сказано выше — см. гл. VI), и один из младших советников парламента Жан Кулон предложил Гастону свои услуги, заявив, что «у него есть пятьдесят сторонников (compagnons), которых он называет своими "флондрерами" (flondreurs), и они могут выступить против (tirer contre) кардинала Мазарини». В записи от 9 ноября Дюбюиссон-Обнэ исправляет свою ошибку: «Советник Кулон вместе со своими фрондерами предложил свои услуги герцогу Орлеанскому»[762].

Кулон был тем самым парламентарием, который 21 октября, когда уже был согласован текст Октябрьской декларации и парламент предвкушал победу, неожиданно предложил просить королеву об отставке Мазарини (см. гл. V). Его предложение было отклонено, но несколько десятков голосов оно всё-таки набрало.

Ошибка Дюбюиссона-Обнэ в первой записи «дорогого стоит» — значит, даже для такого осведомленного наблюдателя термин «фрондеры» еще в ноябре был совершенной новостью. Очевидно, он воспринимал свою информацию на слух и заменил по созвучию этот непонятный термин словом «flondreurs» (которое по-французски вообще ничего не означает)[763].

«Фрондеры», о которых здесь идет речь, еще не осмыслены как представители определенного политического течения. Это просто люди, на подчиненность которых рассчитывал Кулон; для него они «мои фрондеры», и сам он выступает как их начальник, а не как единомышленник. Но как бы высоко ни ставил себя Кулон после своего нашумевшего выступления 21 октября, он не мог записать в свои подчиненные гораздо более известных оппозиционеров вроде Бланмениля или Виоля, не говоря уже о Брусселе. Надо думать, что в данном случае на новый, только возникающий смысл слова «фрондер» наложился старый, античный смысл, хорошо знакомый всем читателям Цезаря и Ливия. В древнеримской армии пращники (лат. funditores, откуда фр. frondeurs) вместе с лучниками составляли легкую пехоту и выступали как застрельщики сражений. Именно этот смысл и имел в виду Кулон: он понимал, что одна его команда большого вреда Мазарини причинить не может, но рассчитывал, что его «пращники» смогут стать застрельщиками очередного политического скандала.

В мемуарах Реца ничего не сказано о судьбе термина «фрондеры» во время Парижской войны, и может сложиться впечатление, что тогда он был вообще забыт, снова войдя в моду после Сен-Жерменского мира. Это не так, термин продолжал употребляться, хотя и не слишком часто. Более того, именно тогда он приобретает, наконец, четкое политическое значение, становясь синонимом крайней, непримиримой оппозиции.

21 января д'Ормессон записал в дневнике мысли, высказанные в одной его частной беседе: «Всё это дело кончится восстанием народа, лишенного хлеба, и тогда фрондеры поневоле разбегутся (ce qui obligerait les frondeurs à s'enfuir), a парламент и город покорятся [монарху]»[764]. Глагол «разбегутся» напоминает о породившем термин исходном сравнении с разбегающимися школярами-«пращниками» и придает слову «фрондеры» порицательный смысл: для умеренного д'Ормессона это группа безответственных демагогов, навязывающих свою волю парламенту и ратуше.

Но фрондеры не стеснялись своего имени. Об этом свидетельствует памфлет «Фронда парламента, роковая для Мазарини»[765], появившийся, судя по его содержанию, в начале февраля, когда положение осажденных улучшилось и падение Мазарини представлялось весьма вероятным. Кажется, это первый случаи употребления собирательного понятия «Фронда», причем радикальная оппозиция стремится распространить его на весь парламент. Оптимистический характер памфлета и настроенность на победу видны из заглавия. Парламент прославляется за проведение фрондерской линии по отношению к финансистам: «…смогли стереть в порошок всех общественных воров» (в эти дни произошло несколько громких арестов); с воодушевлением приветствуется система массовых обысков: как будто из-под земли «возникли многие сокровища, да так, что кажется, будто богатства Перу оказались в Париже, и все они пошли на оплату военных…».

«Фрондеры» представлялись особой политической группировкой («troupe frondeuse», как называл их сочувствовавший литератор Поль Скаррон)[766], персональный состав которой выглядел, однако, достаточно неопределенным и текучим, лишь отчасти сплачиваемым лидерством хитроумного Гонди. Впрочем, верно и то, что во время Парижской войны этот термин употреблялся довольно редко.

Может возникнуть недоумение: пользуясь символом пращи, как было не вспомнить о самом знаменитом пращнике в истории — о юноше Давиде, сразившем из пращи грозного великана Голиафа? Но факт налицо: этот, казалось бы, выигрышный мотив парижской пропагандой не использовался. Дело, видимо, в том, что у парижан не было того чувства слабости перед противником, которое требовало бы напряжения всех сил, небывалых героических усилий. Наоборот, была явная переоценка своих военных и финансовых возможностей. Мазарини никак не выглядел Голиафом, его не боялись, а презирали и высмеивали. Не случайно памфлетистика времени Парижской войны изобиловала задорными сатирическими стихами. Образ героя Давида оказался невостребованным.

После Сен-Жерменского мира термины «фрондеры» и «Фронда» действительно стали широко распространенными. Они «персонализировались» — так стали называть группировку Гонди, Бофора и их ближайших сторонников, которые ради сохранения популярности демонстрировали свое нежелание мириться с Мазарини. Моле использовал эти термины в порицательном смысле, подчеркивая несерьезность и безответственность крайней оппозиции. В дальнейшем термины применялись то в узком, то в широком смысле, состав «фрондеров» менялся в соответствии с переменами политической конъюнктуры, пока для победившего правительства Людовика XIV «Фронда» не стала синонимом вообще всякой оппозиции «в верхах» общества, причиной беспорядка и смуты.

Мазаринады

Начало Парижской войны ознаменовалось небывалым взрывом пропагандистской активности, появлением множества печатных памфлетов, которые сразу же стали предметом коллекционирования и ныне известны под названием «мазаринады», поскольку львиную долю их составляли прозаические и поэтические обличения ненавистного кардинала. Вместе с тем в их состав принято включать и памфлеты, написанные с правительственных позиций, и отдельные издания официальных документов и выступлений (выше неоднократно цитировались такого рода акты из собрания РГБ), и номера газет, и вообще всю печатную и рукописную пропагандистскую продукцию 1648–1653 гг., имеющую отношение к французским внутриполитическим событиям.

Ведущий современный исследователь мазаринад Гюбер Каррье оценивает общее количество этих печатных изданий за 1648–1653 гг. примерно в 5200 названий, а если добавить к этому рукописные произведения (зачастую вплетавшиеся в сборники печатных памфлетов), то число дойдет до 6 тыс. По годам печатные мазаринады распределяются примерно следующим образом: 1648 г. — 50; 1649 г. — 1975; 1650 г. — 725; 1651 г. — 800; 1652 г. — 1600; 1653 г. — 50[767].

Каррье сделал попытку распределить эти мазаринады по их политической принадлежности. Для 1649 г. из 1975 названий взгляды парламентской оппозиции («Старая Фронда») представляют 1375, из них 1100 (80 %) появились в три месяца Парижской войны (т. е. около дюжины изданий в день).

Перу Каррье принадлежит особо интересная для нашего читателя статья о собраниях мазаринад в библиотеках СССР, итог его командировки 1972 г.[768] По его подсчетам, в библиотеках Ленинграда и Москвы хранилось минимум 12.555 печатных экземпляров мазаринад (9.921 в Ленинграде, в основном в совр. РНБ, в коллекции Залуских; 2.634 в Москве, в основном в совр. РГБ, причем треть томов РГБ остались недоступными для исследователя).

Основной библиографической сводкой по мазаринадам является появившийся в середине XIX в. 3-томник, составленный Селестеном Моро[769]. В него были включены упоминания о более чем 4.300 изданиях (иногда с аннотациями и цитатами), размещенные в алфавитном порядке их заглавий (практически все памфлеты были анонимными). Впоследствии этот список дополнялся самим Моро и другими исследователями. Тот же Моро через три года после выхода в свет «Библиографии» издал 2-томный сборник избранных мазаринад (1-й том включает памфлеты 1649 г., 2-й — более поздние сочинения)[770].

В какой мере дошедшие до нас — и, в частности, опубликованные Моро — мазаринады могут быть положены в основу суждений о состоянии парижского общественного мнения? Как уже упоминалось, Б.Ф. Поршнев (см. гл. I), преувеличивая распространенность радикальных настроений в народе, подчеркивал действенность парламентской цензуры, не дававшей пробиться этим настроениям в печать. Действительно, парламент пытался установить свою цензуру над стихией печатного слова. 25 января 1649 г. он принял постановление, запрещавшее «всем печатникам и разносчикам печатать и выставлять на продажу какие-либо сочинения об общественных делах» без разрешения, зарегистрированного в протокольном бюро (greffe) парламента[771]. При этом нельзя было публиковать памфлеты без имени автора и типографа. Нарушителям грозил штраф в 500 л. и конфискация печатных станков, а за «оскорбительные и клеветнические» сочинения — уголовное преследование.

И тем не менее остается фактом: около половины авторских брошюр во время Парижской войны выходили без пометы о разрешении, треть — без указания на типографию, а имена авторов (если они не были фиктивными или вообще не отсутствовали) обозначались в лучшем случае подлежащими расшифровке инициалами. У парламентариев не было никакой возможности проследить за всеми многочисленными памфлетами, быстро печатавшимися и так же быстро распродававшимися, и они это сами понимали: недаром не было создано никакой парламентской цензурной комиссии, и явка за разрешением к протоколистам парламента оставалась добровольным делом типографов, подчас не желавших тратить на это время. Фактически в Париже существовала тогда полная свобода печати для антиправительственных сочинений.

Разумеется, иначе обстояло дело с брошюрами и листовками, выражавшими правительственную точку зрения: их распространяли нелегально, и распространители рисковали попасть в тюрьму — тут уже действовала народная и полицейская бдительность.

Ученица Поршнева Б.А. Модель, специально занимавшаяся мазаринадами, пыталась дополнить его объяснение недостаточности дошедших до нас произведений радикальной фрондерской мысли тем соображением, что не только печатание и распространение, но даже и «хранение радикальных памфлетов влекло за собой тяжелые кары» (довод очень понятный тогдашнему советскому читателю — но французские коллекционеры не имели оснований для такого рода опасений). Она же поспешила объявить «рупором самых радикальных идей» основную массу не сохранившихся рукописных мазаринад, «не находивших достаточно смелого издателя»[772].

Отказываясь от подобных гиперболических представлений, мы все же должны отдельно поставить вопрос об объективности подборки «Избранных мазаринад» С. Моро. Не только Б.Л. Модель, но и Г. Каррье критикует ее за тенденциозность, выразившуюся именно в том, что эта подборка отражала консервативные взгляды издателя: после поражения революции 1848–1849 гг., в обстановке установившейся Второй Империи, Моро не счел нужным публиковать самые смелые, самые радикальные в социальном и политическом отношении сочинения. Конечно, такие мазаринады отражали не общее мнение, а были скорее крайностями («plutôt un limite»), и Каррье отвергает преувеличенную значимость, придаваемую им Поршневым как «произвольную, тенденциозную и опасную экстраполяцию», но все же для заполнения существенной лакуны он опубликовал свой 2-томник избранных мазаринад, уделив особое внимание радикальной памфлетистике[773].

Публикация Каррье построена по оригинальному плану. В т. I собрано 30 изданий, посвященных политическим проблемам, причем он разделен на две секции: 1) «либерально-парламентская» и 2) «демократическая» публицистика (11 памфлетов в первой и 19 во второй). T. II (22 памфлета) посвящен экономическим и социальным проблемам и содержит несколько тематических секций: о нищете народа, насилиях солдат и т. п. Особый интерес представляет секция «Критика структур и предложения социальных реформ» (7 памфлетов).

Даже беглый просмотр книги позволяет сделать интересные «статистические» наблюдения. Если в «либерально-парламентской» секции первого тома материал расположен хронологически равномерно: пять памфлетов за 1649 г. и шесть за 1651–1652 гг., то в «демократической» секции только три издания датированы 1648–1649 гг. (одно из них — известный плакат октября 1648 г. с портретом Брусселя и восхваляющей его подписью), а остальные 16 появились в 1650–1652 гг. Во втором томе в секции «Критика структур и предложения социальных реформ» из семи памфлетов шесть относятся к 1651–1652 гг. и только один (написанный в сатирических стихах «Забавный рассказ о том, что произошло во время последних парижских Баррикад») с большой натяжкой, исключительно за картину нравов простого народа, взят из сочинений 1649 г.

Итак, памфлетистика в годы Фронды претерпевала свою эволюцию, которую недопустимо не учитывать. Эта эволюция выглядит парадоксальной: казалось бы, оппозиция правительству во время Парламентской Фронды была более принципиальной и социально значимой, чем на этапе Фронды Принцев. А в сфере идеологии всё обстоит как раз наоборот: освобожденная от идейной гегемонии парламента, памфлетистика становится более раскованной, более радикальной — и подчас более безответственной, подстать аристократическому руководству новой оппозиции. Именно тогда появляются настоящие антимонархические памфлеты, предсказывающие гибель монархии и необходимость перехода к республике; надежды на коренные реформы связываются уже с деятельностью не парламента, а будущих Генеральных Штатов; появляются даже заостренные против судейской олигархии лозунги прямого плебейского народоправства (памфлеты бордосской «Ормэ»).

История мазаринад давно уже стала предметом обширных специальных исследований[774]. В этой книге мы вкратце коснемся лишь памфлетов этапа Парламентской Фронды, и прежде всего времени Парижской войны.

Описывая выше события 1648 г., я неоднократно цитировал сочинение «История нашего времени»[775]. Написанное в обстановке, когда парламентарии чувствовали себя победителями и триумфаторами, оно было напечатано без изменений уже во время Парижской войны. Памфлет показывает, как высоко ценил себя парламент, стремившийся предстать перед публикой в роли постоянного и бескорыстного защитника народа.

«История…» открывается посвящением парламенту, в котором последний сравнивается даже с Богом: подобно тому как для познания Господа требуется подробное рассмотрение Его Божественной мудрости, так и для понимания роли парламента недостаточно иметь общее представление о его благодеяниях — почему и возник замысел исторического сочинения.

Далее следует обращение с шокирующим заголовком: «Читателю и королю» (! — именно в таком порядке; король не удостоился даже отдельного обращения). Читателю разъясняется, что цель сочинения — «вызвать у тебя уважение к отцам отечества», к «твоим богам-покровителям (tes Dieux tutélaires)». «Читатель» (т. е. весь народ) сам виноват в своих бедствиях, если вначале он обращался за помощью к своим врагам, а не к Парижскому парламенту. Король же должен уяснить: «Ваши мудрые магистраты поддержали Ваш шатающийся трон», они сразили «гигантов, которые заняли место богов и завладели Вашим троном…» (речь, понятно, идет о финансистах)[776].

Когда началась Парижская война, требование низвержения Мазарини заслонило собой все остальные парламентские претензии. Умеренные лидеры парламента (Мем, 16 января) даже заявляли, что в случае отставки кардинала парламентарии могли бы во всем прочем подчиниться королеве. Но это не значит, что более радикальные оппозиционеры не разрабатывали программу, которую можно было бы осуществить при условии полной победы парламента. Свидетельство тому — непревзойденный по своей подробности и продуманности памфлет «Брачный контракт парламента с городом Парижем»[777]. Видимо, он появился вскоре после заключения «союза» парламента с ратушей 9 января. Мазарини верил, что он вышел из «штаба» Гонди, сплотившего вокруг себя группу талантливых литераторов, и похоже, что у кардинала были на то свои основания.

Памфлет сразу же ставит главный вопрос — вопрос о власти. Отставка Мазарини означала бы, в частности, что освобождается очень важный пост главного воспитателя мальчика-короля. Нового воспитателя и всех наставников монарха должен будет назначить парламент, королева от этих забот о сыне полностью отстраняется.

На утверждение короля (уже опекаемого новыми наставниками) парламент представит новый состав Регентского совета, в который войдут советники от духовенства, дворянства и магистратуры. Члены этого совета будут «после принцев крови, естественными королевскими советниками и министрами». Они станут всецело зависимыми от парламента, который получит право смещать каждого из них, заменяя его новым советником. Все государственные дела будут решать большинством голосов на общем собрании Регентского совета и принцев крови. О судьбе нынешней регентши Анны Австрийской в памфлете ничего не сказано: очевидно, она лишится своего статуса и какого-либо участия в управлении. Не видно также, чтобы предполагалось заменить ее другим единоличным регентом.

Новизна и радикализм всех этих намерений состояли в том, что ранее парламент не претендовал на большее, чем быть соучастником в опеке над малолетним монархом, теперь же вся власть в годы регентства по сути дела переходила к парламенту, определявшему состав Регентского совета.

Финансами будут управлять люди, выбранные из числа кандидатов, представленных королю парламентом. Он же берет в свои руки контроль над казной: должность генерального контролера уничтожается и его функции станут исполнять в порядке комиссии два члена парламента, выбираемые им сроком на год.

Памфлет подтверждал необходимость исполнения основных пунктов декларации 22 октября, учитывая поправки, предложенные другими верховными палатами (ограничение ordonnances de comptant чисто секретными расходами, абсолютный запрет сдачи тальи на откуп). В то же время его автор учел популярность (в частности, в провинции) лозунга созыва Палаты правосудия и включил его в свою программу. В состав палаты должны будут войти члены как парижского, так и всех провинциальных парламентов, свободно ими избранные. Перед ней (или перед пленарным заседанием Парижского парламента) должны будут предстать все бывшие провинциальные интенданты, и до тех пор пока они не очистятся от всех возводимых на них обвинений они не вправе будут занимать никакие должности. Выплата всех королевских долгов приостановится до созыва Палаты правосудия, и тогда уже будет производиться исключительно из наложенных этой последней штрафов и конфискаций.

Мазарини следует арестовать и судить, «дабы он был публично и в пример другим казнен».

Автор «Брачного контракта» выражал надежду, что вокруг изложенной им программы сплотятся все парламенты и города Франции. Этого не произошло. Но как иллюстрация замыслов, которые созревали в среде парижской радикальной оппозиции («фрондерской» в узком смысле слова), этот памфлет заслуживает всяческого внимания.

Он показателен не только радикализмом своих практических предложений, но и полным безразличием к политической теории. Не ставится основной вопрос о суверенитете: для парламентариев не подлежало сомнению, что он неделим и всецело принадлежит монарху. Вопрос только в форме его осуществления в особый период малолетства короля. Вся программа памфлета рассчитана на ситуацию регентства. Но король станет официально совершеннолетним уже в 13 лет, менее чем через три года, и тогда перестанет существовать покорный парламенту Регентский совет. Может быть, несколько лет подросток еще будет слушаться своих назначенных парламентом наставников, а потом? Когда король будет взрослым — не захочет ли он пользоваться всей полнотой своей власти?

Памфлетист совершенно не желает стеснять власть взрослого короля. Недаром он особо оговаривает, что во время регентства впредь не должно происходить назначение коадъюторов в церковные диоцезы и приобщение наследников (survivance) к исполнению судейских и губернаторских должностей. Воля повзрослевшего монарха не должна быть связана этим принципом автоматического наследования. Все survivances, уже произведенные с начала царствования Людовика XIV, должны быть отменены.

Что касается губернаторств, то они вообще не должны передаваться по наследству, сыну или зятю, «дабы искоренить пагубный обычай наследовать губернаторства как семейное достояние» — пункт, который очень укрепил бы королевскую власть и никак не мог бы понравиться аристократическим союзникам парламента.

Итак, подросший король будет полновластным, абсолютным монархом — и мог ли памфлетист быть уверенным, что он не захочет отменить реформаторское законодательство 1648 г.?

Из того же круга сторонников Гонди вышел большой памфлет «Руководство доброму гражданину, или щит законной обороны от натиска неприятеля»[778], где всячески восхваляется поведение «благородного прелата» в Дни Баррикад, осмеянного тогда «придворными шутами». Брошюра появилась уже в марте, в последний месяц Парижской войны. Явная перекличка с «Брачным контрактом» — требование непременного созыва суровой Палаты правосудия и, особенно, включения в текст подготавливаемого мирного договора специального пункта о переменах в воспитании короля.

Важной задачей автора было отвергнуть выдвинутое правительством противопоставление парламенту Генеральных Штатов. Он напоминает о печальном опыте Штатов 1614–1615 гг., которые стоили Франции «многих миллионов» и где все состязались в красноречии, но «никакой реформы от того не последовало». И это понятно — депутаты Штатов выдвигаются волею правящих страной фаворитов, они не обладают независимостью парламентов, в которых и так имеются представители всех сословий.

Перу того же автора-фрондера принадлежит появившийся в самом конце марта «Эпилог, или последнее средство для доброго гражданина при общественных бедствиях»[779]. Здесь затрагивается главный для парижан вопрос о праве на сопротивление воле монарха. Простейшим было то оправдание, которое с самого начала приводили все парламентарии, начиная с Моле — естественное, общее право на самозащиту, когда речь идет об угрозе жизни и имуществу. Но автор ставит вопрос гораздо шире, разбирая, как быть, если государь своими нестерпимыми налогами доводит народ до общего восстания. Колоритно его высказывание, выраженное юридическим слогом: «Когда весь народ в одном порыве, движимый общим интересом, поднимается против угнетения — это уже не мятеж и неповиновение, но как бы судебный процесс, который ведется в форме войны и решается силой оружия по воле Бога, который является сувереном как короля, так и народа, и последней апелляционной инстанцией (le dernier juge d'appel)»[780]. Такой «процесс» может привести даже к коренному изменению государственного строя — «и это происходит в наши дни во многих странах Европы»[781]. Правда, для применения к ситуации такой оценки надо, чтобы произошло восстание именно всего народа. Но массовое восстание, как правило, начинается с частных актов неповиновения, а их автор запрещает: частное лицо не должно силой сопротивляться сбору несправедливых королевских налогов, и когда монарх отдает несправедливые распоряжения (если только они не противоречат религии), подчиненные обязаны их исполнять, проявляя угодное Богу терпение.

«Эпилог» обратил на себя внимание Б.Ф. Поршнева, увидевшего в нем одно из свидетельств распространенности республиканских идей. За это как будто говорила тирада: «Абсолютная власть не соответствует нашим нравам ни как христиан, ни как французов»[782]; самый термин «монархия» для автора памфлета также является одиозным. Но это вовсе не означало республиканизма, а лишь непривычный для нас «сдвиг» в терминологии. «Монархия» (власть одного) воспринимается как синоним «деспотии», и ей противополагается не республика, но «королевская власть» (royauté). «Королевская власть руководствуется разумом, монархия — произволом», «цель королевской власти — общая польза, цель монарха — его собственная польза»[783]. Перед нами всё то же аристотельянское противопоставление «хорошего» и «плохого» варианта одной и той же формы правления.

Вопрос о праве на сопротивление монарху ставится и в широко известном памфлете «Совет господам из Парижского парламента от провинциала»[784]. Появившийся в марте 1649 г., он вызвал целый ряд откликов «за и против» именно по этому вопросу, который «провинциалом» решается довольно просто: «Как только король злоупотребляет властью, данной ему Богом… он перестает быть королем, а подданные — подданными»[785] — ведь такой король нарушил бы клятву охранять законы и защищать подданных, данную им при коронации на Евангелии. И если автор «Эпилога…» готов принять как данность всеобщее восстание народа (оставляя неясным, кто определит, что оно является действительно всеобщим), то ответ провинциального памфлетиста четок: тот момент, когда монарх «перешел за грань» и фактически перестал быть законным королем, должен определять парламент, который не может уклониться от этой особой ответственности — иначе зачем он? Ибо подданные освобождаются от повиновения тираническому правительству не своей волей (иначе они стали бы судьями в собственном деле), но тогда, когда неповиновение разрешено им постановлениями Парижского парламента.

«Совет провинциала» представляет интерес как образец памфлета, где превознесение парламента сочетается с давлением на него, с предъявлением тех требований, которые он не мог и не хотел выполнить. Щедро льстя парламенту, называя его «солнцем всей Франции, а может быть, и всей Европы»[786], автор тут же упрекает его в том, что он сам не понимает своего значения, не видит причины всех бедствий, а это не что иное как продажность должностей, благодаря которой в ряды парламентариев проникают выходцы из финансистских семей, из черни, а не самые достойные люди дворянского происхождения. Характерная позиция поддерживавшей парижан части провинциального дворянства! Решительно осуждается уже проявившаяся склонность парламента к примирению с двором: ведь победа легко достижима, стоит лишь решиться и устроить массовый поход парижан на Сен-Жермен.

Моро в своей библиографии отметил 9 мазаринад, бывших откликами на «Совет провинциала». Полемика развернулась вокруг тезиса о том, перестает ли считаться королем монарх, злоупотребляющий своей властью. Для Франции этот вопрос был пока чисто теоретическим, претензий к малолетнему Людовику XIV быть не могло, но действовали уроки событий, произошедших по ту сторону Ла-Манша. «Сами того не желая, Вы создали апологию английских палачей!» — упрекал «провинциала» один из его критиков, убежденный, что у подданных нет никакого права силою сопротивляться несправедливостям, творимым-законным монархом, они могут только страдать[787]. Защитники памфлета подкрепляли право народов смещать королей ссылками на исторические примеры.

Мы подошли к важной теме реакции парижской публицистики на казнь Карла I и вообще на события Английской революции.

Парижане могли узнать о процессе Карла I хотя бы из продолжавшей издаваться в осажденном городе «Газеты», — родоначальницы французской периодики, основанной Теофрастом Ренодо, — где был напечатан выдержанный в спокойном, объективном стиле отчет о суде и казни. Судьба этого печатного органа показательна. Когда началась Парижская война, сам Теофраст Ренодо уехал в Сен-Жермен и там в дворцовой типографии печатал правительственные декларации, а его сыновья продолжали издавать «Газету» в Париже, естественно, во «фрондерском» духе, но в тоне объективной информации: распространяя выгодные для парижан известия и ложные слухи, они обходились даже без обличений Мазарини. «Газета» издавалась в двух сериях, которые печатались вперемежку: собственно «Gazette» (внутренние события) и «Nouvelles ordinaires» (иностранные дела). О казни английского короля, ввиду важности факта, было вкратце сообщено и в «Gazette» (№ 21; 27 февраля) с лаконичным «комментарием»: «Это варварское деяние я не мог бы описать вам без ужаса»[788]. Отчет же о процессе был опубликован в соответствующем параллельном номере «Nouvelles ordinaires»[789].

Казнь подданными своего монарха вызвала целый поток памфлетов, объединенных одной идеей: необходимость общего примирения — и во Франции, и на континенте — и интервенции войск большой коалиции в Англию, дабы покарать цареубийц и восстановить законную династию Стюартов. Постоянно звучит мотив, что английский пример представляет угрозу для всех монархий и что все короли должны объединиться против этой угрозы. Парижская оппозиция выступала в роли даже больших монархистов, чем придворные Сен-Жермена. Конечно, подчеркивание верности монархическому принципу соответствовало уже явно проявившейся склонности умеренных парламентариев к примирению с двором. Но, кроме того, чем чудовищнее и опаснее изображались «английские палачи», тем большей становилась вина Мазарини, который вместо оказания военной помощи Карлу начал войну с парижским народом. Благодарная тема, пища для новых обличений кардинала!

Нет надобности перечислять все такого рода памфлеты. Но вот один из них, отличающийся если не глубиной мысли, то парадоксальностью замысла и широтой кругозора: «Соглашение между четырьмя императорами Востока и императорами, королями и государями Запада, дабы отомстить за смерть короля Англии, по настояниям французского дворянства»[790]. Вначале излагается содержание конвенции, которую якобы заключили между собой, по призыву французских дворян, четыре «императора Востока» (турецкий султан, иранский шах, индийский Великий Могол и «священник Иоанн», т. е. негус Эфиопии). Тронутые судьбой несчастного английского монарха, эти государи решили впредь не воевать между собою, но собрать большую армию для вторжения в Англию под общим командованием. Христианские государи Запада, устыженные таким благородством, не приняли помощи «императоров» и решили действовать своими силами, организовав большую коалицию под эгидой папы при участии монархов Франции, Испании, Империи, Швеции, Дании и т. д.

Кто только из живых и покойников не «призывал» в памфлетах к интервенции и мести за короля Карла! Вот персонаж, без которого никак нельзя было обойтись — Жанна д'Арк[791]. Ругая ненавистных англичан, Орлеанская Дева говорит заклинаниями: «Прекрасное Солнце, спрячьте от них Ваш сияющий лик!

Небеса, не вращайтесь больше для англичан, оставайтесь неподвижными в том же положении, как сейчас — пусть они почувствуют жестокость бесконечной зимы!».

При всем том нужно разделять практически единодушное осуждение казни Карла I и общее отношение к Английской революции — оно могло быть более сложным, когда обсуждались вопросы, в чем были причины революции и почему она смогла победить. Интересен памфлет «Диалог, или разговор двух кавалеров, француза и англичанина, о событиях во Франции и в Англии»[792].

Беседа начинается с того, что англичанин с сокрушением восклицает: «Ах, если бы Богу было угодно двадцать лет назад истребить тех, кто внушал нашему королю намерение стать таким же абсолютным, как и король Франции!». Именно в этом намерении он видит первопричину революции; выходит, что казненный король действительно был главным виновником гражданской войны. Привыкший к абсолютистским порядкам француз возражает, что это был великий и достойный монарха замысел — «стать господином и ни от кого не зависеть». Англичанин: Хоть короли и ставят выше себя только Бога, но мы не отделяем от Бога закон и благо народа, «которое для нас превыше всего». Француз: Но все же наша жизнь и имущество принадлежат королю! Англичанин: Если бы это было так, то ваша война была бы весьма несправедливой, а французы не отличались бы от турок. Француз: Но ведь парижане ведут войну не с королем, а с коварным министром.

После этого спор сходит на нет, собеседники дружно ругают Мазарини. Англичанин резко осуждает казнь Карла I, «лучшего и самого совершенного из всех королей», а француз сожалеет, что его правительство не хочет ничего предпринять против революционной Англии[793].

Еще до того, как в Париже стало известно о трагической гибели английского монарха, здесь были напечатаны два анонимных памфлета одного и того же автора, который претендовал на теоретический анализ английских событий и старался доказать, что Франции английский пример отнюдь не угрожает. Первый памфлет озаглавлен «Рассуждение о нынешних делах и об их отличии от дел английских»[794], второй — «Опровержение клеветы кардинала Мазарини…»[795].

Причиной Английской революции автор также считает попытку Карла установить деспотическое правление «по французскому образцу»: чтобы возмутить лондонцев, оказалось достаточным стенаний, доносившихся из Франции! Своей победой английский парламент (несмотря на несправедливость своего дела — все-таки добавляет автор) был обязан не только строгой дисциплине своей армии, но и прежде всего рьяной поддержке лондонских горожан, добровольно дававших ему свои деньги. Слабость же парламентариев, из-за которой они не устояли в столкновении с армией и, претерпев «Прайдову чистку», превратились в «Охвостье», состояла в том, что они «отказались от всякого союза с дворянством», преданным королю. Из-за этой позиции дворян между народом и государем не стало посредствующего звена, естественных арбитров, и народ «предался эксцессам» (s'est porté à des extrémitez)»[796]. Английский парламент не мог опереться и на церковь: роковой ошибкой королей Англии было ее полное огосударствление, из-за которого англиканство лишилось влияния в народе.

Все это не относится к Франции, где дело Парижского парламента защищают лучшие дворяне, вплоть до принцев крови, и духовные лица; союз с ними дает парламентариям гарантию непобедимости и защиту от «эксцессов». Вообще же Парижский парламент, где заседают профессиональные юристы, гораздо эффективнее выборного лондонского, который сейчас даже не может считаться настоящими Генеральными Штатами, коль скоро его нижняя палата незаконно отстранила от дел верхнюю.

Итак, в Париже было распространено мнение, что Английская революция началась как реакция общества на попытку короля перейти к деспотическому правлению; эту реакцию можно было рассматривать и как мятеж против законного монарха, и как справедливую самозащиту. Но если тут и была основа для некоторых симпатий, то они исчезли после «Прайдовой чистки» и тем более после казни Карла. Что касается парижского простонародья, то источниками не зафиксировано никаких реальных проявлений его сочувствия к английским революционерам (к тому же еретикам); во время Парижской войны никто не кричал «Лондон! Лондон!», подобно тому как год назад кричали «Неаполь! Неаполь!»[797].

Тем интереснее отметить курьезнейший и уникальный памфлет, обойденный вниманием как Б.Ф. Поршнева, так и Г. Каррье. Это «Обращение Фэрфакса, генерала английской армии, к месье принцу Конде»[798]. Тема увещевания Конде, дабы он перестал защищать Мазарини и перешел на сторону оппозиции, была излюбленной в парижской публицистике и отразилась в целом ряде памфлетов, написанных от имени разных лиц. Но здесь роль увещевателя, носителя правды, отдается очень уж одиозному персонажу: несмотря на отказ от личного участия в суде над королем, главнокомандующий английской армией Томас Фэрфакс, в глазах всех осуждавших казнь Карла I (а памфлет вышел в свет уже после казни), выглядел таким же палачом, как и Кромвель. Главная идея памфлета: Конде ведет несправедливую войну, а потому победить не может, тогда как Фэрфакс был полководцем справедливой войны, и Бог дал ему победу. «Покойный король Англии питал много весьма пагубных замыслов против парламента и сословий Англии, и он собрал большие силы, чтобы заставить их следовать его велениям, но его планы сорвались, и весь мир знает, чем все это кончилось»[799]. «Король Англии пожелал озлобить нас против себя (nous a voulu aigrir), но он нашел свое воздаяние в позорной смерти. Остерегайтесь озлобить ваш народ…», — предупреждает «Фэрфакс» Конде[800]. Только в одном пункте автор отдает предпочтение французской оппозиции перед английской: дело английского парламента было, конечно, справедливым («мы сражались за нашу свободу, желая превратить наш остров в республику»), но Парижского — может быть, даже еще справедливей, ибо французы «помышляют лишь о самозащите и сохраняют неизменную любовь к королю»[801].

Уникальность и анонимность этого памфлета не позволяют придавать ему слишком большое значение. В конце концов, он мог быть просто инспирирован английским правительством, заинтересованным в том, чтобы влиять на парижское общественное мнение. Впрочем, памфлет был издан хотя и без пометы о разрешении, но все же с указанием имени типографа — свобода печати в Париже допускала выражение и таких крайних мнений.

Памфлеты «демократического» направления, которые, не принимая идейное руководство парламента, пропагандировали бы чисто плебейскую социальную программу, в это время практически отсутствовали. Отметим, однако, еще один уникальный памфлет (также не замеченный Поршневым и Каррье), где такая программа укрылась под невинным заглавием «35 анаграмм августейшего имени его христианнейшего величества»[802]. Анаграммы действительно были: заданное количество двустиший, составленных из букв титула «Louis quatorsieme du nom roy de France et de Navarre», но кроме них, в брошюру были включены и прозаические пассажи на тему о том, что нужно делать парижанам в сложившейся ситуации. Автором памфлета считается некто Ж. Дуэ, экюйе, сьер де Ронкруассан; сочинение, по словам самого автора, датируется январем (видимо, самым концом месяца или началом февраля: в нем упоминается о военных действиях, начатых д'Аркуром в Нормандии).

Совет памфлетиста самый простой: народ Парижа должен всей массой двинуться на Сен-Жермен. «Сто тысяч хорошо вооруженных мужчин вместе с неисчислимым множеством амазонок (ну чем не поход народа на Версаль в октябре 1789 г.! — В.М.) пойдут из Парижа на Сен-Жермен к королю, которого держат там против его воли. Во всех городках и деревнях по дороге они будут собирать жителей, вместе с ними громко и весело кричать «Да здравствует король!», а затем они убедят селян вооружиться и отправить вместе с ними своих сильных парней с дубинами (bien embastonnés), снабдив их припасами не более чем на 2–3 дня»[803]. После этого, когда король узнает о желании народа, он, конечно, скажет матери, Мазарини и своему гувернеру маршалу Вильруа, что хочет вернуться в Париж — и все ему подчинятся. Примечательно, что имя проклятого парламентом кардинала упоминается совершенно спокойно, автора не интересует раздор между ним и парламентариями, и он воздерживается как от выпадов против первого министра, так и от низкопоклонства перед парламентом.

После возвращения короля в столицу начнутся настоящие реформы. Талья будет сокращена вдвое, полностью отменят все сборы со ввоза в города скота, вина и других припасов. Габель, правда, останется, «но лишь на несколько лет». Солдатам будут исправно платить и обеспечат соблюдение ими дисциплины во время переходов и постоев.

В свою программу автор включил и лозунг судебной реформы, которая никак не могла понравиться парламенту, ибо первым и главным ее пунктом была отмена продажности судейских должностей. Будет покончено с крючкотворством, волокитой и выплатой тяжущимися непомерных судебных гонораров. Видимо, не случайно отсутствует требование созыва Палаты правосудия: ведь к этому делу пришлось бы привлекать судейских. Неправедно нажитые излишки богатства финансистов, очевидно, предполагалось изъять в административном порядке, что позволило бы «избавить от нищеты всех бедняков королевства».

Остается сказать, что этот столь неприязненный по отношению к судейскому аппарату памфлет был напечатан вполне легально, с пометой о разрешении и указанием на имя типографа. Он остался почти незамеченным и полемики не вызвал. Но сама идея массового похода на Сен-Жермен была достаточно распространена в народе, этот лозунг звучал во время февральских и мартовских манифестаций.

* * *

Распространение антиправительственных листовок и памфлетов сразу же после отъезда двора приняло «взрывной» характер, немало поразивший современников. Никогда еще парижане так не интересовались политикой, как теперь, когда враг стоял у порога и грозил голодом или разграблением. Вскоре типографы прекратили печатание толстых книг и всецело перешли на издание памфлетов. Подавляющее большинство брошюр было небольшого размера (как правило, в 8 страничек), их можно было быстро набрать и так же быстро распространить; к тому же мазаринады сразу стали скупать коллекционеры.

Был спрос — было и предложение. Много интеллектуалов, которые лишились своих уехавших в Сен-Жермен покровителей, должны были заботиться о пропитании, и массовый спрос на памфлеты давал такую возможность. «Тогда можно было жить своим пером. Одна из характерных черт первой Фронды, — отмечает Г. Каррье, — появление значительного числа памфлетов, не исходивших от какой-либо "партии" или клана, выражавших не мнение какого-либо гранда, но частное мнение их авторов»[804].

Но это «частное мнение» авторы должны были приноравливать ко вкусам читателей. Гарантированный сбыт был обеспечен брошюрам с изобличениями Мазарини, часто выдержанным в грубом, низкопробном стиле, наполненным абсурдными измышлениями, которые создали мазаринадам их нелестную репутацию в глазах потомства. Среди исключений: блестящие сатирические стихи Сирано де Бержерака «Погибший министр», где, помимо обвинений в адрес кардинала (достаточно банальных), дана яркая картина бедствий осажденного Парижа[805].

Другая особенность публицистики Парижской войны — великое множество стихов, от коротких эпиграмм до целых стихотворных хроник, написанных в шуточной («бурлескной») манере. Гражданская война только начиналась, и вступившие в нее парижане не утратили задора и веселья людей, уверенных в скорой победе своего правого дела. Они шутили не только над врагом, но и над собой: над неумелостью городской милиции, над нерешительностью генералов… К концу Фронды стихотворных памфлетов станет гораздо меньше: публицистика будет основательнее, радикальнее, но эта первая веселость окажется утраченной.

Что же касается вклада серьезных мазаринад в развитие политической теории, то последняя во время Парижской войны в целом не выходила за рамки сложившейся парламентской идеологии. Монархический принцип оставался незыблемым, чему способствовала ситуация регентства: парламент воевал не против короля, но против министра. Фактическая свобода печати делала возможным публичное высказывание экстравагантных суждений, но даже в этой обстановке настоящих республиканских памфлетов так и не появилось.



Загрузка...