Глава VIII. Потеря лица

Сен-Жерменский мир был заключен на вполне достойных для парламента условиях. Он получил спокойное, почетное положение авторитетного хранителя законности. Отныне и до самого конца Фронды правительство, несмотря на всю нужду в деньгах, не будет даже пытаться продвигать через парламент, как и через другие верховные палаты, новые фискальные эдикты методом королевских заседаний — было ясно, что из этого ничего не выйдет. Но за почетное спокойствие пришлось заплатить потерей политической инициативы.

Что еще оставалось делать после того как реформаторское законодательство 1648 г. было торжественно подтверждено новой королевской декларацией? Только охранять достигнутое — выдвинуть новые популярные лозунги парламент был не в состоянии. От чего еще можно было освободить народ, если он и так уже не хотел платить даже апробированные верховными судьями налоги? Пойти навстречу его ожиданиям значило бы вконец обрушить потрясенную до основания систему государственных финансов.

Но как было охранять то, на что открыто никто не покушался? Поставленное перед необходимостью восстановить дисциплину налогоплательщиков, правительство могло действовать только «тихой сапой», шаг за шагом реставрируя в замаскированном виде привычную для него интендантскую систему управления, преодолевая, естественно, упорное сопротивление провинциальных оффисье. Дело было трудным, затянувшимся на несколько лет, до конца Фронды, но, во всяком случае, на этот раз инициатива принадлежала правительству, у него было «преимущество первого хода» и тот выигрыш времени, который дает прямая административная акция перед неспешным судебным разбирательством.

В 1649 г. Парламентская Фронда в вооруженной форме продолжалась еще на окраинах страны, в Гиени и Провансе, где Бордосский и Эксский парламенты вели борьбу за власть против губернаторов д'Эпернона и д'Алэ.

Правительство Мазарини в своем отношении к провансальским (а на первых порах и к гиеньским) событиям занимало позицию посредника. В августе 1649 г. ему удалось на время восстановить мир в Провансе, не позволив губернатору взять блокированный им Экс[806]. В Гиени правительство, напротив, с июля 1649 г. открыто встало на сторону губернатора, отдав распоряжение приостановить деятельность Бордосского парламента. Но военные действия затянулись, и 26 декабря 1649 г. Мазарини, готовившийся к борьбе за власть с Конде, предпочел пойти на выгодные для парламента условия мира.

Естественно, и гиеньские, и провансальские парламентарии обращались к Парижскому парламенту за поддержкой во имя коллегиальной солидарности. Первые при этом подписываются «Ваши смиреннейшие слуги и братья», вторые — «Ваши добрые братья и покорные слуги». Парижане, выражая сочувствие, пишут просто «Ваши добрые братья и друзья», принимая как должное изъявления субординации[807]. Уже нет и речи о заключении союза между парламентами, как то было во время Парижской войны. Все, что могут обещать парижские судьи — это представление ремонстраций, да и то не от имени всего своего общего собрания (они ведь обязались по условиям мира не созывать таких собраний до конца года), а таких ремонстраций двор не опасался.

25 октября перед королевой в Пале-Рояле предстала депутация вакационной палаты Парижского парламента во главе с ее президентом Новионом, вступившаяся за интересы своих бордосских и эксских коллег. Эта акция не имела никакого успеха, хотя обе стороны ссылались на свою приверженность к Октябрьской декларации. Новион утверждал, что интердикт, наложенный двором в июле на Бордосский парламент, является ее прямым нарушением, но Сегье ответил ему, что сами бордосцы нарушают декларацию, когда требуют смещения губернатора д Эпернона: ведь «в этой декларации есть статья о том, что никого нельзя лишить его должности без проведения соответствующего судебного процесса»[808]. (Откровенная отговорка, не лишенная цинизма: канцлер, конечно, знал, что цитируемая им статья имела в виду не губернаторов, но «оффисье суверенных и других судов».)

В общем, Парижский парламент на этот раз остался в стороне от урегулирования обоих конфликтов, к ущербу для своего престижа в Гиени и Провансе.

Он не принял участия и в столь важном для двора деле восстановления финансовой дисциплины. О том, до какой степени была расшатана налоговая система (особенно в том, что касалось сбора габели, сильно скомпрометированного во время Парижской войны, в частности из-за решительных действий Руанского парламента) обстоятельно говорится в преамбуле королевской «комиссии» на имя главного прево Иль-де-Франса сьера Дюпти-Пюи от 30 мая 1630 г.[809] Здесь подробно описывается широко развернувшаяся деятельность отрядов соляных контрабандистов, пользовавшихся широкой поддержкой населения. Происходят вооруженные сходки до 2 тыс. человек, — «Они бьют в барабаны и громко кричат: "Мы идем за солью!"». В городах, замках и укрепленных домах собраны большие запасы контрабандной соли, она публично продается на рынках. Из-за незаконного ввоза в зону Большой Габели очень многие «на несколько лет запаслись контрабандной солью». Соляные амбары (гренье), как правило, не работают, откуп почти ничего не дает, его служащие не смеют показываться на людях. Больше года прошло после окончания Парижской войны, а «битва за соль» все еще продолжается.

Уже 17 июля 1649 г., еще до возвращения двора в столицу, в провинции были по поручению правительства посланы несколько комиссаров из числа советников Налоговых палат Парижа и Руана с правом суда над контрабандистами. Им были приданы три кавалерийские роты по 100 всадников и одна рота в 50 всадников специально для производства арестов. В вышеупомянутой «комиссии» на имя Дюпти-Пюи дана яркая картина работы этой «показательной юстиции» (justice exemplaire). Адресат должен заменить одного из советников Налоговой палаты в качестве командира кавалерийской роты, вместе с которой он будет совершать рейды в пределах зоны откупа Большой Габели и в 5 лье за ее границами, производить обыски, арестовывать по подозрению в соляной контрабанде всех, независимо от сословной принадлежности (включая духовных лиц), судить их будет специально назначенный комиссар из советников Налоговой палаты. Если захваченную контрабандную соль будет трудно доставить в гренье — ее следует портить и уничтожать. Если нужно будет штурмовать замки или укрепленные строения — применять лестницы, петарды и прочие осадные приспособления, обращаясь для того за содействием к губернаторам или генеральным наместникам, требовать чтобы они привели войска и сами участвовали в осаде и т. д. и т. п.

Характерно, что со стороны Налоговых палат, еще недавно входивших в оппозицию, никаких возражений против предложенной им непопулярной роли не последовало, и они охотно принялись восстанавливать тот самый порядок, который разрушила их оппозиционность.

Эта практика расширялась. 1 декабря 1649 г. постановление парижской Налоговой палаты распространило полномочия ее комиссаров на обеспечение сбора всех налогов, помимо габели. 23 января 1650 г. уже 12 ее советников получили королевские «комиссии» сроком на год — поехать в провинции и, распределив между собою элекции и гренье своего округа, проводить в своем присутствии раскладку тальи и организовывать сбор габели. Если какие-либо приходы будут отказываться платить, они отправятся туда, назначат приходских раскладчиков и сборщиков и заставят их заниматься сбором налога. Примерно раз в месяц комиссары будут собираться в качестве судебного трибунала и вершить гражданские и уголовные дела, связанные с неуплатой налогов; им дается право забирать на свое рассмотрение такие дела, в порядке эвокации, у нижестоящих судей. Апелляции на их решения станет принимать парижская Налоговая палата, но по отношению к бродягам, солдатам-мародерам, дезертирам и соляным контрабандистам приговоры будут приводиться в исполнение немедленно[810].

Обращаясь к Налоговой палате, правительство, естественно, рассчитывало с ее помощью преодолеть хронический конфликт между провинциальными оффисье финансового ведомства, когда элю и гренетье не желали признавать авторитет «казначеев Франции» (см. выше гл. VI).

С той же целью в июне 1649 г. был применен и другой прием: увеличение числа интендантов финансов с 4 до 8 (причем двое из них — Фулле и Летийе — были королевскими докладчиками). Имелось в виду, что новых комиссаров столь высокого ранга (напомним, что они были непосредственными помощниками сюринтенданта финансов и, как и он, имели право участвовать в работе Государственного совета) можно будет посылать в провинции с инспекторскими целями, а фактически для выполнения привычной королевским докладчикам функции провинциальных интендантов[811]. И действительно, в январе 1650 г. Этьен Фулле был направлен в генеральство Лимож, а в феврале, через месяц, его коллега Жак Летийе — в Дофине.

Положение в Лимузене, куда послали Фулле, было весьма напряженным из-за нежелания народа платить недоимки по талье, причем в этом антиналоговом сопротивлении активно участвовали местные дворяне. 11 ноября 1649 г. губернатор соседнего Ангумуа Монтозье писал Мазарини об их сходках: дворяне утверждали, что король простил все недоимки по талье за 1647–1648 гг.[812]

Сразу по приезде Фулле вступил в острый конфликт с местными «казначеями Франции», изъявив желание председательствовать в финансовом бюро. Когда те отказались ему подчиняться, он послал в имения строптивых оффисье солдат на постой и взял на себя руководство разверсткой тальи; в Лимузен словно вернулось упраздненное полтора года назад интендантское правление[813].

Энергичные действия Фулле вызвали решительный протест Бордосского парламента, в чей округ входил Лимузен, но судить королевского докладчика и к тому же интенданта финансов бордосцы были не вправе, и они отправили одного из советников с жалобой в Парижский парламент. 9 июля 1630 г. Фулле пришлось предстать перед общим собранием парижских парламентариев[814]. Он заявил, что при его прибытии в Лимузен «народ открыто бунтовал (les peuples estoient absolument dans la révolte)… не желая более платить как талью, так и все прочие налоги, хотя те и были утверждены последней верифицированной декларацией». Фулле признавал, что иногда ему приходилось прибегать к жестким мерам, но он всегда действовал совместно с президиальными судами, так что самая строгость его была относительной («никого из самых виновных и преступных особ даже не выпороли»), и сейчас там наведен порядок; а с Бордосским парламентом у него, Фулле, старые счеты: раньше он был первым президентом враждующего с этим парламентом трибунала, Налоговой палаты Гиени.

Тогда поднялся Бруссель и заявил, что им принята жалоба лично на обвиняемого от некоего дворянина Шамбре, вместе с копиями приговоров Фулле, свидетельствующих о его крайней жестокости. Эти документы были зачитаны. «В жалобе говорится, что сьер Фулле разорил и опустошил все деревни и приходы истца, сжигал дома, присуждал целые общины к повешению (?!), а другие — к вечной службе королю на галерах…»[815].

После этого Фулле представил отвод на Брусселя: старик допустил оплошность, расписавшись на жалобе истца, чего он не должен был делать без доклада парламенту, учитывая привилегированный статус ответчика. Парламент стал обсуждать вопрос об отводе, дело затянулось, пришли новые политические заботы — и процесс Фулле так и не начался…

Уже с июня 1649 г. стали распространяться беспокоящие провинциальных оффисье слухи о том, что двор намерен посылать в генеральства с некими миссиями также и рядовых королевских докладчиков. Чтобы это не выглядело как восстановление интендантского режима, предполагалось представить дело так, что эти эмиссары будут прежде всего наблюдателями, информаторами правительства без существенных распорядительных функций. Тем самым как бы возобновлялась старая традиция их инспекторских разъездов (chevauchées) по провинциям, против чего было трудно возразить.

Одним из первых прибывший в выделенное ему генеральство Овернь королевский докладчик Пинон показывал еще пример предупредительности, заявив, «что он покорный слуга "казначеев Франции" и не намерен ни в чем вмешиваться в их деятельность, а хотел бы только переговорить с ними, дабы он мог через 15–20 дней представить отчет канцлеру»[816]. Но очень скоро осмелевший двор начинает ставить докладчикам задачи провинциальных интендантов. 1 января 1650 г. «казначеи Франции» из Мулена жалуются, что докладчик Жильбер Гомен пытается присвоить себе возложенную на них функцию надзора за дисциплиной войск. А прибывший 3 мая 1650 г. для работы в генеральствах Монтобан и Бордо Тома Моран уже имеет инструкцию «навести такой порядок, какой он сочтет полезным для службы е. в-ва»; в его распоряжении есть даже вооруженный отряд. Когда он вступил в острый конфликт с Тулузским парламентом, который обвинил его в желании исполнять обязанности интенданта и отдал (2 июня) приказ об его аресте, этой охраны оказалось достаточно, чтобы Моран захватил город Лектур и не пустил туда парламентских комиссаров[817].

Были и другие приемы проведения реставраторской политики. Армейские интенданты присваивали себе функции упраздненных гражданских интендантов — им было тем легче это сделать, что они располагали военной силой. В феврале 1650 г. финансовое бюро Руанского генеральства вступило в конфликт с армейским интендантом Лэне де Ламаргри из-за сбора им денег на постой войск (étapes), что входило в обязанности «казначеев Франции»[818]. (О том, что сам этот побор противоречил ст. 13 Октябрьской декларации, требовавшей, чтобы постои и передвижения солдат оплачивались вычитанием нужных сумм из фонда тальи, теперь уже не вспоминали.) В такого рода конфликтах Госсовет вставал на сторону интендантов, и 22 декабря 1650 г. вообще запретил «казначеям Франции» ведать взиманием «этапных» денег.

В некоторых генеральствах провинциальные интенданты в 1648 г. были оставлены в порядке исключения (см. гл. IV), но им было запрещено вмешиваться в налогообложение и судопроизводство, так что фактически они превратились в армейских интендантов. В новой обстановке они получили возможность вернуть себе прежнее значение. 30 апреля 1650 г. «казначеи Франции» Амьенского генеральства обратились к двору с жалобой на интенданта Анри Гамена: он, «приняв титул (qualité) интенданта юстиции, полиции и финансов в Пикардии и Фландрии, принялся организовывать сбор налогов, своей волей назначая ставки налогообложения, и в этом деле он использует солдат»[819]. Но хотя финансовое бюро Амьена прямо апеллировало к суждению Парижского парламента, понадобилось почему-то целых десять месяцев на то, чтобы парламентарии впервые (4 марта 1651 г.) высказались по этому вопросу, тогда как Госсовет поддерживал Гамена.

Конечно, для министров было бы удобнее всего, если бы в исправлении ситуации приняли активное участие главные виновники беспорядка, парижские парламентарии — и такая честь была им предложена.

В конце ноября 1649 г. Узкий совет принял постановление о целесообразности отправки в провинцию для организации сбора тальи советников Парижского парламента. Согласно «Мемуарам» Талона, это предложение имело в Париже поддержку «людей, преданных истинному общественному благу», которые «предложили через посредство купеческого старшины и неких рантье… послать в провинции советников парламента, дабы те исполняли там функции интендантов юстиции»[820]. Умеренное большинство Большой палаты парламента верифицировало постановление Узкого совета, но приведено в исполнение оно все-таки не было. Против этого решительно возражали, с одной стороны, уже подключившиеся к наведению порядка королевские докладчики и советники Налоговой палаты, расценившие возможное появление парламентских интендантов как покушение на свои привилегии, а с другой — парламентарии из младших палат, заявлявшие, «что неразумно посылать господ советников в провинции, потому что они навлекут на себя вражду народа» (такой расчет у министров, конечно, тоже имелся)[821].

Итак, вопреки желанию умеренного руководства Парижского парламента, его советникам не пришлось «пачкать руки» сбором налогов с населения. Иногда до парламента доходили отдельные дела, связанные с политикой реставрации интендантского режима (вышеупомянутое дело Фулле), которыми он занимался без особого рвения, но против этой политики в целом он не возвышал своего голоса никогда, — ни в 1649 г., когда действовало негласное обязательство не созывать общих собраний, ни позже, когда срок этого моратория истек, а курс на наведение порядка стал осуществляться еще решительнее. Голоса отдельных радикальных оппозиционеров, требовавших обсудить на пленарном заседании все нарушения Октябрьской декларации, не имели никакого успеха. Отчаянно боровшиеся за сохранение реформ 1648 г. провинциальные оффисье не чувствовали действенной поддержки парижских судей.

Парламенту грозила опасность политической изоляции, и это хорошо понимали фрондеры во главе с Гонди. Они старались обострить внутреннее положение в Париже, чтобы снова получить возможность выступить в роли народных заступников. Случай для этого быстро представился.

К 15 сентября 1649 г., согласно постановлению Госсовета, должен был быть создан фонд для производства регулярных выплат по городским рентам. Но они были в основном ассигнованы на поступления от габели, и когда подошел срок, откупщики объявили (19 сентября) о своем банкротстве: сбор налога резко уменьшился, власти не способны справиться с отрядами контрабандистов. Но парижские рантье настаивали на исполнении данных им Октябрьской декларацией обещаний и не могли удовлетвориться такими объяснениями.

22 сентября состоялось их бурное собрание в ратуше, они даже грозили убить купеческого старшину Леферона, и успокоить их удалось только арестовав обанкротившихся откупщиков. Тут же рантье выбрали свое руководство из 12 синдиков, одним из них стал клиент коадъютора Ги Жоли, деятельно исполнявший роль подстрекателя. Синдики прежде всего обратились за покровительством к Гонди и Бофору, посетив их обоих, и те обещали им свою поддержку, в знак чего коадъютор распорядился объявлять в церквах о собраниях рантье.

Парламент в это время был на каникулах, и дело откупщиков габели рассматривалось в вакационной палате. Арестованные просили о половинной скидке, рантье требовали полной оплаты и суда над злонамеренными финансистами. В итоге платежи откупщиков были сокращены примерно на четверть (с 84 до 64 тыс. л. в неделю), и они были освобождены. Сходки недовольных рантье продолжались.

Вернувшемуся после каникул парламенту пришлось заняться этим делом. Большая палата отказалась (3 декабря) принять жалобу синдиката рантье и объявила его незаконным. Но рантье не согласились с роспуском их организации, они заручились сочувствием большинства парламентариев из младших палат, которые стали требовать проведения общего собрания парламента. Этого и добивалась радикальная оппозиция, но внезапно ситуация по ее же вине резко обострилась. Наиболее ретивые фрондеры решили (если верить «Мемуарам» Реца, вопреки его мнению) форсировать события, прибегнув к грубой провокации: симулировать покушение на одного из синдиков рантье. Предполагалось, что после этого общее собрание парламента уж точно состоится, а может быть даже повторятся и Дни Баррикад. За эту идею, высказанную Монтрезором (близкий к Бофору участник заговора «Значительных» 1643 г.), ухватились Бофор, Нуармутье, президент Белльевр… Гонди возражал: он допускал применение провокаций только если их успех был гарантирован, а эта была чревата риском конфузного провала, но ему пришлось уступить.

Роль жертвы «покушения» взял на себя Ги Жоли. И вот утром 11 декабря его карета была обстреляна неким дворянином из свиты Нуармутье. Жоли для вида нанес себе царапину, слег в постель и подал жалобу в парламент. Тогда же другой синдик-фрондер, президент одной из палат прошений Луи Шартон (тот самый, кому удалось избежать ареста в первый день Баррикад) почему-то решил, что убить хотели не Жоли, а его — и тоже обратился в парламент. Покушение на Шартона выглядело серьезнее, чем на Жоли, — парламентарии решили произвести расследование.

А в это время необычайную активность проявил близкий к Бофору герой Парижской войны Лабулэ. Вместе с группой всадников он помчался по улицам, призывал браться за оружие, бить в набат, строить баррикады… Все было напрасно — ему никто не противился, но и восставать никто не собирался, ничего не понимающий народ соблюдал спокойствие. Не помог и авторитет Брусселя, предлагавшего, чтобы парижская милиция овладела городскими воротами, «опасаясь как бы двор не причинил какого-либо зла»[822].

Полный провал всей авантюры, отдававшей комедией, мог бы нанести роковой удар по авторитету фрондеров среди парижского населения. Но день 11 декабря окончился так же, как и начался — чрезвычайным происшествием: на Новом мосту была обстреляна (то ли сознательно, то ли случайно) пустая коляска Конде. Она была отправлена туда без хозяина, потому что до Мазарини дошли через его агентов слухи о том, что фрондеры готовят покушение на принца и на Новом мосту уже собираются их вооруженные люди; эти слухи надо было проверить. В свете последующих событий очень вероятно, что это также была провокация, замысленная самим Мазарини и продуманная гораздо лучше, чем дилетантская провокация фрондеров. Перед решительным столкновением с Конде в борьбе за власть кардиналу нужно было столкнуть принца с фрондерами, уверить парижан, что именно Конде, а не Мазарини является их главным врагом.

Правительство не теряло времени. Уже 13 декабря Гастон и Конде со свитой из нескольких герцогов посетили парламент и объявили королевский приказ начать дознание о виновниках попытки мятежа, а на другой день Конде потребовал от парламента произвести специальное расследование о подготовке покушения на его особу. 22 декабря генеральный прокурор предъявил официальное обвинение в заговоре Гонди, Бофору, Брусселю и Шартону. Выбрав в качестве обвиняемых самых популярных лидеров Фронды, Мазарини (надо полагать, не случайно) не позаботился об убедительных доказательствах их вины. Обвинение было сосредоточено на пункте о якобы составлявшихся планах покушения на Конде (о «покушении» на Жоли ничего не говорилось, и сам «пострадавший» поспешил заявить, что оно имело частный, а отнюдь не политический характер), строилось оно на слухах, а главное — свидетелями обвинения были полицейские агенты, причем с уголовным прошлым. После того как уже в первой своей речи, 23 декабря, Гонди самым эффектным образом указал на это обстоятельство, стало ясно, что обвинение безнадежно провалилось, хотя формально процесс тянулся еще месяц и закончился полным оправданием подсудимых 22 января 1650 г., когда вся политическая ситуация круто изменилась. Народ сочувствовал неправедно гонимым, в их защиту собирались сходки, и престиж фрондеров сильно вырос.

Процесс еще продолжался, когда в начале января 1650 г. по инициативе Мазарини и при посредничестве герцогини Шеврез (она вернулась во Францию из эмиграции после окончания Парижской войны) был заключен тайный политический союз кардинала с Гонди; демонстративно оппозиционная фрондерская «партия» становилась союзницей Мазарини в его борьбе с Конде.

Фронда Принцев началась после того, как 18 января 1650 г. по распоряжению королевы были заключены в тюрьму Конде, Конти и Лонгвиль. (Брат и зять примирились с Конде после Сен-Жерменского мира и теперь выступали как единый клан.) Парижане восприняли известие об аресте принцев с одобрением и даже с радостью, объяснявшейся отчасти тем, что ожидали совсем другого. В самый день ареста распространился ложный слух, что арестованным принцем был не Конде, а Бофор; после этого горожане, готовые защищать своего любимца, даже напали на площади Дофина на карету губернатора Парижа маршала Лопиталя. Удостоверившись в истине, народ принялся устраивать фейерверки и выставлять праздничные столы на перекрестках, угощая вином прохожих.

Вступив в союз с Мазарини, фрондеры выговорили ряд персональных уступок. Были удовлетворены требования Бофора: его отец, герцог Вандом, стал адмиралом Франции (точнее, «сюринтендантом навигации и торговли», — пост, который некогда занимал Ришелье, а тогда держала за собой сама королева, ввиду притязаний на него Конде), а Бофор — его наследником на этом посту.

Наконец-то произошла отставка Сегье: 2 марта канцлеру пришлось передать печати назначенному их хранителем Шатонефу — свершилось именно то, на что никак не хотел соглашаться Мазарини семь лет назад. От Шатонефа ожидали жесткой антифинансистской политики, и сразу после его назначения пошли слухи, что по его настояниям будет вот-вот создана Палата правосудия[823]. Но слухи так и остались слухами — каковы бы ни были личные намерения хранителя печатей, обстановка не позволяла так обижать финансистов. В пику предшественнику Шатонеф отменил многие введенные Сегье поборы за приложение королевских печатей и, несмотря на жалобы королевских докладчиков, вернул в обычные трибуналы дела, взятые оттуда в Государственный совет в порядке эвокации[824]. Однако «министром Фронды» Шатонеф все же не стал. Семидесятилетнего старца, чудом вернувшегося к власти, обуревали честолюбивые надежды: то ли отнять у Мазарини пост первого министра (но для этого надо было завоевать доверие королевы), то ли перейти в духовное сословие и стать кардиналом (на этой почве он столкнулся с Гонди).

Сюринтендантом финансов после отставки Ламейрэ (одним из двух: вторым, формальным, стал как и раньше брат Мема д'Аво) с ноября 1649 г. был со скандалом смещенный в июле 1648 г. Партичелли д'Эмери. Его возвращение к власти раздражало оппозицию, однако решительных протестов не было: д'Эмери вел себя достаточно осторожно, а его профессиональные способности не вызывали сомнений. 23 мая 1650 г. он скончался, и новым сюринтендантом (уже единоличным) стал один из президентов парламента Рене де Лонгей де Мэзон, фигура явно компромиссная: парламентарий, связанный с оппозицией через брата, аббата Пьера де Лонгея, советника Большой палаты, известного своими способностями к интриге — и в то же время протеже Гастона Орлеанского, во время Парижской войны находившийся в Сен-Жермене. Новый сюринтендант, однако, не пользовался кредитом у финансистов и не обладал способностями, необходимыми для исполнения его сверхсложных обязанностей.

Самого коадъютора Мазарини осыпал обещаниями выдвинуть его кандидатом в кардиналы от Франции. Здесь дорога была открыта благодаря тому, что фаворит Гастона Ларивьер перешел в лагерь приверженцев Конде и потому впал в немилость у своего патрона. Впрочем, Гонди не придавал значения этим обещаниям, не веря в их искренность. Гораздо большее значение имело то, что в это время именно он сменил Ларивьера в качестве первого советника при Гастоне Орлеанском и отныне мог руководить его действиями, если только удавалось преодолеть постоянную нерешительность генерального наместника королевства.

Арест принцев формально не был нарушением Октябрьской декларации, которая прямо гарантировала только неприкосновенность судейских оффисье. Однако при ее составлении парламент сделал секретную оговорку: «Оставить за собой право, в случае если начнутся преследования против каких-либо выдающихся лиц, разбирать их дело на основании представленных ими жалоб» (см. гл. V). Таким образом, парламентарии приняли негласное обязательство разбирать в судебном порядке жалобы самих арестованных, если таковые будут поданы ими официально. Отклонить такие жалобы без обсуждения, сославшись на «государственный интерес», прерогативы монарха и т. п. они не могли, но от них зависело, рассматривать ли дело в поспешной или в ускоренной манере, исходя из конкретной политической ситуации. А кроме того, туманность пункта об «общей безопасности» позволяла толковать его расширительно, помня о провозглашавшемся самим Моле «правиле 24 часов» — а это значило, что сам парламент мог бы инициировать судебное разбирательство обвинений против арестованных, если бы такое решение было принято его большинством на общем собрании. Это побуждало и Моле, и Гонди, пока они не желали ссориться с Мазарини, избегать проведения таких собраний, что обрекало парламент на рутинную деятельность. Но если бы обстоятельства обернулись неблагоприятным для кардинала образом — этот камень за пазухой у парламента оставался…

На первых порах казалось, что угрозы серьезной гражданской войны не существует. Двор с легкостью подавлял очаги сопротивления приверженцев Конде в Нормандии и Бургундии. Однако положение изменилось, когда в конце мая отряд сторонников принцев (одним из его командиров был Ларошфуко) прорвался в Бордо, намереваясь там закрепиться. К этому времени ситуация в столице Гиени уже изменилась по сравнению с периодом Парламентской Фронды. Бордосский парламент был удовлетворен условиями мира, чувствовал себя неоспоримым хозяином города и не хотел ссориться с правительством, принимая в Бордо сторонников Конде.

Своекорыстная финансовая политика бордосских парламентариев разочаровала народные низы, на которые перелагалась вся тягота чрезвычайных сборов, необходимых для расплаты города с его кредиторами. Имя Конде было популярным в Бордо, поскольку было известно, что во время войны 1649 г. он, будучи врагом губернатора Гиени д'Эпернона, защищал в Узком совете интересы бордосцев. Поэтому мятежным аристократам удалось получить поддержку восставшего плебса, который открыл перед ними городские ворота и заставил 22 июня 1650 г. парламент заключить союз со сторонниками Конде. Осадив Бордо, королевская армия столкнулась с сопротивлением, и только 1 октября благодаря посредничеству Парижского парламента был подписан мир. Приверженцы Конде должны были оставить Бордо, но не разоружились, сохранив свои укрепленные замки и возможность в любой момент возобновить войну под лозунгом освобождения принцев. Ненавистный парламенту д'Эпернон был смещен, а талья для Гиени была снижена более чем вдвое.

К концу 1650 г. положение Мазарини пошатнулось. Война со сторонниками Конде оказалась обременительной, тем более что пока главная королевская армия была занята в Гиени, испанские войска, пользуясь заключенным Испанией союзом с мятежниками, почти беспрепятственно вторгались из Южных Нидерландов в глубь французской территории. В Париже усилились антимазаринистские настроения, кардинала стали считать главным виновником гражданской войны, популярность же заключенных принцев возросла. От парламента стало зависеть очень много: его возвращение в оппозицию грозило Мазарини изоляцией, если бы к тому же противником кардинала стал находившийся под влиянием Гонди Гастон Орлеанский.

И как раз в это время, 2 декабря 1650 г., жена Конде представила в Парижский парламент официальную просьбу: либо освободить арестованных принцев, либо судить их; эта просьба была мотивирована необходимостью соблюдения Октябрьской декларации. Коронные магистраты, которым надлежало первым высказать свое мнение (среди них — недавно назначенный генеральным прокурором Никола Фуке, в будущем знаменитый сюринтендант финансов), находились в большом затруднении и обратились к королеве. 7 декабря выступавший от их имени Талон изложил коллегам суждение регентши: в данном случае речь идет об административном аресте, а это «касается королевской власти и управления государством», и парламент не вправе заниматься такими делами. Приведя эти слова, генеральный адвокат тут же от них отмежевался, но все же сказал, что, по мнению коронных магистратов, парламент должен найти решение приятное королеве, а потому прошение принцессы следует отклонить, сославшись на то, что она не имеет права действовать от имени своего мужа[825].

Началось парламентское разбирательство, а тем временем на фронте гражданской войны произошло важное событие. 15 декабря у г. Ретеля в Шампани королевская армия Дюплесси-Пралена наголову разбила войска действовавших в союзе с испанцами сторонников Конде под командой маршала Тюренна. Мазарини лично находился при армии, это была его победа, и в Париж он вернулся триумфатором.

Но победы могут быть опаснее поражений. Потенциальные противники кардинала вначале приуныли, опасаясь, что отныне он будет всемогущим, а потом решили соединиться. Мазарини же, ослабив бдительность, проглядел тайное формирование против него союза фрондеров с кондеянцами («старой» и «новой» Фронды).

30 декабря состоялось голосование по ходатайству принцессы Конде. Его результаты были подобны грому среди ясного неба: все парламентарии — как умеренные, так и фрондеры, — забыв об осторожных рекомендациях коронных магистратов, единогласно проголосовали за то, чтобы просить королеву об освобождении принцев. При обсуждении, по свидетельству Талона, радикальное крыло оппозиции высказывалось весьма решительно: «Многие выдвигали положения, противоречащие суверенной власти монархии, утверждали, что она ниже закона, что парламенту надлежит ведать общественными делами и участвовать в управлении»[826].

Только 20 января 1651 г. королева решилась принять ремонстрации парламента. Говоривший от его имени Моле нашел возможность мотивировать позицию своих коллег, не вспоминая о «правиле 24 часов»: принцы крови, заявил он, «с колыбели являются прирожденными советниками парламента», а значит на них распространяется принцип неприкосновенности судейских оффисье (остроумно, но почему же понадобился целый год, чтобы об этом вспомнить?). Как и всегда, когда нужно было озвучить единое мнение своей корпорации, первый президент был резок и решителен, не останавливаясь даже перед угрозами: если королева сама не освободит принцев, «наша верность сохранению государства и королевской службе обяжет нас самих заняться этим делом и приложить к этому все наши силы»[827]. (Загадочная угроза: принцы тогда содержались уже не в Венсеннском замке, как вначале, а в нормандском Гавре, за пределами округа Парижского парламента, — а звучит внушительно.)

На этой аудиенции присутствовал и 12 — летний король. После ухода Моле Людовик сказал матери: «Мама, если бы я не боялся Вас рассердить, я оборвал бы и выгнал первого президента»[828].

30 января Анна дала ответ на ремонстрации парламента. Она обещала освободить принцев после выполнения ряда условий: их сторонники должны разоружиться, эвакуировать занятые ими крепости и отказаться от своего договора с Испанией. Как будто естественные требования и обсуждающий их парламент уже готов был их принять, но 2 февраля все срывает Виоль: это же просто затягивание времени, пока поставленные условия будут выполнены, двор выедет из Парижа (по слухам, на 12 марта намечена коронация Людовика XIV в Реймсе), а тогда уже с парламентом никто разговаривать не будет. Вслед за ним поднимается Гонди и от имени Гастона Орлеанского заверяет парламентариев в его сочувствии делу освобождения принцев. Это было сенсацией: впервые генеральный наместник королевства объявил о своей позиции! В тот же день становится известно: Гастон послал объявить королеве, что он не хочет более иметь дело с губителем государства Мазарини и пока кардинал находится во дворце, он туда являться не будет.

3 февраля коадъютор объяснил в парламенте причины этого разрыва: на последнем заседании Узкого совета кардинал позволил себе сравнить Парижский парламент с лондонским, назвал весь Париж гнездилищем Фэрфаксов и Кромвелей! Взрыв общего негодования: верных слуг короля уподобили английским цареубийцам! Решение зреет быстро: 4 февраля парламент принимает новые ремонстрации не только о безоговорочном немедленном освобождении принцев, но и об отставке Мазарини. Королева еще пытается защитить министра, 6 февраля она объявляет коронным магистратам, что не примет такие ремонстрации.

Но кардинал не может более ждать, — в ночь с 6 на 7 февраля он бежит из Парижа, пока что в Сен-Жермен. Ему надо спешить: Гастон уже объявил, что все войска в Париже должны подчиняться ему как генеральному наместнику, но пока еще не решился отдать приказ об охране городских ворот. Теперь, когда первый министр сам отправил себя в отставку, королеве остается только объявить (8 февраля) о своем согласии со всеми требованиями парламента (к которым прибавилось еще новое: издать декларацию об исключении иностранцев из королевских советов).

Главным для парижан стал вопрос: последует ли королева вместе с королем вслед за своим министром? Повторится ли январь 1649 года? Начнется ли новая Парижская война? Были еще слишком живы воспоминания о тяготах осады…

Эта возможность была пресечена, когда в ночь на 10 февраля, после распространившихся слухов о готовящемся отъезде двора, Пале-Рояль по инициативе вездесущего Гонди был взят под охрану городской милицией. Королевская семья оказалась под домашним арестом, длившимся почти два месяца.

Так с удивительной легкостью, в три дня совершилось то, чего два года назад парламент безуспешно добивался три месяца. 9 февраля он предписал Мазарини в 2-недельный срок покинуть Францию. Кардиналу оставалось только повиноваться. Совершенно растерянный, он зачем-то спешит в Гавр, чтобы лично освободить принцев, совершает эту унизительную и бесполезную для себя акцию и уезжает за рубеж, чтобы поселиться в Брюле (под Кельном, на территории Кельнского курфюршества).

Парламент внешне выглядит победителем и лидером нации. Но уже скоро обнаруживается непрочность антимазаринистской коалиции.

Арест принцев стал катализатором политической активности провинциального дворянства, которое окончательно перестало ориентироваться на парламент и стало связывать свои надежды с созывом Генеральных Штатов.

Еще 22 мая 1650 г. Шатонеф предложил парламенту возбудить дело против двух видных дворян (граф де Мата и виконт де Фонтрай), которые не подчиняются приказу короля покинуть Париж, скрываются, строят заговоры и даже «рассылают в провинции письма своим друзьям, призывая их соединиться с ними, дабы противостоять королевской воле… а некоторые уже предложили просить о созыве генеральной ассамблеи Штатов королевства и подписали о том петицию». Дворяне, в частности, требовали, «чтобы статья об общественной безопасности в декларации октября 1648 г., которая дает самым низшим оффисье право неприкосновенности, была распространена и на дворянство»[829]. У них уже не было иллюзий, связанных с расширительным толкованием знаменитой статьи. Они поняли, что судейские трибуналы присвоили всем своим членам — в том числе и не дворянам! — такую гарантию от произвольных арестов, которую не имели даже принцы крови, не говоря уже о рядовых представителях второго сословия, и это возмущало чувство дворянской гордости. Вспомним, что Моле в речи перед королевой 20 января 1651 г. подчеркивал: принцев крови нельзя подвергать административным арестам не в силу их аристократического ранга и тем более не потому, что они полноправные французские подданные, а потому что они являются прирожденными парламентскими советниками.

Парламент удовлетворил желание хранителя печатей и возбудил дело, заодно запретив всякие «сходки, договоры, лиги и ассоциации», которые могут повредить королевской службе. Узнав об этом, оба обвиняемых поспешили исполнить приказ и выехали из столицы (очевидно, чтобы продолжить свою организаторскую деятельность в провинции) и более репрессиям не подвергались.

30 ноября 1650 г. Дюбюиссон-Обнэ записал в дневнике: «Дворяне волнуются во многих местах… они призывают друг друга вступить в союз дабы требовать созыва Генеральных Штатов»[830].

В январе в Париж съехались несколько сот провинциальных дворян, и 4 февраля, с разрешения Гастона Орлеанского, в столице открылась Ассамблея дворянства — дело до сих пор еще небывалое. Это не было собрание выборных представителей, в принципе любой французский дворянин мог принять в нем участие. Второе сословие стремилось прочно объединиться в государственном масштабе, 4 марта ассамблея даже приняла решение, угрожавшее всем дворянам, кто, будучи в Париже, к ней не присоединится, тем, что в будущем их не допустят к участию ни в каком другом собрании дворянства. Некий маркиз де Руйяк даже подал на это жалобу в парламент: его-де заставляют присутствовать на Ассамблее дворянства под страхом фактического исключения из сословия «как недостойного»[831]. Аристократия в собрании была представлена на уровне герцогов: присутствовали Бофор, Немур, Люин, Ларошфуко и др.; принцев крови не было.

Уже на следующий день после открытия, 5 февраля, Ассамблея дворянства, присоединившись к решению парламента, потребовала отставки Мазарини. Но этот политический союз ненадолго пережил общую победу.

В собрании раздавались жалобы на нарушения привилегий дворян, на обложенность тальей их фермеров; выступавшие добивались отмены продажности должностей или хотя бы полетты и предоставления большей части парламентских мест родовитым дворянам. Стремясь провести эту программу в жизнь, собрание потребовало созыва Генеральных Штатов.

В это же время в Париже заседала регулярная, собиравшаяся раз в 5 лет Ассамблея французской церкви. Дворяне обратились к ней с предложением о союзе, и 15 марта духовенство присоединило свой голос ко второму сословию: оно также высказалось за Генеральные Штаты. Представители церкви были тоже раздражены парламентом, который как раз тогда, добиваясь появления королевской декларации о недопущении к управлению страной иностранцев, настаивал, чтобы иностранцами считались вообще все кардиналы, в том числе и французы (поскольку они приносили присягу папе). Духовенство обвиняло парламентариев в том, что они, сделав сами себя высшим сословием, разрушают традиционный трехсословный строй.

Тогда же, 15 марта, в Парижском парламенте было оглашено мнение генерального прокурора Фуке: поскольку Ассамблея дворянства собрана без разрешения короля, нужно обсудить вопрос о ее принудительном роспуске.

Все же просто отказать двум первым сословиям для королевы было немыслимо, и 16 марта на Узком совете решили созвать Генеральные Штаты в Туре 1 октября 1651 г. Присутствовавший при этом Гастон Орлеанский, очевидно, не заметил подвоха, дворяне разъяснили ему, в чем тут дело; делегат их ассамблеи просил сократить срок на три месяца, назначить дату открытия Штатов на 1 июля. Гастон с большой горячностью принялся добиваться принятия именно этой даты в Узком совете, но столкнулся с упорным сопротивлением Анны.

За борьбой вокруг дат стояло простое соображение. 5 сентября 13-летний король юридически становился совершеннолетним, и правительство могло от его имени отменить все решения, принятые в годы регентства. «Ничьи» здесь быть не могло, и когда 24 марта Узкий совет назначил окончательной датой 8 сентября, стало ясно, что эта уступка чисто формальная и двор одержал победу.

Ассамблея французской церкви не сочла уместным сомневаться в королевском слове, отказалась поддержать дворян в дальнейшей борьбе и вскоре самороспустилась; союз двух сословий оказался непрочным.

Обстановка в эти дни была накаленной до такой степени, что 20 марта королева обратилась к ратуше с просьбой не снимать караулов у Пале-Рояля — так ей спокойнее, пока продолжается Ассамблея дворянства (кто знает, на что решатся несколько сот вооруженных дворян!).

И тут Парижский парламент сказал свое слово. 23 марта состоялось его заседание в присутствии специально приглашенного Гастона Орлеанского; генерального наместника удалось убедить в необходимости распустить созванную с его же разрешения Ассамблею дворянства. Теперь, когда регентша находилась под городской стражей, можно было и вспомнить, что это разрешение с ней не согласовывалось. Роспуск назначили на 27 марта, и дворянам пришлось разойтись, правда, выговорив для себя право собраться снова, если Генеральные Штаты не будут созваны. Вскоре после этого была снята городская охрана Пале — Рояля[832].

В это время распался союз двух популярных лидеров Фронды. Гонди и Бофор — «ум и сила», Арамис и Портос фрондерской «партии» — с этого времени пошли разными путями. Коадъютор был решительно против созыва Генеральных Штатов, оставаясь верным своей тактике действия через парламент при внешнем давлении на верховных судей. Бофор активно участвовал в Ассамблее дворянства и стоял за скорейший созыв Штатов; после роспуска этого собрания он на время отошел от активной деятельности, а через год окажется в одном лагере с мятежным принцем Конде.

Поле битвы осталось за парламентом. В апреле — сентябре 1631 г. (месяцы мирной передышки перед новой гражданской войной) он стал политической трибуной, где сталкивались — один раз дело чуть не дошло до применения оружия — группировки Гонди и Конде.

Общая ситуация была очень сложной. Удалившийся в изгнание Мазарини поддерживал тайные сношения с королевой и его политические советы определяли принимаемые ею решения. Анна готова была приложить все усилия для возвращения кардинала, но это было совершенно невозможно: в парламенте проклятия бывшему министру раздавались постоянно, против него готовился судебный процесс и были назначены два комиссара (один из них был Бруссель) для подготовки материалов обвинения. Королеве постоянно приходилось давать все новые заверения, что изгнание Мазарини является бесповоротным.

Въезд в Париж освобожденного Конде вместе с братом и зятем (16 февраля) был триумфальным; принцев, пострадавших от тирана-кардинала, встречали Гастон Орлеанский, Гонди, Бофор и другие члены Ассамблеи дворянства. Королева вначале пыталась противопоставить Конде Гастону. Едва освободившись из-под стражи, 3 апреля она произвела изменения в правительстве с единственной целью осадить много возомнившего о себе деверя. В состав Узкого совета был введен бывший друг, а ныне заклятый враг Мазарини и клеврет Конде Шавиньи, лично ненавистный как Гастону, так и ей самой. Государственные печати были отняты у Шатонефа (старику припомнились его старые связи с оппозицией) и переданы Моле; в этом акте главным был не выбор нового хранителя печатей, а тот факт, что столь ответственное решение было принято без совета с Гастоном. Это больше всего рассердило генерального наместника; Гонди даже предлагал силой отнять печати у первого президента, причем на улицы вышел бы любящий королевского дядю народ, который коадъютор брался удерживать от крайностей. На такое Гастон был неспособен решиться. Через несколько дней он примирился с королевой на единственном условии: печати были все же отняты у Моле и возвращены канцлеру Сегье.

После этого главным, самым опасным врагом для Мазарини и королевы стал Конде. Заточение сильно повлияло на характер принца: исчезла великолепная беспечность, уверенность в том, что никто не посмеет лишить свободы прославленного полководца. Он стал подозрительным до мнительности; впрочем, эта подозрительность имела свои основания, в окружении Анны действительно обсуждались планы его нового ареста и даже убийства. Конде демонстративно удаляется из Парижа в свой замок, требует гарантий безопасности, прежде всего удаления от двора ставленников Мазарини — Летелье, Сервьена, Лионна. Он обращается к парламенту, всячески обыгрывает тему опасности возвращения кардинала, ведущихся с ним тайных сношений, и парламент, понятно, идет ему навстречу, просит королеву (14 июля) дать принцу все необходимые гарантии. Анна идет на уступки, объявляет об отставке трех мазаринистов, но Конде и этого недостаточно, он требует все новых формальных заверений. Вышедшая из себя регентша направляет в парламент (17 августа) королевскую декларацию, направленную против Конде: принц обвиняется даже в сговоре с испанцами. Это было уже слишком — по настоятельному совету Мазарини, желавшего оттянуть столкновение, новая королевская декларация от 5 сентября, приуроченная к совершеннолетию монарха, объявляет обвинения неподтвержденными, а Конде невиновным.

В нервной обстановке этих месяцев Гонди, разочаровавшись в лидерских способностях Гастона Орлеанского, вступает в тайный сговор с королевой. Цель коадъютора чисто эгоистическая: только бы добиться от двора выдвижения своей кандидатуры в кардиналы. Он знает, что ненавидящий Мазарини папа Иннокентий X без промедления утвердит кандидатуру его противника. Но сначала надо оказать ту услугу двору, о которой его просит сама королева — организовать сопротивление Конде в парламенте. И Гонди берется за дело. Он, конечно, не пытается смягчить инвективы принца в адрес Мазарини и его ставленников, наоборот, сам вовсю бранит преступного кардинала (Анне он объяснил, что иначе нельзя, что возвращение ее фаворита невозможно и об этом нечего думать), но в то же время старается внушить парламентариям мысль, что нельзя под предлогом борьбы с мазаринистами подрывать основы монархии: раз королева заверяет своим словом, что кардинал никогда не вернется, то нужно верить и нельзя докучать ей все новыми требованиями.

Весной 1651 г. парламент решил, наконец, активно заняться положением в провинциях, направив туда своих комиссаров, — разумеется, не для того чтобы организовывать сбор налогов, а совсем наоборот, чтобы защитить народ от насилий солдат. Поводом к этому вмешательству послужили события в близком к Парижу городке Санлисе, где произошли столкновения солдат с местными жителями. После того как горожане задержали и препроводили в тюрьму одного солдата (тот пытался изнасиловать женщину и убил вступившегося за нее почтенного домовладельца), его капитан поднял свою роту, взял штурмом тюрьму и выпустил на свободу всех заключенных; главный судья бальяжа направил составленный о том протокол на рассмотрение парламента[833]. Назначенный Уголовной палатой парламента расследовать это дело советник Менардо не спешил с выездом: в Санлисе солдаты, узнав о предстоящем прибытии парламентского комиссара, «забаррикадировались и решили противодействовать правосудию»[834].

Жалобы на солдат были постоянным явлением, и парламент счел нужным провести общее собрание, специально посвященное вопросу о наведении порядка в армии, пригласив на него Гастона Орлеанского. Это собрание состоялось 25 мая 1651 г.[835] Гастон признал многочисленность эксцессов, но заявил, что они неустранимы: во Франции «больше солдат, чем она может содержать».

Парламентские радикалы не разделили этого олимпийского спокойствия. Шартон обратил внимание на то, что солдаты уже начали самочинно собирать в свою пользу талью, «принуждая целые приходы отдавать им вдвое больше того, что они обязаны». Бруссель решительно заявил: «Надо отражать силу силой и позволить народу нападать на солдат, совершающих бесчинства» (Моле перебил: «Этого ни в коем случае нельзя делать!»); он закончил предложением разослать в провинции парламентских комиссаров, чтобы те следили не только за поведением солдат, но и за чрезмерностью поборов. Мнение Брусселя было поддержано другими парламентариями, предложившими дать этим комиссарам право судить виновных, опираясь на помощь местных судебных трибуналов. Против этого возражали Гастон, Конде и Моле, считавшие, что деятельность делегатов парламента должна ограничиваться сбором информации. Все же принятое постановление придало комиссарам судебные функции, но под контролем парламента.

Историкам мало что известно о деятельности парламентских комиссаров в 1651–1652 гг.[836]; конечно, мы знали бы о ней больше, если бы она была эффективнее. На общем собрании 7 июля, специально посвященном исполнению постановления от 25 мая, отмечались большие трудности: на рассылку парламентских комиссаров не хватает денег, и их трудно найти; пытались было заключить заем, но потерпели неудачу — у финансистов парламентарии кредитом не пользовались. В то время как правительственные комиссары могли рассчитывать на помощь военных отрядов, парламентские не имели никакой военной поддержки, тем более что их цели явно противоречили интересам армейского «самоснабжения». Гастон сообщил парламенту о поступающих к нему жалобах из армии: с солдатами «обращаются очень строго (très rigoureusement) во всех местах, через которые те проходят, и при этом ссылаются на парламентское постановление». На заседании было зачитано несколько постановлений парламентских комиссаров по делам о солдатских бесчинствах, и по одному делу было позволено начать регулярный процесс в сотрудничестве с местными судебными трибуналами[837].

Провинциальные оффисье, отстаивавшие свои прерогативы в борьбе с чрезвычайными правительственными агентами, были подчас более решительными, обращаясь к народу за прямой поддержкой. 16 апреля 1631 г. комиссары финансового бюро Суассонского генеральства, уполномоченные взимать специальный сбор на содержание армии (subsistance des troupes), вступив в конфликт с правительственным комиссаром Гомбо, взявшимся исполнять те же функции, издали ордонанс с предписанием «всем бить в набат и под колокольный звон нападать и на Гомбо, и на тех солдат, которые захотели бы сами взимать сбор на свое содержание»[838]. Для парламентских комиссаров использование такого наиболее действенного приема исключалось. Ввиду слабости местных сил охраны порядка крестьянам и горожанам приходилось рассчитывать в основном на собственную инициативу и иногда на помощь сеньоров. Анонимная записка 1651 г. о положении в том же Суассоннэ рисует картину вполне средневековую: «Целые деревни, принадлежащие духовным лицам, стали искать покровительства сеньоров-дворян, отказываясь от подчинения законным сеньорам»[839].

7 сентября состоялось королевское заседание парламента, на котором было провозглашено совершеннолетие Людовика XIV. Тогда же были зарегистрированы две королевские декларации: о невиновности Конде и о бесповоротности изгнания Мазарини. Но сам Конде на заседании не присутствовал, и его отсутствие было воспринято как вызов.

Регентство закончилось, королева-мать стала главой Узкого совета при формально совершеннолетнем сыне. Она использовала удобный момент, чтобы произвести перемены в правительстве. Из Узкого совета был изгнан ставленник Конде Шавиньи. Государственные печати были вновь отняты у Сегье и переданы Моле. Сюринтендантом финансов вместо малоспособного де Мэзона стал старый маркиз Шарль де Лавьевиль, уже занимавший этот пост в 1623–1624 гг., боровшийся за власть с Ришелье и после победы кардинала оказавшийся сначала в тюрьме, а затем в эмиграции. У него были тогда и сохранились с тех пор хорошие связи с финансистами. В Узком совете фактическим заместителем Анны, исполняющим роль первого министра, стал энергичный Шатонеф, льстивший себя напрасной надеждой убедить королеву отказаться от мысли о возвращении Мазарини.

Гонди получил в награду за труды официальную рекомендацию в кардиналы, но вместе с тем французскому послу в Риме было секретно предписано по мере возможности задерживать его производство.

А в это время собравшиеся в Туре дворяне ожидали назначенное на 8 сентября открытие Генеральных Штатов. Король не отменял этого обещания, не переносил дату созыва, до последнего дня проводились выборы и даже после истечения срока получили свои деньги на поездку в Тур королевские квартирмейстеры. Наивным людям — если такие были — дали возможность самим догадаться, что никаких Штатов не будет, и 27 сентябре двор выехал из Парижа, но не в Тур, а в Фонтенбло; никто не мог предположить, что пройдет больше года, прежде чем король сможет вернуться в столицу. Вместе с двором выехал Шатонеф, а Моле и Лавьевиль пока остались в Париже, как и Гастон Орлеанский.

Страна уже втягивалась в новую гражданскую войну. Сразу после королевского заседания 7 сентября разгневанная отсутствием Конде Анна приказала разоружить стоявшие в Шампанн отряды, подчинявшиеся лично принцу; они оказали вооруженное сопротивление. Как и год назад, главной опорой приверженцев Конде стал Бордо, где принц утвердился на законных основаниях, ибо после своего освобождения получил от королевы пост губернатора Гиени. Рядом с ним были брат Конти, сестра герцогиня Лонгвиль, Ларошфуко, Латримуй… Но зять Лонгвиль остался лояльным к двору, и вместе с ним осталась спокойной Нормандия. На стороне правительства оказались Буйоны: герцог Буйон получил хорошую компенсацию за уступленный Седан, его брат Тюренн станет главнокомандующим королевской армии.

6 ноября в Мадриде представитель Конде подписал договор о союзе его патрона с Испанией. Испанцы обещали дать мятежному принцу 500 тыс. эскудо на набор армии, впредь ежегодно платить субсидию в 600 тыс. эскудо и прислать свой флот в устье Жиронды (это было исполнено, и Конде передал в распоряжение испанских моряков порт Бур). Победитель при Рокруа и Лансе стал на путь государственной измены.

Едва очутившись за пределами Парижа, королева отправила (2 октября) письмо Мазарини, призывая его вернуться с войсками во Францию. Встреча была назначена в Пуатье, куда двор прибыл 31 октября и где была устроена временная королевская резиденция. Кардинал принялся набирать солдат.

8 октября появилась королевская декларация, объявлявшая Конде мятежником, виновным в «оскорблении величества». Она была отправлена в Парижский парламент и там 4 декабря зарегистрирована, несмотря на попытки помешать этому со стороны Гастона, безуспешно пытавшегося взять на себя роль посредника между двором и мятежниками.

Военные действия на юго-западе развивались при явном перевесе правительственных войск, когда 23 декабря произошло событие, резко осложнившее ситуацию: Мазарини со своей армией перешел французскую границу. В парламенте поднялась буря. 29 декабря приняли решение: объявить кардинала и его приспешников виновными в мятеже и оскорблении величества, велеть городам и селениям не пропускать его войска; оценить голову Мазарини в 150 тыс. л., а для получения этих денег распродать его библиотеку и другое имущество. Через несколько дней, 2 января 1652 г., парламент поручил Гастону Орлеанскому вооруженной силой остановить продвижение армии кардинала.

Приняв все эти, казалось бы, решительные постановления, парламент, однако, не пожелал производить никаких затрат на ведение войны с врагом отечества, не было речи не только о каком-либо специальном обложении горожан, но даже к собственным деньгам, внесенным в фонд выплат по полетте, парламентарии не посмели притронуться: как же можно было покуситься на королевскую казну! Гастону пришлось набирать войска на собственные средства; командовать ими взялся Бофор. Когда 11 января Гастон снова попытался просить денег у парламентариев, те сочли невозможным пойти на риск сокращения платежей по рентам и жалованью, и в полном противоречии со своими прошлыми решениями рассудили, что парламент «должен быть скорее посредником, чем участником борьбы (médiateur plutôt que partisan)»[840].

В этой сложной обстановке у парламентариев уже не было сильного и авторитетного руководителя: Моле как хранитель государственных печатей был вызван ко двору и 27 декабря выехал из Парижа в Пуатье. Место председателя в парламенте занял старейший по стажу из его президентов, бесцветный и безликий Никола Лебайель (Мема уже не было в живых, он скончался в декабре 1650 г.). Кроме Моле, столицу покинул и сюринтендант финансов Лавьевиль.

9 января перед армией Мазарини, шедшей через Шампань, в Пон-сюр-Ионн предстали два парламентских советника, посланных для организации сопротивления солдатам кардинала; они пытались именем парламента запретить войску переправляться через Ионну. Солдаты напали на них, один был ранен и бежал, другой захвачен в плен и помещен под арест в замок Лош. (Впрочем, через месяц его освободили.)

Парламентарии принялись с жаром обсуждать это вопиющее нарушение Октябрьской декларации, принципа судейской неприкосновенности. В этом настроении они 11 января решили заслушать адресованное им письмо Конде, чего в принципе не должны были делать: письмо мятежника надлежало отправить королю в нераспечатанном виде. Принц предлагал свою армию для борьбы с общим врагом и просил об отсрочке исполнения направленной против него королевской декларации от 8 октября до тех пор, пока не будут претворены в жизнь постановления против Мазарини. Это предложение было принято, что позволило 24 января Гастону подписать с эмиссаром Конде договор о союзе с целью изгнания Мазарини.

Но в тот же день, 24 января, парламентские депутаты, ездившие за разъяснениями ко двору в Пуатье, поведали коллегам о результатах своей поездки. Королева прямо заявила им, что Мазарини идет с войском по королевскому приказу; парламент, понятно, не мог об этом знать и претензий к нему нет, но все его направленные против кардинала постановления подлежат отмене. Гастон также сообщил, что им получено письмо от короля аналогичного содержания, с приказом распустить набранные войска.

Парламент растерялся — он не был подготовлен к противостоянию с совершеннолетним монархом. Теперь он уже не мог, как во время Парижской войны, отождествлять свою волю с волей короля, якобы похищенного его же министром. Оставалось лишь попытаться повлиять на государя, представив ему соответствующие ремонстрации, и такое решение было принято. Депутация, впрочем, не спешила выехать: чтобы появиться при дворе, ей понадобилось более двух месяцев.

А когда вскоре генеральный прокурор Фуке (клиент Мазарини) предложил Большой палате принять постановление, запрещающее кому бы то ни было вербовать войска без распоряжения короля, то и этот акт, полностью противоречащий интересам борьбы с Мазарини, без труда получил одобрение как нечто само собой разумеющееся. Кто, в принципе, может разрешить набор войск? Только король — а как же иначе? Парламент становился жертвой своего легализма.

28 января Мазарини прибыл в Пуатье. Король и весь двор выехали ему навстречу, Анна два часа ждала у окна, не скрывая своей радости. Все стало на свои места, распростившийся с иллюзиями Шатонеф воспользовался первым предлогом, чтобы подать в отставку. Вот только возвращение в Париж вместе с вернувшимся кардиналом для короля стало невозможным. Эту сложную задачу предстояло решать не затягивая, и двор, отказавшись на время от покорения Бордо, двинулся по пути к столице.

Когда папа Иннокентий X узнал о возвращении ненавистного Мазарини, он поспешил произвести в кардиналы Гонди, не дожидаясь пока французское правительство отзовет свою рекомендацию. Коадъютор Гонди стал кардиналом Рецем. Это дало удобный повод новоиспеченному высокопреосвященству отойти от публичного участия в политике. (По обычаю, французский кардинал не мог участвовать в публичных собраниях до тех пор пока он не получит из рук короля свою кардинальскую шапку.) Свою награду он хоть чудом, но получил, а в политике ему делать было уже нечего, ни с Конде, ни с Мазарини он примириться не мог. Да и что бы сказал народу человек, уверявший, что Мазарини никогда не вернется, что предостережения Конде — пустые страхи и что нужно верить королеве? Он был умнее этой роли, но сейчас выглядел провалившимся предсказателем. Мысль о создании «третьей силы», с опорой на парламенты и города, приходила ему в голову, но тут нужен был лидер, им мог стать только Гастон Орлеанский, а он по своей патологической нерешительности на такое был не способен.

Сюринтендант Лавьевиль старался по возможности не обижать парижан, выделяя в первоочередном порядке средства на выплаты по столичным рентам и жалованью оффисье. Но не все в это тяжелое время зависело от финансового ведомства, и в марте Париж испытал кризис неплатежей. 9 марта ратуша обратилась в парламент с жалобой на прекращение выплат по рентам: откупщики габели, эда и других откупов отказались их производить, ссылаясь на отсутствие денег в их кассах. Обсудив дело, парламент 13 марта решил созвать специально по этому поводу Палату Св. Людовика, пригласив участвовать в ней делегатов от Счетной и Налоговой палат (Большой Совет был вызван ко двору). Предполагалось, что, как и в 1648 г., новая ПСЛ будет иметь чисто консультативный характер и все ее рекомендации будут обсуждаться и утверждаться в парламенте.

Палата Святого Людовика! Каким набатом звучал этот лозунг четыре года назад! Каких радикальных решений от нее ожидали — и ведь дождались! Но теперь все было иначе, приглашенные верховные палаты, уже вовлеченные в активное сотрудничество с фиском, не желали признавать гегемонию парламента.

Первое заседание новой ПСЛ состоялось 15 марта. В ней участвовали 14 делегатов от парламента (по 2 от палаты), 8 от Счетной и 6 от Налоговой палат. Больше всего потенциальные союзники опасались, как бы не выйти за пределы вопроса о рентах и не уклониться, как в 1648 г., в выдвижение каких-то радикальных новаций. Счетная палата даже решение об участии в ПСЛ приняла с большим трудом, большинством в 2 голоса. Чтобы их успокоить, в первый же день решили обсуждать только вопросы о жалованье и рентах, «и чтобы не выдвигалось никаких других предложений, какими бы причинами это ни мотивировалось»[841]. Но этой уступки оказалось недостаточно. Советники Счетной палаты, рассерженные тем, что парламентарии не поднялись им навстречу да еще и прямо заявили, что окончательные решения будет принимать парламент, покинули заседание в знак протеста. Явившись на следующее заседание (19 марта), они зачитали декларацию о том, что вопрос о рентах должен рассматриваться в ратуше, объявили о выходе их палаты из ПСЛ и удалились уже окончательно. Делегаты Налоговой палаты все же остались, но также огласили заявление: их трибунал тоже будет обсуждать и утверждать все предложения ПСЛ, он ничем не хуже парламента. В конце концов, деятельность Палаты Св. Людовика свелась (26 марта) к назначению комиссии по разбору претензий откупщиков. Изоляция и падение авторитета парламента были продемонстрированы как нельзя более наглядно.

31 марта ко двору (находившемуся тогда в Сюлли-сюр-Луар) прибыла, наконец, парламентская депутация во главе с президентом Франсуа-Теодором де Немоном, которая должна была представить ремонстрации против возвращения Мазарини. Ее принимал лично король. Наверное, Людовику вспомнилось, как год назад ему хотелось «оборвать и выгнать» первого президента. Тогда он был несовершеннолетним и побоялся рассердить мать, но теперь он мог себе это позволить. Когда Немон начал зачитывать текст ремонстраций, король вырвал у него из рук бумагу и сказал, что дело будет обсуждено в его совете. Ошеломленному парламентарию оставалось только напомнить, что еще не было случая, чтобы монарх отказался выслушать ремонстрации, после чего король в гневе велел депутатам удалиться.

Впрочем, окончательный ответ двора оказался более уравновешенным. Король предложил прислать к нему на ознакомление собранные парламентом уличающие Мазарини материалы, а он их сам рассмотрит и примет окончательное решение. До тех пор действие всех антимазаринистских актов приостанавливалось. Депутатам был вручен текст королевской декларации соответствующего содержания вместе с письменным распоряжением зарегистрировать ее в парламенте. Последнему ничего не оставалось как… (подчиниться? — нет, принять 13 апреля решение о новых ремонстрациях).

В апреле главные военные действия были перенесены в окрестности столицы. Возможности лавирования для парламентариев сузились. Вся их политическая программа сводилась к антимазаринистской декламации, и ненавидевший кардинала парижский плебс на нее откликнулся. Но он не понимал нерешительности парламента. Парижане видели, что войска Мазарини стоят у стен города, что снабжение столицы все время ухудшается, а прошлогодний урожай был очень плохим, и дороговизна достигла пика, что Парижу снова, как и три года назад, грозит блокада, а городские власти почему-то отказываются вступить в союз со своими французскими принцами против угнетающего всех министра-иностранца. Прибывший в Париж 11 апреля Конде был с восторгом встречен народом. Но войско принца осталось за стенами — парламент и ратуша никак не хотели допустить его в город (надо полагать, поддерживаемые в этом отношении всеми теми жителями, которым было что терять от солдатских постоев, к какой бы «партии» эти солдаты ни принадлежали).

Обстановка в городе была крайне напряженной. В конце апреля — начале мая чуть ли не ежедневно вспыхивали волнения. Громили бюро налоговых сборов, лавки хлеботорговцев, были нападения на парламентариев, членов муниципалитета и отдельных сторонников Мазарини. Повсюду видя происки «мазаренов», народ был склонен расправляться с ними самочинным способом. Аристократы широко использовали эти благоприятные условия для развертывания своей демагогии, стремясь захватить власть в Париже. Особенно отличался Бофор, взявший на себя командование отрядом, набранным из парижских нищих и выступавший с откровенно подстрекательскими призывами к избиению и грабежу «мазаренов».

1 мая было совершено нападение на Ж.-Б. Кольбера, который тогда управлял имуществом Мазарини. Будущему министру помогли вооруженные буржуа, арестовавшие нескольких нападавших. Но Бофор приказал их освободить, заявив, что они — его люди[842].

Постепенно настроения народа стали, однако, меняться, тем более что двор проявил гибкость. 16 июня король дал понять специально вызванной депутации парламента, что Мазарини будет уволен в почетную отставку при условии полного разоружения мятежных принцев, отказа их от союза с испанцами и т. п. При обсуждении этого предложения в парламенте у его ворот шли манифестации; народ по-прежнему не хотел Мазарини, но требовал мира, и принцы не могли этого не учитывать. Гастон и Конде заявили, что в случае отставки Мазарини они выполнят все королевские требования. Казалось, дело шло к быстрому замирению, если бы не важнейший спорный вопрос, кто сделает первый шаг: сначала отставка Мазарини, а потом переговоры (чего требовали принцы) или сначала заключить мир, а потом уже прощаться с кардиналом (условие двора).

Внезапно непредвиденные события придали делу совсем новый оборот. 2 июля в Сент-Антуанском предместье армии Конде пришлось вести неравный бой с превосходящими королевскими силами под командованием Тюренна. Она проигрывала сражение, солдат теснили к городским стенам, а ворота были заперты, в город пропускали только тяжело раненных. И тут, словно во времена Жанны д'Арк, армию спасла девушка, дочь Гастона Орлеанского, принцесса Анна-Мария де Монпансье, известная под титулом Мадемуазель (1627–1693), сполна наделенная той энергией, которой так нехватало ее отцу. Сам Гастон в этот день сказался больным и не хотел помогать Конде. Однако, уступая настояниям дочери, он под конец все же дал ей верительное письмо к ратуше на предмет принятия срочных решений. Мадемуазель потребовала послать в помощь Конде 2 тыс. солдат городской милиции — эшевены ответили отказом: никто не пойдет, бесполезно даже приказывать. Тогда принцесса стала настаивать, чтобы для терпящей поражение армии хотя бы открыли ворота Сент-Антуан. Ей удалось запугать магистрат: под окнами уже собиралась толпа и девушка грозила к ней обратиться. Приказ открыть ворота был отдан, после чего Мадемуазель отправилась в Бастилию и принялась убеждать командовавшего там Лувьера поддержать отход Конде артиллерией. Сын Брусселя отказывался, просил письменного приказа Гастона — она сумела истребовать у отца этот приказ, лично организовала стрельбу и даже дала залп по королевской ставке, где тогда находился сам Людовик.

Итак, случилось то, чего больше всего боялись и парламент, и городские власти: 5-тысячная армия Конде вошла в город. Солдаты вошли разгоряченные боем, обозленные на тех, кто готов был отдать их на растерзание войскам Мазарини, и таким же разгоряченным и раздраженным был их вождь, чьи первые решения имели явно импульсивный характер. Прежде всего — установить свою власть в Париже, припугнуть как следует столичных магистратов, чтобы они заключили союз с принцами и перестали изображать из себя нейтралов, посредников, арбитров. А тут как раз на 4 июля парламентом была созвана (еще 1 июля, накануне боя) большая городская ассамблея в здании ратуши, где должны были присутствовать представители всех крупных корпораций.

Собрание было назначено на 1 ч. дня, но уже с утра Гревская площадь была заполнена толпой. Тут были солдаты Конде (для приличия переодетые ремесленниками), люмпены из отряда Бофора; сторонники принцев опознавали друг друга по пучкам соломы на шапках. Во всем чувствовалась напряженность, многие участники собрания в ратуше заранее исповедовались. Вопрос о союзе города с принцами «витал в воздухе», но в повестке дня ассамблеи его не было. Сначала надо было обсудить новое письмо короля к ратуше; монарх упрекал магистратов за то, что в Париж впустили армию Конде, но все же заверял в своей благосклонности. Обсуждалось предложение послать ко двору депутатов просить короля дать мир народу и вернуться в Париж без Мазарини. В 5 ч. явились Гастон, Конде и Бофор; принцы повторили свои прошлые заверения, что они сложат оружие после отъезда Мазарини из Франции. Они сухо отклонили предложение подождать результатов обсуждения и удалились. Это было естественно — время было позднее и стало ясно, что дискуссия будет перенесена на другой день. Но, видимо, толпа на площади восприняла этот уход как демонстративный.

Кто метнул гранату в эту бочку с порохом? Сами ли принцы каким-то жестом или словом на выходе, или кто-то из их свиты? Гастон и Конде вернулись в Люксембургский дворец, а Бофор остался на площади наблюдать за событиями. Ему не пришлось скучать — сразу же после этого началась пальба.

Руководство собранием допустило роковую ошибку, не поняв, что в той обстановке нельзя было тянуть время, — проводить поименное голосование, переносить обсуждение… Когда дошло до стрельбы, среди нотаблей началась паника: они стали писать на бумаге слово «union» («союз»), бросали эти листки в окна, потом велели написать это слово большими буквами на балконе, но ничего не помогало. Охрана ратуши построила баррикаду и отчаянно защищалась, в толпе было много убитых. Тогда мятежники подожгли здание и, когда у охраны кончился порох, ворвались внутрь. Началось избиение, около трех десятков нотаблей были убиты; были ли они умеренными или радикалами — в этом уже никто не разбирался. Правда, большинству удалось спастись: среди нападавших было немало желающих подзаработать, они брали выкуп и за эти деньги провожали до дома откупившегося[843].

Конде, очевидно, не предполагал, что дело зайдет так далеко, но результатами погрома он воспользовался. Город остался без официального руководства. Когда утром следующего дня Бофор вместе с Мадемуазель посетили полусгоревшую ратушу, они обнаружили там спрятавшегося купеческого старшину Лефевра де Лабарра (советник одной из апелляционных палат парламента, сторонник Реца); извлеченный из своего убежища, он тут же заявил об отставке. Губернатор Парижа маршал Лопиталь, не думая об обороне, бежал переодетым из штурмуемого здания и скрывался целую неделю.

6 июля собранное Конде в ратуше немногочисленное собрание перепуганных нотаблей избрало новым купеческим старшиной Брусселя. Фактически вместо старика функции главы города стал исполнять муж племянницы его жены Готье де Пени, «казначей Франции» в Лиможе, ярый сторонник Конде. Старый муниципалитет был распущен, а новое городское руководство провозгласило союз Парижа с принцами. Губернатором Парижа стал Бофор.

Наконец, 20 июля был совершен решительный шаг: по предложению Брусселя парламент объявил Гастона Орлеанского генеральным наместником королевства, мотивировав это тем, что формально совершеннолетний король на деле является пленником Мазарини. Конде был объявлен главнокомандующим под началом Гастона. Копии этого постановления (принятого небольшим большинством голосов) были разосланы во все парламенты Франции, но только один к нему присоединился — Бордосский, сам уже затерроризированный пришедшей к власти в столице Гиени плебейской организацией «Ормэ».

Чем были события 4 июля? Победой низов над верхами, плебса над городской элитой? Но ни к какому росту политической или социальной активности народа эта «победа» не привела. Напротив, народом овладела апатия, росло понимание того, что принцы ведут такую же своекорыстную политику, как и Мазарини. Зато напуганная погромом городская элита уяснила, что с Фрондой пора кончать.

В парижской казне не было денег, объявили было о введении специального побора с зажиточных на оплату войск, но всерьез собирать его не решились. В армии падала дисциплина, она грабила население, невзирая на гневные приказы Конде о расстреле мародеров.

Правительство сразу же заняло жесткую позицию непризнания нового муниципалитета, созданного в результате погрома. Денежные переводы в Париж в фонды выплаты рент и жалованья прекратились.

31 июля король подписал ордонанс о переводе Парижского парламента в Понтуаз. Там 7 августа собралась небольшая кучка, около трех десятков парламентариев; подавляющее большинство предпочло сохранить верность принципу коллегиальной солидарности. Зато в Понтуазе председательствовал сам Моле. В Париже после смерти президента Лебайеля (20 августа) председательское кресло занял тесно связанный с Конде президент Немон.

Отказ подчиниться приказу о переезде в Понтуаз дал королю основание считать оставшийся в Париже трибунал незаконным и впредь иметь дело только с «понтуазцами». Именно Понтуазский парламент по явной подсказке сверху обратился к монарху с просьбой об увольнении Мазарини, и 12 августа появилась королевская декларация об отставке кардинала, мотивируемой необходимостью прийти к общему согласию, при самых лестных оценках заслуг первого министра. Через несколько дней Мазарини выехал в Буйон, обосновавшись на этот раз совсем рядом с французской границей.

Были все основания считать эту отставку симуляцией (и она действительно была таковой), но в Париже уже так устали от войны, что никто не стал требовать от короля дополнительных подтверждений и деклараций. Формально основное требование оппозиции было выполнено, и теперь ей оставалось добиваться общей амнистии.

Но ее правительство давать не собиралось. В эдикте, зарегистрированном Понтуазским парламентом 26 августа, из амнистии были исключены зачинщики погрома 4 июля. Отказавшись от сношений с незаконным муниципалитетом, двор решил организовать контрпереворот.

23 сентября в Париже была распространена королевская прокламация, приказывавшая жителям столицы браться за оружие, чтобы восстановить старый, низвергнутый 4 июля муниципалитет. В Пале-Рояле состоялось большое собрание буржуа-роялистов. На их сторону под лозунгом «Да здравствует король, долой принцев!» перешла городская милиция, и уже 24 сентября Бруссель подал в отставку.

13 октября Конде выехал из Парижа, чтобы потом еще семь лет воевать против своей страны вместе с испанской армией. На другой день муниципалитет был восстановлен в том составе, в каком он был до 4 июля; Бофор также сложил с себя полномочия губернатора. Теперь король мог въехать в столицу, что и произошло через неделю, 21 октября. Утром следующего дня Гастон Орлеанский, подчиняясь приказу племянника, выехал в свои земли, где ему и предстояло жить до смерти в 1660 г.

22 октября состоялось королевское заседание воссоединившегося парламента, в который вернулись «понтуазцы». Место и время были символичны: заседание состоялось не в Дворце Правосудия, а в Лувре, где теперь обосновался король (что демонстрировало подчиненность парламента), — и это была четвертая годовщина Октябрьской декларации, которую нужно было отменить фактически, не делая этого открыто.

Началу собрания, до появления короля, предшествовало предварительное обсуждение, проведенное Сегье и Моле. Только тут парламентарии узнали, что десять их коллег, поименно упомянутых в декларации об амнистии, которую им предстояло зарегистрировать, будут репрессированы, подвергнуты высылке из Парижа. Чтобы не было неуместных протестов (а их, очевидно, опасались), Сегье и Моле обещали лично просить короля о скором прощении виновных. Конечно, это было грубым нарушением принципа неприкосновенности судей, и дело не менялось от того, что самому парламенту предстояло утвердить «проскрипционный список»: было общепризнано, что на королевском заседании свободы обсуждения не бывает. Ставя судьбу гонимых коллег в зависимость от милости монарха, а не от введенной ими правовой новации, парламентарии молчаливо признавали, что Октябрьская декларация в сложившейся обстановке неприменима.

Итак, из амнистии были персонально исключены: среди парламентариев Бруссель, Виоль, Кулон и др.; среди аристократов Бофор, Ларошфуко, Лабулэ и др. Всем им были отправлены приказы немедленно покинуть столицу, принеся перед этим присягу в том, что они больше не будут выступать против короля. Все сразу повиновались (кроме Брусселя, который предпочел скрываться в Париже; двор закрыл на это глаза). За изгнанных парламентариев действительно стали просить их коллеги, и всем им вскоре поодиночке было разрешено вернуться и занять свои места в парламенте.

Парламенту было строго запрещено заниматься делами общегосударственного значения и управлением финансами. Разумеется, этот запрет не следует понимать слишком расширительно: никто не собирался отказываться от старого обычая регистрации в парламенте фискальных эдиктов и отменять утвердившееся право парламента на представление ремонстраций. Дело было в другом — многие парламентарии были весьма склонны проявлять инициативу, когда речь шла о контроле за исполнением Октябрьской декларации, и даже не считали нужным согласовывать с монархом отдаваемые в связи с этим распоряжения. Именно этой функции, права следить за исполнением (точнее, неисполнением) реформаторского законодательства парламент отныне лишался.

Наконец, парламенту запрещалось выступать с персональной критикой министров (de rien prononcer contre ceux qui sont appelés au gouvernement) и требовать их отставки[844]. Смысл этого пункта был ясен: уже 26 октября король отправил Мазарини приглашение вернуться во Францию. Кардинал не спешил с возвращением, используя свое пребывание на границе для набора новых наемников во французскую армию. Он вернулся в Париж неоспоримым господином 3 февраля 1653 г. К тому времени другой кардинал — Рец — был арестован (19 декабря) и заключен в Венсеннский замок: несмотря на все заверения в лояльности, талантливый мастер интриги продолжал внушать опасения.

За политическими контрреформами пришел черед экономических. 6 декабря постановление Госсовета отменило поправку к Октябрьской декларации, ограничивавшую ежегодные размеры расходов по ordonnances de comptant мизерной суммой в 3 млн л., — отныне правительство могло не стесняясь платить в этой удобной форме завышенные проценты своим кредиторам. Эта поправка была принята в ноябре 1648 г. Счетной палатой (см. гл. VI) и отмена ее была зарегистрирована там же методом королевского заседания (особу короля представлял его младший брат).

Затем принялись за пересмотр и основного текста Октябрьской декларации. Акт о восстановлении ряда пошлин со ввоза вина в Париж на общую сумму в 58 су 6 д. с мюида, отмененных парламентом в октябре 1648 г. (ст. 2 декларации), был отправлен на регистрацию почему-то в Налоговую палату и верифицирован там под большим нажимом 30 декабря, с оговоркой «только на время войны».

31 декабря было устроено новое королевское заседание в парламенте, где были зарегистрированы сразу 13 фискальных эдиктов. В былые времена парламентарии непременно пожелали бы обсудить каждый из них отдельно, уже без монарха, но теперь это никому не пришло в голову. А между тем восстанавливались все должности и поборы, упраздненные Октябрьской декларацией! Тут же был отменен июльский эдикт 1648 г. об учреждении Палаты правосудия (так с тех пор и не собравшейся). Как обычно, за эту отмену финансисты должны были выплатить особый сбор.

Лишилась силы и ст. 6 декларации, предусматривавшая парламентское расследование условий выкупа рент с 1630 г. и аннулировавшая все выплаты по рентам, учреждение которых не получило парламентской верификации. Теперь все расследования отменялись, аннулированные ренты восстанавливались. Все права казны были конвертированы в специальные сборы, сданные на откуп: получившие выкуп «из 14-го денье» платили 15,7 % от полученной суммы, «из 18-го денье» — 36,7 %.

(Напомним, что по Октябрьской декларации первые должны были вернуть всю сумму выкупа целиком, а вторые — сверх того и излишек над законным процентом в четверном размере.) Владельцы восстановленных рент, как и перекупщики рентных обязательств, выплачивали двойной размер от суммы ренты. Впрочем, получение всех этих сборов шло туго; в 1660-х годах этим делом будет заниматься Кольбер[845].

Естественно, новые эдикты мотивировались потребностями военного времени — конца войне было по-прежнему не видно. Длительная смута не могла не обернуться крупными поражениями. В сентябре 1652 г. испанцы отвоевали Дюнкерк. В октябре французы потеряли 12 лет находившуюся под их властью Каталонию. Свое военное превосходство приходилось доказывать заново. В самой Франции все еще держался мятежный Бордо, под номинальной властью Конти и при фактической плебейской диктатуре ормистов; королевская армия вступит в столицу Гиени только 3 августа 1653 г.

2 января 1653 г. скончался сюринтендант финансов Лавьевиль. На его место были назначены (7 февраля) два сюринтенданта, Сервьен и Фуке; последний со временем взял на себя функции главного организатора доходов. Основные принципы своей политики он изложил в одной из записок на имя Мазарини: «Никогда не угрожать банкротством, не говорить о банкротстве 1648 г. иначе как с отвращением, как о причине беспорядков в государстве, дабы никто не мог и подумать, что мы способны его повторить; никогда не урезать ни рент, ни жалованья… не говорить об обложении финансистов, угождать им и, вместо того чтобы оспаривать законность их процентов и прибылей, раздавать им вознаграждения и возмещения… Одним словом, главный секрет состоит в том, чтобы дать им получать прибыль»[846]. Эта программа была диаметрально противоположна политике Парламентской Фронды, и финансисты вновь осознали себя хозяевами положения.

Не следует думать, что поражение Фронды привело верховные палаты к полной покорности. Признание парламентом своего поражения не означало безоговорочной капитуляции[847]. Оправившись от первого шока, он вернулся к обычной практике верификации эдиктов, представления ремонстраций; в нем звучали антифинансистские речи, сетования о народных бедствиях… Но все это было привычно и для двора не опасно. Дух масштабных реформ 1648 г., дух Палаты Святого Людовика навсегда покинул Дворец Правосудия.



Загрузка...