«Помни…» — сказал отец

Теперь в классе только и было разговоров, что о Швабре да о Мухоморе. Ждали грозы.

— Уж это, брат, тебе не простят, — предупреждали Мухомора товарищи.

— А ну вас, — отмахивался тот. Ему и так было неприятно ждать развязки, а тут еще все напоминали о ней.

А у Лобанова еще больше обострились ушки. Терзало его любопытство. Надо ведь все узнать, все выведать.

И выведал. Вертелся среди старшеклассников, подслушал разговор Акима с Попочкой, уловил две-три фразы, сказанные Элефантусом батюшке, все сложил, подытожил и сделал выводы.

А было все так; вечером попечитель собрал педагогический совет. Обсуждали там всякие дела, а среди всяких дел попечитель потребовал объяснения от Швабры по поводу злополучных параграфов. Швабра мялся, старался выгородить себя, клялся и извинялся, бледнел и краснел. Даже заикаться стал. А тут еще Элефантус воспользовался случаем и затрубил на всю комнату;

— М… Да… Странно… Гм!.. Кхе!..

Швабра был готов его съесть. Улучив момент, когда попечитель чем-то отвлекся, Швабра шепнул Элефантусу:

— Если вы не перестанете двусмысленно подкашливать, я расскажу, как вы проиграли на бильярде мундир. Нечего кашлять, когда у вас самих черт знает что в классе творится.

— Именно? — спросил Элефантус. — Именно, что?

И он с досады расстегнул жилет. Вдруг заметил — одна пуговица оторвалась, и из прорехи выглянула не совсем чистая сорочка. Попросил у батюшки булавку, но у батюшки ее не оказалось. Отвернулся к окну, сколол жилет скрепкой от тетради и вздохнул облегченно. Однако при разговоре с попечителем с ужасом вдруг почувствовал, что скрепка предательски расползается… Положил на живот руку и прикрыл злополучное место ладонью. Слушал попечителя и не понимал: мысль двоилась, больше думал о проклятой жилетке. А Швабра заметил, стоял и улыбался отвратительной улыбкой.

А теперь, когда попечитель добрался до Швабры и его параграфов, Элефантус буквально торжествовал.

— Гм… Хм… — только и слышалось в комнате. Попечитель и тот заметил и вопросительно посмотрел на директора. Директор ему осторожно на ухо:

— Привычка-с. Отдышка от полноты.

— Так как же? — возобновил попечитель разговор со Шваброй. — Пройдено у вас сорок девять параграфов, а вы в сообществе с классом преподносите мне тридцать седьмой. Для чего это?

И пошел, и пошел разносить.

— Главное, — сказал попечитель, — вы меня поставили в дурацкое положение. А затем меня, в высшей степени, интересует, что это за рыжий мальчик у вас в классе? Это же форменный бунтарь. Не оправдывая вас, я в то же время подчеркиваю, что этот рыженький явно заражен духом возмущения. Как назвать его поступок? Ясно как: это не что иное как проявление бунта, это дерзкий протест, это зародыш всяких вредных настроений. Это, несомненно, занесено извне, из рабочих кварталов, где, как вам известно, давно уже творятся всякие возмущения, доходящие до открытых стачек и неподчинения власти. Вы понимаете, чем это пахнет? Чей сын этот дерзкий субъект?

— Машиниста, — сказал Аполлон Августович. — Среди учебного года переведен в нашу гимназию, — добавил он виновато. — Каюсь, проявил слабость — принял.

— У вас история с Лиховым, с Лебедевым и его группой, и еще этот дерзкий мальчишка. Простите, господа, но…

Попечитель зашагал из угла в угол.

— Надо подтянуть, — остановился он против Аполлона Августовича, — и немного прошерстить гимназию, — закончил он свою мысль.

— Совершенно правильно изволили заметить, ваше превосходительство — поднялся батюшка. — Как ни прискорбно, а нужно признаться, что противохристианские идеи, как зараза, просачиваются в гимназию. Я всегда был сторонником того, чтобы низшее сословие обучалось в соответствующих школах, а не в гимназиях-с. Волка как не корми, ваше превосходительство, а он всегда в лес норовит.

Долго еще разговаривали на эту тему. В конце концов, попечитель обвел всех глазами и сказал:

— Вам, Афиноген Егорович, я все-таки делаю серьезное замечание за параграфы. Это некрасиво, если не сказать большего. А что касается политических настроений отдельных учеников, в частности этого рыженького сына смазчика, или, как его там… машиниста, что ли, то об этих вещах у меня с Аполлоном Августовичем будет особая беседа. Вас же всех, господа, прошу быть построже ко всем, даже малейшим, проявлениям вольнодумства. Всякие так называемые идеи вырывать с корнем! Никаких поблажек таким вещам. Воспитать молодых людей скромных, тихих, умеющих беспрекословно подчиняться начальству, уважающих авторитет власти, церковь, а главное — государя и его законы, — вот задача гимназии. Много рассуждающих, протестующих и тому подобных нам не надо. Таким молодым людям, если они не желают исправиться, нечего делать в гимназии. Ведь вы только подумайте, господа, выходит к кафедре этакий рыжий прыщ, смотрит на вас без тени какого-либо смущения и, изволите ли видеть, устраивает вам демонстрации и… что еще особенно опасно, пользуется моральной поддержкой почти большинства в классе. Вот этот рыженький, и еще я заметил на последней парте… Как его… Забыл фамилию…

— Самохин, — подсказал Аполлон Августович.

— Да, да, Самохин. Еще вот этот Самохин и ему подобные. Ведь они, понимаете ли, воздействуют на класс, а такие хорошие ученики, как…

— Амосов, — подсказал Швабра.

— Как Амосов, — продолжал попечитель, — они, не имея вашей достаточной поддержки, пасуют перед большинством. Все это надо учесть.

— Я Амосова очень поддерживаю, — сказал Швабра.

— Даже чересчур, — заметил Элефантус и так кашлянул, что из пепельницы выскочили окурки и неряшливо разлеглись на зеленом сукне…

Швабра хотел что-то возразить Элефантусу, но тут поднялся молчавший до сих пор математик Адриан Адрианович. Сегодня он был трезв, но от него все же сильно попахивало водкой. Зажав по привычке в кулак бороду, Адриан Адрианович сделал шаг вперед.

— Извиняюсь, — сказал он, — но мне кажется, что и отец Афанасий, и вы, ваше превосходительство, чересчур прямолинейны и недостаточно, э… как бы сказать… Впрочем, разрешите мне говорить просто. Я позволю себе спросить: школа, гимназия — это что?

— То есть? — подняв брови, в свою очередь, спросил попечитель. — Вы о чем?

— Я о детях. Дети — это дети, а не солдаты, а гимназия — не казарма. Если среди детей наблюдаются известного рода волнения, то причиною их мы сами. Мы слишком строги к ним, мы…

— Я извиняюсь, — сухо перебил директор, — но мне кажется, не место и не время начинать здесь подобные дискуссии.

— Нет, нет, почему же, — остановил директора попечитель. — Наоборот, мне весьма любопытно выслушать мнение уважаемого Адриана Адриановича. — Попечитель многозначительно посмотрел на директора и продолжал: — Весьма любопытно. Я слушаю. Продолжайте.

Адриан Адрианович заметил взгляд, брошенный попечителем директору, и нахмурился. Подумав, он сказал колко:

— Впрочем, о моих взглядах вас, кажется, уже достаточно уведомил Аполлон Августович.

Директор понял, на что намекает математик, но, обласканный взглядом попечителя, даже не смутился, а только молча улыбнулся и провел пальцем у себя за туго накрахмаленным воротником.

— У нас, — продолжал математик, и голос его вдруг стал сух и резок, — есть талантливейшие дети, которые… Да вот возьмите хотя бы Самохина. Кто такой Самохин? Во что превратился Самохин? В шута горохового. Вот именно, он ведет себя, как шут, а ведь…

Адриан Адрианович заволновался и налил себе стакан воды. Сделав глоток и облив свою пышную бороду, он обтер ее тыльной стороной руки и продолжал:

— А я уверяю вас, что Самохин талантливейший, способнейший мальчик — он замечательный математик и к тому же поэт. А мы… А мы что сделали из него? Шута и… в этом больше всего постарался уважаемый Афиноген Егорович.

— Что? — вскочил Швабра.

— Да, именно вы, Афиноген Егорович, сделали из Самохина вот этакого отпетого человека. Вы ему за весь год ни одного теплого слова не сказали, вы… Э, да что говорить! — махнул рукой Адриан Адрианович и отошел к окну.

— Кхе! — кашлянул Элефантус и полез в карман за папиросой, поглядывая то на Швабру, то на попечителя. Но вдруг наступила тишина: все заметили, что попечитель нервно передернул плечами и, сняв очки, стал быстро-быстро протирать их платком, не сводя глаз со стоявшего к нему спиной математика. Руки у попечителя заметно дрожали и на шее явственно выступили розовые пятна.

— Однако, — сказал он медленно, — однако…

Адриан Адрианович повернулся к нему лицом.

— Впрочем, — попечитель старался быть спокойным, — впрочем, — сказал он, — действительно, не время и не место начинать здесь дискуссии. Аполлон Августович прав. Я мог бы, конечно, резко возражать, но… Мы к этому еще вернемся. Господа, — обратился попечитель ко всем присутствующим, — прошу занять места. Будем продолжать заседание. Э… Я только считаю необходимым поставить в известность уважаемого Адриана Адриановича, что… Я прошу вас, Адриан Адрианович, после заседания остаться здесь на минутку. У меня с вами будет отдельный разговор и, так сказать, разговор между нами.

— Чего там — между нами, — грубо ответил Адриан Адрианович, — можно и при всех.

— Адриан Адрианович, — повысил голос директор, но попечитель вдруг перебил его.

— Вы слишком дерзки, милостивый государь! — вдруг взвизгнул он. — Что это за тон? Прошу вас вести себя корректней. И… если угодно, я могу и при всех. Потрудитесь подать прошение об отставке. Нам не нужны учителя, от которых вечно пахнет водкой. Впрочем, это бы еще полбеды, но нам, главное, не нужны учителя, которые являются как бы единомышленниками разных там Самохиных, Токаревых, Лиховых и прочих. Да-с! Вы меня вынудили на резкое, но откровенное заявление.

Математик подошел к столу. Батюшка осторожно отодвинулся от него. Элефантус расстегнул еще одну пуговицу на жилетке. Швабра бесшумно налил стакан воды и молча поставил его перед попечителем. Попечитель резко отодвинул стакан и сказал:

— Прошение потрудитесь подать сегодня же.

— Подам, когда сочту нужным, — еле сдерживая гнев, сказал математик, — а что касается моих слов, то… А если я… Ну, что ж, я могу преподавать и в другой гимназии. Ну что ж… Как вам угодно. Я, кстати, давно собирался уйти в другую гимназию.

— Боюсь, что мы вам не разрешим вообще преподавать в гимназиях, — сухо ответил попечитель.

— Ах, вот как?

— Да-с.

— Эх, Адриан Адрианович, — начал было примирительно батюшка, но математик вдруг резко повернулся и решительно пошел к дверям.

— Адриан Адрианович, — остановил его директор и вопросительно посмотрел на попечителя, — прошу вас занять место, совет не закончен.

— Для меня, кажется, закончен, — глухо ответил математик и решительно вышел из учительской. Попочка, сидевший в конце стола, вскочил и посмотрел на директора, молча спрашивая: «Вернуть?»

Поймав взгляд Попочки, попечитель сделал ему короткий жест рукой, как бы приглашая успокоиться и сесть на место. Попочка на цыпочках подошел к своему стулу.

— Господи, господи, — вздохнул батюшка. — Гордыня — наш враг. Вот и Леонида Петровича перевели в другую гимназию, а он и там за свое. Ну, что хорошего? Ну и сидит он теперь в тюрьме. Разве это прилично?

Швабра поправил на себе галстук и осторожно поднял глаза на попечителя…

А на другой день в классе пошли разговоры. Теперь всем было ясно, что Амосову оказывается особое покровительство, что Мухомор в опале, а Самоха вообще отпетый. Об увольнении Адриана Адриановича пока еще не знали.

Амосовская же группа — Бух, Нифонтов и другие — еще больше сплотилась.

Бух, так тот просто сказал Нифонтову:

— Идти против Амосова — это, значит, идти против Афиногена Егоровича. А я не дурак, чтобы подставлять свою голову.

— А ты думаешь, я дурак? — в свою очередь сказал Нифонтов.

И оба расхохотались. Встречаясь в классе, подмигивали друг другу. И еще извлекли себе пользу — сказали Амосову:

— Теперь ты обязан давать нам задачи сдирать и переводы.

— И шоколад иногда, — добавил Нифонтов. — У тебя всегда шоколад в ранце.

— Какой у меня шоколад? — испугался Амосов, и с тех пор съедал его по дороге, раньше чем приходил в гимназию.

Спокойнее всех оставался Мухомор. Ему просто было противно ввязываться во все эти дрязги.

— Да ну вас! — обычно говорил он друзьям. — Только и разговоров — Амосов, Амосов. Плевал я на Амосова. По всем-предметам я иду лучше него.

— Вот то-то и досадно, — горячился Самохин. — Ты лучше, это каждый знает, а отметки у кого лучше? У тебя или у Амосова? Двойку тебе по-гречески кто поставил? Швабра? А за что?

— Сейчас, в общем, у тебя отметки лучше, это так, — присоединился к разговору Корягин, — а вот не сегодня-завтра учебный год кончится, тогда и увидишь. Ручаюсь, чем хочешь, что Амосову разные грехи простят, а тебе не простят. По географии Амосову двойку вляпали? А думаешь, ему не выведут круглое пять? Выведут.

— Как же это? — насторожился Мухомор. — Уж это было бы…

— И будет. Ты думаешь, они постесняются?

— Мы тогда парты перевернем, — решительно заявил Медведев. — Что это, в самом деле? До каких пор издеваться будут?

— Нет-нет, — убеждали другие, — теперь уже Амоське крышка. Наш Мухоморчик будет первым учеником.

— Держи карман шире, — набросился на говоривших Самохин. — Да где это видано, чтобы такого, как Мухомор, первым сделали? Что ж, Мухомор, по-вашему, подлиза? Ябеда? Зубрилка? Я второй год сижу, мне лучше знать. Амоська был и будет первым. У него репетитор, у него Швабра.

Мухомор слушал все эти разговоры и, в конце концов, сказал отцу:

— В классе у нас прямо базар какой-то. Каждый день торгуются: кто будет первым — я или Амосов.

— А вообще у тебя как? — спросил отец.

Мухомор принес дневник, показал отметки.

Приятно было отцу видеть пятерки по всем предметам. Улыбнулся, позвал мать:

— Гляди, Володька наш каким козырем по наукам шагает! Только среди умных наук и вредные есть. Закон божий, например. Впрочем, какая же это наука? Не наука это, а туман. А еще, вернее сказать, дурман. Да… Великое дело — образование. Гимназия — она штука полезная, только уж больно там начальство старается послушненьких воспитать. Чтобы молодые люди выросли да царю-батюшке верой и правдой служили. Чтобы не рассуждали, значит.

Отец вздохнул.

— А все-таки ты учись, — сказал он Володьке. — На математику налегай, на физику, на русский, географию. Все это пригодится, пригодится, Володька. Гимназию окончишь — в университет пойдешь, а там… — Отец задумался. — А там, — сказал он, — как кончишь, нос не дери. Не забывай, из какого ты теста склеен, из какой семьи вышел, кто твои друзья да родичи. Слесаря, кузнецы, машинисты. Дядька твой родной — кочегар. Будешь доктором или еще кем — не забывай, на чьей стороне стоять. Помни — отец у тебя человек рабочий. Дед твой — матери твоей папаша — стрелочник. За стрелочников, за слесарей, за черный рабочий люд стой, Володька!

Володьке чудилась в словах отца какая-то торжественность, и сам он почувствовал себя как-то празднично. Сказал, смотря на отца большими глазами:

— Буду всегда это помнить. Амосовы да Бухи — они, наверное, везде есть. Правда, папа?

— Правда. А насчет того, что у вас в классе делается, ты им спуску не давай. Бери умом. Просить ничего не выпрашивай, не унижайся, — отец погрозил пальцем, — не унижайся, а свое требуй. Заслужил пять — требуй пять. Не давай себя обкрадывать. Еще в жизни эта бражка обокрасть тебя успеет, еще успеют поездить на тебе. Приучайся не давать свою спину для таких седоков. Во, брат, как!

И Мухомор решил не сдаваться. В тот же вечер обложил себя книгами, повторил то, другое, крепко выучил заданное на завтра, аккуратно сделал все письменные работы, почитал немного на ночь и заснул.

Видел во сне отца на паровозной площадке. Спросил его:

— Далеко, папаша?

Отец показал рукой вдаль, дал свисток, и паровоз бодро помчался…

Загрузка...