Последний день

Наконец наступил последний, решающий день. Казалось бы, что спор о первенстве сегодня должен особенно занимать класс. А вышло иначе. Да и что спорить, когда и так ясно, что Мухомор опередил Амосова. Бух и тот уже не сомневался в этом.

Амосов держался спокойно. Мухомор тоже. Каждый из них думал: «Я. Несомненно, я».

Один Самоха не находил себе места. Две мысли мучили его. Во-первых, знал, что сегодня ему покидать гимназию. На-всег-да. Знал он это и раньше, давно приготовился к этой мысли, но вот, когда этот день подошел окончательно, взгрустнулось ему не на шутку. Большой тревогой забилось сердце. Мучительно жаль было бросать товарищей, с которыми было так весело, хорошо.

Чтобы как-нибудь поддержать в себе силы, чтобы перед классом не уронить себя, чтобы не подумали, что жалеет он эту проклятую гимназию, бодрился и хорохорился. Ходил по длинному коридору, орал как резаный:

— «Последний нонешний денечек!..»

А потом, чтобы было еще смешней, переделал песню и визжал дико:

— Последний нонешний пупочек…

И другая забота томила его: Мухомор.

«Нет, — думал он, — подведут под нашего Мухоморчика мину. Чует сердце, что подведут».

С нетерпением ждал третьего и последнего в своей жизни урока, на котором Швабра раздаст годовые ведомости и отпустит по домам на лето. Кого на лето, а его, Самоху, на веки вечные.

Второй урок — закон божий. Не было ему, казалось, конца. В классе возня, смешки, разговоры с батюшкой, а Самохин тих и смирен, как никогда…

Скучно.

— Фу, — сам себе сказал он. — Да чего же это я?

И вдруг оживился, поднялся из-за парты, спросил отца Афанасия:

— Правда, что исключенные из гимназии проходят в рай без билетов?

— Непременно, — ответил отец Афанасий. — Только не в рай, а в ад. Там тебе как раз место.

— А правда, что есть такие священники, что за один присест съедают гуся?

— Э-эх! — покачал головой батюшка. — Даже последний свой день омрачаешь скверной памятью о себе. Нехорошо. Самохин, нехорошо.

— «Нехорошо»? — нахмурился тот. — А как меня два года за человека не считали, так это хорошо? Мне теперь, батюшка, все равно. Из гимназии ухожу, так я вам все скажу. А на Мухомора вы директору наябедничали, так это хорошо? В глаза вы ласковый, а на совете первый за колы да за двойки, да за исключение стоите. Это тоже хорошо? А на исповеди вам семиклассник Бутов признал, что в дневнике отметки подчистил, а вы взяли да директору передали, а Бутова потом три часа за это в карцере держали, так это хорошо?

— Брось-брось-брось! — замахал руками отец Афанасий. — Никто тебя, дурака, не слушает. Да, да, не слушает, не слушает. Осел ты, безбожник ты. Своему духовному пастырю такие мерзости говоришь.

— Духовному пластырю, — поправил Самохин и, не спрося разрешения, пошел из класса пить воду.

Выпил кружку, почувствовал — мало. В голове стоял звон. Жарко. Горели щеки.

До звонка не вернулся в класс.

На перемене ходил задумчивый. Мухомор подошел, спросил ласково:

— Что ты, Самошенька? Охота тебе… Ты не волнуйся. Ты вот, что… Отец сказал, чтобы пришел ты к нам. Помнишь, ты хотел учиться на паровозах ездить? Ты приходи, отец тебя устроит. Папа сказал — обязательно устроит. Придешь, Самоха?

— Приду, — печально ответил тот. — Эх, Володька!..

И не договорил.

Звякнул предпоследний звонок в этом году. Все мигом вбежали в класс и застыли, замерли в ожидании. Каждый думал: «Что-то будет?»

В коридоре показался Швабра. Он шел, улыбаясь, и нес толстую пачку годовых ведомостей.

Вошел…

Все тяжело вздохнули.

Тридцать два взора впились в стопочку белых бумажек, аккуратно сложенных на кафедре.

— Дети, — сказал Швабра, — сейчас вы получите ваши награды и наказания. Каждому — по заслугам. Сидите спокойно, спокойненько. Из тридцати двух хорошо учится двенадцать, удовлетворительно — девять, плохо — десять и один — безобразно.

— Это я, — глухо сказал Самохин. — Подумаешь, Америку открыли.

— Ты уже не ученик, а поэтому я даже не считаю нужным отвечать тебе, — холодно обрезал Швабра.

У Мухомора сжалось сердце. Стало так жаль Самоху! И не только Мухомору — многим искренне стало жаль его.

— Тсс! — продолжал Швабра. — Прошу слушать внимательно, не перебивать и ничего не спрашивать, пока я не раздам ведомости.

Он взял с кафедры пачку белоснежных бумажек и посмотрел на класс:

— Внимание!

Кто-то нечаянно скрипнул. Его одернули:

— Не мешай!

Швабра взял первый листочек сверху и изобразил на лице загадку, как бы спрашивая: «Догадываетесь?»

— Не томите, — вздохнул кто-то, — начинайте.

Швабра откашлялся.

— Ну-с, начнем, — сказал он и поправил свою шевелюру. — Начнем-с. Итак, первым учеником, окончившим блестяще четвертый класс и подлежащим переводу без экзамена в пятый с наградой — евангелие в тисненном золотом переплете-с, признан на основании постановления педагогического совета… Амосов Николай. Наш Коля.

Самохин хотел что-то крикнуть, поднялся и сел. Не было сил.

— Вторым, — продолжал Швабра и, облизав языком губы, умолк. Подумал, достал второй листочек, повертел его в руках и, глядя в упор на Мухомора, продолжал:

— Вторым… Бух Виталий.

Мухомор невольно вздрогнул, широко открыл глаза и повторил про себя:

— Бух Виталий…

Класс вытянул шеи.

— Третьим, — щелкнул пальцами Швабра, — наш длинненький и высокенький Нифонтов, Нифонтушечка-с.

Почти весь класс поднялся на ноги.

«А Токарев? — подумал каждый. — Володька Мухомор…

Что же это?»

— Четвертым-с, — сверкнул глазами Швабра, — четвертым-с наш уважаемый, небезызвестный, смелый и храбрый Токарев Владимир.

И, разводя руками, Швабра сказал с притворным сожалением:

— По поведению-с и по-гречески-с четыре-с и по-русски четыре-с. Вот как-с… — А потом строго: — Вы, Токарев, хотя по предметам и выше Буха и даже Нифонтова, но… но у вас снижена отметка за поведение…

Швабра вздохнул.

— За поведение, — повторил он, — за дерзкие замечания на уроках закона божьего… насчет дикарей… и вообще… Вы догадываетесь? Вам, и то в порядке снисхождения, дается четвертое место в классе, однако с предупреждением, что вы…

Самоха тихо поднялся и, ничего не видя перед собой, двинулся к первой парте.

— С предупреждением, — продолжал Швабра, дальнейшие его слова оборвал страшный крик.

— Ай! — взвизгнул Амосов.

Это Самоха наотмашь ударил его по лицу. Ударил и остановился тут же.

Мухомор глянул и испугался. Самоха был белый как мел.

В классе захлопали партами. Гимназисты сорвались с места. Амосов ревел.

— Негодяй! — бросился на Самоху Швабра. — Как ты смел? Как ты смел?

Схватив Самохина за воротник, Швабра потащил его вон из класса.

Самоха вырвался.

— Не трогай! Ты! Швабра проклятая! — крикнул он, не помня себя. — Не трогай… Черт!

И, распахнув дверь, выбежал в коридор.

Гимназисты стояли молча. У многих невольно сжимались кулаки.

Амосов, красный и злой, громко всхлипывал, размазывая по щекам слезы.

Медведев с отвращением отвернулся от него и смотрел в окно.

Швабра метался по классу, как тигр.

Мухомор сел, облокотился об парту и опустил голову. Посидел минуту, потом медленно поднялся, спокойно сложил в ранец книги, застегнул его на все ремешки, поправил на себе пояс и вышел к доске. Там, на глазах всего класса, он разорвал в клочки свою ведомость.

— Вот, — твердо сказал он, — мне не нужны ваши отметки. — Не нужны такие отметки, — повторил Мухомор, и голос его чуть дрогнул: — Это Амосову нужны такие отметки… Амосову… Он может выпросить, а я не прошу… Если бы я учился на двойку, и вы поставили бы двойку, я не сказал бы ни слова, а так… Я… Я… Да, — вспомнил он. — Амосову… Вам, Афиноген Егорович, и Амосову, а я… Я топчу их ногами. Вот!

Загрузка...