В дорогу были наготовлены шанежки — уж если угощать человека Сибирью, так по всей программе! Юра купил бутылку «Сибирской» и бутылку сухого, но перед выходом посоветовался с Иваном, и водку из рюкзака выставил. «Природа и водка — две вещи несовместные», — изрек Иван.

Двинулись в путь под сибирскую частушку-смеховушку, которую исполнили на пару Надя и Юра:

«Милка, чо?» — «А я ничо».

— «А чо ты чокаешь, почо?»

— «А я не чокаю ничо,

А если чокаю, дак чо?»

— Это прекрасно! — восхитился Иван. — Я обязательно запишу ее для отца.

— У нас такого на всю вашу семью хватит — только приезжайте да записывайте, — весело пообещала Надя.

— Придется, — сказал Иван.

Они пошли дальше рядом, а Юра — с Наташей.

На южном склоне того хребта, по которому тянется «Юрина тропа», увидали цветущий багульник. Надя кинулась рвать его, чтобы порадовать гостя и, может быть, даже отправить это осеннее сибирское чудо в Москву. Но Иван остановил ее.

— Это у него вторая весна, второе цветение, — сказал Иван. — Пусть порадуется.

Иван говорил о цветке как о разумном существе, и Надя как-то неожиданно сильно отозвалась душой на эти слова. Вторая весна, второе цветение… Придумала же такое природа! «А может, и с человеком это случается?» — с какой-то неясной надеждой промелькнула догадка. И не показалось бессмысленной. Почему бы и нет, в самом деле? «Очень даже возможно, очень даже возможно!» — начала Надя повторять про себя и прибавила шагу, почти побежала, чуть ли не пританцовывая. «Почему бы и нет? Почему бы и нет?»

И вот она почувствовала, как в груди у нее тоже начали распускаться живые шелковые лепестки. А их розовый отсвет уже проступал — она чувствовала! — у нее на щеках, светился в глазах (она и это ухитрилась увидеть!), а сама она становилась все более легкой, проворной, смелой. Еще вчера она немного стеснялась столичного гостя, заранее обдумывала слова, которые собиралась сказать, а сегодня уже ничто ее не стесняло, ничего ей не требовалось обдумывать — все за нее делали эти волшебные, эти легкие лепестки, что распускались в душе. Она заметила, что и Иван, с которым она шла, как говорят, в паре, тоже на нее немного заглядывается. Как-то мельком отметила его небезразличный взгляд на ее высоко оголившиеся ноги — и не смутилась сама, и не осудила его. Пусть высоко, пусть! Я — женщина, и в этом все! В этот час я — веселая, чуть озорная, а это означает, что уж совсем-совсем женщина. Открытая и смелая в своей женской сущности. Веселая и немного бесстыдная. Разыгравшаяся, короче говоря…

Это было, конечно, не длительное состояние, но оно не прошло без остатка, что-то оставалось от него на все время похода, а может, останется и на завтрашний день.

Она не все время шла в паре с Иваном, потому что ему необходимо бывало поговорить о чем-то с Юрой. Тогда Надя отставала и присоединялась к Наташе. Ей даже и нужно было отставать иногда от Ивана, чтобы не очень-то поддаваться своему внезапно вспыхнувшему «второму цветению». В конце концов они распределились так, как ходят на прогулках взаимно дружащие семейные пары: мужчина с мужчиной, женщина с женщиной. И разговоры пошли у мужчин мужские, у женщин женские.

Надя не могла не рассказать Наташе про своего Юру, про то, как они вместе росли, как дружили, как не было у них никаких тайн друг от друга и как ей, Наде, всегда спокойно и бесстрашно жилось рядом с ним, Тут, пожалуй, намек был и на то, что Наташе повезло: такой парень увлекся ею!

— А у нас с Валентином другие отношения, — поделилась Наташа. — Мы много лет жили врозь, теперь вот он позвал меня сюда, но у него уже своя семья не маленькая, да и работает он по-сумасшедшему.

— Юра, как-то говорил, что он очень заводной на работе, — заметила Надя, чтобы поощрить Наташу.

— Даже злой бывает! — подхватила Наташа. — Я иногда слышу из нашей техинспекции, как он на летучках выступает, так мне даже страшно делается. Уволить же могут!

— Таких работников не увольняют, — успокоила ее Надя и заодно чуть польстила семейству Варламовых.

— А он и не злой в душе-то! — обрадовалась Наташа. — Он даже добрый. Он же хочет как лучше — вот и воюет. Он на этом себе характер испортил. И устает сильно — прямо жалко бывает. Придет весь выжатый, сядет на кухне, как старичок — локти в колени, голову на руки, — и скажет: «Хватит ли сил на все это?» Но если заметит, что я жалею его, — рассердится, накричит, обзовет штабной крысой… Только ты Юре не передавай этого, ладно?

Они незаметно перешли на «ты», начали перебрасываться в разговоре с одного на другое, то посмеивались, то вздыхали — настоящие подружки! Надя вроде бы и забыла об Иване. Поговорив о братьях, они обсудили преимущества брючных костюмов для таких вот прогулок, и Надя пожалела, что не надела свой, недавно купленный матерью. Побоялась, что будет выглядеть, как новый гривенник… Перешли на подружек: как они одеваются, как ведут себя. Надя рассказала про свою Лионеллу, которая совсем недавно приехала из Ленинграда, сбежала от какого-то страстного увлечения и уже крутит роман с одним семейным инженером. Чем все это кончится — неизвестно.

— А ты с кем дружишь? — спросила Надя Наташу — и не совсем бескорыстно. Наде побольше хотелось узнать о Наташе, поскольку у них с Юрой, похоже, любовь.

— У меня еще и нет здесь особенно близких подруг, — как бы пожаловалась Наташа. — Одна только Саша Кичеева… Юра тоже с ней дружит.

— Ну это так, по работе — небрежно заметила Надя, чтобы Наташа, чего доброго, не вздумала ревновать. И опять вернулась к Юре: — Особо-то близких, друзей и у него немного. Он хотя и открытый, компанейский, но сходится трудно. Было время, когда он вообще чуть ли не один оставался.

— Это, наверно, когда расстался с Евой.

— Конечно, и это переживал… — Надя поняла, что сама завела девчонку в запретную зону, и решила поскорее вывести ее оттуда, то есть перевести разговор на другое. Сделала она это поспешно, без всякой подготовки и дипломатии: — Ты скажи, как тебе нравится наш гость?

Сказала и затаилась. Сама же попалась, если разобраться. Не только слова эти, но и голос подтверждал ее неравнодушие к московскому гостю.

— Интересный, — отвечала Наташа, вроде бы ни о чем не догадываясь. — Но уж слишком ученый.

— А я люблю увлеченных мужчин! — пропела Надя, уже почти не таясь. — Мой был ни рыба ни мясо, так что я его…

Надя прикусила язык и глянула на свою спутницу. Но та, умница, сделала вид, что не обратила внимания на последние ее слова.

— Мне кажется, они все увлечены, — сказала Наташа. — И мало что замечают вокруг себя.

— Замечают, замечают, — знающе проговорила Надя.

В груди у нее опять шевельнулись нежные лепестки, ей захотелось даже что-нибудь такое выкинуть, что-нибудь выкрикнуть — и стоило немалого труда сдержать себя… А когда сдержала, то вдруг, без всякой, казалось бы, причины, загрустила, запечалилась. И стала упорно смотреть в спину Ивана, чтобы заставить его оглянуться.

Он действительно оглянулся и помахал рукой.

И опять Надя повеселела и заторопилась вперед, как будто ее позвали.

Подтянувшись к мужчинам, они с Наташей стали слушать, как Юра рассказывает о здешнем, хотя и не близком, Горьком озере, былой красоте его и старых легендах. Открыл озеро будто бы монах-скиталец, построил на нем часовенку, ну а там, конечно, явилась и чудотворная икона Целительницы-богоматери. Стали происходить чудесные исцеления: хромые возвращались, отсюда бодрым шагом, скрюченные — распрямлялись… Потом часовенка сгорела, чудотворная икона пропала, безбожная пропаганда развенчала старые мифы, и осталась у Горького озера лишь одна его непреходящая красота, исцелявшая разве что души людские.

Да и то недолго она оставалась.

Несколько лет назад забрел на озеро журналист-путешественник, и прихватил его тут жестокий радикулит. Местный житель посоветовал заезжему человеку полежать в теплых озерных заводях. Полежал парень. И даже без иконы исцелился. Потом, конечно, написал об этом в своих путевых заметках. И вот не стало прежнего озера. Теперь вокруг него собираются летом стойбища автомобилей и мотоциклов, на теплых отмелях образуются лежбища полуголых людей, жаждущих исцеления, а берега и дно озера все в консервных банках, битых бутылках.

Вот как бывает.

Тут Наде тоже захотелось вклиниться в разговор и рассказать что-нибудь свое, еще более интересное, потрясающее, но как на грех не могла вспомнить ничего подходящего. Что ни промелькнет в голове, все не то, все не достойно внимания таких слушателей. И в конце концов она перестала напрягать память, смирилась. Ей, в общем-то, и так было неплохо сейчас. Ведь как бы ни менялись ее настроения и желания, все же не кончалось, не проходило то главное, возвышенно-приподнятое, явно; не будничное ее состояние, какого она, пожалуй, еще не знавала. Она и сама становилась несколько новой, не всегдашней, может быть, даже не совсем здешней. Чуть воздушная, чуть взвинченная, непостоянная. То она чувствовала себя способной на великий поступок, на взлет, то вдруг превращалась в серенькую провинциальную простушку, этакого воробья в праздничном лесу. Но и то: как только воробей взлетал на высокую ветку, он становился вровень с серьезной птицей.

Когда-то прежде, в голубом девичестве, она назвала бы нынешнее свое состояние хорошо известным, волнующим девушек словом, но теперь ее доверие к этому святому когда-то слову было основательно подорвано, и ей не хотелось ни произносить, ни слышать его — даже в глубине души. Беда была в том, что с некоторых пор Надя стала сомневаться в реальности самого этого чувства, которое тем словом обозначается. То есть у кого-то для кого-то оно, возможно, и существует вполне реально, и пусть люди верят всему, что помогает им жить и радоваться, но Надю теперь не проведешь. Она уже ученая. Зачем же ей обманываться еще раз, зачем лопушить свои воробьиные перышки, если завтра все равно опять оставаться одной, в своем почти вдовьем одиночестве?

Впрочем, все эти «мудрые» мысли пришли к ней, пожалуй, потом, не здесь. Да-да, все, что связано с раздумьями, было позже, когда она как раз и осталась в одиночестве, сама с собой. А сейчас, в тайге, все ее мысли простирались не дальше очередного шага. Она пока что не задумывалась, что там будет дальше и чем все закончится. У нее ведь ничего определенного и не начиналось. Она просто чуть-чуть вырвалась из своей повседневности, чуть-чуть вознеслась повыше.

Когда вернулись в поселок и подошли к небольшой, всего в одну секцию обыкновенного жилого дома, гостинице, Иван сказал:

— Ну, друзья, большое вам спасибо за такую прогулку. Я побывал на хорошей природе и решил остаться у вас еще на недельку.

«Ага! Ага!» — возликовала неизвестно отчего Надя.

— Надо познакомиться со всем этим получше, — продолжал Иван. — Что вы могли бы предложить мне на завтра?

— Завтра — понедельник, тяжелый день, — развел руками реалист Юра. — Я могу только после работы.

— А я могу запросто взять отгул! — выскочила тут Надя, хотя никто ее не просил, никто с нею не советовался. Выскочила — и сама испугалась своей смелости, стушевалась. Закончила уже без всякого воодушевления: — Только я не знаю, какая от меня может быть польза. Тайгу я плохо знаю.

— Вы можете, например, прокатиться по Реке на «Ракете», — подсказал умный все-таки Юра.

— Так я с удовольствием!

Иван протянул ей руку.

— До завтра!

— Но надо же о времени договориться, — заторопилась Надя, уже испытывая прилив деловитости. — Рейсы у нас такие: в одиннадцать, в час..

— В одиннадцать.


Уходя в глубину своего березового проулочка по плиточной, высветленной в сумерках дорожке, Надя думала уже на полсуток вперед. О том, как встанет завтра утром пораньше, как побежит в девять к начальнику отдела за своим отгулом, обещанным когда-то «на любой день», как вернется потом домой и наготовит бутербродов, наполнит термос крепким чаем, забежит к матери и попросит парочку свежепросольных хариусов в дорогу… Ну а потом — будь что будет!

Заснула она легко и быстро, и ничего ей, кажется, не снилось, потому что утром ничего такого не вспомнилось. Будильник вызвал и вырвал ее из полного и глубокого небытия, где и в самом деле ничего не было. Проснувшись, она вспомнила, какой необычный день предстоит ей сегодня, вспомнила заодно и вчерашний и первым делом призвала себя к спокойствию и благоразумию: «Только не забываться, только не трепыхаться, заинька!» Несколько дольше, чем всегда, постояла под душем, полюбовалась собой («Ну ведь совершенно же нормальная баба! Даже хорошая, кто понимает. Даже немного этакая… соблазнительная»). Затем высунулась в халатике на балкон, чтобы посмотреть погоду и решить, как одеться в дорогу. Перед самым окном стояла у нее красивая береза, сильно позолоченная осенним золотом, будто освещенная солнцем, отчего и нельзя было из комнаты понять, ясно сегодня или пасмурно. А еще в солнечной листве этой березы вдруг прошелестело что-то вчерашнее, таежное, неспокойное, и опять надо было воззвать к себе: «Только без вчерашних всплесков! Сегодня мы будем с ним одни, и все будет заметно… Будь умницей, заинька!»

Внизу по плиточной дорожке прошли бабушка и внучка из соседнего дома. Каждое утро проходят они под балконом в сторону детского садика под названием «Теремок», и по дороге внучка громко и вразумительно, отчетливо произнося каждое слово, как на уроке декламации, пытает бабушку своими деловыми вопросами: что, где, как, почему? Сегодня ей, видать, не хотелось топать своими ножками, и она все уточняла:

— Бабушка, значит, ты меня на ручки не возьмешь? '— Нет, милая, не возьму, — отвечала бабушка.

— И никто не возьмет?

— Никто, милая.

— Значит, я все время сама пойду?

— Сама, детка, ножками. Они тебе для того и дадены.

— А кто мне их дадел?

— Не «дадел», а «дал». Зачем ты неправильно говоришь? Назло бабушке?..

Надя не уходила с балкона, пока можно было слышать их разговор, сегодня очень интересный ей, и пока не почувствовала холода. Ночи были уже совсем осенние, и с утра тоже долго держалась бодрящая прохлада.

В комнату Надя вернулась, чуть раскачиваясь, — этакая лениво-грациозная дама. С аппетитом позавтракала, и очень вкусным показался растворимый кофе. Потом неторопливо, со многими сомнениями, преодолевая их, одевалась. Трудно было выбрать что-то подходящее для такой поездки. Одеваться по-праздничному смешно, а в душе вроде как праздник. Решила обновить брючный костюм, пусть немного нарядный для дороги, но ведь не каждый день вот так раскатываемся на «ракетах» в сопровождении столичных мужчин…

25

Доподлинно известно, что день начинается после ночи, весна после зимы, а вот что и с чего начинается в отдельной человеческой жизни — тайна сия велика есмь…

«Ракета» под названием «Звезда» отделилась от причала, развернулась и резво побежала вниз от Сиреневого лога, прибавляя свою скорость к скорости Реки и обгоняя Реку. Надя сидела у окна, Иван — рядом с нею. Катер красиво разбрасывал на стороны игольчатые, будто замерзающие на лету брызги, со спокойным достоинством отступали назад расцвеченные осенью лесистые берега. Легко, красиво началась поездка.

Первая остановка — в селе Теплом. На Реку глядели окнами добротные деревянные дома на высоких фундаментах, с палисадниками и садами при них, со ставнями на окнах. Другие повернулись к Реке бочком, третьи — спиной и огородами. Но всюду чувствовались добротность и прочность, сибирская основательность. Многие жители этого поселка работали теперь на строительстве ГЭС, а вот что они будут делать по окончании строительства — трудно сказать. На землю вернуться им будет трудно — они уже гидростроители! Молодые, наверно, уедут на другие стройки, так что завтрашнему Теплому придется остаться без них…

Чем дальше вниз по течению, тем привольнее становились берега; они здесь все равно как игру затеяли-то один повыше, то другой. А еще дальше началась уже совсем ровная, низинная земля, плодородная котловинка, в которой в стародавние времена, говорят, даже арбузы вызревали. И Река здесь тоже стала как бы другой, в других-то берегах. Все чаще попадались длинные острова, а где-то Река разветвлялась на многие протоки, и там уже невозможно было понять, где «главные» берега, где островные. Сам творец, пожалуй, не смог бы теперь разобраться, чего тут натворил, и сам бы запутался в протоках… Может, он здесь и блуждает в наши дни, наслаждаясь ленивой полурайской жизнью и оставив человечество без руководства, предоставив его самому себе и грехам своим тяжким. Заодно передоверив человечеству и творить вместо себя, и переделывать то, что неудачно сотворил сам, и портить удачные создания… Надя с Иваном разговорились не вдруг и первое время больше слушали других. Особенно — одного голосистого парня, который как сел впереди них, так и начал рассказывать своему соседу о себе. Он, видно, любил поболтать и здесь тоже не терял времени даром. Ехал он в город, на ежегодную осеннюю встречу выпускников тамошнего сельскохозяйственного техникума. Волновался: «Приедут ли гаврики? В прошлом году только шестеро собралось — сачкуют некоторые!» Вспоминал армию, где дружба — закон! Служил он в ГДР, в группе советских войск, помнил многие немецкие города, хранит с тех пор небольшую черно-белую репродукцию с «Сикстинской мадонны». «Ты ей в лицо смотри, — учил он соседа, показывая ему карточку, — все главное — в глазах у нее. Усекаешь?»

— А почему ты после армии дома не остался, сюда приехал? — спросил сосед.

— Да супруга так захотела. Давай, говорит, на стройку поедем. А мне что? Мне все равно. Моя специальность — механизация, так что на любой стройке дело найдется. Ну, собрались и поехали.

— Не жалеешь?

— А чего жалеть-то? Тут все бурлит, все кипит. Много увидишь и узнаешь. Тут кругозор!

Парень говорил почти без умолку, и, вдоволь его наслушавшись, Иван сказал Наде:

— Любопытный тип. Совсем молодой, а говорит — «супруга».

— Может быть, так и надо, — проговорила Надя, чуть улыбнувшись.

— Нет, «жена» все-таки лучше, проще, — не согласился Иван. И задал очень любимый всеми приезжими вопрос: — Часто у вас тут женятся?

— Каждую субботу и воскресенье в «Баргузине» свадьбы играют.

— А разводы как?

— Тоже бывают. Мы ни в чем не хотим уступать столицам… хотя, в общем-то, уступаем.

— Да, тут, пожалуй, семьей дорожат больше, чем в крупных городах.

— Кто как, — знающе отвечала Надя. — Все от людей зависит, а каждый человек — загадка.

— А семья — это уже уравнение со многими неизвестными.

— Обычно — с двумя, — с улыбкой поправила Надя ученого. И захотелось ей тут, к слову, поделиться с ним своей «загадкой», рассказать о своей судьбе-долюшке, но она не решилась. Все же не настолько хорошо они знакомы и близки, чтобы своим сокровенным — и больным! — делиться…

Катер в это время пристал к пустынному подмытому половодьями берегу, на котором всего только и было, что старый пень да ракитовый куст. Под днищем зашумел и затормозил движение песок. С носа катера спрыгнул на берег, попав на мелководье, молодой мужчина — рослый, красивый, русобородый — Илья Муромец с рюкзаком на плече. Помахав рукой капитану, он начал взбираться вверх по осыпи, по еле заметной тропинке, и стал за берегом укорачиваться: сперва ног его не стало видно, затем туловища. Он словно бы погружался в землю, удаляясь от катера. В степь погружался, к кому-то направляясь…

Следующая остановка — уже продолжительная, часовая, — была в большой деревне. Здесь экипаж «Звезды» обедал, а пассажирам предлагалось отдохнуть и погулять.

— Мы можем тоже перекусить, Иван Глебович, — показала Надя свою сумку с торчащим из нее стаканчиком термоса.

— Нет. Раз мы обеспечены, пойдем смотреть деревню.

Прямо от пристани вдаль, в степь, за которой опять рисовались горы, уходила просторная улица, и чуть ли не перед каждым домом на ней громоздились огромные кедровые кряжи и плахи. Некоторые дома были уже обложены, как защитным слоем, колотыми дровами и смотрели на дорогу маленькими добродушными амбразурами окон… По всей деревне шла заготовка топлива на долгую и строгую сибирскую зиму. В улице стоял запах ароматной кедровой древесины, свежих опилок, а сами дрова эти — свежие, чистые — выглядели как заготовки для какой-нибудь художественной работы. Чтобы изготовлять из них кующих деревянных медведей или старичков-лесовичков.

Надя бывала в этой деревне — наезжала вместе с другими женщинами в здешний магазин — и уверенно повела Ивана по улочкам и переулкам, а потом вывела обратно, на высокий берег, на бугор, с которого Река открывалась особенно далеко, широко, привольно. Здесь гуляли какие-то особые свежие ветры или, может быть, воздуха и в грудь ощутимо, вливался простор. Наступала легкая созерцательная отрешенность, все было чисто и ясно — и вокруг, и в душе, и впереди… Вот он, воздух открытых пространств!

— У-ди-вительно! — наслаждался Иван. — И как все меняется! У вас там, в глухой, труднодоступной глубинке, выстроился настоящий современный город с холодной и горячей водой, с электроплитами на кухне, с торговым центром, а здесь — добротная патриархальная деревня со своим укладом, с этими вкусными пахучими дровами и со своей жизнью за этими стенами. Удивительно! — повторил он.

— Это только для приезжих, — заметила Надя. — А когда здесь живешь, то другого и не представляешь.

— Наверно, — согласился Иван. — И все же… Город, в котором не встретишь ни одного толстого и ни одного старого человека, в котором все подъезды заставлены детскими колясками, город, который стоит в лесу и все-таки сохраняет одинокую березу на середине пешеходной дорожки… Мне даже захотелось пожить тут.

— Так за чем же дело стало? — подразнила Надя.

— Служба. Привычки. Дом.

Наде очень захотелось тут расспросить Ивана про его дом, потом подначить насчет странной службы, которая с природой связана, а проходит в Москве, но сказала она совсем другое:

— Можно и вот так почаще приезжать, как теперь приехали.

— Это уже решено. Мы выдвинем сюда наш пост, установим наблюдения за водохранилищем, за поведением Реки после накопления «моря». В европейской части мы многое поняли с запозданием, а тут все делается еще быстрее и в несравнимых масштабах, так что медлить никак нельзя. Надо набирать, как мы говорим, массив информации, чтобы надежнее действовать. Пора начинать паспортизацию малых рек и озер Сибири, без которых не живут и большие. Хорошо бы учредить здесь заповедник, пока человек еще не очень воздействовал на эту природу и пока она так хороша и разнообразна. Когда-то надо не только просить, но и заставлять человека быть человеком…

— Зверем-то он теперь уже не станет, — заметила тут Надя.

— Как знать, Наденька! Всякое с ним случается…

«Наденька…» Это неожиданное ласковое обращение не осталось незамеченным. Было даже удивительно, до чего Надя обрадовалась, придав этому бог знает какое значение. Она как-то еще раз ухитрилась услышать свое имя, произнесенное его голосом, и уже была уверена, что никто на свете, никто и никогда прежде не называл ее столь славно и мило. Хорошо бы и ей ответить как-то вот так же, да разве осмелишься!..

Дальше был старинный городок со старинным же музеем в краснокирпичном массивном здании, а потом обратный, уже более долгий путь против течения. Все сменялось теперь в обратном порядке: степь — предгорья — горы. Все сменялось и все сливалось — вчерашнее, сегодняшнее, и что-то вроде бы вызревало завтрашнее — неясное и загадочное, как звездная туманность.

В Сиреневый лог вернулись поздно, всего насмотревшись и вполне освоившись друг с другом. Каждый успел многое рассказать о себе, и Надя со странным чувством, похожим на радость, узнала, что Иван тоже не очень-то счастлив, что живет он отдельно от жены, и умной и красивой, но слишком властной и задиристой…

Когда пришло время расставаться, Иван сказал:

— Пойдем ко мне?

И Надя пошла за ним…



Ранним утром, еще до того как уходит первая смена на плотину, еще в холодные, отсыревшие за ночь сумерки она вышла из гостиницы. Конечно, ей не хотелось, чтобы ее кто-то увидел, но шла она по пустынному поселку, не спеша и не ежась: если и увидят, так ей никого и ничего не страшно! Она жила еще в легком тумане, и в голове ее повторялись странные стихи, которые она услышала от Ивана впервые, попросила повторить — и вот почти полностью запомнила. Вероятно, потому, что тут, в сущности, ничего не требовалось заучивать. Все, что в них сказано, было и с нею, если вспомнить вчерашний вечер и минувшую ночь.

Обманите меня… но совсем, навсегда…

Чтоб не думать зачем, чтоб не помнить когда…

Чтоб поверить обману свободно, без дум,

Чтоб за кем-то идти в темноту наобум…

И не знать, кто пришел, кто глаза завязал,

Кто ведет лабиринтом неведомых зал,

Чье дыханье порою горит на щеке,

Кто сжимает мне руку так крепко в руке…

А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман…

Обманите и сами поверьте в обман.

Максимилиан Волошин — так звали неизвестного ей поэта…

В своем подъезде она привычно глянула на почтовый ящик — нет ли чего? — и сквозь дырочку увидела, что там что-то белеет. Открыла. Это было письмо от мужа.

Она начала беззвучно смеяться. Стояла на площадке и смеялась и никак не могла остановиться. Надо же, как угадал! Ну прямо день в день! Больше года молчал — и вот обрадовал… Где же ты вчера был, что же ты позавчера думал?

Тут она почувствовала, как сквозь неслышный смех ее стали прорываться всхлипы, и побежала скорее вверх по лестнице, комкая в руке письмо. На своем этаже она быстренько открыла дверь. Юркнула в свою обитель, в свое убежище, и там придавила дверь собою — как будто избавилась от погони. Откинув голову, вздохнула наконец полной грудью. И все тут вмиг прекратилось — и смех, и начинавшаяся истерика. «Все!» — сказала она себе. Будто преграду поставила.

Дальше она все делала с подчеркнутым спокойствием: сняла куртку и повесила ее в прихожей. Отнесла в комнату дорожную свою сумку. Села в кресло. Но как только приготовилась надорвать конверт, какая-то злая пружина вытолкнула ее из кресла. К черту!.. Вместо того чтобы вытащить письмо из конверта, она разорвала его пополам, сложила обе половинки и еще раз разорвала, и потом еще, еще, еще — до мельчайших лепестков, до размеров снежинки, новогоднего конфетти. А в конце еще и обсыпала себя этими «снежинками» прошлогоднего снега и еще повертелась под этим маленьким снегопадом.

— Вот так, дружок! — сказала она вслух. — Прости-прощай!

Некоторое время спустя ей все же захотелось узнать, о чем мог написать ее благоверный. Сложить бы хоть одну фразу, найти бы хоть одно объясняющее слово. Может, он хочет вернуться или зовет к себе?

Но все было поздно… и не так уж нужно теперь.

Вдруг открылось: не нужно! Не нужен и не интересен он сам!

Вроде бы скучно было без него, но ведь скучно и с ним, если вспомнить. До этих последних дней, до этой минувшей ночи все в ее жизни было скучное, неинтересное, ненужное. Так что нечего и собирать отмершие лепестки, бесполезно что-то лепить из обрывочков…

Молчи и дальше, дружок! Крепко, долго молчи!

26

А счастьем заведует в мире женщина…

Юра объявил дома, что женится, привел для знакомства Наташу и после этого сам направился к Варламовым. Так посоветовал ему «шеф», и того же хотел, оказывается, брат Наташи — Валентин Владимирович, неистовый начальник СУЗГЭС.

Этот визит в дом Варламова был у Юры, в сущности, первым — раньше он просто вызывал Наташу на улицу. Хорошо и давно зная Варламова, Юра, как ни странно, немного побаивался его. На работе и по работе у них никаких столкновений не случалось и не могло случиться — разные объекты! — а вот как поведет себя Варламов в домашней обстановке, предсказать было трудно, и потому-то Юра слегка опасался, как бы не начал хозяин дома воительствовать в присутствии Наташи. Как тогда вести себя гостю-жениху?

По годам они не так уж далеко отстояли друг от друга, но и по положению на стройке, и по характеру, и по тому, как строили свои отношения с другими людьми, они очень отличались, разнились. Варламова и старшие, и младшие, и даже приятели-ровесники называли только по имени-отчеству, а Юра еще и сегодня оставался почти для всех Юрой. Даже Наташа называла брата Валентином Владимировичем, а дома Валентином, но никогда — Валей. Такое обращение вообще не подходило Варламову, и трудно себе представить, чтобы кто-то подошел к нему и сказал: «Ну что, Валя, закурим?» Само это имя было выбрано как бы для другого человека. Варламову лучше бы подошло, скажем, Георгий или какой-нибудь Ратобор. Ратобор Владимирович Варламов…

Возможно, сама должность обязывала Варламова к строгой, а то и жесткой манере поведения. Он строит здание ГЭС, тот конечный и, по его понятиям, главный объект, ради которого и затеяна вся эта великая баталия между двух высоких берегов Реки. Он строит, а ему нередко мешают или чего-то «не обеспечивают». И вот он бьется, как полномочный представитель своей сверхдержавы, за свою правду, то есть за право строить без помех, при полной и всеобщей поддержке. Он бывает резок даже с Острогорцевым, когда тот либерально смотрит на чьи-нибудь промахи или недоработки. «Либерализм и порождает безответственность», — мог заявить он на летучке, имея в виду либерализм самого высшего здешнего начальства.

И ему все сходило. Некоторые начальники управлений с оттенком ревности говаривали: «Он же — сынок!»

«Сынком» Варламова называл, приезжая на стройку, заместитель министра, а не Острогорцев, но это не учитывалось. Раз уж замминистра так по-родственному относится к Варламову, то и Острогорцев постарается его не обидеть.

Замминистра работал в свое время вместе с отцом Варламова, ныне покойным. Всезнающая молва утверждала также, что «старики» не только дружили, но в свое время любили одну женщину, и даже это не расстроило их дружбы: они женились на других. А когда умер отец Варламова, Валентин и стал «сынком» замминистра.

Если говорить о преимуществах, получаемых Варламовым от такого своего положения, то он использовал только одно: честно, самозабвенно работать, болеть всей душой за дело. Да, он резко и прямо в глаза говорил на летучках о чьей-то безалаберности или безответственности, но не потому, что пользовался расположением замминистра, а прежде всего потому, что никто не мог бы ответно упрекнуть его в тех же грехах. Сначала он воевал за порядок и тщательность на своем объекте, отдавая ему чуть ли не весь физический запас своих сил и возможностей. Иные считали, что он слегка подчеркивает свою преданность стройке, свою непримиримость к недостаткам и промахам, свое бескорыстие и честность, но он при этом не создавал приукрашенного образа. Все именно так и было: и предан, и непримирим, и честен, и работает без дураков.

Юра уважал его. В душе он хотел бы, чтобы когда-то и о нем говорили, как о Варламове: неистовый, яростный, злой до дела. Но он понимал в то же время, что в его характере не было таких качеств, и понимал, что и дальше будет и сможет жить только по-своему и только своими данными и способностями сможет чего-то добиваться…

Юра шел сперва привычным своим спорым шагом, потом незаметно, для себя перешел на чуть замедленный, словно бы раздумчивый. Дома здесь были длинными, так что пока пройдешь от торца до торца — много чего насмотришься и услышишь. Проходя мимо общежития, невольно вспомнил, что сегодня была получка, и понял, что «сухой закон» здесь сумели обойти, нарушить. Как в летнее время, на балконах висели разогретые парни, переговаривались между собой, кричали что-то вниз. Один тепленький шел навстречу Юре в распахнутой куртке, надетой на голое тело.

— Чайник, спрячь пузо — простудишь! — крикнули ему сверху.

«Чайник» отвечал быстро и находчиво:

— Пошел на…

И отшлепал ладонями чечетку на голом своем животе.

Какое-то длинноволосое существо раздевалось в окне первого этажа. Ленивые движения, тонкая талия, ухоженные кудри… Вот существо повернулось лицом к улице, и оказалось, что помимо длинных красивых волос у него есть еще и усы.

Попадались навстречу новенькие детские коляски с еще не разработанными рессорами, и юные мамаши своими полудетскими голосами вели степенные женские разговоры:

— Ты знаешь, а мой так любит грудь пососать, что мне даже жалко отваживать его. А долго, говорят, вредно.

— Ничего не вредно. Ты знаешь, сколько я в детстве сосала? До двух лет.

— А ты знаешь, давать пустышку совсем не вредно. Сосательный рефлекс снимает у ребенка стрессовые состояния.

Ученый народ!..

Но вот и дом, перед которым Юра не раз прохаживался в условленное время, поджидая Наташу. Вот и подъезд, в который иногда входил и с лестницы условленным звонком вызывал Наташу.

Дверь и сегодня, по такому же звонку, открыла Наташа, явно поджидавшая его. Хорошо улыбнулась — и ему сразу стало спокойнее.

— Ну, пойдем….

Они прошли в такую же, как у Густовых, большую «балконную» комнату, в которой собралась вся семья. Однако ни накрытого стола, ни каких-то приготовлений Юра не увидел, и это обрадовало его: значит, все будет по-простому.

Первым делом Наташа подвела его к пожилой, с молодыми глазами женщине и представила ей, и назвала ее: «Это наша мама, Нила Федоровна». «Какое старинное имя!» — отметил про себя Юра. С Варламовым и его женой, работавшей в отделе коммунального строительства, обошлось, понятно, без представлений — Юра просто поздоровался с ними.

Варламов мастерил из легкой алюминиевой проволоки каркас будущего сценического одеяния для сына-школьника: не то паука, не то жука. Когда Юру усадили в кресло, Варламов начал примерять этот каркас на юного актера, и началось всеобщее обсуждение, где он хорош, а где требует подгонки «по фигуре». Сам Варламов был неудовлетворен, ему хотелось и тут все сделать на высокую оценку. «Слишком мягкая проволока, — сердился он. — Вечная история с этими снабженцами!»

Больше всего Юра боялся начала разговора о женитьбе, считая, что ему же самому придется и начать его. Вспомнилось что-то читанное и виденное в кино, и все представлялось банальным, смешноватым, в чем-то даже чуть-чуть унизительным. Веселая, радостная Наташа, ее скрываемое, но видимое оживление подбодрили его, но все-таки трудно взять да и сказать: «Вот мы с Наташей пожениться решили…»

И тут великолепно выручил его Варламов.

— Ну так что, Юрий Николаевич, тут у нас ходят предпраздничные слухи… — начал он, подгибая проволоку.

— Слухи достоверны, — подтвердил Юра. — Мы с Наташей решили…

— А я все смотрел и думал: не браконьерит ли парень? — продолжал откровенный Варламов. — Все-таки до трех десятков в браконьерах ходил.

Юра смутился и не нашел, что ответить. На выручку ему поспешила жена Варламова.

— Видимо, плохо охранялись заповедники, — сказала она, и непонятно было, выручила Юру или поставила еще в худшее положение.

А Варламов вдруг взвихрился.

— А ну-ка, бабы, марш на кухню! — скомандовал он жене и сестре. — Наташа, ты что-то проявляешь маловато прыти. Тебе положено сегодня юлой вертеться, а ты тут улыбочки строишь… Я все-таки считаю, — обратился он к Юре, — что женщины должны заниматься прежде всего своими главными делами: вести хозяйство, растить детей, ублажать мужей…

— Женщины — тоже люди, — чуть обиженно перебила его Нила Федоровна, может быть, подумав о будущей жизни своей дочери с этим вот молодым человеком, а также о том, что незачем настраивать жениха таким вот образом.

Непреклонный Варламов усмехнулся и перед матерью умолк.

Стол был накрыт быстро и просто. К нему сели Варламов, его жена, Нила Федоровна, Юра и Наташа. Детям — юному артисту и его сестричке лет девяти — было приказано уйти в другую комнату. Когда разливали вино, Варламов отставил от жены ее рюмку, и тут промелькнул намек на то, что в доме поджидают третьего ребенка.

О предстоящей свадьбе почти не упоминали. Так, разве что попутно и к случаю. После замечания о третьем ребенке молодым было сказано: «Смотрите, не отставайте от старших!» Зашла речь о жилье в поселке — и Нила Федоровна спросила: «А у вас, молодые люди, есть надежда на квартиру?» Юра сказал, что есть, в сущности, свободная квартира сестры Нади. «А это не будет бесчеловечно?»— заметил Варламов. «Надя все равно больше живет у нас, чем у себя, — невольно выдал Юра семейную тайну. — Так что на первое время мы можем поселиться у нее, а там ведь можно и попросить».

— Допросишься-то не вдруг, — заметил мрачновато Варламов. — Строим мало. Да и не то строим! — начал он постепенно разгоняться. — Зачем строить обыкновенные жилые дома и отдавать их под общежития молодежи?

Юра слышал, что это дальновидная практика: закончится строительство ГЭС, и те, кто здесь останутся или сюда приедут, получат отдельные квартиры. Но у Варламова, оказывается, был свой взгляд и на эту проблему.

— Холостяки всегда будут, и им нужны холостяцкие удобства. Для них надо строить общежития гостиничного типа, но с сушилками, шкафами для рабочей одежды, с холлами, где они могли бы встречаться не только с соседями по комнате. Вечерний буфет с самоваром, может быть, удержал бы кого-то от выпивки…

— Может быть, им построить здесь гостиницы типа интуристовских? — усмехнулась жена Варламова.

— А ты помолчи! — беззлобно оборвал ее муж. — Сидите там в своей зачуханной конторе, делаете вид, что понимаете в строительстве… а на самом деле ни одного приличного строителя у вас нет!

Тут, как видно, прорывался наружу некий семейно-производственный конфликт, и пришлось вмешаться Ниле Федоровне, чтобы притушить его. Перед нею Варламов снова отступил, умолк.

— Беда гидростроителей в том, что они и дома продолжают кипеть, — проговорила Нила Федоровна, обращаясь к Юре. — Вот таким же был и отец Валентина. И сгорел раньше времени.

— Мама, ты сама из того же племени, — напомнил ей уже слегка успокоившийся Варламов.

— Так я и сама кипела… — Нила Федоровна улыбнулась, что-то про себя вспомнила, затем начала рассказывать: — Когда Днепрогэс начали восстанавливать, мужчин еще мало было, а женщины такие заводные попадаются, и вот столкнулись у нас две бабьи бригады: ни одна не хочет уступить! А тут еще обе бригадирши в прораба влюбились — можете представить, какая рубка пошла!

Все за столом приготовились послушать эту историю, но Нила Федоровна не стала продолжать ее и перенеслась на Каховскую стройку. Вспомнила песчаные бури, когда приходилось работать в шоферских очках, ранние утренние выезды на плотину, когда в поселок втягивалась колонна автомашин со скамеечками в кузовах и к ней бежали из всех домов веселые шумные строители. Вставать приходилось рано, вместе с солнышком…

— Вот и во мне тот же режим воспитали, — довольно заметил Варламов. — У меня будильник всегда на пять тридцать поставлен, в семь — на работу. Начальников, которые к девяти прибывают, — презираю! Снобизм или равнодушие! Таким надо в проектных институтах работать, а не на стройке… Ты расскажи, мам, как вы ее строили, свою Каховскую, — вдруг остановил он себя.

— А так и строили, — с удовольствием продолжала Нила Федоровна. — Как вы теперь говорите — в охотку строили. Дамбу возводили народным методом, то есть приезжали люди из колхозов на своих повозках, со своими харчами и возили землю, а мы руководили. Выходных итээры там не имели — отдыхали на физической работе, с носилками в руках. Приедем домой уставшие — только поужинать да поскорей спать завалиться. А я еще заочный институт решила кончать. И ведь кончила! — с удивлением проговорила она, обращаясь теперь только к Юре, который один здесь мог не знать ее биографию. — Валентин начал в школу ходить, а я за дипломную работу засела. Защитила на «пять». По оформлению мой диплом был признан лучшим, и его показывали потом ребятам с очного отделения.

— Мне — тоже, — вставил Валентин Владимирович.

— И я видела, — добавила Наташа. — Такие аккуратные и красивые чертежи, что прямо чудо!

— Ну вот и похвастала, и похвалили, — хорошо улыбнулась Нила Федоровна и стала явно заканчивать: — А в общем я так вам скажу, что работать на гидростроительстве — всего интересней. Такая сплоченность у нас возникала, что только вместе хотелось работать и дальше. С Днепрогэса мы всем коллективом на Каховскую стройку переехали, все знали друг друга, так что и конфликтов всяких меньше случалось. Народ весь молодой, дружный был… Вся молодость у меня там! — вздохнула Нила Федоровна. — Все самое главное — там… Теперь-то одно осталось — доживать.

— Не так завершаешь, Федоровна! — поправил ее сын. — Надо сказать: воспитать достойных внуков.

— Это ваша забота, дорогие. Я всех, кого надо было, воспитала.

Нила Федоровна отпила вина из своего фужера и задумалась, и словно бы отрешилась от всего окружающего и от всех окружающих — и домашних, и гостя. Она была сейчас, наверно, в гостях у своей молодости… Вот так же порой и Николай Васильевич. Поговорит о войне — и забудется, и не вдруг в такие минуты разбудишь его…

Юра уходил вскоре после десяти часов — Варламов прямо, не стесняясь, напомнил всем о своем будильнике, который он поставил на пять тридцать еще в первый месяц стройки и с тех пор не переводил. Юре он молча пожал руку и ничего не сказал. Но и по тому, как пожал, как кивнул на прощанье, было видно, что расстаются они хорошо, друзьями. Юре хотелось дружить с этими людьми всегда.

На лестнице, прощаясь с Наташей, он спросил:

— Ты хочешь, чтобы у нас была свадьба в «Баргузине»?

— Не очень, — помотала головой Наташа. — Я не люблю, когда кричат «горько». Это какое-то насилие. Это не их дело, я хочу сказать.

— Ты еще подумай и скажешь. Но если будет, я попрошу, чтобы вместо марша Мендельсона поставили «Я помню чудное мгновенье». В мужском исполнении.

— Ну тогда может быть…

— Думай! И люби меня.

Он поцеловал ее и бегом сбежал вниз. Потом зашагал по пустынной дорожке к своему дому. Осенью и зимой поселок ложится спать рано, после десяти вечера прохожих на улице уже не встретишь. Только общежитие-нарушитель продолжало еще гомонить. И тут в подъезде, под крылечным козырьком, Юра увидел своего Лысого, неприютно, бездомно ссутулившегося.

— Ты что, паря, кукуешь тут? — спросил.

Тот махнул рукой и сказал;

— Противно домой идти.

— Опять этот? Ухватов?

— Ну!

— Пойдем, я ему скажу пару теплых.

— Не надо. Он пьяный, гад… И настоящий уголовник, я думаю.

— Так надо проверить.

— А как ты его проверишь? Документы у него в норме, на работу опять устроился. Нет, ты подумай, Юра: такой лоб — и рабочим в продуктовый магазин! Зато каждый день поллитру имеет.

— Давай я хоть вместе с тобой войду — предложил Юра, пожалев Лысого. — А завтра я через кадры, через милицию…

— Не надо бы его дразнить, — вроде как возразил Лысой, но с удовольствием направился в подъезд.

И тут же — легок на помине! — встретился им «индеец» Ухватов, только без своей узорчатой ленты через лоб. Когда и как очутился он в подъезде — трудно сказать, но конец их разговора явно успел услышать.

— Зачем откладывать до завтра? — проговорил он, заступая им дорогу и пытаясь изобразить улыбку. — Давай проверим друг друга сейчас, инженер.

Он сунул руку в карман, быстро выхватил что-то оттуда, и из его кулака с металлическим щелчком выскочило лезвие.

— Юра, не связывайся! — умоляюще попросил Лысой. — Он не посмеет!

Юра отступил с крыльца на дорожку. Конечно, тут сработал приобретенный в свое время на тренировках рефлекс — не позволять противнику слишком приблизиться, но и сам вид ножа заставил Юру отшатнуться.

— Ну что, инженер? — почти мирно рассмеялся Ухватов. — Считаем проверку законченной? Я вас не видел, вы меня тоже.

— Нет, сокол, все только начинается, — ответил на это Юра. Ему было невыносимо противно, что этот тип посчитал его струсившим, в груди поднималась трудно управляемая волна. — Я мог бы поломать тебе кости, — продолжал он, не сводя глаз с Ухватова и его правой руки, — но закон запрещает. Поэтому я просто посоветую тебе: мотай отсюда куда подальше. Здесь не твой климат, понимаешь? Мотай по холодку!

— Какой строгий товарищ, а? — Ухватов опять изобразил страшноватую улыбку. — Ты меня так перепугал, что поджилки трясутся.

— Юра, не связывайся, — опять попросил Лысой.

— А ну-ка сгинь! — цыкнул на него Ухватов.

— Не уйду! — заявил Лысой.

— Пожалеешь!

— Все равно не уйду.

— Ага, значит, двое на одного? Н-ну, хорошо, господа.

Он повернулся и вроде как направился в подъезд, ко вдруг, резко повернувшись и выщелкнув лезвие, кинулся на Юру. Юра успел отклониться и принял стойку, выставив перед собой чуть растопыренные руки.

— Ребята, сюда! — заорал Лысой, повернувшись к лестнице.

Но Ухватов уже замахнулся ножом снизу («В живот метит!») и ударил. Юра успел выставить навстречу ножу «крест», практически непробиваемый, но перехватить кисть противника не успел, и тогда началась опасная возня вокруг этой руки с ножом. Ухватов оказался увертливым и кое-что понимал в самбо, а Юра словно бы перезабыл все знакомые приемы. Только когда нож резанул по бедру, у Юры прибавилось сноровки или злости. Он все-таки поймал руку Ухватова, рванул ее на себя, и тот потерял равновесие, оказался на земле. Юра — на нем. Заводя руку Ухватова за спину, Юра почувствовал, как рука эта хрустнула и перестала сопротивляться. Ухватов вскрикнул.

Юра встал, а подоспевшие вместе с Лысым ребята начали молотить лежащего на земле. По-своему опытный, Ухватов свернулся клубком, защищая голову руками, а живот коленями.

Теперь Юра испугался, что может произойти убийство.

— Ребята, стойте! — крикнул он. — Прошу вас — остановитесь! — И совсем уже по-мальчишески: — Лежачего не бьют!

— А ты за кого? — подлетел какой-то новый, не знакомый Юре парень и ударил его под ложечку.

Юра схватился за живот и согнулся, а тот еще и по затылку успел.

— Лысой, останови! — прохрипел Юра, как только сумел вздохнуть.

Неизвестно, услышал Лысой эту просьбу, или сам догадался, но начал расшвыривать дерущихся в стороны, применив наконец свою медвежью силу.

— Стойте, мужики! — уговаривал он со слезами в голосе. — Своих перебьете! Озверели вы, что ли?

Когда все остыли, он вспомнил:

— Мужики, тут нож должен быть. Стали искать, но не находили.

— Ищите, мужики, — просил Лысой. — А если кто взял, отдайте. Нельзя его при себе оставлять.

Но никто не признавался. Только поглядывали все друг на друга, пытаясь отгадать, кто же подобрал.

— Вы у него посмотрите, — показал Юра на лежавшего на земле Ухватова, который или притворялся, или в самом деле был без сознания.

Нож действительно подобрал он. Скорчился, съежился, а все же подгреб свое оружие под себя и, когда его переворачивали, опять зашарил рукой по земле.

Юра чувствовал, как по ноге течет кровь, и понимал, что надо скорее куда-то идти — домой или в больницу. Рана, как ему представлялось, была неглубокая, так что в больницу не стоило. Но и домой нельзя: отец разволнуется и снова может расхвораться… Он пошел к Наде, моля судьбу, чтобы сестра оказалась дома.

Как только подумал о Наде, тут же вспомнил Наташу, и стало особенно обидно и горько. Как не ко времени все это с ним случилось, как нехорошо заканчивался этот день, до сих пор такой добрый к нему! Подумалось, что, может, и не стоило останавливаться с Лысым. Надоело бы медведю сутулиться у подъезда — и пошел бы домой, и продолжал бы жить, как жил до сих пор. Смирились же они там все с этим Ухватовым — и пусть бы продолжали терпеть.

Можно было свободно пройти мимо, и ничего бы тогда не случилось — не ковылял бы, припадая на раненую ногу. А завтра бы встретился с Наташей… Надо было пройти мимо…

Но для этого, видимо, надо было родиться другим человеком.

Не лучшим, не худшим, но другим.

Ступать на левую раненую ногу становилось все больнее, и все сильней намокала от крови штанина. Поскорей бы перевязать! Только вот найдется ли у Нади бинт?

Его догнал Лысой.

— Он что, поранил тебя? — спросил с сочувствием..

— Немного.

— Тебе помочь?

— Спасибо, что там помог, — проговорил Юра.

— Ты это… с обидой?

— Нет. Ты все-таки остановил их.

— Мне надо было, когда он на тебя пошел.

— Надо было.

— Прости, Юра… Этого гада в больницу потащили.

«Может, и мне лучше бы туда?» — подумал Юра. Но тут же представил, что могут положить в одну палату с Ухватовым, и похромал дальше, опираясь на плечо Лысого.

27

А стройка продолжалась и развивалась, и в ряду своих ближайших соседок занимала все более заметное, даже несколько особое место. Отчасти это объяснялось ее уникальностью, но ведь типовых ГЭС, как известно, не бывает вовсе. Важное ее значение для региона и немалая проектная мощность — это по нынешним временам тоже не редкость, это свойственно теперь большинству возводимых объектов; когда происходит преображение такого континента, такой планеты, как Сибирь, никого особенно не удивишь размерами стройплощадок. И особое положение стройки Сиреневого лога определялось прежде всего тем, что здесь проходил проверку и практическую отработку новозарождавшийся характер взаимоотношений между строителями, проектировщиками, поставщиками. Назвали все это добрым словом — содружество. Началось оно, можно сказать, при попутных ветрах. Люди приняли его везде хорошо — оно ведь предполагало и обещало аккуратную, ответственную, налаженную работу. Никаких других выгод люди не ждали и не жаждали, поскольку понимали, что именно такая работа выгодна, только такая может радовать и не сильно утомлять.

Прошедшие месяцы подтверждали, что — да! — ускорение и улучшение строительства в Сиреневом логу возможно. Это подтверждали сами строители, наладившие наконец ритмичную работу бетоноукладочного конвейера, и многие поставщики. На стройке побывали глаза правительства и министр энергетики и электрификации. Повышенный интерес к ней проявляли все партийные органы — вплоть до Центрального Комитета. Партийные и правительственные органы присматривались ко всему здесь происходящему с совершенно ясной целью: не есть ли это новая ступень в методах строительства, в системе взаимодействия производственных коллективов? Возможно, здесь зарождался и новый вид трудового коллективизма, когда добрая сотня производств, организаций, десятки и сотни тысяч людей, работающих в разных концах великой страны, буквально болели душой за объект, возводимый за тысячи километров от них, в малоосвоенных глубинах Сибири…

Надо было хорошо все понять и осмыслить. В принципе нас волнует и радует всякое новое строительство, где бы оно ни производилось. Мы радуемся и новому заводу, на котором никогда не будем работать и продукцию которого, возможно, не будем потреблять, каждой новой дороге, по которой никогда сами не будем ездить, — и это все понятно. Но тут для всех далеких все здешнее становилось кровным, своим. Тут все объединилось в одном заманчивом стремлении построить прекрасную мощную ГЭС и быстро, и хорошо, и при новом к ней отношении. Для всех поставщиков, для всех участников содружества она стала любимой в семье дочерью, и ей отдавалось все лучшее.

Легче всего понять ленинградцев. Они создали проект этой ГЭС, на ленинградских заводах проектировались и строились уникальные турбины, генераторы и многое другое; они и раньше считали себя прямыми участниками строительства. Они и затеяли это гражданское дело — содружество, взяв на себя смелость первого шага. Но дело-то в том, что к ним тут же начали присоединяться машиностроители Днепродзержинска и Красноярска, Белоруссии и Удмуртии, и с этого времени для этих людей тоже стали кровно родными все дела и проблемы Сиреневого лога. Во всех этих краях и городах стройку называли «наша ГЭС». Каждый энергоблок, подъемник, новый бетоновоз, набор необходимых металлоконструкций или мелких инструментов — все, что предназначалось для «подшефной» ГЭС, было теперь делом особо важным и особо ответственным. Сроками поставки и качеством оборудования для этой ГЭС определялось отныне лицо предприятия-поставщика. Стройка становилась своеобразным смотром способностей предприятия, современности его. Начинал действовать незримый, но самый надежный контролер — совесть. Устранялся институт «толкачей», исключалось взаимное вымогательство по системе «дашь на дашь».

Не всюду, не у всех и не все шло успешно и гладко. Всегда ведь легче сказать слово, чем сделать дело. Кое-кто, возможно, и поторопился взять на себя почетные обязательства, еще не достигнув необходимого для этого уровня культуры производства и ритмичности в работе. Но дело это оказалось не только заразительным, но и двигательным. Оно уже само подтягивало всех до необходимого уровня, обязывало к честности. Был создан Большой координационный совет с участием крупных специалистов и партийных руководителей, который объединял действия всех участников, контролировал их, вносил поправки, делал, в случае нужды, переадресовки заказов.

На самой стройке — на плотине и здании ГЭС — работа шла все время с напряжением. Достигнув одного уровня, приходилось тут же поднимать его, чтобы в новом месяце непременно перекрыть. Тут было, как на состязаниях прыгунов: взял высоту два метра восемнадцать — планку поднимают на два двадцать. Только беспрерывное и безостановочное наращивание темпов укладки бетона могло обеспечить необходимую для пуска первого агрегата высоту плотины. Только так создавался фронт работы для монтажников на здании ГЭС.

Как во всякой большой работе, кому-то приходилось труднее, кому-то полегче, кто-то ухитрялся шагать вроде бы и в общем напряженном ритме, однако же без особых напряжений и волнений. Есть такая удивительная разновидность людей, которые в любой обстановке — даже на войне, даже в момент перекрытия реки и во всякой другой яростной трудовой ситуации — умеют соблюдать режим наибольшего благоприятствования самим себе, устраиваются в таком месте, откуда все видно и где они сами тоже вроде бы на виду, но все-таки, по выражению одного мудрого поэта, не воюют, а «кхекают». Поэт вспоминал мужика, который, глядя на своего соседа, колющего дрова, в такт каждому удару топора старательно, с силой «кхекал». Любопытно, что именно эти «кхекающие» люди больше всех говорят о напряженности планов и графиков, о перегрузках, и так это умеют сказать, настолько научно, тонко и утомленно, что им нельзя не поверить. И нельзя не подумать, что они-то и есть настоящие, современно мыслящие герои строек!

К зиме, когда бетонные работы сильно пошли на спад — под шатрами, в тесноте и парильне, слишком широко не развернешься! — снова прозвучал подзабытый Голос Сомнения, впервые прозвучавший в конце памятного партийного актива стройки. Он был теперь не столь категоричен, в нем слышались и нотки заботы, и какого-то смутного предупреждения. Дескать, не провалимся ли мы с этим досрочным пуском? Ведь если сегодня идем такими темпами, если и тут и там видим недоработки, срывы, так как же успеем к новому сроку? Не зарваться бы нам. Не надорваться бы. Не вышла бы нам эта досрочность боком!

И опять вопрос: надо ли, стоит ли прислушиваться к таким голосам в ходе начавшегося наступления? Первый и самый простой ответ: не надо! Первая реакция нередко бывает и самой верной. Но если задуматься и что-нибудь вспомнить… «Сомневайся во всем», — советовал один древний мудрец. О пользе сомнений часто говорят творческие кадры. Возможно, что и в сомнениях, касающихся стройки, есть свой резон, поскольку в них содержится невредный призыв к трезвости, к благоразумию, к проверке желаний расчетами. Может быть, в них звучит предостережение от безоглядности?

Все может быть.

И мы пока что не будем отвечать на прозвучавшие здесь вопросы, ибо единственно убедительный ответ на все сомнения может дать лишь конечный результат дела, итог наступления. Победил — и ты прав во всем, на всех этапах. Проиграл — значит ошибался на всех этапах или на самых главных. Победителей, как водится, не судят, проигравшим остается анализировать и признавать перед всем честным народом свои ошибки, делать выводы на будущее, не ждать ни наград, ни повышений — и делаться более осторожными впредь. Вот ведь какая жестокая цена проигрыша не в спорте, а в деле! Здесь надо обязательно выходить в победители. Не сомневаться и не оглядываться.

У гидростроителей есть еще и свои особенности, даже своя особая психология.

Установим для начала, что психика и нервы у них в общем-то здоровые, крепкие. Как-никак, люди все время работают на свежем и чистом воздухе, на вольных ветрах; здесь можно приобрести радикулит, но не психическое расстройство. Однако представьте себе такую работу, которую приходится делать годами, на которую уходит целое десятилетие жизни, а конечного результата все нет и нет — и не скоро увидишь! Укладываешь тысячи кубов бетона, но надо обязательно съездить в отпуск, чтобы заметить, что плотина все-таки немного растет-подрастает. Тут и заскучать не трудно. Случается, что и заскучают — и начнут собирать чемоданишко. Но остающиеся, то есть 99 из ста, продолжают тянуть свой однообразный воз исправно, с каким-то дивным упорством, внутренним интересом и задором, придумывают по ходу дела что-то новое, пробуют, отлаживают — и на следующую стройку везут это новое как уже отработанное и апробированное. А там придумывают еще новое — и опять кладут бетон, поднимаются вместе с плотиной и сами все выше и выше.

Растут люди, живут, люди, и некогда им останавливаться, некогда сомневаться. Все начатое положено доводить до конца уверенно, терпеливо и без колебаний. Сомнения должны кончаться на уровне изысканий и проектирования. В строительстве только и можно, что быть победителем. Даже генерал может иногда проиграть бой, но затем ловким маневром выправить положение и одержать победу: строитель же не может кое-как сляпать фундамент и первый этаж, а второй и третий сделать на «отлично» — все равно они рухнут из-за плохого фундамента. Нужна только победа.

И то сказать: проигравших, побежденных строителей практически не бывает. Почти не бывает. Так или иначе, с натугой или без оной, худо ли, бедно ли, но почти все начатые объекты доводятся до завершения и пусть не всегда с высокой оценкой, но сдаются госкомиссии, вводятся в строй, доводятся в строю. Каждый строитель может сказать себе: «Сдавали другие — сдадим и мы!»

Многие так и решают, на том стоят.

И все тут вроде бы верно, все мудро. Практически мудро.

Но отчего же тогда вдруг заноет что-то под сердцем у генерала-строителя, у генерального строителя, разбудит его среди тихой поселочной ночи и заставит прокручивать в голове варианты решений или решать уравнения с целой системой неизвестных? Из-за чего разыгрываются настоящие баталии на утренних летучках, партийных собраниях, на советах бригад? Почему люди волнуются, ожидая ответов ЭВМ на какие-то коренные вопросы стройки? И опять воюют друг с другом и с возникающими трудностями, переживают, не спят ночами… Ведь сдавали же другие — сдадим и мы.

Есть тут какая-то тайна, какая-то истина.

И она скорей всего в том, что другие строят и сдают свои объекты, а ты — свой, в известной мере неповторимый. Даже если он возводится по типовому проекту, для тебя он — неповторим, уникален, потому что он — твой. Ты отвечаешь за него перед людьми и перед самим собой, ты живешь им и как бы вместе с ним долгие годы, и для тебя он навеки останется этапом в жизни. И в твоей биографии не будет более гордых и серьезных строк, нежели названия крупных строек, к которым ты причастен.

В молодости большая стройка — все равно как мать для тебя. Потому что она и учит, и воспитывает, а когда ты уходишь от нее — благословляет тебя на дорогу, на дальнейшую самостоятельную жизнь. Она в то же время и как подруга тебе, потому что ей отданы лучшие годы зрелой поры твоего бытия, отданы любовь и страсть. А потом она и дочь твоя, эта стройка, дитя любви и забот, и она навсегда заносится в твой трудовой паспорт.

Вот так вот: и мать, и подруга, и дочь. И заодно — твоя репутация, твой престиж, твое самосознание и самоутверждение. Твой сегодняшний и твой завтрашний день. Она как бы объединяет твое настоящее с будущим, продлевает тебя в будущее. Ведь только тому светит ясное будущее, кто светло живет в настоящем. Строй — и не будешь забыт! И тут не имеет значения — руководитель ты с крупным именем или простой рядовой трудяга, бригадир, или звеньевой, или руководитель так называемого среднего, то есть серединного, сердцевинного звена.

Начальник и рабочий — тоже проблема. Теперь и не поймешь, кто из них важнее, кому из них живется вольготнее. Если не хватает рабочих — начальнику полный зарез. Есть рабочие, есть материалы и хорошее оборудование, но попался плохой начальник — опять беда! Бывает, что начальник мечется по заводскому двору или по стройплощадке подобно чернорабочему, с одного места на другое, кого-то зовет, кого-то просит, а его подчиненный трудяга, устроившись за каким-нибудь негодным оборудованием или за тарой, спокойненько, не тратя нервов, потягивает из бутылки. Потягивает да посмеивается или изрекает что-нибудь обалденно современное, зашибательное, потрясное.

Однако же, справедливости ради, надо сказать, что в основе-то своей рабочий народ любит хорошую организацию дела, материально обеспеченный план, стабильный заработок, отсутствие отвлекающих помех и раздражителей.

Сумеет начальник обеспечить все это — и у него гармония в отношениях с народом, в тональности разговоров. Хорошая работа не утомляет и его самого.

Гармония… Как хорошо бы на этом слове и остановиться, и задержаться, и пусть бы оно всегда торжествовало в нашей напряженной жизни. Но ведь у начальника тоже свои сложности, свои помехи и раздражители. На него с одинаковой силой действуют мощные магниты и снизу, и сверху. Иногда он и рад бы в этот рай гармонии, да, как говорится, грехи не пускают. Свои ли, чужие ли. То есть все они тут перемешиваются и нарушают гармонию. И возникают вспышки. Работа идет не по НОТу.

Сверху от начальника по большей части требуют: повысить, увеличить, ускорить, перевыполнить. Он все понимает: действительно, есть такая необходимость. Но у него не хватает силенок, ресурсов, мощностей. Его выслушают. К его сложностям и сомнениям отнесутся достаточно терпимо и тоже с пониманием. Посочувствуют. И еще раз скажут: «Надо все же ускорить. Просто необходимо в сегодняшней ситуации». — «Да я понимаю, что надо и необходимо, но поймите и вы, что у меня не хватает фондов, оборудования, рабочей силы, жилья для рабочих». «Составьте мотивированную бумагу — кое-что дадим. Но и сами не сидите там сложа руки. Действуйте, добывайте, выбивайте, что можно, на месте, пробивайте у нас!»

Ну что ты тут скажешь?

«Деньги-то хоть отпускайте не по чайной ложке», попросит на прощанье.

«Деньги везде нужны большими дозами, — ответят, протягивая для пожатия добрую руководящую руку. — Звони, если что…»

Вот так и Острогорцев. Поехал в начале года в Москву — надо было кое-что согласовать и досогласовать, кое-что попросить, кое-что попробовать доказать. Штаб подготовил мотивированные и обоснованные бумаги и расчеты. Сам он хорошо подготовился к серьезным и напряженным беседам. Прилетев в Москву, прошел по всему заветному кругу, включающему Госплан и Госбанк, министерство и Комитет по науке и технике. Все, что полагалось на текущий момент, высказал, все, в чем нуждался, попросил, хотя и не все выпросил. И оставалось самое ясное, не требующее особых доказательств дело: разъяснить, что если в минувшем году стройке было отпущено сто миллионов рублей, то на текущий, при запланированном ускорении, ей потребуется не менее ста двадцати, а не восемьдесят, как определили. Его выслушали. Посочувствовали. «Разве восемьдесят миллионов — не деньги?» — сказали ему. И перечислили, сколько чего можно построить и сделать на такие деньги.

Уехал.

Так они и знали, что все равно уедет и будет строить.

А он, прилетев домой, только ближайшим своим помощникам и пожаловался. А всех остальных сам должен был убедить, чтобы экономили, по одежке протягивали ножки, изыскивали резервы… Разве забыли, куда идут сегодня огромные средства?!

На стройке он сам — главный распределитель и главный разъяснитель. Он может, конечно, сослаться на то, что ему не дали, в какой-то раздраженный момент он и сошлется, но что толку? Разве после этого можно будет сократить работы на плотине или здании ГЭС? Ни в коем случае! Просто придется и в самом деле скрести по сусекам, изыскивать резервы, выкручиваться. Придется составить еще одну мотивированную бумагу, а перед тем провести подготовку в высших сферах, найти поддержку. В конце концов, наверно, прибавят десяток-другой миллионов. А с этим уже можно жить.

Вернувшись на стройку, он сильнее испытывает уже другие на себе воздействия — снизу. На начальников снизу всегда смотрят придирчиво, строго и с надеждой. Не всегда говорят о том, что думают при этом, но смотрят всегда и видят почти всё. Чуть промахнулся, оступился, чего-то не заметил, не доглядел — и уже молва: мышей не ловит! И пример какой-нибудь исторический вспомнят: «При Бочкине такого не бывало!»

«Да я не в силах, дорогие мои! — криком кричит душа начальника стройки. — Не способен один человек, будь он дважды Бочкиным, всюду поспеть, за всем уследить. Будьте вы сами построже к тому, что делаете, к тому, что видите!»

— Не привыкайте быть почтальонами! — обращается Острогорцев уже не мысленно, а вслух в конце летучки к своим помощникам, начальникам управлений и служб. — Это ведь проще простого: получил указание — передал его другому — и успокоился. «Какие будут еще указания?..» Так вот указание номер один: лично следить, лично проверять, лично докладывать об исполнении!

Нет, не сладкая доля у начальников строек, хотя они и генералы по всем статьям! А с другой стороны, очень многое зависит от того, каков начальник, как он наладит и поведет к победе свою армию, каких подберет помощников, какой создаст штаб, какой силой убеждения, запасом уверенности и терпения обладает.

В войне Борис Игнатьевич Острогорцев, кстати сказать, не участвовал — не успел по годам, но военную терминологию обожал с детства, а генеральское мышление вырабатывал на крупных стройках. Он уже твердо знал: раз объявлено и начато наступление, все намеченные рубежи должны быть достигнуты к намеченному сроку. Все соединения, подразделения, тылы и поддерживающие средства обязаны двигаться в заданном направлении и овладевать заданными рубежами («Все службы — на службу бетону!»). Когда возникают трудности, надо нажимать на все рычаги, пускать в дело поощрения, усиливать контроль. Еще летом он усилил премиальную систему в бригадах, а самых лучших ребят представил к награждению орденами и медалями. На бетонном конвейере тогда же установил круглосуточное дежурство ответственных инженеров и управленцев. Огромный фронт работ, множество своих и субподрядных управлений, воздействие многочисленных факторов на ход дела потребовали улучшения и механизации методов управления — и Острогорцев выписывает через министерство новую современную ЭВМ, которая, для начала покапризничав, все же стала неплохо помогать штабу в расчетах, в определении сроков работ по объектам, в выборе оптимальных решений. Она же вносила теперь и некоторое оживление в ход летучек. Чуть что — и вопрос: «А что говорит машина?»

— Машина выдала, что вы слишком много времени и сил отдаете своим огородам, — ответит Острогорцев спросившему.

— Да? — переспрашивает тот вполне серьезно, с доверием.

— Да. Садитесь…

Вот вам и веселая минутка, вот и разрядка.

Или еще такое:

— Машина вызывает начальника автотранспорта.

— На месте! — поднимается невзрачный, но гладенький начальник в буровато-вишневой куртке.

— Вот вы направили в райком комсомола письмо о том, как обсудили и наказали комсомольца Шмакова за пьянство и хулиганство в районном центре. Поделитесь с нами опытом, как это проходило у вас.

— Все прошло на высоком уровне, при высокой принципиальности, — доложил начальник.

— Поподробней, пожалуйста. У нас и на других участках бывают нарушения, так что положительный опыт может пригодиться.

— Ну, значит, собрали общее собрание, поставили вопрос, начались активные выступления. Высказали ребята все напрямую и начистоту, потребовали неповторения.

— Сами вы тоже выступили?

— Не потребовалось, Борис Игнатич. Ребята задали такой принципиальный тон…

— А что же говорили, как убеждали нарушителя?

— Я сейчас не припомню, но не было ни одного либерального выступления.

— Как же реагировал сам Шмаков?

— Дал слово. Обещал исправиться и не повторять.

— Но выговор все-таки влепили парню?

— Так ведь надо было отреагировать на сигнал сверху.

— Ну так вот: примите этот выговор на себя, товарищ дорогой! — Острогорцев повысил голос. — За явный обман! За отписочную липу!

— Я вас не понимаю, Борис Игнатич.

— Я поясню. Никакого Шмакова в вашем управлении — ни комсомольца, ни ветерана — нет и в последние два года не было. Наврал этот Шмаков комсомольскому патрулю, и те поверили, прислали бумагу к вам. А вы, не глядя… отреагировали.

— Тут какая-то неувязочка, Борис Игнатич. Я лично проверю.

— Уже проверено. Через кадры… И мне очень стыдно за вас! Была бы моя воля… Однако продолжим летучку…

Острогорцев на минутку задумался, что было для него не типично, и все начальники невольно притихли, ожидая, не вспомнит ли он еще о чьей-то провинности или «неувязочке».

А Варламов продолжил неоконченную мысль Острогорцева:

— Была бы моя воля, я бы гнал таких трепачей со стройки в три шеи…

28

Штаб заседал теперь в другом месте. В связи с разворотом работ в нижнем котловане он перебрался на голый уступ скалы левого берега. С нового места отлично была видна вся строительная площадка здания ГЭС — и с близкого расстояния и чуть сверху. Так что и установка ажурной арматуры фундаментов первых гидроагрегатов, и работы на самих агрегатах, и монтаж стальных водоводов, глядя на которые вспоминаешь тоннель метро, иначе говоря, все неотложные предпусковые и все последующие работы на левом берегу отныне будут проходить под неослабным присмотром недреманного и всевидящего ока штабного.

Зато отодвинулся штаб от водосливной плотины и всех правобережных работ. Никакого урока для действовавших там бригад и участков от такого перемещения, разумеется, не предвиделось: рост и состояние плотины определяются не на глаз, а по отметкам, чертежам, и показаниям контрольно-измерительной аппаратуры. Глазом такую махину не прощупаешь, не оценишь, разве что заметишь, где она повыше, а где пониже. Да и то не всяким глазом и не с первого взгляда. Внимание и требовательность начальства от перемещения штаба тоже не зависят. Словом, ничего тут как будто бы не менялось… И все-таки Николай Васильевич Густов, строивший водосливную часть плотины, начал вдруг ощущать какое-то непонятное внутреннее неудобство.

Он никогда не был большим любителем бегать в штаб, мозолить глаза начальству — не было у него такой насущной потребности. Однако видеть командный домик с красным флагом над крышей как бы в центре всех дел, всего движения стройки стало для него привычным, даже необходимым. Не обязательно туда ходить — достаточно видеть… И вдруг все исчезает. Ни привычной Штабной горки, ни приятного зеленого домика на ней, а взамен всего появилось на выступе левобережной скалы нечто сильно стеклянное, похожее на нынешние городские «аквариумы». «Не будут ли там пиво продавать?» — пошутил для начала Николай Васильевич. И на первых порах его интерес к этому сооруженьицу вроде бы закончился.

Не ходил туда Николай Васильевич и не заводил разговора о новой «стекляшке». Но какое-то любопытство все же тлело в душе ветерана, все же хотелось ему зачем-то узнать, как там внутри и даже — как выглядит та чудотворная машина, которая может и считать, и давать рекомендации, и чуть ли не предсказывать ход дела. Старожилу стройки не подобало чего-то не знать. И вот в один спокойный добрый час, когда все три бригады спокойно, без задержек «упирались» в своих выгородках, он отправился в путь. Спустился на лифте вниз, прошагал через весь разворошенный, исполосованный дорожками и тропками, весь в холмах и лужах котлован, выбрался из него в неудобном месте, по лесенке, на левобережную дорогу, к автобусному «пятачку», поднялся затем еще по одной лесенке, уже более чистой и парадной, — прямо к новому зданьицу. На площадке перед ним остановился, чтобы посмотреть на свои владения. И показались они ему отсюда прямо-таки окраиной, провинцией, отдаленной местностью, где, может быть, полагается даже надбавку за отдаленность платить. И подумалось, что здешним штабным людям будет теперь еще труднее понимать, чувствовать, угадывать заботы дальних участков — особенно первого и второго. Третий-то, как говорят, перебьется, там начальник прыткий, в штаб бегает без приглашения по два раза на день, так что они не продадут — и участок, и начальник. Совсем недавний тому пример: когда первый СУ передвинулся к берегу, к скале, от него забрали и «уступили» Николаю Васильевичу одну секцию, По справедливости полагалось бы после того одну секцию второго участка передать третьему, но проворный Губач, как видно, что-то уже предпринял, и все остается по-прежнему. Конечно, не очень и хотелось бы передавать кому-то свою, старательно выведенную до такой высоты секцию, но ведь не справиться, не одолеть. И так уже отстает участок по высоте своих столбов. Правда, и Губач ближнюю секцию что-то не тянет вверх, и слышно было, что его участок тоже расширяют, но в сторону станционной части плотины. Там надо как можно скорее подойти к необходимой отметке, чтобы подключить к плотине водовод для первого агрегата, этого всеобщего нынешнего кумира и баловня. Все на него теперь брошено, как в момент генерального наступления…

Стоял так Николай Васильевич на площадке, размышлял о своих и всеобщих делах, а тут как раз выходит из своей новой сверкающей обители Борис Игнатьевич Острогорцев.

— Ну что там у вас? — задал он, пожалуй, самый привычный свой вопрос.

— Да вот, созерцаю, — ответил Николай Васильевич. — Далековато отодвинулся наш фланг от вашего командирского глаза — не вдруг и разглядишь, что там делается.

— Ничего, поставим на крыше стереотрубу, — включился в предложенную «военную игру» и Острогорцев.

— Разве что стереотрубу…

— Тебе что-то не нравится? — уловил, почувствовал Острогорцев в голосе ветерана нотку недовольства или сомнения.

— Всегда плохо, когда отстают фланги, а когда твой собственный…

Он не собирался вести такого разговора, поскольку хорошо видел и понимал весь ход работ, всю их неотложность. Срок пуска первого агрегата приближался, что называется, с курьерской скоростью, а дел оставалось невпроворот. Расчеты руководства были вполне ясны: справимся здесь — подтянем и водосливную плотину. В общем-то, как ни крути, но когда-то приходится действовать по-фронтовому и на мирных стройках: вначале все силы на главное направление, затем начинать подтягивание отставших и тыловых частей.

Все видел, все понимал старый солдат и старый строитель плотин, и ничего не требовалось ему здесь допонимать. Но вроде бы показалось обидным тащиться где-то в стороне от главного направления, потом подумалось, что сроки наступления здесь не могут быть такими, как на фронте, — для частей прорыва одни, для развития успеха — другие. Тут они не могут быть разными, тут для всех пусковых работ — общие! Ничего не выйдет без общей выровненной высоты плотины — ни первого, ни второго агрегата не пустишь…

Острогорцев ответил Николаю Васильевичу именно так, как и предполагалось:

— Справимся здесь — подтянем и твой фланг. А пока надо нажимать повсюду. Если бы ты еще немного прибавил в темпе…

Тут попросились, навернулись у Николая Васильевича слова насчет добавочной секции и насчет Губача, но задержал он их, не высказал. Кивать на другого — это все же не его тактика, да и не знал он доподлинно, какая ситуация сейчас у самого Губача. Перемолчал он это дело. Что же касается «прибавки», то об этом, пожалуй, и сам Острогорцев говорил не всерьез, так что Николай Васильевич просто пошутил:

— Как говорят французы, даже самая красивая женщина не может дать больше того, что имеет.

— Но у нее все-таки больше возможностей! — с веселой назидательностью заметил Острогорцев. И Николай Васильевич явственно вдруг увидел, что ждет начальник теперь уже и серьезного слова. Ждет прямого ответа. А если еще яснее, то ждет, так сказать, новых повышенных обязательств.

Вот тебе и пошутили, вот и побалагурили!

— Да я и так на пределе… — начал Николай Васильевич.

— Все вижу, все знаю! — остановил его Острогорцев. — Не слепой. Но очень надо — вот в чем беда. Ты же сам все понимаешь и видишь.

Обсуждать больше было нечего.

Долго молчал начальник участка, и молчал, и никуда ведь в этот раз не торопился начальник стройки.

Николай Васильевич соображал: найдется ли у него хоть какой резервишко? И ничего реального не видел. Все, что было раньше обнаружено, — давно пущено в ход. Можно, конечно, еще выжать кое-что на сверхурочных, можно еще разок пройтись по всему циклу и попытаться максимально сократить всякие ожидания — бетона, опалубки, сварщиков, работяг из Гидроспецстроя. Но не все, к сожалению, зависит от участка и начальника участка. А сверхурочные утомляют и самых больших любителей заработка.

— Ты всерьез, что ли, Борис Игнатьевич? — несколько растерянно спросил Николай Васильевич.

— Прошу — всерьез. Требовать не хватает совести, и так вижу…

«Ага, все-таки видишь!» — не без удовольствия отметил Николай Васильевич.

— Ты же прекрасно знаешь, — продолжал Острогорцев, — что в таких ситуациях, когда меньше давать уже совершенно нельзя, еще чуть больше можно все-таки выжать. За счет азарта, инерции, энтузиазма…

«Зачем я сюда пришел? — тоскливо подумал Николай Васильевич. — Чего я тут не видел и чего такого не слышал? Сидел бы у себя в прорабской, которую поднял, слава богу, вместе с бригадными домиками на плотину, прямо к блокам, сидел бы на вольном воздухе, поблизости от размеренной доброй работы и ждал, пока там кому-то потребуешься».

Однако за этой тоской и самоосуждением все продолжалась уже начавшаяся прикидка: где и что можно еще выгадать в смысле прибавления темпа? Ощутимых, видимых резервов нет — это ясно, но если действительно пошариться кое-где по мелочам, по минуткам, по отдельным операциям и позициям — может, кое-что и наскребется? Конечно, тут надо сперва все тщательно, пунктуально просмотреть, расчетливо прикинуть, прежде чем говорить…

— Официально обещать ничего не могу, Борис Игнатьевич, — сразу предупредил он начальника.

— А мне от тебя и не надо никаких официальных заверений, — тут же выразил начальник полное доверие к любому обычному слову ветерана.

«Капкан да и только!» — промелькнуло в сознании Николая Васильевича. Но и деловые мысли не оставляли его.

— Новенький манипулятор не подбросите? — вдруг спросил он.

— Уже прослышал? — удивился Острогорцев.

— Даже и про то, что на машиностроительном заводе его нам сделали. А это — марка!

— Верно, машина отличная. Обалдеть можно, как сказала одна специалистка.

— Вот я и говорю. А то у меня всего один настоящий-то, второй часто барахлит.

— Отправь его в ремонт.

— Отправить недолго, да потом ждать скучно.

— Я скажу Сорокапуду.

— Насчет нового?

— А если насчет нового?

— Ну тогда помозгуем. Поскребем по сусекам.

— Договорились! — Острогорцев дождался того, что нужно, и перевел разговор: — Как твой Юра? Поправляется?

— С палочкой, но ходит.

— А тот бандюга сбежал из больницы.

— Похоже, что и наш мотоцикл прихватил. Пропала машина!

— Долго мы без милиции обходились, а теперь, наверно, придется просить…

Внутрь штаба Николай Васильевич так и не заглянул, машины не повидал. Побрел обратно — по лесенкам, по дорожкам, по лужицам, уже подмерзающим. Потащил на своей широкой, чуть пригнувшейся за последние годы спине новые заботы. По дороге продолжал журить себя: «Нельзя нарушать солдатские заповеди, незачем лезть на глаза начальству…» Но в то же самое время сквозь всю эту новую озабоченность, сквозь сомнения и смутные пока что деловые прикидки пробивалась из глубин сознания удивительная бодрящая мысль: «Нужен еще в серьезные моменты и старый бетоновоз! Не спишешь его так запросто в металлолом…»

29

Продолжалась стройка, и продолжалась вместе с тем всякая иная жизнь и деятельность, свойственная всем человеческим коллективам, как большим, так и маленьким.

Одни люди старели, другие нарождались, добавляя все новые коляски у подъездов новых домов.

Появился энтузиаст, который начал вести кинолетопись местной жизни, то есть прежде всего событий на стройке. Увлекся одним делом — прибавилось другое: начал собирать вообще все, что попадется по истории Сиреневого лога, начиная с древнейших времен. Уже не стало хватать места в квартире, а он все тащит, и к нему тащат. Возник конфликт с женой, возник вопрос о выделении в будущем Доме культуры комнатки для будущего музея.

Справляли люди праздники — общие и чисто семейные.

Под окнами Густовых время от времени повторялся негромкий вечерний диалог:

— Опять ты, Любка, шаришься?

— Как же мне не шариться, если его, проклятого, все еще дома нету.

— Выпивши, девка, так и нету.

— Дак если б не выпивши — чего бы я шарилась?

— Мало ли чего…

А то пройдут двое молоденьких.

— Ты что успела сдать, Кать?

— Русский письменный и математику.

— Ой, какая счастливая! А я русского так боюсь, так боюсь!

Домохозяйки, встречаясь, жаловались на снабжение, не без оснований, надо сказать. Мужчины в ответ развивали охоту и рыбалку.

Местная газета не без гордости писала о деятельности друзей природы:

«Дежурства „зеленого патруля“ и общественной охот-инспекций приносят свои результаты. Так, прошлой весной меньше ломали багульник и рвали цветы, меньше было повреждено берез и подожжено кедров. Больше уделяется внимания чистоте и сохранению насаждений. Однако работники магазина „Соболь“, сжигая мусор, подожгли березу, а в АТК-2 вылили на землю целую цистерну лака этиноля, там же стекает с территории в реку масло, выжигая траву…

С наступлением зимы первоочередной задачей становится борьба с браконьерством, поскольку в прошлом году были зарегистрированы случаи отстрела таежного зверя без лицензий…»

На двух досках, в разных концах поселка, постоянно появлялись разнообразные объявления:

«Внимание! Кто потерял кошелек с деньгами, обратитесь по адресу…»

«В деревне Славянка продается картошка. Спросить бабу Дуню, крайняя изба слева».

«Объявляется дополнительный прием рабочей молодежи в школу бального танца».

«Продается новое платье, вечернее, длинное, размер 46–48».

«Продается парик и новый холодильник. Парик размера 56–58, цена 120 р. Холодильник 90 рублей».

«В фойе кинозала „Сибирь“ открыта выставка репродукций — „Титаны Ренессанса“».

«Ищу няню к двухлетнему ребенку». Надпись наискосок: «Ха-ха-ха!» Другая надпись: «Ищу к 22-летнему».

Молодежь постоянно вела разговоры о любви.

— Если она есть — слова не нужны, — говорил юный философ.

— А как же узнать, что она есть? — спрашивала его ученица.

Еще о любви:

— Приезжала к нам после института девушка-туркменка. Познакомилась со своим земляком и родила от него ребенка. А жениться парень вроде как не собирался. Тогда пошла девушка известным путем — к начальству, в партком. Стали парня совестить и уломали — женился. А девушка все печальная ходит, глаз не поднимает. Товарки спрашивают ее: «Ну что ты, милая, у тебя же все хорошо теперь, муж есть, к тебе хорошо относится». — «А! — горестно отвечала молодая женщина. — Формально относится…» Уехали они оба.

— А у меня, девочки, так была: решила аборт сделать, хотя муж и не возражал против ребенка. Жили мы тогда в Дивногорске, взяла я пятьдесят рублей и поехала в Красноярск в больницу ложиться. Сошла с автобуса, а в обувном магазине шикарные импортные туфли выбросили. Стала в очередь и думаю: что же лучше — аборт сделать или туфли купить? Рассказала всю свою ситуацию соседке по очереди — она чуть постарше меня была. «Аборт-то, наверно, важнее», — говорит она, подумавши. А я купила туфли, и так у меня сынок появился.

Велись разговоры о Плотине:

— Плотина — сплачивает…

— Плотина и мусор со всей Реки собирает…

— С плотин начинаются теперь города…

Разговаривала с Плотиной Река.

— Все растешь, все толстеешь? — спрашивала Река.

— Ну дак…

— Думаешь запереть и сдержать меня?

— Мне, девка, нечем думать.

— Но я-то живая, живая! Живая и сильная!

— Ничего-о…


По-прежнему приезжали на стройку различного ранга гости, участники содружества, партийные, министерские и госплановские работники. В очередной раз прилетел из Ленинграда седой, хотя еще и не справлявший своего пятидесятилетия, главный инженер проекта. Уединялся для беседы со здешним руководством. Разговаривали они — «гип», Острогорцев и главный инженер стройки — только втроем, за закрытой дверью. Но дело происходило в штабном кабинетике Острогорцева, куда постоянно кто-нибудь заглядывает и уж если не содержание, то стиль и тон разговора успевает уловить. Впрочем, и содержание всяких таких бесед в узком кругу обязательно доходит каким-то образом до народа, проникая и сквозь глухие, и сквозь стеклянные стены. И вот проникло, стало известно, что тон разговора был там несколько напряженным, а существо дела касалось так называемой инженерной политики на стройке. «Гип» будто бы выразил недовольство качеством некоторых работ, недооценкой технологии, недостаточной точностью и тщательностью исполнения проекта. В ответ ему тоже кое-что высказали — о задержках рабочих чертежей, например… Словом, каких-либо кардинальных новостей во всем этом не содержалось. Но зато на очередной летучке, проходившей в присутствии «гипа», все увидели нового Варламова. В самом конце ее, когда оперативные вопросы были решены, он попросил слова и непривычно спокойно, тихим голосом, поглядывая время от времени на «гипа» и на большой, в полстены, фотоснимок с макета будущей ГЭС, заговорил о проекте и проектировщиках.

Все знали, как он относится к этим своим собратьям. «Надо каждому проектировщику пять лет помесить грязь в котлованах и только потом становиться к кульману!» — вот его кредо. С повторения этого он и начал. Затем, чуть повысив голос, продолжал:

— Но сегодня я хочу сказать о том, что нам повезло: нам выдан отличный проект. Посмотрите еще раз на хорошо знакомый макет и найдите там хоть одну лишнюю или неуверенную линию, несовершенную деталь. Тут видишь, что бетон не только конструктивная масса, но и материал искусства. Бетон — и высота. Бетон на взлете. Есть во всем этом какое-то крупномасштабное изящество. И должно быть (здесь голос Варламова поднялся уже до привычной силы звучания), повторяю: должно быть изящество исполнения! Такое понятие существует не только в художественной гимнастике, но и в строительстве. И об этом мы, конечно, должны думать. А главное — все делать на таком уровне и с таким отношением к работе, когда и сам получаешь от этого удовольствие. На таких сооружениях проходишь своеобразную школу строительной эстетики, а после завершения уносишь с собой и в себе, я бы сказал, эстетическую гордость. Так что давайте думать и об этом. Красота инженерной мысли требует красоты строительного дела, как бы грязно ни выглядели наши котлованы. Есть красота организованности, дисциплины, обаяние исполнительности, деловой обязательности, черт возьми!

Варламов уже гремел. Но если в другое время его слушали обычно с уважением, то на сей раз — с удивлением и некоторой веселостью: «Во, занесло мужика!» И все поглядывали на Острогорцева: как он-то выдерживает? Однако Острогорцев не останавливал своего любимчика, и по лицу его, недавно освобожденному от бороды, трудно было понять, как он ко всему этому относится. Безбородый Острогорцев вообще оставался пока что как бы новым человеком, и его чуть ли не требовалось заново узнавать. Лицо у него было, оказывается, не очень выразительным. Оно казалось застывшим, твердым. Внутренняя жизнь этого человека, напряженная работа или веселая игра мысли, расположение или неприязнь, озабоченность или минутное озорство читались только в глазах его. А тут он и глаза спрятал, обратив их на бумаги, лежащие на столе… Казалось, он просто задумался о чем-то своем и не слышит в этот момент Варламова. Тогда, конечно, все было ясно. Тогда этот реферат по эстетике, этот университет выходного дня мог продолжаться еще долго.

Но Острогорцев все слышал.

— Ты случайно стихи по ночам не пишешь? — спросил он, когда Варламов выговорился.

— Мне по ночам мой первый агрегат снится, — простодушно признался Варламов.

— Эстетично выглядит?

— А у вас он как выглядит? — с ходу ершась, спросил Варламов.

— Действующим! — отрезал Острогорцев. И тут же объявил: — Все свободны, кроме Варламова!..

Кстати, о стихах.

Приезжали сюда и настоящие стихотворцы, писатели, художники, журналисты, кино- и телеоператоры. Если бы все, что они написали и засняли, собрать воедино, получилась бы многотомная красочная история стройки, хотя, конечно, и не полная и не вполне отражающая подлинную здешнюю жизнь. Потому что приезжих пишущих и снимающих людей прежде всего интересуют производственные ситуации, опыт передовиков или, наоборот, недостатки и сложности. Нельзя сказать, что это не настоящая, не подлинная жизнь, но уж не полная — это точно! Не вся она в этом, не вся… А впрочем, кто ее всю объемлет, кто необъятную отобразит?

Чуть ли не каждое лето видят в Сиреневом логу и многие уже знают в лицо старого новосибирского художника Сергея Андреевича. Приезжает он ранней весной, чтобы побольше захватить светлого времени, и уезжает под осень. Живет в рабочем общежитии. И все рисует, рисует свои акварели — чистые, ясные, честные, сквозь которые как-то просвечивает и его собственная честная тихая жизнь. Любит пейзаж. Любит березы, которые наверняка растут и в его родном Новосибирске, но, по-видимому, как-то не так растут. Или та попадается такого роскошного куста багульника, который выдвинул он на первый план и тщательно, со всей стариковской нежностью прорисовал. За кустом — тайга, сопки, но это лишь фон. «Вот же, вот что я прежде всего вижу и прорабатываю! — показывает он своим соседям по общежитию первый план. — Вот ради чего все затеяно. .» Он раскладывает свои листы прямо на полу, подстелив предварительно бумагу, и все говорит, говорит, учит, как надо смотреть картины и рисунки, и ребята слушают его почтительно. «А здесь я хотел передать скорость», — поясняет художник следующую акварельку. По ней несется разогнавшийся, с азартным лицом, с сощуренными, как у стрелка, глазами, мотоциклист в розовом шлеме. Глядя на него, и впрямь почувствуешь, что гонит парень вовсю — может, догоняет кого, а может, удирает…

Однако же самые главные, самые крупные и самые заветные листы Сергея Андреевича — это виды плотины. То в упор, то издали всматривается в нее старый мастер. То она у него золотистая в свете предвечернего солнца, изображенная со стороны верхнего бьефа, то синеватая в сумерках, то по-ночному темная, под сине-черным небом, вся пронизанная лучами и солнцами прожекторов и фар. Видимо, не дает она ему покоя, и вот он ходит к ней на свидания в разное время суток, что-то ищет, пробует, рисует и с одной и с другой стороны, и с Реки и с высоты врезки. Видимо, очень хочется ему создать что-то истинно художественное на этом новом для него «материале». И в общем-то все у него выписано точно, проработано старательно, мастеровито, и зритель получает определенное представление о стройке, но все-таки горы и тайга получаются лучше. Может быть, бумага и акварельные краски не способны передать родственное соседство бетона и неба, а может, и маловаты листы, припасенные художником для такой масштабной работы. Или не те краски привез с собой. Или же не заготовлены еще такие краски и такие кисти, какие нужны здесь. Не понять нам этого. А может, надо быть очень уж великим мастером, даже гением, чтобы с истинной художественностью изобразить все это…

Приехал в Сиреневый лог, отозвался на приглашение Николая Васильевича старый фронтовой друг его, нынешний журналист и писатель Глеб Тихомолов. Удивительная была эта встреча — почти тридцать лет спустя после разлуки. Ведь оба ждали ее, готовились, ибо перед тем письмо было, а как увидели друг друга — растерялись. Ну, конечно, обнялись, Тихомолов по московской моде трижды расцеловал Николая Васильевича, а дальше произошла какая-то непонятная, странная заминка, наступило минутное онемение. Смотрят друг на друга и молчат. Отвыкли! Начать с того, что не знали даже, как обратиться друг к другу. Расстались-то они Глебом и Колей и прежней своей памятью именно эти имена помнили, а теперь стали уже безусловно Глебом Викентьевичем и Николаем Васильевичем. И выглядели очень разно: Тихомолов в шикарной, хотя и не новой дубленке, а Густов — в своем кургузом демисезонном пальтишке, в котором ездит на работу. Может, сказалось и то, что встретились на улице… Хотя — нет! Раньше у них и под обстрелом на фронтовой дороге, и на соленой сковороде Сивашей, и под чукотской, забивающей дыхание пургой быстро находились и произносились легкие слова.

Они еще попытаются «проанализировать» все это за столом, когда вернется к ним прошлая простота общения, и придут к единственному и неоспоримому выводу: отвыкли и постарели! И перейдут от воспоминаний о былом к дню сегодняшнему, опять не простому и не безоблачному. Когда доконали войну, впереди им виделся настоящий золотой век. Ну что ж, большой войны нет сегодня — это правда, но малые-то никак не кончаются, а кто может определить и установить грань между войной маленькой и войной большой?.. Меняется жизнь городов и деревень, вся жизнь природы, меняются и сами люди — и не всегда к лучшему. Золотой век все еще впереди. Шли к нему ветераны, не жалея сия и здоровья, но пришли пока что к неспокойной старости. Покоя не видится и в будущем.

На второй день Тихомолов встал вместе с Николаем Васильевичем и напросился с ним на плотину. «Буду ходить туда, как на службу, каждый день», — сказал он. Николай Васильевич показал ему свой участок, сводил на первый пусковой агрегат и в потерну к бурильщикам. Потом познакомил гостя со своими бригадирами. Правда, допустил оплошность, сказав, что его друг — московский писатель и журналист. Беседы с работягами стали из-за этого несколько трафаретными, по набитой схеме: работа — проценты — дружба в бригаде. «А как дома?»— пытался спрашивать гость. «А что дома? Нормально». — «Дети есть?» — «Ну а как же без детей, если женился?»

Первой удачей оказался молодой инженер, который на вопрос о детях ответил весьма нетипично: «Есть. Шестеро». — «В наше-то время? — не сдержал Тихомолов удивления. — Как же вы с такой армией справляетесь?» — «Трудно одного воспитать, — отвечал со знанием дела тридцатишестилетний папаша, — а когда много — они сами один около другого растут и воспитываются. Мы с женой, бывает, часами не слышим их. У старших развивается чувство ответственности за младших, и наш восьмилетний Димка может, например, сам сварить манную кашу и накормить малышат-двойняшек. Не дай бог заболеть кому, так даже самые маленькие жалеют его, стараются поухаживать. А кого, скажите, пожалеет единственный в доме ребенок, за кем поухаживает? Он знает только одно — что за ним должны ухаживать, что это для него живут все остальные люди».

С этого парня и начались у Тихомолова, так сказать, нестандартные беседы. Бригадир Леша Ливенков рассказал свою историю с утопленными часами и познакомил с женой-москвичкой, которая была очень польщена визитом столичного писателя. Произвел впечатление и современный деловой человек Толя Губач. Щемящими были веселые рассказы Жени Луковой о своем замужестве. Потом встретился «романтик прошлого десятилетия», как назвал его Тихомолов в своей записной книжке. Инженер из управления стройки, из отдела НОТ. Приехал с благословенного Северного Кавказа, где работал себе шофером. Все у него было нормально, ездить он любил, но как-то прочитал в «Комсомолке» о Сиреневом логе, о будущей здешней ГЭС, и вдруг показалось ему в родном краю вроде как тесновато. Взял расчет, сел на свой мотоцикл и двинул в сторону Урала. Правда, недоезжая, остановился — надоело сидеть в седле! Продал мотоцикл и купил билет на поезд. На стройку поспел к самому разгару земляных работ, и все здешние дороги, врезки отлично его «помнят». Ездил на «мазах», «кразах», «белазах» — и одновременно заочно учился в иркутском институте, на филологическом факультете. Получив диплом, поступил в местную районную газету, но очень быстро «сгорел» на одном критическом материале. Теперь — в отделе научной организации труда. Исподволь наблюдает психологию и нравы сегодняшней строительной молодежи. Считает, что время романтиков кончается — нынешние ребята, по его мнению, слишком практичны, слишком ко всему приглядываются и примеряются и любят удобства. Прошлым летом приезжала группа молодых людей из Узбекистана. Лето проработали как надо, а с началом зимы все до единого укатили. «Холодно!» — говорят. Некоторые пытаются жить несколько отрешенно: работа и тайга, работа и магнитофон — и больше ничего не хотят знать…

— Глеб Викентьевич, скажите, пожалуйста, вы не писали в молодости стихов? — вдруг спросил романтик.

— Случалось, — признался Тихомолов.

— Как вы считаете: есть сегодня большая поэзия?

— Считаю, что есть.

— А по-моему, нужны новые формы. Только они могут спасти поэзию от умирания.

— А вы помните, каким размером написан «Василий Теркин»? «За далью — даль»?

— Но все равно теперь нужно новое. Я считаю, что будущее — за свободным стихом. Как вы относитесь к верлибру?


Уезжать Тихомолову уже не хотелось, хотя он и чувствовал, что загостился, что пора и честь знать. Попытался было переселиться в гостиницу, чтобы не стеснять больше старых друзей, но и Николай Васильевич, и Зоя Сергеевна страшно разобиделись. Тогда он сказал через два дня, что у него кончается командировка.

В ночь перед отъездом он долго сидел в большой «балконной» комнате над своей записной книжкой — просматривал заметки, что-то дополнял, яснее прописывал непонятные, второпях записанные слова и, по старой газетной привычке, — фамилии людей. Сделал последнюю, прощальную запись:

«А ведь я буду возвращаться сюда не раз и не два. Буду возвращаться мыслью и прилетать самолетом — пока не напишу что-нибудь дельное. А может, и после того, — чтобы проверить, то ли написал. Этот мир кочующих трудовых племен, которые оседают на пустынных берегах крупных рек основательно и надолго и оставляют после себя „гэсы“ и города, — этот мир показался мне интересным и новым, и захотелось проникнуть в него поглубже.

Они живут здесь временно, а устраиваются капитально. Быт у них не походный и не обедненный. Они приобретают лодки и даже автомашины, строят гаражи, оборудуют подвальчики для варений и солений, занимаются огородами, обставляют квартиры хорошей, если можно купить ее, мебелью (один чудак ездил, говорят, за гарнитуром жилой комнаты аж в Прибалтику — и это из лесной-то державы!). Какая-то часть поселенцев-строителей оседает при построенной ГЭС навсегда, но основные силы перебазируются на другие берега, на другие реки и там заново обустраиваются. Всегда у них есть варианты будущего, почти безошибочные, потому что они заранее знают, где будут строиться новые гидроузлы. Они не боятся рожать и растить по несколько детей, и ребята у них вырастают работящие, со здоровой наследственностью освоителей новых мест. В сущности, здесь происходит второе, после Ермака, покорение Сибири, покорение стройками, и происходит в то же время покорение самих строителей Сибирью. Вторая жизнь Сибири, новая сила России.

Новый человек Сибири — не бедный переселенец, не изгнанник-поселенец, не бродяга и не каторжник, а гордый строитель гидроузлов, городов, дорог… и своей судьбы. Конечно, есть в нем и некоторое покорительское лихачество: „Мое дело строить, а не раздумывать!“ — но сквозь эту разухабистость пробивается уже серьезный зрелый взгляд: „Покоряя — не вреди!“

Буду приезжать сюда. Буду и дальше выспрашивать, выпытывать и впитывать. Хотя уже и сегодня понимаю, что всей здешней жизни постигнуть я не смогу и описать ее во всей многосложности и многоцветности вряд ли сумею. Ее опишет, скорей всего, кто-нибудь из нынешнего племени, из тех, кто потихоньку сочиняет стихи, пишет дневники. А пока — нет еще такого пера.

Может быть, нет еще и подходящего освоенного жанра.

Может быть, тут и для прозы требуется какой-нибудь свой верлибр…»

30

— Клянусь самой лучшей женщине мира…

— Клянусь моему единственному мужчине…

— …что в будни и в праздники, в дни печали и радости…

— …что в будни и в праздники, в дни печали и радости…

— …буду любить и беречь ее…

— …буду любить и жалеть его…

— …буду достойным ее любви…

— …буду достойна его любви…

Они начали эту клятву вроде бы в шутку, но с каждым новым словом, произнесенным вслух и торжественно, относились к начатой игре со все большей серьезностью. И закончили они ее почти как настоящую клятву, стоя друг перед другом, глядя в глаза друг другу и понимая, что игра тут соединяется с жизнью и что даже улыбаться, может быть, стоило бы перестать.

Но не так это было просто — перестать улыбаться. Начинался всего лишь первый день их совместной жизни. Первый день семьи. Первый день творенья. День первых радостей, открытий и полной беззаботности. Даже на работу им не надо было идти — ни сегодня, ни завтра. Даже квартира была для них подготовлена и убрана заранее, а завтрак они приготовили как-то незаметно, взаимно помогая, потом угощая друг друга. И вот они сладко бездельничали, веселились и дурачились, то шутя, то серьезно мечтали вслух о том, как будут жить дальше, образовав этот чудный, этот лучший среди всех семейных союзов.

— А в самом деле, Юра, почему бы нам не создать действительно прекрасную семью? Мы ведь по-настоящему любим друг друга — правда? Я теперь очень верю в тебя.

— И я в тебя!

— У меня хороший характер.

— И у меня тоже.

— И если мы захотим, если постановим и во всем будем стремиться только к хорошему…

— Будем, Наташа!

— Но ты как-то легкомысленно отвечаешь.

— Просто мне очень весело.

— То есть смешно?

— Нет, именно весело и радостно. Радостно смотреть на тебя, слушать тебя, соглашаться и подчиняться твоим замечательным идеям.

— Нет, подчиняться у нас никто никому не должен, просто мы всегда должны быть согласны друг с другом, идти рядом… Быть равными, считая другого первым.

— Всегда готов!

— Ну вот ты опять.

— А что мне делать, Наташа? Мне действительно весело и легко. Мне хочется прыгать, бороться, возиться. А еще лучше — схватить вот так в охапку такую красивую, такую изящную и в то же время… этакую…

— Неужели все мужчины такие несносные? С вами совершенно невозможно серьезно разговаривать. Вы говорите одно, а смотрите на другое.

— Ты с ними никогда и не связывайся, они все гадкие. Ты только со мной!

— А ты не такой, как все?

— Я такой, который тебя любит…

Шел первый день семьи, первый день познания счастья.

— Наташа, а как ты представляешь себе этот семейный Город Солнца?

— Ну, чтобы всегда в нем было светло, тепло, интересно.

— Как вот сейчас?

— Нет, ты действительно несносный!

— Я сугубый реалист и чувственник. Когда я ощущаю тебя рядом — это и есть наивысшее благо. В такие минуты бесполезно ждать от меня мудрых мыслей.

— Вот и останешься навсегда глупеньким.

— Но в самом счастье очень много мудрости!

Шел первый день.

Бывают ли, будут ли, много ли будет таких дней впереди?

Женщина всегда озабочена будущим больше, чем мужчина. Она и главный планировщик семьи.

— Главное — никто никогда не должен страдать, Юра. Ни ты, ни я, ни наши дети.

— Я согласен даже страдать — лишь бы вам было хорошо.

— Нет, никто не должен — вот в чем я вижу Город Солнца. Поэтому не должно быть в семье обмана, лицемерия, недосказанностей.

— Но это же само собой разумеется, Наташа!

— А то, что само собой разумеется, — самое трудное.

— Это какая-то новая философия.

— Это не философия, а жизнь. Разве ты не замечал? Вот всем же ясно: нужна честность! Дома, на работе, среди друзей… А почему мы ходим на блоки следом за вами и все проверяем?

— Это для надежности… И рабочая тема сегодня для нас запретна.

— Согласна. А в семьях что делается?

— Тебе все-таки хочется заставить меня быть серьезным. Ну что же. В семье я сторонник домостроя.

— Это и не модно и не остроумно.

— Ага, испугалась! А я совершенно серьезно. Потому что ты сама говорила: мужчины мерзкие, они говорят одно, а смотрят совсем на другое. Вот я и не хочу, чтобы они так на тебя смотрели. Я тут единомышленник Варламова, который считает, что женщина должна заниматься хозяйством, детьми, мужем…

— Смотри, Юра, я могу еще передумать!

— А как же тогда Город Солнца?

Шел первый день творенья…

Потом был у них еще первый совместный выход на работу.

Погода немного испортилась. Пока молодожены наслаждались своим краткосрочным отпуском, в то же самое время начиналась и весна. Дни стояли ясные. Под ярким солнцем на сопках чудодейственно быстро проступила веселая, радостная, цыплячья зелень берез, стали оживать обновленные соцветия пихтовой листвы и как-то по-новому смотрелась даже старая, не на один сезон густая зелень сосновых крон. Нечто свежее, чуть сиреневое появилось и на серой морщинистой шкуре правобережной скалы-стены с ее неровной, будто вылинявшей по весне шерсткой лесов. И все это проступало, проявлялось как раз в те три дня, что были подарены молодоженам начальством и весной. А на четвертый задул «китаец», небо затянулось серой сырой ватой, из которой ветер то и дело выбивал дождинки.

Юра, правда, и в это утро шел, как обычно, без шапки, не признавая ненастья. Главным для него было теперь заслонить, защитить от дождя и ветра Наташу — и он заслонял ее, заглядывал в лицо, спрашивал:

— Тебе не холодно?.. Может, прибавим шагу?.. Завтра ты оденешься теплее.

А Наташа свое:

— Больше ты не будешь ходить без шапки — это вредно. Одна мамина знакомая стала глохнуть, так врач первым делом спросил ее: «Вы ходили в молодости без головного убора?» Оказывается, ходила.

— Правильно, женщинам нельзя так ходить…

Юра с каким-то новым для него степенством улыбался и все посматривал на Наташу, готовый и заслонить, и укрыть, и понести ее на руках. Оказывается, в этом тоже немалое счастье — заботиться, оберегать, заслонять. Никто тебе этого не подсказывает, но ты только и ждешь случая, чтобы сделать что-то приятное. И все открывать, открывать в своей подруге новое, не замеченное прежде: то полудетскую, девчоночью гримаску, то новообретаемую осанку взрослой семейной женщины. Особенно радовали его естественность Наташи, ее неумение (или нежелание) хитрить, что-либо утаивать, ее беззащитность и одновременно самостоятельность. Все в ней было ему дорого и любо, и все словно бы становилось теперь их общим, семейным достоянием — ее установления, повадки, привычки, манеры. Временами она казалась ему несовременной, недостаточно приспособленной к нынешней жизни, а потом он вдруг замечал, что ее открытость и незащищенность приобретают порой такую силу, перед которой вся агрессивность и фанаберия сверхсовременных девиц выглядят как жалкие потуги неизвестно на что. Все-таки сила женщины — в женственности, и именно это будет в ней всегда современно.

Юра и радовался, и немного боялся чего-то. Эта боязнь могла возникнуть неожиданно, что называется, посреди радости и как бы из самой радости, и в момент возникновения казалась непонятной и странной. Ведь все хорошо было, все счастливо складывалось, ничто не угрожало его счастью и благополучию, ничего опасного не виделось и впереди. О чем же тогда тревожиться? Но тревога, наверно, тогда и навещает нас, когда есть за что тревожиться.

И опять он придвигался поближе к Наташе.

— Тебе хорошо сейчас? — шептал он ей в автобусе, когда заботливая толпа оттеснила их в угол задней площадки.

— Угу! — отвечала Наташа. — А тебе?

— Мне тоже — угу!

— А ты не забудешь мне позвонить, когда обедать соберешься?

— Давай я зайду за тобой в штаб!

— Ну, если захочешь…

За стеклом автобуса, совсем рядом с ним, в непогожей утренней туманности проплывали мокрые от дождя, будто осклизлые, рваные динамитом скалы, потом открывалась полянка с веселой молодой травкой, уходил в нежилую глубину гор узкий ложок. Промелькнула старая, полинявшая от времени надпись на камне: «Покорись, матушка!»

Это уже история.

Между тем Юра хорошо помнил, как писали эти слова накануне перекрытия и как проходила потом здесь колонна «белазов», «мазов», «кразов» — на штурм Реки. Вообще каждый вырез в скале, каждый распадок и ручеек на этом недлинном пути от поселка до котлована, даже всякая чувствительная выбоинка на дороге были Юре давно знакомы и памятны. Что-то здесь уже примелькалось, но сегодня все, решительно все старалось выглядеть, несмотря на плохую погоду, свежо и по-новому. И не только потому, что весна начиналась, даже совсем не поэтому. А потому прежде всего, что каждая здешняя береза и сосенка становились свидетельницами события: Юра Густов, признанный строитель, впервые ехал на работу вместе с женой!

Загрузка...