А. Н. МУРАВЬЕВ

Биографическая справка


А. Н. Муравьев. Рисунок неустановленного художника. 1851. Музей Института русской литературы АН СССР.

Андрей Николаевич Муравьев был четвертым сыном генерал-майора H. Н. Муравьева. Он родился 30 апреля 1806 года в Москве. В 1809 году семья лишилась матери, и ребенок был вверен попечению петербургских родственников. Девятилетним мальчиком он вернулся домой в Москву, где его отец возглавлял «школу колонновожатых», готовившую штабных офицеров. «В четырнадцать лет, — вспоминал Андрей Муравьев, — я имел наставником доброго и почтенного Раича… Он совершенно образовал меня и кончил мое домашнее воспитание. Он вселил в меня всю склонность к литературе»[38].

В 1823 году, когда общекультурное образование юноши было признано достаточным, он был зачислен юнкером в егерский полк, а спустя полгода переведен в драгунский полк и произведен в чин прапорщика.

1823–1826 годы по долгу службы Муравьев проводит на Украине (в Тульчине, под Киевом, в Одессе), в Молдавии. Пребывание в Крыму в августе 1825 года, рассказывал он, «совершенно развило мою страсть к поэзии, которую с тех пор избрал своею целью»[39].

В этой поездке Муравьеву посчастливилось познакомиться с Грибоедовым и беседовать с ним на литературные темы.

Выхлопотав продолжительный отпуск, Муравьев осенью 1826 года появляется в Москве. Зимой 1826–1827 года он часто посещает салон Зинаиды Волконской, где встречается с Пушкиным, Вяземским, Баратынским и многими другими как известными, так и начинающими поэтами и литераторами. В 1827 году в альманахе Раича и Ознобишина «Северная лира» появилось несколько стихотворений Муравьева. В рецензии на эту книгу П. А. Вяземский отметил дебют молодого поэта, «в первый раз хвляющегося на сцене», чьи стихи «исполнены надежд, из коих некоторые уже сбылись»[40].

Почти теми же словами выразил свое приветствие Муравьеву и Пушкин в неопубликованной рецензии на «Северную лиру», предназначавшейся для «Московского вестника».

Судя по воспоминаниям самого Муравьева, Пушкин «заставлял» его читать стихи, и «ему были приятны некоторые строфы из моего описания Бакчисарая, оттого что сам воспел этот чудный фонтан…»[41]

В 1827 году Муравьев издал сборник своих стихотворений под заглавием «Таврида». Первым откликнулся на него «Московский телеграф», поместивший обстоятельную рецензию Е. А. Баратынского. «„Таврида“ писана небрежно, но не вяло, — говорилось там. — Неточные ее описания иногда ярки, и необработанные стихи иногда дышат каким-то беспокойством, похожим на вдохновение». Но «богатому жаром и красками» Муравьеву, резюмировал Баратынский, «недостает обдуманности и слога, следственно — очень многого… Что касается до слога, надобно помнить, что мы для того пишем, чтобы передавать друг другу свои мысли; если мы выражаемся неточно, нас понимают ошибочно или вовсе не понимают: для чего ж писать?»[42].

Выбором такой темы, как Таврида, Муравьев невольно вступил в творческое состязание с Пушкиным. «Я не только не старался ловить его мысли, но даже во всем избегал подражать ему»[43], — уверял Муравьев, оспаривая мнение Баратынского, будто его крымские стихотворения не что иное, как «риторическое распространение» двух известных стихов из «Бахчисарайского фонтана».

В самом деле, Муравьеву нельзя отказать в оригинальности его крымских стихов, хотя и довольно странной оригинальности. Если в «Бахчисарайском фонтане» и своей лирике Пушкин показал Тавриду в ее объективно-исторических связях с мусульманским Востоком и эллинизмом, то Муравьев преломил свои впечатления от этой страны сквозь призму… Оссиана, в котором нашел родственную поэтическую стихию — целый художественный мир с его северным туманным колоритом и подчеркнуто безыскусственным суровым лиризмом. He аттическое ясное небо, не роскошь восточной неги, а сумерки и луна — едва ли не самые устойчивые признаки крымских ландшафтов Муравьева. Сам он не скрывал того, что замысел этого цикла стихотворений непосредственно восходит к Оссиану. «Никто не действовал столь сильно на мое воображение, как мрачный певец Шотландии», — писал он. И далее: «Однажды я нечаянно перевел две песни Оссиана четырехстопными ямбами, — я прежде никогда не писал рифмами, и это побудило меня продолжать. Таким образом, я постепенно описал всю Тавриду»[44].

Двусмысленный отзыв Баратынского Муравьев расценил как «-жестокий удар при самом начале литературного поприща»[45]. Но твердая вера в свое призвание пока не оставляет его.

Унаследовав от Раича интерес к итальянской средневековой поэзии, Муравьев в 1826–1827 годах погружается в творчество Данте и Тассо, изучая их произведения на языке оригинала.

В холодности публики и неприязни родственников к своим литературным занятиям он готов увидеть что-то похожее на «гонение», которому подвергались в свое время Данте и Тассо. Под влиянием этих настроений он задумывает трагедию «Жизнь Тассо, или Судьба поэта», но из-под пера его выходит всего лишь небольшая, навеянная теми же мыслями драматическая сцена «Смерть Данта».

В течение 1826–1829 годов десятки замыслов — один другого грандиозней — наперебой возникали в голове Муравьева. Так, например, он решился «окончить» творения Мильтона («Потерянный рай») и Клопштока («Мессиада») столь же монументальной поэмой «Потоп» — на известный библейский сюжет. Весной 1827 года, знакомя В. А. Муханова с содержанием второй песни «Потопа» (первая, была закончена годом ранее), Муравьев сообщал, что она отличается «характерами зверскими, дикими» и что «ужас есть главная страсть сей песни»[46].

Подавляя личную обиду на Пушкина, жестоко осмеявшего его в своей эпиграмме[47], Муравьев в письме к Погодину от 27 ноября 1827 года с восторгом отзывается об отрывке из пушкинского «Вадима»[48]. Поэма на сюжет древнерусской исторической легенды не случайно взволновала его, ибо эпоха раннего средневековья — «века рыцарства» с их кровавыми распрями, жестокостью и христианским подвижничеством — представлялась ему самым поэтическим периодом в истории России. Он записывает названия будущих трагедий: «Святополк», «Василько», «Андрей Боголюбский», «Сеча на Калке», «Марфа Посадница», «Федор Рязанский», «если он не кончен бессмертным и несчастным Грибоедовым: он мне рассказал его план в Крыму»[49], — добавляет Муравьев, говоря о последнем замысле. Примечательно, что его драматические сочинения, так же как и лирические стихотворения, тяготели к циклизации. Из всего этого громадного цикла, для которого уже было придумано название — «Россия», закончены были только три пьесы: «Михаил Тверской» и «Георгий Московский», составившие вместе драматическую дилогию «Князья Тверские в Златой Орде» (1828–1829)[50], а также написанная еще в 1826 году в Тульчине драма «Падение Перуна» (или «Владимир»).

В 1827 году Муравьев усердно трудился над трагедией «Битва при Тивериаде», посвященной теме падения Иерусалима и изгнания крестоносцев из Палестины.

Как утверждал много лет спустя А. В. Никитенко, достоинство трагедии Муравьева в том, что она раскрыла «роковую ошибку основателей Иерусалимского королевства, состоящую в перенесении в Палестину господствовавшего в Европе феодального порядка вещей… С ним возникли в стране и постоянно свирепствовали раздоры и взаимная вражда баронов и князей, погубившие наконец, несмотря на рыцарские доблести и мужество их, дело, стоившее толиких жертв»[51].

Та же мысль о необходимости неограниченного единовластия как условия национального благоденствия и мощи присутствует и в трагедиях Муравьева на темы отечественной истории. Здесь, как и в своих итальянских экскурсах, связанных с темой драматической судьбы гения, Муравьев предвосхищал Кукольника.

«Беспокойство, похожее на вдохновение» — это возбужденное состояние духа, в котором он находился, — скорее шло от лихорадочной жажды самоутверждения и чересчур пылкого влечения к необычному и яркому жизненному пути, нежели от чистой любви к поэзии. Любопытно, что «Битва при Тивериаде» явилась своего рода заявкой на последующую, если и не яркую, то во всяком случае необычную, роль Муравьева в русском обществе.

В декабре 1829 года Муравьев отправляется в длительное путешествие к «святым местам» — в Палестину и Египет. Паломничество это сразу же получило шумный общественный резонанс, — вероятно, оно могло быть истолковано как символический жест, намекавший на религиозную миссию России на Ближнем Востоке.

Еще во время русско-турецкой войны Муравьев в качестве дипломатического чиновника (в 1827 году он распростился с военным мундиром) находился при штабе командующего европейским фронтом И. И. Дибича. По случаю победы и захвата вершины Эмине-даг (на Балканах) он написал стихи, в которых умело польстил фельдмаршалу[52]. По просьбе автора Дибич снесся с царем и выхлопотал Муравьеву разрешение и средства на поездку.

Вернувшись из полугодового странствия уже известным человеком, он поселился в Петербурге и здесь в 1832 году выпустил написанную им книгу «Путешествие ко святым местам в 1830 году», имевшую значительный успех. В том же году на сцене Александрийского театра «с царской роскошью», по выражению обозревателя «Северной пчелы» (20 октября), была поставлена «Битва при Тивериаде». Пышное оформление спектакля не спасло пьесы от провала. «Она более драматическая поэма, нежели трагедия»[53], — писал Муравьев Жуковскому, объясняя ее неуспех на сцене. Несмотря на поощрения Жуковского и Пушкина[54], Муравьев, сполна вкусивший горечь поражения и вызванных им насмешек, вовсе отказывается от поэтического поприща.

С этого времени его литературные занятия получают совершенно другую направленность — церковно-религиозную. Муравьев становится религиозным публицистом, историком православной церкви. Он сближается с иерархами русской церкви, особенно с московским митрополитом Филаретом, служит в Святейшем синоде — за «обер-прокурорским столом» (1833–1842), в азиатском департаменте (1831–1832, 1842–1866), уверенно повышаясь в чинах.

С начала 30-х годов резко обрисовались наиболее неприятные черты в характере Муравьева: безмерное тщеславие, властность, педантизм, искательство.

Выставляя себя строгим поборником православия, Муравьев отличался также и в роли блюстителя церковного благочестия. «Я не раз имел случай видеть, — рассказывал современник, — какой страх он наводил на священнослужителей, провинившихся в каком-нибудь отступлении от порядка службы. Они знали, что все замеченное им будет неминуемо доведено до сведения их начальства и что оно не останется без возмездия»[55]. О недоброй славе Муравьева в широких кругах общества выразительно говорят его прозвища: фискал, ханжа, святоша, Андрей Незваный, светский архиерей.

Едкая характеристика Муравьева содержится в дневниках А. В. Никитенко и Ф. В. Чижова[56] и в блестящем очерке H. С. Лескова «Синодальные персоны»[57]. В письме к В. П. Боткину от 13 июня 1840 года Белинский с удовлетворением сообщает строки стихотворного памфлета на Муравьева, сочиненного Л. А. Якубовичем[58].

Предавшись «духовному направлению», Муравьев отнюдь не чуждался рассеянной, мирской жизни. В великосветских гостиных он обыкновенно появлялся в черном жилете, с четками на левой руке, изумляя собравшихся своим колоссальным ростом.

В 1866 году, выйдя в отставку, Муравьев окончательно поселился в Киеве. Здесь он прожил до самой смерти (18 августа 1874 года).

83. ТАВРИДА

Земли улыбка, радость неба,

Рай Черноморских берегов,

Где луч благотворящий Феба

Льет изобилие плодов,

Где вместе с розою весенней

Румянец осени горит,

Тебе — край светлых впечатлений,

Таврида, — песнь моя гремит!

Природа на твои долины

Обильных не щадит даров,

Ты выплываешь из пучины

Под покрывалом облаков,

Как в полдень нимфа молодая

Выходит из седых валов,

Рукой стыдливой облекая

Красу в завистливый покров.

Кто впечатление живое

В горящих выразит речах,

Когда в нас чувство неземное

Горит, как солнце в небесах,

Когда невольно все желанья

Слились в один немой восторг

И самые воспоминанья

Сей миг из сердца нам исторг!

Ах! чувства сладкого отраду

Я сердцем пламенным вкушал,

Когда в тени олив прохладу

Под небом крымским я впивал,

Когда я черпал жизни сладость

В гармонии небес, земли

И очарованному радость

Природы прелести несли!

Передо мной шумели волны

И заливали небосклон.

И я, отрадной думы полный,

Следил неизмеримость волн —

Они сливались с небесами.

Так наша жизнь бежит от нас

И упивается годами,

Доколе с небом не слилась!

1825 или 1826

84. ЯЛТА

Из-за утесов Аю-Дага,

Бледнея, восстает луна,

Как легкий челн, носимый влагой,

Плывет по воздуху она

И, углубляясь в мрак востока,

Унылый проясняет лик,

Доколь над бездною широкой

Столб серебристый не возник.

Всё тихо! Звуков нет в эфире,

И на земле движенья нет.

Казалось, в усыпленном мире

Исчез последний жизни след!

Но сладкой тишины мгновенье

Такую негу льет в сердца,

Такие чувства упоенья,

Каких не выразят уста!

Так, если арфы вдохновенной

Последний, мощный, дивный звук

Умолк и голос отдаленный

Звук повторил и вновь потух, —

Рука заснула над струнами,

И тихо всё! Но песнь живет,

Лелея сладкими мечтами,

И эхо — новых звуков ждет!

И никогда в часы смятений,

Когда в груди страстей война

И бунт неистовых волнений,—

Так безмятежно не полна

Душа высокая, младая,

Как в тихий ночи час, когда,

Как чаша полная до края,

Она полна собой… Тогда,

Тогда высокою мечтою

Еще восторг, еще один

Вдохни — и смертной пеленою

Полет воздушный нестесним!

Она разорвала оковы,

Ее жилище — в небесах,

И, смерти памятник суровый,

Остался бездыханный прах!

Покрылся мрачной синевою

Необозримый свод небес;

На нем несметною толпою

Светила ночи — сонм чудес —

Горят, как в первый день созданья,

Всем блеском юного лица.

Они горят огнем желанья

И, мнится, мания творца

Еще однажды ожидают,

Чтобы с гармонией вступить

В полночный путь! Их отражают

Кристаллы вод, но возмутить

Небес торжественной картины,

Играя, не дерзнет волна,

И неподвижные пучины

Лежат одной громадой сна!

Над молчаливыми брегами

Роскошно восстают холмы

Аутки, полные дарами

Румяной осени, весны.

На скате легких возвышений

Отдельно хижины стоят,

И, свежие раскинув сени,

Над ними дерева висят!

Но неприметно исчезает

Холмов отлогий, легкий скат,

У их подошвы развивает

Долина Ялты новый сад.

Эдема свежая картина,

И той же прелестью полна, —

Сия волшебная долина

Лучом луны озарена.

Вокруг нее — ночные горы

Стоят завистливой стеной,

Невольно возвращая взоры

На дно долины золотой.

Она глубоко в отдаленьи

Втеснилась в сердце мрачных гор,—

Как первой страсти впечатленье,

Как первый совести укор!

И моря светлые пучины,

Касаясь низких берегов,

Как продолжение долины,

Бегут до дальних облаков.

Молчанье волн, утесы, горы

И свод полунощных небес

Пленяют, восхищают взоры

Гармонией своих чудес!

1825 или 1826

85. РУСАЛКИ

Волнуется Днепр, боевая река,

Во мраке глухой полуночи;

Уж выставил месяц из тучи рога

И неба зарделися очи.

Широкие, и́дут волна за волной

И с шумом о берег биются,

Но в хладном русле́, под ревущей водой,

И хохот и смех раздаются.

Русалки играют во мраке ночей,

Неопытных юношей манят.

Как проглядывают ясные

Звезды в синих небесах —

Друг за другом девы красные

Выплывают на волнах.

Полным цветом нежной младости

Привлекателен их хор,

Обещает много радости

Негою томящий взор.

Бегите, о юноши, томных очей, —

Мечтами коварные манят!

Черны косы, рассыпаяся,

С обнаженных плеч бегут,

По волнам перегибаяся,

Вслед за девами плывут.

Грудь высокая колышется

Сладострастно между вод,—

Перед ней волна утишится

И задумчиво пройдет.

Над водами руки белые

Подымаются, падут,—

То стыдливые, несмелые

Девы медленно плывут,

То в восторге юной радости

Будят песнями брега

Иль с беспечным смехом младости

Ловят месяца рога,

На пучине серебристые.

Или плеском быстрых рук

Брызжут радуги огнистые,

Резвятся в волнах — и вдруг

Утопают, погружаются

В свой невидимый чертог,

И видения теряются,

Как луны воздушный рог.

Не верьте, о юноши, мраку ночей,—

Мечтами коварные манят!

1825 или 1826

86. ГАЛЛ

Breaker of echoing shields.[59]

<Галл>

Щитов отзывных сокрушитель,

Чью тень туманы погребли!

Во мраке туч твоя обитель,—

Оттоль, Колгаха царь, внемли!

Шумит река, — полет орлиный

Удары волн не привлекли;

Ты ветром увлечен пустыни —

Постой, Струмона царь, внемли!

Живешь ли в веяньи дубравы

Или рвешь терния с земли?

Оставь и листья ей, и травы,

И мне, о Клоры вождь, внемли!

Иль в бурю с шумом гонишь волны,

Чтоб скал основы потрясли?

В борьбе стихий, их гневом полный,

Родитель Галла, мне внемли!


Морн

Кто будит старца в беглой туче,

Где с облаками жизнь слилась?

Как плеск волны о брег сыпучий,

О Галл, раздался мне твой глас!

Галл

О Морн! Я окружен врагами,—

Их корабли идут с валов.

Дай меч Струмона, — он над нами

Блеснет, как луч меж облаков!

Морн

Вот меч отзывного Струмона!

Когда ты в бранях, сын, пылал,

С туманного смотрел я трона;

Как метеор — рази, о Галл!

1825 или 1826

87. АРФА

На арфу опершись рукою,

Я отголоску струн внимал

И, отягченною главою

Склонясь, — в виденьях засыпал.

Передо мной мелькали тени

Моих утраченных друзей,

И в сонм знакомых привидений

Все близкие души моей,

Казалось, медленно летели

С прощаньем горьким на устах,

И на меня они смотрели…

Проник невольный сердце страх,

Слеза на арфу покатилась,

Как капля звонкого дождя,

И по струне она спустилась,

Звук заунывный пробудя.

Проснулся я — сны изменили!

Но голос вещий струн узнал!

Вы все, которые любили,

Скажите: что ж он предвещал?

1825 или 1826

88. СТИХИИ

I had a dream, that was not all a dream.

Byron [60]

Я с духом беседовал диких пустынь, —

Пред юношей с мрачного трона

Клубящимся вихрем восстал исполин,

Земли расступилося лоно!

Он эхом раздался, он ветром завыл,—

И юношу тучею праха покрыл.

Я с духом беседовал бурных валов, —

Завыли широкие волны,

Он с пиршества шел поглощенных судов,

Утопших отчаяньем полный!

И много о тайнах бездонных ревел,

И юноша пеной его поседел!

Я с духом беседовал горних зыбей,

С лазурным владыкой эфира,—

И он, улыбаясь, во звуке речей

Открыл мне все прелести мира,

Меня облаками, смеясь, одевал,

И юноша свежесть эфира вдыхал!

Я с духом беседовал вечных огней,—

Гул дального грома раздался!

Не мог усидеть он на туче своей,

Палящий, клубами свивался,

И с треском следил свой убийственный путь,

И юноше бросил он молнию в грудь.

Я духом напитан ревущих стихий,

Они и с младенцем играли —

Вокруг колыбели моей возлегли

И бурной рукою качали.

Я помню их дикую песнь надо мной —

Но как передам ее звук громовой?

1825 или 1826

89. ПРОМЕТЕЙ

Е caddi corne corpo morte cade.

Dante[61]

По высям Кавказа скитается Дух —

Суровый его повелитель,

Он царства свершает холодного круг,

Снегов покидая обитель,

В порфире метелей, в венце ледяном,

И бури сзывает могучим жезлом!

Давно уж, в златые младенчества дни,

Когда над цветущим созданьем

Носилися жизни приметы одни

И смерть не была ожиданьем,—

На трон одинокий ступенями скал

Он шел и с улыбкой на землю взирал!

Внезапно исторгся орел из-под ног,—

На кости стопа наступила.

Он стал, и без ужаса видеть не мог,

Что птица впервые открыла:

Пред ним распростерся на диких скалах

Великого остов, иссохший в цепях!

Широкие кости окованных рук

Свободно в железах ходили,

От ног раздавался пронзительный стук,—

Их ветры о камень разили;

Но череп остаток власов развевал

И, страшно кивая, зубами стучал!

Трепещущий Дух над костями стоит,

Впервые о смерти мечтает…

На светлый свой призрак уныло глядит

И с остовом грозным сличает.

Одни у них члены и те же черты,—

И смертию — Духа смутились мечты!

Он легкой рукою тяжелую кость

С трудом со скалы подымает,

Но с радостью видит, как тяжкая кость

Опять на скалу упадает…

А он, подымаясь, летает в зыбях!

«Бессмертен!» — и тщетный рассеялся страх!

Но Дух своенравный пылает стыдом,

Он мстит за минуту боязни,

И остов свергает могучим жезлом

Со скал — к довершению казни!

С вершины Кавказа, во звуке цепей,

Упал, рассыпаясь костьми, Прометей!

1825 или 1826

90. ПЕВЕЦ И ОЛЬГА

К З. А. В<олконск>ой

Певец

Великая тень, для чего ты мелькаешь

В таинственной мгле безмятежных ночей?

Мечтой о минувшем зачем нарушаешь

Отрадные сны утомленных очей?

Не звуков ли арфы опять ожидаешь,

Могучего отзыва славы твоей?

Иль в песнях вещать ты к потомству желаешь?

Вещай — и певцу вдохновенье пролей!

Ольга

Не к тебе я лечу нарушать твои сны!

Не певца я ищу, но могучей жены!

В ней варяжская кровь моих светлых князей,

Ольга спящая вновь пробудилася в ней!

Ее стан величав — как сосна на холме,

Под которым Синав позабыл о земле!

Кудри спят на плечах снеговой белизны,

Цвет лазурный в очах — Белозерской волны.

И блистают лучом вдохновенья глаза —

Не столь ярким огнем я Коростень сожгла!

Но душа велика — как пустыни обзор,

И как дно глубока моих Чудских озер!

Она Ольгу одна постигает вполне

И, воспрянув от сна, воспоет обо мне!

1826

91. ХОРЫ ПЕРУНУ

Жрец, юноши и девы

Хор юношей

Владыка сидит на престоле громов,

В руке его вихрь одичалый.

Он молнию бросил в пучины валов,

И море ударило в скалы,

И волн его песнь от начала веков

Великому — не умолкала.

Хор дев

Вокруг громовержца глубокая ночь,

Светил угашенных могила.

Луна — небосклона вечерняя дочь —

Чело облаками затмила,

И рушатся звезды сквозь черную ночь,

Когда бытие им постыло.

Хор юношей

Владыка нисходит на землю в громах,

И дрогнуло сердце природы:

Завыли пещеры в бездонных горах,

Эфира обрушились своды,

Вселенную обвил клубящийся прах,

И ужасом смолкли народы!

Жрец

Хор юношей и дев! Владыка бурный мира

Не хочет защитить священного кумира,—

Ему падением грозит надменный князь!

С мольбами к небесам ваш вознесите глас.

Хор дев

Перуну отрадно теченье Днепра

И Киева древние стены!

В реке отражался лик бурный царя,

Громами помечены стены;

Перун не разлюбит теченья Днепра,

Забудет ли Киева стены!

Жрец

Увы, настанет день — и близок день жестокой! —

Когда заглохнет холм над бездною широкой

И зарастет к нему давно пробитый след;

Но прежде я склонюсь под игом тяжких лет.

Хор юношей

Кто дерзкий коснется преступной рукой

Владыки, карателя мира?

Как бурные тучи багровой грядой

На край возлегают эфира,

Мы ляжем костями, могильной стеной

К подножью кумира!

Жрец

Широкого Днепра заплесневеют волны,

Их вещий стихнет вой… Благоговенья полный,

Придет ли славянин мольбою встретить день —

Промчится в ужасе за ним Перуна тень!

Хор дев

К кому обратимся с горячей слезой,

Бездомные матери, жены?

Мы ветры насытим ничтожной мольбой,

Развеются тщетные стоны,

Когда он заснет над угасшей грозой

И вихри сорвут его с трона!

Жрец

Падет великий град, и запустеют стены,

Их населят толпы полночных привидений,

Умолкнет навсегда народов мощный глас,—

И смертный казнь сию один навлек на нас!

Хор юношей

Проснись, громовержец! В хранилище туч

Есть стрелы на казнь преступленья!

Змеею пусти свой убийственный луч

И смертных смири дерзновенья!

В громаде ль огнями упитанных туч

Одной не найдешь для отмщенья?

Жрец

Хор юношей и дев! Моленье прекратите,

Отчаянье толпы народной укротите!

К нам милостив Перун: он вашим внял мольбам,

Спасение пошлет отчаянным сынам!

Оба хора

Содвинь твои тучи в один океан,

Клокочущий, бурный, гремящий,

Сбери с твоих бурь молньеносную дань

И в свиток вплети их палящий!

И ветрам в добычу отдай океан

И мир, пред погибелью спящий!

1826

92. <НАДПИСЬ НА СТАТУЕ АПОЛЛОНА>

О Аполлон! Поклонник твой

Хотел помериться с тобой,

Но оступился и упал.

Ты горделивца наказал:

Хотел пожертвовать рукой,

Чтобы остался он с ногой.

Зима 1827

93. <ПЕСНЬ ДЕРВИША ИЗ ДРАМЫ «БИТВА ПРИ ТИВЕРИАДЕ, ИЛИ ПАДЕНИЕ КРЕСТОНОСЦЕВ В ПАЛЕСТИНЕ»>

Аллах дает нам ночь и день,

Чтоб прославлять его делами;

Светило дня — его лишь тень —

Виновных обличит лучами.

Аллах керим! Аллах керим!

Пред ним стоит Пророк в мольбах,

И гром, готовый к пораженью,

Он удержал в его руках, —

Не искушай его терпенье!

Аллах керим! Аллах керим!

Здесь время на земле дано

Для покаянья человеку.

Страшитесь, улетит оно,

Спешите с милостыней в Мекку!

Аллах керим! Аллах керим!

Лик обрати свой к Каабе[62],

Молись и будь готов! Кто знает,

Что тайный рок судил тебе?

Счастлив, кто смело рок встречает!

Аллах керим! Аллах керим!

Спасенным — рай, погибшим — ад!

Сыны земные, трепещите,—

Там все деянья обличат;

Грехи раскаяньем сотрите!

Аллах керим! Аллах керим!

1827

94. СМЕРТЬ ДАНТА

(Дант, изгнанный из отечества, скитаясь по всей Италии, нашел себе наконец последнее убежище во владениях герцога Равенны, которого дочь, прелестную Франческу, убитую ревнивым мужем, столь трогательно описал в V песни своего «Ада». Многие стихи, вложенные здесь в уста Данта, почерпнуты из его великолепной поэмы, в которой отражается весь характер певца, закаленный ужасами средних веков, но вместе с тем растворенный нежностию самых утонченных чувств.)

Действие в Равенне, в чертогах владетеля Гвида да Полента. Дант (умирающий на ложе), Полента.

Дант

Певца-изгнанника последний покровитель,

Полента! я иду в ту мирную обитель,

Которую давно от бурь себе желал:

Для гостя твоего последний час настал!

Ты Данта не отверг, ты старцу в утешенье

Скитавшемуся был… Прими ж благодаренье:

Да наградит тебя небесный наш отец!

Полента

Нет, нет! твоих друзей, божественный певец,

Еще не оставляй! Тебе венки Лавровы

Италия плетет, сограждане готовы

Тебя со славою принять в родимый град…

Дант

Уж поздно! Мертвого они не воскресят!

Приподыми меня, Полента, дай мне руку:

Хочу я воздухом мою развеять муку…

Веди ослабшего… Я сяду близь окна, —

Дорога из него к Флоренции видна…

Вот так, благодарю.

(Садится.)

Полента

О чем мечтаешь ты?

Дант

Вы изменили мне, любимые мечты!

Когда я пел, землей и небом вдохновенный,

Высокий гимн Творцу был голосом вселенной,

К жестокой родине любовью я горел,

И в славе я искал изгнанию предел,

Мечтал поэмою открыть стезю к отчизне

И упокоить там остаток бурной жизни!

Тогда б в тот светлый храм, где смертный грех омыл

Водой крещения, я в торжестве вступил

И над купелью бы принял венок мой… Где я?

Ах, я в Равенне!..

Полента

Дант! или во мне злодея

Ты здесь нашел?

Дант

Прости, мой благородный друг!

Ах! речь невольную и горе, и недуг

Из сердца выжали! Нет, нет, мои страданья

Ты облегчил; но, друг, не знаешь ты изгнанья,

И на престоле ты его не испытал.

Я ж, по Италии скитаяся, узнал,

Как солон хлеб чужой и как крута дорога

На чуждое крыльцо. Полента! много, много

Я странником терпел: на старца не сердись.

Полента

Друзьями вечно быть взаимно мы клялись.

Дант

Так! ты один мой друг! Флоренция! с тобою

Я узы все расторг. Ты адскою враждою,

Непримиримая, всю жизнь меня гнала

И в ранний, чуждый гроб бескровного свела.

Ты мне не родина! Не признаю тебя!

Не твой певец, не сын! Здесь в землю лягу я!

Не погребешь меня! Я мертвою рукою

Твой камень гробовой с моей могилы срою!

Полента, поклянись не выдавать мой прах!

Полента

Не выдам, Дант.

Дант

Клянись!

Полента

Или в моих словах

Ты сомневаешься?

Дант

Клянись!

Полента

Клянусь святыней!

Дант

Но клятва на тебе не на одном: на сыне,

На внуке, правнуках, на роде всем лежит,

И горе племени, когда ей изменит!

Клянись за весь твой род!

Полента

Клянусь всесильным богом!

Дант

Теперь спокоен я. Полента, об убогом

Ты в счастьи не забыл, всё дал ему, что мог, —

Прими же от певца, от странника в залог

Признательности всё, что с жизнью оставляю:

Мои творения. Тебе их завещаю!

Сей свиток сохрани, — он с Дантом не умрет,

И скоро вся к тебе Италия придет,

Как к свежему ключу, здесь черпать вдохновенья,

И будут ей мои оракулом виденья!

Полента

О Дант, бессмертный Дант! ах, ежели знаком

Тебе молений глас и если этот дом

Приютом был тебе, забвением страданий,

Не отвергай, молю, отцовских заклинаний:

Ты сам отец, о Дант!

Дант

Что хочешь? Говори!

Полента

Еще ты жив, и вот твой свиток… Ах, сотри

Любовь, судьбу и смерть, воспетые тобою,

Франчески, дочери!

Дант

Безумный!

Полента

(бросается к ногам его)

Пред тобою

Здесь повергаюсь я, певец, как пред судом

Всего потомства. Дант! ах, сжалься над отцом,

Несчастной дочери не разглашай позора,

Из ада выведи, оставь без приговора!

Она мне стоила столь многих горьких слез!

Когда б ты знал ее…

Дант

Полента! много слез

Я сам пролил в часы подземного свиданья;

Как трупы падают, упал я от рыданья,

Увидя тень ее. Тебе прощаю я

Безумную мольбу: Франческа дочь твоя!

Восстань; иль ты мечтал, я мог без вдохновений

Духовный мир воспеть и видеть без видений?

Пройти сквозь ад и рай, живым в толпе теней,

И мертвый, хладный мир создать в душе моей?..

Полента, я не бог! Взгляни: я умираю,

Как смертный! Хладный труп — вот всё, что оставляю

Но некогда сей труп был духом оживлен

Божественным, был им в святилище введен,

И не мои слова в устах моих гремели.

Когда б не истину они запечатлели,

Тогда б страшился жизнь меж теми потерять,

Которые сей век минувшим будут звать.

Полента

Безмолвствую, о Дант! В слезах благоговею.

Дант

Но время… Смерть в очах: я гасну и хладею.

Дай руку мне, сожми; прости, не забывай…

Бог, искупитель мой! прими меня в твой рай.

(Умирает.)

1827

Загрузка...