Дмитрий Петрович Ознобишин родился в 1804 году в наследственном поместье отца — селе Троицком Карсунского уезда Симбирской губернии. Владелец его был отпрыском старинной дворянской фамилии, известной с XIV века. В бытность свою в Астрахани, где П. Н. Ознобишин служил директором банка, он женился на дочери богатого грека И. А. Варваци, оказавшего важные услуги русскому флоту в Чесменском сражении и осыпанного милостями Екатерины II.
Еще в детском возрасте Дмитрий Ознобишин лишился обоих родителей. Престарелый дед взял осиротевшего внука в Петербург, но передоверил его воспитание своему родственнику А. В. Казадаеву.
В 1819 году Ознобишина увезли в Москву и поместили в Университетский благородный пансион. Так же, как это было с С. П. Шевыревым, В. Ф. Одоевским, В. П. Титовым и другими питомцами пансиона, его литературная биография началась в стенах этого учебного заведения, где авторитет «изящной словесности» был исключительно велик.
В 1820 году в пансионском альманахе «Каллиопа» шестнадцатилетний Ознобишин поместил перевод французского стихотворения «Трубадур», а в следующем году в «Вестнике Европы» (№ 4) появилось и его оригинальное стихотворение «Старец». В апреле 1823 года он закончил пансион, а в августе 1824 года занял должность цензора французских повременных изданий в московском почтамте.
В ранних стихотворениях, опубликованных в 1820–1822 годах, Ознобишин выступает как откровенный подражатель Жуковского («Т<итов>у», «Молитва мореплавателей», «Ручей»). Однако очень скоро в развитии молодого поэта совершается заметный поворот. Основную часть того, что он печатает в 1825–1828 годах, составили переводы. Впрочем, эти чужие стихи в несравненно большей степени соответствовали характеру его дарования, нежели самые ранние оригинальные опыты. Вслед за Батюшковым и молодым Пушкиным он осваивает стиль изящной эротической лирики, учится у известных французских мастеров этого жанра, в особенности у Парии, переводит стихи из древнегреческой антологии. Эпикурейские мотивы сближают все эти стихотворения с лирикой Раича.
К кружку Раича Ознобишин присоединился уже в 1823 году, приняв на себя обязанности секретаря[24]. В 1827 году оба поэта, как бы в провозглашение своего творческого союза и некоторой автономии по отношению к кругу «Московского вестника», где соединились любомудры, издают альманах «Северная лира», наполнив его преимущественно собственными произведениями и переводами.
В статье «Отрывок из сочинения об искусствах», отразившей, надо полагать, и мнения других членов раичевского кружка, Ознобишин приводит поэтические тексты своих друзей и, между прочим, сочувственно цитирует строки еще не бывшего в печати стихотворения Тютчева: «Нет веры к вымыслам чудесным, Рассудок всё опустошил…»[25]. Засилье интеллекта, аналитического мышления, по мнению Ознобишина, — болезнь современного ему поколения, способная убить в человеке радость бытия, самый инстинкт жизни. Этой теме он посвятил стихотворение «Тайна пророка», напечатанное в 1828 году. В поэзии самого Ознобишина элементы «рефлексии», анализа присутствуют в минимальной дозе. Тяготение к наивности, простоте художественного созерцания, быть может, наиболее заметная черта его дарования. Этим в значительной мере объясняется его увлечение поэзией «младенчествующих» народов, пленительной свежестью и неподдельной искренностью их образного языка. Кроме древнегреческой антологии — несколько переводов из нее он в 1830 году напечатал в виде связного цикла под названием «Гинекион» — большое место в творчестве Ознобишина заняли экскурсы в поэзию и поэтический мир народов Востока. В этих увлечениях его горячо поддерживал Раич, доказывавший необходимость «перенести к нам поэзию Востока» и тем довершить «опоэзение нашего языка»[26].
В середине 20-х годов Ознобишин приступает к систематическому изучению восточных языков (персидского, арабского, санскрита). В 1826 году в «Сыне отечества» появляются статьи: «О духе поэзии восточных народов» и «Изображение санскритской литературы» — свидетельство основательной эрудиции Ознобишина в области современной ориенталистики[27]. Тогда же он начинает публиковать свои переводы (прозы и стихов) персидских и арабских классиков. В это же время Ознобишин перевел с санскрита эпизод из поэмы Виазы «Брама-пурана», который предназначался для рылеевского альманаха «Звездочка», не вышедшего в свет[28].
Восточный колорит и специфическая образность оригиналов в переводах Ознобишина, как правило очень вольных, слабо ощутимы. Более густо ориентальные краски нанесены в ряде оригинальных стихотворений поэта конца 20-х и в 30-е годы («Гангес», «Мохаммет», «Продавец невольниц», «Селам, или Язык цветов», «Вазантазена» и других). Из огромного и богатого мира восточной поэзии Ознобишин почерпнул немногое — главным образом то, что напоминало традиционную анакреонтику и идиллические описания природы.
Конец 20-х годов выводит Ознобишина на более плодотворный путь развития. Поэт достигает значительного разнообразия мотивов, локальных красок — как в переводах, так и в оригинальных стихах. Помимо восточных и античных поэтов, Ознобишин переводит Байрона и Т. Мура[29], Гюго и Беранже, шведских поэтов, пишет стихи, навеянные Библией, скандинавской мифологией, итальянской поэзией, отечественным фольклором. Он предлагает интересные ритмические эксперименты («Водяной», «Фолетто»[30]). Но самое главное, из-под пера его выходят оригинальные стихи, отразившие конфликты и противоречия жизни, стихи, рассказывающие о размолвках и разлуках, о печали одинокого человека, наконец, стихи, рисующие картины тревожной и бурной природы. Идиллическая однотонная гармония в лирике Ознобишина явно перерастала в гармонию контрастов. Показательным в этом отношении было широкое вторжение в творчество поэта темы смерти. Мир его поэзии — мир природы и «естественного человека» — тем самым более полно раскрывал свою идею: жизнь была показана теперь как органический процесс цветения, увядания и уничтожения. Прямо или косвенно с этой темой связаны многие, в том числе лучшие его стихотворения 30-х годов, такие, как «Стень», «Аттила», «Фивский царь», «Битва в дубраве».
В 30-е годы творчество Ознобишина по-прежнему осталось отъединенным от социальных проблем современности. Впрочем, изоляция эта отнюдь не смыкалась с романтическим отчуждением от действительности, порождавшим разочарование и настроение безысходности. Напротив, пафос лирики Ознобишина — в утверждении положительных начал жизни, очищенных однако от наслоений цивилизации. Как ни условен и ни тесен мир такой поэзии, нельзя не отдать должное его цельности, покоящейся на удивительно теплом и ровном отношении к человеку. Оно исключало какое бы то ни было стремление развенчать его, даже там, где, казалось бы, осуждение со стороны автора неизбежно (ср. «Аттилу» и «Битву в дубраве»). Такого рода гуманизм предполагал и определенный творческий принцип: человек в стихах поэта — более объект неизменно сочувственного созерцания, нежели выражающий себя субъект. Не случайно лирическое «я» — весьма редкий «персонаж» его стихов.
Ознобишин вел довольно непоседливый образ жизни. Уже в октябре 1828 года он берет увольнение от службы, обосновывается в своем Троицком, но часто и подолгу отлучается из него, наезжая в Симбирск, Казань, Чебоксары, Смоленск, Москву, Петербург, Кавказские минеральные воды. Человек материально независимый, он исколесил также многие иноземные края. Странствующий поэт и полиглот — таким запечатлен облик Ознобишина в дружеском послании к нему H. М. Языкова (1834). Кроме трех восточных языков, он знал древнегреческий, латинский, немецкий, французский, итальянский, испанский, шведский. В какой-то мере владел он и языками народностей Поволжья — по некоторым данным, татарским, чувашским и мордовским.
Стоит отметить, что Ознобишин был усердным помощником П. В. Киреевского в собирании памятников русского народного творчества. Его ценная коллекция, опубликованная целиком лишь в недавнее время[31], свидетельствует о плодотворности его работы в качестве фольклориста.
Служебную и общественную биографию поэта более позднего времени характеризуют следующие факты: с июня 1833 года он состоял почетным попечителем Карсунского уездного училища, а с апреля 1838-го по апрель 1841-го и с мая 1844-го по июнь 1847-го — почетным попечителем Симбирской гимназии. В пореформенное время Ознобишин заявляет о себе как типичный деятель либерального толка. Он интересуется земскими делами губернии, состоит членом Симбирского губернского статистического комитета (с 1864 года) и членом «особого присутствия» по крестьянским делам, членом «училищного совета» и т. д. Одновременно он публикует статьи по вопросам землепользования, кустарной промышленности, краеведения, этнографии, народного образования, выступает с сочувственным отзывом о стихах А. К. Толстого и т. д.
С конца 20-х и до середины 40-х годов имя Ознобишина часто мелькало на страницах русской периодики (особенно в «Московском вестнике», «Галатее», «Телескопе», «Молве», «Московском наблюдателе», «Отечественных записках», «Москвитянине») и многочисленных альманахах. Журналы охотно печатали его стихи, привлекавшие задушевностью, мелодичностью, а порой и артистизмом исполнения. Чуждый авторского самолюбия, Ознобишин ни разу не решился собрать лучшие образцы своей лирики и издать их отдельным сборником. Судить о его творческом облике было затруднительно, и Ознобишин так и остался поэтом без определенной репутации.
В 50–70-е годы Ознобишин по-прежнему довольно много переводил — теперь уже только западноевропейских поэтов (Гейне, И. Тегнера, Лонгфелло, Бульвера-Литтона и других). В списке его переводов появляются пьесы (Кальдерона, И. Лука, Скриба, Мальвиля и других). Между тем литературный путь его как оригинального поэта в сущности завершился в середине 40-х годов. Немногие поздние стихотворения, опубликованные в 50–70-е годы — среди них были и совсем неудавшиеся Ознобишину стихи на злобу дня, — ничем не обогатили его творчество. Умер поэт 2 августа 1877 года в Кисловодске.
О милый друг, ты наконец узнала
Привет любви, прелестный и немой,
Его боялась ты и пламенно желала,
Им наслаждаясь, трепетала,—
Скажи, что страшного влечет он за собой?
Приятное в душе воспоминанье,
Минутный вздох и новое желанье,
И новость страсти молодой!
Уже свой роза блеск сливает
С твоею бледностью лилейною ланит,
В очах пленительных суровость исчезает
И нега томная горит…
Смелее дышит грудь под легкой пеленою,
Накрытой матери рукой,
Любовь придет своей чредою
И лаской резвой и живою
Расстроит вновь убор вечернею порой!
Тебе улыбка изменила,
Прошла беспечность прежних дней,
И томность нежная их место заступила;
Но ты прелестней и милей!
Ты пылкую любовь и тайной неги сладость
Узнала пламенной душой
И резвую сдружила младость
С своей задумчивой мечтой.
Тебе венок сей из лилей,
Блестящих снежной белизною,
Киприда, приношу с усердною мольбою:
Тронь сердце Делии моей.
Увы! жестокая любовью презирает
И даже те цветы с досадой обрывает,
Которые один, в безмолвии ночей,
Я тайно рассыпал вблизи ее дверей.
Когда в пленительном забвеньи,
В час неги пылкой и немой,
В минутном сердца упоеньи
Внезапно взор встречаю твой,
Когда на грудь мою склоняешь
Чело, цветущее красой,
Когда в восторге обнимаешь…
Тогда язык немеет мой.
Без чувств, без силы, без движенья,
В восторге пылком наслажденья,
Я забываю мир земной,
Я нектар пью, срываю розы,
И не страшат меня угрозы
Судьбы и парки роковой.
Без красавицы младой,
Без кипящего стакана,
Прелесть розы огневой,
Блеск сребристого фонтана —
Не отрадны для души!
Без напева соловья
Скучны роз душистых ветки,
Шепот сладостный ручья
И ясминные беседки —
Не отрадны для души!
Юной пальмы гордый вид,
Кипариса волнованья
Без тюльпановых ланит,
Где играет огнь желанья, —
Не отрадны для души!
Прелесть девы молодой,
Гибким станом взор чаруя,
Чьи уста как сон златой,
Но уста без поцелуя
Не отрадны для души!
Купы розовых кустов —
Куща неги легкокрылой,
Чаша полная пиров
Вдалеке от сердца милой
Не отрадны для души!
Что б поэт ни создал нам,
Что бы кисть ни начертала,
Если жизнь не дышит там,
Милый образ идеала
Не отрадно для души!
Гафиз! Жребий брошен твой,
Как на шумный праздник света
Пред веселою толпой
Вверх бросается монета —
Не отрадна для души!
Страдалец произвольной муки,
Не сводишь ты с нее очей,
Как Тантал, жадно ловишь звуки
Ее младенческих речей.
Но тщетны все твои терзанья:
Язык любви ей незнаком,
Ей не понятны ни страданья,
Ни бледность на лице твоем.
Когда в волненьи страсти буйной
Ты с жаром руку жмешь у ней,
Ее пугает взгляд безумный,
Внезапный блеск твоих очей.
Холодная к твоей печали,
Ее душа тиха, ясна,
Как волн в недвижимом кристалле
С небес глядящая луна.
Зачем на краткое мгновенье
В сей жизни нас судьба свела,
Когда иное назначенье,
Нам розный путь она дала?
Твой робкий взгляд, живые речи —
Всё, всё я, милый друг, поня́л.
Я запылал от первой встречи
И тайны сердца разгадал.
В другой стране — вдали я буду,
Меня легко забудешь ты!
Но я — я сохраню повсюду
Твои небесные черты.
Так грубый мрамор сохраняет
Черты волшебного резца,
И вдохновенная сияет
В нем мысль художника-творца.
Возьмите, возьмите предведенья дар
И дивную тайну возьмите!
Смирите души истребительный жар,
Волнение дум утолите!
О, дайте мне каплю забвенья одну,
Чтоб мог я предаться отрадному сну.
Я видел, я знаю — зачем не забыл!
Мои сокрушаются силы,
В грядущем ужасном я мыслью парил,
Я тайну исторг из могилы.
Я тайну проникнул веков в глубине,
И радость с тех пор недоступна ко мне!
Сказать ли? но мир так спокоен и тих,
Всё небо так чисто и ясно,
И солнце стремится, как юный жених,
В объятья природы прекрасной,
И люди привыкли так весело жить,
Зачем же мне тайной в них радость губить?
Погибни ж, зловещая, в мраке души!
О, дайте мне прежние годы,
Когда я, стад пастырь, в безвестной тиши
Светил созерцал хороводы
И, юный свидетель высоких чудес,
Был светел душою, как звезды небес!
Арабский мауль
Как свеж огонь твоих ланит!
В прозрачной чаше так, играя,
Вино душистое кипит;
Агат в очах твоих горит,
Любовь в сердцах воспламеняя;
Пред нежной шеи белизной
Ничтожен перлов блеск живой;
Но с этой красотой чудесной
Тебе рассудок дан в удел,—
Ужель столь строгой, друг прелестный,
Ко мне он быть тебе велел?
Из лука пущенна стрела
Пронзила своды эмпирея
И, самолюбьем пламенея,
Упреком встретила орла:
«Смотри, как я взвилась высоко,
Быстрей тебя я вверх лечу
И выше, только захочу,
Так что с земли не взвидит око!»
«Как мне судьба твоя жалка! —
Сказал орел. — Чужие крылья,
Чужая мчит тебя рука
Под светозарны облака,
А вниз влечет свое бессилье».
Не ходи к потоку —
Он шумит, бежит,
Там неподалеку
Водяной сторожит.
Он на дне золотом
Неприметен днем.
Солнце лишь к закату —
Он встает из реки,
Тяжелую пяту
Кладет на пески
И, луной озарен,
Погружается в сон.
До утра косматый
Там спокойно спит,
Рой духов крылатый
Вкруг него сторожит,
Чтоб случайно волна
Не встревожила сна.
Se non fosse amore, sarrebbe la vita nostra come
il cielo senza stelle e sole.
Perduto è tutto il tempo,
Che in amar non si spende!
Росой оливы благовонной,
Филена, свещник напои!
Он наших тайн посредник скромный,
Он тихо светит для любви.
Но выдь и двери за собою
Захлопни твердою рукою.
Живых свидетелей Эрот
В лукавой робости стыдится!
О Ксанфа! Ложе нас зовет,
С курильниц тонкий пар клубится,
Скорей в объятия ко мне!
А ты, жена, открой зеницы,
Всю прелесть Пафоса царицы
Узнаешь, милая, вполне!
Ты бережешь любви цветок прелестный,
Скажи, к чему полезен он?
Все в ад сойдем, в юдоли тесной
Всех примет хладный Ахерон.
Там нет Киприды наслаждений,
Как в здешнем мире, чуждом тьмы, —
Носиться будем в виде тени,
Костьми и пеплом станем мы.
Уж солнце шестьдесят кругов
Свершило над главой Хариты,
Но глянец черных волосов,
Плеча, тюникою не скрыты,
И перси, тверды как лигдин,
Еще красуются живые,
И очи томно-голубые,
Чело и щеки без морщин,
Дыханье по́лно аромата,
Звук усладительный речей,—
Всё чудно, всё прелестно в ней
В годину позднего заката!..
Вы, новых жадные побед,
Поклонники безумной страсти,
Сюда! Ее предайтесь власти,
Забыв десятки лишних лет.
Еще твое не наступило лето
И не видать полуопадших роз;
Незрелый грозд, на солнце не согретый,
Не точит кровь своих душистых слез!
Но примешь ты все прелести Хариты,
О Лисидика. За тобой
Эроты с луком и стрелой
Несутся резвою толпой,
И тлеет огнь, под пеплом скрытый.
Скорей укроемся от гибельных очей,
Пока еще стрела дрожит над тетивою!
Пожар, пророчу вам, от искры вспыхнет сей
Сильней, чем некогда опепеливший Трою.
Я худощавою пленился Диоклеей.
Когда б ее увидел ты,
Сравнил бы с юною, бесплотной Дионеей:
В ней всё божественно — и взоры, и черты.
На перси тонкие прелестной упадая,
Вкруг сладострастной обовьюсь
И, в наслажденьях утопая,
Душой своей легко с ее душой сольюсь.
Нет, нет! тот не был воспален
Высокой, истинною страстью,
Кто, резвою красавицей пленен,
Невольно взором увлечен
Он был к живому сладострастью.
Лишь тот один постиг любовь вполне,
Кто красоты не разбирает,
Пред безобразною в немом восторге тает
И, исступленный, весь в огне,
Молчит — и слезы проливает.
Безумной мыслию кипит его душа!
Он, чуждый сна, винит мрак ночи
И, трепетный, едва дыша,
С трудом усталые приподымает очи.
Вот образ истинный Эротова жреца!
Вот жертва лучшая Киприде:
Пленяет всех краса лица,—
Влюбленный пламенно не думает о виде!
Когда над озером, играя,
Луч яркий угасает дня
И волн равнина голубая
Сверкает в пурпуре огня,
Тогда, печальный, молчаливый,
Незримый, но всегда с тобой,
Я устремлю мой взгляд ревнивый,
Прелестный друг, на образ твой.
О, если я замечу, страстный,
Что взор твой к юноше летит,
Взгляну — блеск молнии ужасный
Счастливца бледность озарит.
Его обымет страх невольный,
И, очи робко опустя,
Ты угадаешь гнев безмолвный
Земли прелестное дитя!
Когда ж над сонною землею
Ночь звездный полог разовьет
Я, не замеченный тобою,
Как аромат над лоном вод
Скользну поверх твоей ложницы
Приму знакомые черты
И на усталые зеницы
Навею дивные мечты.
Все мысли, скрытые волненья,
Всё, всё постигну я вполне,
Ты сердца выскажешь движенья
Полузабывшись в сладком сне.
Но берегись хотя случайно
Чужое имя произнесть,
Не искушай нескромной тайной
Мне тайны той не перенесть!
Исчезнут легкие виденья
И сон пленительный стократ
Могучий гений разрушенья,
Я на тебя уставлю взгляд
Не с жаждой страстного лобзанья,
Не с пылким трепета лица,
Нет, буду я считать терзанья,
Твои терзанья без конца.
Моя любовь — как вихрь громовый,
Как огнь небес она чиста!
И месть моя!.. но ей оковы
Твои прелестные уста!
Твоя улыбка — мне веленье,
Взгляни!.. и раздраженный бог
Падет к ногам в слезах, в смущенье,
Что он на миг забыться мог.
Теперь красавицы девицы,
Которых скука в старину
Хранила под замком светлицы
Как заповедную казну,
Живут с мадамой в полной воле.
Им чужд язык для них родной,
Зато их не пугает боле
Скупой Кащей иль Домовой;
Злой дух, как прежде, не уносит
Тайком за тридевять земель,
И добрый молодец не просит,
Чтоб посадили за постель[34],
Где он под шапкой-невидимкой,
Бывало, жив не жив сидит
И в страхе, с робкою ужимкой,
На духа черного глядит.
Нет! ныне Русью уж не пахнет,
И даже изредка во сне
Девица невзначай не ахнет,
Припомянув о старине!
Поклонницы блестящей моды!
Вас рано увлекает свет!
Забыты игры, хороводы,
Родимых песней гибнет след!
В них прежней прелести вам нет,
Рассказы нянь вас не пленяют
Простосердечною мечтой,
И томны очи не сияют
Бывалой, тихою слезой.
Зато как часто свет лукавый
Вас изменяет — и в тиши
Готовит медленно отравы
Для слишком вверчивой души!
Не возбуждай моей тоски,
На миг затихшего страданья
Пожатьем трепетным руки,
Печальным словом расставанья.
Бесценный друг, забудь, забудь,
Что завтра нам проститься должно!
Сегодня счастливою будь
И будь веселой, если можно.
О, будь по-прежнему резва,
Как в дни обманчивого счастья,
Когда в устах твоих слова
Звучали негой сладострастья.
Взгляни! с высот небес луна
Так ясно светит, дышат розы…
Но ты безмолвна, ты бледна,
сквозь улыбку блещут слезы.
Чуть слышно сжатие руки,
Без чувства хладное лобзанье:
Не пробуждай моей тоски
Печальным словом расставанья!
О, дай на милые черты
Вглядеться мне в суровой доле;
«Люблю тебя» промолви ты,
Когда сказать не можешь боле.
Сей звук грусть сердца усладит,
Напомнит мне в чужбине дальной
И бледность томную ланит
И взгляд задумчиво-печальный.
Если грудь твоя взволнуется
В шуме светской суеты,
И душа разочаруется,
И вздохнешь невольно ты;
Если очи, очи ясные
Вдруг наполнятся слезой,
Если, слыша клятвы страстные,
Ты поникнешь головой,
И безмолвное внимание
Будет юноше в ответ,
За восторг, за упование
Если презришь ты обет…
Не прельщусь я думой сладкою!
Равнодушен и уныл,
Не скажу себе украдкою:
«Той слезы виной я был».
Снова радости заветные
Не блеснут в груди моей:
Я слыхал слова приветные,
Мне знаком обман очей.
Носик, вздернутый немножко,
Кудрей шелк, огонь очей,
Гибкий стан и что за ножка!
Звук застенчивых речей,
Взгляд, манящий к сладострастью,
Прелесть, слов для коей нет, —
Всё в ней мило; но, к несчастью,
Ей пятнадцать только лет!
Ей пятнадцать только лет!
Мне и скучно здесь и душно!
Вечный стук и вечный шум;
Как гранит, здесь всё бездушно,
Жизнь без чувств, любовь без дум.
Но о ней я всё мечтаю,
Вижу: в ней чего-то нет,
И, печальный, повторяю:
«Ей пятнадцать только лет!
Ей пятнадцать только лет!»
La taille leste bien tournée!
Elle a, ma foi, de très beaux yeux;
Le bras, la main, le pied au mieux.
«Войди в шатер мой, чужестранец,
На африканку посмотри!
Глаза как смоль у ней, румянец —
Агата розового глянец!
Свежее утренней зари!
Шелк черных кудрей пышно вьется,
Уста как дышащий коралл,
И перлов ряд, лишь улыбнется,
Каких в Цейлане не найдется,
Каких нигде ты не видал!
Во всем базаре Истамбула
Невольницы подобной нет!
На шумных торжищах Моссула,
В долинах счастливых Кабула
Не цвел такой роскошный цвет.
Она стройнее пальмы гибкой,
Она акации нежней,
Как ласточка над влагой зыбкой,
Резвей тибетской серны, шибко
Бегущей по пескам степей!
Она с брегов зеленых Нила:
Пред ней поблекли б розы там,
Когда бы взгляд свой уронила
Или нечаянно склонила
Лице прелестное к волнам.
А как поет, а как играет
На лютне — слух обворожит!..
Когда ж в калхалы ударяет,
Тимпан кружит и вверх бросает,—
Как пери в воздухе летит.
Она… но ты проходишь мимо,
Но ты не слушаешь меня!
Она, как скиния Солима,
Как талисман, досель хранима,
Чиста, как луч рассветный дня.
Любовью сердце в ней не билось;
Пятнадцать лет ей без денниц;
Недавно грудь лишь округлилась…
Ни раз слеза не серебрилась
На ткани шелковых ресниц.
Ни раз… Но ждут уста лобзаний,
Уже задумчивей, томна…
В ночь слышен шепот воздыханий
И звук прерывистых рыданий,
И вся во сне горит она!..
Купи ее!.. Какой любовью
Она все дни твои займет,
Когда приникнет к изголовью
И ночью под персидской мовью
Тебя в восторге обоймет!
Как будет ждать в любви урока,
Чтоб поцелуй уста зажгли!..
Прекрасны гурии пророка —
Свежа, пылка и черноока
Младая гурия земли!
Купи ее: ты б с златом кисы,
Когда б взглянул, тотчас бы дал!»
— «Я не купец из Икониссы!»
— «Кто ты?» — «Я почитатель Иссы!»
— «Собака! что же ты молчал?»
…je ne vois pas pourquoi la nature a placé ces sujets du monde invisible, d’une façon si hostile vis-à-vis de nous, que nous ne puissions ressentir leur approche sans une terreur extrême.
Я спал! Полночный сон глубок!..
Таинственный вошел без шума…
Ко мне на грудь как льдина лег,
И сердце обложила дума.
Невольный вкрался в душу страх;
Мой вопль погиб во тьме без звука…
И на трепещущих губах
Ужасная застыла мука.
Он яд в уста мои точил…
Я чувствовал, как гасли силы,
Как кровь сосал он, как давил
И веял холодом могилы.
Недвижный телом, я дрожал,
Глаза раскрыть напрасно силясь…
Студеный пот во мне бежал,
И жилы все как струны бились.
Когда ж он молньей в мысль проник…
Всхолмились волосы на темя…
И этот миг, страданий миг,
Тысячелетий обнял бремя.
И я был жив, и жить я мог…
Без чувств… скорбя душой, взмолился;
В отчаяньи воскликнул: «Бог!
Даруй мне смерть!»… и пробудился!
Нева, свод лип, беседка, розы,
Луна, поющий соловей,
Моленья робкие и слезы,
И бледность в памяти моей…
Другие дни, мечты другие!
Но часто думаю о ней,
Про очи темно-голубые,
Как небо северных ночей.
Теперь, быть может, в думе сладкой
Вздыхает милая в тиши,
Быть может, слезы льет украдкой
При светлой памяти души?
Иль слезы время осушило,
Иль клятв минувших след погиб?
И сердце женское забыло
Неву, беседку, своды лип?
В час тихий светлого заката,
На синеве зеркальных вод,
Корабль, облитый морем злата,
В дыханьи ветра жизни ждет.
Его не радует денница,
Заря, смененная зарей:
Ему грустна его темница,
Свод неба душен голубой.
Всё тихо, пусто и уныло…
Лишь ветерок, едва слетя,
Шепнет во флаг, как над могилой,
Легко баюкая дитя.
Порою чайка зыбко реет
Крылом усталым над кормой
Или, как снег, у волн белеет,
Печальный крик роняя свой.
Но ветр дохнул — и, жизнью полный,
Мгновенно парус округлен,
Корабль очнулся, вспенил волны,
Отвеял с крыл могучих сон.
Летит… Как лебедь встрепенулся,
Летит пернатый, — и кругом
Вал синий сплеском развернулся,
Кипя, клокоча серебром.
Минувшее забыто горе
Пловец блаженствует, как Крез;
Под ним лазурь — бунтует море,
Над ним горит лазурь небес!
В твои холодные объятья,
Стихия влажная, спешу!
Глас бурь твоих люблю внимать я,
Свободней грудью в них дышу.
Очам не льстят земные розы:
Они для сердца не цвели!
Пошли ж скорей мне ввстречу грозы,
Умчи далече от земли!
«Остановись, Вазантазена,
На миг помедли, жрица нег!»
Бежит, испугом окрыленна,
Неуследим прелестной бег.
Чуть гнется рис под легкой ножкой,
Она, как ветр, скользит на нем,
И над жемчужною сережкой
Ланиты вспыхнули огнем.
«Остановись!.. Пусть воздух чистый
Твое дыханье освежит!
Опасен луг еще росистый,
И змей в траве!» Она бежит,
Бежит, дрожа, как ветвь банана,
Как лань, встревоженна ловцом.
«Помедли, роза Индостана!
Взгляни: туман еще кругом!»
Напрасно… Пурпур ткани тонкой
Взвевает легкий ветерок,
Звенит вкруг стана пояс звонкой,
Звучат калхалы резвых ног;
Сверкают камни дорогие
В ее власах, и свежий зной
Волнует перси молодые,
Златою сжатые корой.
Приветно пальмы Бенареса
Главой зеленою шумят.
Ужели в мрак священный леса
Укрыться дать ей в сень прохлад?..
Нет, вслед за ней быстрее птицы!
Пью аромат ее кудрей…
И робкий крик стыдливой жрицы
Покрыл в дубраве соловей.
Лишь день я на престоле Фивы,
Но Ель-Молук зовет меня
В приют свой тесный, молчаливый.
Там чудная, вещают, скрыта
Обитель от сиянья дня;
Там саркофаг иссечен из гранита,
И барельеф пред главными вратами
Искусно вылит золотой,
Где солнце, боги, царь с подъятыми руками…
Там Озирис в ероглифах вещает,
И с ястребиной головой
Бог Фре владычества ряд длинный обещает…
Лишь день я на престоле Фивы…
Зачем же на́ сердце мне горесть наводить?
Вокруг меня сонм радостей игривый…
Вокруг меня еще все жизнью полны,
И сам я, царь, лишь начинаю жить…
Вокруг меня моих народов волны!..
О, что в бессмертии мне дальном,
В твоих таинственных заветах, Озирис?
В твоем величьи погребальном?
Что свет златых лампад пред яркою денницей!
Над кем, о Фре, твои гадания сбылись
За тою грустною, гранитною гробницей?
Часы прикованы в обители печали,
А здесь они так весело бегут!
Здесь нет богов, но жизнь нам боги ж дали!..
Лети же, яркая, без грусти, без тревоги!
Еще успеем мы к Атму предстать на суд,
Где жребий прорекут не смертные, а боги;
Где после кратких дней ждет долгая отплата;
Есть казнь — обещаны Элизия поля,
Где всё печальное утратим без возврата.
Жрецов предания всегда красноречивы!..
Там нет тебя, о Нил, о Фивская земля!
И первый день еще я на престоле Фивы!
Где был наш северный певец?
Он был в Италии прекрасной;
Зрел Альпов ледяной венец
И свод небес, как яхонт, ясный;
Средь померанцевых садов
Блуждал, исполнен сладкой неги;
Пил нектар пурпурных гроздов
И — вспоминал родные снеги!
Что делал северный певец?
Искал он в Риме Рим великий…
И встал пред ним гробов жилец
В лице отживших царств владыки,
Исчез язык, упала длань,
В ярме державшая полмира,
Но мир искусству платит дань
У ног разбитого кумира.
Что слышал северный певец?
Не древний клич вои́нской славы;
Ему на взморий гребец
Пел Тасса звонкие октавы.
В луне, по изумрудам струй,
В гондоле быстро он катился —
И в нем, как свежий поцелуй,
Октавы русской звук родился.
Что видел северный певец?
Он зрел антики Вилла-Новы,
Ваянья дивные, резец
И мрамор дышащий Кановы;
Под смелым куполом Петра
Не раз он духом окрилялся
И в Ватикане до утра
Пред Рафаэлем забывался.
Где ж ныне северный певец?
Теперь он снова между нами,
И на главе его венец
Украшен южными цветами.
Он наш, он смело превозмог
Красавиц Тибра взгляд огнистый
И для друзей, для муз сберег
Души и сердца пламень чистый.
Был ночью вырыт ров глубокий,
В него тяжелый гроб упал;
Не вскинут холм над ним высокой,
И след могилы одинокой
Прилежно заступ заровнял.
И тризны не было урочной!
По мертвом липец не ходил;
Не заклан с сбруею восточной
Любимый конь; лишь ветр полночный
Один в широком поле выл.
Два раза, месяца в сияньи,
Сверкнул карающий кинжал;
Раздались вопли: кто-то пал!
И призрак в пышном одеяньи
В туманах ночи пробежал.
Чей гроб? Кто мести совершитель?
Сей тайны некому постичь.
Наутро в стане плач и клич:
«Угас народов истребитель,
Аттила грозный, божий бич!»
Кинжал не выдал, ночь смолчала,
Где втайне гроб тройной зарыт;
И тот спокойно, тихо спит,
Чья жизнь, как буря, бушевала,
Над кем проклятие гремит.
И пастырь зрел не раз резвивое дитя
В пещерах Баии, холмов на злачном скате,
В развалинах божниц, где солнца луч, блестя,
Дрожит поверх столбов, зарытых в винограде.
Там, в зыбком пурпуре и гроздий, и цветов,
Усталый, отдыхал возлюбленник богов.
Но чаще средь полей бесплодных Сольфатара,
Под лавром высохшим приюта он искал,
И в полдень, утомясь от солнечного жара,
На лаву хладную главу свою склонял:
Струились локоны с ланит, светлей денницы,
И дивный сон сходил на длинные ресницы.
В былые дни, поклонник Феба,
Я пламенно молил у неба,
Чтобы в моей груди младой
Не угасал огнь думы сладкой,
Чтоб муза рифмою живой
Шептала мне свой стих украдкой;
Тогда в рассвете бытия
Мечтой вся жизнь цвела моя.
Блаженны были те мгновенья,
Мир светских снов и упоенья
Нежданных и завидных встреч!
Всё, всё прошло волною шумной —
И сердца пыл, увы, безумный,
И вдохновительная речь,
И то, чем дух ласкался юный,
Чем жили, трепетались струны!..
Теперь, как странник, на дорогу
Глядя́, твержу я: «Слава богу!
Мой дальний путь пройден, за мной…»
Но дум исчезнул рой крылатый,
Холодный опыт, мой вожатый,
Меня уводит в мир иной,
Там, циркуль взяв для измеренья,
Стопою ценит вдохновенья!..
Но ты, Языков, пробудил
Тот огнь, что я в груди таил;
На вызов твой красноречивый,
Поэт, кому в святой тиши
Знакомы радости души,
Восторгов дивные порывы, —
На вызов твой я ожил вновь
Петь юность, дружбу и любовь.
Прими ж, певец мой благодатный,
Стих дружбы нелицеприятный!
Да посетит твой мирный кров
Здоровье — спутник вдохновенья!
Дай вновь нам слышать песнопенья,
Восторг, разгул и шум пиров,
И кверху поднятые чаши,
Вино — былые годы наши!
Пусть астрономы говорят —
Морочить им не стыдно! —
Что солнцев тысячи горят, —
Нам всё одно лишь видно;
Что сонмы звездны в высоте,
Сгорев, потухнут разом,
Что все мы заперты в звезде,
Вокруг облитой газом.
Ведь им рассказывать простор!
Кто смерит неба стенки?
По мне, всё это — тонкий вздор,
Как пар кометы Энки.
От нас до тверди далеко,
Мы звезд видали ль диски?
Хоть заберемся высоко,
Всё будем к ним не близки.
Земное, право, ближе к нам,
И тут подчас проруха:
Фалеса, говорят, из ям
Таскала вверх старуха.
А всё от звезд… И что за цель
Глазеть на огневые?
Они за тридевять земель
Пусть будут хоть тройные.
Когда бы нам творец судил,
Окончив дней теченье,
Быть вновь жильцами тех светил —
Всё было б впрок ученье.
Но жажда истомит в Луне,
Юпитер долго в стуже,
На Солнце весь сгоришь в огне,
В других планетах — хуже.
Лишь дух слетит, как блеск из глаз,
К возжегшему денницу,
Земля уложит остов наш
В безмолвную ложницу,
И кости будут чернозем:
Там силой благодатной,
Быть может, процветет на нем
Цвет дивно ароматный.
Но в цвете том не быть душе,—
Хоть море выдь из брега,
Хоть ветерок поверх дыши
Лучей весенних негой,
Хоть светлым жемчугом роса
Осыпься в венчик зыбкий,—
Он запах выльет в небеса
Без скорби, без улыбки.
Друзья! пока играет кровь,
Рассудок светел думой,
И в сердце ластится любовь,
Оставим бред угрюмый.
Пусть спорит астроном до слез:
«Родятся гроздья паром!»
Мы выжмем гроздья зыбких лоз,
Ему ж все лозы — даром.
Стонет, воет и клокочет
Шумноволная Ока!
Знать, под льдом проснувшись, хочет
Поглядеть на облака,
Развернуться на свободе,
Солнце в лоно заманить
И на ясной на погоде
Струи светлые развить.
Чу! как шумно, грозно бьется!
Но могучей лед трещит,
Сребропенный вдаль несется,
Как в боях разбитый щит.
Брег дрожит, испуга полный!..
Но, светла и широка,
Горделиво плещет волны
Полногрудая Ока.
В солнце струи золотые,
Словно локоны, блестят,
Словно очи голубые,
Небом полные, горят.
И роскошна как денница,
И белее серебра…
Не вверяйся! Чаровница —
Волги юная сестра!
Пылко свежими устами
Зацелует, обольнет,
Хохоча, зальет волнами
И в пучину унесет.
Вопль и крик твой — всё напрасно.
Дай красавице Оке,
Дай возлечь ей, сладострастной,
На зыбучем на песке,
И тогда отважно, смело,
Как орел, любуйся ей!
Развевай свой парус белый!
Шли станицы кораблей!
Будет вся тебе покорна,
Как голу́бица кротка,
И заснет, шепча у челна,
Тихоструйная Ока.
Гуляет по Дону казак молодой;
Льет слезы девица над быстрой рекой.
«О чем ты льешь слезы из карих очей?
О добром коне ли, о сбруе ль моей?
О том ли грустишь ты, что, крепко любя,
Я, милая сердцу, просватал тебя?»
«Не жаль мне ни сбруи, не жаль мне коня!
С тобой обручили охотой меня!»
«Родной ли, отца ли, сестер тебе жаль?
Иль милого брата? Пугает ли даль?»
«С отцом и родимой мне век не пробыть;
С тобой и далече мне весело жить!
Грущу я, что скоро мой локон златой
Дон быстрый покроет холодной волной.
Когда я ребенком беспечным была,
Смеясь, мою руку цыганка взяла.
И, пристально глядя, тряся головой,
Сказала: утонешь в день свадебный свой!»
«Не верь ей, друг милый, я выстрою мост,
Чугунный и длинный, хоть в тысячу верст;
Поедешь к венцу ты — я конников дам:
Вперед будет двадцать и сто по бокам».
Вот двинулся поезд. Все конники в ряд.
Чугунные плиты гудят и звенят;
Но конь под невестой, споткнувшись, упал,
И Дон ее принял в клубящийся вал…
«Скорее бандуру звончатую мне!
Размыкаю горе на быстрой волне!»
Лад первый он тихо и робко берет…
Хохочет русалка сквозь пенистых вод.
Но в струны смелее ударил он раз…
Вдруг брызнули слезы русалки из глаз,
И молит: «Златым не касайся струнам,
Невесту младую назад я отдам.
Хотели казачку назвать мы сестрой
За карие очи, за локон златой».
Du stig nu sä vackert till sadel och häst,
Lät inte gullsporrarne klinga.
«В седло! На коня! Не бренчи, не звени
Своей раззолоченной шпорой!
Подпруга надежна, не лопнут ремни;
Чрез мост устремися в бег скорый!»
Конь взвился под смелым. Вот в роще уж он,
С седла слез при блеске денницы.
Его наезжают от разных сторон
Семь братьев любимой девицы.
«Здорово, приятель! Отколе теперь?
Где был ты сегодня так рано?»
— «На ловлю поутру взманил меня зверь:
По следу я ехал поляной».
«А где же борзая? Что ж нет соколов?
Или не потешило поле?»
— «Товарищу отдал я утренний лов,
А сокол летает по воле».
С коней все. Кроваво на солнце горят
Мечи в позлащенной оправе.
Удар за ударом… и мертвы лежат
Все семеро братьев в дубраве.
На сивого снова взлетел он коня,
К любезной путь смело направил:
«Ждала ль ты так скоро, друг милый, меня?
Тебя я в кручине оставил.
Тяжелую новость я должен сказать!
Не плачь, не предайся печали!
Семи твоих братьев тебе не видать:
В дубраве, в бою они пали!»
«О, пусть моих братьев мне ввек не видать,
Когда они в битве все пали!
Ты всех мне заменишь! И слез проливать
С тобой я не стану в печали!»
Я видел рыбарей, как в летний день они,
Утеса мшистого укрывшися в тени,
По речке весело раскидывали сети,
То были рыбари — неопытные дети.
Старейший отрок был цветущий и живой,
Наметку наводил дрожащею рукой
И, медленно влача по влаге изумрудной,
На золотой песок тянул с добычей скудной.
О, сколько радости и смеха без конца,
Когда случалось им плотву или гольца
Наметкой вынести на брег песчано-зыбкой!
Как забавлялися среброчешуйной рыбкой,
Когда она в сетях, скользя из детских рук,
Живыми брызгами их покрывала вдруг.
О дети милые, еще вам чуждо горе!
Года придут чредой, и на безбрежном море,
Которое теперь призывно плещет вам,
Помчится ваша мысль заботно по волнам;
Но сердце затаит, как чистую молитву,
Забавы детские, беспечную ловитву.
Зима бежит. Не слышен вьюги вой,
Метель не вьется по дороге,
И шумно панцирь ледяной
Дробит Ока, волнуяся в тревоге.
В ущельях гор серебряным ковром
Лежат нетронутые снеги,
И коршун в небе голубом
Кругоплывет — предвестник теплой неги.
Между дерев безлиственно-нагих
Младая верба — вся в уборе —
Весну встречает, как жених,
Улыбкой светлою во взоре.
Еще два дня… Проснется жизнь везде,
На божий свет былинка взглянет,
И ласточка в родном гнезде
И щебетать, и виться станет.
Всех радует привет весны!..
Лишь я, печальный и угрюмый,
Былые вспоминаю сны,
Мои несбывшиеся думы.
Но что другим в тоске моей?
Кому понять чужие слезы!
Спеши ж, весна! Пой в роще, соловей!
Цветите, пламенные розы!
Пустынный край! Здесь Дивного рука
Переворот таинственный свершала:
Грядами гор взнеслась за облака
И на Эльбрус порфирой света пала.
Здесь каждый шаг — живые письмена,
Всё говорит о том, что прежде было.
И воздух жжет, и пар клубит волна,
И в недрах гор кипит огней горнило…
«Посади меня с собой,
Гондольёр мой молодой,—
Близко до Риальто.
Дам тебе за труд я твой
Этот перстень золотой,
Перстень с бриллиантом».
«Дорог перстень, госпожа!
Не ищу я барыша,
Мне не надо злата.
Беден я, но в цвете сил;
Златом труд я не ценил:
Есть другая плата!»
«Что ж тебе? Скажи скорей…
Ночь становится бледней,
Близок день к рассвету.
До Риальто довези,—
Всё, что хочешь, попроси,
Хоть мантилью эту».
«Что в мантилье дорогой!
Шелк с жемчужной бахромой
Пышен для наряда!
Беден я, но в цвете сил;
Плащ мой прост, но мне он мил,—
Перлов мне не надо!»
«Что ж тебе? Скажи скорей…
Море о́т часу синей,
Утро недалёко.
Мне в Риальто надо плыть,
Мне в Риальто надо быть
До лучей востока!»
Тих и робок слов был звук,
Нежен блеск прелестных рук,
Ножка — загляденье!
Очи в маске — ярче звезд…
«Поцелуй за переезд
Мне в вознагражденье!..»
Ночь. Гондол в заливе нет,
Месяц льет уж тусклый свет,
Гондольёр прекрасен…
Муж — ревнивец; дорог час, —
Стерегут ее сто глаз;
Утра блеск опасен.
Руку молча подает,
Гондольёр ее берет,
Посадил с собою.
Быстр весла был гордый взмах,
И гондола на волнах
Понеслась стрелою.
Далеко от берегов
Снят красавицей покров,
На лице нет маски.
В кудрях шепчет ветерок,
Гондольёр лежит у ног,
Ждет заветной ласки.
И в смущеньи и бледна,
Пала к юноше она:
Смолк стыдливый ропот;
Томен блеск ее очей,
Дышит в музыке речей
Сладострастный шепот.
Как ее он целовал!
Клятвам милой он вверял
Перл слезы бесценной,
Мир блаженства впереди!..
Он, счастливец, на груди
Дремлет упоенный…
Над Риальто блещет день;
Во дворец скользнула тень,
Что ж гондола стала?
Где же юный гондольёр?
Иль обратный путь не скор?..
Весть о нем пропала.
Говорили: пред зарей
Кто-то сонный в тьме ночной
В волнах хладных бился,
И на взморье шумный вал
Труп унес — и в нем кинжал,
Весь в крови, дымился.
Две могилы одиноко
Встали царства на краях:
Два певца — две жертвы <ро>ка!
Пал один в горах Востока,
Пал другой в родных полях.
Светлой мысли исполины!
Гор заоблачных вершины
Вновь обрадует весна,
Вновь в дыханьи теплом юга
Далеко умчится с вьюгой
Снеговая пелена.
Но весны благоуханье,
Солнца блеск и вод журчанье
Не пробудит их от сна!
Вкруг могил их тишина.
Полн тревоги, чувств, сомнений
Был один — властитель дум;
Он в порыве вдохновений
Дивной силой песнопений
Волновал невольно ум.
Лишь рукой ударил в струны,
Русь откликнулася им,
И во гроб сошел он юный,
Как певец непобедим.
Сколько славы схоронил он!
Сколько ждать он мог венков!
И Россию как любил он!
Как громил клеветников!
Был другой, — лет юных в цвете
Музой дивною водим;
И, мечтая о поэте,
Мы задумывались им.
Струны звонкие дышали,
Чудной музыкой полны,
И во звуки воплощали
Вдохновительные сны.
То у Каспия седого
Он подсматривал дары,
Пел опричника младого,
Мцыри, пальмы и шатры,
То над юной колыбелью
Над младенцем он стоял,
Иль, могучий, к новоселью
Чуждый край на суд сзывал,
Иль, оставя песнь и битвы,
Сердца теплые молитвы
Пред Скорбящей проливал.
Спят в могилах ранних оба!
Суд потомки изрекли:
Музы братством их свели.
Русский! проходя близ гроба,
Кинь с молитвой горсть земли!
Дрожит, дымится пароход,
Знак подан в дальний путь!
Кипит сребром равнина вод,
Кипит тоскою грудь!
О чем грущу невольно я?
Ужель пугает даль?
Отчизна милая моя,
Тебя покинуть жаль!
Гляжу, как тонет берег твой
В лазуревых волнах,
Гляжу, поникши головой,
С слезами на очах…
Зачем, ребенок милый мой,
Так жмешься ты ко мне?
Иль сердце просится домой —
К родимой стороне?
Но там никто тебя не ждет
Из дальнего пути,
Никто, рыдая, не прижмет
К трепещущей груди!
Была б она!.. Она б ждала!..
Родной давно уж нет!..
В могилу хладную легла,
Легла во цвете лет!
Нет, крепче жмись к моей груди, —
Родная в ней живет!
Прости, о родина, прости!
Лети, мой пароход!
Неси меня скорее вдаль
Чужбины к берегам!
Мою глубокую печаль
Сложу, быть может, там!