Приключения Чешского дворянина Вратислава в Константинополе и в тяжкой неволе у турок, с австрийским посольством 1591 года Перевод с чешского К. П. Победоносцева

От издателя

Издатель не сомневается, что предлагаемая книжка будет иметь успех у русских читателей, особливо в такое время, когда всеобщее внимание обращено на Турцию и на судьбы славянских племен, ей подвластных.

Автор ее — славянин, сын земли Чешской, подданный австрийской державы, — тем интереснее оставленное им описание всего, что он видел в Турции, живучи на свободе в посольстве и потом в неволе у турок. Несмотря на свою молодость (он выехал из отечества 15 лет от роду), он внимательно и вдумчиво присматривался к чужеземным порядкам. Пишут о нем, что еще в школе показал он особенную склонность к наукам историческим и к географии и страстное желание путешествовать. Желание это удовлетворилось, когда его отправили с посольством в Константинополь, но этот опыт стоил ему слишком дорого. По возвращении в отечество (в 1596 году) жил он долго у матери, в родовых имениях, и там в 1599 году окончил описание своих приключений. Вскоре затем настало в Чехии смутное время. По смерти императора Матфея смута усилилась. Вратислав оставался верен императору Фердинанду II и потерпел гонение: все его именье было конфисковано. Но после Белогорской битвы, когда Фердинанд окончательно утвердился во власти, имения возвращены Вратиславу, он попал к императору в милость и занимал важные должности до самой своей смерти, в 1635 году. Род его не иссяк еще и поныне.

Сочинение Вратислава принадлежит к числу немногих сохранившихся памятников старинной чешской литературы, для которой именно XVI столетие было эпохой расцвета: для того времени это была богатая литература. Но она замерла вместе с чешской народностью с рокового 1620 года — года Белогорской битвы. С этого времени вся Богемия подпала под безусловную власть Австрийского государства, которое поставило себе целью подавить и истребить окончательно и религиозную, и политическую, и народную самобытность старинного Чешского государства и водворить между чехами немецкую культуру с языком и римско-католическую веру. Едва ли можно подыскать в целой Европе другой, столько же разительный пример систематического и безусловного искоренения исторической народности; чешская народность была в особенности ненавистна Риму, потому что в Чехии проявилось, прежде и сильнее, чем где-либо, начало протеста против римского самовластия и насилия в вероучении, и потому-то власть римского цесаря положила истребить это начало в самом его корне, т. е. в народности. К делу приступлено прежде всего систематическим истощением богатства в целой стране, повсеместной конфискацией, несоразмерными налогами и т. п. Все некатолики подверглись поголовному изгнанию; население, вследствие военных бедствий, истреблений целыми массами, вследствие голода и болезней, уменьшилось до ¼ доли прежнего количества; целые округи запустели и заселены были сплошь немецкими выходцами. Тогда воздвигнуто гонение на язык, который вовсе выведен из употребления, и на литературу, которую положено совсем искоренить. В течение целого почти столетия латинские миссионеры, в сопровождении военных отрядов, ездили из города в город, из села в село и ходили из дома в дом, забирая повсюду чешские книги, которые подвергались потом публичному сожжению. В таком состоянии нетрудно было народу совсем забыть родной свой язык или сохранить разве одни следы его в самых низших слоях грубого населения.

И такое состояние продолжалось от Фердинанда II до Иосифа II, то есть с 1620 года до последней четверти 18 столетия, когда позволено было употреблять народный язык, хотя только еще в народных школах. Слабо, едва приметно, но все-таки начался процесс возрождения народной речи и восстановления гибнувшей народности, покуда наконец, на глазах наших современников, образовалась вновь уже довольно богатая чешская литература, отысканы старинные ее памятники, воскресли забытые предания народной истории, и чешская народность громко заявила права свои наряду с германской. Записки Вратислава долго не были напечатаны и известны были немногим в рукописи. В первый раз они напечатаны в Праге в 1777 году и с тех пор получили большую известность в народе. В 1786 году явился довольно неисправный немецкий перевод их в Лейпциге. Есть еще английский перевод этой книги, изданный в 50-х годах профессором Кембриджского университета Вратиславом, без сомнения потомком того же рода, к которому принадлежал сам автор.

Читатели сами оценят по достоинству простоту рассказа в этой любопытной книге, и простые души распознают, конечно с сочувствием, тот дух благочестивого смирения и покорности, в котором она написана. В этом отношении книжку Вратислава можно, кажется, поставить в ряд с известными записками Сильвио Пеллико о тюремном его заключении. Вратислав тоже страдает, жестоко и безвинно, не только физически, но и духом, потому что в лице его — также человек культурного быта и высшего, по той эпохе, развития попадает в тяжкую обстановку самой грубой среды, какую только можно себе представить, но ни в одном слове у него не слышится ропота и ожесточения; напротив того, вся простая и трогательная повесть его страданий проникнута духом кротости и смиренной, благочестивой покорности Промыслу.

Рассказ Вратислава относится к критическому моменту в истории оттоманского владычества. Султан Амурат III, при котором посольство въехало в Константинополь, держал еще в полноте силы и военной славы скипетр отца своего Селима и деда Солимана Великого; но при Магомете III обнаружилось уже действие разрушительных начал турецкого управления, которые должны были рано или поздно привлечь оттоманскую империю к упадку и разложению. Однако в ту пору Порта грозила еще Западной Европе страшной опасностью, и в самом Риме еще не казалась пустым словом угроза Солимана, что он придет кормить коней своих на алтаре храма св. Петра. Что касается сопредельных с Портой государств, то их отношения к Турции были уже полувассальные. Не столько заботились о вооруженном сопротивлении турецкой силе, сколько о том, как бы утолить ее данью и взятками. Римский цесарь платил Порте ежегодную дань, Венеция платила дань, Венгрия и Трансильвания, Молдавия и Валахия, наконец, самая Польша не избавилась вовсе от того же позора. Вена в 1529 году едва-едва избавилась от турецкого завоевания и теперь далеко не была еще в безопасности; целые две трети Венгрии с крепостями по Дунаю были отвоеваны турками. До самого 1606 года султан не соглашался еще вести переговоры с императором как с равным монархом и даже не допускал речи о мирном договоре. Порта допускала только возможность давать от себя перемирие, или капитуляцию, и в грамотах писалось, что перемирие «всемилостивейше жалуется от неизменно победоносного султана неизменно побеждаемому и неверному венскому кралю».

Турция была в ту пору для христианского мира подлинно непреоборимой силой, и главным образом потому, что Турция представлялась в единстве государственной мысли, религиозного сознания и действия, а христианский мир весь состоял из государств, враждовавших друг против друга непримиримой враждой, религиозной и политической, в непрерывной войне, в постоянном отношении ненависти, грубого насилия и обмана. Все XVI столетие преисполнено соглашений между державами и проектов о всеобщей войне против Порты и об изгнании турок из Европы; можно сказать, что это господствующая идея века. Папа не раз принимается с жаром проповедовать государям и народам крестовый поход против врагов христианства. Но тот же самый век был веком владычества иезуитов и веком похода, предпринятого в среде самой Европы и во внутренней жизни каждого государства, — католическим фанатизмом против протестантства и всякого иного вероисповедания, против свободы верования и богослужения повсюду. Весь христианский Запад разделился на ее, и Порта очень хорошо знала, что покуда враги ее враждуют между собой и так неистово и беспощадно истребляют друг друга, покуда государи преследуют огнем и мечом, во имя веры, изгоняют и истребляют массы своих подданных, — ей нечего опасаться соединенного нашествия, а с каждым из врагов порознь Порта не видела затруднения справиться. Мало того, те же государи, враждуя между собой, искали в видах своей политики союза с Портой — на гибель врагам своим, другим христианским державам: итак, чего было ей опасаться от западной Европы? Внимательно наблюдая за отношениями, Порта в переговорах своих с австрийским врагом бывала всегда тем податливее и уступчивее и тем осмотрительнее в военных нашествиях, чем более представлялось вероятностей к мирному соглашению между державами, и наоборот. В особенности благоприятна была для Порты великая, наполняющая целое столетие вражда между Габсбургской монархией и Францией с одной стороны — Англией с другой. В лице Карла V и Филиппа II Турция видела себе опасных противников, которых надобно было опасаться, от которых приходилось терпеть; Порта вела почти непрерывную брань с тем и с другим, равно как и со всеми преемниками императорской власти; но в лице того и другого Габсбургская монархия стремилась к безусловному политическому преобладанию на Западе, к владычеству над Италией, к утверждению римско-католической веры и к искоренению всякой иной веры повсюду, куда только могла достигнуть власть римского императора и испанского короля. Решительными, непримиримыми врагами того и другого становятся католическая держава Франция и Англия, представительница протестантизма. Отсюда дружба оттоманской Порты с Англией и Францией, в которых она видела себе явных или тайных союзников против общего врага, и посланники обеих держав получили с того времени вес и влияние в советах дивана и в политике великих визирей. Вот почему и французского посла, и посланника Елисаветы Бертона мы видим, по рассказу Вратислава, в стане султановом, на походе его к Эрлау; оба они присутствуют при взятии этой крепости и при следовавшей затем решительной победе турок у Керестеца; в Константинополе, при торжественном въезде султана, французский посол говорит ему поздравительную речь по-турецки и подносит драгоценные подарки.

Но и кроме разъединения, нельзя было в ту пору христианским западным державам побороть Турцию и сломить могущество Порты, потому что они не могли выставить против нее крепкого и истинного нравственного начала. Христианство, во имя коего предпринимали они свое вооружение и призывали к оружию, было в устах их словом лицемерным, без действительного значения: в действительности оно означало ту же власть меча и грубого насилия, то же начало, которого держалась Порта. Оно означало безусловное насильственное владычество римского католичества и иезуитов с отрицанием всякого иного верования и всякой свободы совести; в этом смысле замена власти Солимана, Селима, Амурата, властью Карла, Фердинанда, Филиппа или тех малых венгерских, трансильванских, молдавских тиранов, которые превосходили самых турок и зверским варварством, и диким сластолюбием, и необузданностью самовластия, — не принесло бы освобождения ни прикарпатскому, ни прибалканскому краю, а угрожало тамошнему населению игом еще тяжелее и несноснее турецкого. В этом смысле и ввиду ныне происходящих событий едва ли кто, кроме крайних латинян, пожалеет о том, что не удались задуманные в XVI столетии планы завоевания Константинополя и изгнания турок из Европы.

В современных известиях европейских дипломатов и путешественников о Турции нередко встречаются горькие сожаления о христианских обычаях и нравах, сравнительно с турецкими. Во внутренней политике турецкое правительство, без сомнения, было несравненно более, чем христианское, благоприятно для свободы верования: в Турции почти не слышно было о поголовных гонениях за веру, в то время когда в Италии и в Испании тысячи и десятки тысяч людей погибали в ужасах междоусобной религиозной войны и в страшных казнях инквизиции; из рассказа Вратиславова видно, что во многих турецких городах оставалось значительное число христианских церквей всякого исповедания (в Константинополе считалось их тогда свыше 400), тогда как под католической властью считалось безбожным делом и великим преступлением допущение хотя бы одного протестантского храма в городе; и Фердинанд австрийский под страхом смертной казни запрещал протестантское богослужение во всех своих владениях. Венецианский посланник Тревизано пишет в 1554 году: «Поистине следует признать, что в турках видно более живого духа веры и страха Божия, нежели в христианах. При каждом случае, в счастье и в несчастье хвалят они величие Божие и все дела свои начинают во имя Того, от благости коего исходит всякое благо в делах человеческих». Один из товарищей Вратиславовой неволи аптекарь Зейдель пишет: «Сожаления достойно, что между нами, христианами, так мало видится страха Божия и любви христианской и распространяются такие страшные и скверные пороки, что и описывать их совестно. Но я должен отдать туркам справедливость, что на походе и в лагере они живут и держат себя гораздо благочестивее в своей вере, богобоязливее, умереннее, тише и вообще гораздо лучше, нежели наши. Сам я испытал и видел, бывши с ними на походе целых 5 месяцев, какой у них добрый порядок и повиновение». Было еще важное преимущество государственной турецкой политики, о котором не раз отзываются современники с удивлением и похвалой, — это необыкновенное искусство и внимательная забота в воспитании и приготовлении способных людей для главнейшей государственной их цели, т. е. для военного дела: этому искусству, по мнению многих, турки обязаны были своим военным превосходством над христианскими державами. «Сколько раз, — говорит посланник императора Фердинанда Бусбек, — приходилось мне горько сожалеть, что наши нравы и обычаи в одном отношении не похожи на турецкие. У турок есть такое свойство, что, когда достанут способного, талантливого человека, они радуются тому, точно великой драгоценности, и тотчас прилагают, ничего не щадя, всю заботу и всевозможное старание к его воспитанию, особливо когда считают его способным для воинского дела. А мы поступаем совсем иначе. Мы радуемся разве, когда попадется нам красивая собака, хороший сокол, статная лошадь, и подлинно не щадим тогда никаких забот, чтобы ухаживать за ними, выхолить их до возможного совершенства. А о человеке с особенным талантом нет у нас большой заботы; мы и не думаем, как бы воспитать его. Без сомнения, приятно и полезно иметь хорошее, выдрессированное животное; но человек неизмеримо выше всякого скота. Турки понимают это и считают за первое благо и счастье — человека, хорошо воспитанного и приготовленного к своему званию». Известно, что основная сила турецкого войска и самого государственного управления заключалась в корпусе янычар, который наполнялся из лучших, отборных сил местного христианского населения путем самого тщательного воспитания в особо устроенных государственных воспитательных учреждениях.

С тех пор прошло без малого три столетия. Военный стан, составлявший всю силу и крепость государственного устройства оттоманской Порты, давно уже распался. Вместе с тем исчезли или потеряли значение все положительные качества мусульманского управления, дававшие ему относительную цену в XVI столетии. Остались одни отрицательные его качества — продажность, хищничество, жестокость высших и нижних чиновников; к ним присоединилась и усилила их язва сластолюбия, роскоши и лживых форм, привитая Турции европейскими ее цивилизаторами. Остались еще, ввиду разложившегося политического организма Турции, враждующие, своекорыстные «интересы» западных европейских держав, задерживающие освобождение нового, молодого, вырастающего в силу племени из-под тяжкого и бессмысленного ига. И через три столетия по-прежнему мы видим, что и в диване, и в походном стане турецком пребывают, под видом друзей и советников, послы французский и английский и «своего прибытка смотрят», лукаво мудрствуя об интересах Европы и о поддержании беззаконной хищнической власти над несчастными племенами и народами православного Востока.

Июль 1877 года

Книга первая Путешествие цесарского посольства от Вены до Константинополя

Лета Господня тысяча пятьсот девяносто первого отдали меня, Вацлава Вратислава из Дмитровичей, родные мои пану Фридриху Креквицу, чтобы я познакомился с чужими краями и особливо узнал бы восточные окраины. Креквиц послан был от его милости римского цесаря Рудольфа II великим послом к цесарю турецкому султану Амурату III в Константинополь с нарочными дарами для самого цесаря турецкого, равно и для пашей его и урядников. Несколько месяцев ждали мы в городе Вене, пока привезены были из Аугсбурга драгоценности, часы и иные знатные подарки. Затем стал господин посол снаряжать корабли, на которых надо было идти нам до Коморна, и приготовлять себе все нужное для путешествия.

Когда все было справлено и привезено в Вену, тогда пан Креквиц со всеми, кому следовало ехать в Константинополь, имел отпускной прием у его цесарского величества и у эрцгерцога Арноста (Эрнеста); итак, второго октября, распростившись с милыми друзьями, сели мы на корабли и дошли по Дунаю до Висамунда, Ракусского (австрийского) города в четырех милях от Вены; здесь ожидал нас господин Ракусский, по имени Унферцагт, мы приехали к нему в замок, гостили у него, и он принял и угощал нас прекрасно. В том городе оставались мы два дня, дожидаясь некоторых грамот и остальных подарков, назначенных для раздачи у турецкого двора, пока их изготовили и прислали к нам.

Когда и это все было готово, пошли мы от Висамунда до Коморна и прибыли в Коморн 4 октября. Оттуда наперед послано было на Острехову к Магомет-беку известить о приезде господина посла, чтобы для большей безопасности выслал нам на переезд суда с проводниками; между тем господин посол имел угощение у наместника в Коморне Эразмуса Броуна. После обеда прохаживались мы по городу и прохлаждались до 7-го дня, когда пришло известие, что турки выехали принять нас в обычном месте у красивой долины. Итак, мы вскоре, в тот же день, выехали из Коморна, а провожало нас пеших солдат, без ружей, только с саблями, с начальником их, около 300 человек да гусаров наших венгерских около 50 на конях, а по Дунаю 15 судов, по три пушки на каждой ладье, и венгерских солдат по 25 с ружьями, флагами и знаменами, итак, едучи по Дунаю, через несколько часов увидели мы турецкие суда, всего числом десять.

Суда турецкие были во всем ровные и подобные нашим, только на носу у них, у каждого судна, было по одной пушке, а у нас по две; навстречу нам выехало около ста турецких конников, в отличном уборе и вооружении, и как они нас завидели, так дали коням шпоры и поскакали к самому берегу Дуная. Тут пан Креквиц велел пристать ладьям и, вышед на берег, поздоровался с турками приязненно; вскоре сели мы на судах и обедать вместе с ними. Всякому человеку, кто прежде того не видывал, дивно было смотреть, какие у турок статные кони, копья со знаменами, сабли, отделанные серебром, золотом и драгоценными каменьями, великолепные одежды, красные и синие, узды, седла и попоны позлащенные; вероятно, они нарочно для этого случая были в таком наряде. Пока турецкие начальники с паном послом обедали, наши гусары с турецкими прохаживались по долине и приятельски разговаривали, а конюхи их в это время держали коней и копья. Тут поднялась ссора между одним нашим и одним турецким гусаром до того, что уж хотели колоть друг друга и ломаться копьями, но начальники запретили им, и они отложили драку, хотя были очень раздражены друг против друга, и мы сами, быв тут, всячески старались не допустить их до драки.

После обеда распростились мы со своими конвойными, а турки приняли нас в свою охрану и, привязав свои ладьи к нашим, довели нас тягой по Дунаю до Острехова[1181]. Тут Магомет-санджак (так называется он от освященного знамени санджак с позолоченной верхушкой, которое присвоено коннице) прислал нам для охранной стражи трех янычар.

Янычары во всей турецкой области в большом почете: они турецкого цесаря дворяне и пешая гвардия, которой состоит при султане 12 000. На всех окраинах и во всех землях его распределены они против неприятелей и для того чтобы защищать и охранять жидов и христиан от бесправного насилия в народе. Одежда у них длинная, почти до пят, вся из сукна, без шелку, потому что шелк носить им неприлично; на шапке носят точно рукава суконные, которые болтаются на голове в обе стороны; один конец висит сзади и спускается на спину; спереди над челом бляха серебряная вызолоченная, усажена вся жемчугом и простыми каменьями, а в военное время натыкают в нее перьев. Янычары эти набираются из детей христианского народа, живущего под турецкой властью; набирают их по нескольку сот через два года в третий, малых ребят, лет восьми, девяти и десяти, и приставлены доктора, которые должны каждого рассмотреть в лицо и рассудить, к чему каждый мальчик может быть со временем годен. Самые лучшие берутся в службу турецкому цесарю, других разбирают паши и иные турецкие начальники; остальные, тупые головы, отдаются за дукат в Анатолию и в Азию, до урочного времени, лет до восемнадцати и не дольше двадцати, и живут там в нужде, вырастают в холоде, в голоде, в зное, в наготе, и все с ними обращаются, как со псами; только кто которого примет, тот повинен, буде жив принятый мальчик, представить его к цесарскому двору в вышеписанные лета, а если умер, то должен заявить кадию либо судье в том краю, у которого тот мальчик записан, чтобы он, по заявке, выключил его из списка. И всех их, как только будет им около двадцати лет, натерпятся горя, обгорят на солнце и навыкнут ко всякой работе, привезут в Константинополь из всех мест, куда они распределены были. Тут самые крепкие и суровые из них записываются в младшие янычары и отдаются в команду старшим, под их надзором приучаются стрелять, рубиться саблями, бросать копья, скакать через рвы, лазить на стены и исполнять всякую службу, что старший прикажет; каждый в полном повиновении у своего старшего и должен ему кушанье варить, дрова колоть и исполнять для него всякую потребу до тех пор, покуда войны нет. И который пойдет со старшими на войну, должен тому служить, за кем записан, разбивать палатки, ходить за верблюдами, смотреть за вьюками и все исправлять, какая бы ни случилась потреба и работа. А когда случится битва или приступ, они идут впереди, и один перед другим старается себя выказать. Потом, кто из тех молодых людей покажет свою храбрость, того принимают в чин старых янычар, а младший по нем должен ему служить, как и он служил прежде, и ему повиноваться. Из них потом выходят жестокие злодеи, и изо всех турецких солдат они самые безжалостные к христианам, а боевые люди они самые неукротимые, и в них цесарь турецкий имеет самую надежную себе охрану. Все это написал я про янычар и про их житье потому, что после сам своими глазами видел в Константинополе, как они смладу должны привыкать не к роскоши, а ко всякому труду, и выходят из них самые лучшие воины. В первый раз видел я янычар, когда они приходили целовать руку послу и становились к нему на службу.

За поздним часом не могли мы говорить о цесарских делах у санджакбека, но по его приказу угощали нас довольно мясом, вином, рыбой и курами. Тут в первый раз привелось нам спать на коврах и на войлоках, так как не было с нами никаких перин или матрацов, и всяк должен был устраивать себе ночлег как только мог.

Рано утром 8 числа прислал санджакбек к нашим ладьям пятнадцать наикрасивейших турецких коней с великим убранством и богатыми седлами: каждое седло было обито серебром позолоченным и украшено дорогими каменьями и жемчугом. На конях поехали впереди особы рыцарского чину, которые с паном послом отправлялись в Константинополь; за ними служебные люди по два в ряд, с дарами для санджакбека, а потом четыре отрока рыцарского чина несли перед паном послом оружие, именно: один — саблю, отделанную в серебро с позолотой, с жемчугом и драгоценными камнями; другой — ружье, также отделанное в серебро с позолотой и с драгоценными камнями; третий — секиру венгерскую, по рукояти выложенную жемчугом и цветными каменьями, а четвертый нес чекан (копье) венгерский, весь позолоченный и отлично отделанный цветным каменьем. За ними ехал пан посол на прекрасивом белом как снег турецком коне, а позади его гофмейстер.

Проехав так некоторое время, увидали мы санджакбекову прекрасную ставку — довольно большой дом, и, доехав до него, сошел пан посол с коня и пошел вверх, а мы за ним; тут санджакбек пана посла ждал и указал ему сесть против себя на стуле. Около санджакбека стали его подручные начальники и вои, а мы за паном послом. Тогда пан посол подал санджакбеку грамоту от его цесарского величества, пан ее с великой учтивостью принял и затем сам сел, а пан посол передал ему дары от цесарского величества, именно: триста больших талеров двойных, да ковш серебряный вызолоченный, да умывальник серебряный же вызолоченный.

После этой церемонии было нам дозволено идти в замок Остреховский и осмотреть его: в нем жил в прежнее время архиепископ; дойдя до костела, в котором турки отправляют свое богослужение, видели мы прекрасную капличку, всю внутри обложенную мрамором, и тут в углублении стоял прекрасный мраморный образ благовещения пресв. Марии, составленный из разноцветного мрамора. Оттуда по высокой лестнице поднялись на гору до другой прекрасной каплицы, в которой были живописные образа святых. Возле той каплицы был прекрасный и превеликий дворец, а во дворце написаны изображения прежних королей венгерских. А за дворцом есть прекрасная галерея, вся уставлена мраморными столпами, и из нее далеко видно в поле и на долину даже до дунайского берега. Внизу под той галереей есть знаменитый колодезь, в скале вытесанный, и такой глубокий, что если бросить туда камень, то довольно ждать надобно, пока услышишь, как он упал в воду; а вода дивно проведена на гору из Дуная, и провесть ее стоило больших денег. Преудивительный этот колодезь: он стоил много тысяч дукатов венгерскому архиепископу, который здесь обыкновенно имел свое пребывание. Итак, осмотревши все, что стоило видеть, вернулись мы к ладьям и пообедали. После обеда вместе с своими провожатыми, значит с теми десятью лодками, к которым наши были прицеплены, поехали мы по Дунаю мимо замка Вышеграда, который стоит на большой высоте по правому берегу, и к вечеру прибыли в Вацов (Вайцен), где была епископская резиденция; там, хотя самого епископа в ту пору не было, однако нам приготовили от него угощение.

9 числа рано утром мы выехали и через 3 часа завидели Будин[1182]. Когда на полмили подплыли к Будину, послал паша будинский навстречу нам 19 лодок и судов в большом наряде, разукрашенных флагами, и как скоро те суда до нас доехали, выстрелили нам салют изо всех пушек и ружей, а наши также им отвечали, и то было по несколько раз. Дивно было нам видеть, как по всему Дунаю стояло расставлено всего 29 судов, украшенных таким множеством знамен и флагов, точно маковым цветом; всего было их на тех кораблях до 700, и смотреть весело. Когда приплыли ближе к Будину, стали стрелять со всех судов, а когда вышли на берег, велел паша будинский знатно угостить нас всяким кушаньем и питьем и всякой потребностью и дать нам янычарскую стражу.

10 числа рано поутру прислал паша к ладьям 12 прекрасных коней, знатно убранных чепраками, седлами, стременами и другим позлащенным убранством; на них поехали посол с дворянами рыцарского чина таким же порядком, как было в Острехове, на предместье, к дому паши, сквозь два ряда солдат, которые расставлены были по обе стороны улицы. А когда приехали к дому, тут стояли вплоть до самого крыльца янычары, числом около 200, составлявшие телохранительную стражу паши. Придя в самый дворец, увидели мы пашу, сидевшего на подушке, на полу, устланном дорогими коврами; около него сидели главные советники и воинские начальники, иные же стояли. Напротив паши стоял червленый бархатный стул, на который сел пан посол после того, как подал руку паше, а мы, всего человек 50 свиты, стали за паном послом; вся превеликая зала была по полу покрыта и по стенам обвешана коврами.

Когда пан Креквиц подал паше грамоту от его цесарского величества, паша встал с места, поцеловал грамоту и, подержав ее над головой на своем тюрбане, оставил в руках у себя. Тут пан посол передал ему дары, именно: три тысячи талеров великих, две большие чаши серебряные, наподобие полумесяца, умывальник серебряный позолоченный с тазом и прекрасные часы боевые. По отдаче тех даров долго переговаривал он с пашой, причем жаловался на некоторых солдат турецких за набеги и пограбления имущества и просил, чтобы то прекращено было и заповедано на будущее время. И отдал еще ему посол письмо от Арноста, эрцгерцога австрийского, которое он принял охотно, однако не с таким почтением, как цесарскую грамоту; пока все это происходило, прошло часа три, и мы долго стояли. Паша с своей стороны подарил послу кафтан суконный, золотом шитый, и он в знак уважения тут же надел тот кафтан на себя и так в нем пошел к лодкам.

Приехав назад к своим судам, узнали мы, что один из нашего общества, валах, именем Микула де Белло, родом с острова Крита или Кандии, потурчился. Пан посол взял его с собой из Вены по великой и неотступной его просьбе, так как он уверял, что у него брат живет в плену у турок, и он хотел отыскать его, чтобы выкупить из неволи и увезти с собой морем в христианскую сторону. Этот валах, покуда мы у паши были, ушел с корабля к янычарам, которые нам даны были на стражу и разбили стан свой на берегу у Дуная; пил с ними, завел знакомство, объявил, что хочет быть турком, и для уверения снял с головы свою шапку, топтал ее ногами и, разрезав, бросил в Дунай, а околыш разорвал на куски. Когда он это сделал, янычары принесли тюрбан, или турецкую круглую шапку, надели ему на голову и отвели его в город. А этот самый валах часто выказывал великую набожность, часто вздыхал, и даже слезы проливал о лютой погибели своего брата, и даже незадолго перед тем, в ту пору, как мы по Дунаю ехали, исповедовался и принимал святейшая святых от алтаря; за всем тем бездельник изменнически продал душу свою и потурчился.

В тот же день паша прислал нарядную лодку за паном послом просить его к себе; и он поехал, взяв с собой только 5 особ, и повез с собой в подарок паше прекрасные с выкладкой пистолеты и большого белого английского пса, что сам получил в дар от его милости эрцгерцога Арноста.

Между тем, пока пан посол довольно долго оставался у паши, мы осматривали теплые ванны, находившиеся неподалеку от наших судов, и в них мылись. Ванны эти знамениты и роскошно устроены, из природных горячих источников, таких горячих, что едва в них усидеть можно. У турок они слывут необыкновенно полезными для здоровья, оттого что сами по себе горячие, и содержатся в большой чистоте; кто в них моется, имеет прислугу и прочие удобства за положенную плату. Перед купальнями большой крытый передбанник, уставленный вокруг широкими скамьями, где люди раздеваются и оставляют платье. Посредине этой комнаты устроен большой мраморный бассейн, а из нее ход в настоящую купальню, которая не столько похожа на купальню, сколько на круглую часовню (капеллу), и все в ней, и стены, и пол, обложено и обделано оловом и разноцветным мрамором. А самое купальное место точно котел, около 43 шагов в окружности, и в нем вода глубокая, так что будет по шею человеку среднего роста. А кто не может так глубоко стоять в воде, для тех в том мраморном котле есть две мраморные лавки, одна повыше, другая пониже, так что можно на одной сидеть по грудь в воде, на другой по пояс, и на третьей, то есть на самом краю, по колена. Если кто хочет плавать или прохлаждаться в воде, и для этого есть места достаточно. И есть еще в той купальне девять полукруглых выступов, и в каждом по два истока мраморных с кранами, из которых можно напустить горячей, а из другого студеной воды и потом спускать ту воду. Словом сказать, таких приятных и роскошных купален много видали мы в Турции и в них не раз мылись.

Есть еще в том краю другие две, такие же круглые купальни, в которых могут мыться и прохлаждаться больные, слабые и недостаточные люди. Из этих котлов, или ванн, каждую ночь вода выпускается, место вымывается дочиста и на утро напускается чистая вода, за чем смотрят начальные турки, а если проведают, что банщик в чем-нибудь не соблюл чистоты или что не спускает воду каждую ночь, то он подвергается жестокому наказанию. Это я своими очами видел в Константинополе, где один банщик, против того дома, где мы жили, в султанских банях уличен был в том, что давал людям ручники не чистые, и субпаша, верховный у них судья, приговорил его к такому наказанию: велел дать ему тысячу палочных ударов, именно: по спине двести, по пятам триста, по задней части двести и по брюху триста ударов, так что он после наказания весь вздулся и распух, и нельзя было распознать в нем человеческого вида. Иному может показаться, что это неправдоподобно и выдумано, но это точно так, и я еще в другой раз, когда был в неволе, видел, как одному немцу давали тысячу ударов, о чем буду ниже рассказывать. Об этих банях, как они прекрасно устроены и в какой чистоте содержатся, я описываю потому, что в Сербии и во Фракии, да и во всем турецком государстве, несчетное количество бань и наблюдается в них великая чистота. Турки, соблюдая закон своего Алкорана, ежедневно моются, и жены при свадьбах себе выговаривают, и при них остается полная свобода, чтобы мужья не запрещали им ходить в баню, так как и у пророка Магомета в законе сказано, что жены в особенности должны соблюдать чистоту.

14-го числа была пятница, который день турки святят, как мы у себя неделю (воскресенье), и мы видели, как паша с великой славой ехал в мечеть. Впереди ехало около 300 янычар, потом много чаусов и несколько сот спагов, то есть наездников, а за ними сам паша ехал в суконном золотом шитом наряде; часа с два оставался он в мечети и потом возвратился домой тем же порядком. После обеда ходили мы наверх в город, который вместе с замком стоит на горе, по правому берегу Дуная; в городе есть старинные венгерские здания. Долго было бы описывать тот город; я скажу только о том, что сам видел. Город Будин лежит в веселом и необыкновенно красивом месте, в богатой и плодородной стране, на верху скалы, которая с одной стороны покрыта виноградниками, а с другой спускается к Дунаю, текущему мимо города, а на противном берегу Дуная виден город Пешт. За ним и около него лежит широкая и далекая равнина, на которой бывало избрание венгерских королей. В предместье у Будина в прежнее время было много знатных домов, королевские дворцы и первых вельмож; но все они теперь в разрушении и в упадке, а кое-где еще держатся с подпорками, и там живут одни турецкие солдаты. Эти солдаты не получают жалованья на дневное себе пропитание и, не имея ничего, не имеют нужды устраивать себе домашнее жилье, а довольствуются немногим, лишь бы найти угол, где можно в сухом месте поставить коней и постлать себе ложе. И во всем турецком государстве мало найдется устроенных домов и дворцов, разве в больших городах у пашей и у главных начальников — только у них есть изрядно выстроенные и убранные дома, простой же народ живет обыкновенно в хижинах и шалашах. Большие господа и паши издерживаются на сады, на бани, на красивых коней, на жен, на платье, а прислуга их сама устраивает себе дом для помещения.

Однажды, когда мы шли в городе мимо турецкого храма, увидели десятерых турок, как они, собравшись в круг, держали друг друга за руки, а в середине круга стоял их священник. Все они, вместе обернувшись в круг, кричали одно: аллах, аллах! — точно: Боже, услыши нас, — таким громким голосом, что далеко было слышно, и так долго, что осипли все. Турки верят, что если кто в том крике уснет и что ему привидится, то будет пророчество, которое в свое время оправдается и выйдет на деле.

Тут же в городе зашли мы и в христианский костел, где проповедник кальвинский отправлял богослужение. При том костеле есть высокая башня с колоколами, куда всходят по 150 ступеням, а звонить в колокола не смеют. На той башне есть часы боевые — первые, какие мы видели в Турции и последние: у турок вообще не бывает часов (кроме малых боевых, которые посылают им купцы христиане), и обращаться с ними не умеют. Иные правят день по солнцу, а ночь по месяцу, а в городах есть у них талисманы, то есть священники, или капелланы, которые размеривают часы дневные мерками воды, и поэтому, считая время, кричат громким голосом с высоких круглых башен, стоящих при костелах, и зовут людей к службе Божией, вместо звону, в костел.

В первый раз поднимается крик с башни на рассвете; во второй раз скликают народ в середний час между восходом солнечным и полуднем; в третий раз — в полдень; в четвертый — по вечеру, и в последний раз — на закате солнечном; притом возвышают они голос изо всей мочи и, когда кричат, сами уши себе затыкают. В Константинополе, где вообще живут люди в неге и в праздности, талисманы, или священники, семь раз в день созывают народ к моленью, но к нему обязываются только дворяне, начальные люди да купцы, а не ремесленники, которые неповинны, кроме доброй воли, совершать моление чаще пяти раз в день. А не может кто в храме молиться, тот молись где хочет, в доме у себя, на работе, в поле, где его застигнет священнический крик. Крики эти похожи на то, как у нас кричат погонщики волов или как жиды у себя в школах; кто сам не испытал, тому трудно и поверить, как далеко слышен бывает этот крик. В другой раз, когда мы ходили осматривать город и потом возвращались назад к судам, видели того валашского отступника, который себя потурчил, как его провожали в город турки в великом собрании: впереди него около 300 турецких солдат с длинными ружьями — они выражали свою радость, а некоторые стреляли; за ними ехало несколько всадников, по-видимому из начальных людей; потом шло пятеро знаменщиков с красными знаменами; затем шла неблагозвучная турецкая музыка с дудками, гуслями и кобжами, и наконец сам несчастный отступник валах на красивом коне; возле него с каждой стороны по одному — начальные турки, а он в середине, и был на нем кожух, красной материей крытый, на лисьем меху, на голове турецкая шапка с перьями, в руке держал стрелу и один палец поднял высоко кверху в объявление своей турецкой веры. В заключение ехало несколько трубачей, которые без перерыву трубили, потом до трехсот турецких гусар, в полном наряде и вооружении; они то скакали, то поворачивали коней и делали разные движения в изъявление великой радости. Доехав до городских ворот, остановились в них с великим криком, а кричали три раза все вместе: аллаха, илляса, Мугамет резулах, то есть един Бог истинный, и кроме его нет Бога, и Магомет верховный пророк его, — чинили исповедание веры и по три раза выстрелили; потом опять тем же порядком проехали мимо наших судов; все это выделывали они, без сомнения, нам на зло и на досаду.

Сказывал нам один чаус, немец из Аугсбурга родом, который также несколько лет тому назад потурчился, что паша тому валаху коня подарил и назначил ему в жалованье по 20 аспров на день. Только это вещь невероподобная, чтобы он ему назначил такую большую дачу: и между янычарами первые люди не получают такого большого жалованья, а другие нас уверяли, что этому человеку через год едва достать себе хлеба на пропитание. А может быть, тот чаус нарочно нам рассказывал, не соблазнится ли его речами кто-нибудь из нас, чтобы перейти к туркам; но, слава богу, избавил нас Господь Бог, того не случилось.

После обеда пошли мы осмотреть замок будинский; у первых ворот стояло несколько солдат на карауле. Пройдя мимо них, вышли мы на прекрасную четвероугольную площадку, где по обе стороны расставлены были пушки, всего тридцать, да на земле лежало их двадцать без колес, в числе тех тридцати иные были такие огромные, что человеку можно было влезть в них. Турки нам о тех пушках сказывали, что они привезены в Будин, когда взят был Сигет, оттуда. От той площадки вышли мы через другие ворота на другую площадку, а затем еще через третьи ворота на третью площадку. На той третьей площадке сделан прекрасный бассейн, куда вода снизу поднимается восемью трубами, но, когда мы были, воды не было. Внутри того бассейна есть надпись немецкая старая, высечена старинными буквами, и герб австрийский. Оттуда, поднявшись на гору, прошли мы в прекрасную пространную галерею и по ней в круглую комнату, где была некогда церковь короля Матвея; а из той церкви ход в другую комнату, в которой король Матвей Корвин имел свою библиотеку, и в ней на стене написан ход светил небесных с планетами и против них два созвездия, а внизу написаны стихи:

Cum Rex Matthias suscepit Sceptra Boëmae

Gentis, erat similis lucinda forma poli.

«Когда король Матвей принял скипетр народа богемского, таков был вид светил небесных».

Возле библиотеки был покой королевский, где жили венгерские короли. Он красиво расписан и обвешан по стенам прекрасными коврами, и поставлен тут будто трон, коврами покрытый, на котором садится паша, когда приезжает в замок и держит совет свой. Потом, спустившись вниз, взошли мы по деревянным ступеням на гору до превеликой и прекрепко устроенной башни: тут в это время, сказывали нам турки, содержалось до 70 христианских пленников, которым нельзя никаким способом, разве особливой волей Божьей, выйти на свободу, потому что нечем выплатить им за себя, а выкуп за них положен великий. Около той башни бастионы, а на них стоят три пушки с колесами, и в числе их одна вылита по приказу епископа Остреховского. Потом пришли в большой дворец, но в нем ничего не было замечательного; напоследок повернули мы вниз к Дунаю и прошли через мост, устроенный на больших ладьях, шагов на 600 длиной, до города Пешта, что на другом берегу, против Будина. Есть в нем купцы христианские и турецкие, но строение плохое, и ничего красивого мы в нем не видели и потому возвратились вскоре на корабли свои. В тот же день приехал к нам в Будин курьер из Вены.

13 октября потребовал паша пана посла с тем курьером к себе и прислал за ним свои ладьи, на которых поехал посол с 6 особами. Окончив это дело, пан наш сам ездил в Будин, где наш капеллан служил святую обедню в христианском костеле. После обеда отплыли мы из Будина; паша дал нам своего капиджи-пашу, да четырех чаусов, чтобы проводили нас безопасно в Константинополь, да четырех янычар для охраны. Чаусы несут повинность комиссарскую, для посылок, и исполняют всякие поручения от султана или от паши, и должность эта считается в народе очень почетной. Дали нам 6 судов, на которых те чаусы ехали, а наши суда к своим привязали. Кроме того, сзади нас шло еще одно судно со множеством пленных христиан невольников, которых везли на продажу в Константинополь, только с ними говорить турки нам не позволяли. Первую ночь провели мы на ладьях своих, пристав к берегу в красивом луговом месте.

14-го числа рано отплыли мы от берега и подъехали к большой деревне на правом берегу Дуная, по имени Садум; тут увидели мы в первый раз турецкую гостиницу, называемую караван-сераем; крыша у нее вся оловянная, как бывает всегда у гостиниц. В полдень пристали к виноградникам и обедали; к вечеру приехали в деревню Мала Пакса, на правом берегу, и тут ночевали.

15-го числа ехали мимо Великой Паксы; это прекрасивое местечко на правом берегу, и в нем караван-серай с гостиным домом да две христианские церкви. В полдень обедали и тут, для безопасности, связали все ладьи свои одни с другими, чтобы так плыть до самого Белграда. К вечеру приплыли в местечко Толну: это самое последнее местечко венгерское, где живут до сих пор большей частью все христиане, под турецкой властью, имеют свою церковь, кальвинского проповедника и школу для детей. Тут достали мы преотличного вина и наполнили на дорогу свои фляги.

16-го числа, пообедав на судах, пристали в сумерки к местечку Серемиан (Сирмия), где есть христианская церковь, только в запустении и почти совсем разрушена, однако христиане отправляют еще в ней свое богослужение; тут ночевали.

17-го числа приехали опять в роскошное луговое место, по обоим берегам Дуная, и увидели множество всякой птицы: уток, гусей, лебедей, журавлей, и иные стали стрелять себе дичь. Целый день ехали прекрасными лугами и ночевали у деревни Перикмарта (Прингварт), по правому берегу Дуная. 18-го числа выехали лишь около 10-го часа, по той причине что одно судно, на котором были у нас кони с поклажей, едва отчалило от берега, село на песчаную мель и никак не могло сняться; наконец, при помощи трех турецких кораблей, удалось снять его. Ночевали опять в прекрасных лугах. 19-го числа ранним утром приплыли к тому месту, где река Драва в полумиле от Эрдеда впадает в Дунай, потом прошли и мимо Эрдеда: тут замок на горе, по правому берегу Дуная, а внизу большая деревня. Под вечер пристали к Вальповару и тут час пробыли. Местечко прекрасное под замком, и замок хорош; есть тут деревянный мост, который турки наводят во время розлива, чтобы можно было посуху иметь сообщение с твердой землей. Тут угостились мы хорошо пищей и вином; к вечеру миновали деревню Содин, на правом берегу, и здесь видели большой замок в развалинах. Недалеко оттуда в лугах заночевали. 20-го числа прошли мимо Мостина; наверху разрушенный замок, под замком деревня, на правом берегу, и в ней церковь христианская. Потом видели Иллоа, на правом же берегу, милое, веселое местечко, с замком на горе. В прежнее время была тут епископская столица. Дальше, на том же берегу, деревня Панестра, со старым замком в развалинах, потом местечко Скрвет, на горе, с замком. На ночь приплыли к Петровару, иначе Петрварадину: большой замок, на горе, с укреплениями, а внизу местечко; тут мы ночевали и запаслись вином и припасами.

21-го числа рано прошли мы Карловиц, на правом берегу Дуная: большое местечко, и в нем две христианские церкви греческого закона, а третья — католического. На левом берегу видели мы Титель, город, как нам сказывали, прекрасный, с замком на горе. Потом шли мимо Селемка: стоят на превысокой горе почти все развалины; только иные старые башни еще держатся. Подле того разоренного замка есть местечко, окруженное стеной, со множеством башен, и некоторые еще не разрушены. Напротив того местечка, по левую руку, течет река Тисса чрез Седмиградскую землю в Венгрию и в Дунай впадает.

22-го числа на рассвете увидели мы по правую руку на Дунае местечко Семен; а невдалеке оттуда показался Белград, с той стороны, с которой впадают в Дунай реки Тисса и Драва, и Белград лежит в том месте, где река Свина, или Сава, соединяется с Дунаем. Тут в крайнем углу предгорья стоит старый город древнего строения, огражден двумя стенами и многими башнями; с двух сторон к нему текут те реки, о которых выше помянуто. На той стороне города, к твердой земле, на возвышении стоит прекрасный замок со множеством высоких башен, сложен весь из тесаного камня. Предместье пространное, и в нем множество домов, а живут разные народы: турки, греки, жиды, угры, далматы, седмиградчане и иные. Так и во всех почти землях турецких предместье бывает больше города и само кажется точно большой город. В этом городе нечего смотреть замечательного; только купеческий дом, в котором купцы имеют свои товарные склады; дом четвероугольный, весь покрыт оловом, устроен со сводами и склепами для сохранности товаров, а внутри галерея с кладовыми и лавками. В средине того дома площадка сделана, а в ней большой бассейн, в который течет жолобом вода через большой круглый камень, а на том камне высечена надпись: Qui crediderit et baptizatus fuerit salvus erit. Anno 1538. Кто веру имет и крестится, спасен будет. Есть еще в том городе примечательный дом, где христианские невольники продаются. Купцы христиане не имеют здесь нарочного храма, а все католики отправляют свое богослужение в одном доме и священника содержат на свой счет.

В замок не хотели всех пустить, и только видели мы на стенах множество пушек; однако по просьбе и ради подарков от пана посла пустили нас с дядей его и с одним чаусом в замок, только ничего замечательного не хотели нам показать; видели мы только, что укреплен он сильно и нелегко взять его. Турки, на памяти предков наших, непременно хотели и всячески усиливались добыть себе этот город и замок, сперва султан Амурат, потом Магомет, сын его, который завоевал Константинополь; только тогда венгры и крестовые рыцари удачно его обороняли, так что все усилия варварского народа остались втуне. Напоследок в 1520 г. султан Солиман в начале своего царствования обложил его с великим войском, и по случаю неспособности короля Людовика, бывшего тогда в малолетстве, да по несогласию и раздорам венгерских вельмож, которые сами стали ссориться и вести брань между собой, город и замок оставлены без защиты, не снабжены сильным войском, так что Солиман почти что без труда и нечаянно захватил его. Сюда потом, точно в отворенные ворота, и ринулось на Венгрию все то бедствие, которое ныне весь этот народ терпит. Тут в самом начале поражен насмерть венгерский король Людовик; подобным же образом взят главный город Будин, Седмиградская земля завоевана; Острехов и другие крепости взяты, королевство, бывшее прежде в великой славе, попало в неволю, соседние народы живут в великом страхе, а мы, несчастные чехи, через эту войну у венгерцев много потерпели бед и напастей; из-за этой войны в Венгрии несчетные суммы денег из земли нашей вышли, несчетное число знаменитых людей, наших милых братьев чехов, побито и осталось в Венгрии, и вся Венгерская земля того никак не стоит. Если же нам Господь Бог не пошлет свою чудесную помощь, страшно, как бы эти главные враги наши не утвердились сначала в Австрии, а потом и в нашей милой стороне, — от чего избави нас милостью своей, всесильный Боже![1183] К тому же нет доброго согласия, истинной любви и верности между нами, оскудела правда в чехах, и доблести отцовские сгибли; если и есть такие, то очень мало их осталось. Кому же стать на защиту родной земли, чтобы чужие народы в нее не вторглись и не загубили бы наше славное Чешское королевство? Однако я уже слишком распространился об этом, пора вернуться к Белграду.

24-го числа, до отъезда нашего из Белграда, возникли неудовольствия между паном послом и капиджи-пашой, который к нам был приставлен, потому что он должен был по уговору снабжать нас достаточным продовольствием, но того не исполнял и дурно нас продовольствовал, а искал своего прибытка. По этому случаю хотел пан посол отправить ездового в Будин и паше на него пожаловаться; однако тот капиджи, зная вину свою и имея в таких делах хитрость, так устроил, что не могли мы и за большие деньги достать ездового. За это пан посол на него сильно гневался и грозил ему, что если он не станет лучше продовольствовать, то будет на него жаловаться при дворе турецкого цесаря. Этой угрозы испугался капиджи и обещал, что за все вознаградит нас и впредь будет доставлять нам доброе продовольствие.

В Белграде изготовили мы себе все, что нужно было для сухопутного путешествия, и 27 числа, снявши с кораблей венские наши повозки с конями, сели в те повозки и поехали сухим путем от Белграда в Константинополь. По левую сторону на дунайском берегу остался за нами замок Смедерево, где было некогда пребывание сербского деспота, и в тот же день мы приехали на первый ночлег в Исарлак, или Малую Полянку[1184].

28-го числа встретился нам по дороге новый чиновник паши будинского, называемый у турок дефтердаром. Должность его состоит в том, что он держит у себя денежную казну своего начальника и выдает по его приказу на нужные потребности. Ехало при нем несколько турок на конях, а за ним 5 молодцов, которые несли его копья и прочее оружие, потом верблюды, несколько мулов и повозка с его женами. К вечеру приехали в Великую Полянку и там первый раз имели ночлег в турецкой гостинице возле своих коней, так как в простейших гостиницах нет иных лучших покоев.

Здесь, кажется мне, у места сказать о тех турецких гостиницах, или караван-сераях, в которых мы по дороге останавливались: они достойны примечания. Это большое строение, больше в ширину, нежели в длину, и в середине устроено широкое ровное место, на котором проезжие люди складывают свою поклажу и ставят верблюдов и мулов своих. Вокруг этого места идет пристенок, вышиной около 3 футов, точно лавка приставлена к стенам, на которых держится все строение. Поделаны тут огнища и печи, на которых проезжие люди готовят себе кушанье, а от верблюдов, мулов и коней ничем иным они не отделены, только этим пристенком; да и коней своих привязывают они к пристенку так близко, что скотина тут же возле них держит свою морду и стоит перед своим господином, когда он греется или ужинает, точно служитель, готовый и на службу, и сама ест корм из дорожной посудины, так как нет у них тут устроенных ясель; так близко та скотина стоит к господину своему, что может прямо из рук у него брать хлеб, или яблоко, или иную пищу. На том пристенке проезжающие стелят себе постель таким образом: сперва кладут ковер, который берут с собой в дорогу для этой надобности, и привязывают на конь; потом на ковер стелят свой таламан, или сукню, вместо подушки кладут конское седло под голову, а длинной подбитой сукней, в которой обыкновенно ходят и ездят, покрываются на ночь, вместо одеяла. Уложившись таким способом, спят так любо, что никаких пуховиков не нужно. Ничего тут не бывает тайного, все делается въявь, и разве кто пользуется ночной тьмой, когда хочет укрыться от чужих очей.

Таковых гостиниц много в Турции, только наш пан посол не рад был иметь в них ночлег, оттого что, куда мы ни приезжали, все бывшие тут турки очи на нас выпяливали и дивились нашим обычаям да и оттого еще, что и от людей, и от скотины смрад бывал немалый. Поэтому везде мы высматривали, нельзя ли устроить пану нашему ночлег в какой-нибудь христианской хижине, но тут место было так тесно и узко, что часто негде было и маленькую кровать поставить. А когда пан посол где-нибудь устраивался, мы сами располагались на ночь на повозках, под повозками и где только могли, на коврах и постилках. Кое-где ночевали мы в турецких госпиталях (странноприимных домах): они изрядного строения, крыты оловом и для дорожных людей очень удобны, потому что в них есть всегда много пустых комнат, которые ни для кого не заказаны, а отворяются равно для всякого и для христианина, и для жида, и для богатого, и для бедного; тут обыкновенно останавливаются в дороге паши, санджакбеки и другие турецкие господа; в таких госпиталях мы очень хорошо и покойно проводили ночь и высыпались вдосталь. В тех госпиталях, по заведенному обычаю, турки дают и пищу всякому, кто туда приедет; когда придет время к ужину, один из госпитальных приставников несет кринку, или большое блюдо, круглое и плоское, только по краям приподнято пальца на два, а на блюде стоит полная миска вареной каши, ячменной или рисовой, и большой кусок баранины; вокруг миски несколько хлебов, а иногда еще приносят миску меду в сотах. И нам тоже подавали, только пан посол не решался кушать, но мы, как у всех в нашем обществе были здоровые желудки, не отказывались, и нам приносили и другую, и третью миску. Что приходилось по вкусу, то мы ели, а поевши, давали служителю по нескольку аспров; также давали мы денег и всем нашим туркам, которые с нами ехали. Проезжий человек может даром пользоваться таким угощением три дня, а потом должен выехать до другой гостиницы. Эти госпитали имеют большие угодья и доходы, ибо знатные и набожные паши и знатные господа турецкие дают деньги на такие заведения, укрепляют за ними доходы и, покупая имения при своей жизни, отказывают им по смерти немалые денежные суммы.

29-го числа приехали мы в Будиссин — простая деревня и гостиница не очень хорошая. Тут встретили мы шестерых христиан, взятых турками в Весприне в Венгрии: их вели в город Софию на рынок для продажи. Вечером пан посол потребовал себе четырех чаусов, или комиссаров, и при янычарах объявил им, что ему доставляется негодное продовольствие, тогда как от паши будинского дана была капиджи-паше на расход немалая сумма денег, и что он долее не хочет терпеть, чтобы люди его морились голодом. Затем велел принести к себе сундук, в котором везены были наличные деньги для турецкого цесаря, приказал при всех открыть его и вынул один кошелек, в котором лежало около 200 коп мейсенских; на эти деньги приказал купить провизии и всего нужного и сказал, что будет жаловаться турецкому двору на того капиджи-пашу и деньги будут с него взысканы или с того, на кого он вину сложит. И чаусы ничего на это не возразили, только подтвердили, что капиджи поручено снабжать нас всем нужным продовольствием. На этом же пути, подалее, указывали нам турки с высокой горы развалины моста Траяна, цесаря римского.

30-го числа приехали мы в Ягодню, большое и красивое село. При самом въезде в него стоит прекрасная турецкая мечеть, крытая оловом; есть тут и большой караван-серай, где мы поставили своих коней, но сами не хотели оставаться в тамошнем смраде, а ночевали у крестьян. Против нашей гостиницы был другой турецкий храм, а перед ним выложенный белым мрамором бассейн, в котором турки, по обычаю своему, моются и очищаются, прежде чем войдут в храм: где бы они ни молились, если не помывшись молятся, то нет в молитве их святости. Также и обувь оставляют у храма и входят в него босиком. Трудно поверить, какую чистоту они наблюдают в тех храмах. Ни паутин, ни всякой иной нечистоты они не терпят, христианину не позволяют ни за какие подарки войти в храм, пса или иную скотину не пускают. Они входят в храм, сняв обувь, с великим смирением и унижением, ложатся распростершись наземь, целуют ее и молятся в таком сокрушении, как бы Бога перед собой очами видели. Никто не двигается и по храму не проходит, друг с другом не разговаривают, и ничего не слышно, кроме молитвенного сокрушения. Во всех храмах пол покрыт коврами или рогожами, на которых, по обычаю, стоят голыми ногами или на коленях или сидят, скрестив под собой ноги. Никакого сморканья и плеванья не слышно: все то они за великий грех считают. Если бы кому случилось невольно и забывшись харкнуть или плюнуть на землю и т. п., тотчас бежит вон из храма и очищает себя омовением. Коротко сказать: эти поганые своим благочестием превосходят нас, христиан, а мы, имея познание истинного Господа Бога всемогущего, должны бы во дни и в нощи восхвалять его святую милость, что пришли к правому познанию, и больше иметь усердия во святых молитвах.

31-го числа недалеко от Ягодни переправились мы через реку Мораву, а та река отделяет Сербию от Болгарии. Прекрасная тут сторона, только запустела, потому что турки мало возделывают землю, а больше разоряют и запускают, и одни только обыватели из христиан занимаются полевыми работами. Коней своих и повозки перевезли мы через реку на лодках и приехали на ночь в село Резон, бедное и разоренное: в нем не нашлось устроенной гостиницы, и мы должны были проводить ночь иные в хижинах, а иные под повозками и под открытым небом.

1-го числа ноября месяца приехали мы к речке Ниссе; она оставалась у нас по правую руку, пока мы доехали до города. Здесь считается полпути от Вены до Константинополя. Приехавши в гостиницу, выпрягли коней и повели купать их в речку, которая в этом месте течет и шириной будет шагов на 50; въехали в нее без опасения, как вдруг служитель пана Гофмана нечаянно попал в глубину, коня у него сбило, и он стал звать на помощь; один из повозчиков протянул ему шест, но он так крепко ухватился за тот шест, что и сам сбился с коня, и повозчика сшиб; кони выплыли, но людям невозможно было помочь, и оба утонули. Пан посол велел потом отыскать тела, вытащить из воды и похоронить. На берегу той речки видели мы в одном месте, где часто находят римские древности, мраморный столб и на нем надпись латинскими буквами, только буквы обились и мы не могли разобрать ее. Нисса город не последний и довольно многолюден; тут мы ночевали.

3-го числа приехали в местечко Куричесме; нет в нем хорошей гостиницы. По левую руку течет речка Жукова.

4-го числа выехали рано и под вечер видели местечко Пирот, но, нигде не останавливаясь, обедали в повозках что у кого было. У того местечка на горе разоренный замок, одни только стены держатся. На ночь приехали в Камброд, большое село, также без гостиницы.

5-го числа ночевали в селе Бобице, а на другой день приехали в город Софию. Большой город и многолюдный; в нем живет беглербек земли Греческой. Прежде принадлежал он королям венгерским, потом деспотам или князьям, пока род их в турецкую войну не прекратился. Беглербек поручил своему чаусу принять нас. Рано поутру прислал он несколько прекрасных коней к нашей гостинице; на них сели главные особы нашего посольства, а пан посол сел на превосходного собственного коня беглербекова: седло на этом коне, уздечка и вся сбруя украшены были драгоценными каменьями, ценой на много тысяч. На тех конях турецких ехали мы тем же порядком, как в Будине; у дома беглербекова стояли длинными рядами янычары, числом до ста, а по другую сторону спаги, до самых покоев. Большая палата была вся убрана сверху донизу прекрасными персидскими коврами, посредине сидел на стуле беглербек, а против него сел тоже на стуле пан посол. За беглербеком стояли двое мальчиков, похожих на красивых девочек, в златотканых сукнях с широкими рукавами, которые ушиты драгоценными камнями. У самого беглербека был на голове большой тюрбан со страусовым пером; вид он имел важный, сановитый, лицо веселое и приятный взгляд — такого ласкового на вид турка мы еще не видели; он весьма знатная особа и женится, как сказывали нам турки, на дочери турецкого цесаря. Когда пан посол подал ему грамоту, он принял ее с великой учтивостью, весело разговаривал с послом, и по всему видно было, что он человек придворный. Затем пан посол передал ему дары от его цесарского величества — два кубка серебряных с позолотой и большие серебряные с позолотой боевые часы в виде турецкой чалмы, и на них еще стоял конь, поворачивая глазами во все стороны, а когда били часы, тот конь ударял копытом и разевал морду, а под конем двигались змеи и ящерицы позолоченные.

Когда мы вернулись в гостиницу, прислал к нам беглербек спросить пана посла, не привез ли он ему по прежнему обычаю две тысячи двойных талеров и неужели-де он, беглербек, хуже, чем были его предместники? Но пан посол велел извиниться, что на сей раз нет для него готовых денег, есть только для султана, но что после будет он за то вознагражден. Беглербек по той причине был так лаком до денег, что недавно еще получил свою должность и должен был немалые деньги уплатить за нее; ибо у турок за деньги все достать можно. В этом городе была у нас превосходная гостиница: высокое здание, внутри галерея и чистые уютные покои; по всей дороге ни в одной гостинице не имели мы такого удобства, как здесь.

8-го числа выехали из Софии и проехали местечко Босну, по правую руку от нас, на горе. К вечеру видели другое местечко Фалуп, тоже вправо от дороги; у одного колодца встретили мы старика турка, из Вены родом: в венскую осаду он захвачен был и уведен, но не мог вытерпеть турецкого тиранства и дал себя потурчить, совсем почти забыл говорить по-немецки. Нигде по дороге не видали мы таких, как тут, опрятных селений и местечек, коих было до семи. В этот день езда наша была веселая, видели прекрасные плодородные поля и долины булгарские. В этих местах ели мы несколько дней сряду хлебы, в золе печеные, которые у турок называются фугация. Жены и девицы дома пекут и продают те хлебы, потому что в том краю особливых пекарей нет. Как только узнают женщины, что гости приехали, у которых есть чем заплатить, спешат замесить готовую муку на воде без дрожжей, кладут тесто в горячую золу, и как только поспеет хлеб, горячий, прямо из печи несут продавать его. Теперь, в мирное время, когда не было войны в том краю, можно было достать и всякой другой провизии, как-то: каплунов, цыплят, кур, яиц. Ночлег имели мы в деревне Есимани.

Стоит здесь помянуть о наряде деревенских женщин в этом краю. Они ходят в белых сорочках, или кофтах, из тканого полотна, не очень тонкого, вышитого наскрозь разноцветными нитками по кайме около подола и на рукавах, и очень любят этот наряд, а наше простое и тонкое полотно презирают. На голове у них точно башня, пресмешного вида; они надевают высокую шапку, плетеную из соломы и подбитую холстом, вроде тех шляп, что у нас в деревнях дети делают из зеленого тростника, только что у нас носят ее широким концом на голове, а они надевают широким концом кверху, что им служит больше для защиты от солнца и от дождя, чем для чего иного; и так носят у себя на голове вышину локтя в два с половиной пражской меры. Тоже на горло надевают разноцветные стеклянные бусы и в ушах носят гривенки (серьги) стеклянные, такие длинные, что висят до плеч, и в таком уборе так сами собой любуются, точно они королевны болгарские, и так расхаживают по деревне между простым народом.

О том болгарском народе рассказывают, что он пришел на здешние места от скифской реки Волги, где прежде жил вместе с другими народами, которые оставили прежние свои поселения отчасти добровольно, отчасти теснимые другими племенами; и от той реки зовутся они булгарами, что значит волгары. Они поселились в горах, называемых Гамус, между городом Софией и Филиппополем, в местах от природы красивых и возделанных, и, живучи здесь, довольно долго оставались неподвластны греческому цесарю. В одном сражении разбили они Балдуина, старшего графа Фландрского, который завоевал Константинопольское царство, а однако не могли одолеть турецкой силы, побеждены и должны были бедственно покориться турецкому игу, которое тяжело несут и доныне. Языка они славянского, так что мы, чехи, с ними разговаривать можем.

9-го числа ехали мы все горами, а в полдень настиг нас чаус от беглербека и привез с собой те часы, что ему подарены были: турки, не умея с ними обращаться, перетянули завод и испортили пружину, так что наш часовой мастер должен был чинить ее на ночлеге. Прежде чем выбрались на равнину около Филиппополя, должны были ехать по узкой дорожке на прекрутом верху, и тут посреди дороги стоит стена с воротами, Дервент Капи, что значит «ворота тесного пути». В этих местах жил последний деспот, или князь, болгарский Марек Карлович (Марко Кралевич); только все это место совсем запустело и в развалинах, так что нигде нет приюта. Ночевали мы в селе Яники, без гостиницы.

10-го числа увидели реку Гебрус, недалеко отсюда вытекающую из горы Родопской, и прекрасный каменный мост через ту реку, которую турки называют Марицей. К вечеру приехали в город Филиппополь. Город стоит на одном из трех холмов, которые отделяются, точно отрезанные, от прочих гор, и поставлен точно корона, наверху, так что вид на него чудесный. На предместье есть другой деревянный мост через реку Гебрус, которая течет у самого города; тут близко нашли мы и гостиницу и пробыли в том месте другой день.

12-го числа, выехавши из Филиппополя, видели мы пшеницу на мокрых местах около реки. На равнине видно множество курганов, или холмов, похожих на могилы, и турки сказывали, что это могилы, насыпанные на память о битвах, которые происходили на этих полях, и под ними лежат люди, убитые в сражениях. В тот день ехали мы через прекрасный мост, сложенный из четверогранных камней, через реку Гемус, а потом ехали по приятному прекрасному лесу и, оставив реку влево от себя, ночевали в деревне Папасли, где нет хорошей гостиницы. В этой деревне встретил нас чаус из Константинополя и привез пану послу письмо от господина Печа, который уже несколько лет сряду жил там резидентом (поверенным в делах) от цесаря и ждал с нетерпением, когда приедет пан посол заместить его, а он может вернуться домой.

13-го числа приехали в деревню Усум Савас: тут выстроена изрядная гостиница с хорошими комнатами, и мы здесь ночевали. На другой день приехали в прекрасную деревню Гармондил, где длинный мост на 160 шагов, и ночевали в хорошей, оловом крытой гостинице.

15-го числа путь наш лежал вдоль по реке Гебрусу: она была у нас по правую руку, а по левую горы Гамп, которые тянутся до самого моря (Понта); ехали через славный каменный мост, называемый мостом Мустафы-паши; построен на 22 сводах, кладеных, а длиной будет шагов 404. Ночевали в деревне Симире: тут гостиница хорошая и храм турецкий.

16-го числа приехали в город Адрианополь, по-турецки Эндрене. Город основан императором Адрианом и по его имени называется, а до него назывался Ореса. Лежит он в том месте, где Гебрус сливается с притоками своими Тунией и Гардой, и течет оттуда в Эгейское море, которым Азия отделяется от Европы. Город сам по себе, в стенах, не очень велик, и предместье у него не пространное, а вырос он из запустелости в нынешний знатный вид теми домами, которые турки настроили. Через реку построен предлинный каменный мост. Гостиница у нас была не очень хорошая, но других зданий хороших много, потому что после Константинополя это первый город в том краю.

17-го ноября отдыхали мы в Адрианополе и осматривали город, но нечего там смотреть, только гостиницы да два прекрасных каменных храма: внутри круглые, и в них три ряда галерей, с превеликими столпами из белого и красного мрамора. Вокруг галереи идет железный обруч, и на нем повешено 336 прекрасных стеклянных лампад; а выше над ними другой обруч, и на нем повешены прекрасные хрустальные шары. Еще выше опять вторая галерея, и вокруг нее такой же обруч с лампадами, а над ними опять на обруче хрустальные шары. На третьей, самой верхней галерее, тоже на железном обруче лампады, а посредине на самом верху висит большой позолоченный шар. И все те галереи украшены пречудесными мраморными столпами; а в нижней галерее место устроено точно выступом, где садится цесарь турецкий. Сказывали нам турки, что те лампады горят денно и нощно, всего их будет с 2000, и выходит на них масла деревянного 60 фунтов в сутки. Посреди церкви устроены два малых бассейна из белого мрамора, и вода проведена туда трубами, а возле сделана из белого мрамора кафедра, вход на нее по 25 ступеням, только на нее никто не входит, кроме самого у них верховного священника, когда он читает и объясняет алкоран. Этот новый храм велел султан Селим построить с таким великолепием в ту пору, когда завоевал он королевство Кипрское и определил на ту церковь большую сумму из доходов с того королевства: каждый год деньги эти и присылаются в Адрианополь. Около храма 4 превысокие и тонкие башни, и в них, так же как в храме, галереи в три ряда, одна выше другой; отсюда священники сзывают народ на молитву, и когда приходит великий их праздник, называемый Байрам, все эти башни освещаются ночью лампадами. С этих башен смотрели мы вид на весь город. В городе, на том берегу реки, есть дворец цесаря турецкого, где имел пребывание султан Селим, только туда не хотели пустить нас.

18-го числа выехали из Адрианополя и ночевали в местечке Гапсале; тут красивая мечеть, гостиница и странноприимный дом, который выстроил Магомет-паша и приписал к нему большие доходы. В этом доме каждому, как выше сказано, дается, до третьего дня, миска рису или круп с куском баранины.

19-го числа проезжали мы местечко Эски Баба, с красивой мечетью и гостиницей, которую устроил Али-паша: в той гостинице стоял бек из земли Молдавской, который прежде был там воеводой. От другого молдавского воеводы был на него сделан донос турецкому цесарю, будто он замышляет поднять мятеж и отвести народ от подданства; султан послал за ним и хотел его казнить; а он, видя, что спасенья нет, чтобы избыть смерти, потурчился и захотел принять магометанскую веру, только бы ему удержать власть в земле Молдавской. Этот потурченный воевода с несколькими тысячами турок разбил свой стан в этом местечке и в окрестностях, где мы хотели было ночевать. А тот воевода, который на него доносил султану, услышав, что он опять возвращается на место, бежал со всем своим имуществом в христианские земли. Итак, не могли мы в том местечке остаться на ночь, а доехали до деревни Булгагиум и там ночевали: тут живут все греки.

20-го числа проехали местечко Бургас; оно лежит в низине; при въезде в него каменный мост, 130 шагов длиной. Повсюду за Адрианополем, где мы ни ехали, видели множество цветов, чему немало дивились, потому что в ту пору был уже месяц листопад (ноябрь). В Греческой земле такое множество цветущих нарциссов и гиацинтов и такой от них сильный запах, что у непривычного человека может заболеть голова от того запаху. Тюльпан турецкий хотя и не имеет сильного запаху, но многие разводят его за красоту и разнообразие красок. Турки очень любят цветы, и хоть они вообще скупы на всякую трату, не жалеют употребить несколько аспров или крейцеров на хорошие цветы. Пану послу и нам те цветы немало денег стоили: всякий раз, когда янычары или другие турки приносили нам цветы в дар, надобно было за то давать им по нескольку аспров, чтобы показать, что мы ценим их подарок.

И вправду, кто хочет у турок жить, тот не иначе может держаться, как деньгами, и кто к ним в дом входит, тому тотчас приходится развязывать кошель и не прежде завязывать его, пока совсем оттуда выйдет; кто хочет что разузнать или видеть, тому не надобно жалеть денег, а за деньги должен добывать себе прием и любезность и все, чего только желает. И что бы ни предпринимали, все у них отсюда происходит, и, кроме денег, нет ни тамошним жителям, ни чужим народам иного средства укротить или убедить турок. Деньги действуют на турок, точно какой волшебный заговор, иначе невозможно иметь с ними обхождения или чего-нибудь от них добиться. Без денег чужеплеменные люди и не могли бы жить между ними или приезжать в те края, и нет у них ни стыда, ни конца и меры принимать подарки и деньги. Паши и другие начальные люди, когда им волей не дают подарков, не боятся сами через посыльных своих требовать себе подарков, а нередко и прямо берут взятки из рук в руки. Так, однажды в Константинополе, когда пан посол хотел иметь свидание и переговор с Синан-пашой, мы ждали немалое время перед его приемной комнатой и стояли вместе с турками; в ту пору подошел к той же приемной один пастух крестьянин, из потурченных полоняников, с жирным бараном на плечах и стал перед самыми дверьми, чтобы его видно было, как станут отворять двери, и все торчал на одном месте, пока наконец паша его увидел, тотчас приказал пустить его к себе и тут же принял от него барана; так-то вышло, что пастух получил у него аудиенцию прежде, нежели посол цесарский. Коли правду сказать, и не дошел бы пан посол до такой беды, когда бы не слишком скупился и щедро давал бы деньги, видя, что у турок всякая любезность за взятки покупается; оттого-то и мы, несчастные, натерпелись таких бед, о чем будет рассказано на своем месте.

В тот же день доехали мы до Каристра: то простая деревня без гостиницы. Отсюда пан посол отправил ездового в Константинополь повестить о своем приезде Печу, тамошнего поверенного в делах от цесаря. 21-го числа приехали мы в местечко Чурли, или Корли: кстати припомнить, что в этом месте происходила у султана Селима несчастная битва с отцом своим пашой; он успел укрыться с поля сражения только с помощью коня своего каравулика, что значит «черный волк», и убежал к перекопским татарам, где правил тесть его. Через несколько лет, однако, Селим достал себе царство с помощью великих даров и подкупов, сверг отца своего и в этом же местечке велел отравить его, как пространно повествуется в турецких летописях. Ночевали мы в этом местечке и тут в первый раз увидели море, которое было все вправо от нас во время пути.

22-го числа, не доезжая местечка Селебрии, видели мы в развалинах остатки старого вала, который по повелению последних царей греческих возведен был от того места до самого Дуная, для того чтобы весь край тот огражден был и жители константинопольские были в безопасности от вторжения чужеземцев и варварских народов. В Селебрии приводил нас в восхищение приятный и великолепный вид на тихое море; и я, с другими еще из нашей компании, никак не мог удержаться, чтобы не побежать к самому морю без позволения и без ведома пана посла и гофмейстера: так хотелось поглядеть вволю на море, которого я до тех пор еще не видывал. Прибежавши на берег морской, дивились мы много на дельфинов и иных рыб, как они плавали и играли в воде, и сбирали красивые раковины и камушки, так что совсем забыли дорогу, как вернуться назад в местечко. Между тем турки из местечка увидели на море чайку, или корабль морских разбойников, как он плыл прямо к берегу с распущенными парусами; чаусы указывали на тот корабль пану послу и предупреждали с опасением, чтобы не позволял своим людям отходить далеко, так так морские разбойники по ночам пристают к берегу и высматривают, нельзя ли кого похитить и увезти с собой. Как скоро объявлено было это запрещение, открылся проступок мой и моих товарищей; тут, узнавши, что мы ушли к морю, чаусы и янычары тотчас сели на коней и с криком поскакали к морю, а мы в то время дивились на корабль, который приближался уже к берегу и был недалеко; наскакав на нас, они ухватили нас и погнали в местечко. С корабля злодеи пустили на берег три выстрела, а один из янычар выстрелил по ним из ружья. Привели нас к пану послу, и некоторые, старшие, были наказаны, а меня назначено наказать курбачом, так как в том месте не растет лоза и неоткуда взять розги. Прежде всего пан посол строго мне выговаривал, напоминая, что родные мои поручили меня ему, с тем чтобы я во всем был ему верен и послушен, так чтобы он никогда не имел повода и бранить меня, не то что наказать. И готов бы я был все исполнять по мысли его, по крайнему своему разумению, и день и ночь перед всеми другими старался бы ему служить и угождать во всем. Впрочем, был он очень добр и ласков со мной; а я, чувствуя грубую вину свою, мог только перед ним каяться и уверять, что до смерти своей не хочу и не стану ничего подобного делать без воли его и ведома. Просили за меня и турки, приписывая вину мою молодости и неразумию, так что я освобожден был от наказания, только вычитана была вся вина моя строго. Так-то мое легкомыслие и нетерпеливость моя непременно посмотреть море едва не привели меня к беде: взяли бы меня те злодеи морские и продали бы бог знает куда, если бы вовремя не сведали люди и не пришли бы на помощь.

Ночевали мы в том же месте, а 23-го числа приехал ездовой от господина Печа. На ночлег приехали в город Понте Грандо: тут через рукав морской есть длинный каменный мост, всего будет длиной в 787 шагов, на 28-ми каменных сводах. 24-го приехали в местечко Понте Пиколо, что значит «малый мост», так как здесь проезжать надобно по небольшому мосту. Тут два залива морских чудесного вида, и, кажется, лучше этого места не сыскать бы в подсолнечной, когда бы оно возделано было трудом человеческим и природным искусством тамошнего народа. Но ныне лежит оно пусто, точно сирота оставленная плачется на свою горькую долю в рабстве у варвара господина: люди на ней злые враги, и ненавидит их она и до конца с ними не смирится. Видели мы, как тут ловят рыбу в море большими сетями. Поймали при нас великое множество преотличной рыбы и продали нам больше, чем было нужно. В это местечко прислал господин Печ своего гофмейстера встретить нас и приготовить нам как можно лучше угощение.

25-го числа в три часа мы выехали, а около 9 часов завидели константинопольского поверенного в делах, доктора Печа, с ним было много турок и людей его свиты на конях; нам навстречу послано было около 40 конных чаусов, или дворян турецкого цесаря, а по встрече ехали они впереди нас до Константинополя. Увидав друг друга, господа посланники сошли с коней и обнялись с великой радостью, как будто старинные друзья; и подлинно, господин Печ был очень весел: он предвидел, что у турок готовится что-то неладное, и радовался, что вскоре может возвратиться отсюда в христианскую сторону.

На том пути выбыло у нас двое людей из свиты, писарь кухонный да венгерский портной: они захотели вперед нас приехать в Константинополь и сошли с дороги, но захвачены были турками, которые, связав их, доставили в султанский загородный дом, а сами поехали в Константинополь спросить потихоньку у Бостанджи-паши, что делать с захваченными людьми. А между тем венгерскому портному удалось развязаться и развязать своего товарища, так, освободившись от уз, они скрылись и на третий уж день явились к нам в Константинополь; сколько ни было у них денег, не меньше как по 30 дукатов у каждого, все отобрали турки, и когда бы не удалось им развязать себя, наверное турки завезли бы их куда-нибудь за море и продали бы в неволю.

В тот день долго ехали мы через город Константинополь до назначенной гостиницы: это было четвероугольное здание из тесаного камня, крытое оловом. Когда въедешь в нее через большие ворота, прямо будет чистый, просторный двор, и по обе стороны ворот каменные ступени лестницей ведут в верхнюю каменную галерею, а внизу кухня, винный погреб и конюшня на 200 лошадей. Вверху на галерее кругом устроены и отделаны хорошо светлицы, с печами; пан посол поместился окнами на улицу, а мы разместились в маленьких комнатах, по три и по четыре вместе, кому с кем хотелось и было удобнее. Кто поедет ко двору султана, должен ехать мимо той гостиницы: она находится на главной улице и стоит на таком выгодном месте, что от нее широкий вид во все стороны.

Что касается местоположения города, мне кажется, он самой природой предназначен к тому, чтобы в нем быть царскому престолу; лежит он в Европе, но в виду у него и Азия, и Египет, по правую руку Африка, и хотя она не примыкает к Константинополю, но сообщается с ним морем, по которому удобно доплыть до нее. По левую сторону Понт Эвксинский с озером Меотийским (Азовским), которое турки иначе именуют Карантегизе, то есть Черное море. У тех вод по берегам живут многочисленные народы, и в них изливается со всех сторон множество рек, и все, что та земля ни родит людям на житейскую потребу, все может быть с удобством доставляемо на судах в Константинополь. С одной стороны город достигает Пропонтиды, или моря св. Георгия; с другой стороны пристань судам и река, которую Страбон называет по подобию Золотым Рогом; с третьей стороны к твердой земле город стоит как будто на полуострове, и целый хребет предгория уступами спускается к морю или к заливу.

Из самой средины Константинополя приятный вид на море и на гору Олимп, которая лежит в Азии и вся белеется от снегу. В море великое множество рыб, которые плывут из Меотийского озера или Черного моря, через Босфорский пролив в Эгейское и в Средиземное море, а отсюда опять в Черное море; такой здесь род рыбе и в таком множестве идет она, что в самую мелкую сеть, куда бы ее ни закинули, можно наловить ее в изобилии. Оттого здесь ловится и продается много всякого рода рыб, как-то: мегалерии, линей, угрей, скунврии, сардин и других без числа. Рыбаки обыкновенно бывают из греков и умеют хорошо приготовлять рыбу (впрок); турки употребляют рыбу хорошо приготовленную, только ту, которую почитают чистой; впрочем, не каждый природный турок, кроме ренегатов или потурченных христиан, любит рыбу. А лягушек, черепах, раков, устриц и тому подобных природный турок не только есть, но и трогать не станет. И в алкоране туркам заповедано не касаться нечистых рыб и не пить вина, и никто из природных турок, какого бы он ни был звания, ни за что не станет пить вино, только пьют ренегаты или потурченные: такие, когда прихаживали к нам, целую ночь пили, уходя домой перед рассветом, и всячески потом упрашивали нас, чтобы мы никому про то не сказывали. Распутная молодежь и солдаты — те не слушают порядков, когда зайдут в христианские гостиницы, наедятся вволю, а платить не хотят, и хозяин не смеет ничего сказать им, если не хочет быть бит. А когда напьются, не попадайся им христианин либо жид: если нет при нем янычара, бросаются на него и бьют, режут и секут саблей. А если проведают про то, бывает им наказание палками за то, что смели вино пить.

Возвращаюсь к нашему дому. Пан посол хотел иметь прием и аудиенцию у Ферхата, паши верховного; был он родом албанец, огромного роста, лицом черен, зубатый и сердит видом. Надо было передать дары от его милости цесарской, и так оба посла, новый и прежний, и мы с ними, поехали к Ферхату тем же порядком, как было в Будине и в Софии. Мы целовали руку у него и у всех других пашей, при том бывших; затем наш посол подал ему цесарскую грамоту, которую он учтиво принял, а еще того учтивее принял дары: три тысячи двойных талеров, два умывальника серебряных позолоченных с лоханями, два больших ковша позолоченных, еще две большие чаши такие же, два больших жбана серебряных с позолотой, две большие фляги серебряные позолоченные; большие часы в виде коня позолоченного, на коне сидит турок в тюрбане; четвероугольные часы с боем, на них два мужа стоят и кланяются и рот открывают во время боя; шестигранный шар с бужиканом, или турецкой палицей, в нем тоже часы с позолотой, и проч. От того Ферхата поехали мы еще к визирю Магомету, бывшему начальнику двора у прежних султанов, и, поцеловав у него руку, поднесли ему дары от его цесарской милости: умывальник серебряный позолоченный с лоханью, два больших ковша серебряных с позолотой, большие часы в виде морского коня, украшенного разного вида раковинами. Он был венгерец родом, потурченный, и, отправивши у него все, что следовало, вернулись мы к себе в гостиницу.

На другой день ездили мы еще к трем пашам: один был чаус, родом хорват и женат на дочери турецкого султана, другой Ибрагим-паша, тоже хорват родом, третий Чикул-паша, родом валах из Мессины и в то время занимал должность капитана, или верховного гетмана над морскими силами. Поцеловав у них руку, подали мы каждому по тысяче талеров, серебряную позолоченную лохань с умывальником, серебряную позолоченную чашу в виде месяца, два больших ковша с двойной позолотой и часы в виде эфиопа, ведущего на привязи английского пса, и еще другие часы: на тех турок сидит на коне и за ним еще турок льва убивает, все те фигуры двигались, конь бил ногой и каждую минуту ворочал глазами. А другим начальникам гофмейстер и драгоман, или толмач послов, свезли дары попроще.

Книга вторая Пребывание цесарского посольства в Константинополе

Эти трое пашей и множество других, равно как и иные турецкие начальники, все из христиан, взятых в детстве или уже в зрелых летах и потурченных; однако, хотя они и из христианского рода и многие довольно долго жили в христианской вере, христиане не видят от них расположения и покровительства, и есть чему подивиться, что они достигают такого высокого звания; во всей империи турецкого султана, и во всех какие ни есть под ним королевствах и княжествах они управляют и все держат своим искусством и разумом, потому что на них возложено все управление в земле турецкого султана. И покуда кто из них жив, дотоле и в славе, а когда умрет, все, что есть у него, хотя бы на миллионы, отбирается в султанскую казну: «Ты был моим рабом, — так говорит ему султан, — через меня разбогател, а по смерти твоей все, что у тебя есть, должно ко мне возвратиться». Дети не получают в наследство никакого имения, — разве отец передаст им при жизни наличные деньги, или устроит на какую должность, или выпросит им от султана какой-нибудь тимар, то есть поместье, либо доходное место. Но не слыхал я ни про одного пашу и не видывал ни в Константинополе, ни во всей Турецкой земле ни одного паши, кто бы был из природных турок, а все они взяты от христианских родителей в юных годах либо сами по своей воле потурчены.

О Чикуле-паше рассказывали нам, что он, будучи 12 лет от роду, вместе с отцом своим захвачен был на одном корабле, и турки обещали ему, что если он потурчится, то пустят отца на свободу; он так и сделал, хотя помочь отцу. Тогда турки пустили отца, но он, вернувшись домой с позором, на третий день умер, а потурченный сын, испробовав воли турецкой и роскоши, не захотел уже христианства, стал возвышаться, сделан пашой и начальником флота и теперь великий враг христианам; это показал он в битве у Ягера (Эрлау) в Венгрии в 1596 году, когда наши солдаты ворвались в турецкий лагерь, и тут он со своими пятнадцатью ренегатами на наших ударил, принудил бежать и был причиной погибели многих наших чехов и доблестных мужей.

Синан-паша, который в ту пору был мазул, то есть в немилости, лишен всех своих должностей и жил не у дел в своем поместье и который потом был причиной нашего тюремного заключения, и Ферхат-паша, у которого мы имели первую по приезде аудиенцию, были оба родом из Албании, двоюродные братья, и пасли свиней. Они были взяты вместе с другими детьми и отданы в султанский сераль, или дворец, главному повару, для обучения поваренному искусству. Но на Синане-паше скоро обозначилось, что ему готовится другая судьба: однажды, высмотря час, когда султан Селим должен был выехать на прогулку, и научившись говорить по-турецки, пал он на землю перед султаном и стал униженно просить его, чтобы велел взять его с братом с кухни и обучить чтению и письму. Султан поглядел на него, мальчик ему понравился, и он велел исполнить его просьбу. Когда взяли их обоих с кухни, вскоре научились они читать и писать по-турецки с таким успехом, что Синан стал отличаться от всех прочих ребят искусством, силой и приятностью речи. Услышав о том, султан велел обучать его верховой езде, беганью, паленью и стрелянью из лука, и в этом он показал такое отличное искусство перед самим султаном, что удивил его и всех его придворных; тогда сделали его итчогданом, то есть придворным пажом. Придя затем в совершенный возраст, добился он того, чтобы послали его на войну с одним пашой, и тут показал такую храбрость, что передо всеми отличился. За это сделали его агой, или гетманом, и тут он так показал себя, что много раз приписывали ему победу: так, на острове Кипре у Фамагусты он нанес много бед христианам. Потом был беглербеком, опять пашой, напоследок верховным визирем. Он был при осаде Мальты, воевал против персиян, несколько лет оставался в милости, но за несколько недель до нашего приезда в Константинополь, не знаю по какой причине, смещен со всех должностей. И во все время, пока везло ему счастье, оставался он верным приятелем брату своему, Ферхату, не забывал его, помогал возвышаться и наконец довел его до верховной должности, так что в наше время Ферхат назначен был верховным визирем на место Синана.

О том Ферхате рассказывал нам еще пан поверенный Печ. Несколько лет тому назад, когда Печ был секретарем у цесарского посла в Константинополе, а Ферхат пашой, умер цесарский посол (пан австрийский из Чичинка), тело его отвезли в Австрию, а цесарь Рудольф, зная этого Печа за годного человека, решил назначить его на убылое место за посла и подтвердить ему полномочие. Тут, как бывает при дворах обычай поздравлять с назначением в должность, то и Ферхат послал своего гофмейстера к пану Печу поздравить его и пожелать ему счастья в новой должности. Гофмейстер при этом сделал пану Печу намек, что надобно поднести паше в подарок тысячу талеров да хорошенький ковшик; ковшик ему послали, а деньги не послали. Когда Ферхат назначен был верховным визирем, послал он за паном доктором Печем и стал сильно приступать к нему: отчего задерживают и не платят ему ежегодную дань, которая у них называется трибутом. А пан Печ возражал ему и доказывал, что еще срок не пришел и что трибут никогда еще не задерживали, впрочем, обещал, что пошлет одного из своих чиновников в Вену и станет просить, чтобы выслали трибут скорее. Тогда визирь, видя, что привязаться не к чему, сказал ему через толмача такое слово: «Откуда-де краль венский (кралем Венским именуют они нашего цесаря, а цесарем не хотят его именовать и говорят, что их султан сам цесарь римский, так как столица римских цесарей перенесена была из Рима в Константинополь) — откуда взял такую власть, что убогого писаря назначает и уполномочивает поверенным в делах к знаменитому двору турецкого цесаря?» На это пан Печ, нимало не смутясь, ответил: «Если султан его имеет власть из пастуха и свинопаса сделать верховного пашу, то и его государь и цесарь римский такую же власть имеет писаря послом сделать и кого ему угодно, того и послать в Константинополь ко двору султанскому». Ферхат, рассмеявшись, подивился смелой его речи и ничего ему не ответил, а только, обратившись к предстоявшим, сказал по-турецки: «Каково! Каково хитер поганый гяур!»

8 просинца (декабря) рано утром велел пан посол Креквиц накладывать на воз деньги 45 000 двойных талеров и послал их вперед к султанскому замку с своим драгоманом. Около 9 часов вечера оба посла поехали к султану прежде описанным порядком, со своими дворянами, которые ехали впереди попарно и везли дары, часы и серебряные вещи. По приезде к замку, у первых ворот увидели мы около ста вооруженных солдат, называемых капиджи, то есть привратная стража. Эти капиджи вроде того, что гациры или лейб-гвардия при дворе римского цесаря; урядники у них имеют должность комиссаров, т. е. отправляются с поручениями, а иногда употребляются и вместо палачей; когда происходит у двора какая смена пашей или велит султан кого-нибудь из придворных вельмож удавить, все такие поручения выполняют обыкновенно капиджи. Оттого должность их у турок в важном почете. Когда пропустили нас на первый двор за воротами, увидели мы по обе стороны прекрасные дома; в тех домах живут придворные ремесленники и рабочие и делают всяк свое изделие, вроде того, как у нас в Праге перед дворцом. Затем доехали мы до других ворот, там стояли также сторожа, и тут все мы должны были слезть с коней. За этими воротами жилище султаново, и туда ни одного человека, хотя бы и пашу, не пропустят на коне, а все должны слезать и идти во дворец пешком. На этом втором дворе стояло множество, несколько сот великолепных коней, турецких и арабских, все покрыты вышитыми коврами и все блестели золотом и драгоценными камнями; держали их ребята, и все, как у нас в Праге бывает в торжественные дни, ждали выхода господ своих. Все эти конюхи стояли тихо и чинно, не слыхать было ни крику, ни смеху, ни разговоров; а когда от которого коня явится сор, тотчас особливые к тому приставленные люди тот сор собирают и заметают; потом у них тот конский навоз на солнце сушат, толкут, просеивают сквозь сито и употребляют на подстилку лошадям, потому что в Константинополе неоткуда достать соломы на подстилку. Потом и наши, научившись от турок, делали своим коням такую подстилку, и кони так к ней привыкли, что с охотой на нее ложились, все равно как на солому.

Сойдя с коней, паны послы шли через ворота пешком до третьего двора, а мы за ними, а навстречу им вышли принять их двое пашей, из рады султанской. У тех ворот стояло несколько сот янычар. Отсюда те двое пашей привели послов в раду, или диван, а мы стали у входа; тут послы всем пашам должны были объявить, что они султану говорить будут, с тем чтобы ничего лишнего не говорили, кроме того, что пашам объявлено. Двое пашей, сложив руки накрест на груди, вышли из той радной палаты и пошли к султану доложить о пане после. Этот третий двор превеликий и пречистый; против самых ворот султанские покои; а с двух сторон и с третьей, где ворота, надстроены высоко два терема: по правую руку живут комнатные евнухи, а по левую руку жены султанские. От ворот до самых султанских покоев стояло, по правую руку, тысячи две или три янычар, все в чалмах и в разноцветных сукнях, точно расписанные; а по левую руку столько же спагов, или конных солдат, только они стояли пеши, без коней. И хотя тут было несколько тысяч народу, не слыхать было ни крику, ни шуму, ни разговоров, а все стояли в такой тишине, что подлинно на диво; и те самые янычары, которые на войне так буйны и своевольны, тут стояли, каждый перед своим начальником, в таком послушании, как и ребята не стоят перед учителями, не двигаясь, точно вытесанные из мрамора. Когда двое пашей вошли в ряд между янычар и спагов, стали, сложив руки на груди, делать поклоны, склоняя голову сначала направо, янычарам, потом налево, спагам; в ответ на то и они все, склоняя головы почти до колен, оставались в таком положении, пока паши мимо их проходили. Потом, когда паши, доложив султану, что послы цесарские просят быть допущены к целованию руки, возвращались тем же путем к послам, происходили опять тем же порядком поклоны направо и налево, янычарам и спагам. Вернувшись, давали послам наставление, как им и начальным их людям держать себя в присутствии султана, и подтвердили пану послу, чтобы не брал с собой большой свиты, так что он приказал идти за собой одним людям дворянского и рыцарского чина. Серебряные вещи, назначенные в дар, янычары держали в руках перед султанским покоем, так чтобы он мог их видеть.

Так за теми пашами пошли вперед паны послы, а за ними мы в середине между рядами и творили учтивые поклоны на обе стороны, сняв шапки с головы и склоняя головы; они же нам с своей стороны отдавали поклоны. У самых покоев вышел к нам навстречу с поклоном и приветствием Капи-ага, евнух и начальник двора, и повел нас в большую палату, которая вся была обвешана дорогими персидскими коврами, прошитыми золотом и серебром. Тут опять наши пошли через одну комнату к султану и, возвратившись, стали пана нашего спрашивать, не имеет ли при себе ножа или какого оружия. И по ответе обоих послов, что ничего подобного при них нет, ухватили оба паши пана посла с каждой стороны за руку (этот обычай заведен у них с того времени, как один хорват, испросив себе аудиенцию, умертвил султана Мурата, в отмщение за смерть своего сербского государя Марка Деспота), комнатные служители отворили им двери, завешанные чудесными коврами с золотом и драгоценными камнями. Паши, проведя пана посла к султану, учинили перед ним низкий поклон, а пан посол должен был сделать вид, как будто падает на колена, только паши по султанову веленью все время его держали и на колена стать не дали. Тут же приведен был драгоман, толмач турецкий, из потурченных христиан, и держал речь в кратких словах к султану от имени посла.

Во-первых, выразил поздравление от его цесарской милости, а потом передал султану с поклоном цесарскую грамоту, поцеловав ее прежде; ту грамоту султан передал Магомет-паше, то есть своему канцлеру, и спросил, здоров ли наш цесарь. После этой церемонии пан посол отступил в сторону. Тем же порядком приведен был пан Печ и, поцеловав у султана руку, также отошел в сторону. Потом стали служители проводить всех нас поодиночке в тот же покой к султану (но прежде обыскивали каждого, нет ли при нем оружия, впрочем, мы, зная, что то будет, оружия не имели при себе); подходя, мы целовали рукав у султана, и затем выводили нас вон. Султан сидел на возвышении с пол-локтя от полу, и на том месте, где сидел он, и около все было обложено великолепной золотой парчой, унизанной жемчугом и драгоценными камнями; впрочем, весь этот покой не могу описать подробно, потому что в короткое время нельзя было все высмотреть, да и глядели мы больше на лицо султанское, нежели на убранство залы; заметил только, что висели с потолка шары, и был от них такой блеск, как будто все были покрыты драгоценными камнями.

Когда все это было отправлено, мы тем же порядком вернулись через диван, и оба паши пригласили панов послов к обеду; им в особом покое поставили стол, и обедали они, сидя на стульях; но у турок не в обычае есть за столом, и на стульях не сидят они. Нас угощали в открытом зале, и все сидели на полу, на прекрасных коврах. Прежде чем дали нам обедать, видели мы, как подавали кушанье султану. Прежде всего вошли кравчие, человек с двести, все в одинаковых красного цвета сукнях, а на голове у них чалмы, наподобие янычарских, обшитые по краям золотом, и стали они рядом от кухни вплоть до покоя султанского, и тотчас всем поклон отдали наклонением головы. Стояли они тесно друг возле друга, точно намалеванные, а когда пришел час обеда, главный кухарь принес с кухни мису фарфоровую, покрытую другой мисой, и передал другому, кто возле него стоял, другой передал третьему и так далее, пока дошла миска до последнего, кто стоял у султанского покоя. Тут опять стоял другой ряд служителей, и один передавал другому тем же порядком, и так без всякого шума и звука блюдо подавалось быстро на султанское место. Таким точно образом множество этих людей стало рядом и к тому месту, где должны были обедать послы, и они передавали друг другу блюда, подаваемые на стол. И нам поставили таким образом на полу на ковриках около 70 блюд, а ковры покрыты были, вместо скатерти, персидской прекрасно вышитой кожей. Кушанья там были такие: курица вареная и жареная, рисовая каша, пилав сладкий, жареная баранина, салат из трав и пр.; каждому из нас положены были крашеные ложки, а ножей не было, и вина тоже. Когда кто хотел пить, подходил турок с кожаным мехом персидским, наливая через серебряное позолоченное горлышко в позолоченные ковшики сладкую лимонную воду с сахаром, по их названию арабшербет, и подавал гостям. Эта вода очень мне понравилась.

Просидев за обедом с полчаса, встали мы от обеда, тогда некоторые из янычар взяли от нас дары для султана и отнесли в свое место. Дары были такие: лохань большая серебряная позолоченная с умывальником, такой же умывальник другой, с прекрасной чеканкой и резьбой, и лохань, две большие чаши для воды, яблоки серебряные с позолотой, отделанные цветами, два больших ковша серебряных позолоченных в виде турецкой чалмы, ковш большой с крышей; еще две чаши большие и два жбана серебряных позолоченных мастерской работы, два подсвечника больших, две миски большие, фляга в виде месяца, — все серебряное позолоченное; часы в виде шестигранного шара, обделанного цепью, которая двигалась прехитрым способом всякий раз, когда часы били; часы в виде башни, на которой во время боя показывались и бегали разные фигуры; другие часы с резьбой боевые; большие четыреугольные часы мастерского дела, когда они били, турки вон выбегали, на конях скакали, сражались, а когда кончался бой, опять скрывались; еще часы с волком, у волка гусь в зубах, и когда начинался бой, волк убегал прочь, а за ним турок гнался с ружьем и при последнем ударе стрелял из ружья по волку; еще большие часы четвероугольные, на них турок глазами ворочал, головой и губами двигал. После обеда вернулись мы к себе в гостиницу тем же порядком, каким поутру ехали к султану.

Вот список всех особ нашего посольства, приехавших в Константинополь:

Фридрих из Креквиц, посол цесаря римского Рудольфа II; Андрей Гофман; Юрий Леопольд из Ландав; Каспар Альбрехт из Туна; Фридрих Маловец; Гебгардт Вельцер; Ян Фридрих из Креквиц, пана посла брат; Ян Фридрих из Обергейма; Каспар из Гоэпфюрста; Индрих Швейниц; Снил Заградецкий; Францишек Юркович; Конрад Преториус, доктор медицины; Ян Пертольд; Ян Сельцер; Ян Капль из Буркгауза; Вилем Вратский; Ян Рейхард из Стампаха; Юрий Рейтер; Ладислав Мертен, гофмейстер (правитель дома), который потом потурчился; Бернард Шахнер, конюх; Ян из Винора, капеллан; Габриель Иван, секретарь; Ян Кандльпергер, подсекретарь. — Дворяне: Евстафий из Пранку; Юрий Лассота. — Коморники (камер-юнкеры): Вольф Адам Пругк; Ян Маковец; Марко Рейндлер; Сигмунд Финк; Мелихар из Креквиц. — Камер-пажи: Ян Бернард Перлингер; я, Вацлав Вратислав из Дмитровичей; Степан Ланг; Бальтазар из Копета; Каспар Малик, толмач; Павел Керцемандль, тафельдекер; Лука Мемингер, закупщик; Индрик Яйн, буфетчик; Себастиан Гусник, слесарь; Фридрих Зейдель, лекарь; Кристоф Гас, брадобрей; Власий Цирентолер, золотых и часовых дел мастер; Михаил Фишер, живописец; Кристоф Варозда, венгерский портной; Ян Эдер, серебряник; Даниил Райский, причетник; Кристоф, первый повар; прочие повара: Ян Тингль, Филип Пексар, Яков Бренк. Пирожник Вавринец Шмит. Конюхи: Ян Гальпах; Исак Кот; Ян Пок, Килиан Бернский, кузнец Кристоф Чикан, каретник; Ян Борнамисса; Петр Вебер; Януш Кракак, Ян Раух. Это служители пана посла, кроме той прислуги, которая шла при обозе и вернулась назад с паном Печем.

Когда мы вернулись в гостиницу, все стали устраиваться, каждый у себя в комнате, так как служебные люди пана Печа уступили нам свои покои, а сами собирались уже в путь от Константинополя до Вены. Пан Печ, пробыв тут еще недели две, откланялся у паши и, простившись с нами, уехал из города с великой радостью, так как он предугадывал, что готовятся смуты и перемены у турок.

По отъезде пана Печа, посол наш каждый день держал у себя открытый стол, и кто только хотел из начальных христиан и турок мог у него обедать, так что мы ни на один день не оставались без турецких гостей и познакомились со многими их обычаями, что нам после и пригодилось. От двора султанского был нам дан главный чаус для охраны и безопасности и должен был смотреть, чтобы с нами беды не случилось и чтобы никто не входил к нам в дом без позволения и ведома панского. Это был человек старый, заслуженный; а наш пан должен был продовольствовать его содержанием, платить ему помесячно жалование и два раза в год делать ему платье. В его ведении было еще три служителя, и все они от дому не отходили: он сам жил у самых ворот внизу, а над ним, наверху, его служебники, так что они всегда могли видеть, кто ходит около дома, и кто казался им подозрителен, того не впускали. Кроме этого чауса дано было нам еще четверо изрядных янычар на охранную стражу и для того, чтобы провожать нас, когда куда пойдем или поедем в городе либо за город; им тоже шло от пана посла содержание, месячная плата и две пары платья в год с серебряной отделкой. От их аги, или гетмана, им наказано было крепко смотреть, чтобы с нами какого худа не случилось. От султана же турецкого назначено было нам на каждый день содержание: четверть вола, два барана, шесть кур, мера рису, сахару, меду, конского корма, кореньев, соли и вина; один турок возил нам каждый день воду в кожаных мехах, и тому тоже пан посол давал содержание и жалованье за службу. От нечего делать учились мы музыке, кому на чем хотелось, а иные учились стрелять в цель из лука.

Некоторым из нас сильно хотелось видеть храм св. Софии, итак, однажды взяли мы с собой янычара, чтобы осмотреть, и достигли того, что начальный янычар пустил нас поглядеть в виде особенной милости, а между прочим, и потому, что дали ему денег. Храм тот был некогда выстроен Юстинианом XIII, цесарем, и строил он его много лет сряду с великими издержками, а турки сделали из него себе мечеть. Здание круглое и превысокое, наподобие римского храма, именуемого Пантеоном, который выстроен Агриппой, а ныне именуется ротунда; только церковь св. Софии много его выше. Посредине превысокий свод и круглый купол, из которого и свет проходит в церковь. В ней три прекрасные галереи, одна выше другой, украшены великолепными мраморными столпами, пречудных красок и такими толстыми, что два человека едва могут один столп обхватить; внутри горит много тысяч прекрасных лампад — словом сказать, нигде еще мы не видывали такого великолепного храма. Сказывают, что в христианское время храм был много обширнее от множества построек, которые давно уже пришли в ветхость и разобраны, только остался в прежнем виде хор и средняя часть здания. По подобию этого храма выстроены почти все турецкие церкви. В том храме есть еще образ Пресвятой Троицы, вверху, близ султанского места, прекрасно сделанный мусией (мозаикой) из цветных каменьев; турки оставили его, только всем лицам на образе глаза выкололи, а султан Селим выстрелил в него и одному лицу прострелил руку, и та стрела до сих пор там остается.

Возле того храма гробницы турецких цесарей, некоторых жен их и детей, видом как круглые часовенки, покрыты оловом. Каждого султана и султанши гробница покрыта пурпуровой парчой с золотыми изголовьями. В головах у каждой гробницы поставлена чалма из самого лучшего и тонкого полотна, которую они при жизни носили, с страусовыми перьями, и, кроме того, у каждой в головах стоят две большие восковые свечи в подсвечниках, сделанных на манер заостренного шара, только свечи при нас не горели. У гробницы султана Солимана сбоку поставлена богатая сабля, украшенная драгоценными каменьями, в знак того, что он на войне положил живот свой. В тех часовнях, где положены умершие, такое правило, что днем и ночью назначается по нескольку талисманов и дервишей, или турецких монахов, и они, сидя на полу, по турецкому обычаю, с поджатыми накрест ногами, творят молитвы за умерших и поют жалобные песни. Есть чему тут подивиться, с каким мастерством устроен этот храм и около него эти погребальные часовни. Со всех сторон у входа в храм площадки, и на каждой прекрасный мраморный бассейн, где турки, перед входом в церковь, творят, по обычаю своему, омовение. И не только этот храм, но и все почти соборные их церкви, какие мы видели, украшены прекрасными мраморными столпами, на удивленье всякому, кто прежде не видывал ничего подобного.

В тот же день смотрели мы еще у них имареты, или странноприимные дома, и бани и в банях мылись. Хотя турки вообще не любят тратиться на строения, но начальные люди дают большие деньги на мечети, на бани, на странноприимные дома и гостиницы и устраивают их великолепно. Пока вернулись мы домой, довольно нагулялись по городу, только не видели красивых домов и напрасно глазели по улицам, потому что ужасная теснота отнимает у них всякую приятность. В числе памятников древности есть обширное место старого гипподрома, то есть размеренная площадь для конского бега, и на ней поставлены два змея медных; стоит еще каменный столп четверогранный, кверху заостренный. Видели мы еще два таких же столпа: один напротив нашего караван-серая, или гостиницы, а другой на площади, называемой Аурат-базар, или женский торг. На том столпе от низу до верху вырезана в камне вся история военных действий цесаря Аркадия, и он сам воздвиг его, а наверху велел поставить свою статую. Он больше и похож на пирамиду, нежели на столп, потому что внутри его проделаны ступени, по которым можно взойти на самый верх. А тот столп, который стоит против нашего посольского дома, весь, кроме низу и кроме верхушки, сложен из восьми цельных кусков красного мрамора, и так они мастерски спаяны, что кажется все из одного камня, да так люди его и почитают. На тех местах, где камни сходятся, сделаны вокруг обручи, и так, когда смотришь снизу, не видно спаек, и все кажется точно вытесано из одного куска. От частых землетрясений столп тот весь в трещинах, но держится, потому что связан множеством железных обручей и подпорок, точно опоясан. Сказывают, что на нем стояла вначале статуя Аполлонова, потом статуя царя Константина и наконец царя Феодосия Старшего. Но все эти статуи снесло (по причине большой вышины) ветром или землетрясениями.

Видели мы в Константинополе разной породы и пречудных зверей: слонов, верблюдов, рысей, диких кошек, гиен, леопардов, медведей, львов, и так они были искусно укрощены и приручены, что их водили по городу на цепях и на привязях. Видели также пресмыкающихся и птиц, каких не выдывали прежде; все это показывают люди, которые каждый день ходят с ослами, конями, козлами и другими животными по ипподрому, называемому у турок алмайдан. Тут происходят игры, стреляют из лука, тут сходятся бойцы, все нагие, только в исподнем кожаном, намазаны маслом, чтоб не за что было ухватить и удержать их; тут бегают взапуски между собой для забавы и за деньги, если кто даст несколько аспров.

Тут же однажды видел я турецкую набожность. Пришел на то место грек христианин и нес в клетке щеглят. К нему подошел турок, купил у него птиц и, вынув одну, стал как-то чудно смотреть вверх и вниз и шептал что-то; потом, посадив птицу на ладонь, закричал: «Алла!» — и пустил ее на волю. То же сделал потом и с остальными: верно он думал, что принес великую жертву Богу и Магомету, освободив тех птиц из неволи, и чаял себе от них за то награды. Были там еще какие-то зеленые птички ученые: хозяин выпускал их из клетки, и они, издалека завидев, подлетали к тем, у кого рука поднята была вверх, выхватывали у него носиком из пальцев маленькую монету и приносили хозяину; а он за то давал птичке маленькое зернышко и сажал ее в клетку, а потом тем же порядком выпускал другую птичку. Было у этого турка до 15 таких птичек, и мы потратили на них немало аспров. Из этого можно видеть, что и у турок, так же как и у нас, есть праздные люди, которые разными штуками выманивают деньги.

На этом месте, покуда был мир между нашим цесарем и султаном, каждую пятницу, в праздничный день турецкий, в хорошую погоду, съезжалось множество молодых турецких наездников, дворян, около восьми или девяти сотен, все в великолепном убранстве, в длинных бархатных или парчовых сукнях, у всех богатые сабли, уздечки и седла, у всех чудесные кони; одни на конях едут, у других ведут коней в поводу, у каждого в руке длинное древко, вроде копья, с добрый палец толщиной, а у седла деревянный крюк. Съезжаясь вместе, становились они рядом на две стороны друг против друга на конях, как наши ребята становятся на играх, только пешие, и выезжали друг на друга, размахивая копьями; но ежели кто попадал за черту, того брали в плен и уводили в сторону. Иные роняли древки свои на землю и потом на всем скаку доставали их с земли теми деревянными крючьями, а иные, соскакивая с коней, показывали свою ловкость и потом прямо, не вступая в стремя, вскакивали прямо на седло. Гнались друг за другом и, когда настигали противника, хватали его за руку и обращались назад, а тот, кого гнали, пускался гнать в свою очередь и метал свое древко сзади в противника. Они заводят такие игры для того, чтобы приучаться ловко метать копьем на войне в неприятеля. Надо было удивляться великой их ловкости, которую все, один перед другим, старались выказать в присутствии пашей, смотревших из окон, и множества простого народа, сходившегося смотреть на них. Здесь можно было видеть самых красивых коней, покрытых чудесными персидскими коврами, так как сюда собираются конюхи всех почти пашей, беков и других вельмож с самыми лучшими их конями, приводят в поводу по 10, по 15 и больше и держат их, и если у кого из молодых наездников конь уморится, тот сейчас садится на свежего коня. Был тут между наездниками один молодец, у которого велась любовь с женой, а иные сказывали с дочерью одного из пашей; у него стояло шесть таких чудесных коней, что, кажется, нельзя и быть красивее, и все убраны золотом и дорогими каменьями. Так он был ловок, что никто не мог превзойти его; с коня своего точно летом соскакивал и так легко вскакивал на седло, точно и до земли не дотрагивался, в погоне за другими летел как птица, а его никто не мог догнать. Копье свое метал с такой быстротой и уклонялся от чужого так изворотливо, что едва можно глазам поверить; за то и заслужил он похвалу ото всех. После него первым был муренин, или араб, служитель одного паши; и он выказал большую ловкость, только все не мог с тем молодцом сравняться да не имел и таких добрых коней. Так продолжались игры часа два или три; а когда кони уморились, довольно набегавшись, тогда неумелых штрафовали, а тем, кто отличился, от начальства раздавались дары: пелены, золотом шитые, или лук со стрелами и другие вещи; затем все мирно расходились. В этих собраниях больше рыцарского молодечества, нежели у нас; а мы когда сходимся между своими добрыми приятелями, то ничего другого нет у нас на уме, только бы напиться да наесться и друг друга тем и другим угощать, а ежели кто станет удаляться от этого пированья, над тем потешаемся и того поднимаем на смех. И вместо того чтобы пособлять друг другу, заводим между собой брань, обиды, драки — все, что противно Господу Богу, а оттого потом происходят суды и свары. Но довольно говорить об этом — помоги нам, Господи Боже, исправиться.

Пустили нас с янычаром в султанские конюшни, и мы любовались немало на прекрасных его коней. Тут несколько разных конюшен: в одних главные кони самого султана, в других рысаки, иноходцы, лошаки для возки, дромадеры и жеребцы, которых ежегодно приводят султану из Варварии и Аравии; они сначала совсем почти без гривы и без хвоста, точно молодые олени; их пускают в свое время пастись на подножном корму, потом намазывают какой-то мазью, и у них отрастает прекрасная густая грива. Турки раньше четырех лет не берут коней в езду, и оттого они у них крепче и выносливее, чем у нас, потому что мы, чехи, истощаем своих коней еще с ранних лет, когда они не пришли в силу.

Ходили мы смотреть летний дом и загородный дворец султанский, конечно, в такую пору, когда там никого не было. То-то видели мы тут роскошные места, множество цветов, широкие луга, прелестные долины, бегущие отовсюду ручейки и рощицы, все почти природные, а не насаженные людскими руками. Тут, кажется, надо бы быть жилищу богов, и ученым людям нельзя выбрать себе лучшего места для уединенного размышления. И так вдоволь налюбовавшись всем, что тут видели, и нарвав душистых цветов, погоревали мы от всего сердца, что весь этот роскошный край с такими чудными местами должен оставаться под турецким владычеством.

Потом смотрели сераль янычарский, где они живут; он содержится в большой чистоте и наполнен ружьями, саблями и начисто выполированными секирами, в суконных чехлах. Здесь же, на плацу, янычары те, или ачамогланы, занимаются всякими военными упражнениями. Недалеко отсюда главная мечеть, которую султан Магомет, по взятии Константинополя, велел выстроить на месте прежнего христианского храма св. апостолов Петра и Павла.

Есть еще в Константинополе большие сады, стенами огороженные, и на тех стенах собираются кошки в обеденный час и ждут, чтобы мимоезжие люди бросили им милостыню. Есть у турок такой обычай, что варят и жарят печенку и куски мяса и носят по городу в ведрах, по два ведра на шесте, и кричат: «Кэди эт, кэди эт!» (то есть кошкам мясо!). И еще носят на плечах лотки с кусками жареного мяса и печенки, выкрикивая на всю улицу: «Тупек эт, тупек эт!» (то есть собачье мясо!), — и за таким разносчиком бежит всегда множество собак, дожидаясь подачки. Турки раскупают это мясо и раздают собакам, а кошкам бросают на стену; этот неверный и варварский народ думает заслужить милость у Бога за то, что дают милостыню и неразумной твари: кошкам, собакам, рыбам и птицам. За великий грех почитают они убить и съесть пойманную птицу; но покупают птиц за деньги и выпускают на свободу. Рыбам бросают в воду хлеб. Кошки и собаки сбегаются во множестве целыми стаями по улице в урочный час и в обычные места, и тут им каждый день раздают мясо и всякий корм; кошек кормят на тех стенах два раза: рано поутру и вечером они сбегаются стаями с целого города, всем на погляденье; и то сущая правда, мы не раз ходили к тем стенам, слушали кошачье мурлыканье и с великим смехом смотрели и дивились, как они выбегают из домов и собираются все в одно место. Несколько раз видали мы, как турецкие бабы и старухи покупали куски мяса на тех лотках, а не в обыкновенной лавке, хотя лавка была недалеко, и, вздевши на длинный шест, подавали кошкам на стену, сами же в это время бормотали какие-то турецкие молитвы. Еще носят на лотках куски сырого мяса: его турки покупают для ворон, которые стаями слетаются и набрасываются на то мясо. И мы покупали такое мясо на торгу, бросали воронам и немало потешались, глядя, как они, друг друга тесня, слетались на куски и хватали их. Бесчисленное множество этих ворон слетается в город, и турки никому не позволяют стрелять их или разгонять: ворон считается у них священной птицей, оттого что при пророке их Магомете, когда он начал строить храм в городе Мекке, вороны доставали ему все, в чем он нуждался для строения, как-то: песок, камни, известь, воду, и верно помогали ему в постройке храма. И тело того блудного пророка погребено великолепно в том же городе Мекке.

Есть в Константинополе особенные люди, которые носят повсюду в городе простую ключевую воду в кожаных сумах, или мехах, и даром, ради Бога, раздают ее, разливая из приделанного горлышка в ковши, кому угодно, кто хочет напиться, кто бы он ни был, турок ли, христианин или жид. Многие по завещанью назначают деньги на вечную плату таким водоносам.

По городу ходит очень много слепых, и ходят вереницей, держась один за другого, человек по 10, и по 12, и по 15-ти, а впереди вожак водит их от дому до дому и просит милостыни, но и сам он мало видит, потому что на один глаз слеп. Никто не отказывает им в милостыне, и считают их за святых людей, за то что они были в Мекке, посещали и видели святейший гроб Магометов. И ослепли они оттого, что, увидев Мекку, не хотели уже больше ни на что глядеть, и сами себя ослепили по своей воле; для этого берут раскаленное докрасна железо и, посыпав каким-то порошком, держат над ним глаз, покуда он вытечет. Они крепко верят, что за то свое ослепление будут у Магомета в великой милости и другим туркам могут доставить у него великую милость.

В простом народе у турок много суеверий, и нам случалось видеть, как турки, где завидят на земле бумажку, бережно поднимают ее и к лицу подносят, похоже на то, как у нас многие делают с хлебом, когда хлеб на земле валяется, тотчас поднимают и, поцеловав, убирают в сторону, чтобы его не топтали. Когда мы допытывались, что за причина такого уважения к бумаге, наши янычары сказывали нам такую причину, что на бумаге-де пишется имя Божие; они верят, что в последний суд, когда Магомет захочет взять последователей своих мусульман на небо из тех мест, где они несут наказание за грехи свои, и ввести их в вечное блаженство, должны будут они идти к нему босыми ногами по длинной раскаленной решетке, — и другой дороги нет, и тут-то совершится великое чудо: явится, неведомо откуда, им на помощь всякая бумажка, которую они сохранили, так что, ступая по этим бумажкам на раскаленную решетку, они пройдут безопасно и не почувствуют боли. Оттого янычары ставили нам в укор, когда видели, как наши люди обращаются с бумагой, употребляя ее на всякое дело и на самые низкие нужды, и уговаривали нас не делать этого. Тоже не терпят турки, чтобы розовый цвет валялся на земле под ногами; как некогда в древности язычники выводили розу от Венеры, так эти суеверные люди верят, что роза выросла из Магометова пота. Но довольно уже об этом, чтобы не распространяться много обо всех этих вздорных баснях.

Осмотревши все, что можно было в городе, выпросились однажды некоторые из наших дворян переправиться через рукав морской в город Галату, где живут купцы христиане, греки, валахи и других наций, тут же имеют свои гостиницы послы французского и английского королей, тоже посол банатский, рагузанский и прочие. И я, не хотя оставаться в последних, тоже выпросился ехать с ними, только пан посол приказал им всячески смотреть за мной и оберегать меня, так как в здешних местах молодые люди подвергаются немалой опасности. Переправляясь через пролив, видели мы много разных рыб, а в городе пошли в сопровождении двух янычар в дом к одному немцу Ганслонгу, он был ремеслом золотых дел мастер и работал на султанш; принял он нас радушно и ласково. У него жила в кухарках гречанка, собой очень красивая, и служила ему наложницей. В здешней стороне никто не смеет взять себе законную жену без формального дозволения и без денежной платы, а если хочет иметь позволение взять себе жену по турецкому способу, то должен обратиться к турецкому кадию, или судье, и заплатить ему немалые деньги. В случае дозволения соблюдается такой обычай: кто хочет себе жену поять, приходит к судье вместе с той особой, объявляет свое и ее имя и должен означить перед судьей, сколько он обязан дать ей вена на случай, если отпустит ее от себя, и сколько она приносит ему имущества и всякой движимости; все это пишется в книге. Когда он потом не захочет иметь ее женой и жить с ней, должен отдать ей вено и ее движимость, и она со всем тем имуществом уходит от него и может выйти за другого мужа, а он может взять себе другую жену. Если есть у них дети, то он обязан воспитывать их и содержать.

Золотых дел мастер тотчас послал на рынок купить разных рыб морских хороших и велел приготовить нам хороший обед; этим занималась другая жившая у него женщина, которая стряпала кушанье. И так обе эти женщины приготовили нам отличный обед из устриц, капилонгов, капиротунд и всяких морских рыб и превкусных раков, с отличным соусом из лимонов, помгранат и померанцев, — все это здесь очень дешево стоит, не дороже чем у нас простые яблоки. Потом дал нам пить чудесного греческого красного вина и так усердно угощал тем вином, что все мы и наши янычары тоже подвыпили. Я сначала совсем не хотел пить, но потом, слыша, как все стали выхваливать вино, что никогда такого не пивали, дал и я уговорить себя и выпил в великую охоту два ковшика, каждый будет в ползейделя, — зато уже и помнил я потом это вино долго. Когда пришло время уходить, мы простились с гостеприимным хозяином и, отблагодарив его с просьбой приехать и к нам, пошли назад к морю; тут едва сел я в лодку, голова у меня так сильно закружилась, что я не знал куда деваться. Крепкое вино так разобрало меня, и притом сильным ветром так раздуло мне голову, что, когда вышли мы на берег, я совсем не мог стать на ноги, и янычары должны были под руки вести меня по задним и узким улицам, чтобы не видно было народу. Когда пришли к дому, некуда было уже укрыться, и тут пан посол, увидев из окна, как меня ведут опьянелого, разгневался ужасно и тотчас же хотел наказать меня; но, рассудив, что я сам себя не помню, отложил до утра, а дворянам своим приказал, чтобы скорее упрятали меня от позора; они ему на то за меня докладывали, что я выпил всего один ковшик вина.

Наутро, едва рассвело, узнав от своих товарищей о своем добром поведении и о гневе пана посла, встал я с великим страхом и тотчас принялся все убирать в панских покоях и со всем старанием отправлять свою службу, в надежде снискать у пана милость, а дворян упрашивал, чтобы они за меня у него заступились. Как он только проснулся и зазвонил, я тотчас прежде всех побежал к нему, пал к ногам его и просил помилования в грехе своем. Но он с превеликим гневом стал мне все выговаривать, что мои родные меня ему поручили и просили иметь добрый надзор за мной, а я, выпросившись посмотреть город Галату, довел себя своим легкомыслием до такого сраму, опился на посмех туркам и его привел в жалость и гнев, потом говорил, к чему могла меня привести моя беспечность: если бы не спас меня Бог, те же янычары могли меня, человека молодого, завести куда-нибудь и продать, и он должен бы был потом отвечать за меня, а я-де, не умеючи еще на свете жить, должен учиться и всячески смотреть за собой. Наконец сказал мне, что его самого Бог накажет за небрежение, если он и меня оставит без наказания, и так, для примера другим, следует меня наказать строго.

Тут послал он за гофмейстером (управляющий домом), с которым я, на беду свою, за день перед тем повздорил, и велел дать мне ударов пятьдесят добрых курбачом; я опять, обнимая колена его, упрашивал, ради Бога, чтобы простил меня или хотя уменьшил мне наказание. Но гофмейстер, вступя в речь, стал еще уговаривать пана посла: «Если-де этим молодым людям давать понаровку в бесчинстве, то еще хуже станут себя вести»; только секретарь упросил за меня, чтобы мне дали только 40 ударов. И так тот гофмейстер, тоже из товарищей моих, вместо того чтобы мне помочь и заступиться за меня перед паном, отсчитал мне те сорок ударов с достатком, желая еще помстить мне, так что я весь залит был кровью и пролежал целых две недели. Пан посол, услышав потом про болезнь мою, сам жалел, что велел наказать меня так строго, и говорил, что довольно было бы и 20 ударов. Так мне то вино в голову засело, что и во всю жизнь пил я его очень мало, а вскоре после того и совсем не хотел пить, разве турецкий шербет.

Однажды пан посол захотел осмотреть некоторые острова около Константинополя, нанял лодки и проехал по проливу морскому к морю, которое турки называют Караденгиз или Караденис, то есть Черное море. Этот пролив, называемый Понтом, выходит узким гирлом, и не пространной дорогой, к Босфору Фракийскому и многими извилинами идет около предгория, а езды оттуда до Константинополя один день, а потом подобными же извилинами впадает в Пропонтиду. В том месте, где впадает он в Босфор, стоит посредине большой камень, и на камне столп, а на подножии написано латинскими буквами имя какого-то римлянина. Недалеко оттуда на европейском берегу высокая башня, называется Фарос, и на ней сверху огонь светит ночью мореплавателям. Близ того места впадает в море небольшой ручей, где находятся камни халкидоны и сардоники. В нескольких милях отсюда указывали нам узкое в проливе место, где Дарий, царь персидский, переправил войска свои против европейских скифов. Почти в средине между теми двумя проливами морскими стоят два замка (крепости): один в Европе, а другой, напротив его, в Азии. Этот последний турки имели во власти своей прежде взятия Константинополя, а другой (тот самый, где мы сидели больше двух лет в Черной башне в тяжком заточении, как ниже будет описано) выстроил и укрепил султан Магомет, готовясь к осаде Константинополя, велел тут устроить себе в одной башне покои, прекрасно отделанные мрамором, и жил в них до того времени, пока завоевал Константинополь. Ныне турки обратили эту прекрасную башню в место заключения для важнейших узников, что мы должны были так тяжко испытать на себе в смутную пору. К этой тюрьме приставлена большая стража, которая и живет в местечке около башни, всего до 24 человек днем и ночью должны стеречь узников и на войну не ходят, а освобождены от нее для этой службы, подобно как у нас служилые люди при городе Карлштейне: все их дело состоит только в том, чтобы смотреть за узниками. Кто попал в эту Черную башню, тому уже из нее не выходить до смерти, разве особливым промышлением Божиим, и не было еще примера, чтобы кто из нее освободился, кроме нашего случая, о чем сказано будет на своем месте.

Вообще в Константинополе ездили мы свободно на прогулку куда бы ни захотелось, в прекрасные сады греческие и турецкие, пользовались всякими удовольствиями и могли доставать за деньги все, чего только сердце хотело. Мы сами доставали себе в море устрицы и всякие раковины и давали готовить их; на островах здесь всякая водяная птица, множество журавлей — тут стреляли мы птиц всякого рода. Словом, было как царское житье, без всякого недостатка; так жили мы с лишком год, так что нам и домой не хотелось, и желали того только, чтобы такое веселое житье продолжалось у нас до смерти.

Вот что случилось при нас в Галате, городе, лежащем против Константинополя. Сын известного греческого купца, молодой человек, красавец собой, захотел жениться. Полюбилась ему дочь другого греческого купца, девица лет 16-ти, красавица; сговорившись с родными ее и ближними, получил он согласие, и уже день был назначен для брачного торжества. Жених, хотя устроить получше угощение для приятелей, задумал поехать сам на лодке своей за хорошим сладким вином на остров Кандию и, простившись с родными и с невестой, спокойно пустился в море. Между тем греческие христиане готовились к какому-то большому празднику, и жены их, в том числе и та невеста, отправились мыться в свои бани. Надобно знать, что все турецкие женщины не иначе выходят на улицу, как закутанные, и на лбу у них широкая повязка спускается на глаза пальца на два, так что они могут видеть каждого, а их никто узнать не может. А христианские женщины-гречанки не ходят в такой закуте, как турчанки, и не закрывают лица, а только покрывают голову платком, так что все могут в лицо их видеть.

Итак, эта несчастная красавица невеста, идучи со всеми в баню, не чаяла себе никакой беды и, не закрываючи лица, беззаботно, как молоденькая еще девочка, поглядывала во все стороны. В это время ехал от двора султанского самый главный чаус, с большой свитой служителей, в великолепные сады свои, которых было у него несколько у самого моря; увидел он ту невесту и, прельстившись на красоту ее, крикнул громким голосом: «Гай, Гай прерусел киси гай гай!» (Какая прекрасная, чудесная девица!), тут же соскочил с коня, руку ей подал и стал расспрашивать, куда идет и чья она дочь? Она, увидевши такого важного и старого турка (ему было уже около 80 лет), ускользнула от него, укрылась между женщинами и ничего ему не отвечала; но другие женщины из учтивости объяснили ему, что идут они в баню, а девица эта невеста и кто ее родители. Он, хотя еще хорошенько посмотреть на нее, сказал, что хочет проводить ее, в чем не могли они ему препятствовать. Он пошел, и все смотрел на нее, и, чем дальше шли, тем больше к ней приставал с своей лаской, наконец, проводив их до бани, потрепал ее и сказал: «Алла, сакла, сенибенум дзанум!» (то есть «Храни тебя Боже, душа моя!») — и, сев опять на коня, поехал своей дорогой.

На другой день рано утром приехал этот старый к отцу девицы и стал наедине говорить ему, чтоб он отдал ему дочь в жены, обещая назначить ей богатое вено и облагодетельствовать родных ее. Отец старался уклониться от этого требования, сказывал ему по истинной правде, что дочь его помолвлена и назначен уже день свадьбы, и униженно просил его, чтоб не прогневался: «Я-де человек простой и не стою того, чтобы мне породниться с таким вельможей и отдать дочь свою ему в замужество». Выслушав те речи, турок сказал: «Такая красота не то что мне достойна, а достойна того, чтоб сам султан полюбил ее; оттого я и прошу тебя, отдай мне дочь свою». Однако ж отец продолжал возражать, что он уже отдал дочь свою другому и что уже нельзя того переменить по христианскому обычаю; тогда турок, разгневавшись, сказал: «Так я тебе покажу, можно ли то переменить или не можно». Прямо от него поехал он к султанскому двору и, выпросив у султана позволение взять в жены христианку, тотчас велел взять отца и мать той невесты и посадить в тюрьму, а к девице велел приставить в доме у нее крепкую стражу; затем, созвав своих приятелей, стал готовить свадебный пир, а к ней в дом послал женщин-турчанок с богатыми материями и женскими уборами, и они столько ей наговорили, что она мало-помалу склонилась к мысли быть его женой. Тогда выпустили из тюрьмы отца и мать ее.

В женитьбе у турок такой обычай. Когда какой молодой человек хочет жениться, он не сам ищет себе невесту, а через посредство знакомых женщин; когда те ему скажут, где есть хорошая, красивая и богатая девица, он не может смотреть ее, являться в дом к отцу и действовать явно; и ежели б он где ее в лицо увидел, явно и не в порядке, то у турок считается за великий грех. Только наши янычары нам сказывали, что сама девица у турок не вытерпит, чтобы не дать знать о себе своему любезному или с ним перемолвить слово, когда не явно, то тайно. Обыкновенно при домах здесь бывают сады, а в садах открытые беседки или сени, где женщины занимаются вышиванием ручников и платков; а если у девицы в своем доме нет такого устройства, то идет в дом к своей приятельнице и уговаривается с своим любезным или с женщинами, его посредницами, о том, где он в ту пору будет. На тех сенях и садится она, разрядившись как можно лучше, и занимается будто своим вышиванием, и распевает песни, как будто ничего об нем не ведает. Если же проведают, что полюбилась она с молодым человеком, всячески стараются тому способствовать. А когда она понравится жениху, он входит в переговоры с родителями и с ближними людьми, и когда получит от них согласие, назначают когда быть свадьбе, он объявляет, сколько дает ей вена, и дарит разные подарки, и она должна объявить, сколько ему приносит; все то записывается у судьи в книги.

В день, назначенный для брачного торжества, прежде всего жених посылает за невестиным имуществом и пожитками, — если она богата, множество верблюдов и мулов, — на них накладывают все, что она ему приносит, и покрывают красивыми коврами, а у самых богатых везут в красных нарядных чехлах. Потом, когда все уж готово, жених делает угощение или обед приятелям своим, мужчинам — в особливом доме, а женщинам в своем либо в доме у отца своего. После кушанья жених с своими приятелями садятся на коней, а женщины — в повозки, а за невестой посылается красивый иноходец, как только можно изукрашенный: грива у него переплетена золотом, и седло и все прочее в самом лучшем наряде; его ведет один молодец, а четверо других несут балдахин, великолепно убранный (богатые употребляют большие деньги на это убранство); так все, порядком, отправляются за невестой. Жених подъезжает с трубами, с бубнами и иной музыкой к дому невесты и, сойдя с коня, входит в дом, где собраны гости; тут должен он съесть что-нибудь и выпить шербету; тогда отец невестин, взяв ее за правую руку, передает в руку жениху и его увещает, чтобы ласков был к ней. Тут сейчас подходят те четыре молодца, пятый ведет иноходца, трубачи трубят, музыка играет, невеста садится на нарядное седло, и один ведет коня под ней, а четверо несут над ней балдахин. Вслед за ней едет, тоже на коне, ближняя ее служительница, только без балдахина, и коня под ней не ведет никто. А впереди у невесты несут шесть превеликих свечей восковых, одни высокие и другие пониже, в подсвечниках, и те свечи расписные, украшены золотом и разными цветами. Жених со своими и невестиными провожатыми едут впереди, посреди между ними невеста, а вслед за ними женщины, и все едут с радостным видом, кони под ними пляшут. По приезде к женихову дому, жених сходит с коня, вводит невесту в дом и оставляет ее с провожатыми женщинами, а сам уходит в другой покой со своими приятелями.

Так и помянутый чаус ехал к дому того христианина за невестой с пышными проводами: приятели его на конях, и женщины в повозках, и все происходило, по обычаю, со всем великолепием, лошаки везли богатые подарки в красных сафьянных мешках, покрытых коврами, а невеста ехала из отцова дома к жениху на чудном белом как снег коне, под балдахином, с громкой музыкой и с превеликими свечами. Говорили тогда, будто она потурчилась, и за то дал ей тот чаус дом богатый на житье (других, кроме нее, жен у него не было), множество прислужниц и всем богато одарил ее.

Между тем милый жених христианин закупил вино и в радости возвращался домой, ничего не ведая о том, что случилось с невестой в его отсутствие. Как приехал в Константинополь, так дошла до него поразительная и горькая весть о том, что невеста его вышла замуж за другого; стал он горько оплакивать свое несчастье, а еще горше ему было, что она выбрала себе турка, приняла веру магометанскую и душу свою загубила. А по приезде в Галату отец и мать ее с плачем рассказали ему, как было дело, и как они силой принуждены были отдать ее тому чаусу. И она, узнав, что ее возлюбленный вернулся домой, тотчас прислала ему жалостное письмо и горевала о великом своем несчастье, что принуждена была против своей воли и против воли родителей выйти замуж за другого, а его умоляла всячески, чтоб на нее не гневался. И он написал ей ответ, в таком смысле: «Так как ты забыла о душе своей и потурчилась, то мне нечего больше сказать тебе, кроме того, что я сокрушаюсь о твоем отступничестве и буду только стараться, сколько могу, гнать от себя всякую мысль об тебе и забыть тебя совсем, потому что я любил тебя больше всего на свете».

А она ему на это опять пишет: «Хоть я и турчанка по имени, но и теперь остаюсь, как была прежде, в душе христианкой и творю по-прежнему обычные свои молитвы». И упрашивала его, чтоб ее не забывал и пришел бы к ней, что она в такой-то день будет в таком-то саду ждать его, что хочет она с ним видеться, хочет поглядеть на милого своего и из уст в уста рассказать ему, как все случилось; притом уверяла, что ему бояться нечего, и она все так устроит, что ему не будет никакого опасения. Бедный юноша дал уговорить себя и в назначенный день явился один в указанное место. Не замедлила и она выйти в сад, где велела разбить зеленую палатку, а всех служителей отпустила на гулянье, оставив при себе одну только верную женщину. Вошел он к ней в палатку, и она со слезами стала ему все рассказывать, просила его все простить ей и забыть, а сама уверяла, что никогда его не забудет и, покуда жива, будет вдоволь помогать ему деньгами и всем, чем только может.

С полгода продолжались у них эти свидания; все это время улыбалось им счастье, которое ни у кого недолговечно. Она давала ему денег, и он одевался нарядно всем на удивленье: был он молодец собою, статный, высокого роста, всего 24 лет от роду, и такой красавец, что подобного ему во всем том краю не было. В борьбе, во всяких играх не было ему равного по силе и ловкости; за то и любили его товарищи не только из христиан, но и из турецкой молодежи. Итак, надеясь на себя, стал он мало-помалу неосторожен в своих похождениях, и раз кто-то подсмотрел его, когда он входил в сад к чаусу. Донесли об этом чаусу, и он, как человек знатный и богатый, обещал большую награду тому, кто известит его, когда тот христианин в саду у него будет. А как там за деньги все достать можно, то и явилось тотчас немало шпионов, которые днем и ночью стали подсматривать за тем христианином и высмотрели однажды часа за два перед вечером, как он входил в сад.

Узнав об этом, чаус не решился, однако же, захватить его днем: он слышал о силе его и ловкости, знал, что он любимец и у христиан, и у турок, и опасался, что не дадут взять его. Он оцепил все место сильными молодцами, так чтоб ему нельзя было мимо пройти, когда станет возвращаться домой; и так на обратном пути, когда он шел, ничего не опасаясь, его схватили и отвели в тюрьму. Ночью чаус распорядился освидетельствовать жену свою, а на утро заявил судье жалобу на нее за тайную связь с христианином и требовал суда обоим по закону. Сам он объявил о том султану и пашам, с горькими жалобами на свое несчастье, и требовал скорого решения, ссылаясь на то, что они застигнуты на месте преступления. Много явилось и заступников за виновных, так что решенье замедлилось с лишком на неделю; но никакие просьбы не действовали на чауса: как он прежде крепко любил жену свою, так теперь ее возненавидел и постарался устроить дело так, что муфтий, или верховный первосвященник, утвердил смертный приговор обоим.

Когда огласилось повсюду, что поведут на смертную казнь обоих, таких молодых и известных своей красотой, собралось в тот день бесчисленное множество народа. Церемония казни была следующая. Прежде всего приехал на место паша, судья султанский, за ним совет его, подсудки и урядники с янычарской стражей, с бирючами и приставами. Потом приведен был из тюрьмы тот молодец со связанными руками; на шее у него был железный круг, и сквозь круг продеты цепи, за которые держали его с той и с другой стороны два молодых палача, чисто и нарядно одетые (должность палача не считается у них бесчестной); спереди и сзади шла янычарская стража, а со всех сторон смотрело бесчисленное множество людей, верхом на конях и в повозках. Как только появился преступник, поднялся великий крик в народе: кричали и мужчины и женщины, какая жалость загубить такого молодца, и все сердечно жалели об нем и упрашивали его потурчиться, — «А мы-де станем самого султана просить, чтобы даровал тебе жизнь». Но он решительно отказался и ни за что не хотел потурчиться. Когда вели его мимо дома чауса-паши, послал паша своего чиновника сказать ему, что если он потурчится, то не только жив останется, но и может взять себе в жены свою красавицу. Но юноша не дал соблазнить себя и отвечал ему, что он рожден от христианских родителей, крещен и вырос христианином и христианином же умереть хочет.

Привели и жену из другой тюрьмы и посадили на мула; около нее шло множество жен закутанных, сама же она была без покрывала, и чудесные ее волосы были заплетены в косы на две стороны, и сзади еще одна коса висела; на ней была красная кармазинная сукня, а на шее жемчужное ожерелье, и в ушах дорогие жемчужины; чудно как была она хороша и все время плакала такими горькими слезами, что у всех сердце надрывалось, на нее глядя. Когда привели ее палачи к сералю чауса-паши и объявили ей, что паша послал сказать молодому греку, просила она палачей, нельзя ли подвести ее поближе к ее милому, а увидевши его, залилась слезами и долго не могла промолвить ни слова. Наконец с воплем произнесла имя его и стала по-гречески просить и молить его, ради Бога, чтобы сжалился над младостью их обоих, согласился бы потурчиться и оба они жили бы вместе много лет в утехе и в радости. Сказывали нам потом греки, которые все то слышали, что она ему говорила. Вот каковы были ее речи: «Ах, сжалься, сжалься ты над моей юностью! Вспомни, что мы были бы мужем и женой, когда б не случилось это несчастье. Проклят будь тот час, когда шла я тогда в баню! В твоих руках теперь и жизнь моя, и смерть — не упрямься, ради Бога; прими, что тебе предлагает великий паша, смилуйся над нами, над родными нашими и ближними — неужели у тебя сердце каменное, что ты можешь нас избавить и не хочешь? Подумай, как нам в юности нашей умирать; пусть еще солнце нам светит и месяц ясный! Скажи одно слово, ради Бога, скажи, что хочешь потурчиться!» На все эти речи он ей сказал одно, чтоб она напрасно не старалась его уговаривать, а лучше поручила бы душу свою Господу Богу.

Когда услышали турки это слово, заскрежетали на него зубами и с великим гневом стали кричать: «Ах ты, проклятый изменник, пес, такой-то красавицы ты не хочешь!» И так с великим криком и шумом провожали его на место казни, и она с плачем ехала за ним на муле, а жены турецкие и турки утешали ее и унимали. Привели их наконец за Ункапи, то есть за Песочные ворота, под самую деревянную виселицу; на ней висело шесть огромных крючьев, и два палача, заворотив рукава, увязывали на ней веревки, которыми надо было подтягивать его вверх; тотчас стащили с него сукню и прочее платье, оставив на нем только полотняную исподницу, руки и ноги связали ему назад и стали на тех веревках подтягивать его на виселицу выше человеческого роста.

В эту минуту молодая гречанка только что выехала из ворот, неподалеку от виселицы, и, взглянув, обомлела. Придя в себя, пришла она еще сказать ему слово, нельзя ли еще уговорить его. Привели ее под виселицу, и она, подняв руки кверху, еще раз долго с плачем говорила ему, припоминаючи всю их прежнюю любовь друг к другу с самого детства, и опять умоляла его сказать одно только слово, что хочет быть турком. «Твое ли это сердце, — говорила она, — прежде было такое жалостливое ко мне, а теперь превратилось в камень! Что на уме у тебя? Что при себе держишь и мне ни слова не хочешь вымолвить? Ах, будь проклята любовь та, что я к тебе имела!» Наконец, разгневавшись, что он ей ни слова не говорит и не соглашается потурчиться, всю любовь свою к нему переменила на злобу и стала говорить такие слова: «Не стоил ты того, пес, чтобы я тебя так любила, изменник, поганый, жид! Умирай же, когда сам хочешь умирать, — и за тебя я невинно терплю лютую смерть. Кто меня теперь избавит! Ах, кто меня утешит, добрые люди!» И опять лишилась чувств.

Турки, видя, что преступник не хочет потурчиться, с гневом заскрежетали на него зубами и стали кричать, требуя, чтобы его тотчас подняли на крюк. Тогда два палача стали на виселицу, подняли его на пол-локтя над крюком и вонзили на крюк. Тут все множество жен и мужчин обступило со всех сторон молодую женщину, и, конечно, если бы не было на месте сильной стражи, не дали бы они утопить ее, а ежели б тут был тот чаус, то, кажется, случилось бы с ним то же, что с древним Орфеем, который разорван был на куски рассвирепевшими женщинами, или турки, которые разразились на него страшной бранью, побили бы его каменьями. Но пока преступница творила свои молитвы, всех женщин разогнали от нее, и они разбежались с воплем и плачем, а она уже сама себя не помнила и стояла как полотно бледная. Тут палач ссадил ее с мула, связал ей двумя полотенцами руки и ноги, обвязал третье вокруг пояса, потом снес ее и положил в небольшую лодку на дно и, отъехав недалеко от берега (виселица стояла на самом берегу), продел ей длинный шест сквозь пояс, на том шесте спустил ее из лодки легонько в воду и держал так под водой, покуда совсем задохлась. Тогда вынули тело из воды, положили, обернув в простыню, на носилки и проводили с турецкими песнями в могилу. А тот несчастный юноша до третьего дня висел, еще жив, на крюке и жалобно стонал от мучительной жажды, прося, чтобы дали ему напиться, но никто не смел исполнить его просьбу. На третью ночь кто-то, сжалясь над ним, прострелил ему голову; кто это сделал, не могли допытаться.

Еще случилось, что привели какого-то воеводу валашского, который пытался возмутить народ против турецкого султана и против другого воеводы, султаном посаженного, домогаясь сам быть на его место воеводой. Валахи, отрезавши ему нос и уши, прислали его в Константинополь, где султан велел поднять его на крюк без милосердия. Был он статный молодец, умел говорить на нескольких языках: по-латыни, по-гречески, по-валашски, по-венгерски. Видели мы тоже не раз, как туркам рубили головы и вешали их; иным связывали руки и ноги и, подрезав горло, как телятам, оставляли их лежать неподвижно, покуда изойдут кровью; иным, поставив их на ноги, клали на горло петлю, продевали в нее палку и так затягивали петлю, поднимая на пядь от земли, но не вешали. Так-то жестоко расправляются турки с преступниками, и расправа у них быстрая.

Когда уже осмотрели мы все, что можно было видеть в городе и в окрестности, стали просить своего янычара Мустафу, не может ли он, если нет опасности, показать нам какую-нибудь красивую турчанку, чтобы увидели мы, каковы и хороши ли в Турции женщины; он обещал нам, что постарается. Через несколько дней повел он нас на прогулку по морю; мы сели с ним и с другими янычарами в лодку и подъехали к одному саду, туда они и повели нас. Тут оставили они нас с своим отроком и пошли дальше в другой сад, где оставались довольно долго, потом, вернувшись, повели нас с собой туда, говоря, что там есть у них знакомые женщины. Нас было всего четверо христиан, и, идучи с теми янычарами, завидели мы еще издалека в саду пять либо шесть женщин. Бывший при янычарах наших отрок имел при себе тростниковую пищалку, вроде дудки, и заиграл на ней турецкую песню. На этот звук женщины встрепенулись и стали смотреть, где это играют; тогда наш янычар, выступив вперед и склонив голову едва не до колен, подбежал к ним, поцеловал руку у каждой и просил их не погневаться, что привел с собой в сад четырех гяуров, то есть христиан. Довольно долго разговаривал он с ними и потом стал звать нас, чтобы подошли. Подойдя к ним, мы тоже поцеловали им руки и стали извиняться, что, не ведаючи о них, зашли в сад, и просили не прогневаться на нас. Невдалеке оттуда была беседка, в которую и пошли те женщины, а мы за ними и, идучи, стали, как умели, с ними разговаривать, а чего не умели объяснить, то за нас янычар передавал им. По усильной его просьбе открыли они нам свои лица; только ничего особенного красивого в них не было: все смуглые, черноокие, волосы и брови выкрашены. Велели подать яблок, померанцев и других фруктов и угощали нас. Побыв у них несколько времени, распрощались и ушли.

При этом случае не могу не упомянуть об одной турчанке, которая была в знакомстве с нашим янычаром Мустафой. Молодая она была и очень красивая женщина. Однажды позвал он ее к себе обедать, и я к тому обеду приготовил ему превосходного вина и сладостей, за что он был особенно ласков ко мне, как к чеху. У этой женщины был муж престарый, ревнивый и подозрительный. Час к обеду назначен был вечерний (так как в эту пору наш чаус уходил на молитву), и она, придумывая, как бы ей устроить свой приход к этому часу, объявила своему мужу, что пойдет в баню, и отправилась, взявши с собой двух невольниц; дорога им была мимо нашей гостиницы, и вслед за ней невольницы несли на головах белье и платье в медных жбанах, покрытых коврами. Недалеко от нас, с пол-гона[1185], была прекрасная женская баня, которую выстроила жена турецкого султана, родом русская; в ту баню, под страхом смерти, не смеет войти ни один мужчина. Идучи мимо нашего дома, та турчанка дала знать янычару, что будет к обеду. А ревнивый муж шел за ней следом (что ей было очень известно), сел против самой бани и за ней подсматривал. Но может ли кто перехитрить женскую хитрость! Мимо нашего дома прошла в зеленом платье, а с собой было у нее другое, которое надела в бане, и, оставив там своих служительниц, вышла вон из бани и к янычару пришла в красном платье. Он ее принял у себя в комнате, угостил как надобно и после обеда проводил задним ходом из дому; а она пошла опять в баню, вымылась и вернулась домой вместе с мужем. Не мог я тогда довольно надивиться такой женской хитрости и часто, вспоминая про то с янычаром, от души смеялся.

Между тем наш пан посол купил шесть прекрасных турецких коней; из них один, пегий, был необыкновенно красив, куплен за сто дукатов. Заказаны были две сбруи, которые стали не менее как в две тысячи дукатов, и когда посол наш выезжал на том коне, множество было зевак и завистников, и люди громко говорили, так что он слышал: «Какая-де жалость, что на таком коне ездит гяур». Затем наконец пан посол поручил мне особенно присмотр, чтобы конюхи ходили за ним как следует. Каждый день мы с янычаром проезжали его на гипподроме или алмейдане и пускали его с турками на приз; так случалось мне часто выигрывать у турок заклад на угощенье, которое и устраивалось неподалеку от нашего дома, за то потом и мы звали их к себе и угощали отменно. Так проводили мы тот год в радости и во всяких увеселениях и столько были довольны, что лучшего житья и не желали себе.

Но на следующий год счастье наше стало отворачиваться. Денежная дань, которую должно было каждогодно платить султану, на этот раз не была прислана; за это Гассан-паша сделал набег на Хорватию, захватил крепость Выгишт и с великим торжеством привел в Константинополь 300 христианских пленников, из которых каждый должен был нести пять или шесть отрубленных и набитых голов христианских. Турки, возвращаясь с добычей и с пленными христианами, ехали мимо нашего дома; на чалмах у них были брауншвейгские шапки, у пояса большие серебряные сабли на серебряных перевязях, пики и секиры; впереди ехали два трубача немецких и трубили, а за ними шел бубенник с бубном и пищальник с дудкой. Затем ехало несколько сот повозок, и на них сотни жен, детей, девчат и ребят; жалость была смотреть на них, как матери держали на руках малых детей, грудных еще младенцев; видели мы тут старух, которые с воплем и рыданием несли в руках отсеченные головы мужей своих! А турки, восхищаясь этим торжеством, ликовали с громкими криками и прославляли Гассана-пашу, что он одержал победу и прислал в Константинополь пленных христиан; все кричали ему: «Ашерим, Гассан-паша!» (то есть «Гассан-паша, Бог в помощь!»). На другой день, рано утром, десятую часть из тех пленных отвели на долю султану, а остальных отослали на рынок Аурат-базар, то есть женский торг. Жалостное зрелище на том торгу каждому христианину видеть, как тут всех христиан продают и уводят; один купит мать, другой детей, иной малых ребят, иной девчат, и так все родные и кровные разлучаются друг от друга в неволю, в разные стороны и не увидятся до смерти.

На том торгу сидят на отдельных местах, кучками, старики, взрослые мужчины, молодые люди, девчата, старухи, взрослые девицы, жены с грудными младенцами; кто хочет купить себе невольника, выбирает из них и ведет в особливую каморку, которая тут же на торгу поставлена, раздевает донага, осматривает с головы до ног, и, если понравится ему, покупает, а если нет, идет прочь и смотрит других, так что несчастные люди каждый почти час должны снимать с себя свои лохмотья и раздеваться донага. Пища им — кусок хлеба, питье — вода, и то в скудости. Кто сам не испытал, тот и не поверит, да и поверить нельзя, какова та беда и нужда, в которой живут турецкие невольники: турки хуже, нежели со псом, с ними обращаются; покуда жив человек — работает, а не может работать — снимут голову. Счастье человеку, когда доведется ему быть убитым на войне, лишь бы не попасть в такую страшную и бедственную долю, в которой и днем и ночью весь век несносное мучение.

Счастье начало изменять нам с той поры, как случился янычарский бунт; янычары, за то что не выдавали им жалованья, подняли бунт на дефтердара, то есть на главного начальника казны, перебили у него семь человек прислуги, и едва наконец усмирил их верховный паша, а чаус-паша смещен был со всех должностей своих, за то что допустил их до бунта. Наш посол, замечая явно, что турки готовятся к войне, старался выведывать, что готовится земле Венгерской в тайных советах при султанском дворе; не жалел денег, и аги и служители придворные за большие подарки передавали все замыслы турецкого двора через одну женщину, наконец известили они, что в тайном совете решено идти войной на Венгрию.

В скорости дал знать посол нашему цесарю, через Венецию, чтобы готовился к отпору в Венгрии. До нас же вести доходили не только за деньги от султанских дворцовых служителей, но и сама мать султанова, услышав от султана про Венгрию, известила о том нашего посла через жидовку, которой за то дана была большая награда; только та жидовка не в дом к нам приходила, а тайно передала весть. Да и главные начальники турецкие объявили послу, что, по всей вероятности, Гассан-паша пойдет к Шишеку и возьмет его силой. Так и случилось; он пошел к Шишеку с великой силой и много учинил разорения, только на этот раз Бог, по милости своей, помог нашим христианам, хотя их малая горсть была в сравнении с турками, так что Гассан с лучшими своими воинами и со множеством отборных людей побит был нашими. Когда пришла весть об этом в Константинополь, возмутился весь город, и как прежде люди кричали ему в восторге хвалебные слова, так теперь слышались крики жалости и отчаяния.

Как уже теперь видно было, что мы ничего доброго не можем ждать себе, то задумал я уехать с армянскими купцами сухим путем через Персию в Египет, а оттуда пробраться через Иерусалим в Венецию и морем из Венеции вернуться домой. Я уже понемногу заготовил себе и все нужное на дорогу и только ждал удобного случая. Денег хотел дать мне взаймы посол, и я писал домой родным, чтобы прислали мне денег, так что уже совсем положил, если будет воля Божия, пуститься в этот путь на неведомые земли; только воли Божией на то не было.

В ту пору сестра турецкого султана, у которой сын погиб в бою с Гассаном, услышавши эту весть, побежала, растрепав волосы, как безумная, бросилась к султану и, упав к ногам его, молила о мщении христианам. Посол наш, которому не раз напоминали, отчего так долго не шлют ежегодной дани, отвечал, что сами турки в том виноваты, для чего они первые нарушили мир, захватили крепость Выгишт в Хорватской земле и несколько сот людей увели в неволю; желая при том смягчить разгневанных на такой ответ турок, просил позволения послать в Вену несколько человек из дворян своих. Получив разрешение, послал он тотчас Яна Перлингера, Яна Маловеча и Габриеля Ивана, секретаря, чтобы довели до сведения цесаря о намерениях турецкого двора. Двое из них вернулись назад, а на место Ивана прислан был за секретаря некто Бон-Омо. Но уже месяца через три всюду огласилось без утайки, что скоро начнется война в Венгрии. Султан турецкий призвал к себе Синана-пашу, первого ненавистника христианам, и назначил его визирем, или главнокомандующим надо всем войском; ночью провожали его из султанского дворца в его дворец с факелами и с великим почетом, и по всему городу слышны были крики, радостные восклицания и шум от толпы, двигавшейся по освещенным улицам.

В ту пору приехал к нам морем пан Карель Заградецкий из Моравии; он ехал на богомолье через Венецию в Иерусалим, но, чувствуя себя нездоровым, не решался предпринять далекий путь по морю; пристал он в нашем доме и, накупив себе нужных вещей на дорогу, хотел вернуться в христианские земли через Венецию; прежде, нежели Синан-паша назначен был визирем, успел он достать себе дозволительный лист на отъезд морем в Венецию и, уложив все свои вещи, сбирался уже на другой день выехать. Между тем Синан-паша прислал к нам сказать, чтобы пан посол к нему приехал для некоторой надобности. Пан посол, не мешкая, велел привести вороного коня, но, когда хотел сесть на него, тот никоим способом не давал садиться, и велено было оседлать другого, пегого, коня. Приехавши пан посол к Синану-паше, стал поздравлять его с новой должностью и выразил, что радуется его назначению, а тот со злобным смехом стал его спрашивать, вправду ли полно радуется: нечего-де, кажется, тому радоваться, оттого что будет его дело не на пользу, а на погибель гяурам. Потом стал еще дальше приставать к нему, для чего не платят дани, и за то-де пан посол со всеми своими людьми головой отплатить должен. Но пан посол, не смутясь, стал ему доказывать, что сами турки тому причиной, зачем они первые нарушили мир. На это Синан, придя в ярость, сказал: «А возвратите ли вы нам тех храбрых витязей, которые в Венгрии у вас побиты, из них-де каждый дороже стоит, нежели все гяуры вместе». При этом, рассвирепев совсем и побледнев от злости, стал всячески грозить ему и выказывать свой злой умысел, что хочет учинить месть над нашими людьми. Пан посол, видя его в таком гневе, не хотел ему дольше противоречить, а только объявил ему спокойным тоном, что покуда мир не будет восстановлен и содержим верно и добросовестно и покуда не возвращены взятые крепости, до тех пор турки не получат и дани.

Тут, когда хотел посол наш ехать домой, произошел случай, в котором все мы увидели несчастную для себя примету: пегий конь, на котором приехал пан посол, никоим способом не давал сесть на себя, грызся, метался, становился на дыбы, чего прежде никогда с ним не бывало. Посол должен был доехать до дому на коне своего гофмейстера. Как только въехали мы в дом, тотчас по приказанию Синана загородили наши ворота железными затворами, и так несчастный Заградецкий, промедлив у нас несколько дней, чтоб осмотреть город, должен был остаться с нами в доме и разделить с нами несчастье, тяжкую неволю нашу, так как турки ни за что не позволили ему выехать из дому.

Убавили нам продовольствия и всего прочего; стали давать так мало, что пан посол должен был послать к паше чаусов и просить, чтоб ему по крайней мере позволено было покупать за свои деньги нужные припасы на рынке. И сделано было распоряжение, чтобы каждый день кухонный писарь с янычаром ходил на рынок, только никуда больше, для закупки припасов; а янычару приказано строго смотреть, чтобы писарь ни с кем из христиан не разговаривал и никому не передавал бы никакого письма. Так в том доме оставались мы заперты, точно в тюрьме, и никто никоим образом не мог выйти из дому.

В ту пору случился в Константинополе такой сильный мор, что 80 000 турок померло от болезни, как сказывали нам янычары; и мы сами из дому своего видели, как целый день носили множество покойников в гробах, в иных домах бывало по два, и по три, и по четыре мертвеца, и всюду выпаривали и обмывали заразу горячей водой. Тоска одолевала нас смотреть и ничего не видеть, кроме множества мертвых тел. Из нашего дому умерло от того мору до шести человек, хотя мы каждый день принимали всякие лекарства. Тех наших покойников позволили нам похоронить в Галате, и провожать их позволено было не более как троим или четверым, а погребальный обряд справляли францисканские монахи, у которых там шесть монастырей. От смраду и от страху переболело у нас больше половины людей. И я по зиме заболел тяжко и до весны пролежал больной несколько недель; и лекаря, которые за мной ходили, уже не чаяли, что в живых останусь, однако выздоровел.

Во время того мору месяца три или четыре не слыхать было о войне; а когда миновалась болезнь, опять стали явно говорить на улицах, что пора готовиться на войну против гяуров и против венского короля и доставать знатную добычу. Вскоре изо всех областей стало сбираться в город множество войска, военные стали ходить по улице целыми ротами и на конях ездили, а когда кого-нибудь из нас увидят в окошко, показывали знаками, как нам будут рубить головы. Словом, все готовилось к великой войне. Послу нашему хотелось разведать все вправду: какие будут военные начальники и сколько всего будет военной силы; он не жалел денег, нанимал шпионов и так узнавал немало о тайных совещаниях и намерениях турецкого двора; все это он сам записывал и потом поручал секретарю переводить на шифрованное письмо, хотя как можно скорее сообщить известия нашему цесарю. Эти тайные записи спрятаны были в комнатах под полом в безопасном месте, в таком секрете, что никто из нас об них не ведал. И хотя гофмейстер наш видал несколько раз людей, когда они носили эти бумаги, не мог он потом допытаться, где они спрятаны.

Книга третья Арест и заключение целого посольства

В это самое время случилось, что наш гофмейстер, Ладислав Мертен, вместе с одним молодым человеком уличен был в гнусном пороке. Когда донесли об этом пану послу, он приказал одного виновного заковать в железы, а гофмейстера арестовать в его комнате, взяв с него обязательство под честным словом, что он до обеденного часа никуда выходить не будет. Когда турки заперли нам ворота затворами, то и мы с своей стороны заперлись изнутри, чтобы и турки к нам по своей воле не входили. Ключ от ворот поручил посол кухонному писарю, приказав, чтобы без особого его разрешения никого не впускал в дом и не выпускал из дому.

И так тот гофмейстер, воспользовавшись тем, что присмотру за ним не было, улучил рано поутру минуту, когда писарь выходил из дому маленькой дверью для закупки провизии, и, прокравшись незаметно вслед за ним, выбрался из дому. Как вышел на улицу, так закричал громким голосом, что хочет быть мусульманином. Чаус, бывший на страже у нашего дома, услышав тот крик, с великой радостью тотчас повел гофмейстера к паше и объявил ему о том безбожном умысле. Паша стал всячески похвалять его и очень был доволен, что переходит к ним такой заметный человек, домоправитель христианского посольства, дал ему тотчас нарядное турецкое платье пунцовое, подарил чалму и красивого коня с убором и велел вести его с нарядной свитой на обрезание.

Когда вели этого несчастного на обрезание мимо нашего дома, впереди него и сзади ехало и шло несколько сот военных людей, конных и пеших; проходя мимо нас, они кричали нам угрозы и ему приветствия; а он с гордым и торжествующим видом, красуясь на коне, выказывался перед нами и глядел на наши окна. После обрезания ему положено было, как сказывали нам, жалованье по 40 аспров на день, что у них считается знатной платой. У этого отступника была в Праге молодая жена, родом Пернштейнова, и жила на службе управительницей при дворе, и при ней сын малолетний; но он на все это не обратил внимания, забыл и душу свою, и жену, и сына, тотчас взял себе жену-турчанку и часто ходил и ездил мимо нашего дома. Наш пан посол очень был смущен этим происшествием и опасался, чтобы этот злодей, которому известны были все наши обычаи, не навел на нас всяческой беды и несчастья, — так потом и оказалось.

Однажды пришел тот гофмейстер к Синану-паше и стал ему говорить: «Я-де был прежде христианином и своему королю держал присягу, а теперь, ставши мусульманином, хочу показать свою верность султану и всем пашам и для его власти и славы ничего, даже головы своей, не пожалею. И если-де хочет великомочный паша, чтобы я показал свою верность султану своему и всему турецкому народу, пусть велит мне вместе с турками, кто назначен будет, обыскать посольскую канцелярию христианского цесаря; я-де там отыщу и предъявлю паше такие вещи, что все только дивиться станут, как и через кого они могли дойти до христианского посла; тут-де окажется, что самые первые особы и начальники султанского правления не устыдились, без ведома его, переносить послу тайные советы, чтобы король венский, сведав о турецких замыслах, мог заблаговременно приготовиться и собрать со всей империи потребную помощь».

Паша счел это важным делом и, похвалив доносителя за верность, не только разрешил ему произвести обыск в канцелярии у христианского посла, но и дал ему еще для этого начальных чаусов, в том числе одного испанца и несколько потурченных валахов, с приказом — смотреть за всем как можно старательнее и наблюдать, чтобы тому шельме гофмейстеру (названному при потурчении Алибеком) не было ни в чем сопротивления.

За день перед тем приказал посол секретарю принести ему шифрованные письма, и, когда смотрел их, показалось ему, как будто в них что-то пропущено; секретарь в это время играл на дукаты с другими служителями рыцарского чина. Между тем пан посол велел ему достать из потаенного места подлинные записи, для поверки, и, удостоверившись, что все написано как следует, приказал ему тотчас отнести те записи обратно и спрятать по-прежнему. Но секретарю в ту пору дороже всего показалась игра, и он, забыв свою должность и присягу, которую приносил Господу Богу и его цесарскому величеству, как только вышел из канцелярии, положил те записи в первый попавшийся шкаф и сел опять за игру свою. Видно, когда есть на что судьба и определение Божие, ни к чему не служит никакое человеческое смотрение и забота.

На другой день ранним утром пришел тот несчастный Алибек с пятьюдесятью начальными турками к нашему дому и стал стучать в ворота; а ключи от ворот были у кухонного писаря и висели в кухне на стене; на тот стук встал поваренок и без всякого опасения, сняв ключи со стены, отворил им ворота. Они вошли как можно тише в дом и неожиданно появились в комнате у посла, приведя его и всех нас в страх и изумление. Тут начальный чаус объявил пану послу на валашском языке, что они присланы с Алибеком от великого Синана-паши с таким поручением: дошло-де до Синана сведение, что он выведывает всякие их намерения и передает своему королю все, что делается при дворе велемощного султана; и потому имеет-де он, посол, тотчас отпереть свою канцелярию и допустить того Алибека произвести в ней повсюду осмотр.

Выслушав ту речь, пан посол приказал принести сладкую наливку и сластей и просил их садиться. Притом дал противу поручения паши такой ответ: «Кажется-де совсем неприличное это дело — производить осмотр в канцелярии римского цесаря, ради одной только клеветы, взведенной на них тем бездельником и изменником, бывшим его домоправителем». Затем, обратясь к нему самому, стал в лицо убеждать его, чтоб он вспомнил жену свою и детей и что не уйти ему от возмездия Божеского. Но турки стали говорить послу, чтобы он не вступал с ним в речь и оставил бы его в покое, так как тот человек уже не слуга ему и стал мусульманином, и понуждали отворить немедленно свою канцелярию, чтобы они могли исполнить приказание паши. И так, видя, что нельзя тому воспрепятствовать, послал пан к секретарю потихоньку спросить его, спрятал ли он те вещи (то есть записи), о которых ему известно? Он, сидя за картами, отвечал пану, чтобы не беспокоился, и сам, придя к нему, подтвердил, что все спрятано как следует, — видно на этот час Господь Бог по грехам нашим отнял у него всю память.

Между тем чаусы настоятельно требовали, чтобы отворили им канцелярию; пан приказал секретарю отпереть, сам пошел с ними и все время твердил тому бездельнику: «Открывай-де важные секреты, добудешь себе за то великие милости от паши, а может, и от султана — тогда поделись и со мной»; притом с насмешкой напоминал ему, чтобы глядел хорошенько, как перед Богом: «Не найдешь-де ничего подозрительного, а я тебя к тому привести хочу, что ты за свой лживый донос и за поругание послу будешь наказан и взденут тебя на крюк». На это несчастный отступник отвечал: «Дай только мне все осмотреть». И когда отворили канцелярию, он заглядывал всюду с великим страхом, так что сам трясся, и нашел только простые письма, которые писали нам из Вены товарищи и знакомые. Отворили ему все ящики, но и там не нашел ничего, кроме счетов и других незначащих бумаг. А пан все на него посмеивался и приставал к нему: «Ищи-де хорошенько, добирайся до секретов, принесешь паше важные вещи, чтобы было за что тебя повесить».

И так готов был уже безбожник идти вон из канцелярии, как увидел за дверью шкап и велел его отворить себе. Тут только опамятовался секретарь и вспомнил, какие неоцененные вещи положил туда, взглянул на пана. А пан воображал, что те вещи упрятаны куда следовало, и на сердце ему не входило, чтоб секретарь мог быть так беспечен, так что он и тут стал приставать к изменнику со смехом, приговаривая: «Вот тут и есть, вот где лежит», и, смеясь, приказал отпереть шкап. Как только Алибек вложил туда руку, так и напал на те записи, всего листов с шесть, захватил и взял из шкапа. Узнав свои бумаги, пан весь побледнел как полотно и, едва удержась на ногах, оперся к стене, а несчастный гофмейстер, поглядывая на него, кричал: «Вот, чего я искал! Больше мне ничего не нужно» — и, выйдя из канцелярии с веселым видом, стал хвалиться перед турками своей находкой. Нас тут много было, но мы не могли понять, что взял этот бездельник и чем похваляется, а когда бы мы знали, то вырвали бы бумаги из рук у него и бросили бы в огонь, потому что у нас людей не меньше, чем у них было. Но тут пан вступил в переговоры с чаусами, а двоюродного брата своего послал в сундук, велел принести к нему талеров и дукатов в венгерских шапках, стал раздавать чаусам и просил, чтобы позволили ему взять назад бумаги. За деньги они и согласились бы на то, только тот безбожник, когда главный чаус к нему обратился, ни за что не хотел выпустить из рук бумаги и отдать, представляя, что от них и счастье его, и жизнь зависит. Так пан даром и роздал деньги чаусам.

Когда ушли турецкие комиссары, тут предался наш пан великому горю и с плачем стал говорить секретарю, как он будет отвечать за свое дело Господу Богу и цесарю нашему. «Не забочусь я, — говорил он, — о своей жизни, сам я умереть хотел бы, когда бы только вас, молодых людей, тут не было; вы, чтобы спасти жизнь свою, принуждены будете потурчиться и так пойдете на вечную погибель из-за глупой беспечности секретаря моего. Когда донесут Синану-паше, что взял этот несчастный отступник из шкапа, — быть того не может, чтобы не предали вас лютой смерти». С того часу не ел он, и не пил, и не ложился на постелю, и все со слезами молился и ждал ежечасно, что пришлют взять нас.

Вскоре пришел тот несчастный потурченник сказать пану, если-де пришлет ему тысячу двойных талеров, то позволит взять назад несколько бумаг. Послал ему пан несколько сот талеров, а он, взяв деньги, пошел с ними к Синану-паше, чтобы выказать, как он верен и честен, что приносит ему деньги, которыми пан посол хотел подкупить его, чтоб выдал ему некоторые бумаги; но он-де не хотел так поступить ни за какие подарки, а передает ему, паше, все, что открыл в канцелярии; причем усердно просил его замолвить за него слово султану и испросить ему милостивую награду.

Паша тотчас послал за потурченным немцем, чтобы тот перевел ему бумаги на турецкий язык. Увидев, однако, что те бумаги касаются многих начальных людей и даже самой султанши, не хотел паша, как старая лисица, попасть в немилость к султанским женам, потому что мать султанова и жена имели власть над ним и делали что хотели, и так оставил он все то при себе и не разглашал, а только объявил султану, что в канцелярии венского посла найдены секретные бумаги, и из них оказалось, что тот посол передает венскому королю обо всем, что делается в городе; а затем спрашивал у султана повеления, как дальше поступать в этом деле. Султан немедленно отдал Синану-паше в полную власть посла со всеми его людьми и служителями, чтобы что хочет, то с ними и делал. С того часу перестали нам отпускать съестные припасы, а давали только хлеб да воду, кухонного писаря не пускали ходить на рынок за провизией, а дом наш окружили крепкой стражей, чтобы никто не мог из него выйти. Пан посол каждый час ждал и себе и нам великой опасности и, крепко разнемогшись от горя, совсем не вставал с постели. Да и из нас больше половины было больных, а совсем здоровых оставалось очень мало. Самым лучшим лекарством служило нам доброе греческое вино, которого было у нас до 60-ти бочек; тем вином многие коротали смутное время и веселили себя, а другие, немощные, ждали, не придет ли счастливое время. Все мы, больные, вместе с паном послом приняли от нашего священника последнее елеопомазание и предали себя Господу Богу.

Когда все было приготовлено к выступлению в поход на Венгрию, Синан-паша 15 августа, поцеловав руку султану и приняв главное знамя и саблю, проехал с большим парадом через весь почти город, в сопровождении всех пашей, и мимо нашего дома выступил из города. Впереди него ехали имамы и дервиши, родичи магометовы в зеленых панцирях; потом голые турецкие монахи шли и, держась вкруг за руки, кричали: «Алла-гу!». Иные в великом изнеможении бросались на землю и лежали ничком; иные с громкими криками желали ему счастья, а священники их шли перед ним с пением и держали в руках раскрытые книги. За ним ехало всего 24 человека ичогланов, то есть пажей султанских, — все на прекрасных конях, в золотом парчовом платье; на стременах, на седлах, на тороках, на конях все у них блестело золотом и цветными каменьями, особливо копья их и сабли были разукрашены дорогими камнями. В ту пору была чудная погода, утро необыкновенно теплое и ясное, солнце светило прямо на них, и золотые их уборы и драгоценные камни сияли превеликим блеском. Было тут на что подивиться; и еще на пышное это шествие собралось бесчисленное множество народа, который провожал Синана-пашу за город, до того места, где он разбил свой стан и расположился. Турки вообще, когда выезжают из дому, в первый день отъезжают недалеко, на тот случай, если что дома забыто или окажется в недостатке, чтобы нетрудно было все то привезти и исправить поблизости.

Все мы на первое время обрадовались, что главный наш неприятель выехал из города, и так себе думали, что останемся только в затворенном доме, авось хуже того с нами ничего не случится. Только обманула нас эта надежда. На третий день, когда пан посол лежал еще очень болен, прислал к нему Синан-паша несколько начальных турок, обманом и лестью, будто от имени Ферхата-паши, сказать, чтобы тотчас, взяв с собой не более двух или трех служителей, приехал к нему, Ферхату: нашли-де какие-то латинские бумаги и нужно прочесть их. Пан, едва жив от слабости, просил извинить его перед пашой, что в такую пору не может никаким образом сесть на коня, а как станет ему легче, так с радостью приедет. Но они стояли на своем и понуждали его одеться, говоря, что если доброй волей не хочет, то возьмут его силой, и повозка для него у них приготовлена. Пан посол, видя, что иначе быть нельзя, надел на себя черное бархатное венгерское платье и, простившись с нами (хотя турки уверяли, что через час вернется домой) сел на повозку, а повозка была, по тамошнему старинному обычаю, высокая, обита красным сукном и влезать надо на нее по лестнице, двуконная. Так повезли его и при нем не больше пяти человек прислуги только не к Ферхату, а вон из города, к Синану-паше. Как приехали в лагерь, так его, по болезни, посадили в палатку, а служителей его турки заковали в железа и ко всем приставили янычарскую стражу; мы же, оставшиеся в доме, ничего не ведали о том, куда пан посол девался.

Часа через два увидели мы, что к нашему дому со всех сторон бежит народ тысячами, становятся рядами, лезут на крыши, а напоследок столько собралось людей, что всех и обозреть нельзя было. Не ведая, что бы это значило и какое готовится зрелище, мы с первого раза думали, не загорелось ли где в нашем доме; но через несколько времени видим: идет прямо к нашей гостинице стража, которая обыкновенно присутствует при публичных казнях. За стражей показались на конях помощник паши, судьи, потом заплечные мастера, бирючи и палачи, с цепями в руках. Тут очи у всех людей на нас обратились. Подъехав к дому, паша и другие турки слезли с коней, и янычары с шумом и криком стали отворять наш дом, чего мы совсем не ожидали, а ждали каждую минуту, что вернется к нам наш пан. Тотчас принялись они хватать и выводить и выталкивать по галерее из дому всех, кого ни попало, и каждому надевали на шею железный круг, через который была продернута цепь. Все мы со страху разбежались во все стороны. Я уже несколько недель лежал в красной сыпи и на ногах не мог держаться от слабости, однако, видя, что делается с моими товарищами, и я не улежал в постели, залез как можно выше на чердак и, себя не помня, перескакивал под крышей с одной балки на другую; если б упал я вниз, то, кажется, тут же разбился бы на куски. Напоследок, уже совсем без памяти, забрался опять в свою постелю, и когда уже турки всех моих товарищей взяли и держали на цепях и все, что могли найти в доме, обобрали и поделили между собой, тут пришел ко мне паша, и кто-то из турок сказал ему: «Этот-де мальчик больной, пусть его вылечится, сделаем его мусульманином; оставим его тут покуда, а потом, когда вернемся, возьмем и отдадим в сераль к Ферхату-паше».

Услыхав такие слова (я умел уже кое-что понимать по-турецки), я привстал с постели и сказал им, что хочу заодно с своими товарищами быть и в радости и беде и тут не останусь, и стал просить их, ради Бога, чтобы меня тут не оставляли. И так как был, в рубашке, без исподнего платья, захватив только долгую венгерскую сукню, пошел, и свели меня вниз, где все прочие стояли, уже закованные по горлу. Как сошел я, так упал и встать не мог от слабости. Тут один из палачей надел мне на шею железный круг и хотел еще цепь продевать через него, но чаус закричал на него, чтобы оставил меня, так как я ходить не могу от болезни.

Затем отворили ворота и стали всех нас одного за другим пересчитывать, потому что все были у них на счету. Каждого человека держал палач за железный круг, и так паша сел на коня, а стражники шли около нас и разгоняли столпившийся народ. А как я не в силах был держаться на ногах, то привели мне одного турка, из носильщиков, которые за деньги носят всякие тяжести от моря в город, и посадили к нему, точно коростеля, на носильный стул за спиной, и я сидел у него, как пес на заборе. Тут, поглядев на меня, один небольшого роста турок с рыжей бородой громко закричал стоявшему около народу: «Разве это можно, чтобы такого пса нес на себе правоверный?» — и, подбежав ко мне, крепко меня ударил, так что я, совсем того не ожидая, слетел со своего коня на землю; тут он еще изо всех сил ударил меня в бок ногой и совсем бы забил, когда бы наш бывший янычар Мустафа, увидев то, надо мной не сжалился. Он был всегда добр ко мне и теперь не мог вытерпеть, видя меня в такой жалости, ухватя свою палку, отбил меня у него и закричал на него по-турецки: «Что ты вздумал убогого, больного колодника бить — нашел над кем показывать свою храбрость! Если-де у тебя дух такой геройский, лучше бы шел в Венгрию биться со здоровыми гяурами: там довольно их найдется против тебя, а это-де легко здесь бить полумертвого гяура, да над ним похваляться». А когда тот в ответ ему стал ругаться, мой милый янычар ударил его по голове палкой и в кровь разбил его, — турок же бросился на него с ножом. Тут в одну минуту собралось около янычара человек со сто да около того столько-же; стали бросаться каменьями и уже зачали рубиться, но стражники, султанские судьи и сам паша поспешно повернули назад, прискакали к нам во весь опор и под страхом смертной казни приказали всем угомониться; когда бы не это, поднялась бы из-за меня великая свалка, и нам всем пришлось бы невинно пострадать за то.

Когда успокоилось это смятение, Мустафа, подняв меня от земли, дал вести двум человекам, но от слабости я не мог идти со всеми и кое-как плелся за ними издалека. Тут попались нам навстречу мулы с вязанками дров, которые люди везли куда-то на двор, и чаус, остановив одного мула, разрубил вязанку и велел меня посадить на него; один палач держал меня за ногу с одной стороны, а другой с другой стороны, чтобы я не свалился. Товарищей моих вели рядом на трех цепях, а я с почетом ехал за ними шагом, в рубашке, на своем колючем деревянном седле. И вели нас, к вящему позору и посмеху, по самым людным местам и улицам, притом жара была великая, нас томила смертельная жажда. Иные нас жалели, а другие скрипели зубами на нас и кричали, что всех нас надо прямо на виселицу. Так, проводив нас вволю по городу, привели наконец прямо к Песочным воротам, где бывает рыбный торг, и с обеих сторон около нас, спереди и сзади, шло бесчисленное множество народа: столько собралось его, сколько никогда прежде не видывали на публичных казнях.

У ворот сделался такой напор толпы, что едва не выворотили ворота, так что и провожатые наши не могли пройти и должны были остановиться. Я, совсем больной, в великом изнеможении от жажды и от томительного жара, да притом исколотый до крови седлом своим, не в силах был и понимать, где мы находимся. Взглянув вокруг, увидел священника нашего Яна и спросил его, где мы. Он отвечал на то, что мы недалеко от виселицы, и стал говорить, что мы должны предаться в волю Божию и души свои поручить Ему. Между тем янычары расчищали палками дорогу, чтобы можно было нам двинуться далее. Тут, когда я увидел виселицу с железными крюками и на ней двух палачей с веревками в руках, совсем потерял чувства, обомлел и ничего уже не помнил. Нельзя было нам ничего иного ждать себе — разве что всех нас повесят, потому что при всех казнях, какие с другими бывали, делались точно такие же приготовления.

Товарищи после мне сказывали (а сам я, как выше упомянуто, ничего не помнил), что, когда привели нас под виселицу, два палача влезли наверх и судья обратился к нам с такими речами: «Видим-де мы теперь лютую смерть у себя пред очами; но ради великой к нам жалости обещает он нам именем господина своего султана, что если согласимся потурчиться, то дарована будет нам жизнь». Однако по милости Божией ни один на то не согласился, а все готовы были лучше принять смерть, но вместе с тем так все отупели от страха смертного, что стояли ни живы ни мертвы.

Постоявши так с четверть часа, велел паша вести нас всех к морю, а море тут близко было. И думал весь народ, так как на крюки не повесили нас, что ведут нас топить в море, — и кто тут ни был, все побежали к морю, и многие посели в лодки и на суда, чтобы лучше видно было. У берега стояла барка, такая, в которых перевозят из Европы в Азию верблюдов и мулов со всякими купеческими кладями; в ту лодку впихнули нас со страшными проклятиями, так что несчастные узники могли разорвать друг друга своими цепями. Я тут, очнувшись, возблагодарил Бога за то, что благоволил избавить меня от лютой смерти; но сил у меня не было самому слезть с мула, и напал на меня страх, что никто меня не стащит и не дадут мне попасть в барку вместе с товарищами; оглядываясь во все стороны, увидел я, к счастью, одного знакомого турка и изо всех сил закричал ему: «Милый человек, ради Бога, прошу тебя, помоги мне!» И он, несмотря на то что многие злодеи тут стояли и ругались на него, тотчас подошел с охотой, помог мне сойти и отошел прочь с печальным видом, промолвив мне: «Дай Боже тебе выйти на свободу!»

Отчалив от берега, поехали с нами на барке главный судья с товарищами, а мы думали наверное, что либо утопят нас, либо повезут на Черное море к той страшной Черной башне и поведут вверх на гору. Но они, остановившись, принялись опять пытать нас, хотим ли мы потурчиться, говоря, что пришел нам последний час, так как от Синана-паши приказано утопить всех нас; а если-де мы пожалеем своей младости, то сделают нас султанскими дворянами, спагами и янычарами и наградят знатным платьем и конями. Но мы не переставали молиться Богу и себя Ему предали, что Его милость благоизволит, то и да будет с нами; на том все и утвердились, исповедуя Богу, что все то по грехам своим заслужили. Между тем тысячи народу смотрели на нас отовсюду, выжидая, как опустят нас в мокрую могилу, потому что судья взял с собой на барку палачей и прислугу для казни.

Увидав упорство наше, что мы не хотим потурчиться, стали грозить, что отдадут нас в такое заточение, что смерть легче нам покажется, и с гневом приставали к нам; затем, наездившись с нами вволю, повернули наконец к султанскому арсеналу, где стояло несколько сот лодок, а в погребах хранилось множество галер и других военных снарядов. Тут высадили нас из барки и повели к большому четырехугольному строению, с превысокой, в несколько футов, оградой. У первых ворот сидел киаия и квардиан-паша, то есть главный начальник стражей, потому что в той ограде есть еще три тюремных строения, куда свет проходит только сверху, а в стенах совсем нет окон. В первой тюрьме узники разного племени, мастера, которые делают галеры и всякие другие вещи, как-то: плотники, столяры, кузнецы, канатчики, ткачи, слесаря, бочары, и каждый день их выводят то на ту, то на другую работу, и участь их лучше, нежели других, потому что могут они иной раз утаить что-нибудь или тихонько продать и купить себе какую-нибудь еду; а кто прилежно работает, тем в пятницу, в праздник турецкий, дается каша; самая же главная выгода им перед другими та, что им есть еще надежда получить свободу. Именно, если кто сделает какое мастерское дело, например построит галеру, галион или иную ладью мастерски и исправно, и то дело понравится морскому паше, тогда первым мастерам дается такая милость, что берут от них обязательство, до десяти лет, либо больше или меньше, не выходить из Турции и работать до того сроку верно и исправно, и отпускают их на поруки, а после того вольны те люди жениться, селиться где хотят или вернуться к себе на родину. Притом кто хочет выкупиться или выслужиться, должен поставить за себя в поруки десять либо двенадцать иных христианских невольников (ибо турки никоим образом не ручаются за христиан); и в том состоит порука, что если тот человек прежде срока выслуги бежит или кто пошел на выкуп не принесет на срок денег, то поручители ставят себя в ответ: кому чтобы глаз выколоть, кому ухо отрезать, кому нос, иному пальцы отрубить на руках или на ногах, иному зубы выбить на той или на другой стороне либо столько-то получить ударов по брюху или по пятам. Если невольник достанет себе такое поручительство (что редко случается), то его отпускают в христианскую сторону; но когда к сроку не вернется и денег не принесет, то поручители должны терпеть за него по вольному своему обязательству.

В свою бытность там видел я одного пленного венгерца невольника, который поставил себя в поруки за товарища; только тот, бессовестный, уехав в христианскую сторону, забыл своего благодетеля и не вернулся назад. За то несчастный должен был два года носить на себе двойные кандалы — свои и того, за кого поручился, — и лишился одного уха, да четырех передних зубов, да двух пальцев на каждой руке, да всех пальцев на ногах, и, сверх того, каждую пятницу жестоко били его палкой. Правда, что потом, в Венгрии, куда тот обманщик вернулся от турок, сведали о том, и приказано было его казнить, и голову его вместе с выкупными деньгами отослать туркам; только уже поздно! Давно уж тот несчастный человек потерял всю свою силу, горько оплакивал свое увечье и до смерти своей страдал о том, что не может идти на войну. Такой был он стройный красивый молодец и, когда бы этот мошенник не обманул его, хотел непременно выкупиться и отмстить туркам.

Всех несчастнее невольники из духовенства, из письменных людей, из ученых, мещан или господ, не знающие никакого ремесла: их ни во что ставят. Для этих простых невольников, не ремесленных, назначена другая тюрьма. При нас было их до семисот, всякого племени, какое есть под небесем. С весны берут их на галеры работать веслами. А кто не на этой работе, того посылают ломать камень или мрамор, копать рвы, носить тяжести на строительное дело — словом, употребляют, как поденщиков, на всякую черную работу, и из года в год нет им другой пищи, только дают два ломтика хлеба на день да воду. Бьют их турки, как скот, за какую ни есть провинность. И ночью нет им покоя, но если кто их потребует, должны идти на работу.

Третья тюрьма госпитальная, и в ней лежат больные невольники, и живут все вместе вповалку, старики и дряхлые; им кроме хлеба дается еще похлебка и каша. Название этому строению тюрьма св. Павла. Покуда больны, дается им льгота, а когда выздоровеют, должны зарабатывать ту работу, что за ними стала; кто умрет, того дают невольникам закопать в землю или опустить в море.

В это место привели нас и передали квардиану-паше от Ферхата-паши бумагу, в которой было написано, что делать с нами. Тотчас палачи сняли нам с шеи железные круги и, подскочивши двое или трое, подкосили каждому ноги, так что мы упали на землю. Мы, несчастные, того и ждали, что будут бить нас палками, только, слава Богу, на этот раз не случилось, а пришли кузнецы и всякому, кто на земле лежал, надели железный круг на ногу, продернули цепь, заклепали на наковальне и на ту же цепь приковали также за ногу другого ему товарища, кого кто хотел, по своему выбору. И так, видя, что со всеми делают, каждый дал приковать себя к тому товарищу, с кем лучше быть хотел. Всякую пару, как только закуют, сейчас уводили в ту вторую тюрьму для простых невольников. Когда всех прочих заковали, остался только я да со мной аптекарь, малорослый парень, тоже больной; и так нас обоих, в изнеможении лежавших на земле, приковали друг к другу; я всячески их упрашивал, говоря, что мы больные и ходить не можем, а я не в силах был и цепь нести. Когда велели нам идти в тюрьму, я, едва поднявшись на ноги, тотчас опять упал навзничь и встать не мог. Один турок, хотя нас принудить силой, чтобы мы встали, ударил меня тростью по заду, а аптекаря несколько раз; но паша над стражниками, видя нашу истинную немощь, велел другому турку нести за нами цепь, а двум велел вести нас до тюрьмы; когда мы добрались до ворот, я уже не мог идти далее, и, присев тут с больным товарищем, имели мы роздых, покуда не взошли в тюрьму.

Мало было тогда невольников в этой тюрьме, потому что все работали веслами на военных лодках, и каждый час ожидали их возвращения. Эти невольники оставили после себя много нечистот, много всякого грязного тряпья, которое мы, взяв, подложили себе под голову вместо подушек. Кто сам не испытал себе, не поверит, какой был у нас ночлег в этом заключении. Не говоря уже о блохах, вшах и клопах, были там какие-то черные жуки вроде больших муравьев и кусали так, что кровь на том месте выступала и вскакивал пузырь, точно как на детях бывает от оспы. Так были мы все искусаны, что на всем теле, и на голове, и на лице места живого не было и на булавочную головку. Ужасно было тяжко привыкать нам, жившим до того в неге и не испытавшим таких ночлегов; не только нагих, но и сквозь платье кусали нас эти мухи; хорошо еще, что напоследок кожа на теле у нас так загрубела, что мы не чувствовали вшей и клопов, но к укушению этих черных жуков никак не могли привыкнуть. Такой был смрад, такая духота и жара, что можно было в уме помутиться, а при всем том так еще тяжко одолела меня в той тюрьме моя красная немощь, что я не мог и на четверть часа на месте успокоиться. И будучи я, несчастный человек, в такой несказанной тесноте, жаждал себе смерти, а еще к большему горю, товарищ мой не мог отойти от меня и отнести с собой цепь нашу, так что мы оба двинуться не могли и должны были лежать в нечистотах своих и во всяком смраде. В тот день дали каждому по два ломтя хлеба и по кружке воды; но я ни в тот, ни на другой день духу не имел, и не мог ни есть ни пить, и только Бога просил, чтобы послал мне смерть на избавление от такого бедствия.

На другой день к вечеру пришел к нам в тюрьму сам главный надзиратель над невольниками, и с ним несколько стражников, и, увидев меня, как я лежу совсем наг в этой грязи, возымел ко мне жалость, а я, видя, что он стоит возле, поскорее натянул на себя венгерскую сукню и прикрыл наготу свою: другого платья у меня не было, потому что изо всех товарищей я один не успел захватить с собой никакой почти одежды. Из-под той сукни, припав к ноге тому тюремному паше, умолял я его с плачем, чтобы смиловался надо мной, не возможно ли будет спустить меня с цепи покуда не выздоровлю. Но он сказал: «Олмас, олмас, гяур» (то есть «Нет, нет, поганец, нельзя тому быть, а если хочешь, чтобы приковали тебя к кому-нибудь покрепче и поздоровее, это могу позволить»). Я, не зная, к кому дать приковать себя, взглянул на нашего капеллана, земляка моего, и попросил, чтобы приковали меня к папашу — так они зовут священников. Папаш, имея при себе здорового товарища, очень разгневался и свирепо посмотрел на меня, однако должен был дать приковать себя ко мне; и так доводилось ему всякий раз, когда нудила меня немощь, ходить со мной и носить цепь. Сначала был он терпелив, ничего не говорил раз, и другой, и третий; но когда надобно было уже очень часто ходить со мной, нося большую тяжесть, начал ворчать, браниться, осыпать меня ругательствами и проклятиями, наконец грозил, что не станет ходить со мной. Я просил его потерпеть, напоминал, что духовный человек другим должен показывать пример и что сам я неповинен в своей немощи, а Господь Бог попустил мне быть в ней, что я, горький и истомленный человек, сам не знаю, что сказать ему, только рад бы был либо выздороветь, либо умереть поскорее. Когда я не переставал упрашивать его, чтобы пошел со мной, иной раз он ударял меня ногой, так что я падал на землю, а сам не двигался с места. Однажды, когда должен был пойти со мной и нести цепь, он с досады бросил цепь в нечистое место, плакал, бранился, сокрушался, что через меня сам занеможет, но потом сам должен был нести нечистую цепь до нашего скотского ложа, и я уже после вымыл ее водой.

Продолжалась та болезнь моя несколько недель, а когда бы еще протянулась дольше, то мог бы я совсем уморить бедного капеллана; он так истомился и отощал, что уже шатался от слабости: есть ничего не давали, кроме хлеба, да и то не до сытости, а он со мной ни днем ни ночью не имел покоя и не мог прилечь свободно. А я с сокрушенным сердцем и с плачем Бога просил, чтобы смиловался над моим великим и нестерпимым страданием и дал бы мне здравие либо взял бы меня со света, как в том будет святая Его воля; и товарищи мои, видя меня, полумертвого, усердно Бога молили за меня. И услышал милосердый Бог, отошла моя немощь, и я начал уже есть понемногу, крошил в воду хлеб и делал себе тюрю.

Я с каждым днем чувствовал себя крепче; но когда я увидел, что мое дело выиграно, милый мой товарищ пан капеллан занемог той же болезнью. Я после своей болезни уже совсем не чувствовал ни вшей, ни даже черных жуков и так сладко засыпал на голом полу, не нуждаясь ни в какой неге, как иные спят на мягкой постели. И в таком-то сладком сне вдруг стал будить меня капеллан, требуя, чтобы я с ним шел и помогал нести цепь. И ходил я с ним раз, и десять, и двадцать раз, а напоследок наскучило ходить, и стал я отмеривать ему той же мерой, также ворчать и браниться, выговаривая ему, что я, когда он со мной ходил, так его не мучил, как он меня теперь. Конечно, мы оба не могли бы дольше вытерпеть и, если бы еще продолжилось, не остались бы в живых.

И прежние невольники, вернувшись к нам в тюрьму с гребли на военных судах и узнавши, что между нами есть священник, стали оказывать ему большое почтение; видя его изнуренного болезнью, все мастера, собравшись, подали тюремному паше письменную просьбу, чтобы со священника сняли железа, покуда выздоровеет, причем все за него ручались, что не убежит. Паша, выслушав прошение, приказал освободить его от желез, а мне велел заковать в цепь обе ноги, но мне одному вдвое охотнее было носить цепь, нежели с товарищем. И когда, по милости Божией, я без всякого лекарства выздоровел и желудок мой поправился, двух ломтей хлеба на день показалось мне недостаточно; между тем научился я от других невольников вязать чулки, рукавицы и шапки турецкие, и так помог мне Господь Бог успеть в этом ремесле, что я часто зарабатывал себе деньги и покупал на них муку, кашу, масло, уксус, оливки, салат и хлеб. Затем и товарищ мой поправился и опять стал мне дружкой, потому что нас по-прежнему сковали вместе. А как он не умел ни ткать, ни вязать, то и кормился вместе со мной из моего заработка. Тут опять все невольники, приступя к начальнику стражи, стали нижайше просить его, чтобы он им позволил в дни христианских праздников и перед отправлением на работу совершать свое богослужение, и обещали отблагодарить его за то неотменно подарком, — и он не отказал в позволении.

Был в тюрьме у нас поставленный в прежние года и огороженный решеткой алтарь, освященный правым епископом; и у невольников имелась чаша серебряная с другими вещами, потребными для св. мессы; и так в каждый великий и апостольский праздник наш капеллан служил нам св. мессу, и на тот час снимались с него железа, а я в своей цепи прислуживал ему, епистолу пел и подавал невольникам целовать распятие, а они, от своей бедности складываясь, составляли для священника милостынную дачу, так что еще несколько крейцеров прибывало нам на пищу и мы могли еще удобнее кормиться. После обедни опять турецкие кузнецы приковывали ко мне капеллана.

Однажды в праздник, после обедни, позвал капеллана со мной мастер плотник, из христианских невольников, на доброго серого кота, которого он долго откармливал и кликал Марком. Кот был большой, отлично откормленный, и я сам видел, как зарезал его плотник. Но товарищ мой капеллан не хотел идти, а я без него тоже не мог, быв с ним скован, и так прислал нам плотник угощение от того кота, переднее плечо. Мы съели его с большим аппетитом, и мясо показалось нам вкусно: нет лучшего повара, как голод, и голодному не приходится гнушаться непривычной пищей; когда бы и вдосталь было у меня такого мяса, кажется, оно бы мне не прискучило.

В ту пору приказал кригал-паша прислать ему в сераль несколько старых невольников из нашей тюрьмы сломать и убрать развалившееся здание. Турки, особливо знатные, имеют по нескольку жен, и к ним в жилище не пускают входить никого из своих, из турок; но от несчастных невольников не имеют опасения и оставляют своих жен свободно обращаться с ними, разговаривать, шутить и смеяться, думая, что они не могут позволить себе никакого близкого обхождения с загрубелыми от работы и забитыми христианами.

В числе тех невольников послан был на сломку того здания один немец, Матвей Саллер. Он, едва пробыл там два дня, сошелся с женами того паши и, высмотрев у них все потаенные места, разломал ночью шкаф и выкрал оттуда два ковшика да три женских пояса, пребогато украшенных дорогими каменьями, каждый пояс тысяч на десять дукатов; потом тихонько, чтобы никто не знал, принес их в тюрьму, с великой радостью воображая, что он с таким богатством выкупит себя из тюрьмы. Затем, не обдумав, разрезал те пояса, снял с них алмазы, рубины, смарагды, бирюзу и другие украшения и, положив в кружку, зарыл в землю около своей койки. Но не послужило ему счастье. Один из невольников подсмотрел за ним, как он зарывал кружку, и по уходе его вор у вора те вещи украл; вернувшись, он увидел покражу и с плачем стал нам рассказывать, чего лишился. Остался у него только небольшой серебряный ковшик, который продал, идучи на работу, одному турку, и тем обличил себя. Через несколько дней опознали тот ковшик и стали допытываться, откуда взялся. Как скоро покупатель объявил, что купил у невольника, и указал, у какого именно, тотчас явился к нам киаия, то есть эконом кригала-паши, со множеством турок и велел вызвать того Матвея. Он, ожидая наверное, что без милости повешен будет, задумал умереть геройски и оставить память по себе; и так, выходя из тюрьмы, захватил нож и спрятал при себе. Когда привели его к киаии, тот стал спрашивать, где у него краденые пояса, и он объявил все, как и что он украл и зарыл в землю, а другой вор у него украл. Киаия велел схватить его, но он, услыхав, подскочил прямо к нему с ножом и хотел его ударить, но не допустили турки, стоявшие тут во множестве. Тогда киаия стал кричать на турок, чтобы схватили его тотчас, а он бросился было бежать, но видя, что не убежит, стал обороняться ножом и несколько турок поранил; но напоследок забросали его камнями так, что он упал на землю. Турки, схвативши, приволокли его по земле к эконому, который велел дать несчастному тысячу палочных ударов, так что весь он вздулся, как жаба или как пузырь, и жив ли, мертв ли, узнать нельзя было. Невольники, взяв его, закопали в навоз на три дня целых; тут он мало-помалу, как муха, отжил и остался жив, только бледен ходил как полотно и брюхо у него отекло совсем. Невероятное дело, но правда истинная, чтобы мог столько вытерпеть человек.

Тут пришли известия, что наше славное рыцарство в Венгрии одержало верх над турками и что много тысяч турок убито; услышав о том, были мы опять в великом страхе, ибо турки стали свирепо глядеть на нас, скрипели на нас зубами и грозили, что всех нас взденут на крючья. Опять явился султанский киаия, велел всех нас вывести вон и объявил, что всем нам отрежут носы и уши за то, что друзья наши, братья и сродники так много мусульман побили. Мы, как могли, представляли ему, что мы в том неповинны. Когда он ушел, пришли другие и стали с великими проклятиями сулить нам наверное, что отрежут нам носы и уши. Тут мы, в смятении и тревоге, не зная, что делать от страху, от всей души оплакивали носы свои и уши, и все вместе совокупно поклялись друг другу, что если это с нами последует и даст нам Господь Бог вернуться в христианскую сторону, то будем до смерти своей биться с турками и кого поймаем, тому станем резать носы и уши, да и других будем уговаривать к тому же.

В ту пору пришел к нашей тюрьме тюремный паша и велел всех нас кликнуть, чтобы шли вон, а с ним явилось два цирюльника, и всем нам приказано сесть на землю. Мы в отчаянии ждали наверное, что так и будет с нами, как сказывали нам; и никто не соглашался садиться первым, пока всех нас не принудили к тому курбачом. Всякий может себе вообразить, каково было на душе у нас в эту минуту. Все мы сидели бледные как полотно, а брадобреи, приступив к нам и видя наш страх, в душе потешались над нами, в то время как у нас вся душа возмущалась от страха. Но кончилось тем, что, вместо урезанья носов и ушей, всем нам обрили бритвой головы и бороды (которые у иных были очень длинны) и, насмеявшись над нами вдоволь, велели нам идти назад в тюрьму. Когда миновал страх наш и мы все стали дивиться, видя друг друга с оголенными, точно телячьими, головами и без бород, не могли удержаться от смеха, потому что едва узнавали друг друга; и так не только обрили нас бесплатно, но и даром довольно страху нагнали на нас. Потом сказывали нам достойные веры турки, что главный визирь действительно приказал урезать нам носы и уши и в таком виде, изувеченных, отослать в христианскую сторону; но, сведав о том, муфтий, то есть старший по-ихнему епископ, воспротивился и не хотел позволить, чтобы нас подвергли такому позору, так как мы против них не воевали, а были только в посольстве и ничем не повинны; стало быть, грех будет так нас изувечить. И так великий визирь, не успев натешиться над нами местью, велел только обрить нам головы и бороды и на другой день приковать всех нас на галеры к веслам в числе других невольников.

И вот, когда привели нас с нарядной стражей на ту галеру, то есть на большую военную ладью, тотчас Ахмед-рейс, или гетман, командир той ладьи, потурченный христианин из валахов, приняв нас, велел всех приковать к веслам. Лодка была огромная; сидело в ней по пяти невольников на каждой лавке, и все тянули одно общее весло; поверить нельзя, какая эта великая тягота — тянуть веслами на галерах; не может быть на свете работы тяжелее этой. Приковывают каждого невольника за одну ногу на цепь под лавку, на столько отпуская цепь, чтобы он мог взойти на лавку и тянуть веслом; но во время тяги, ради превеликого жару, иначе нельзя быть, как совсем нагому, безо всякого платья, так что на всем теле ничего нет, кроме холщовой исподницы; а когда из узкого пролива лодка входит сквозь Дарданеллы в открытое море, тогда надевают каждому невольнику на руки железные наплечники или круги, для того чтобы они не могли воспротивиться туркам или напасть на них. И так по рукам и по ногам закованные невольники днем и ночью, когда ветру нет, должны работать веслами без отдыха; так что кожа на теле совсем сгорает, точно у опаленного вепря, жар бьет в голову, пот заливает очи, и все тело точно в воде; от этого делается преужасная боль, особливо для нежных рук, не привыкших к работе, — руки все покрываются пузырями от весел, и все тело должно изгибаться перед веслом. Как только где пристав на лодке заметит, что кто-нибудь прилег или отдыхает, тотчас его по голому телу бьет изо всех сил воловьим ремнем или мокрым канатом, намоченным в море, так что по всему телу наделает кровяных шишек; и всяк должен молчать, не смеет оглянуться на него, не смеет промолвить стона, не то посыплются на него двойные удары, а притом еще эти ужасные, горькие слова: «Прегиди анасени, сиглигум, ирласем?» (то есть: «А, пес, ты еще ворчишь, еще разговариваешь? Гневаешься?»).

Так-то случилось одному из нашего товарищества, мужу австрийского рыцарского чина, уже седому человеку: ударил его крепко турок воловьим ремнем по голой спине, а он только два либо три раза воскликнул: «Ой! Ради Господа Бога, не бей!» Турок же, не разумея тех слов, думал, что он бранится, и за то так избил несчастного, что он должен был вперед научиться терпенью вместе со всеми остальными. Невозможно представить себе и поверить нельзя, чтобы могла живая душа человеческая вынести и вытерпеть такую ужасную страду: первое, целый день непрестанным жаром — мало сказать печет, а просто жарит человека; второе, должен тянуть все время веслом без отдыха, так что все кости и жилы ему разломит; третье, каждую минуту может испробовать на себе воловьего ремня либо мокрого каната. А кроме того, нередко случается, что какой-нибудь баловник, негодный и злой турецкий мальчишка, захочет сделать себе потеху, и зачнет обходить по ряду одну лавку за другой, и бьет одного за другим всех невольников, а сам хохочет; и все то приходится не только сносить терпеливо и молча от такого изверга, да еще до того дойдешь, что руку или ногу ему целуешь и упрашиваешь такого сквернавца мальчишку, чтобы не гневался. А в пищу нам только и давали, что два ломтя сухарей на день.

Когда приплывали мы к одному острову, где жили христиане, тут можно было выпросить либо, у кого были деньги, купить сколько-нибудь вина, или каши, или похлебки. Иногда останавливались у берега дня на два — на три или и больше; тут вязали мы из бумаги чулки и рукавицы, продавали и покупали себе зелени и овощей на варево, которое готовили у себя на ладье. Лавки у нас на ладье были довольно узкие, и на каждой лавке приковано было пятеро. Вшей и клопов завелось великое множество, но кожа была уже у нас так накусана и так загрубела от солнца, что всей этой нечисти мы почти не чувствовали. У каждого имелось по две синих рубашки и по красной сукне, а кроме того никакой верхней одежды не было, и только все это надевали мы на себя на ночь. Подлинно была наша жизнь на той ладье самая бедственная, самая жалостная и горькая до смерти!

Когда случалось где достать глоток вина (самое отличное вино на Мраморном острове, где ломают мрамор, из тамошнего винограда), — как это веселило и подкрепляло нас в нашей страде! Еще любили мы очень, когда доводилось есть добрый валашский сыр, который привозят из Валашской и Молдавской земли в Константинополь на продажу. Делают его валахи таким способом: берут свежую шкуру с козла, только что убитого, сшивают ее в мешок, мехом внутрь, а сыровьем наружу, наполняют всю творогом и зашивают; там творог весь прокиснет и смешается с волосами, но на это не смотрят и так пускают сыр в продажу. Однажды шестеро из нас, продавши что навязали, рукавиц и чулок, купили большой кусок такого с волосом смешанного сыру, и он так пришел нам по вкусу, что казался лучше всяких конфект. Варили себе из него похлебку, накрошили заплесневелых сухарей и ели себе во славу с таким вкусом, не обращая внимания на то, что тут были волосы: это нам не претило. Ах! Сколько раз, без счету, вспоминал я, как, бывало, я в Чехах псам, даром ядущим, варил похлебку из хорошего чистого сыру, отличного хлеба крошил и так кормил их, а теперь я, бедный, должен был от несносного голоду за радость почитать себе дрянной волосатый сыр с плесневыми корками. Не раз думалось, охотно стал бы тем псам товарищем в тогдашней еде. Но достойно и праведно судил Господь Бог такой беде прийти на нас за грехи наши. Прежде, покуда жили мы на свободе и веселились роскошной жизнью в Константинополе, не хотели мы верить невольникам, что такое у них бедственное и мучительное житье; а вот за то довелось и нам самим испытать на себе, каково то житье бывает. И правда, покуда живет человек в роскоши, не хочет верить бедному, в нужде живущему человеку, что у него горе на душе, и настоящей жалости к нему не имеет, покуда сам не испытает того же. О, когда бы такого человека приковать к веслам недели на две!

Было между нашими товарищами несколько изнеженных австрийцев, которые отроду не едали сыру и духу его терпеть не могли, так что на свободе, когда где им попадется нож или хлеб с запахом сыра, тошнило их и ничего не могли ни есть ни пить. Когда сидели те бедные австрийцы на галере и видели, как мы покупаем валашский волосатый сыр, сначала объявили решительно, что лучше умрут с голоду, чем станут есть такую отвратительную вещь, но вкус их переменился очень скоро. Ничего не имея, кроме плесневых сухарей, и то не до сытости, и видя, как мы с превеликой охотой едим похлебку из того сыру, стали и они от голода зариться на нас глазами и просить нас, чтобы дали им попробовать нашего кушанья. А после того рады были с охотой поесть не только похлебки, но и самого того сыру из волосатого меха, лишь бы только где достать его. Нет лучше повара, как желудок, а особливо голодный: все переваривает, ко всему привыкает, хотя бы что на взгляд и невкусно казалось; когда хочется есть, не будешь разборчив; так-то великий мастер нужда всему человека научит.

Однажды принес нам турок целый мешок вареных бараньих голов на продажу, и мы, купив, благодарили его; но, выходя из лодки, наткнулся он на нашего пристава, который стал его допрашивать, кто ему позволил войти в лодку и без спросу у пристава продавать невольникам бараньи головы. Турок с ним что-то заспорил, пристав ударил его кулаком и, когда тот хотел бежать, ухватил его; но турок, вырвавшись у него из рук, бросился назад к нам в лодку и сквозь наши ряды, к несчастью нашему, убежал от него. Тогда пристав так жестоко разгневался на нас, как мы его не задержали, что тотчас, пройдя от первой лавки до последней по обе стороны, велел каждому из нас дать по голой спине по шести ударов воловьим ремнем; и так за того безбожника триста убогих христианских невольников пострадать должны были. Когда бы в другой раз пришел к нам в ладью тот турок, кажется, мы на куски разорвали бы его. Я, вместе с другими, которые послабее были, долго страдал от этого битья, покуда не зажили раны; на теле вскочили кровяные шишки, а пора была самая жаркая, мы должны были отъезжать от острова и работать веслами; кожа потрескалась, в поту все тело горело, точно грызло всю внутренность, от боли можно было с ума сойти. Но Господь милосердый помог мне найти милость у одного турка, который, сжалившись надо мной, дал мне кусок мази на мои раны; а все-таки не скоро мог я освободиться от боли, и тем по крайней мере утешал себя в беде, от которой избыть нельзя было, что я не один страдаю, а вместе со мной триста товарищей. Так и в пословице говорится:

Коль от беды спасенья нет нигде,

То счастье — быть с товарищем в беде!

В ту пору в Черной башне сидело 16 важных узников: 4 венгерца, 2 грека, один немец, а остальные все валахи. Те греки были знаменитые пираты, или морские разбойники, и много наносили вреда турецким купцам. А некоторые из тех узников сидели в башне по 14, и по 15, и по 16 лет, без всякой надежды на освобождение. Оба грека, известные своим бесстрашием и отвагой, в третий раз уже попались в плен к туркам. Два раза уже убегали они из тюрьмы, и на третий раз посажены в Черную башню, значит в вечное заточение; тут сидели они уже три года, и как оба были очень хитры, то день и ночь не переставали придумывать, как бы им убежать в третий раз. Но к ним не допускали ходить ни одному человеку, и они окружены были крепкой стражей. И вот один из них разнемогся и, имея при себе кое-какие деньги, послал их в дар гетману той Черной башни, ради Бога умоляя его, чтобы позволил одному христианину принести ему флягу вина либо водки. Гетман, хотя и с великим трудом, наконец позволил, и один грек принес ему в тюрьму флягу водки; тогда хитрец успел уговорить того христианина, чтобы взял от него маленькую, втайне заготовленную записочку и передал ее недалеко на остров одному приятелю, — тот и передал. Через несколько недель, как от тех двух греков было заказано, пришли какие-то неизвестные греки крестьяне и принесли гетману барана доброго, меду, рису, масла, олив, дынь и всякого овощу и просили взять себе что угодно, а остальное раздать тюремным сидельцам. Еще привезли те крестьяне бочонок вина и просили, нельзя ли то вино употребить на подкрепление больным, а притом рассказывали, что все то делают ради милостыни за грехи свои. Гетман, обрадовавшись дарам, взял себе барана и из прочего — что полюбилось, а остаток, небольшую долю, послал в тюрьму, отдал и бочонок с вином, потому что вина не пьют турки. А в том бочонке было двойное дно, и в середине спрятано письмо от приятелей тех обоих греков, а в письме спрашивали, что еще нужно доставлять им в тюрьму. Греки, не говоря о том ни слова никому из тюремных узников, опять передали приятелям своим письменное известие, что еще затем нужно делать. Через несколько времени пришли еще новые греки и еще больше даров нанесли гетману, а в тюрьму послали два бочонка водки. Туркам дары те очень полюбились, и на мысль им не приходило, что столько добра приносят им только для прикрытия, и еще сами они приговаривали грекам, чтобы почаще носили бедным узникам милостыню. А в тех двух бочонках было четыре дна, и запрятаны между ними подпилки и пилы, шелковые шнурки и разные инструменты. Так целый год ходили греки и носили свою милостыню. Напоследок деньгами достигли они того, что турки позволили дать всем узникам холста на рубашки. Оба грека так были хитры и так осторожно укрывали ото всех свои сношения, что не только турецкие стражники, но и все товарищи их в тюрьме ни о чем не догадывались. Да и на памяти ни у кого не было, чтобы кто-нибудь когда убежал из Черной башни.

Когда все, что требовалось, имели уже греки в руках у себя и напоследок принесли им два бочонка с горелкой, — тут в первый раз оба они открылись своим товарищам, объявив им, что они намерены с Божьей помощью освободить себя и их из тюрьмы; но прежде нежели приводить в действие, должны были все, положив два перста на Евангелие, дать присягу, что будут хранить тайну, а если откроется их замысел, не станут выдавать друг друга. После того устроили они себе угощение и начали угощать водкой своих стражей, ибо турки с охотой пьют водку, которую греки отлично умеют выделывать из фиг и из винограда.

Итак, в один вечер, когда стража перепилась, оба грека перепилили себе и всем узникам клепала, которыми закреплены были на них кандалы, и потом залили оловом, для того чтобы, если случится кому их осматривать, клепала оказались бы в целости; а потом уже, когда понадобится, оловянную закрепу легче будет перепилить, нежели железную. Все должны были отдать грекам свои рубашки, а они свили из рубашек длинную веревку, закрепляя шелковым шнурком. Потом, выбрав время, поручили некоторым из невольников нарочно затеять пир с турецкой стражей, пить водку, петь песни и шуметь, а между тем греки под этот шум прорезали маленькими пилами в потолке три отверстия, чтобы можно было человеку пролезть, и так добрались до верхнего окна в башне, а оттуда ночью вымерили всю высоту башни и устроили веревку такой длины, чтобы до земли достала. А был у них с друзьями такой уговор, чтобы каждую ночь в положенном месте у берега держалась до самого утра легкая лодка с зажженным фонарем и поджидала бы их. Целую ночь горел огонь в фонаре, чтобы те греки видели, куда им направиться, когда успеют выбраться из тюрьмы.

На следующую ночь (пришлось то, по Божьей воле, на день св. Иоанна Крестителя) опять напоили они свою стражу, и как только она заснула, роздали напилки всем товарищам; все тотчас перепилили клепала на своих кандалах (кроме одного немца Герштейнера, у которого на одной только ноге было надпилено клепало) и один за другим в темную ночь вылезли в отверстия через крышу. Оба грека, люди опытные в этих делах, зная, какая бесценная вещь свобода, опасались, как бы при спуске не спешили один перед другим попасть на веревку: тут кто-нибудь мог неосторожно упасть вниз и наделать тревогу; и так они устроили из лоскутков сукна и из канату точно седельце, пускали на него садиться одного за другим, начиная со старших, и каждого привязывали за пояс, чтобы не упал; так спустили всех, а сами напоследок слезли вниз, цепляясь, как обезьяна, без седельца. Очутившись на земле, прежде всего пали на колена воздать хвалу Господу Богу; потом перелезли через ров, и греки, взяв с собой одного только — мальтийского рыцаря, простились с остальными, предоставив каждому искать своего счастья, хотя никто не знал, в которую сторону бежать ему; сами же греки поспешили к своей лодке и, нимало не мешкая, с радостью поплыли вольно куда хотели.

Один венгерец, Балак Дак Истван, взятый при осаде крепости Ягера (Эрлау), где он был комендантом, человек уже старый и притом больной, не в силах был перелезть через ров, упал и остался тут на месте. Рано на рассвете, как только священники турецкие стали звать на молитву, заметили турки на башне висевшую веревку, тотчас подняли тревогу, побежали вверх на башню и увидели место, через которое убежали узники. Гетман, не помня себя от страху, поехал в Константинополь донести о происшествии, и вследствие того в Константинополе и в Галате заперли вокруг все ворота и разослали во все стороны по земле и по воде несколько тысяч народу разыскивать тех узников, однако никого не нашли, кроме венгерца, оставшегося во рву, да на третий день отыскали в винограднике того немца Герштейнера, потому что он никак не мог разбить оков своих. Обоих привели к верховному паше, и когда они объявили ему, по истинной правде, всю историю побега, паша спрашивал муфтия, то есть главного священника, как поступить с этими узниками? На то муфтий сказал ему, что не следует им за это никакой казни, а рассудил бы паша: когда птица в клетке, имея вдоволь всякого питья и корму, всячески выглядывает, нет ли где дыры, куда бы ей вылететь, то тем более узник, терпя голод, беду, всякую нужду, как разумное творение, жаждущее свободы, высматривает всякого способа к своему освобождению. По этой причине неповинны они и никакого наказания не достойны; но стражи их заслужили себе смертную казнь, потому что они вовсе не исполнили своей обязанности и умышленно упустили таких важных узников, от которых может быть много вреда туркам. Паша немедленно велел всех бывших в ту ночь на страже и гетмана их повесить на самом верху крепости, а на место его назначил другого агу, именем Мегмет, и поручил ему в присмотр тех двух узников с таким предупреждением, чтобы держал в уме на пример себе прежнего гетмана и сам смотрел бы лучше за стражами, если не желает себе подобной казни.

Через три месяца поймали турки еще двух венгерцев, которые в ту пору бежали из Черной башни, дворянина Кристофа и гусара Матвея; родной брат их, гусар, знаменитый рыцарь в Венгрии, храбро воевал и побил множество турок. Оба эти беглеца скрывались в Константинополе у одного потурченного венгерца: он купил им прекрасных коней, достал платье и дал денег на дорогу, чтобы перебраться в Венгрию. Так и отправились они из Галаты, будто военные люди, только вспомнили, что нет у них ранцев, и, на свою беду, слезли с коней, пошли покупать в лавку. На ту пору случился тут служитель того повешенного аги узнал гусара Матвея и закричал: «Держите — это гусар Матвей, что бежал из Черной башни!» На тот крик сбежались турки, человек со сто, и схватили обоих. А они, не признаваясь, назвали себя турецкими гусарами, будто приехали из Будина за своим делом ко двору, называли своего начальника, у кого служат, и стали ссылаться на агу над янычарами. А когда привели их к тому аге, они так хитро перед ним извернулись и оправили себя, что ага еще туркам сделал выговор и велел тотчас отпустить их, пусть-де идут своей дорогой. Оба они еще детьми были взяты в плен в Венгрии, обрезаны и потурчены и научились отлично говорить по-турецки; а когда выросли и вернулись в христианскую сторону, то оставили ложь Магометову; потом их в другой раз взяли в плен и посадили в Черную башню. Едва стали они тут садиться на коней, как наткнулся на них один спаг, т. е. конный солдат черноморский; он сразу признал их, назвал их по имени и потребовал, чтобы взяли их под крепкую стражу, потому что он обоих знает так, как свой глаз. Взяли их, связали и свели опять в Черную башню, где и мы потом их видели, когда нас посадили туда же.

Полгода пробыли мы на галерах; напоследок стали турки опасаться, чтобы кто из нас не убежал, и, сняв с галер, привели в прежнюю тюрьму, где и оставили нас с неделю. Между тем опять пришли вести о славных победах нашего рыцарства над турками в Венгрии, и поднялась оттого всюду великая печаль и жалоба. Однажды, рано поутру, пришел к нам тюремный писарь, выслуженный испанец, Альфонсо-ди-Страда, и с жалостным видом стал говорить, что турки крепко злобятся на нас, и надо быть тому верно, что запрут нас в Черную башню; только он никак не желает нам такого заточения. Тут мы все принялись горячо молить Господа Бога, чтобы избавил нас от страшной Черной башни.

После обеда пришел от паши киаия, велел всех нас вывести вон и объявил нам приказ от своего паши, чтобы мы взяли свои вещи и шли за ним: всех-де нас повезут на лодке в Черную башню. Как только услышали мы Черную башню и горькую весть, что нам готовится такое страшное заточение, сердце у нас упало и все мы в один голос зарыдали жалобно. И все остальные невольники, жалеючи нас, с нами заплакали; а нам лучше казалось, чтобы смерть пришла, нежели идти в такое ужасное и нестерпимое заключение. Связали мы свои вещи и с узелками на плечах печально простились с другими невольниками, но от горьких слез не могли ни слова вымолвить. Так все, сколько ни было их в тюрьме, с жалобным плачем проводили нас до ворот.

Горькая та была и жалостная дорога! Сердце могло надорваться от боли. Тут иные из невольников совали нам в руки на прощанье что у кого нашлось: иной давал нам ломтик хлеба, иной связку игол, иной клочок хлопчатой бумаги. Придя к воротам, с горьким плачем стали мы благодарить квардиана-пашу за то, что был милостив к нам, и он, сжалившись над нами, сам прослезился и, хотя нас утешить, говорил нам: «Ну, милые сидельцы, знать не взлюбил вас пророк Магомет, что надо вам идти в такое тяжкое заточение: ведь вы до самой смерти оттуда не выйдете, и уж не свидеться вам никогда со своими ближними! И покуда живы, не увидите ни солнца ни месяца, а так до смерти будете сидеть в беде, в нужде и в темноте; жаль мне вас, несчастных людей! А ежели захотите потурчиться, то избавитесь от всех бед, и еще одарит вас паша богатыми дарами. Решитесь на это, послушайте моего совета: ведь как только вы туда попадете, все на свете про вас забудут. Эта тюрьма так и зовется — живым могила, оттого что в ней невольники все равно, что во гробе, и оттуда уж не выходят».

От таких речей еще прибавилось нам болезни и печали сердечной, и, обнимая друг друга, простились мы с невольниками и со всеми турками. На прощанье велел паша напоить нас вином и дать по ломтю хлеба, только не хотелось нам в ту пору ни есть ни пить, и от слез не могли мы ни глядеть, ни слова вымолвить, зная наверное, что нет нам надежды на выход из того заточения до смерти. Дивно, как никто из нас в тот час не умер, — так у нас у всех сердце щемило от страха. Не просто с плачем, а с великим рыданием сели мы в лодку, с горестью глядя на Константинополь; особенно горько стало нам, когда увидели мы колонну, возле которой стоял прежний наш дом, где, бывало, жили мы на воле и в веселости, а теперь, несчастные, должны идти в вечное заточение. Кто бы ни писал, не в силах будет выразить все наше горе и беду нашу; и меня самого в эту минуту, когда пишу, одолевает болезнь сердечная; и так довольно уже говорить об этом.

Когда же близко мы были от той крепости, где стоит Черная башня, стали турки нам показывать ее и утешать нас такой речью, чтобы имели мы надежду на Бога: силен-де Бог нас и из нее освободить, и вот-де с полгода тому назад освободились из нее невольники; но мы от слез и от горя не могли ни говорить ни глядеть, — и дивное это дело, откуда берется столько слез из очей! Когда бы не мысль о душе своей, кажется, лучше бы мы выбросились в море и утопились бы: такой обуял нас страх и такая тоска напала от одной мысли, что нет ни малейшей надежды выйти когда-нибудь из этой тюрьмы; притом еще думалось, что новый ага будет еще строже содержать нас, нежели прежний смотрел за своими узниками, — в этом мы и не ошиблись.

Когда пристали к берегу под самую крепость, спустили нам сверху лестницу, и мы, взявши на плечи узелки свои, полезли по ней за гетманом в крепость. Наверху пришли к большим железным воротам, которые тотчас отворили нам, а за воротами через площадку открывался проход, и в конце его опять железная дверь в самую башню. Начальник с лодки подал письмо от верховного паши Магомету-аге, то есть гетману той Черной башни; и, прочитав письмо, ага сказал громко: «Что же я буду делать с этими несчастными узниками? Кажется, не заслужили они такого тяжкого заточения. Неужели не нашлось для них тюрьмы полегче? Несправедливо так истязать невинных людей». Потом, поглядев назад и видя, что все мы горько плачем и глаза у нас налились кровью от слез, промолвил: «Аллах Биуктер, куртулур Сиве!» (то есть: «Не бойтесь, Бог великий освободитель!»). И вслед за тем велел отворить страшную дверь и идти нам в тюрьму.

У кого есть жалостливое сердце, тот пусть вообразит себе, каково было горе наше, плач и сетование, что мы уже до смерти своей не вернемся назад в эти двери, разве мертвых вон вынесут. Ах! Подлинно, нет горести выше этой, и где не остается никакой надежды, там и жить нет охоты; так и нам хотелось лучше на месте пасть мертвыми, нежели вступать в эту башню. Но все было напрасно, ибо так Богу угодно было.

Войдя в ужасную темную башню, нашли мы там четырех узников, о которых выше было помянуто, и они встретили нас жалостливо, сокрушаясь о нас, что довелось нам быть им товарищами в беде и тесноте. Тут где кто сел, тот и должен был целых два года сидеть, лежать и иметь бедственное свое жилище. Башня та превеликой высоты, но в ширину невелика, так что все мы, числом двадцать два с четырьмя прежними, итого двадцать шесть человек, едва могли улечься рядом, и еще плотно прикасаясь друг к другу. Внутри башни устроена клетка из толстых дубовых брусьев, где содержали прежде львов, и так расположена, что стража может ходить вокруг той клетки, где внутри сидят невольники, и видеть все, что они делают. В середине клетки горит днем и ночью стеклянная лампа, а вокруг поделаны колоды, в которые мы упирались ногами. Положено было нас приковать за ноги к тем колодам, но Бог дал нам милость пред нашим гетманом, так что не велел он сажать нас в колоды; только когда кто из незнакомых турок приезжал в башню, гетман посылал наперед к нам стражей замкнуть нас за обе ноги в колоды, а потом, по отъезде турок, приказывал опять нас выпустить.

Был тот гетман из христианских детей, хорват родом, старик, лет уже 90, горячий человек к своей вере, и до нас добр, но в должности своей престрогий; сам присматривал за стражами, часто приходил в башню и приказывал каждый день осматривать у всех кандалы. Ежедневно стражники осматривали нас по всему телу и все платье наше переглядывали, не найдется ли у кого нож либо пила; гетман, имея перед собой пример прежнего, повешенного аги, не давал себе ни малейшей ослабы в надзоре. На другой же день рано поутру вывели нас одного за другим из башни, велено было каждому заковать ноги в огромные железные кандалы и потом опять погнать нас в башню. Тут вложил Бог добрую милость ко мне в душу одному из стражников, потурченному хорвату, и он мне шепнул совет, чтобы я выходил последним из башни. Всем моим товарищам наложили на ноги кандалы и отослали их назад в башню; тогда и я, как был, в рубашке, только сукня накинута на плечи, приведен был к аге с его советниками; тогда, обратясь к ним, хорват сказал: «Кандалы все вышли, больше нет». Услышав те слова, ага приказал было отвести меня в башню без желез, но советники стали возражать ему, представляя, что я, хоть и молодой человек, все-таки могу себе и товарищам быть пособником в бегстве из тюрьмы и сам-де он знает, как бы потом не пришлось отвечать за недосмотр. Ради того порешили они заковать и меня, а как недостало кандалов, то надели мне два круга железных на обе ноги и закрепили цепью; все-таки легче было мне тащить на себе цепь, нежели кандалы, и можно было вольнее протянуть ноги. Так и я должен был с горем тащиться в башню вслед за своими товарищами.

Наступал уже третий день, а нам не давали хлеба и никакой пищи; мы послали просить к себе агу своего и спрашивали, что хотят с нами делать. Третий день уже у нас ничего во рту не было, и если хотят голодом морить нас, то пусть лучше бросят в море и утопят, чтобы по крайней мере разом избыть нам от беды своей. Видя, как мы пред ним горюем и плачем, возымел он сам такую жалость над нами, что и у него слезы капали из очей. И сказал нам так: «Жив есть Бог и великий Магомет, пророк Его, что не от моей воли такое тяжкое и мрачное вам заточение. Не могу надивиться, как они заперли вас в тюрьму и не дали мне никакого приказу, как дальше поступать с вами. Не думаю никак, чтобы хотели они уморить вас голодом: в таком случае не посадили бы вас сюда с другими невольниками, а заперли бы в подземелье, куда сажают турок на голодную смерть. Сейчас поеду нарочно в Константинополь, узнаю, что мне дальше с вами делать, и вам дам знать». Тут мы все со слезами стали целовать ему руки, ноги и одежду, поручая себя ему, и с великим страхом ждали его возвращения.

Вернувшись из Константинополя перед вечером, он обнадежил, что не уморят нас, и известил, что по просьбе его назначено нам от паши на прокорм по три крейцера на день. Притом еще сказал, что долго придется нам ждать, пока выдадут деньги, так как жалованье за службу дворянам и военным людям выплачивается по четвертям года, и нам в тот же срок будут отпускать наше положение, и потому до тех пор надо употребить какой-нибудь способ для нашего продовольствия. Он распорядился так: зная, что неоткуда нам достать денег, добрый человек, поручился за нас перед хлебником в том местечке при Черной башне, чтобы каждому из нас давали по два ломтя в день, а он будет уплачивать деньги за тот хлеб через каждые три месяца. Как сказал он, так и исполнил: платил хлебнику каждую четверть, а третий крейцер удерживал в свою пользу за хлопоты; и так больше двух крейцеров на день не хотел давать нам, и то мы должны были принимать с благодарностью. А как нельзя было пить морскую воду, то приносили нам хорошую ключевую воду с горы, за несколько верст от местечка, и давали всем две кружки на день, так что мы едва могли утолить жажду, ибо в тюрьме у нас бывал жар нестерпимый; из-за той воды бывали у нас часто ссоры между собой, когда один выпьет больше, нежели другой. И для того чтобы всем была ровная мера, придумали мы употребить работу; научившись вязать, складывались по пяти и по шести человек вместе: один прял бумагу, другой сучил нитки, третий вязал и так далее. Так заработали мы себе кое-какие деньги, либо продавали свое вязание, либо присылали нам за него муки, масла, хлеба, уксусу и несколько аспров. Тогда, сложившись все вместе, купили мы на каждого человека по особливой кружке и большую деревянную посудину, куда ставили свои кружки, и как только принесут воду, наполняли свои кружки, один за другим, по очереди. А если затем оставалось еще воды в посудине, то по очереди брали оттуда воду через день, и каждый держал свою воду до нового приносу.

Еще купили мы себе большую корчагу, обмазали ее глиной, которую достали нам стражники, и устроили себе вроде печки. Из вязальной казны купили еще углей и мех и, сложившись по пяти и по шести человек в товарищество, копили воду. Когда накапливалось несколько кружек, каждый по очереди должен был в тот день варить кушанье: взявши ломтя два-три хлеба, крошил в воду, разводил огонь, варил кашу и готовил кушанье своим сотоварищам. Что все навязали чулок и рукавиц, должен был выпаривать в горячей воде, а когда бывало ее достаточно, мыл рубашки, — и все сидели в это время голые, иной раз мыл всем головы; и так кому приходилось, тот целый день был хозяином, а потом передавал очередь другому. Превкусная бывала каша, когда удавалось иной раз достать деревянного масла, тогда, после масляной каши, мы пальцы себе облизывали; иной раз бывало у нас хлеба до сытости, иной раз целый день до вечера доводилось сидеть без пищи; иной раз, когда видели, что есть еще у нас вода, не приносили ее дня по два, — и так жили мы тем, что нам сделают из милости. И ничего не давали нам даром, без денег, кроме соли, потому что ее было в крепости несколько полных подвалов; лежала та соль с той поры, как султан Магомет осаждал Константинополь и наполнил ту крепость всяким провиантом; той соли ага присылал нам вдоволь.

Когда привыкли мы к ужасной тьме в тюрьме своей и когда устроили у себя такой порядок, достали мы несколько латинских и немецких книг, как-то: библии, песни и другие книги для чтения. Когда сменялась наша стража, мы знали, что день начинается; тут запевали мы хором утренние гимны, читали из библии и молились Господу Богу о своем освобождении и о помощи витязям христианским против турок; потом каждый принимался за свою работу и целый день работал. А вечером, когда пересматривали у нас оковы, запевали мы вечерние гимны: знали, что ночь пришла, и, помолившись, отходили ко сну либо несколько времени читали еще при свете. Великое было нам утешение в том, что достали мы те книги и могли читать их.

Турки хотя и смеялись нашему пению и моленью, но не препятствовали нам и сами не забывали своего моленья, когда наступал час его. А мы, бедные невольники, видя, что нельзя нам избыть беды своей, утешали друг друга, и одна только оставалась у нас надежда — дождаться ночного покоя; и так, во всем предав себя Господу Богу, сносили мы терпеливо тьму, голод, смрад и ужасную нечистоту. Некуда было выходить нам, кроме одного угла, где выкопана была большая канава, туда ходили все вместе и должны были промывать нечистоты водой. Оттого стоял у нас такой смрад, что турецкие стражники иной раз не могли переносить его, но зажимали себе носы, когда обходили нас, и крепко ругались; но мы смеялись уже над ними, потому что стали сами нечувствительны к этому смраду, привыкнув к нему.

Ах! Каково было нам вспоминать о милой нашей родине! Какие обеты давали сами в себе, если только Бог поможет нам вернуться к своему народу, — жить во всякой добродетели! Сколько раз, вздыхая, желали быть поденщиками в работе у своих ближних, как бы мы тогда зарабатывали себе хлеб и досыта бы наедались. Вспоминали мы и прежнюю роскошь с прежним житьем своим, и горевали, и от всего сердца сожалели, что не умели в ту пору ценить дары Божии. Хотелось нам очень узнать, живы ли родные и друзья наши. Был у нас знакомый, один выслуженный невольник в Галате; и так, навязав чулков, рукавиц, кошельков и турецких шапочек, послали ему через одного из своих стражников, чтобы продал на деньги, и вложили секретно письмо, прося переслать его через Венецию в Прагу. Во всем том он и послужил нам верно, выручив деньги, накупил нам провизии и бережно переслал в Прагу наши письма; и от меня письма три дошли до покойного пана Адама в Градчине, главного бурграфа пражского, моего покровителя, который помогал мне на отъезде в Турцию; в них извещали мы его милость о нашем заточении и о некоторых тогдашних делах турецких и ждали от него какой-нибудь помощи.

Мне хотелось выучиться языку турецкому и письму, в тех мыслях, что, может, когда-нибудь и пригожусь этим послужить своему отечеству; и так начал я учиться читать по-турецки и, приложив старание, через два месяца скоро научился и говорить и читать; учить меня ходил в тюрьму один турецкий священник, а за труд уговорился я платить ему своей работой, чулками и рукавицами; двое товарищей тоже учились со мной. Преудивительно показалось этому турку, что я так скоро понял язык их и грамоту, и стал он всюду обо мне рассказывать. Узнав о том, старый наш ага пришел ко мне в тюрьму, заставил меня читать и тоже дивился; напоследок стал меня уговаривать, не хочу ли я сделаться мусульманином: счастливая-де будет моя жизнь до самой смерти; а если-де проведает обо мне Чикул-паша, родом валах, то и без того должен я буду потурчиться. После этого разговора увидел я, что надо оставить учение, если хочу остаться христианином, что мне было всего дороже; то же и товарищи мне советовали; и так отпустил я турецкого священника и перестал учиться. Воздай, Господи Боже, тому аге за совет его; не то и в самом деле могло бы случиться, что взяли бы меня из тюрьмы и отдали бы ко двору Чикула-паши.

Так просидели мы с лишком четыре четверти года в той Черной башне, не имея на себе ничего, кроме одной рубашки да верхней накидки, так что летом одолевала нестерпимая жара, а зимой крепкие морозы да холодные западные ветры, и уже наконец ага роздал нам каждому верхнее суконное платье; так, приодевшись, пережили мы зиму.

Однажды, когда все мы измучились от голода, выпросили нам стражники у рыбаков большую морскую рыбу, плоскую и круглую, как стол, с длинным хвостом; турки называют ее балук, то есть кошачья рыба. Рыбу эту не едят иначе, как очистив от жиру, потому что она необыкновенно жирна. Когда принесли ее нам стражники, мы взяли ее с великой благодарностью и просили разрезать на части, а потом, положив несколько кусков в горшок, сварили, а остальное испекли и ели с большой охотой; рыба казалась превкусная, но потом переваривать ее пришлось нам очень трудно. Так мы наелись этого рыбьего жиру и потом опились водой, что у всех нас вздулось чрево, и несколько недель потом мы не могли встать с места. Точно была в этой рыбе какая-нибудь отрава, потому что нас от нее тошнило и рвало несколько дней; все пришли в такую слабость, что иные с места не могли подняться, и лежали в изнеможении. А турки во все горло смеялись над нами: они нарочно для этого нам подсунули такую рыбу. Ото всего этого такой поднялся около нас смрад, что сами стражники не могли его вынести и пошли сказать нашему аге, что все мы тяжко заболели и лежим при смерти; он пришел к нам и, видя нас в таком положении, строго выговаривал туркам с угрозой, что накажет их за эту отраву. Спрашивал нашего доктора, какие бы дать нам лекарства, чтобы мы выздоровели? А мы просили у него чесноку и водки и, сделав складчину, купили себе, с позволения аги, бочонок водки. Стали есть чеснок и пить водку и скоро почувствовали облегчение, иные совсем выздоровели, а другие едва поправились к исходу нашего тюремного сиденья. Ага радовался, видя, что нам стало лучше, и приказал настрого ничего не приносить нам без его ведома, а тюрьму велел вычистить и несколько недель приказывал окуривать лавровым листом. Однако они по-прежнему приносили нам улиток и черепах, которых мы варили и ели с охотой, но все то уже не вредило нам, потому что желудки наши загрубели от голоду и, кроме той противной кошачьей рыбы, все переваривали исправно.

В ту пору случился великий мор во Фракии и на всех почти заморских островах, так что в самом Константинополе с предместьями умерло в три месяца около 80 000 человек. В местечке около нашей башни (название ему Генигиссар, то есть «новый замок») много народу померло и несколько наших стражников. Великий был плач и горевание. Тут узнали турки, что между нами есть лекарь, и прислали просить, чтобы пустили его из тюрьмы; он давал варить лекарство для больных и пускал им кровь из средней жилы особливым тонким инструментом; для того приходили к нему и мужчины и женщины, иной раз по 20 и по 30 человек, и все дивились, как легко умеет он пускать кровь, а турки протыкают жилу грубым валашским ножичком с большой болью. И с той поры пошло тому лекарю между нами хорошее житье, стал он выходить на свет Божий и на чистый воздух и окреп, а мы, несчастные, не могли себе достать этого и должны были сидеть день и ночь в темноте и смрадной тюрьме своей.

Когда кончилось моровое поветрие, пришла весть, что Синан-паша с турецким войском одержал победы в Венгрии. Ради того поднялась у турок троекратная стрельба изо всех пушек в Константинополе, на всех военных судах и на окрестных островах, и с нашей башни было до 20 выстрелов. Слыша ту стрельбу, мы немало дивились и, не ведая, что бы то значило, стали расспрашивать; нам сказали в ответ, что великомочный Синан-паша взял у христиан крепость Анеб, или Рааб, ключ ко всему христианству; но мы никак не хотели тому верить.

Через неделю после того пришли начальные турки, числом пятнадцать, все знатные люди, родом греки из Албании; они вернулись из Венгрии и хотели говорить с нами. Наш ага тотчас велел нас заковать за обе ноги в колоду и пришел с ними к нам. Стали они спрашивать: знаем ли, что Рааб взят, и бывал ли кто из нас в Раабе? Мы отвечали, что бывали, и верить не хотим, что он завоеван и что возможно было одолеть такую крепость. На это они сказали: «Говорят, вы, псы, за деньги все готовы сделать, и какой же безумный у вас король, что такую неприступную крепость вверил такому ничтожному командиру, который до корысти так лаком, что знаменитую крепость продал и уступил за деньги Синану-паше? А мы два года, не отходя, стояли перед этой крепостью и не могли никак добыть ее. Так-то вы, псы христианские, ставьте нам да снаряжайте всякие крепости, а мы как придем, то и возьмем их силой, а не то и за деньги достанем». Затем стали нам описывать, сколько орудий, провианту и всяких корыстей досталось в добычу в Раабе. Тут мы, конечно, должны были с горем поверить, что Рааб подлинно взят. Купили нам турки хлеба и разделили между нами; утешали нас, чтобы мы предали себя в руку Божию, силен-де Бог освободить нас и из такого тяжкого заточения; как-де на нас несчастье пришло, так может и их, военных людей, постигнуть; говорили: «Бугиум сизе, арамбизе» (то есть «Днесь вам, завтра нам; с каждым может беда случиться, какая кому предуставлена»). Видя нас в железах, прикованных за ноги к колоде, показали нам жалость и аге говорили, чтобы не истязал нас сурово. Так-то, все равно как у нас, разумный человек жида не обидит, а низкая челядь, как в чем заспорит с жидом, норовит его в лицо ударить, ногой запнуть, шапку сбросить с головы; и у турок, благородного чина люди немного обижают христиан, а обижает чернь да челядь, которая ищет наживы и не хочет подчиняться никакому порядку и закону.

Когда Синан-паша, вернувшись из Венгрии, передал султану своему Амурату серебряный ключ от крепости Рааба, сделана ему великая встреча с неописанным торжеством, и долго не было в народе речи ни о чем другом, только о храбрости Синана-паши. Простые турки думали, что во всей христианской стране нет другой такой крепости, кроме Вены и Праги; и наши стражники принялись уговаривать нас, чтобы мы скорее потурчились, если хотим освободиться из тюрьмы; весной-де сам султан пойдет в Венгрию и возьмет и Вену, и Прагу — тогда куда мы денемся? На это мы старались дать им верное понятие о христианской стране, чему они много дивились и не хотели нам верить, потому что пастыри их, или священники, не то им рассказывали.

Всю ту зиму турки готовились к походу в Венгрию и говорили, что весной наверное сам султан пойдет туда; известие об этом передали мы нашим, через Венецию в Прагу, т. е. я вместе с земляком своим и товарищем по тюрьме патером Яном из Винора. Как пришла весна, пронесся слух о победе седмиградского князя над турками и татарами, и Синан-паша назначен был главнокомандующим над войсками, так как в прежнем походе счастье послужило ему под Раабом. К прежнему войску прибавили новых солдат и янычар, и Синан хвалился, что, без сомнения, завоюет под власть султана Седмиградскую землю; турки сказывали нам, что он может в какой угодно день вывести в поле 80 000 человек отличного войска. Чем дальше, тем больше было речей о седмиградских и о наших, у кого больше будет силы на той и на другой стороне. Наконец Синан-паша с великим торжеством выехал из Константинополя и стоял за городом с неделю с целым войском, а на место его назначен Ибрагим-паша начальником города.

В это время произошло еще немалое смятение по случаю восстания, случившегося где-то в Азии; когда взяли некоторых мятежников, Ибрагим-паша велел посадить их к нам в башню, в другую тюрьму, над нашими головами, а одного грузинского знатного человека, захватив обманом, посадили к нам в нашу тюрьму; он был молодец собой, высокого роста. Тех узников, из знатных турок, в полночь уводили одного за другим из тюрьмы к морю и бросали в воду. И всякий раз, когда кого топили, стреляли из пушки на нашей башне; а на нас нападал всякий раз великий страх: нам слышно было, когда которого турка вели на казнь, как несчастный вопил и молился. Так было несколько ночей сряду, пока не утопили всех, да и нам грозили, что с нами будет то же. Почти в это же самое время умерло внезапно несколько главных пашей, и наконец сам султан Амурат умер. Сказывали, будто стали ему вырезывать вереда на боку, и он от того скончался; смерть его держали в тайне, покуда не приехал из Амазии (Магнезии) в Константинополь сын его Магомет; в противном случае, когда бы узнали солдаты об его смерти, разграбили бы весь город, и жидов, и христиан. У них такой есть обычай, что, когда умирает султан, турецким солдатам дается воля грабить купцов. Как только приехал втайне султан Магомет, тотчас удавили шнурком 19 человек его братьев; и задавили их немые, которые у них для того назначены. Из тех братьев один всячески просил, чтобы позволили ему только поглядеть в лицо брату, но не мог несчастный и того выпросить. Еще две жены прежнего султана брошены были с камнем в море, а потом их, уже мертвых, вынули из воды, положили на великолепные ковры и показали султану. Он велел положить их в гробы, и с великой пышностью похоронить вместе с отцом в усыпальной часовне, и каждому приказал поставить в головах чалму с великолепным страусовым пером. После того окончательно принял правление, иных чиновников сменил, других вновь назначил.

Ибрагим-паша женат был на дочери нового султана; у него были великолепные сады на берегу Черного моря за нашей башней. Старый наш ага, проведав, что он собирается ехать в свои сады, пришел объявить нам, что тот самый Ибрагим-паша, который ласков был до нашего посла, скоро поедет мимо. Он дал нам такой совет, чтобы мы, когда станут стрелять из пушек с обеих крепостей, то есть с нашей башни и из замка, что против нее, в тот час громче прокричали бы паше поздравление свое, что мы ему всякого добра желаем, а он уже за нас все объяснит ему. Много благодарили мы агу за этот совет, и, как только послышались выстрелы, мы, собравши всю силу, во все горло прокричали паше всякие доброжеланья, а наш ага, подъехав на небольшой лодке к паше, плывшему мимо нашей крепости, объяснил ему великое наше бедствие. Ибрагим стал спрашивать, кто таковы те невольники? и, узнав, что мы служители бывшего цесарского посла, велел привести человека два из нас к нему в сад. Ага, пристав к берегу, тотчас пришел к нам с радостным видом и, объявив нам приказ, спрашивал, кого из себя хотим послать. Тут мы все, поцеловав ему полу платья, выслали священника Яна из Винора да лекаря, старца лет 60-ти, всего по грудь обросшего седыми волосами. И те наши посланцы, в одних почти рубашках, все покрытые всякой нечистью, едва вышли из глубоких наших потемок, не могли вынести солнечного блеска, от которого давно уже отвыкли у нас очи; стала бить слеза, и очи им совсем заслепило. Тут наш ага рассказал священнику Яну, как он должен говорить с Ибрагимом, который сам был хорват родом, и велел им обоим пасть к ногам паши и просить о нашем освобождении. Они ничего не видели, их, все равно как слепых, довели до лодки, ага туда же сел с ними, и все поплыли к садам. Когда вышли на берег, Ибрагим-паша прохаживался у себя по саду, опираясь на двух молодых вожатых, и остановился, увидев их в таком жалком виде: точно мертвецы перед ним встали из гробов, бледные, изможденные, одни кости да кожа. Подвели их, и они упали к ногам его, а наш ага, разгоревшись сердцем на их несчастье, не стал и ждать, пока священник заговорит с пашой, а сам вместо него обратил к паше речь свою. «Посмотри, милостивый господин! Вот те самые люди, которые к нам в посольстве приехали в серебре, в золоте, в бархатных платьях подносили почетные дары владыке нашему, султану, — такими тогда и я их видел. Погляди, какая перемена судьбы постигла несчастных, — похожи ли они на живых людей или на мертвецов? Не так нам велит святой наш алкоран, чтобы мы послов без вины истязали. Вот уже третий год идет, как они живут в таком несносном заточении, в железах, в цепях, во тьме, только хлебом да водой и то едва питаются. Смилуйся над ними ради Магомета-пророка — он тебе воздаст! И нам счастья не будет, покуда мы станем невинных людей истязать и томить в заточении. Посмотри на этих несчастных, ведь одна тень их осталась, а они еще изо всех самые крепкие».

На те речи Ибрагим отвечал ему: «Любезный ага! Ты знаешь, что не я верховный визирь, а я только временно правлю его должность. Великомочный Синан-паша велел посадить их в тюрьму, и невозможно мне вопреки ему распоряжаться, — Боже избави! Когда он вернется здрав и невредим, я стану убедительно просить его, чтобы позволил освободить их от такого тяжкого заточения; а когда бы я был великим визирем, нимало не раздумывал бы освободить их сейчас же». Потом, вынув из кармана восемь дукатов, дал тем нашим посланцам, чтобы разделили между всеми, и отпустил их. Поблагодарив его за такую милость, они отправились обратно; а наш ага велел разменять те дукаты и разделить между нами: на каждого пришлось по 40 аспр, или крейцеров. И было нам на эти деньги угощение, покуда все не вышли: накупили мы себе вдоволь хлеба, муки на кашу, масла, вяленого на солнце мяса и других припасов и благодарили Бога и пашу за такое благодеяние.

Наш ага все утешал нас тем, что вот приедет Синан из земли Седмиградской, тогда Ибрагим не оставит о нас позаботиться, и выпустят нас из тяжкого заточения. Раз как-то стал он нас спрашивать, если нам Бог поможет освободиться из тюрьмы, мы, конечно, не забудем, что он, ага, всегда добра желал нам и о нас старался, да и впредь будет, и чем-де мы тогда ему заплатим за это добро? Стали мы ему представлять всю немощь и худобу свою и говорили, что денег у нас нет, дать нечего, разве дадим все, что при себе имеем, и всю свою работу, что будет у нас навязано. На эти слова он засмеялся и сказал, что наши лохмотья ничего не стоят; а не хотим ли так, что он будет за нашим делом присматривать, и хлопотать у паши, и помогать нам на свободу, а мы, когда поможет, достанем у христианских купцов 500 дукатов и дадим ему за труды. Мы, воздыхаючи о свободе, обещали дать ему 200 дукатов, в надежде, что, может быть, успеем достать у купцов такую сумму. И так наш ага стал частенько ездить в Константинополь и напоминать о нас Ибрагиму.

Однажды пригласил Ибрагим султана в сады свои; сведав о том, наш ага пришел к нам и объявил: «Добрые вести, христиане, добрые вести! Завтра наивеликомочный султан поедет на прогулку в Ибрагимовы сады. Смотрите, как только станут стрелять из пушек с башни, кричите что есть силы, желайте султану счастья и победы над неприятелем». Услышав то с великой радостью, целовали мы ему руки и платье и благодарили за совет. Рано поутру султан с великой пышностью выехал из дворца своего при громкой стрельбе, а весь народ встречал его криками и желанием счастья, стоя толпами на берегу и склонив головы к коленам; он остановился, отъехав с милю от Константинополя, у монахов своих, или пустынников, которые тут жили, и часа два совещался с ними о всяких делах. Те монахи, как мы потом слышали, давали ему такой совет, что много-де уже пролито в Венгрии мусульманской крови, и старался бы он теперь утолить милостынями Магомета-пророка, и отпустил бы на свободу невинных либо заслуженных невольников, которые напрасно томятся в тюрьме. После такого совещания, простившись с ними, сел он, как сказывали нам стражники, в лодку, кругом позолоченную, и поплыл возле берега, мимо тюрьмы, где мы сидели; турки, ради почета, подняли великую стрельбу, а наш ага со всеми жителями местечка встречали его, сложив крестом руки, с великой покорностью и, склонив головы к земле, громко вопили: «Сохрани тебя Боже на вечность, да живет во здравии величество твое!»

Как только перестали стрелять, мы принялись громким голосом кричать ему приветствия и пожелания, и стражи наши тоже нам помогали. Услышал султан наши крики и не мог понять, что это значит. Плыли они тихо, а крик все громче слышался, и наконец стал спрашивать султан, какие это крики и откуда? Тут Господь Бог воздвиг нам радетеля бостанджи-пашу, главного над садовниками, который стоял перед султаном на руле и правил лодкой, и он сказал султану: «Это кричат, милостивый повелитель, несчастные невольники, которые давно уже сидят тут в тюрьме и света Божьего не видят; они поднимают крик и молят себе милости». Тут, остановившись, стал спрашивать султан, какие-де то невольники? Дан ему ответ, что служители королевского посла из Вены, которые присланы были к отцу его, султану Амурату, с урочной данью и с великими дарами, господин-де их посол учинил измену и всякие вести отписывал королю своему; для того Синан-паша велел уморить его в тюрьме, а людей его приказал посадить в эту башню, и они, хоть ни в чем не повинны, сидят вот уже три года в железах и в тюрьме.

На это сказал султан: «Если-де невинны те невольники и никогда оружия не поднимали против нас, то недостойно истязать их тюремным заключением, и для того приказываю их выпустить». И затем поехал опять дальше. Тотчас любезные турки и стражники, которые ту речь слышали, один за другим спешили к нам: всякий хотел получить от нас подарок за такую добрую весть. Мы, не помня себя от радости, все, что имели, роздали им, все свое платье и рубашки, друг друга принялись целовать, обнимать и были, без сомнения, уверены, что назавтра утром выпустят нас. И как же мы горько обманулись! Увы! У них в поганстве такой же обычай, как у нас, у христиан: если кому благоволит государь милостью, а нет у него при дворе доброго приятеля либо не даст кому следует подарка, дело его, какое бы ни было справедливое, ляжет без движения. Так-то случилось и с нами, несчастными. Роздали мы все, что у нас было, а потом должны были терпеть голод и великую нужду и лежать на голой земле, тогда как прежде, по крайней мере, могли подостлать под себя свои свиты.

В ту пору случилась беда с одним немцем в Галате: он был золотых дел мастер и помог освободиться из тюрьмы одному господину из Гофкирхена и многим другим невольникам христианам. По чьему-то доносу схватили его, бросили в тюрьму, мучили и наконец за день перед тем повесили несчастного на крюк. В доме у него турки делали обыск, нашли отпуски разных писем, которые посылал он в христианскую сторону; и много христианских купцов посадили в тюрьму из-за одного подозрения, но всех потом отпустили, так как несчастный немец ничего не показал на них. Этого немца любила очень мать султанова, потому что он был мастер своего дела и много на нее работал. Как только она услышала, что его взяли, тотчас велела выпустить его, но, прежде чем пришло приказание, несчастный был уже вздет на крюк и повешен. Жаль его очень! Предобрый был человек и многим христианским невольникам помог выйти на свободу! Прими, Господи Боже, душу его в покой праведных!

Вскоре после того пришла весть, что Синан-паша с малым остатком войска возвращается в Константинополь — поднялся в народе великий вопль с горькими жалобами. Некоторые паши, из недоброжелателей Синана, обрадовавшись случаю, наговорили на него султану, так что султан разжаловал его и запретил являться ко двору под смертной казнью. Уверили султана, что он с умыслом погубил такое славное войско, и за то, хотя и не был он удавлен, но признан недостойным чести и награды; по этой причине и велено ему не показываться на глаза султану, а жить в своем имении и никуда не выезжать из него без воли султана. И так был он в великой немилости; даже стали говорить турки, что наверное будет он удавлен, чего мы ему и желали от всего сердца. Синан был старая лиса, хитрая и обстреленная; тяжко было ему очень нести такой позор, и он писал султану просьбу, домогаясь, чтобы ему дозволено было оправдать свою невинность и стать на очную ставку с противниками; но все начальные паши, сговорясь против него, не допустили этой просьбы до султана.

Синан, узнав о том, достиг чего хотел богатыми дарами. Послал жене султановой и матери его множество серебра, золота, драгоценного каменья, ковров и разных других вещей, всего на пятидесяти мулах, ценой на сто тысяч дукатов, и велел сказать, что все то привез для них из Венгрии. Вещи были все богатые и редкие, и так через эту хитрость устроилось, что Синан, скорее, чем ожидал, допущен был к султану. Поцеловав ему руку, стал желать счастья и успеха в делах царствования, а затем, как сказывали нам турки, держал ему такую речь. «Великомочный султан! Сердце болит у меня в старом и дряхлом моем теле, что я так жестоко оклеветан и приведен в немилость у тебя за то, что в этом году на малое время изменило мне счастье и погибло у меня в битвах довольное число войска; ведь и быть того не может, чтобы счастье всегда было на одной стороне. А мне всего больше печали за твою младость, что нет у тебя прямых советников, а кто тебе о чем ни донесет, тому веришь; напротив того, следовало бы прежде исследовать вправду, подлинно ли таково дело, как сказывают. Я прадеду, и деду, и отцу твоему служил вот до каких седин, много королевств и областей добыл твоему дому, много крови своей пролил на умножение твоего государства, завоевал Тунис, Галлету, Фамагусту, а в прошлом году взял крепость Рааб, ключ ко всей стране христианской, так что теперь нетрудно тебе, если захочешь, сделать приступ к Вене и ко всей империи: такой славной крепости ни дед, ни отец твой ни разу не добыли. И вместо благодарности мне за то, чего ни один паша еще не мог совершить, приведен я в немилость у тебя, и запрещено мне видеть величество очей твоих и служить при дворе у тебя. А я, человек искусный и в домашних и в бранных делах, всю свою молодость употребил на службу султанам, твоим предкам, и мог бы тебе много полезнее быть в советах и сослужить тебе службу, нежели все нынешние паши, молодые и новые; не так поступали твои предки, не отгоняли от двора старых советников и опытных воевод и не окружали себя молодыми и неопытными». Затем начал вычитывать султану великие непорядки некоторых пашей и тем так далеко подвинул свое дело, что султан опять принял его в милость и некоторых пашей тотчас отставил от должности. Ферхат-паша на другой же день был удавлен, и приказал султан все его имение, миллиона на полтора, отобрать в казну свою, а Синан на место его сделан визирем, то есть верховным над всеми пашами. Лишь только принял он визирский чин, как принялся прилежно допытываться до всяких подозрительных дел, и кто из христиан казался ему ненадежным человеком, того сейчас приказывал казнить; и так пострадало в ту пору немало купцов, и из христиан, и из турок. Строго вел он земское правление; устроил себе великолепную гробницу с часовней; военных людей щедро жаловал за старую службу, велел лить пушки, устраивать всякие военные снаряды и готовить все, что нужно, к большому походу. В ту пору мы, несчастные узники, потеряли всякую надежду на освобождение из тюрьмы, покуда Синан будет визирем.

Перестали нам отпускать положенные два аспра, так что через три месяца наш ага решился поехать ко двору и напомнить о нас визирю; но он отвечал с великим гневом, что велит с нас с живых кожу содрать и натянуть на барабаны. С жалостью объявил нам об этом ага; молитесь-де Богу об укрощении гнева того визиря. Между тем наши вместе с седмиградчанами отняли у турок несколько крепостей и побили их довольно. Когда дошла весть о том до Константинополя, принялись турки поспешно готовиться на войну. Синан объявлен был верховным сердарем, то есть главнокомандующим.

Но как ему в прошлом году сильно не посчастливилось на войне, то он всячески старался, чтобы теперь сам султан отправился с войском в Венгрию. Подговорил он солдат, а особенно спагов и янычар, чтобы они распускали о себе слух, что без султана не хотят идти на войну, так как ни с одним пашой им не было счастья на гяуров, а если-де султан с ними пойдет, то все охотно и с радостью, сколько есть у кого сил, пойдут безо всякого прекословия. И не только на словах говорили они такие речи, но и раз, когда султан ехал в мечеть, подали ему на письме просьбу, чтобы поехал сам на войну против христиан и последовал бы доблестям своих предков. Воспротивилась, однако, тому султанша и стала указывать по алкорану, будто там установлено, что всякий новый султан, как сядет на престол царства, до трех лет неповинен ходить на войну. И так, успокаивая Синана и военных людей, внушала им, что Синан-паша с другими старыми опытными воеводами должны идти в Венгрию, так как их обязанность защищать своего повелителя и его землю и к чему-де служит их чин; если не могут они побить гяуров без бытности султана, тогда, стало быть, и недостойны они того звания, в которое облечены от султана. Однако, по убеждениям визиря Синана и воевод, султан склонился к тому, чтобы ехать ему в Венгрию, и визирь принялся ревностно устраивать всякие военные снаряды, готовить все потребное к султанскому походу и делать смотры войску; но не мог выдержать такого напряжения сил и заболел так тяжко, что слег в постель. Сказывали, что султанша деньгами и подарками подкупила Синанова лекаря дать ему отраву — поболев дней восемь, он умер. В народе поднялся сильный вопль о кончине Синана, траур по нем носили, милостыню давали по душе, с великим почетом и пышностью похоронили его и, сложив жалобные песни о геройских его делах, славили угасшую его храбрость и отвагу. И по правде, был он знаменитый, опытный в делах муж, и в ту пору не было у турок никого ему равного.

Наш старый ага пришел тогда к нам и, со слезами объявляя о смерти его, сказал: «Вам добрая, а нам горькая весть: умер искуснейший воевода Синан-паша, столп турецкого государства; он верно служил нашему дому, гяуров побивал часто, и ни одна крепость, к какой ни приступал, устоять перед ним не могла. Жаль, жаль такого великого мужа! Видно, так уже угодно Богу и пророку Магомету, — буди же душе его свет вечного солнца! Ни мне уже, ни моим детям не увидеть на своем веку такого мужа! Смотрите же теперь, молите Бога, чтобы на место его назначен был великим визирем Ибрагим-паша, тот самый, что послал вам милостыню».

Прошло больше двух недель, и все ничего не было слышно, наконец назначен Ибрагим-паша. А у нас уже все сердце изныло от тюремной тяготы: третий год уже сидели мы без перерыву в железах, закованные. Часто молились мы с горькими слезами, прося Бога об освобождении, особливо в зимнюю пору, когда дули холодные, нестерпимые северные ветры; многие из нас разнемоглись, у иных кожа потрескалась от нечистот, иные покрылись злой сыпью, и такой шел от них смрад, что не только нам было тяжко, да и сторожа наши не могли выносить. Принесли нам тогда лаврового листу, которого в том краю растет множество; мы клали его на уголья, как будто можжевельник, и курили. Есть почти совсем не давали, голод томил нас ужасно; в тоске, и от тьмы, и от несносного смрада жаждали мы смерти себе, потому что пропала уже и надежда выйти когда-нибудь из тюрьмы — разве мир будет между цесарем нашим и султаном? Вправду зовется та Черная башня живой могилой: все, и ближние и чужие, позабыли о нас, и ни от кого ни в чем не было помощи; хоть и послано было мне, и покойному Заградецкому, да священнику Яну несколько сот дукатов по переводному письму, только не дошли до нас эти деньги: может быть, за дальней и неверной пересылкой или за суровостью нашего заточения. Из семисот коп я достал потом только полтораста дукатов, да и те должен был отдать, как будет ниже писано. Такова была жизнь наша; но оправдалось на нас слово Св. Писания, что где исчезает всякая помощь человеческая, там сам Бог внезапно посылает свою помощь.

Книга четвертая Освобождение из тюрьмы и возвращение на родину

Когда уже потеряли мы всякую надежду выйти из тюрьмы своей до смерти и, сидя в печали, припевали жалобные песни, однажды пришел к нам старый наш ага с веселым лицом и сказал: «Ну, давайте мне калач, я принес вам добрые вести». Мы, точно пробудившись вдруг от сна, вскочили и собрались около него, будто цыплята около наседки, и, целуя ему руки, ноги и платье, просили объявить те добрые вести скорее. От крику не мог он и понять, что мы говорим, но объявил нам, что Ибрагим-паша провозглашен великим визирем и что теперь есть верная нам надежда на освобождение. Услыхав о том, чего уже не надеялись, воздвигли мы к небу руки и, возблагодарив Бога от всего сердца, стали просить агу, чтобы дал нам добрый совет, что теперь делать, сами же мы от радости ничего не могли придумать: кто сам не испытал беды, нужды, голоду, холоду, зноя и тяжелого заточения, тот и представить себе не может, что с таким человеком делается. Ага дал нам такой совет, чтобы мы послали паше просительное письмо и желали бы ему счастья в новой должности, долгого веку и победы над врагами, и обещал сам подать ту просьбу паше и замолвить за нас от себя слово. Только бы мы, когда выйдем на свободу, верно дали бы ему обещанные 200 дукатов; мы же, в радости целуя ему руки и ноги, обещали дать и много больше того. Турецкий священник написал нам просьбу, и мы послали ее на просмотр аге, поручая себя Господу Богу и ему. Ага, сев в свою чайку, то есть шестивесельный катер, поехал в Константинополь к Ибрагиму и прежде всего поздравил его от себя в новом чине, а потом, подав нашу просьбу, говорил такие слова: «Изволишь, милостивец, припомнить, как ты некогда ездил в сады свои и обещал невольникам в Черной башне, что не забудешь их и постараешься об их освобождении. Но ты тогда временно был в великом звании вместо другого, и несчастные те невольники день и ночь за тебя молились, чтобы дал тебе Бог быть великим визирем; все время без устали они по своей вере пели за тебя молебные песни Богу. Смилуйся ныне над несчастными людьми: хоть они и псы неверные, однако все-таки они Божия тварь. Как знать — может, и услышал Бог их молитву, и привел тебя к нынешнему чину, ради их освобождения. Как только я им объявил, что ты провозглашен визирем, все они с радостными слезами, воздев руки к небу, воздали Богу хвалу и благодарение. Да и сам великомочный султан дал повеление, чтобы их из тюрьмы освободили. Того ради на тебя одного, и ни на кого иного, они ныне возлагают всю свою надежду; если воля твоя будет, освободи их от тяжкого заточения, а они без вины страдают, и воздастся тебе за них от Магомета-пророка».

Паша, приняв нашу просьбу, сказал ему: «Любезный ага, ты знаешь и видишь, каково на мне лежит великое бремя; забот у меня больше, чем волос в бороде. По этой причине невозможно мне их устроить прежде, чем кончу другие дела важнее этого. Напомни мне недели через две или через три, приведи их тогда в диван (совет о земских делах), и мы всячески постараемся, чтобы те невольники пущены были на свободу».

Когда объявил нам об этом ага, мы исполнились великой радости и стали нетерпеливо ждать желанного часу; так что те две недели показались нам дольше, чем прежние три месяца; всякую минуту думали мы о том, что все ближе подходит время нашего освобождения. От этой мысли мы и спать не могли. Когда пришел наконец желанный час, велел ага всех нас выпустить из тюрьмы и снять кандалы каждому с одной ноги; все мы подтянули снятое железо и прицепили к поясу, чтобы легче было нести его. Выйдя на свежий воздух, встрепенулись мы, точно новорожденные; только на солнце не могли глядеть и не выносили дневного света, просидевши так долго в глубокой тьме; слеза била из глаз, покуда наконец привыкли к свету.

Между тем велел ага снарядить чайку, чтобы нам ехать в Константинополь. Я был моложе всех, с длинными волосами, без бороды, бледный, истомленный; и так, осматривая всех нас, ага обратился ко мне и сказал: «Ты бы остался здесь со стражниками и отдохнул бы, покуда я съезжу с твоими товарищами и вернусь назад: пожалуй, из-за твоей молодости кто-нибудь из пашей на тебя возрится, возьмет тебя и потурчит». А турки, особливо из отступников, охочи до молодых людей, и надобно от них укрываться с большой осторожностью. Оттого-то и советовал мне паша, чтобы я лучше остался и не ездил. Но как мне ужасно хотелось проехаться и увидеть Константинополь, то я, поцеловав руку у аги, просил его ради Бога взять меня с собой. Он сказал мне: «Когда не хочешь оставаться, поезжай с нами, только я бы тебе не советовал, если желаешь наверное вернуться назад». Так, севши в лодку, приплыли мы в Константинополь и, выйдя из лодки, пошли в город; тут обступила нас со всех сторон турецкая стража, допрашивая, кто мы такие и откуда? Наш ага сам отвечал за нас, а нам запретил говорить. Мне же, по случаю длинных волос и голого подбородка, приходилось всего труднее: ко мне приставали отовсюду и заговаривали со мной. Увидев то, ага побоялся взять меня с собой в диван, но оставил у храма св. Софии с двумя турками в низеньком сарайчике, где было порожнее творило от извести, и велел сесть в самый низ, чтобы не видали меня прохожие турки. И тем двум турецким стражникам приказал смотреть за мной: боялся больше всего ага, что в тот день Чикул-паша, потурченный валах, должен был заседать в совете, и потому очень опасно было мне идти с ними в совет. Так я тут и остался, хоть и против своего желания; но ага хорошо сделал, и опасение его было не напрасно. В самом деле, когда товарищи мои пришли в диван, тотчас Чикул-паша стал спрашивать, отчего не видать с ними мальчика, что был при венском после? На то отвечал ага: «Вот уж несколько недель он тяжко болен и остался в тюрьме — не знаю, застанем ли его в живых, когда вернемся; и такой он изморенный, что страшно и поглядеть на него».

Все паши, сколько их тут ни было, вставши из заседания, пошли к султану с докладом, что надобно выпустить нас из тюрьмы: может-де это способствовать и заключению мира с цесарем. Велено нашему аге взять нас назад в тюрьму, а через две недели привести опять в диван всех, и со мной, если жив останусь. Товарищи мои невольники, поблагодарив пашей, зашли к храму св. Софии, где я сидел в известковой яме; вылезши из той ямы, присоединился к ним с теми двумя стражниками; и так, вернувшись в Черную башню, с нетерпением ожидали мы, когда пройдут две урочные недели и настанет последний день.

Между тем султан Магомет задумывал обложить осадой город Ягер (Эрлау) и готовил к тому всякие воинские снаряды; а посольства французского короля и английской королевы стали хлопотать за нас у Ибрагима, чтобы нас выпустили на свободу, представляя ему, что они будут через нас устраивать мир между нашим цесарем и султаном. Туркам в это время не счастливилось в военных делах, и они желали больше не войны, а мира, потому что в Венгрии погибли у них лучшие люди, самый цвет войска.

Через две недели опять поехали мы все в Константинополь, как прежде в железах на одной ноге; когда пришли в диван, объявлено нам через толмача, что великомочный султан, по природному своему милосердию, освобождает нас из тяжкого заточения, и потому ведомо нам да будет, что в благодарность за то не должны мы никогда воевать против султана, а если кто из нас будет в том уличен и взят в плен на войне, то безо всякого рассуждения посажен будет на кол; когда же вернемся к себе на родину, должны мы с ближними своими всячески стараться, чтобы наш король просил себе мира от великомочного султана и пленные с обеих сторон были бы пущены на свободу. Тут записали имена наши в памятную книгу, и мы все, упав к ногам пашей, хотели обнимать им ноги, но они никак нас до того не допустили. И так, благодаря за великую милость, сказали мы им, что никто из нас до смерти своей не пойдет на войну с ними, ведая великую их мощь и силу; не довольно того, когда вернемся в христианскую сторону, станем всячески убеждать своего цесаря и ближних своих, чтобы покорились султану и просили от него мира, и знаем-де верно, что, когда мы им расскажем о таких великих военных справах у турок, сами они всячески будут стараться о мире.

Были при том и послы французского короля и английской королевы: они тоже готовились ехать за турецким войском к городу Ягеру, для того им назначены были повозки и лошади и приставлен к ним чаус с 12-ю янычарами охранять их и не давать в обиду турецкой черни. Оба посла заступились за нас и просили, чтобы тотчас освободили нас из тюрьмы и пропустили морем через Венецию в христианскую сторону. Вследствие той просьбы приказано было тем послам и нам выйти из дивана; потом, через несколько времени, паши вызвали английского посла и сказали ему такой ответ, что когда поедет он за султаном, то взял бы нас в свое смотрение и продовольствовал до греческого Белграда. А нам отрядили 35 верблюдов и 4 повозки, чтобы было нам на чем положить свои вещи и самим ехать; еще обещали дать 5 палаток и 6 янычар для охраны. Затем сказано нам, чтобы мы отправились в тюрьму, взяли бы свою рухлядь (одни лохмотья) и держались бы в распоряжении у английского посла.

Описать невозможно, с какой радостью возвращались мы в тюрьму; мы забыли в эту минуту все прежние беды и тягости, благодарили от всего сердца Господа Бога за великую Его милость и так были веселы, как будто в другой раз на свет родились. Когда подъезжали мы на лодках к Черной башне, наш ага напомнил нам обещание наше дать ему 200 дукатов и тотчас послал несколько человек из нас, со стражей, и все-таки в железах на одной ноге, в Галату попросить у христианских купцов, не дадут ли взаймы денег. Но сколько они ни просили, ни молили, не нашлось ни одного, кто бы сжалился над нашей бедой и ссудил бы нам 200 дукатов; и так, не успев ни в чем, вернулись в тюрьму и объявили аге, что нигде не могли достать денег.

Услышав о том, разгневался он ужасно, воображая, что мы его обманываем, что могли бы достать денег, но нарочно не хотим ничего дать ему; тут принялся он грозиться и ругаться на нас, укорял, припоминая, сколько делал нам благодеяний, пока мы сидели в тюрьме, называл скверными псами и гяурами, клялся головой своего султана, что никто его не принудит выпустить нас из тюрьмы, покуда не выложим ему по уговору 200 дукатов. И в сердцах велел тотчас нам заковать обе ноги в кандалы и погнал нас опять в тюрьму и в колоду. Мы со слезами просили его смиловаться, клялись великими клятвами, что мы вправду, как ни старались, не могли достать денег; пусть-де пошлет нас завтра опять к купцам — не будет ли больше удачи, нежели сегодня?

На другой день рано поутру я с тремя товарищами рыцарского чину, да со священником Яном, и с доктором, поехали, сняв железа, в Галату и пытались у всех купцов, особливо у венецианских, которых всего больше в Галате, не поверят ли нам взаймы 200 дукатов. Хотели кровью написать им запись, что в полгода верно перешлем им эти деньги и росту еще 50 дукатов, переводным письмом на Венецию; умоляли ради Бога, чтобы имели они жалость христианскую к нашему долгому заточению, сложились бы между собой на такую сумму и оказали бы помощь несчастным изморенным невольникам. Но не было в этих людях ни искры любви христианской; они не только не дали нам 200 дукатов, но не хотели и говорить с нами приветливо, не показали никакой жалости к нашему бедствию, а еще сторонились нас и отвечали, что боятся и говорить с нами, чтобы самим не попасться в подозрение. Потом пошли мы к самому венецианскому послу, объявили, кто мы такие, назвали, кто у нас родные и друзья в христианской стороне, и просили дать нам денег под запись, обещаясь всю ту сумму и с ростом передать немедленно венецианскому послу в Праге. Но и у него, также как и у тех купцов, не имели никакого успеха: он стал еще жаловаться нам на свою скудость, что сам он сидит без денег, ждет каждый день и не может дождаться высылки немалых сумм от своего начальства. Не зная уже, куда обратиться, ходили напоследок к французскому и к английскому послу, рассказывали, какая встретилась помеха от аги нашему освобождению, и просили ради Бога и милосердия Божьего, чтобы они над нами сжалились и дали нам денег. Но и они оба стали отговариваться великими издержками, в которые должны войти по случаю поездки за султаном, говорили, что сами должны войти в долги; но если согласится ага взять вместо денег сукна, либо бархату, или вещей для домового убору, то охотно готовы доставить ему товаров на сумму 200 дукатов. С тем нас и отпустили.

Так мы, несчастные и печальные люди, вернулись в тюрьму свою с пустыми руками, с великим страхом, со слезами и тоской, и должны были объявить аге, что никто не хочет дать нам взаймы чистыми деньгами, — разве согласится он взять не деньгами, а товаром. Едва услышал он, как схватил палку и бросился бить нас, только удержали его другие турки, стал нас ругать обманщиками, клятвопреступниками, неверными псами, припоминаючи свои нам благодеяния, и верить не хотел, чтоб не могли мы достать денег. «Лжете вы, без стыда, — говорил он, — может ли это быть, чтобы ваши христиане и братья — их здесь с тысячу будет — за вас не заплатили? Если бы из них каждый дал по одному аспру, и тогда вышла бы сумма много больше 200 дукатов. Знаю, вы, псы, меня провести хотите, не хотите только постараться достать денег, меня за нос водите, а благодеяния мои позабыли? Нет, вам, псам, верить мне не приходится. Да когда бы не было вам, мошенникам, от меня заботы и ласки моей, сидеть бы вам до смерти в тяжком заточении и не дождаться бы свободы. Так вот же теперь клянусь я святейшим пророком Магометом — как я был вам до сих пор первым доброжелателем и заступником, так от этого дня нет у вас неприятеля больше меня, и уж я найду такую причину, чтобы вам крепкая помеха стала и чтоб не выйти вам отсюда из тюрьмы навеки. Псы вы! Изменники! Клятвопреступники! Поганые неверные! Так-то вы мне платите за мою добродетель, что я до вас как родной отец был!»

Мы со слезами отвечали ему перед всеми турками, что подлинно то правда, и был он нам отцом, а не агой, и что освобождением нашим мы никому иному, только ему обязаны, и такова была его добродетель к нам, что мы до смерти не в силах будем отплатить и заслужить ему за все. Да что же нам делать, когда купцы не дают нам денег; но мы дадим ему запись и своей кровью подпишем, что не дальше как в полгода вышлем ему через Венецию 500 дукатов и, кроме того, пришлем отличное оружие и часы с боем, и душой своей по вере клянемся, что все то верно исполним. Только ничем не утолился ага, а все кричал и ругался до того, что пена из уст у него брызгала; но наконец велел заковать нас в железа и погнал в тюрьму со страшными угрозами.

Когда пришли мы к товарищам и объявили им, что нигде не могли достать денег, зарыдали все горькими слезами. Одного человека, агу, кто до нас был добр, о нас заботился, привели мы в гнев, а иного ходатая за нас никого не было; и так погибла вся наша надежда, чтобы могло состояться наше освобождение. В сердечной печали принялись мы опять за старое ремесло, за вязание чулок и рукавиц, и каждый час желали себе смерти, чтобы разом уже покончить со всеми бедами. Как велика была прежде радость наша и беззаботна надежда на освобождение, так теперь овладела нами великая и горькая смута. Всякая надежда пропала вконец, когда через две недели пришел ага и объявил нам, чтобы мы уж и не думали выйти когда-нибудь из тюрьмы, потому что и султан, и Ибрагим-паша, и послы выехали уже из Константинополя. И так мы сами, по своей воле, лишили себя свободы, тогда как могли добыть ее за 200 дукатов. И стражники говорили, что придется нам сидеть в тюрьме, покуда султан не вернется из похода. От великого страха поверили мы всему и горько плакались на беду свою и несчастье; однако не переставали упрашивать агу, ради пророка его Магомета и ради праведного воздаяния, чтобы еще раз отпустил нас к купцам попытаться, не достанем ли денег. Но он ни за что не хотел позволить и объявил, что теперь уже поздно: прошло время и всякое наше старание будет напрасно.

Может вообразить себе каждый человек, каково было на сердце у нас, убогих невольников! За две недели еще была полная надежда на скорое освобождение, а теперь вот сталось с нами похоже на то, как попал человек в глубокий колодезь и, вылезая из него, ухватился уже рукой за верхний конец обруба, так что стоило только вон выскочить, но вдруг сорвалась рука, и он опять в один миг упал в глубину на самое дно, и нет уже надежды в другой раз вылезти. Теперь, когда я пишу об этом и вспоминаю тот час, какова была тогда печаль у меня на сердце, сам чувствую, как она и в эту минуту одолевает меня, и от жалости не могу писать далее. Восхвали сердце мое Господа Бога Всевышнего, что по безмерной своей милости избавил меня от великих бед и от горькой печали, и вывел из тяжкого заточения, и возвратил благополучно на милую мою родину! Буди имя Его благословенно отныне и до века.

Когда мы вволю наплакались и, потеряв всякую надежду, принялись опять за свое вязание, тут-то внезапно призрел на нас Всесильный Господь Бог, и как только погибла всякая надежда от человеков, послал нам милость и помощь свою святую. В Галате жил один испанский купец, выслужившийся из турецкой неволи, по имени Альфонсо-ди-Страда, он женился и поселился в этом городе. Он-то, встретив одного из наших стражников, который носил в город на рынок продавать наши кошельки и рукавицы, поручил передать нам, что есть у него для нас письмо из христианской стороны, и посоветовал, чтобы мы, т. е. Заградецкий, священник Ян и я, выпросились в город у аги, есть-де надежда, что достанете денег. Мы сомневались, чтобы отпустили нас, и не очень тешили себя надеждой, припоминая, что сказал нам ага, что теперь уже поздно и время миновало; однако решились, что ни будет, приступить к нему с просьбой, не отпустит ли нас еще раз в Галату. Он отвечал, что все это только выдумка наша, чтобы нам прогуляться; раньше, мол, когда время было и воля была ходить, тогда не хотели постараться о деньгах, а теперь только, когда видим, что поздно и время прошло, вздумали хлопотать. С тем и оставил нас в большом смущении. Но наутро велел привести нас троих из тюрьмы и стал допрашивать, вправду ли хотим идти за деньгами? Затем, выговорив нам все, чем мы его прогневали и проводили обещаньями, смиловался и отпустил нас.

Мы со слезами целовали ему руку и сказали, что не вернемся без денег. По усердной просьбе нашей послал он с нами четырех турецких стражников, с которыми добрались мы до Галаты и до дому того Страда. Когда приступили к нему с вопросами, что значат его слова и откуда бы можно достать нам денег, он сначала уперся и, смутившись, сказал нам: «Не ведаю, думал я прежде, что даст вам взаймы один мой добрый приятель, а сегодня узнал, что нет у него денег». Этими словами приведены были мы в неописанное смущение. И он, видя, как мы убиты, не мог удержаться от слез и тотчас подал нам письма от священника Адама из Винора, декана карлштейнского, и от милейшей матери моей, урожденной Екатерины Вратиславовой, родом из Безина; в тех письмах извещали, что посылают нам троим через Венецию 200 дукатов и везет их тот Альфонс-ди-Страда. Когда спросили мы у него об этих деньгах и он нам их вынес, сердца наши наполнились такой внезапной и невыразимой радостью, что не в силах и описать ее. Со слезами радости обнимали и целовали мы Страду и ничего не могли ни есть ни пить, чем он ни угощал нас; так пташка, когда вылетит из клетки, летит не помня себя, садится на ветку, распевает и тешится своей свободой. Так мы, сверх всякой надежды вдруг возрадовавшись, восхваляли Господа Бога, отправились обратно к тюрьме своей и с веселыми лицами спешили подняться на гору в крепость.

Наш ага, увидев, что мы смотрим много веселее против прежнего, тотчас догадался, что есть у нас деньги, и стал спрашивать, откуда мы их добыли. Поцеловав ему руку, мы тут же передали ему деньги, как были, в мешке, и просили, чтобы нам уже не ходить наверх в тюрьму, а отпустил бы нас сейчас всех вместе, с товарищами. Пересчитав дукаты, он принял их с благодарностью и, потрепав по голове, хвалил нас, что мы честно поступили и все деньги принесли верно, по обещанию. За то забывает он все прошлое и велит всех нас тотчас освободить от желез, рано утром отпустит и прикажет проводить до Галаты в английское посольство. Когда снял с нас кузнец цыганские эти железа и цепи, мы от радости не спали целую ночь, связали в одну кучу свои лохмотья, роздали что могли несчастным невольникам, остававшимся после нас в тюрьме, и простились с ними. Горько плакали несчастные люди, зная, что после нас долго еще должны оставаться в таком ужасном заточении и что нет никакой надежды получить свободу. Сидели тут: Балак Дак Истван, поручик из Ягера, он уже 14 лет сидел в этой тюрьме; Матвей, гусар, и Криштоф Кажда, все трое венгерцы; четвертый был Герштейнер, немец, бывший комендант в Вызине, хорватской крепости. Бедные эти невольники просили нас, чтобы, когда вернемся в свою сторону, были бы за нас ходатаями у нашего цесаря, нельзя ли освободить их выменом на пленных турок; мы и обещали хлопотать о них непременно.

Наутро, с великими слезами распростившись с ними, вышли мы, в памятный день св. апостолов Петра и Павла, из потемок Черной башни, в которой были заперты два года и пять недель; придя затем к аге, благодарили мы его за все доброе расположение и милость, нам оказанные; благодарили и стражников, обещая прислать им хорошее оружие, а аге часы с боем, что мы потом и исполнили. Ага велел проводить нас в Галату к английскому послу, который приветливо принял нас и распорядился приготовить нам баню, где мы обмыли всю грязь и нечистоту свою. Нельзя ничем выразить, какую мы чувствовали радость на свободе. После бани обошли мы все католические церкви, которых в Галате семь, и благодарили Господа Бога за освобождение наше от жестокого заточения, и сокрушенным сердцем молили Его, да будет нам милосердным покровителем и охраной на пути до милой нашей родины.

Вскоре затем султан Магомет со всем двором и с начальными воеводами выехал в великом торжестве из Константинополя и, велев разбить стан в окрестностях города, стоял тут, по обычаю, несколько дней, ожидая, пока прибудет еще новое войско. Ожидали его несколько пашей с полками из Египта, Палестины, Каира и других заморских земель. Было тут на что посмотреть и подивиться, с каким мастерством и красой разбивают турки военные станы свои: лагерь расположен был на таком пространстве, что глазом все обнять невозможно было. Магомет-паша, поднимаясь за час до полуночи, в числе 50 000 человек, шел вперед султана за сутки с главным войском исправлять дороги и разбивать станы для султана и для главных военачальников; и так станы каждый день переменялись, и всякий раз к приезду султана устраивался наготове новый стан, вроде правильной крепости, на отмеренном четвероугольном месте, с бастионами. В средине лагеря разбивались превеликие зеленые палатки для султана, для его придворных чинов, дворян, для коней и повозок, для пашей и прислуги их в таком множестве, что между ставками можно было заблудиться, точно в большом городе. В ставках устраивались двери из клеенки, и стража так была всюду расставлена, чтобы к султанской ставке никто не мог подойти без позволения.

И когда Магомет-паша выступил из стану со своим 50-тысячным войском вперед для путевого наряда, не слыхать было ни малейшего крику, шума или трубного звука, и только слегка трубили в небольшую трубу, чтобы дать сигнал к выступлению. Становясь на ночлег, разбивали стан в тишине, безо всякого шуму, а наутро снимались и вьючили лошаков и верблюдов в таком порядке, что стоило подивиться: то правда, что у нас от 20-ти человек солдат больше бывает крику и беспорядков, чем у них от 50-ти тысяч. За Магометом-пашой шел султан с главным своим войском; он сам в средине, окруженный в большом числе обычной своей стражей с янычарами, спагами, коппчаларами (копьеносцами) и с главными пашами. По правую сторону его ехало всегда 12 000 спагов с золотыми знаменами на копьях, по левую сторону такое же число конников с красными знаменами на копьях, все усеяны точно маковым цветом; впереди султана шли пеши 12 000 янычар, а за султаном и за пашами все санджаки султанских земель, и все время на походе трубили тут на больших трубах. За султаном ехали все дворяне, а напоследок Чикул-паша с ренегатами, т. е. с потурченными из христиан и с другими турками — всего около 15 000. Около самого султана ехали копьеносцы с луками и стрелами, а придворные служители устраивали порядок, надзирая, чтобы все ехали ровным рядом. На пути потешали султана всякими военными потехами, выделывая промеж себя удивительные штуки: одни скакали мимо султана взапуски, другие метались копьями, иные на всем скаку становились на седло ногами, поворачивались назад, соскакивали с седла, и потом опять вскакивали, и делали множество тому подобных проделок.

Когда султан с главным войском отошел от Константинополя, тогда беглербек Греческой земли с остальным войском, тысяч до 80-ти, разбил свой стан на том же месте, где стоял султан, и два дня оставался тут. Английский посол, вместе с нами, пробыв два дня в Галате, на третий день отправился в путь с теми 80-ю тысячами, в добром порядке, и потом становились мы станом повсюду на тех местах, где султан имел ночлег свой. Когда дошли мы до греческого Белграда, тут все войско соединилось в одну громаду; всего, сказывали, до 500 000, однако на самом деле столько людей не было, а могло быть всего разве до 300 000, и то с прислугой, с черными людьми, с погонщиками лошаков, ослов и верблюдов. Стан разбили громадный, на необозримом пространстве. Султан не хотел жить в крепости и остался в полевой ставке; тут к нему явилось несколько тысяч татар. Они занимались тем, что днем и ночью жгли и грабили христианские селения, бывшие под охраной турецкой власти, и пригоняли в стан добычу свою, целые стада скота и диких кобылиц. Такое множество скота набралось у них, что за талер продавали два вола венгерских, а корову можно было купить за 20 или за 30 аспров. И мы купили теленка из-под коровы за 8 аспров и вдоволь ели мяса. Турки, убивши скотину, резали мясо на тонкие, длинные куски, солили, потом, протянув веревку от одной до другой палатки, вешали на нее куски и вялили на солнце. Каждый день татары захватывали множество людей и приводили к султану.

Перед Белградом стоял султан около 2-х недель. Затем английский посол стал говорить Ибрагиму-паше, что пора пропустить нас к Будину, а он станет писать с нами цесарю нашему о мире. Устроил он нам так, что допустили нас к Ибрагиму и к аге над янычарами в стан. Поклонившись ему в ноги, просили мы, чтобы отпустил нас прежде, нежели великомочный султан приступит к Ягеру, и, конечно-де, наш цесарь, по прибытии нашем, вышлет комиссаров изъявить вместо него покорность султану и просить о мире. И спрашивал нас паша, видели ли мы весь их стан, великую силу и бесчисленное множество войска, идущее против гяуров? И когда мы отвечали ему, что не видели и видеть не могли, потому что держались все время в самом заднем углу промеж лошаков и верблюдов, — приказал тотчас проводить нас по всему лагерю и показать нам весь огнестрельный и всякий иной воинский снаряд. Во весь тот день осматривали мы все, что можно было видеть, а наутро опять позваны были с английским послом к тому же паше и спрашиваны: «Видели ли теперь превеликую мощь и силу их султана? И может ли наш король собрать такое множество людей и против них поставить?» Мы дали такой ответ, что все видели, и во всю жизнь не приходилось нам видеть такое множество войска, а цесарю нашему собрать такое число людей никак невозможно; и видно-де, что цесарь наш ничего не ведает о такой великой султанской силе, а если бы знал, то, конечно, просил бы о мире, цесарю турецкому изъявил бы покорность и прислал бы дары для утоления гнева такого сильного государя. И для того просили отпустить нас немедля, чтобы мы могли объявить своему цесарю и всем христианам о такой великой султанской силе. Он сказал, что так и намерен сделать, только бы мы помнили оказанное нам благодеяние, всюду разглашали бы о великой их силе и уговаривали бы христиан прислать посольство о мире прежде, нежели приступят они к Ягеру. Если же кого из нас поволит цесарь послать к турецкому султану с прошением о мире, ничего бы мы не опасались и шли бы на то дело свободно и смело; а он клянется бородой своего султана, что никакого зла нам не будет, а одарят еще нас богатыми дарами, великолепным платьем и конями и отпустят сохранно домой в свою сторону.

Когда кончились пространные о том переговоры, дали нам лист со свидетельством об отпуске нашем на свободу и письмо к будинскому паше, чтобы отпустил с нами еще пятерых наших товарищей, сидевших в Будине в тюрьме от самой кончины посла нашего, — и всех нас велел бы переправить к крепости нашей на Дунае. Все мы, упав к ногам, благодарили пашу за такую его милость. И счастье было наше великое, что были при нас эти бумаги — лист и письмо к будинскому паше, а когда бы их у нас не было, то всех нас, как ниже будет сказано, изрубили бы на куски.

Когда султан поднялся опять со всем войском и направился к Ягеру, тут устроили ему в одном месте, на красивой долине, примерную войну. Расположили на большом пространстве отряды с верблюдами, лошаками и конями, два войска устроились как будто в боевой порядок, стреляли друг против друга из пушек и тяжелых орудий; наконец тот отряд, который представлял христиан, был со всех сторон окружен, приведен в смятение и обращен в бегство, причем взято много тысяч пленных. Так представляли они султану своему картину, как будут подвизаться против христиан, подавая ему верную надежду на победу. Затем продолжали поход свой в Венгерскую землю, в тишине и в совершенном порядке.

Когда дошли до крепости Жолнака, услышали мы весть, что наши отняли у турок крепость Гатван, причем валлоны зверским, а не христианским обычаем поступили с турками, с женами и детьми их; женщин рассекали на куски, разрубали надвое грудных младенцев, матерей за груди вешали, жгли и жарили, допытывались денег и так варварски обращались с ними, что тяжко было слышать, как вопили на то турки, приговаривая, что не валлоны, а немцы показали такую жестокость; и между турками поднялась, с воплями и жалобами, такая ярость, что и они стали делать тиранства. Пленных, недавно взятых, разрубали на куски и клялись страшными клятвами, что, как только возьмут нашу крепость и получат власть, не оставят в живых ни одного немца, ни жен, ни старых, ни малых, даже пса не пощадят, если пес будет немецкий. В этой ярости хотели они посечь саблями и послов христианских, и особливо нас, невольников, и не миновать бы нам того, когда бы не хранил нас, во-первых, Господь Бог, а потом когда бы не позаботились Ибрагим-паша с янычарским агой: они тотчас оцепили сильной янычарской стражей все то место, где стояли христианские послы вместе с нами, и никому не давали к нам приступа. И нам, под страхом смерти, было заказано, чтобы никому не показывались и никоим образом не выходили бы из своей палатки.

Три дня стояли турки у Жолнака и не трогались с места по случаю печальной вести; тут наш посол стал через своего чауса просить пашу, как обещано было прежде, чтобы дали нам 50 гусаров, или стрельцов турецких, проводить нас до Будина. На это паша пришел в страшный гнев и пригрозил, что велит всех нас посечь саблями. За это ли, говорил он, отпустят нас на волю, что отцы наши и братья таким неслыханным образом поступили в Гатване с милыми ближними их турками? Когда бы еще побили они один мужской пол, нечему бы тут дивиться, потому что на войне и быть нельзя иначе, но поступать так жестоко с невинными женами и с малыми детьми — это дело зверское, варварское и нигде не слыханное; и когда бы не утолил он султанского гнева и не уговорил бы начальных воевод, все мы давно были бы растерзаны в куски. По этой причине молчал бы лучше посол и не приставал бы к нему, чтобы не случилось и с ним самим худа.

Когда английский посол передал нам эту печальную весть и объявил, что жизнь наша в опасности, мы пришли в великий страх и смущение. Советовал он нам только молить сокрушенным сердцем Господа Бога, даровавшего нам исход из тяжкого заточения, чтобы до конца благоволил быть нам Богом милости, укротил бы турецкий гнев и дал бы вернуться благополучно в милое наше отечество. Предвидя, что, как только снимутся с места, при первой же свалке где-нибудь могут напасть на нас и изрубить нас, он усердно о нас заботился, нанял нам четыре деревенские повозки до Будина, дал на дорогу 100 дукатов, приставил к нам своего толмача и янычара из своей стражи и посоветовал, благословясь именем Божиим и предав себя в помощь Божию, как только султан двинется на Ягер, повернуть в другую сторону к Будину, так как у нас есть лист со свидетельством и бумагой к будинскому паше.

Первую же ночь приходилось нам проезжать самыми опасными дорогами, где день и ночь рыскали турки, татары и наши гусары: всякий день приводили в лагерь захваченных наших гайдуков и раненых гусар и привозили множество голов христианских; поэтому мы должны были дать своему янычару клятву, что если нападут на нас христиане, то ему не сделают никакого худа, а он со своей стороны уверил нас, что если нападут турки, то нас пропустят без помехи, так как есть при нас пропускной лист от турецкого султана; только если татары встретятся, то не ручается за татар, и тогда может случиться, что и его самого вместе с нами изрубят, потому что татары на турок не смотрят и рубят их, где попадутся хотя десять или двадцать человек, если только видят, что они сильнее турок, и ограбят дочиста, не уважая никакого закона. По этой причине взяли мы с собой проводника; простившись с послом английской королевы и поблагодарив его за великие благодеяния, как только султан тронулся от Жолнака в поход на Ягер, и мы, во имя Божие, с великим страхом повернули на дорогу к Будину.

Едучи дорогой с великим страхом в душе, мы беспрестанно оглядывались назад, не гонятся ли за нами, и всякую минуту ждали, что вот наедут и убьют нас; а ехали мы все по самым опасным местам, где рыскали турки, татары и христианские наездники, а другой дороги, говорил нам проводник, не было. И устроил же так премилосердый Господь, что весь тот день с раннего утра до сумерек мы не встретили ни единого человека; только в сумерки, доехав до одной большой венгерской деревни, увидели мы за виноградником до ста человек татарских наездников и в великом страхе спешили к деревне, которая была вся кругом окопана рвом. Стали мы просить жителей, чтобы спасли нас от татар и пустили к себе в деревню — они и не отказали нам. Бедные крестьяне, положив мостки через ров, приняли нас приветливо и сказывали, какое притеснение должны терпеть от татар, которых в той деревне расположилось до пятисот; советовали нам идти поскорее в церковную ограду и там где-нибудь укрыться, чтобы татары нас не приметили. Последовав тому совету, пошли мы к священнику и просили отворить нам церковь; добрый человек вынес нам сыру и хлеба и пустил нас в церковь, где мы прежде всего стали с сокрушенным сердцем молить Бога о милости и о спасении от татар; не зная, на что решиться, мы уже надеялись на одного янычара и думали, не поможет ли нам наш турецкий лист. Но и янычар боялся этих татар не менее, нежели мы: он весь побледнел и сказал нам, чтобы мы ни под каким видом не заговаривали с ним по-турецки.

Между тем татары разложили костры по деревне, жарили целых волов и баранов, обрезывали полуобжаренное мясо и ели, точно псы. Вскоре, когда мы вышли из церкви и стали кормить своих коней, увидели нас татары, и тотчас бросилось их к нам до двухсот человек, обступили нас и стали допрашивать, кто мы такие и откуда? Тут мы, вместе с янычаром, низко поклонившись им по-турецки, объяснили, что едем по султанскому повелению в Будин и показывали бумагу от султана. Но они сердито ответили, что невозможное дело пропустить нас, послали за своим гетманом, и одному милосердому Богу известно, что хотели учинить с нами. Нельзя было ждать нам от них никакого добра; мы так и думали, что всех нас либо возьмут в плен, либо зарежут, и так с отчаянием в душе молили мы Господа, чтобы Он был нам защитником и спасителем. Все это случилось уже на заходе солнца.

Дивное дело и великая сила Божия! Весь тот день был с утра совсем ясный, светило такое красное солнышко, не видать было ни тучки, ни маленького облачка. И что же? Премилосердый Бог никогда не оставляет уповающих на него: устроил Господь, что вдруг поднялся превеликий вихрь и вслед за тем такой страшный ливень, что как будто хляби разверзлись и облака ниспали на землю. Всю деревню и все рвы залило водой, залило и угасило все разложенные по деревне огни, и татары все побежали к своим коням. А мы, по совету несчастных крестьян, в самый ливень бросились скорее запрягать своих коней в повозки и тотчас выехали из деревни, взявши с собой крестьянина вывести нас на другую дорогу, мимо той, по которой мы прежде хотели ехать, так как по всем окольным деревням стояли татары. Лил проливной дождь без перерыва до полуночи, и мы, едучи под дождем, должны были беспрестанно вытаскивать из грязи повозки и коней и пособлять им; по дороге видели великое множество сожженных и опустелых деревень, слышали крик, стоны и рыдание несчастных жителей и мычание скотины, захваченной в добычу. Подвигаясь мало-помалу вперед, сколько давал Бог силы нам и лошадкам нашим, приехали мы часа за три до рассвета на луговину, дали коням сена и сами немного отдохнули; но едва успели чуть-чуть поесть наши кони, опять поехали дальше. Проводники наши заблудились ночью под дождем, отвели нас далеко от дороги и не могли опознаться, где мы находимся; и так пытались они убежать от нас. Но янычар, догадавшись, что хотят бежать, не пускал их от себя и, привязав обоих ремнем за шею, заставил идти впереди себя и указывать дорогу, грозя, что снесет им головы, если не выведут нас на прямую дорогу. В страхе искали они дороги, ощупывая землю руками, но все отводили нас еще дальше от дороги в другую сторону. Перед самым рассветом проводники привели нас в великий страх, объявив нам, что никак не могут опознаться, где мы находимся, но слышат где-то конский топот и речь людскую и потому боятся, как бы мы не попались в руки татарам, так как повсюду вокруг татары, и нам говорили: «Приложите-де ухо к земле и послушайте — земля дрожит, точно где-то люди едут». Мы со страхом прилегли к земле и точно, услышали: земля дрожит и как будто конский топот и шум людской; остановясь на том месте, держали мы совет, что нам делать. Когда совсем рассвело, увидели мы в чистом поле будто малый лесок и, не умея распознать, что такое, думали, что наверное татары, а иные уверяли, что видят, как там знамя по ветру колышется. Не видя себе ниоткуда помощи, мы было уже решились распрячь возы и разбежаться в разные стороны, какое кому будет счастье. Но один из наших возчиков пополз на четвереньках к тому месту, хотя разглядеть хорошенько, что там такое; подвинувшись поближе, он подлинно уверился, что это просто лесок, и закричал нам, чтобы мы не боялись. Наш любезный янычар, воображая, что они увидели христиан, хотел было ускакать от нас, но наши, ухватившись за коня, не пустили его бежать; мы же, как будто вдруг проснувшись, спешили подойти ближе к леску, дивясь друг на друга, какого страху тот лесок нагнал на нас. Совсем уже было светло, когда мы подошли, но, обойдя лесок, увидели прямо против себя до 30 турецких гусар с копьями и знаменами: они скакали прямо на нас с поднятыми копьями и, окружив нас, с криком «Аллах! Аллах!» приставили нам к груди копья. Мы крепко испугались, но наш янычар, как только услышал крик, приободрился и стал по-турецки здороваться с ними. На вопросы их, кто мы такие, откуда и куда едем, янычар дал им ответ, и так они, приударив лошадей, опять с криком ускакали. Турки эти были из отряда боснийского паши и высланы разведать, где находится султан и когда выступит к Ягеру. Тут только проводники наши распознали, где мы, и вывели нас на прямую дорогу к Пешту.

Когда совсем настал день, услышали мы сильную стрельбу в Будине, что нас очень удивило на таком дальнем расстоянии. По дороге и на этот раз никого не встретили; только около полудня видели мы впереди себя по долине великое множество всадников: ехали навстречу нам, и когда мы подошли ближе, оказалась конница около десяти тысяч человек отличного войска — это боснийский паша шел на помощь к султану под Ягер. У всех были длинные копья, а на копьях знамена разного цвета. Завидевши нас, они выслали вперед с сотню людей, и целый отряд наехал на нас с поднятыми копьями. Наш янычар, распознав, что это турки, сошел с коня, поздоровался с ними и объяснил, кто мы такие и куда ведет нас; потом наш толмач поехал с ним к паше, представил наши бумаги и объявил, что султан со всем войском выступил к Ягеру, потом вернулся к нам. Когда прошел мимо нас паша с войском, мы продолжали путь до Пешта и в 23 часа доехали до города; здесь наш янычар предъявил наши бумаги кадию и просил дать нам приют. Тут, хотя мы уже и были в безопасности от татар, но все еще боялись, как бы турки не послали в погоню за нами с приказом посадить нас опять в тюрьму.

Наутро, когда вернулся домой паша, предъявили мы лист от султана с приказанием проводить нас до ближней христианской крепости и отпустить пятерых наших товарищей, сидевших в будинской тюрьме с самой смерти нашего посла. Паша, прочитав лист, не только освободил тотчас же наших товарищей, но и нас велел накормить и напоить вдоволь и приказал своим людям провезти нас на лодке против течения к крепости Товашову. Тем больше было нам от этого радости, что мы все до последнего часа боялись, пропустят ли нас беспрепятственно по Дунаю! У нас не выходила из ума ярость и угроза турецкая по случаю взятия крепости Гатвана — каждый час того и ждали, что пришлют приказ остановить нас и заключить нас в тюрьму; но милосердый Господь помиловал, спас нас от этого.

На другой день поутру послали мы крестьян с повозками и со своей рухлядью вперед нас, в Товашов, чтобы они объявили там христианскому воинству об освобождении нашем и о приезде; мы надеялись, что им, бедным, там заплатят за провоз; вместо того несчастные люди попались в руки татарам и все были побиты. А мы сели в лодку, и нас повезли вверх по Дунаю, а янычар наш с драгоманом ехали верхом по берегу. Дотянувшись до Товашова, увидели на бастионах множество немецких солдат и уверены были, что крестьяне дали уже знать в крепости о нашем приезде; но вышло не по-нашему: об нас ничего не знали. За несколько дней перед тем турки, переодевшись в женское платье, подплыли под самую крепость, захватили двух рыбаков и одну женщину, связали и увезли в Будин. И теперь товашовцы думали, что опять идут турки на воровской промысел и под видом невольников ищут способа, как бы изловить еще христиан; видя притом еще, что едет янычар с драгоманом на том берегу Дуная, положили они не допускать нас до крепости ближе пушечного выстрела. А мы, видя так уже близко от себя крепость, себя не помнили от радости и стали обниматься и целоваться между собой. Тут как раз наши пустили из пушек два выстрела: один в нашу ладью, другой в янычара, но нас только водой окатило, потому что прицел был не совсем верен. Гребцы наши, видя, что дело небезопасное, хотели пустить нас вниз по течению, но мы воспротивились, не дали им бросить весла и, вздев на копье шапку, изо всех сил стали кричать, что мы христиане. Увидев то, гетман Розенган, немец родом, бросился к стрельцу и остановил его, а то в другой раз прострелил бы он нашу лодку и мы пошли бы ко дну: потом сам он сказывал, что в другой раз прицелился вернее и непременно попал бы в нас.

Все еще в страхе подвигались мы ближе к крепости, крича изо всех сил по-немецки и по-венгерски, чтобы дать знать о себе, кто мы такие. Тут выехали навстречу нам две лодки с двумя пушками и, обогнув нас так, чтобы мы не могли утечь, заперли нам ход по Дунаю, потом подплыли прямо на нас со взведенными курками и стали спрашивать, что мы за люди? Недолго было нам ответить им о себе; тогда, привязав наши лодки к своим, подтянули нас к крепости. Все мы, выйдя на берег, тотчас пали на землю, со слезами воздавая хвалу Богу за освобождение наше из тяжкого заточения. Комендант в крепости приветливо нас встретил и велел накормить и напоить вдоволь; мы заявили ему, что на том берегу остались провожатые наши, янычар с драгоманом, и просили тоже привезти их, так как у них есть грамоты для передачи коменданту. Их привезли и дали им приют в местечке, где и мы провели ту ночь.

Наутро сели мы в лодку и поехали к Острехову; всюду по берегу Дуная лежали мертвые тела убитых воинов и множество раненых; иные, едва живы, простирали к нам руки и упрашивали ради Бога захватить их и довезти до Острехова; мы взяли троих, из коих двое умерли в пути, а третьего мы привезли в крепость. Ночью вышли мы поблизости Острехова на берег, где нашли караул швабского полка; объявив, кто мы и откуда едем, должны были дожидаться на том месте несколько часов, пока пришел караульный с солдатами и с факелами, принял нас и проводил в крепость. Поутру Максимилиан, эрцгерцог австрийский, потребовал нас к себе в замок и стал нас расспрашивать о всяких делах, особливо о султане, правда ли, что сам он своей персоной идет под Ягер; верно было, что он ничего о том не знает, и мы немало дивились, что христиане не добывают себе никаких известий. Мы все как есть рассказали ему и дали правдивые вести о всей мощи и силе турецкой, чему его милость много дивился и тяжко опечалился о том, что введен был в заблуждение ложными известиями. Тотчас же велел трубить сбор и хотел немедленно выступить к Ягеру. И пошли было наши, да не дошли и не могли удержать Ягер, а принуждены были оставить туркам такую знаменитую крепость.

Тут в Острехове виделся я с двоюродным своим братом, со счастливым Вратиславом; видел и Альбрехта Вратислава, который под Гатваном ранен был в колено, потом умер от раны и погребен в Острехове. Просили мы его милость эрцгерцога, чтобы велел довезти нас до Вены: мы не в силах уже были идти, очень ослабели, и ноги у нас отекли. Пожаловал нас его милость и велел довезти до Вены.

В Вене были мы представлены его милости эрцгерцогу Матвею и, поцеловав ему руку, рассказывали все по истинной правде о султанском походе и о военной его силе; затем просили себе пособия, чтобы доехать нам до Праги, и выпросили. Дал он нам денег на дорогу и, кроме того, велел еще отвезти нас в Прагу к брату своему, к его милости цесарю Рудольфу Второму.

Когда прибыли мы в Прагу и свиделись со своими ближними — о, какая тут была радость, и описать невозможно! Сведав об нас, его милость цесарь изволил нас милостиво потребовать к себе и допустил к руке. Доложив ему обо всем, сколько мы должны были в службе его выстрадать за все христианство, униженно просили его быть нам милостивым королем и государем и явить некую милость в награду за все терпение. Его милость, приветливо взглянув на нас, промолвил по-немецки: «Wir wollen thuen» (т. е. благоволим исполнить) — и затем изволил отойти от нас. И назначено было от него отпустить немалую сумму и разделить между нами, только мы ее не видали и Бог ведает, куда пошла она. Иноземцам некоторым дано, кому сто, кому полтораста талеров, в пособие на дорогу домой; а нам, чехам, сколько мы ни просили, сколько ни ходили, ничего не досталось, только сказано нам: «Если-де хотите вступить в службу при дворе цесарском, то получите место вперед перед другими». Только мы рассудили предать свою участь Богу и захотели лучше, хоть без денег, вернуться домой к родным своим, друзьям и ближним; эти люди, разумеется, приняли нас с великой радостью от всего своего сердца. И так из нас каждый должен радоваться, и сердцем и устами до смерти благодарить должен Бога, Вышнего Помощника и Утешителя в бедах и несчастьях. Он Единый, когда вся надежда наша пропала, и сгинула всякая помощь, и всем людям, туркам и христианам, невозможно казалось, по рассудку человеческому, чтобы освободились мы из такого тяжкого, невыносимого заточения и вернулись на родину, — Он нас освободил Своей всемогущей силой. Тому, Единому в Троице славимому живому Богу, да будет честь и слава и хваление во веки веков. Аминь.

Примечания от издателя

Янычары. Самым замечательным и совершенно самобытным явлением в турецкой политике было учреждение янычар. Его можно уподобить разве Иезуитскому ордену — для папства. Турецкая политика, такая же безусловная и непримиримая, как и политика Римского престола, создала себе столь же решительное и могучее орудие, устроив корпус людей, слепо и беззаветно преданных воле верховного повелителя, на жизнь и на смерть. Так все было придумано и устроено, чтоб эти люди, каждый порознь и все вместе, отрешены были от всяких семейственных и общественных связей и отношений, не имея ничего общего со страной и людьми. Нарочно набирали их именно из среды христианского населения, так как христиане, по основному началу ислама, не могут иметь ни со властью, ни с мусульманами никакого общения ни в правах, ни в бытовых отношениях. Христиане не могли иметь в Турции служебного значения ни в военном деле, ни в государственном управлении, но именно из среды местного христианского населения турецкое правительство умудрилось добывать себе способнейших и преданнейших деятелей. Все христианское население обложено было тяжким налогом крови, т. е. должно было отдавать султану, по общему правилу о военной добыче, ⅕ долю детей своих. Этим налогом правительство весьма дорожило и потому нисколько не благоприятствовало переходу местных жителей христиан в ислам, так как с переходом они уже не подлежали бы этому налогу. Напротив того, случалось, что бедняки из турок подсовывали своих детей христианам, чтобы они попали в число султанских невольников и вышли в люди. Детей от 7 до 15 лет отлучали от родителей, от веры и от родины безвозвратно и воспитывали в заведении, которое можно назвать по-нынешнему пажеским корпусом, на султанскую службу. В 1580 году считалось до 26 000 таких воспитанников, и содержание их стоило государству до 52 000 дукатов ежемесячно. Отборные молодые люди поступали отсюда в янычарское войско, остальные определялись на разные должности в серали и при удобных случаях достигали нередко первых мест в государстве или рассылались на службу по провинциям, где отличались грабежами и насилием. В XVI столетии начинается уже упадок янычарского войска, вследствие ослабления первоначальной дисциплины. Солиман позволил янычарам жениться, Селим допустил янычар записывать в войско детей своих, а при Амурате открылась и природным туркам возможность поступать в янычары. В XVII столетии прекратился уже самый обычай брать в янычары детей христианских, первоначальная идея учреждения пропала, и, вместе с упадком янычар, начинается и усиливается упадок оттоманской власти. Янычары сделались уже элементом мятежным в среде турецкого войска, так что сама Порта вынуждена была приступить к решительному их упразднению. Известно, что последние янычары были избиты и уничтожены в 20-х годах нынешнего столетия султаном Махмудом.


Турецкая монета. Аспер — так называлась в то время мелкая ходячая серебряная монета в Турции, ценой около 2 австрийских крейцеров. В аспре считалось 24 манкира — еще более мелкой, медной монеты. Около 60 аспров считалось в полном турецком дукате, или цехине, соответствовавшем 2 немецким гульденам. Впрочем, монетный курс колебался и подвергался иногда сильному понижению вследствие выпусков худой монеты.


Сигет. Осада крепости Сигета в 1566 году была последним делом султана Солимана. В ярости, что не удалось ему завоевать остров Мальту в 1565 году, он предпринял во что бы то ни стало отвоевать у императора Максимилиана всю Венгрию и дойти до Вены, от которой должен был со стыдом отступить в 1529 году. Несмотря на болезнь и дряхлость, он сам выступил в поход и осадил крепость Сигет, где засел храбрый воевода Црини; гарнизон, под предводительством его, явил чудеса храбрости, но не в силах был устоять против турецкой силы; напоследок сам знаменитый Црини, надев самый пышный свой костюм, бросился в самый пыл штурма с отборной дружиной и был убит; а гарнизон, по завету его, заперся в пороховой башне и взорвал ее в последнюю минуту, при чем погибло до 3000 турок; султан Солиман, не дождавшись конца штурма, умер под Сигетом, в лагере. Этот самый Мустафа был завоеватель Грузии и основатель крепости Карса.


Селим и Баязид. Речь идет не о Селиме II, предшественнике Амурата, при котором Вратислав приехал в Константинополь, но о Селиме I, внуке Магомета II Завоевателя. У отца его, Баязида, любимый сын был старший Ахмед, наследник престола; но младший, Селим, злобного и самовластного нрава, не хотел допустить этого и поднял бунт против отца своего. Он воспользовался неудовольствием янычар на миролюбивые наклонности Баязида, поднял янычарское войско и объявил себя султаном. Началась война, и вскоре Баязид вынужден был отречься от престола и удалился к себе на родину, но тотчас же был отравлен, по приказанию Селима (в 1512 году). Селим умер в 1520 году, на походе в Родос, от моровой язвы, в том самом местечке Чорли, где у него была битва с отцом, о которой упоминает Вратислав. Преемником его был знаменитый Солиман, завоеватель Белграда, Родоса и Кипра.


Константинополь. По современным известиям, ни в одной европейской столице не было столько общественных зданий, как в Константинополе. Трансильванец Вейс, описывавший Константинополь в конце XVI столетия, утверждает, что в нем тогда считалось 1485 больших и 4402 малых мечетей, 494 христианские церкви, 497 общественных колодцев, 99 госпиталей, 515 школ, 418 гостиниц, 360 башен в городской стене, 24 городских ворот и 875 бань.


Фамагуста. Относительно Мальты Вратислав, кажется, ошибся. При знаменитой осаде Мальты, бывшей при Солимане в 1565 году, Синан не мог присутствовать, так как был малолетним при Селиме, сыне Солимановом. Осада Фамагусты была в 1570 году, в экспедицию зверского Мустафы-паши на остров Кипр, где находится эта крепость. В ней засело 7000 человек венецианского гарнизона под начальством знаменитого героя Брагадино. Осада эта довела турок до неистовства: горсть защитников отразила шесть страшных приступов. Наконец крепость вынуждена была сдаться на капитуляцию, но зверь Мустафа не замедлил нарушить ее и подверг страшной, мучительной казни героя Брагадино (с него содрали кожу). Имя его осталось в истории как образец геройского мужества, а имя Мустафы — как образец турецкого вероломства.


Русская султанша. Эта русская султанша, по всей вероятности, знаменитая Роксолана, из русских невольниц, красивая и умная жена султана Солимана. С именем ее соединяется трагическое событие 1553 года. От Роксоланы был у Солимана второй его сын Селим, но не он считался наследником, а старший сын его от первой жены, Мустафа, любимый сын первой юности Солимановой, храбрый и великодушный юноша, до того любимый в народе, что все считали его особенным благословением Божиим султану и целому государству. Лицом он похож был на отца, и все войско, особливо янычарское, было ему предано. Это обстоятельство и послужило орудием гаремной интриги, которая погубила его. Роксолана ненавидела Мустафу и не могла свыкнуться с мыслью о том, что он, а не сын ее Селим наследник престола. Сговорившись с зятем своим, великим визирем Рустемом-пашой, задумала она погубить Мустафу. На султана имела она большое влияние своей красотой и веселым, вкрадчивым нравом, за что и дано было ей имя Хассеки Хуррен, что значит «веселая». Мало-помалу удалось ей возбудить отца против сына, искусным внушением таких подозрений, которым особенно доступны восточные деспоты. Она уверила его, что Мустафа рассчитывает на народную любовь к нему и на преданность янычар и задумывает обратить то и другое против отца, чтобы свергнуть его с престола. Ужасный конец этой истории состоял в том, что однажды, во время персидского похода, Мустафу потребовали к отцу, в его ставку. Несчастный юноша вошел, ничего не подозревая, но вместо отца увидел в ставке семерых немых, которым велено было удавить его. Он испугался, стал кричать, просить о помиловании, но из темного угла палатки смотрел грозный отец, и рабы не смели ослушаться. Мустафу похоронили в Бруссе; вслед за ним удавлен и похоронен в ту же могилу и малолетний сын его. Янычары пришли в ярость, когда услышали о смерти его, и взбунтовались; так что для усмирения мятежа пришлось пожертвовать визирем.


Синан-паша. Синан-паша умер 3 марта 1596 г. в Константинополе, после неудачного похода, потерпев в ноябре 1595 года сильное поражение на Дунае у Джурджева от Сигизмунда Батория. Это поражение и было, вероятно, поводом к опале, про которую рассказывает Вратислав. После Синана осталось громадное имущество из награбленных на походах сокровищ; между прочим 600 собольих шуб, 600 лисьих, 61 шеффель (мера) жемчугу, 600 000 дукатов золотом и серебра 3 миллиона аспров.


Жестокости под Гатваном. Через месяц по взятии Эрлау, 23 октября 1596 года, султанские войска под предводительством Ибрагима и Чикула-паши одержали решительную победу под Керестецом в Венгрии над христианским войском, бывшим под командой эрцгерцога Матфия и Сигизмунда Батория; при этом погибло до 50 000 христиан. Весь христианский мир содрогнулся от этого страшного поражения. Турки говорили, что сам Бог наслал христианам это бедствие в наказание за тиранское их зверство при взятии Гатвана. В ту пору, когда беспрерывная война велась в Венгрии и христианские войска состояли большей частью из разноплеменного сброда диких и необузданных людей, трудно решить, турки или христиане более достойны были упреков в варварстве; но несомненно, что турецкая армия отличалась в XVI столетии порядком и дисциплиной от беспорядочных христианских армий. Со стороны турок постоянно слышатся жалобы на христиан за варварский их способ ведения войны. Здесь стоит привести примечательное письмо великого визиря Ибрагима (который особенно наблюдал за дисциплиной в своем войске), писанное 10 сентября 1600 года к эрцгерцогу Матфию, после взятия крепости Каниши турками. «Слава великих христианских князей, избранник лучших людей в народе Мессии, шлифователь всяких дел в назарейском общежитии, ты, влекущий за собой шлейф великолепия и почета, обладающий знаками величия и славы, герцог Матфий! Да будет конец твой счастлив!.. Когда пришли мы к Канише, нашли у вас во множестве опустелые замки, а когда кончим здесь дела свои, намерение наше — идти на вашего полководца и равным образом разбить его. Выслушай меня, герцог Матфий, четырьмя Святыми Писаниями: Пятикнижием, Псалтырем, Евангелием и Кораном — заклинаю я тебя, скажи мне, в какой святой книге, в какой вере разрешается открыто сквернить и бесчестить друг у друга подданных, не щадя отцов и детей? Скажи, кто из нас нарушители договора, вы или мы? Богом, и Евангелием, и Святым Духом Господа Иисуса заклинаю тебя, пришли сюда верного человека, чтобы он взглянул на сожженные замки, предместья и мосты и убедился бы, какое терпят разорение и какому варварству подвергаются несчастные подданные… Всякая страна есть обрученная невеста своего властителя, и разве можем мы равнодушно видеть, как вы разоряете нашу страну во время похода?»




УПРАВЛЕНИЕ ОСМАНСКОЙ ПРОВИНЦИЕЙ
(провинциальная администрация)

ОРГАНИЗАЦИЯ ЦЕНТРАЛЬНОЙ ВЛАСТИ (Диван-и Хумаюн)

ОРГАНИЗАЦИЯ СУЛТАНСКОГО ДВОРЦА (XVII–XVIII вв.)

Tyrpa — императорская монограмма османских правителей, ставится в начале всех официальных документов: различных указов или писем-подлинников. Tyrpa состоит из имени правителя, его отчества и прозвища.

На рис. показаны тугры: султана Орхана Гази (1334), Мурада I (1366), султана Мехмеда II Фатиха (1446), султана Сулеймана I Кануни (1528), султана Абдулхамида II (1876), султана Мехмеда VI (1918)

(Рис. и схемы на с. 410–414 даны по книге «История Османского государства, общества и цивилизации». М., 2006)

Загрузка...