ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПОГЛЯДИ, СЕСТРА МОЯ, ПОГЛЯДИ!


Несколько дней, проведенные на шикарной вилле Тер-Петросянов, пролетели словно волшебный калейдоскоп. Самсут постоянно куда-то возили, чем-то кормили, что-то показывали, с кем-то знакомили, во что-то одевали. Время неслось настолько стремительно, и дни ее были настолько насыщены событиями и впечатлениями, что бедная петербургская учительница падала каждый вечер в свою постель и засыпала без задних ног от усталости…

Но, естественно, никак не могла Самсут Матосовна знать о том, что в то же самое время хозяин фирмы, старый Самвел-ага, с каждым днем все больше и больше терял голову. Улыбка, голос, тело, и все движения этой неожиданно свалившейся на его голову русско-украинской армянки все сильнее и сильнее волновали его кровь.

Вот и теперь он бродил по бескрайним просторам своего сада, и жгучая южная августовская ночь не давала старому Самвелу уснуть. Возбужденный магнат бродил по своим огромным владениям, словно пытаясь убежать от самого себя, и нигде не находил покоя. «Ах, пожалуй, зря все-таки эта неугомонная Сато уговорила Самсут остаться, — в который уже раз с досадой твердил он сам себе. — Надо бы поскорей отправить эту русскую прочь, бежать от нее, как от чумы!».

Самвел зло ударил кулаком по стволу оказавшегося рядом кипариса. Но внезапное озарение вдруг придало его мыслям другой оборот: «Стоп, почему же все-таки прочь?! И почему — русскую? Ведь именно потому, что она до дрожи напоминает мне мать — белокурую армянку с Кавказа — я и не могу противиться соблазну… Нет, никуда она не уедет! Какое препятствие могут представлять для меня ее сын и мать? Что она все твердит про них? Одно мое распоряжение — и оба будут здесь, в благословенной Греции, где даже воздух над островами целебен и пьянящ магией двух тысячелетий…»

Ах, Сато, ах, неугомонная сестра! Тогда, узнав о ее поступке, он устроил ей страшную сцену, кричал, топал ногами так, что притихла вся вилла и, если бы не Нуник-ханум, рассерженной птицей вылетевшая на защиту своей любимицы Сато, он, может быть, даже и ударил бы ее! Но Сато, как всегда, была невозмутима. Она только посмотрела на него своими бездонными глазами и прошептала: «Ты спас меня не для того, чтобы я позволяла тебе быть несчастливым. Ты же знаешь, вся моя жизнь — это служение тебе».

Самвел тяжело вздохнул. На это ему было нечем крыть. Сато, сделавшая на всю жизнь своим девизом лозунг: «За тебя, моя душа, крест приму», действительно всю себя посвятила ему. И тогда, когда они бездомными малышами болтались по Александретте, и потом, когда случайно обнаружившиеся богатые родственники взяли Сато к себе, как родную дочь, а Самвела отправили учиться в Эчмиадзин — в самую большую армянскую духовную семинарию. Перед окончившими это прославленное заведение открывался путь к высшим ступеням иерархии григорианской церкви, и даже муштра там была сравнительно мягкой. Но Самвел все-таки сбежал оттуда на третьем году обучения, ибо он хотел объять весь мир. И крошка Сато убежала вместе с ним, плюнув на красивые платьица и шоколад по утрам. Самвел вспомнил, как справлял свое восемнадцатилетие, бродя по Эрзеруму, как быстро исчез с грязных улиц, оказавшись в тюрьме, как потом стал «иншаат табури» — презренным солдатом нестроевого рабочего батальона, маршировавшего под страшные песни турецких солдат «Kesse, kesse surur jarlara» 7, как потом работал сапожником и как потом, уже в тридцать шестом, вырвался в Грецию, где и сумел сколотить небольшой капитал. Но, видно, не суждено было Самвелу Тер-Петросяну обрести легкую жизнь: после знаменитого октябрьского дня «Охи», когда Иоаннесс Метаксас ответил «нет» Гитлеру на его предложение о капитуляции, началась война, все пошло прахом, и они с Сато оказались в рядах греческих партизан на Афоне…

И за все это время она ни разу не оставила его. Гордая Сато отказалась от всех партий, которых у нее, как редкой красавицы, было немало. И всю свою жизнь она посвятила только ему, обожаемому старшему брату, учителю, спасителю.

«И все же она неправа, — с горечью и досадой думал старый магнат. — Не держат жар-птицу в клетке силой…»


* * *

Через пару часов небо пронзительно вызвездилось, пахло уже не только соснами, но орхидеями, тимьяном, розмарином, фисташником — всеми теми растениями, которые он приказал насадить вокруг виллы в память о маленьком доме сапожника на правом берегу реки Иссос. Нет, хватит бередить память, надо взять себя в руки и отправляться спать — сегодня его ожидает очень важная встреча в бельгийском посольстве. Но уходить из-под мерцающих звезд ему почему-то не хотелось. Самвел прислонился спиной к кипарису, достал из кармана небольшое паспарту, раскрыл.

На фотографии, среди виноградных лоз, с усиками которых сплетались пепельные пряди, смеялось лицо Самсут. И пусть это лицо мало соответствовало канонам классической европейской или восточной красоты, в нем светились жизнь и душа, в нем таился неиссякаемый, еще так мало востребованный запас любви и нежности…

«Вах, глупый старик! Глупая девочка, шохик-хури 8. Не бывает ночи без рассвета», — пробормотал Самвел, спрятал паспарту обратно и решительным шагом направился к вилле. Но, уже подходя к центральному входу, он боковым, все еще безукоризненным зрением, вдруг увидел, как за бассейном вспыхнул и погас огонек сигареты.

— Кого это еще в такую ночь мучают воспоминанья? — озабоченно пробормотал Самвел, и скорее от любви к порядку, чем от любопытства направился в сторону небольшой, немного углубленной в парк ротонды, устроенной за бассейном, куда многие обитатели виллы любили уходить в жаркие дни.

На перилах, обхватив колонну рукой, сидел зять его младшей и самой любимой дочери Манушак.

— Хайре. Что с тобой, Савва? Кажется, ты никогда не отличался склонностью к романтике, а? Или Манушак опять отправилась по своим феминистским делам на Скирос?

— Нет, кирьос Самвел, Манушак ждет не дождется меня на нашем этаже.

— Так что же ты сидишь здесь, негодник, и заставляешь мою дочь так долго ждать тебя?

— А разве вас утром не ждут ответственные переговоры на площади Омония? — чуть усмехнулся Савва, и его глаза-маслины вспыхнули на мгновенье.

— Дела не женщина, они могут и подождать, — в тон ему ответил Самвел.

— Кстати, о делах и женщинах вместе взятых, — неожиданно совсем иным тоном сказал Савва. — Они, по-моему, как-то не очень хорошо соединились в этой русской авантюристке, которая с такой легкостью осталась у нас.

— У меня! — нахмурился старик. — К тебе она не имеет никакого отношения.

— Но я такой же член нашей компании, как все ваши дочери и зятья. И мне глубоко не безразлично, что в ней происходит.

— А должно быть безразлично, — сказал, как отрезал Самвел. — Пока еще хозяин дела я — и никто другой! Ишь, какой шустрый. Еще курицей не стал, а уже яйца несет.

— Но ведь недоволен ситуацией не я один, кирьос — мне уже жаловались Шушик, Эрки, Саломэ, Карл…

— Хватит!!! — Самвел уже занес было кулак, чтобы ударить по мраморному ограждению ротонды, но в последний момент, сдержался, и опустил руку.

— Нет, не хватит, кирьос Самвел! — Савва, всегда говоривший тихо и вкрадчиво, вдруг повысил голос. — Это касается и моих детей, и ваших внуков, между прочим!.. Какая-то проходимка бесстыдно лезет к вам в постель, а все мы должны спокойно на это смотреть! Эти иностранки на все способны ради денег! А если она забеременеет?…

В глазах у Самвела вспыхнули снопы ярких разноцветных брызг, и тяжелая густая волна злобы поднялась в нем. Он прекрасно знал, что это означает: с того самого полдня в доме отца, когда он кинул кувшином в турецкого заптия 9, чувствуя схожий прилив ненависти, он становился невменяем. Сколько раз Самвел страдал от этого в молодости, но и до сих пор, до самой глубокой старости, так и не научился управлять собой. Правда, до сих пор это свойство его характера не доставляло ему проблем, но лишь потому, что причины для таких припадков просто практически исчезли.

И вот теперь, когда этот молокосос оскорбляет ту, что так похожа на его мать, а тем самым — оскорбляет его самого…

— Молчать, проклятый щенок, византийская душонка! — приглушенно выдохнул он и рванулся к греку в классическом приеме уличного драчуна.

Но Савва только сузил глаза и, практически не меняя позы, лишь изо всех оттолкнул старика ногой в грудь. Самвел отлетел и, зацепившись за ступеньку, со всего размаху грохнулся спиной и головой на мраморные плиты. Раздался сухой неприятный звук, как будто треснул спелый арбуз, и из-под седых кудрей засочилась на белый мрамор черная в лунном свете струйка крови.

Грек кошкой спрыгнул на плиты террасы и, словно не веря своим глазам, склонился над стариком. Черные незакрытые глаза не двигались, и в них отражалась утренняя звезда. Он приник к груди старика — но то был уже скорее жест отчаяния, чем необходимости.

А вокруг стояла самая плотная предрассветная тишина, когда еще спят даже птицы, и самые крошечные лесные существа…


* * *

Это было хуже чем катастрофа — это было отцеубийство, ибо со дня своей свадьбы Савва Кристионес почтительно называл Самвел-агу отцом.

Ему сделалось страшно. Жизнь, которая до этого момента протекала легко и беззаботно, вдруг дала трещину схожую с той, что кровоточила сейчас на черепе холодеющего на глазах старика. Хотя нет, черные буревестники появились на горизонте Кристионеса еще несколько дней назад. Появились в образе респектабельных незнакомцев, которые подкараулили Савву в афинском ресторане и выложили перед ним фотосвидетельства его бурной молодости. Шантажисты вели себя дерзко и нагло, и Кристионес ничуть не усомнился в том, что у них могут быть и другие, компрометирующие его материалы. Даже страшно подумать, какой скандал закатила бы его благоверная, узнав, что в далекой России он прижил себе ребенка и столько лет скрывал это от нее. А уж возможную реакцию на это со стороны отца и представить невозможно. Да теперь и не получится, поскольку старик теперь мертвее мертвого. И убил его он, Савва Кристионес.

Хотя, почему собственно он? Его убил рок, фатум, случай. Но кто сказал, что рок не может являться к нам в женском обличьи? Особенно к такому сладострастному грешнику, каковым наверняка был покойный? Незнакомцы приказали, чтобы Савва инсценировал кражу с участием русской гостьи. Ну так будем считать, что он с лихвой перевыполнил эту задачу. Уж теперь-то они наверняка от него отстанут. И вообще, как говорится, нет худа без добра. Со смертью Самвел-аги перед Саввой наконец открываются новые бизнес-перспективы. И, чем черт не шутит, почему бы ему не попробовать побороться теперь с остальными наследниками за право персонального управления империей «Фюмэ»?

Эта нехитрая мысль немедленно завладела всем сердцем Кристионеса. Его пальцы перестали нервно дрожать, а мозг сделался холодным и заработал исключительно в рациональном направлении. Воровато оглянувшись по сторонам, Савва ловким движением сдернул со скрюченных в последнем движении жизни пальцев покойник массивный бриллиантовый перстень и огромными прыжками помчался к вилле.

Пройдя боковым входом, он неслышно взлетел на третий этаж и, затаив дыхание, открыл дверь в студио. Самсут спала без одеяла, как подросток, повернувшись на живот и подтянув одну ногу к груди. Какое-то мгновение грек даже заколебался: а не плюнуть ли на всё, и не упасть ли прямо сейчас на это сладкое зрелое тело? Но, разумеется, это было бы полным безумием. «Эх, жалко, старик пришел так поздно — в противном случае у меня хватило бы времени и на то, и на другое», — с сожалением подумал Савва. Затем, пошарив взглядом по студио, нашел на столике маникюрные ножницы.

Всё остальное было делом одной секунды: пепельная прядь незваной гостьи оказалась у него в руках, а перстень старика — в сумочке Самсут. Уже уходя, он увидел, как что-то блеснуло на туалетном столике у входа — то была золотая зажигалка, недавно подаренная Самвелом своей новой пассии. «Все те, кто по молодости в грязи валялся, к старости начинают сорить деньгами, — невольно вздохнул Савва, вспомнив, как возмущалась этим подарком Манушак, и с удовлетворением и чувством выполненного долга прихватил с собой и этот восьмигранный кусочек золота. — А теперь надо поторопиться! Пока неугомонная Сато не проснулась, поднятая своим проклятым чутьем!»

Он вышел на свежий воздух. Вилла по-прежнему стояла, погруженная в темноту. На ходу Савва вытащил из кармана пачку сигарет «Митос», которые иногда покуривал и старик, отдыхая от сигар, вытряхнул сигарету и аккуратно положил туда пепельный локон, побоявшись, что вложить волосы просто в пальцы не удастся. Впрочем, уже у самого трупа его эстетическое чувство все же воспротивилось задуманному: женский локон, отдающий сигаретами — фи, дурной вкус!

Савва вытащил тонкую прядку и ловко пихнул ее в нагрудный карман рубашки Самвел-аги. При этом его движении тяжкий вздох вырвался их груди старика. Савва отпрянул в ужасе, но быстро сообразил, что этим своим движением он просто помог выйти последнему воздуху, который еще оставался в легких мертвого старика.

— Тьфу, рюпос! — чертыхнулся грек и прикинув куда бы могла упасть брошенная женщиной в разыгранном возмущении зажигалка, устроил ее не далеко, не близко, а как раз так, чтобы ее нашли, но не сразу, в траве лимонной мяты…


* * *

Самсут в эту ночь снился страшный сон: где-то под самыми небесами пронзительно и противно выла военная труба, а вокруг грохотала барабанная дробь, сыпавшаяся на маленькую деревенскую площадь черным градом. И град этот становился все сильнее, все гуще. Наконец, он превратился в безумно дикий рев, а изнутри домов на площади которому вторили отчаянные крики, грохот и звон разбиваемой посуды. Потом окна вдруг распахнулись настежь и из них полетели ковры, одеяла, подушки, циновки, иконы, зеркала, лампы, кувшины, посуда. Всё это с дребезгом разбивалось на мелкие осколки, и осколки эти со свистом улетали в бездонное небо, в котором по-прежнему, мучая слух и душу, гремела воинственная музыка даулов 10.

Самсут открыла глаза и некоторое время все никак не могла понять, почему вся эта какофония не улетучилась враз, как это обычно всегда бывает после пробуждения. На этот раз всё было наоборот — ощущение какой-то дикой суеты вокруг не проходило, а лишь усиливалось. Вдруг она явственно поняла, что находится в своей комнате не одна, и услышала резкий окрик:

— Лежать, не двигаться!

Поначалу ей показалось, что это все еще продолжается неприятный сон, который всего лишь принял несколько иное направление. Однако громкий властный голос говорил по-английски, а прикосновение холодных рук было слишком реальным. Ее, полуголую, деловито обыскивала женщина в форме, а в это время остальные двое полицейских ловко обшаривали студио. Один из них вытащил из ее сумочки бриллиантовый перстень, который она сама еще вчера вечером, прощаясь, видела на левой руке Самвела.

Через несколько минут Самсут все-таки пришла в себя и, сев на кровати, довольно жестко потребовала сказать, что, собственно, происходит.

— Вы обвиняетесь в убийстве господина Самвела Тер-Петросяна!

Самсут покачнулась. В первые секунды она поняла не всю фразу, а только то, что Самвел убит. По какой-то странной игре судьбы или природы, подобно тому как он увидел в ней воплощенную память о своей так рано ушедшей в небытие матери, так и Самсут в конце концов начала чувствовать в нем лишь только несколько раз виденного ею родного деда, о котором всегда мечтала. Конечно, в глубине души она понимала, что со стороны Самвела за их отношениями так или иначе стоит чувственность. Да и сама она порой не могла не признать, что в старике все еще горит если не чисто мужская привлекательность, то во всяком случае — сильное обаяние. Им было непросто, но хорошо друг с другом. Самвел часто мог бросить дела и повезти ее куда-нибудь на Санторин, который так любил Наполеон, или на Сарос, похожий на удивительный лиловый цветок, чудом поднявшийся посреди моря. Они поднимались к Парфенону, и он объяснял ей, что вся прелесть храма заключается в том, что в нем нет ни одной правильной линии, все они немного изогнуты, скошены, выпуклы или вогнуты, что и создает ощущение жизни и легкости. А самое главное — он много рассказывал ей об Армении, о той настоящей Армении, которая оказалась когда-то под пятой османов. Эти рассказы были увлекательными и жуткими, но Самсут впивала их, как впивают чистую родниковую воду — и глаза ее становились ярче, спина прямей, а лицо нежнее. И, засыпая, она часто повторяла так понравившееся ей стихотворение, которое старик читал ей на ночь вместо «спокойной ночи»:

Погляди, сестра моя, погляди,

Ранен в сердце я, тяжким окутан мраком,

Исцели эту рану в моей груди

Ах, утешь меня. Я так много плакал.

Слезы доброй рукой сотри с очей,

Не давай мне плакать, я столько плакал,

Ото лба туман отгони, развей,

Пожалей меня. Я так много плакал 11.

И под эти убаюкивающие слова Самсут сама начинала тихонько плакать, но не печальными слезами взрослых, а так, как плачут в ранней юности, о том, что все еще впереди и чего-то важного все никак не догнать, не схватить, не понять…

И вот теперь ничего этого не будет! Но кому понадобилось убивать его? Наверное, это конкуренты, ведь в капиталистических странах всегда так, никто ни перед чем не остановится?

— Прошу вас встать и следовать с нами!

Ах, Боже мой, ведь в этом обвиняют ее, Самсут, которая, кроме нежности и благодарности, ничего не испытывала к знаменитому соковому магнату!

В каком-то оцепенении она вышла из виллы под конвоем трех полицейских, а около бассейна уже стояли все её обитатели, и их молчание было гораздо хуже криков, проклятий и угроз, которыми, казалось, так и были переполнены все вокруг. Почти машинально Самсут выхватила из толпы окаменевшее от горя лицо Нуник-ханум и заплаканное — младшей дочери, Манушак. Но нигде не было видно ни Сато, ни Саввы…


* * *

Самсут уже который час смотрела в окно, толком даже не осознавая, что она там видит. А там, как раз напротив полицейского управления, где находились камеры предварительного заключения, располагался дворец Правительства. И перед ним сутки напролет, сменяясь каждые два часа, несли службу эвзоны — солдаты национальной греческой гвардии. Поначалу Самсут, еще находясь в состоянии шока, никак не могла понять — кто эти люди? Что, впрочем, немудрено, ибо греческие воины были одеты по какой-то старинной военной моде: в белые шерстяные юбки и в кожаные туфли с носами, загнутыми, как у гауфовского Карлика-носа… Ах, как они с маленьким Ваном смеялись и плакали тогда над злоключениями несчастного карлика — не к месту вспомнилось Самсут, и она снова заплакала. Кто бы мог подумать, что заграница, из которой столько ее знакомых приезжало с самыми радужными впечатлениями, для нее обернется угрозами, насилиями, погонями и тюрьмами.

«Может, это все моя несчастная армянская судьба? — опять не к месту подумалось ей. — Ведь армяне всегда были несчастными, изгнанниками. Как там говорила бабушка?… Пандухты? Да, и еще была какая-то поговорка на эту тему, что-то про еду… А, вот — «хлеб пандухта горек, а вода — отрава». Вот именно. Самое главное, что необходимо человеку в жизни — хлеб и вода.

Впрочем, кормили здесь, как и в кипрской камере, вполне прилично и даже на обед давали местное пиво «Альфу». Честно говоря, так Самсут не питалась даже дома. Здесь, в смысле разнообразия продуктов, особенно овощей, фруктов и всяких даров моря…

Первый день Самсут еще кричала, что-то доказывала, требовала российского посла и просила связаться с Овсанной Симеоне из таможенной полиции Кипра в Ларнаке. Но бесстрастные греческие полицейские выглядели в своей черно-синей форме словно истуканы, и упорно делали только то, что считали нужным. А именно:

— водили ее на допрос к толстому веселому следователю, глаза которого ужасно напоминали глаза-маслины грека Саввы;

— приносили еду три раза в день;

— молчали, как рыбы.

За эти несколько дней Самсут даже научилась разбирать в их легкой, торопящейся гортанной речи отдельные слова, вроде «калимэра» 12 и «калиспэра» 13 и подозрительно знакомое словечко «эфхаристо» 14. Но ведь, кажется, это было какое-то церковное слово. И совершенно непонятно: почему здесь оно слышалось от всех направо и налево?

Но самые ужасные секунды Самсут пережила тогда, когда после одного из допросов за дверью оказалась гомонящая толпа журналистов, заблестели вспышки камер и фотоаппаратов. Причем среди греческих слов Самсут явственно различила и английские, и русские. Конечно, едва ли подобное известие дойдет до глухого украинского села Ставищи, но по каналу новостей в Питере мелькнуть очень даже может. А там, дома, достаточно увидеть подобный сюжет хотя бы кому-нибудь одному из ее знакомых… Самсут густо покраснела, не только лицом, но и плечами, и грудью, и инстинктивно попыталась закрыть лицо руками. Это в чем-то было даже хуже того, когда ее, еще лежавшую на постели с закрытыми глазами и переживавшую неприятные ощущения сна, вернул в реальность вежливый, но жуткий оклик полицейского.

Потом ее еще два раза возили на виллу, к несчастной беседке, где укладывали бутафорское тело, и заставляли показывать, где и как она стояла в ту ночь, как толкала, как снимала кольцо, как при борьбе была выбита у нее из руки золотая зажигалка… Чудовищная нелепость происходящего убивала Самсут, и она теряла всякую способность к размышлению, к логике, впадая в какую-то прострацию. Единственное, что она твердо заучила и запомнила, так это требование посла. Поэтому она упрямо повторяла его на каждом допросе.

Наконец, на третий день, ее вызвали к жизнерадостному следователю господину Харитону, и там, в кресле у стола, оказался еще один человек, в безличном костюме и с таким же безличным лицом разведчика.

— …Второй секретарь посольства Российской Федерации Николаев, — представился он, едва приподнимаясь. — Я предпочел бы остаться с подозреваемой Головиной вдвоем.

Харитон с радостью ушел (вероятно, отправился в близлежащую псистарью 15), оставив у дверей только двух молчаливых полицейских.

— Я готов выслушать ваши пожелания, Самсут Матосовна, — не меняя интонации, предложил второй секретарь.

— Вы, что, действительно верите в весь этот бред? — ужаснулась Самсут.

— Выбирайте выражения, Самсут Матосовна! Речь идет о правосудии дружеского государства, имеющего с нами…

— Да знаю я, знаю! Но вы сами подумайте, зачем мне его убивать?… Я от него ничего, кроме добра, не видела! Он предложил мне такую работу, он ко мне… как к дочери относился!

— Однако в деле, насколько я знаю, есть показания, что у вас с хозяином фирмы была интимная связь. Или, во всяком случае, убитый ее домогался.

— А, может быть, что это я… домогалась? — зло огрызнулась Самсут.

— Это там тоже есть, — спокойно ответил секретарь. — Старик был холост, богат… Иначе, зачем же вам было дарить ему прядь своих волос?

Самсут в отчаянии закрыла лицо руками.

— Вы, наверное, все-таки ознакомились с моей жизнью в России… Разве я похожа на авантюристку и убийцу? — наконец, выдавила она последний аргумент.

— Но ведь история с вашим появлением здесь тоже имеет под собой какую-то основу? — невозмутимо вопросом на вопрос ответил бесстрастный Николаев. — И потом что это за странные разговоры о каком-то баснословном наследстве?

Отвечать было нечего.

— Но разве вы не обязаны просто защищать своих граждан? Ведь американцы давно бы уже такой скандал подняли!

— Обязаны. И защищаем. Но надежды, Самсут Матосовна, прямо вам скажу, мало — все улики против вас, вы сами видите.

— Но хоть вы-то как русский человек, верите, что я тут не при чем? — всхлипнула Самсут, уже просто всячески оттягивая тот момент, когда беседа закончится, и она снова окажется в камере — теперь, вероятно, уже надолго, если не навсегда.

— Я верю только фактам, — отрезал второй секретарь и поднялся, давая полицейским понять, что уходит.

И тут на какие-то короткие секунды в Самсут проснулась ее древняя горячая кровь: она вдруг выпрямилась и сверкнула черными глазами.

— Никогда, никогда Россия не будет великой страной, пока ее представляют вот такие вот ничтожные, равнодушные ко всему люди, как вы, господин Николаев! Спасибо, мне больше не нужна ваша помощь!

Однако секретарь российского посольства не обратил на ее слова никакого внимания…


* * *

Вернувшись в камеру, Самсут снова встала у зарешеченного окна и уставилась на эвзонов, похожих на игрушечных солдатиков. Она смотрела на них и не видела их. Несчастная Самсут чувствовала сейчас лишь то, что стоит на краю какой-то бездны: ветер трепал и заворачивал одежду. Внизу шевелились клочья тумана, то собираясь в клубы, то расползаясь, то переплетаясь, кружили друг возле друга, время от времени открывая кусок ярко-синего моря.

А бескрайнее море лежало гладкое, манящее, вечное, и откуда-то с горизонта приближался к ней прекрасный белопарусный корабль…


Загрузка...