Часть вторая: ПРИБЛИЖЕНИЕ (1762-1774)

4 ЦИКЛОП

Природа сотворила Орлова русским мужиком,

и им он останется до смерти.

Дюран де Дистрофф


Когда императрица и подпоручик конной гвардии встречались в одном из бесчисленных коридоров Зимнего дворца, Потемкин падал на колени, целовал ей руку и признавался в страстной любви. В том, что им приходилось встречаться, не было ничего удивительного: любой придворный мог столкнуться с государыней во дворце. Вообще доступ во дворец был открыт для всякого прилично одетого человека, не носящего ливреи. Однако поведение Потемкина следует признать безрассудным, если не дерзким. От неловкости ситуации его спасали только собственное очарование и — кокетливая любезность императрицы.

Вероятно, многие молодые офицеры при дворе считали себя влюбленными в Екатерину, а многие притворялись, что питают к ней чувства из карьерных соображений. Десятки поклонников, включая Захара Чернышева и Кирилла Разумовского, влюблялись в императрицу и выслушивали ее мягкую отповедь. Но Потемкин не желал мириться ни с условностями двора, ни с господством Орловых. Он шел дальше всех. Многие придворные тайно роптали против братьев-цареубийц. Потемкин открыто щеголял своей дерзостью. Он презирал придворную иерархию задолго до того, как сам вознесся на ее вершину. Он подшучивал над шефом тайной полиции. Вельможи настораживались при появлении Шешковского, а Потемкин, весело смеясь, спрашивал: «Что, Степан Иванович, каково кнутобойничаешь?»[81]

Вести себя таким же образом по отношению к Орловым он мог только с молчаливого согласия Екатерины. Ей ничего не стоило его остановить — но она этого не делала. Это было почти жестоко с ее стороны, потому что тогда, в 1763-1764 годах, перспектива сделаться ее любовником была для Потемкина совершенно неочевидна. Он был слишком молод; Екатерина не могла принимать его всерьез. Она любила Григория Орлова, и для нее, как потом она сама будет говорить Потемкину, много значили привычка и преданность. О красивом и бравом, хотя и не особенно одаренном Орлове она, уже после расставания с ним, писала, что «сей бы век остался, естьли б сам не скучал».[82] Тем не менее, она не скрывала, что испытывает некоторую симпатию к Потемкину. А камер-юнкер делал все возможное, чтобы встречаться с ней как можно чаще.


Каждый день Екатерина вставала в 7 часов утра. Если ей случалось подняться раньше, она сама затапливала камин, чтобы не будить слуг. До 11 часов работала, либо одна, либо с министрами или секретарями, в 9 часов иногда давала аудиенции. Она собственноручно писала письма своим корреспондентам: Вольтеру, Дидро, доктору Циммерману, госпоже Бьельке, барону Гримму — и сама шутила, что страдает графоманией. Ее теплые, живые письма полны юмора, хотя иногда чуть тяжеловесного. Восемнадцатый век — век эпистолярный. Стиль и содержание писем составляли предмет особой гордости и заботы представителей большого света. Письма авторитетных сочинителей — принца де Линя, Екатерины, Вольтера — переписывались и читались в европейских салонах.

Екатерина сама составляла проекты указов и распоряжений. В середине 1760-х годов она уже набрасывала свой Наказ комиссии для составления нового Уложения законов, которая соберется в 1767 году. С юного возраста она делала обширные выписки из книг, особенно из Беккариа и Монтескье (это свое увлечение она именовала «легисломанией»).

В 11 часов государыня совершала туалет, приглашая к себе в спальню наиболее приближенных особ, например, Орловых. Затем нередко она отправлялась на прогулку — в теплое время она любила Летний сад, где к ней могли свободно подходить жители столицы; например, когда Панин устроил там Казанове встречу с императрицей, ее сопровождали только Григорий Орлов и две фрейлины. В час дня императрица обедала, в половине третьего возвращалась в свои апартаменты до шести: это был «час любовника» — она принимала Орлова.

Если вечером имело место собрание, она одевалась и выходила. Мужчины носили длинный камзол «а ля франсез», а женщины — платья с длинными рукавами, с твердым корсажем на китовом усе и небольшим шлейфом. Отчасти потому, что это отражало русское богатство и любовь к роскоши, отчасти потому, что новый двор стремился самоутвердиться, кавалеры и дамы соревновались в количестве и размере брильянтов — на пуговицах, пряжках, ножнах шпаг, эполетах и на полях шляп. Лица обоего пола носили ленты российских орденов; сама Екатерина любила показываться с лентой Андреевского ордена — красной с серебряной нитью и алмазами — и св. Георгия через плечо, Александра Невского, св. Екатерины и св. Владимира на шее и двумя звездами — Андреевской и Георгиевской — на левой стороне груди. Вкус к богатым платьям Екатерина унаследовала от двора Елизаветы. Она любила роскошь, понимала ее политический смысл и не жалела на нее денег — однако никогда не доходила до расточительности своей предшественницы. Понимая, что чрезмерный блеск только умаляет ту власть, которую призван подчеркнуть, со временем она приняла более сдержанный стиль.

Дворец охранялся снаружи гвардейцами, а покои государыни — специальным элитным подразделением, сформированным Екатериной в 1764 году из дворян — шестьюдесятью кавалергардами, в синих бархатных мундирах с серебряным шитьем и тяжелых серебряных шлемах с высоким плюмажем.

По воскресеньям происходили куртаги; по понедельникам представления французских комедий; по четвергам обычно французская трагедия и балет; по пятницам и субботам во дворце часто устраивались маскарады. На эти многолюдные, почти публичные празднества собиралось до 5000 гостей. Кто опишет такой вечер лучше Казановы?


«Все, по справедливости, кажется мне пышным, великолепным и достойным восхищения. Три или четыре часа проходят незаметно. Я слышу, как рядом маска говорит соседу:

— Гляди, гляди, государыня; она думает, что ее никто не признает, но ты сейчас увидишь Григория Григорьевича Орлова: ему велено следовать за нею поодаль.

...Сотни масок повторили то же, делая вид, что не узнают ее. [Орлова] все признавали по высокому росту и голове, опущенной долу».[83]

Екатерина любила наряды и маски. Она сама описала, как однажды, явившись в маскарад в офицерском мундире и розовом домино, принялась ухаживать за девушками. Княжна Настасья Долгорукова приняла ее за молодого человека и танцевала с ней. Екатерина шепнула девушке: «Как я счастлив!» — и поцеловала ей руку. Та покраснела: «Пожалуй, скажи, кто ты таков?» — «Я ваш», — ответила Екатерина, но своего инкогнито не раскрыла.[84]

Екатерина удалялась к себе в половине одиннадцатого в сопровождении Орлова. Засыпать она любила в одиннадцать часов.


Ранним вечером Екатерина любила собирать избранный кружок, около двух десятков человек, в своих апартаментах, а позднее — в пристройке к Зимнему дворцу, названной ею Малым Эрмитажем. Завсегдатаями этих собраний были конфидентка государыни графиня Брюс, обер-шталмейстер Лев Нарышкин, которого она называла «врожденным арлекином», конечно, Орловы и, среди прочих, все чаще — Потемкин.

Русский двор был гораздо более свободным, чем большинство европейских дворов того времени, включая английский. Даже когда Екатерина принимала министров, не входивших в ее ближайшее окружение, они беседовали с ней сидя, тогда как британские премьеры могли садиться только с разрешения Георга III, что случалось нечасто. В Малом Эрмитаже вольность заходила еще дальше. Екатерина играла в карты — обычно в вист или фараон — примерно до 10 часов вечера. Гвардейцы, проведшие всю свою молодость за зелеными столами, чувствовали себя здесь как дома. Кроме того, они участвовали в шарадах, загадках и даже пении.

Хозяином салона был Григорий Орлов: в Зимнем дворце Екатерина ставила своего любовника выше себя, так что он мог спускаться в ее покои без доклада. Не допуская вольностей в своем кругу, Екатерина, однако, не скрывала чувств к Орлову. «Мое присутствие не заставило их воздержаться от взаимных ласк», — записал один английский путешественник.[85] Итак, балагур и меломан Орлов задавал тон, а Екатерина казалась едва ли не одной из приглашенных.

Орловы достигли того, чего желали, — или почти. Хотя о браке Григория с императрицей речь уже не шла, Орлов оставался ее постоянным спутником, что придавало ему огромный вес. Однако правила императрица самостоятельно. Орловы плохо подходили для политической роли: ум, сила и обаяние не соединились в одном человеке, а распределились между братьями. Алексею Орлову досталась жестокость, Федору — образованность и дипломатическая смекалка, а Григорию — только красота, добродушие и здравый смысл.

Недоброхоты рассказывали, что Орлов, «взросший в трактирах и в неблагопристойных домах [...] вел [до 1762 года] развратную молодого человека жизнь», хотя и обладал «сердцем и душой доброй. Но все его хорошие качества были затмены его любострастием; он [...] учинил из двора государева дом распутства; не было почти ни одной фрейлины у двора, которая не подвергнута бы была его исканиям», утверждал князь Щербатов, строгий судья нравов российского дворянства.[86] «Фаворит, — писал английский посланник сэр Роберт Ганнинг, — большой гуляка».[87] Тогда, в 1760-е годы, Екатерина то ли закрывала глаза на его измены, то ли на самом деле о них не знала. Орлов не был так прост, как утверждали европейские дипломаты, но конечно не являлся ни интеллектуалом, ни политиком. Он переписывался с Вольтером и Руссо, но, вероятно, только для того, чтобы угодить Екатерине и потому, что того требовало положение просвещенного вельможи.

Екатерина никогда не стремилась поставить Орлова на высокий пост: он занимал только две важные должности. Сразу после переворота она поручила ему возглавить Комиссию по делам инородцев, ведавшую привлечением колонистов в причерноморские области и районы, пограничные с Северным Кавказом. На этом посту он развернул энергичную деятельность и заложил основы для будущих успехов Потемкина. В 1765 году она сделала его начальником всей артиллерии русской армии. Характерно, впрочем, что относительно этого назначения Екатерина проконсультировалась сначала с Паниным, который посоветовал ей предварительно ограничить круг его полномочий. Артиллерийского искусства, однако, Орлов так и не освоил и, «казалось, знал о нем меньше, чем любой школяр», — утверждал француз Дюран, видевший его на учениях. Настоящее мужество Орлов проявил позднее — в 1771 году, в борьбе с московской эпидемией чумы.[88]

Везде и всюду сопровождавший императрицу, Орлов никогда не получал из ее рук той власти, какую она впоследствии предоставит Потемкину.


Как мы уже говорили, Потемкин торопился продемонстрировать Екатерине свою смелость и остроумие, а ее приветливое обращение давало ему такую возможность. Как-то ему случилось забрести в гостиную, где Орлов играл с императрицей в карты. Нагнувшись над столом, он стал заглядывать в карты фаворита. Тот прошептал ему, чтобы он убирался, но Екатерина перебила его: «Пусть. Он нам не мешает».[89]

В конце лета 1762 года Потемкин получил свое первое — и последнее — заграничное поручение: отправиться в Стокгольм известить графа Ивана Остермана, русского посла в Швеции, о новом царствовании. Именно в эту северную страну традиционно отсылали от русского двора слишком пылких влюбленных. (По сходным причинам ранее туда отправлялись сам Панин и первый возлюбленный Екатерины Сергей Салтыков.) Из немногих дошедших до нас свидетельств о раннем этапе карьеры Потемкина можно понять, что он не сделал никаких выводов из этого урока и продолжал свою игру, как будто напрашиваясь на более суровые меры.

По его возвращении Екатерина продолжала выказывать к нему прежний интерес. Потемкин, которого она позднее будет называть своим учеником, использовал все возможности такого положения. Однажды, исполняя свои обязанности камер-юнкера, он сидел за столом напротив императрицы. Она спросила его что-то по-французски. Он отвечал по-русски, а когда ему указали, что отвечать государю следует на том же языке, на каком предложен вопрос, парировал: «А я, напротив того, думаю, что подданный должен ответствовать своему государю на том языке, на котором может вернее мысли свои объяснить; русский же язык учу я с лишком двадцать два года»: типичный пример его галантной дерзости.[90]

Екатерина сама занялась устройством карьеры своего юного протеже. Зная его интерес к религиям, она назначила его помощником обер-прокурора Синода и позаботилась самолично очертить круг его обязанностей. В ее указе от 19 августа 1763 года говорилось: «Повелели мы в Синоде беспрерывно при текущих делах, а особливо при собраниях, быть нашему камер-юнкеру Григорию Потемкину и место свое иметь за обер-прокурорским столом, с тем, дабы он слушанием, читанием и собственным сочинением текущих резолюций и всего того, что он к пользе своей за потребное найдет, навыкал быть искусным и способным к сему месту для отправления дел, ежели впредь, смотря на его успехи, мы заблагоусмотрим его определить к действительному по сему месту упражнению». Первое участие Потемкина в работе Синода было кратко, возможно, из-за враждебности Орловых, но из указа Синода за № 146 мы знаем, что он ежедневно посещал заседания весь сентябрь 1763 года.[91]

Восхождение началось.


Демонстрируя свои чувства императрице и начиная политическую карьеру, Потемкин не стремился ограничивать себя: Алкиви-ад снискал репутацию удачливого любовника. В самом деле, чего ради хранить верность Екатерине, пока место около нее занято

Орловым? Племянник Потемкина Александр Самойлов записал, что его дядя «отличал в своем сердце [...] некоторую знатного происхождения молодую, прекрасную и всеми добродетельми украшенную девицу», которая также была «сама к нему неравнодушною». Однако, продолжает он, «имени ее я не назову». Некоторые историки полагают, что речь идет о графине Брюс, впоследствии исполнявшей при императрице роль испытательницы претендентов на почетную должность фаворита. Но графине, как и ее покровительнице, шел тогда тридцать шестой год, и едва ли Самойлов назвал бы ее «девицей».[92]

Так или иначе, Екатерина продолжала позволять Потемкину играть роль ее «верного рыцаря». Любил ли он ее на самом деле? В случае с Потемкиным трудно отделить человека от его положения. Он был амбициозен и предан Екатерине — как императрице и как женщине. Но однажды он внезапно исчез.

Легенда гласит, что Григорий и Алексей Орловы пригласили Потемкина играть в бильярд. Он приехал, братья набросились на него и жестоко избили. В драке был поврежден левый глаз Потемкина. Он позволил какому-то знахарю наложить повязку, но снадобье принесло только вред, и в конце концов глаз ослеп.

И признания в любви Екатерине, и драка с Орловыми — часть потемкинской мифологии; другие источники утверждают, что он повредил глаз, играя в лапту. Первая версия принимается многими, потому что Потемкин действительно вел себя вызывающе, однако нам она не кажется правдоподобной, поскольку Григорий Орлов всегда вел себя корректно по отношению к своему молодому сопернику.

Это было его первое несчастье. За два года он прошел путь от безвестного смоленского дворянина до приближенного самодержицы всероссийской — но занесся слишком высоко. И все же, как ни ужасна была потеря глаза, удаление от двора сыграло ему на руку. Это первый из многих случаев, когда Потемкин использовал временное удаление от императрицы, чтобы заставить ее думать о себе.

Потемкин перестал бывать при дворе. Он ни с кем не виделся, отрастил бороду и, с ранних лет склонный к мистицизму и религиозной созерцательности, стал говорить о пострижении в монахи. Несмотря на все его актерство, современники не сомневались, что монашеская стезя привлекала его всерьез — так же, как не казался наигранным его аскетизм и чисто русское презрение к светскому успеху, в первую очередь — к своему собственному. В тот год он действительно переживал глубокий кризис. Знаменитое потемкинское обаяние в значительной степени было связано с резкими перепадами его настроения: циклотимический синдром, много объясняющий в его характере. Он впал в депрессию; пропала его уверенность в себе. Некоторые утверждали даже, что он сам повредил себе глаз в припадке то ли ярости, то ли отчаяния.[93]

Одной из причин его уединения было, конечно, уязвленное самолюбие. Ослепший глаз остался наполовину прикрытым. Он стыдился его и, возможно, считал, что теперь императрица от него отвернется. Потемкин всю жизнь будет стесняться своего ослепшего глаза и, позируя для портретов, всегда станет поворачивать голову в полупрофиль. А пока он убедил себя, что Карьера его кончена. Орловы придумали новое прозвище: Алкивиад, говорили они, превратился в Циклопа.


Потемкин отсутствовал полтора года. Императрица иногда спрашивала о нем у Орловых. Некоторые утверждали, что она даже стала реже собирать свой кружок, так ей не хватало его шуток и пантомим. Через некую доверенную даму она посылала ему приветы. Позднее Екатерина расскажет Потемкину, что графиня Брюс сообщала ей, что он по-прежнему ее любит. В конце концов, как пишет Самойлов, та, которая была благосклонна к Потемкину, велела передать ему следующее: «Весьма жаль, что человек толь редких достоинств пропадает для света, для отечества и для тех, которые умеют его ценить и искренне к нему расположены». Вероятно, это возвратило ему надежду. Проезжая мимо места добровольного заточения Потемкина, Екатерина якобы приказала Григорию Орлову призвать его ко двору. Честный и открытый Орлов всегда выказывал перед императрицей уважение к Потемкину. Возможно также, он полагал, что, лишенный своей красоты и самоуверенности, тот уже не представляет для него опасности.[94]

Страдание имеет свойство закалять терпение и волю. Вернувшийся ко двору одноглазый Потемкин был уже не прежний Алкивиад. Через полтора года после потери глаза он все еще носил на голове «пиратскую» повязку, демонстрируя всегдашнее сочетание робости и наклонности к позе. Екатерина встретила его приветливо. Он снова занял свою должность в Синоде. Отмечая третью годовщину своего восхождения на престол пожалованием серебряных сервизов тридцати трем поддержавшим ее лицам, она упомянула и его в конце списка, далеко позади Кирилла Разумовского, Панина и Орлова. Последние все так же сохраняли прочное положение, однако государыня не забыла своего дерзкого поклонника.

Теперь Орловы изобрели более деликатный план устранения соперника. Согласно одной из легенд, Григорий Орлов обратил внимание императрицы на то, что дочь Кирилла Разумовского будет великолепной партией для смоленского дворянина, и Екатерина не возражала.[95] Свидетельств об ухаживании Потемкина за Елизаветой Разумовской не осталось, но мы знаем, что позже он помогал ей, а Разумовский «относился к нему как к сыну».

В самом деле, отношение графа Разумовского к Потемкину характерно для этого выходца из народа, одного из самых симпатичных людей в екатерининском окружении. Если его сыновья, выросшие гордыми аристократами, стеснялись прошлого отца, то сам он иногда приказывал своему камердинеру: «Ступай, принеси мне свитку, в которой я приехал в Петербург: хочу вспомнить хорошее время, когда я пас волов да покрикивал: цоп! цоп!»[96] Разумовский жил в роскошном дворце; считается, что именно он ввел в России употребление шампанского. Потемкин с увлечением слушал его рассказы. Не за шампанским ли бывшего гетмана родилась его любовь к казачеству? Что же касается брака с дочерью Разумовского, то он не состоялся потому, что Потемкин продолжал любить Екатерину, а она не лишала его надежды на славное будущее.[97] Время от времени императрица, отвлекаясь от Орлова, «обращает свои взоры на других, — писал английский посланник граф Бэкингемшир, — особенно на одного галантного и способного человека, вполне достойного ее благорасположения; он имеет хороших советников и, возможно, некоторый шанс на успех».[98]

В 1765 году он получил новую должность, снова показывающую, что Екатерина создавала посты специально для него. После недолгой службы в Синоде она поручила ему должность казначея и надзор за шитьем мундиров. В 1767 году Потемкин вместе с генерал-прокурором Сената князем Вяземским и одним из секретарей императрицы, Олсуфьевым, был определен в Комиссию по составлению нового Уложения одним из трех опекунов по делам иноверцев. Государыня постепенно знакомила Потемкина с высшими сановниками. А в действиях Екатерины Второй не бывало ничего случайного.


Комиссия по составлению Уложения — нового свода законов Российской империи — была выборным органом из пятисот депутатов, необыкновенно широко для того времени представлявшим дворянство, городское сословие, государственных крестьян и нерусские народности. В 1767 году они съехались в Москву, получив наказы от своих избирателей. У Вяземского и Олсуфьева имелись и более серьезные обязанности, поэтому татары, башкиры, якуты, калмыки — всего пятьдесят четыре народа — были вверены попечению Потемкина.

Чтобы проследить за устройством депутатов, Потемкин прибыл в Москву с двумя эскадронами конных гвардейцев. Екатерина приехала в феврале и отправилась в путешествие по Волге до Казани и Симбирска, со свитой из 1500 человек, включая Орловых, обоих Чернышевых и иностранных послов — путешествие, имевшее целью продемонстрировать, что государыня вникает в нужды своей страны. Затем она вернулась в Москву, чтобы открыть работу Комиссии.

Возможно, Екатерина планировала отменить или реформировать крепостное право, в соответствии с идеями Просвещения, однако она не собиралась менять сложившийся политический порядок. Крепостное право образовывало одну из прочнейших скреп между троном и дворянством: сломать ее означало подрубить основы собственной власти. Пятьсот статей написанного ею «Наказа» представляли собой компиляцию из сочинений Монтескье, Бекка-риа и энциклопедистов. Целью Комиссии было упорядочить существующие законы — но даже этот шаг ограничивал ее полновластие. Екатерина верила в русское самодержавие, да и большинство французских философов были сторонниками не демократии в современном смысле этого слова, а лишь упорядоченной системы законов, ограничивающей самодержавный произвол. Екатерина была искренна в своих намерениях выслушать законодательные инициативы своих подданных, но при этом, немного рисуясь, желала продемонстрировать также прочность своей власти и стабильность России.

30 июля 1767 года Екатерина вместе с православными депутатами выслушала молебен в Успенском соборе и приветствовала заседателей в Кремлевском дворце. На следующее утро в Грановитой палате был зачитан «Наказ», и Комиссия открыла свои заседания церемонией, сходной с открытием английского парламента.

Комиссия не справилась со своей главной задачей (депутаты оказались слишком неподготовлены для систематической работы над законами), но позволила собрать материал для последующего законотворчества Екатерины. В конце 1767 года заседания Комиссии в Москве были прекращены и перенесены в Петербург, где Комиссия снова собралась через два месяца — в феврале 1768 года. Начавшаяся осенью война с Турцией положила конец бесплодным прениям депутатов.

22 сентября 1768 года камер-юнкер Потемкин получил чин действительного камергера. Вопреки традиции ему дозволили числиться в гвардии — теперь капитаном. Спустя два месяца его отозвали с военной службы и, по особому поручению императрицы, приписали ко двору. Впервые в жизни он пожалел об этом: 25 сентября 1768 года Оттоманская Порта объявила войну России.


5. ГЕРОЙ ВОЙНЫ

Генерал граф Потемкин был один из тех воинских

предводителей, которые чрез храбрость и искусство,

чрез рвение к службе Вашего Императорского величества

и победоносными своими делами вознесли

славу и пользу оружия Российского.

Фельдмаршал Румянцев


«Безпримерные Вашего Величества попечения о пользе общей учинили Отечество наше для нас любезным, — писал Потемкин императрице 24 мая 1769 года. — Долг подданической обязанности требовал от каждого соответствования намерениям Вашим.

И с сей стороны должность моя исполнена точно так, как Вашему Величеству угодно.

Я Высочайшие Вашего Величества к Отечеству милости видел с признанием, вникал в премудрые Ваши узаконения и старался быть добрым гражданином. Но Высочайшая милость, которою я особенно взыскан, наполняет меня отменным к персоне Вашего Величества усердием. Я обязан служить Государыне и моей благодетельнице. И так благодарность моя тогда только изъявится в своей силе, когда мне для славы Вашего Величества удастся кровь пролить. Сей случай представился в настоящей войне, и я не остался в праздности.

Теперь позвольте, Всемилостивейшая Государыня, прибегнуть к стопам Вашего Величества и просить Высочайшего повеления быть в действительной должности при корпусе Князя Прозоровского, в каком звании Вашему Величеству угодно будет, не включая меня навсегда в военный список, но только пока война продлится.

Я, Всемилостивейшая Государыня, старался быть к чему ни есть годным в службе Вашей; склонность моя особливо к коннице, которой и подробности, я смело утвердить могу, что знаю. В протчем, что касается до военного искусства, больше всего затвердил сие правило: что ревностная служба к своему Государю и пренебрежение жизни бывают лутчими способами к получению успехов... Вы изволите увидеть, что усердие мое к службе Вашей наградит недостатки моих способностей и Вы не будете иметь раскаяния в выборе Вашем.

Всемилостивейшая Государыня, Вашего Императорского Величества всеподданнейший раб

Григорий Потемкин».[99]


Война давала Потемкину наилучшую возможность вырваться из придворной рутины и отличиться — но еще и снова дать Екатерине почувствовать, что она нуждается в нем. Парадоксальным образом каждая разлука с императрицей приближала его к ней.

Русско-турецкая война началась, когда русские казаки, преследуя войска Барской Конфедерации (польской партии, восставшей против-короля Станислава Августа и русского влияния в Польше), перешли польскую границу и вошли в городок Балту, формально принадлежавший туркам, и перебили там евреев и татар. Франция поддержала Порту и внушила турецкому правительству, и безного недовольному распространением русского влияния в Польше, предъявить России ультиматум с требованием вывести все войска с земель Речи Посполитой. В Стамбуле арестовали русского посла Обрескова и заключили в Семибашенный замок. Это был традиционный турецкий способ объявления войны.

Екатерина немедленно создала Государственный совет, куда включила своих главных доверенных лиц, от Никиты Панина, Григория Орлова и Кирилла Разумовского до братьев Чернышевых, чтобы координировать военные действия.

Она разрешила Потемкину то, о чем он просил. «Нашего камергера Григория Потемкина извольте определить в армии», — приказала она военному министру Захару Чернышеву.[100] Через несколько дней Потемкин, генерал-майор от кавалерии — чин, соответствовавший придворному званию камергера, — уже отправлял рапорт генерал-майору князю Александру Прозоровскому из польского городка Бар.

Перед русской армией, номинальной численностью 80 тысяч человек, стояла задача овладеть Днестром — водным путем, соединявшим Черное море с южной Польшей. Стратегической целью России был выход к Черному морю. Русские войска разделились: Потемкин служил в Первой армии под командованием генерала князя Александра Михайловича Голицына, направлявшейся к крепости Хотин. Вторая армия, под командованием генерала Петра Александровича Румянцева, защищала южные рубежи. Если первая кампания пройдет удачно, они отвоюют черноморское побережье до Прута и Дуная. А если смогут перейти Дунай и выйти в турецкую Болгарию, то оттуда рукой подать до Константинополя, столицы Османской империи.


Императрица была необыкновенно уверена в своих силах. «Войска мои [...] идут воевать против турков с такою же охотою, как на свадебный пир», — хвасталась она Вольтеру.[101]

Жизнь русских рекрутов подчас заканчивалась еще до того, как они прибывали к месту службы. Когда они уходили из дома, семьи прощались с ними как с покойниками. Рекрутов вели колоннами, иногда за тысячу верст; многие умирали, не выдержав перехода. Граф Ланжерон, француз, служивший в России в конце XVIII века, утверждал, что из рекрутов до армии доходит лишь половина, и описывал страшный палочный режим, с помощью которого их держали в повиновении. (Впрочем, порядок этот едва ли отличался от принятого в прусской армии или на британском флоте.)

Русский солдат, однако, считался «лучшим солдатом в мире, — писал Ланжерон. — Он соединяет в себе все качества солдата и героя. Он умерен, как испанец, вынослив, как богемец, исполнен национальной гордости, как англичанин и подвержен вдохновению, как француз, валлонец или венгр».[102] Фридрих Великий, испытавший на себе храбрость и выносливость русских солдат во время Семилетней войны, сравнивал их с медведями. Потемкин служил в кавалерии, прославившейся своим бесстрашием и сражавшейся бок о бок со свирепыми казаками — легкой нерегулярной конницей.

Многие в Европе полагали, что в XVIII веке война стала менее кровавой. В самом деле, Габсбурги и Бурбоны по крайней мере делали вид, что воюют, соблюдая аристократические правила военного искусства. Но иначе обстояло дело в отношениях между русскими и турками. Мусульмане-татары, а потом турки угрожали православной Руси много веков, и русские солдаты смотрели на войны с Оттоманской Портой как на крестовые походы.

В течение осени 1768 — весны 1769 года, несмотря на то, что Россия и Турция находились в состоянии войны, военные действия не открывались. В момент разрыва отношений ни та, ни другая сторона не были готовы к войне и полгода собирали силы. Потемкин прибыл в Бар как раз в тот момент, когда начались первые столкновения.

16 июня 1769 года 12-тысячная татарская конница под предводительством крымского хана, союзника турецкого султана, пересекла Днестр и атаковала лагерь Потемкина. Через пятьсот лет после Чингисхана крымские татары, прямые потомки монголов, оставались лучшими наездниками в Европе. Совершая набеги на Украину и атакуя русские войска в южной Польше, они со своими луками и стрелами производили не менее устрашающее впечатление, чем их воинственные предки. Как всякая нерегулярная армия, они были малодисциплинированны, но их действия на Украине дали Турции время собрать войско, численность которого оценивалась в 600 тысяч человек.

В своем первом сражении Потемкин отразил атаку татарской конницы и был отмечен в списке отличившихся. 19 июня он принимает участие в Каменецкой битве, а затем помогает генералу Голицыну взять Каменец. 19 июля Екатерина заказывает торжественный молебен по случаю этой победы, но скоро Голицын отступает. В августе разгневанная императрица отзывает его из армии. Есть основания предполагать, что Потемкин через Орловых участвовал в интриге против Голицына.[103] Но прежде чем приказ Екатерины достиг его, Голицын собрал свои силы и перешел Днестр.

Кавалерия генерал-майора Потемкина участвовала в военных действиях почти каждый день: он отличился 30 июня, отразил турецкие вылазки 2 и 6 июля, 14 августа он со своими кавалеристами героически сражался в Прашковской битве, а 29-го помог разбить Молдаванчи-пашу. «Необычайную отвагу и искусство проявил генерал-майор Потемкин, — писал Голицын, — прежде наша кавалерия не знала такой дисциплины и мужества».[104]

Вероятно, Екатерина с удовольствием читала эти реляции. Правда, для Голицына победы пришли слишком поздно. Тем не менее его утешили фельдмаршальским чином и шпагой с алмазами. Брат министра иностранных дел, генерал П.И. Панин принял командование Второй армией, а Первую в сентябре возглавил П.А. Румянцев. Так вступил в апогей своей карьеры один из прославленных русских генералов, который стал покровителем — а затем и соперником Потемкина.


Потемкин безгранично его уважал. 43-летний Румянцев — высокий и сухощавый, придирчивый военачальник и человек острого ума — был родным братом графини Брюс. Как и его кумир Фридрих Великий, «он никого на свете не любил и никого не уважал», но был «самым блестящим из русских генералов, одаренным необычайными способностями». Так же, как его герой, Румянцев был поборником жесточайшей дисциплины — и великолепным собеседником. «Я проводил с ним целые дни с глазу на глаз, — вспоминал Ланжерон, — и не скучал ни одной минуты». Обладатель огромного состояния, он жил «в феодальной роскоши» и очаровывал своих гостей самыми утонченными аристократическими манерами. Ходили слухи, что он побочный сын Петра Великого.[105]

Потемкин, камергер при дворе, генерал на фронте, не упускал ни случая отличиться на поле боя, ни возможности воспользоваться доступом к командующему. «Как усердие и преданность к моей Государыне, так и тот предмет, чтоб удостоиться одобрения столь высокопочитаемого мною командира, — писал он Румянцеву, — суть основанием моей службы».[106] Румянцев ценил его ум, но знал, вероятно, о его положении при дворе и не отказывал ему в просьбах.

Начался второй год войны. Медленность успехов раздражала Екатерину, но наступала зима и сражения с главными турецкими силами откладывались до весны.


При первой возможности Румянцев разделил армию на несколько способных к маневрированию корпусов и двинулся вниз по Днестру. В январе Потемкин, теперь прикомандированный к корпусу генерала Штофельна, участвовал в стычках, отражая вылазки Абдул-паши. 4 февраля 1770 он участвовал и захвате Журжи; кавалерия совершила несколько дерзких атак, разбила 12-тысяч-ный отряд врага, захватила две пушки и несколько знамен. Несмотря на жестокий мороз, Потемкин не щадил себя. В конце месяца в Совете был зачитан рапорт Румянцева, где он писал о «ревностных подвигах генерал-майора Потемкина», который «сам просился у меня, чтоб я его отправил в корпус генерал-поручика фон Штофельна, где самым делом и при первых случаях отличил уже себя в храбрости и искусстве». Командующий рекомендовал представить Потемкина к награде, и тот получил свой первый орден — св. Анны.[107]

Когда войска, преследуя турецкую армию, двинулись к югу, Потемкин, как сообщал Румянцев в другом рапорте, «при движении армии по левому берегу реки Прута со вверенным ему деташементом, охраняя правую той реки сторону, как покушения против себя неприятельские отражал, так и содействовал армии в поверхностях над ним».[108] 17 июня главные русские силы перешли Прут и атаковали 22 тысячи турок и 50 тысяч татар. Генерал-майор Потемкин с резервным корпусом перешел реку тремя милями ниже по течению и запер вражеский тыл. Лагерь охватила паника; турки бежали.

Через три дня Румянцев двинулся навстречу 80-тысячной турецкой армии, удобно расположившейся при слиянии Прута с рекой Ларгой и ожидавшей основных сил под командованием великого визиря.

7 июля 1770 года Румянцев пошел в наступление. Потемкин впервые видел большой лагерь турецкой армии: огромное скопление шелковых палаток и шатких повозок, развевающиеся зеленые флаги и конские хвосты (символы власти Османской империи), экзотические мундиры, женщины, слуги — то ли армия, то ли базар. Оттоманская Порта не была еще тем вялым и апатичным гигантом, каким она станет в следующем веке, и, когда султан поднимал знамя пророка, могла собирать огромные силы из самых отдаленных пашалыков, от Месопотамии до Балкан.

«Турки, которые считаются ничего не смыслящими в военном искусстве, имеют свой метод ведения боя», — объяснял позднее де Линь.[109] Метод этот состоял в накоплении огромного количества солдат, которые выстраивались треугольниками и волнами накатывали на противника. Янычары представляли собой некогда самую грозную пехоту в Европе. Со временем, подобно римским преторианцам, они стали интересоваться больше дворцовыми переворотами, чем войной, но по-прежнему гордились своей удалью. Вооруженные ятаганами, копьями и мушкетами, они носили красные с золотом шапки, белые блузы, широкие шаровары и желтые сапоги.

Цвет татарской конницы составляли татары и спаги, представители турецкой знати. Элита турецкой армии воевала только когда была готова к бою и часто бунтовала: янычары, например, нередко продавали на сторону продовольствие, убивали своих начальников или отбирали у всадников лошадей, чтобы покинуть поле боя. Основную массу войска составляли не получавшие никакого жалования рекруты, собранные анатолийскими вельможами; им предоставлялось мародерствовать. Артиллерия, несмотря на усилия французских советников, сильно отставала от русской. Мушкеты устарели; хотя меткость стрелков была поразительна, частота стрельбы оставалась очень низкой.

Когда все было готово к наступлению, воинственная толпа из сотен тысяч солдат приводила себя в состояние возбуждения при помощи опиума. «Пятисоттысячное войско, — рассказывал Потемкин графу Сегюру, — стремится как река», — и уверял, что знаменитые треугольники построены по принципу убывания храбрости воинов: «В вершине [...] становятся отважнейшие из них, упитанные опиумом; прочие ряды, до самого последнего, замещены менее храбрыми и, наконец, трусами».[110] Атака, вспоминал де Линь, сопровождалась «ужасными воплями и криками Алла-Алла!» Выдержать такой натиск могла только самая дисциплинированная пехота. Попавшему в плен русскому солдату немедленно отрезали голову с криком «Не бойсь!» — и поднимали ее на пику. Религиозный фанатизм турок «возрастал пропорционально опасности».[111]

Самым устойчивым против турецких атак оказался строй каре. Турки — «самый опасный, но и самый жалкий противник не свете, — утверждал де Линь. — Они опасны, если позволить им пойти в наступление; жалки, если мы их опережаем». Спаги или татары, «роясь как пчелы», обступали русские каре и гарцевали вокруг, доводя себя до изнеможения. Но румянцевские каре, по-прусски вымуштрованные, связанные между собой егерями, продвигались вперед под прикрытием казаков и гусар. Опрокинутые в одном месте, турки либо разбегались, как зайцы, либо стояли насмерть. «Страшная резня», — рассказывал Потемкин, вот чем обычно все кончалось. «Турки обладают врожденным воинским инстинктом, который делает их превосходными солдатами; однако они способны только на первое движение и не в состоянии продумать следующий шаг [...] Смешавшись, они начинают вести себя как сумасшедшие или как малые дети».[112]


Именно так и случилось, когда румянцевские каре атаковали лагерь при Ларге, встречая удары турок стоическим терпением и артиллерийским огнем. 72 тысячи турок и татар оставили свои укрепления и бежали. Потемкин, прикомандированный к корпусу князя Репнина, атаковал укрепления крымского хана и, «предводя особливой каре, был из первых в атаке укрепленного там ретран-шамента и овладении оным», — рапортовал Румянцев. Получив очередную награду, орден Георгия 3-ей степени, он послал императрице благодарственное письмо.[113]

Стремясь предупредить соединение армий Румянцева и Панина, новый великий визирь выступил с главным турецким войском. Он переправился через Дунай и пошел вверх по Пруту. 21 июля 1770 года, чуть южнее Ларги, Румянцев вывел свою 25-тысячную армию навстречу 150 тысячам великого визиря, вставшим лагерем за тройным укреплением у озера Кагул, — и решил атаковать, невзирая на огромное неравенство сил. Опираясь на опыт предыдущего сражения, он выставил перед главными турецкими силами пять каре. Кавалерия Потемкина защищала обозы от «нападения многочисленных татарских орд [...] чтобы прикрыть армию с тыла». Давая Потемкину это поручение, Румянцев сказал ему: «Григорий Александрович, доставьте нам пропитание наше на конце шпаги вашей».[114]

Турки, ничему не научившиеся при Ларге, не ожидали подобной дерзости, яростно сражались весь день — и отступили, оставив на поле 138 пушек, 2 тысячи пленных и 20 тысяч убитых. Румянцев прекрасно воспользовался этой победой, спустившись к низовьям Дуная: 26 июля Потемкин помог Репнину взять Измаил, а 10 августа — Киликию. 16 сентября генерал Панин штурмом взял Бендеры, и наконец Румянцев завершил кампанию, взяв 10 ноября Браилов.

Чтобы ударить по турецкому тылу, Екатерина отправила Балтийскую эскадру в Средиземное море, через Северное море, Ла-Манш и Гибралтар. Главнокомандующий Алексей Орлов никогда не воевал на море; реально флотилией командовали два шотландца — Джон Элфинстон и Сэмюэл Грейг. Несмотря на все усилия Петра Великого воспитать русских моряков, в дальние плавания ходили только ливонцы и эстонцы. Русских морских офицеров было очень мало, подготовка их никуда не годилась. Когда Элфинстон прямо сказал Екатерине, что он думает о русских мореходах, она отвечала: «Невежество русских объясняется молодостью, а невежество турок — дряхлостью».[115] Русской экспедиции помогала Англия: в те времена «восточный вопрос» в Лондоне еще не поднимался. Напротив, врагом Англии была Франция, а Турция — союзником французов. Когда русские суда достигли британских берегов, большая их часть нуждалась в ремонте, 800 матросов были больны. Можно представить себе, какое зрелище являли измученные качкой русские, пополнявшие запасы воды в Гулле и Портсмуте.

Собрав суда в Ливорно, орловский флот наконец вошел в османские воды. После неудачной попытки поднять восстание греков и черногорцев Орлов нерешительно атаковал турецкий флот у острова Хиос. Турки отошли в Чесменскую бухту. В ночь с 25 на 26 июня 1770 года российские брандеры вошли в бухту и подожгли турецкий флот. «Битком набитая кораблями, порохом и пушками, — писал барон де Тотт, наблюдавший за боем с турецкого берега, — бухта превратилась в огнедышащий вулкан, поглотивший все морские силы Турции разом».[116] Это было самое страшное поражение Турции после битвы при Лепанто. Турки потеряли 11 тысяч человек. Алексей Орлов хвастался императрице, что вода в заливе сделалась красной. : <

Когда новость о Чесменской победе вскоре после известия о Кагульском сражении достигла Петербурга, столица возликовала. Служили благодарственные молебны; для каждого матроса была выбита медаль с краткой надписью: «Я был там». За кагульскую победу Екатерина наградила Румянцева фельдмаршальским жезлом и повелела воздвигнуть обелиск в Царскосельском парке, а Алексей Орлов получил титул графа Чесменского. Такого триумфа Россия не ведала со времен Полтавы. Слава Екатерины росла — особенно в Европе: больной Вольтер был готов пуститься в пляс от радости по поводу истребления такого множества варваров.

Потемкин решил воспользоваться успехом и в ноябре 1770 года, когда военные действия прекратились, отпросился у Румянцева в Петербург. Враги Потемкина утверждали, что Румянцев был рад избавиться от него. Однако полководец несомненно восхищался умом и воинскими доблестями Потемкина и одобрял поездку в столицу, поручив защитить свои интересы и интересы армии. Его письма к своему протеже дышат таким же отеческим духом, как письма Потемкина к нему — истинно сыновним.

Потемкин вернулся в Петербург с репутацией героя и восторженной рекомендацией Румянцева: «Он сам искал от доброй своей воли везде употребиться. Он [...] в состоянии подать объяснение относительно до нашего положения и обстоятельств сего края».[117]

Императрица, счастливая двумя громкими победами, встретила его тепло: камер-фурьерский журнал сообщает, что за время его короткого пребывания он обедал у нее одиннадцать раз. Легенда гласит, что имела место и аудиенция, во время которой Потемкин не мог снова не броситься на колени. Они договорились, что будут поддерживать переписку — вероятно, через ее библиотекаря В.П. Петрова и преданного императрице камергера И.П. Елагина. Мы не знаем, что происходило за закрытыми дверьми, но, скорее всего, и он, и она почувствовали, что между ними может возникнуть нечто серьезное. Отношения Екатерины с Григорием Орловым начинали охладевать, но престиж Алексея Орлова — теперь Чесменского — вознесся высоко. Сместить Григория Орлова Потемкин пока не мог — и все же поездка оказалась не напрасной.[118]

Орлов, без сомнения, заметил радушный прием, оказанный Потемкину, и позаботился, чтобы тот отбыл обратно. Потемкин вернулся в армию в конце февраля и привез Румянцеву письмо от Орлова, в котором фаворит поручал Потемкина заботам главнокомандующего и просил стать ему наставником.[119] Таким способом Орлов мягко указывал своему сопернику его место, но это же означало; что поездка прибавила ему веса.


В 1771 году военные действия возобновились. Но, в отличие от предыдущего года, армию, где служил Потемкин, ждали разочарования. В течение года Румянцев атаковал турецкие позиции в низовьях Дуная, пробиваясь в Валахию. Получив задание удержать Крайовскую область, Потемкин «не только что при многих случаях неприятеля [...] отразил, но нанося ему вящший удар, был первый, который в верхней части Дуная высадил войска на сопротивный берег онаго».[120] 5 мая он атаковал городок Цимбры на другом берегу Дуная, сжег склады и увел корабли на русский берег.

17 мая Потемкин опрокинул 4-тысячный турецкий отряд и гнал его до реки Ольга. Затем турки атаковали его 27 мая и снова были отброшены. Он снова соединился с Репниным, и 10 июня они вместе нанесли поражение корпусу под командованием сераскира (турецкого фельдмаршала) и заняли Бухарест.

Вскоре после этих успехов Потемкин заболел лихорадкой, свирепствовавшей летом в этих краях. Болезнь была так серьезна, что «выздоровлению своему [он был] обязан своему крепкому сложению», — писал Самойлов, так как «не соглашался принимать помощи от врачей». Обессиленный генерал вверился попечению двух казаков, поручив им обрызгивать себя холодной водой. Он живо интересовался обычаями состоявших под его началом казаков, восхищался их свободолюбием и умению радоваться жизни. Они прозвали его Грицко Нечеса, «серый парик» (какой он иногда носил), и предложили стать почетным членом войска. 15 апреля 1772 года Потемкин просил атамана принять его в ряды казаков, а в мае, включенный в списки Запорожской Сечи, отвечал ему: «Я счастлив».[121]

Потемкин выздоровел, когда армия уже перешла Дунай и двинулась к ключевому укреплению области, крепости Силистрия, контролировавшей устье Дуная. Именно здесь ему предстояло нажить себе непримиримого врага в лице Семена Романовича Воронцова, молодого представителя семьи, возвысившейся при Петре III.

Родившийся в 1744 году, хорошо образованный Воронцов, сын известного своим взяточничеством провинциального губернатора и племянник канцлера Петра III, во время переворота 1762 года был арестован за поддержку императора, но затем восстановил свою репутацию, одним из первых бросившись в турецкие траншеи при Кагуле. Как все Воронцовы, он очень гордился своим именем, но и Екатерина, и Потемкин считали его недостаточно надежным, отчего впоследствии он провел большую часть своей деятельной жизни в почетном изгнании, на посту русского посла в Лондоне. Но пока, под Силистрией, ему пришлось смириться с тем, что кавалерия Потемкина спасла его гренадер от 12 тысяч турецких конников.

Спустя шесть дней они поменялись ролями: «Мы не только прикрыли его, но и загнали турок обратно в крепость».[122] Воронцов, писавший эти слова в 1796 году, приводит оба сражения как доказательство некомпетентности Потемкина. Оба злились на необходимость принять помощь друг от друга.

Силистрия не сдалась, и армия вернулась за Дунай. Екатерина начинала понимать, что слава стоит дороже, чем она думала. Армия требовала все новых и новых рекрутов. Год выдался неурожайный. Жалованье солдатам задерживалось, а самих их косила лихорадка. В Турции разразилась чума, и генералы опасались, чтобы эпидемия не перекинулась на южные армии. Надо было срочно вступать в переговоры с турками, пока они не забыли Ка-гул и Чесму. Но в сентябре 1771 года страшная новость пришла из Москвы.


Чума объявилась в древней столице и стала распространяться с ужасающей быстротой. В августе умирало по 400-500 человек в день. Дворяне бежали; чиновники не знали, что предпринять; губернатор уехал из города; Москва погружалась в хаос; разлагающиеся трупы усеивали улицы; дымили зловонные костры. По городу бродили толпы отчаявшихся горожан и крестьян, уповающих на последнюю надежду: чудотворную икону Божьей Матери Боголюбской.

Епископ Амвросий, единственный оставшийся на месте представитель власти, приказал убрать икону, чтобы уменьшить риск заражения. Рассвирепевшая толпа растерзала его. Это был тот самый Амвросий, который когда-то дал Потемкину денег на поездку в Петербург. В стране, истощенной войной, толпа, как всегда, набирала силу. Чума грозила развязать и нечто более страшное — крестьянский бунт в провинции. А смертность все продолжала расти.

Григорий Орлов, которому Екатерина до сих пор не давала возможности проявить себя, вызвался отправиться в Москву. Он выехал 21 сентября 1771 года. Когда он приехал, смертность достигла

21 тысячи человек в месяц. Орлов бросился энергично действовать: сжег 3 тысячи старых домов, провел дезинфекцию 6 тысяч, устроил приюты для сирот, открыл городские бани, закрытые на карантин, и раздал продовольствия и одежды на 95 тысяч рублей.

22 ноября, когда он уезжал, смертность заметно уменьшилась — возможно, благодаря холодам, но, так или иначе, порядок в Москве был восстановлен. 4 декабря в Петербурге Орлова встречал ликующий народ. В Царскосельском парке Екатерина построила в его честь триумфальную арку и даже приказала выбить памятную медаль. Казалось, будущее Орловых — рода героев, как их называл Вольтер, — безоблачно.

В следующем году, когда начались переговоры о мире с турками, Екатерина доверила Григорию Орлову поручение государственной важности. Он по-прежнему вызывал ее восхищение. «Граф Орлов, — писала она г-же Бьельке, — красивейший человек своего времени».[123]


Приезжал ли Потемкин в Петербург после отъезда Орлова, чтобы помочь Екатерине преодолеть очередной кризис? Точных сведений о нем за эти месяцы мы не имеем, но в какой-то момент перемирия он, несомненно, снова посетил столицу.

Отъезд Орлова на юг вызвал к жизни еще один заговор против императрицы, что также играло на руку Потемкину. Некоторые офицеры Преображенского полка решили, что Орлов отправился в армию, «чтобы убедить ее присягнуть ему» и сделаться «государем Молдавии и императором». Они грозили воплотить вечный кошмар Екатерины: свергнуть ее и возвести на престол великого князя Павла. Заговор был раскрыт, но все же чем ближе подступало совершеннолетие Павла, тем сильнее волновалась императрица. Шведский дипломат Риббинг писал в одной из июльских депеш 1772 года, что она удалилась в одно из своих имений, чтобы обдумать необходимые меры, в сопровождении Кирилла Разумовского, Ивана Чернышева, Льва Нарышкина — и Григория Потемкина.[124] Первые имена не требовали пояснения — этим людям Екатерина доверяла почти двадцать лет. Но присутствие 31-летнего Потемкина было неожиданно. Это — первое упоминание его в качестве близкого советника императрицы. Впрочем, даже если швед допустил ошибку, из нее явствует, что Потемкин в Петербурге и уже гораздо ближе к Екатерине, чем кто-либо мог предположить.

Есть и другие намеки на то, что он давал ей приватные советы гораздо раньше, чем принято считать. Когда она вызвала его в конце 1773 года, то сказала, что он давно уже близок ее сердцу. В феврале 1774 года она писала ему, что жалеет, что их отношения не начались «полтора года назад» — то есть в 1772 году.[125] Теперь она чувствовала, что влюбляется.

Когда Григорий Орлов начал переговоры с турками в местечке Фокшаны в Молдавии, Потемкин, если верить преданию, также находился на переговорах, причем шокировал окружающих поведением, которое потом станет знаменитым. Пока Орлов вел переговоры, Потемкин часами лежал на диване, в халате, погрузившись в задумчивость. Это очень на него похоже. Но не менее вероятно и то, что он со своими войсками находился в Молдавии, как и вся армия.[126]

Орлов не обладал ни дипломатическим опытом, ни складом характера, необходимым для порученной ему роли. Может показаться, что Екатерина имела особые причины удалить его из Петербурга, но, с другой стороны, как представить себе, что она рискнула успехом переговоров, только чтобы отдалить его от себя? Некоторые предполагают, что ему помогал опытный Обрес-ков, русский посол в Порте, недавно освобожденный из Семибашенного замка. И все же Орлов едва ли мог справиться с долгим и уклончивым торгом — традиционным приемом турецкой дипломатии.

Затем он поссорился с Румянцевым. Орлов хотел возобновить военные действия; Румянцев, который знал, как мало осталось солдат, как близка эпидемия и как тают деньги, отказывался. Твердый и резкий фельдмаршал, вероятно, вывел из себя вспыльчивого и недальновидного великана, и тот, к великому изумлению турецкой делегации, прямо во время заседания объявил, что повесит Румянцева. Турки, считавшие себя воплощением цивилизованности, конечно, только покачали головами, дивясь славянскому варварству. Однако переговоры шли все труднее. Екатерина решительно требовала, чтобы турки отказались от контроля над Крымом. Те отвечали, что Черное море — «чистая и непорочная дева», озеро султана. Принять условия Екатерины означало для Порты утратить контроль над северным побережьем Черного моря, за исключением крепостей, и позволить России сделать еще один шаг к осуществлению заветной мечты Петра I.

Успехи Румянцева беспокоили и Австрию, и Пруссию. Фридрих II не хотел, чтобы его союзница Россия приобрела слишком много оттоманских земель. Австрия, враждебная и Пруссии, и России, тайно обсуждала с Портой оборонительный трактат. Пруссия желала компенсации за союзническую верность России, Австрия — за неверность Турции. Изрядный аппетит как у России, так и у Пруссии вызывала анархичная Польша. Австрийская императрица Мария Терезия не одобряла грабежа, однако, как выразился Фридрих II, «плакала, но взяла». Слабая и сама себя разрушающая Польша напоминала открытый банк, откуда коронованные разбойники могли брать сколько им нужно, чтобы оплачивать свои дорогостоящие войны. Австрия и Пруссия договорились с Россией о первом разделе Польши и позволили Екатерине выставлять требования Турции.

Когда раздел Польши был уже почти решен, на сцену выступил традиционный союзник Турции — Швеция. Много лет Россия тратила миллионы рублей на взятки, чтобы эта северная держава оставалась ограниченной монархией, балансирующей между французской и русской партиями. Но в августе 1772 года ее новый король Густав III восстановил абсолютизм в полной мере и теперь подталкивал турок к продолжению войны.

Тем временем Орлов устал от упорного нежелания турок предоставить независимость Крыму. Утомила ли его сложность дипломатии, замысловатый турецкий этикет или присутствие зевающего Потемкина, но Орлов выставил ультиматум, и турки удалились. Переговоры были сорваны.

Орлова заботило другое: происходящее при петербургском дворе. 23 августа, не дожидаясь высочайших распоряжений, он помчался в Петербург. Если в это время Потемкин все еще лежал на диване, вероятно, он задумался еще сильнее.


Подъехав к Петербургу, Григорий Орлов был остановлен на заставе по специальному приказу императрицы и вынужден был отправиться в свое имение Гатчину.

Несколькими днями раньше, 30 августа, 22-летний красавец, офицер конной гвардии Александр Васильчиков, был официально назначен генерал-адъютантом императрицы — и поселился в Зимнем дворце. При дворе знали, что их любовная связь длится уже месяц. Васильчикова представили государыне По инициативе Панина. Она внимательно присмотрелась к нему. В Царском Селе, когда он сопровождал ее карету, она подарила ему золотую табакерку с надписью «За усердие к службе» — необычная награда для караульного. 1 августа он был назначен камер-юнкером.

Узнав, что Григорий Орлов едет в Петербург, Екатерина взволновалась и разгневалась: бросить и без того зашедшие в тупик переговоры означало выставить ее частную жизнь на обозрение всех кабинетов Европы. В самом деле, иностранные послы смутились: они считали, что Орлов — партнер Екатерины на всю жизнь. Они привыкли балансировать между Паниными и Орловыми, теперь союзниками братьев Чернышевых. Политического смысла появления Васильчикова не мог угадать никто. Очевидно было лишь, что Орловы сходят со сцены, а Панины возвышаются.

Охлаждение между Орловым и Екатериной длилось уже около двух лет; причины его нам точно неизвестны. Теперь ей было сорок лет, ему — тридцать восемь: возможно, оба казались друг другу слишком старыми. Он никогда по-настоящему не разделял ее интеллектуальных интересов. В политике она ему доверяла, однако умом Орлов все-таки не блистал: Дидро, позднее встречавшийся с ним в Париже, сравнил его с котлом, «который вечно кипит, но ничего не варит». Может быть, разочарованию в Орлове способствовало и общение Екатерины с Потемкиным — и тем не менее остается непонятным, почему она заменила Орлова другим. Возможно, выплачивая многие годы свой долг Орлову и его семье, она еще не чувствовала себя готовой к сближению с эксцентричным и властным Потемкиным. Позже она пожалеет, что не призвала его сразу.

В тот же день, как Орлов отбыл в Фокшаны, расскажет она позднее Потемкину, ей живо описали все разнообразие его любовных подвигов. Конечно, она подозревала его в неверности много лет. Иностранные послы были прекрасно осведомлены о его любовных аппетитах и неразборчивости. «Он любит так же, как ест, — утверждал Дюран, — и ему все равно, что калмычка или финка, что первая придворная красавица». Как бы то ни было, Екатерина решила, что не может более доверять ему.[127]

Екатерина откупилась от Орлова с щедростью, которой будут отмечены все ее последующие расставания с возлюбленными: он получил годовую пенсию в 150 тысяч рублей, 100 тысяч на заведение дома, строящийся Мраморный дворец, 10 тысяч душ, другие многочисленные блага и привилегии — и два серебряных сервиза, один на каждый день и один для особых случаев.[128] В 1763 году император Священной Римской империи Франц, супруг Марии Терезии, жаловал ему титул князя Римской империи. В России титул князей носили только потомки древних царских фамилий.{8} Когда русские монархи XVIII века желали поднять кого-либо до этой ступени, они обращались к Римскому императору. Теперь Екатерина позволила своему бывшему любовнику пользоваться этим титулом.

Орлов был возвращен ко двору только через восемь месяцев — в мае 1773 года — но фаворитом оставался Васильчиков. Нетерпеливый Потемкин по-прежнему томился ожиданием.

Вероятно, в армию Потемкин вернулся разочарованным. Впрочем, 21 апреля 1773 года Екатерина произвела его в генерал-поручики. Все завидовали ему. Семен Воронцов писал брату, что не может смириться с возвышением Потемкина, который был еще поручиком гвардии, когда он имел уже чин полковника.[129] Кампания 1773 года протекала вяло, энтузиазм утратили даже ветераны румянцевских побед. Была предпринята еще одна попытка переговоров, на этот раз в Бухаресте, но время ушло.

Армия Румянцева, сократившаяся до 30 тысяч, еще раз осадила упрямую Силистрию. «Когда армия приближилась к переправе чрез реку Дунай и когда на Гуробальских высотах сопротивного берега в немалом количестве людей и артиллерии стоявший неприятельский корпус приуготовлен был воспящать наш переход, [...] граф Потемкин, 7-го июня, первый от левого берега учинил движение чрез реку на судах, и высадил войска на неприятеля», — рапортовал Румянцев. Высадившись на другом берегу, генерал-поручик захватил турецкий лагерь. Его воспринимали уже как любимца августейшей особы: генерал Юрий Долгоруков утверждал, что силы «робкого» Потемкина переправлялись через реку в беспорядке и что Румянцев уважал его только за «кредит при дворе».[130] Но записки князя Долгорукова известны своей необъективностью, тогда как требовательный Румянцев — как и его офицеры — искренне восхищался Потемкиным и высоко оценил сделанное им в этом походе.

Гарнизон Силистрии предпринял мощную вылазку против Потемкина. 12 июня, неподалеку от крепости, он отразил еще одну атаку, захватив неприятельскую артиллерию. Румянцевские войска подошли к уже знакомым стенам. 18 июня генерал-поручик Потемкин «во главе авангарда, преодолев жестокое сопротивление, выбил врага из фортификаций перед крепостью». 7 июля он разбил 7-тысячную конницу. Даже в объятиях Васильчикова, а может быть, именно благодаря его приятному, но скучному обществу Екатерина не забывала Потемкина: в июне, описывая Вольтеру переход через Дунай, она упоминает его имя.[131] Ей не хватало его.

В начале осени Потемкин руководил строительством артиллерийских батарей на острове против Силистрии. Погода портилась; турки давали понять, что намерены удерживать крепость любой ценой. «На острову [...] где отягощала и суровость непогоды и вопреки [...] вылазок от неприятеля, производил он в действие нужное тогда предприятие на город чрез непрестанную канонаду и нанося туркам превеликий вред и страх».[132] Когда русские наконец вступили в Силистрию, турки бились за каждый дом. Румянцев отступил. Начинались морозы. Батареи Потемкина возобновили бомбардировки крепости.

В этот напряженный момент в лагерь Румянцева прибыл императорский курьер с пакетом для Потемкина. Письмо, датированное 4 декабря, говорит само за себя:


“Господин Генерал-Поручик и Кавалер. Вы, я чаю, столь упражнены глазеньем на Силистрию, что Вам некогда письмы читать. И хотя я по сю пору не знаю, предуспела ли Ваша бомбардирада, но тем не меньше я уверена, что все то, чего Вы сами предприемлете, ничему иному приписать не должно, как горячему Вашему усердию ко мне персонально и вообще к любезному Отечеству, которого службу Вы любите.

Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу попустому не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься зделаете вопрос, к чему оно писано?На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна.

Екатерина[133]


В грязном, холодном и опасном военном лагере это письмо должно было показаться посланием с Олимпа, из обители богов. Оно не производит впечатления записки, набросанной второпях. Это лукавая, осторожная и тщательно продуманная декларация, в которой сказано все — и как бы ничего. Можно подозревать, что он уже знал «образ мыслей» о нем Екатерины: знал, что она уже полюбила того, кто страдал по ней больше десяти лет. Своенравная небрежность в отношении августейших посланий должна была только прибавить ему очарования в глазах императрицы, окруженной лестью и подобострастием. Восхищенный Потемкин понял это письмо как долгожданный призыв в Петербург.

Опасения Екатерины за его жизнь были небеспочвенны. Румянцеву пришлось отвести армию обратно за реку, а Потемкину досталась честь взять на себя самое опасное: прикрытие отходящих на вражеском берегу. И тем не менее нельзя сказать, что Потемкин торопился в столицу.

Критики Потемкина, такие, как С. Воронцов и Ю.Долгоруков, писавшие в основном после его смерти, когда чернить его стало модно, называли его трусом и неумелым воином. Однако мы видели, что фельдмаршалы Голицын и Румянцев восхищались его подвигами задолго до его возвышения, а многие офицеры писали друзьям о его отваге во всех кампаниях, вплоть до Силистринской. Рапорт Румянцева описывал Потемкина как «одного из воинских предводителей, которые чрез храбрость и искусство вознесли славу и пользу оружия российского». Где правда?

Конечно, Румянцев в рапорте, составленном в 1775 году, уже после возвышения Потемкина, мог преувеличить его заслуги, но заподозрить такого прямодушного человека в откровенной лжи невозможно. Потемкин геройски сражался в Первой русско-турецкой войне и заслужил свою славу.


Когда армия встала на зимние квартиры, он наконец бросился в Петербург. Нетерпение его сделалось заметно. Наблюдатели придворных интриг спрашивали друг друга: «Куда он так спешит?»[134]


6. «НА ВЕРХУ ЩАСТИЯ»

Твои прекрасные глаза меня пленили,

и я трепещу от желания сказать о своей любви.

Потемкин Екатерине II, февраль-март 1774 г.


Эта голова забавна, как дьявол.

Екатерина II о Потемкине


Все так изменилось с тех пор,

как приехал Григорий Александрович!

Е.М. Румянцева П.А. Румянцеву, 20 марта 1774 г.


Генерал-поручик Григорий Потемкин прибыл в Санкт-Петербург в январе 1774 года, надеясь, возможно, что сразу будет приглашен к ложу императрицы и к управлению государством. Если он действительно рассчитывал на это, его ждало разочарование.

Генерал поселился во флигеле дома своего зятя Николая Самойлова и отправился представляться императрице. Рассказала ли она ему об окруживших ее интригах? Призвала ли его к терпению? Потемкин был измучен ожиданием. С детских лет он верил, что рожден править, а с тех пор, как поступил в гвардию, любил императрицу. Он был сама страсть и стремительность, но ждать все же научился.

Он стал часто являться ко двору. Придворные видели, что он «пошел в гору». Однажды он поднимался по лестнице Зимнего дворца, а Григорий Орлов спускался ему навстречу. «Что говорят при дворе?» — спросил Потемкин. «Ничего, — отвечал Орлов, — разве только то, что вы идете вверх, а я вниз». Но ничего не происходило — по крайней мере на публике. Шли дни, недели. Ожидание изматывало нетерпеливого Потемкина. Екатерина оказалась в сложной и щепетильной ситуации, как личной, так и политической, и действовала очень осторожно. Ее официальным любовником оставался Васильчиков — он продолжал жить во дворце, — но Екатерина находила его удручающе скучным и жестоко тосковала. «Всякое [его] приласканье во мне слезы возбуждало», — писала она потом Потемкину.[135] Тот становился все более нетерпелив: она посылала ему обнадеживающие письма; она вызвала его в столицу. Он преданно ждал двенадцать лет и теперь примчался при первой возможности. Ей известно, как он умен и талантлив. Почему она не разрешает ему стать ее помощником? Она признала, что чувствует к нему то же, что он к ней; Зачем она держит при себе Васильчикова?

Но все оставалось по-прежнему. Он потребовал объяснений. Она отвечала что-то вроде: «Calme-toi.{9} Я обдумаю твои слова и сообщу свое решение».[136] Может быть, она хотела дождаться благоприятной политической ситуации. Екатерина как никто верила в необходимость тщательных приготовлений. Скорее всего, она просто хотела, чтобы он решил вопрос силой, нуждаясь не только в его уме и любви, но и в его бесстрашной самоуверенности. Потемкин быстро понял, почему он нужен Екатерине именно сейчас, но не мог не видеть, что она переживает кризис — политический, военный, эмоциональный, — самый сильный с момента своего вступления на престол.


Трудности Екатерины начались год назад, когда она отставила Орлова. Его падение как будто обозначило триумф Никиты Панина, который, как воспитатель Павла, претендовал на особую роль в управлении государством. Но в мае 1773 года жизнерадостный князь Орлов вернулся из-за границы, вскоре занял свой пост в Совете, и равновесие восстановилось.

Однако скоро случились происшествия, по меньшей мере на год нарушившие равновесие во всей стране. 17 сентября 1773 года перед возбужденной толпой казаков, калмыков и татар, собравшихся в Яицком городке, столице яицкого казачества, за тысячи верст от Москвы и еще дальше от Петербурга, предстал человек, объявивший, что он — император Петр III, который не был убит и теперь пришел к ним, чтобы повести против злодейки Екатерины. Он называл ее «немкой, дочерью дьявола». Смуглый, темноволосый, бородатый Емельян Пугачев, дезертировавший из армии, ничем не напоминал Петра III, но в тех далеких краях это не имело никакого значения. Ровесник Потемкина (он родился около 1740 года), Пугачев участвовал в Семилетней войне и в осаде Бендер, за что-то был посажен под арест и бежал.

«Сладкоязычный, милостивый, мяхкосердечный российский царь» обещал своим подданным все и вся. Показав разгневанным мужикам «царские знаки» на теле, он жаловал их «землями, водами, лесами, жительствами, травами, реками, рыбами, хлебами, законами, пашнями, телами, денежным жалованьем, свинцом и порохом».[137]

Щедрый манифест завоевывал почти всех, кто его слышал, и в первую очередь яицких казаков. Казачьи воинства представляли собой общины равноправных граждан, составившиеся из беглых крепостных и преступников, старообрядцев, дезертиров и разбойников, обосновавшихся у границ империи. Каждое войско — Донское, Яицкое, Запорожское — имели собственную культуру, но все были организованы как примитивные демократии.

Яицких казаков особенно взволновали недавние нововведения, касающиеся ограничения рыбной ловли. Год назад они подняли мятеж, который был жестоко подавлен. Что же касается крестьян, то пятый год русско-турецкой войны тяжело давил на их плечи, и они хотели верить в своего «Петра III».


Самозванство было распространенным явлением в России. В начале XVII века, в Смутное время, Лжедмитрий даже правил Москвой. Огромная неграмотная страна, видевшая в царе воплощение силы и блага, избранника Божия, верила в образ милосердного, христоподобного правителя, странствующего среди народа, а затем обнаруживающего себя, чтобы этот народ спасти.{10} Напомним, что самозванцев знала и Англия: например, Перкин Уорбек в 1490 году выдавал себя за Ричарда, одного из убиенных «принцев в Тауэре».


Самозванство стало историческим призванием для бродяг, дезертиров и староверов, живших на границах империи. Петр III правил слишком мало: это рождало иллюзию, что если бы злые дворяне и немцы не свергли его, он помог бы простому народу. К концу екатерининского царствования число лже-Петров достигло двадцати четырех — но ни один из них не добился такого успеха, как Пугачев.

5 октября 1773 года Пугачев подошел к столице Уральского края, Оренбургу, с 3-тысячной армией и 20 пушками. 6 ноября «анператор Петр Федорович» основал Военную коллегию при своей главной квартире в Берде, под Оренбургом.

Когда в середине октября новость достигла Петербурга, «дочь дьявола» приняла происходящее за локальный казацкий мятеж и отправила усмирять его генерала Василия Кара. В начале ноября орда повстанцев, достигшая уже 25 тысяч, отбросила его отряд, и Кар с позором вернулся в Москву.

Города встречали Пугачева звоном колоколов, священники выносили иконы, народ молился о здравии Петра III и его сына великого князя Павла Петровича. В начале декабря войска Пугачева осаждали Самару, Оренбург и Уфу; в 30-тысячную армию вливались все новые недовольные — казаки, татары, башкиры, киргизы и калмыки.

Впрочем, Пугачев уже начал делать ошибки: он женился на любимой наложнице, что едва ли было уместно для императора, имеющего жену в Петербурге. И тем не менее становилось ясно, что восстание представляет собой реальную угрозу для государства.


Момент, выбранный Екатериной для письма Потемкину, отнюдь не случаен. Она написала ему сразу по получении известия о неудаче Кара. Поволжье поднималось под руководством сильного и авторитетного вождя. Через пять дней после отправки письма Потемкину она поручила командование правительственным отрядом генералу Александру Бибикову, другу Панина и Потемкина. Как политик, она нуждалась в советнике по военным вопросам, который не принадлежал бы ни к одной из придворных партий. Как женщина — в друге, которого уже любила. Годы их странной дружбы, потенциально такой близкой и всегда такой далекой, как будто подготавливали этот момент.

Кроме мятежа у Екатерины имелся и другой повод для волнений, другой претендент на престол, гораздо более опасный: ее сын. 20 сентября 1772 года великому князю Павлу Петровичу исполнилось 18 лет, и она должна была официально признать его совершеннолетие, то есть разрешить вступить в брак, обзавестись собственным двором и начать играть значимую политическую роль. Первое было возможно, второе выполнимо, третье совершенно исключалось. Принять Павла в качестве соправителя, даже в минимальной степени, было с точки зрения Екатерины первым шагом к потере престола.

Невеста была выбрана к лету 1773 года — принцесса Вильгельмина, вторая дочь ландграфа Гессен-Дармштадтского. 15 августа она приняла православие, получив имя Натальи Алексеевны. Свадьба состоялась в конце сентября 1773 года — именно в те дни, когда в Яицком городке поднимался мятеж Пугачева.

Вскоре после женитьбы Павла едва не разразился новый политический скандал, в который оказались замешаны молодые супруги: состоявший на русской службе уроженец герцогства Голштинского, принадлежавшего Павлу, Каспар фон Сальдерн стал развивать в разговорах с великим князем заманчивую идею. Сальдерн убеждал Павла в том, что теперь, будучи совершеннолетним, он имеет такие же права на престол, как и его мать, и что следует установить новый политический режим — совместное правление, по образцу Австрии, где мать и сын — Мария Терезия и Иосиф — делили между собою власть. По слухам, в беседах с Сальдерном живое участие принимала энергичная Наталья Алексеевна.

Никита Панин знал о плане Сальдерна, но не донес о нем Екатерине. Донес кто-то другой, и на Павла, его молодую жену и Панина легло тяжкое подозрение в составлении заговора против императрицы. Сальдерн успел уехать из России, а возмущенная Екатерина пообещала, что «велит привезти к себе злодея, связанного по рукам и ногам».[138] Поскольку дело не имело продолжения, никто наказан не был.


В довершение ко всем заботам, осаждавшим императрицу, — войне, сложностям в отношениях с сыном, угрозе заговора и ширящемуся крестьянскому восстанию, — 28 сентября 1773 года в Петербург прибыла литературная знаменитость. Императрица, конечно, восхищалась «Энциклопедией», но Дени Дидро не мог выбрать более неподходящего момента для своего визита. Энциклопедист, разделявший общее заблуждение французских философов насчет возможностей быстрого практического воплощения теоретических построений, он рассчитывал дать Екатерине советы по немедленному реформированию ее государства. Дидро говорил, что Екатерина обладает «душой Цезаря и обольстительностью Клеопатры».[139] Беседы с философом, прожившим пять месяцев неподалеку от Зимнего дворца, развлекали императрицу, тосковавшую в обществе Васильчикова. Но скоро Дидро начал ее раздражать — хотя, если вспомнить, чем закончилось пребывание Вольтера у Фридриха Великого, визит энциклопедиста к северной царице придется признать почти успешным. Екатерина жаловалась, что, доказывая свои идеи, он с такой горячностью хватал ее за руку, что у нее оставались синяки. Но одно доброе дело он точно сделал — познакомил императрицу со своим компаньоном Фридрихом Мельхиором Гриммом, который стал любимым корреспондентом Екатерины до конца ее жизни.

После визита Дидро Екатерина окончательно убедилась, что абстрактная программа реформ в России неприменима: «Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит, — говорила она ему, — между тем как я, несчастная императрица, имею дело с человеческой кожей, которая чрезвычайно чувствительна».[140]

После женитьбы Павла граф Никита Панин утратил пост воспитателя великого князя (поскольку был упразднен сам этот пост) и потерял свои апартаменты во дворце, но при отставке от воспитательных дел получил пенсию в 30 тысяч рублей и 9 тысяч душ. Панин по-прежнему продолжать ведать иностранной политикой и упорно старался построить «северную систему». Однако после истории с Сальдерном Екатерина все меньше доверяла ему.

Противовесом Панину оставались Орловы. Григорий Орлов был отстранен от должности любовника, но ему простили Фокшаны и он снова стал заседать в Совете. Союзник Орловых — Захар Чернышев — получил чин фельдмаршала и место президента Военной коллегии.

Постоянно наблюдая ожесточенное противостояние Панина и Орловых, Екатерина не могла опереться ни на кого из них. Своего сына Павла она считала недалеким, он был ей чужд, и она не могла доверить ему никакой роли в управлении государством. Она сделала официальным фаворитом Васильчикова, но его общество тяготило ее.

Екатерина никогда не была так одинока.

Страдала и ее европейская репутация. Женоненавистник Фридрих, окруженный суровым мужским двором, злопыхательствовал: Орлов возвращен ко всем обязанностям, говорил он, «кроме постельной». Фридрих понимал также, что неопределенное положение Панина вредит идее союза с Пруссией. «Хуже нет, — заявлял прусский король, — когда кол и дыра решают судьбы Европы».[141]

В конце января Потемкин, по-прежнему не игравший никакой роли, решил, что должен действовать.


Потемкин объявил, что его больше не интересует земная слава: он удаляется в монастырь. Оставив дом Самойлова, он поселился в Александро-Невской лавре, располагавшейся на тогдашней окраине Петербурга, и, отрастив бороду, стал жить послушником. Напряжённое ожидание на пороге успеха вполне могло толкнуть неуравновешенного Потемкина к погружению в религиозный мистицизм; но не надо забывать, что он был прирожденным политиком и актером. Его почти театральный уход от мира ставил Екатерину перед выбором. Высказывались предположения, что они с императрицей разыграли этот спектакль вместе, чтобы оправдать его возвышение и придать ему большее значение. Позднее они действительно дали примеры подобных «постановок», но все же на этот раз состояние Потемкина кажется на самом деле балансирующим между душевной депрессией, искренней религиозностью — и театральной игрой.[142]

Его келья изрядно напоминала штаб-квартиру; в промежутках между постами появлялись многочисленные посетители. Приезжали и уезжали кареты; слуги, придворные и шуршащие платьями статс-дамы, в частности, графиня Брюс, мелькали в ограде барочного монастыря, как персонажи оперы, привозя записки и шепотом передавая слова императрицы. Как полагается опере, она началась с арии. Потемкин сообщил Екатерине, что написал ей песню. «Как скоро я тебя увидел, — приводит ее слова Массон, — я мыслю только о тебе одной... Боже! какая мука любить ту, которой я не смею об этом сказать, ту, которая никогда не может быть моей! Жестокое небо! Зачем ты создало ее столь прекрасной? Зачем ты создало ее столь великой? Зачем желаешь ты, чтобы ее одну, одну ее я мог любить?» Потемкин убедил графиню Брюс передать императрице, что его «несчастная и жестокая страсть довела его до отчаяния и он должен бежать предмета своих мучений; один вид его возлюбленной усугубляет страдания, и без того непереносимые». Императрице передали, что «он по любви к ней возненавидел свет; самолюбию ее было лестно».[143]

Екатерина отвечала устно примерно следующее: «Я не могу понять, что довело его до такого отчаяния, поскольку я никогда не объявляла, что отвергла его. Я считала, что мой любезный прием даст ему почувствовать, что свидетельства его преданности мне не неприятны».[144] Этого было недостаточно. Посты и молитвы продолжались, так же как и визиты, разумеется, шокировавшие насельников монастыря.

Наконец Екатерина приняла решение и послала за Потемкиным графиню Брюс — по забавному совпадению, родную сестру фельдмаршала Румянцева. Она прибыла в монастырь в дворцовой карете. Ее провели к обросшему бородой Потемкину, одетому в монашескую рясу и простертому на полу своей кельи перед образом св. Екатерины. Для того чтобы графиня не усомнилась в его искренности, он продолжал молиться еще довольно долгое время, но в конце концов выслушал ее. Затем быстро побрился и надел мундир.


Что чувствовала Екатерина во время этой оперной интерлюдии? Через несколько недель, когда они наконец стали любовниками, она рассказала ему в нежном и волнующем письме, что уже любила его, когда он вернулся из армии:


“Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыша о его приезде, уже говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсила сказывала, что давно многие подозревали, то есть та, которую я желаю чтоб он имел. [145]


Императрица находилась за городом, в Царском Селе. Потемкин прискакал туда — скорее всего, в сопровождении графини Брюс. Камер-фурьерский журнал сообщает, что он представлялся вечером 4 февраля 1774 года: его провели прямо в апартаменты государыни, где они оставались наедине в течение часа. Затем он снова упомянут 9-го числа как присутствовавший на обеде в Екатерининском дворце. В феврале они официально обедали вместе четыре раза, но можно догадываться, что они провели друг с другом гораздо больше времени: несколько недатированных записок Екатерины можно отнести к этим дням. Первая, с обращением «Mon ami»{11} свидетельствует о нарастающей теплоте ее отношения, но предупреждает, чтобы он остерегался шокировать великого князя, который уже ненавидит Орлова за то, что тот был любовником его матери. Во второй, написанной через несколько дней, Потемкин именуется уже «Mon cher ami»{12}. Здесь Екатерина уже употребляет прозвища, придуманные ими вместе для придворных: один из Голицыных — «Monsieur lе Gros»{13}, зато Потемкин — «l'esprit»{14} .[146]

Они становились все ближе с каждым часом- 14 февраля двор вернулся в Зимний дворец. На обеде 15-го в числе двадцати гостей был и Потемкин.

Возможно, любовные отношения Екатерины и Потемкина начались именно в эти дни. Немногие их записки датированы, но одну можно предположительно считать написанной около 15 февраля — ту, где императрица отменяет их встречу в бане, потому что «все мои женщины сейчас там и вероятно уйдут не ранее чем через час».[147] Это первое упоминание о встрече в бане, но позднее «мыленка» станет излюбленным местом их свиданий.

18 февраля императрица присутствовала на представлении русской комедии в придворном театре, а затем, возможно, встретилась с Потемкиным у себя. Она не спала до часу ночи — необыкновенно поздно по сравнению с ее обычным распорядком. «Я встревожена мыслью, — писала она ему по-французски, — что злоупотребила Вашим терпением и причинила Вам неудобство долговременностью визита. Мои часы остановились, а время пролетело так быстро, что в час ночи еще казалось, что нет и полуночи...»[148]

«Какие счастливые часы я с тобою провожу... — пишет она в один из этих первых дней. — Я отроду так счастлива не была, как с тобою». Они оба были эпикурейцами и знали толк в наслаждении: «...мне кажется, будто я у тебя сегодни под гневом. Буде нету и ошибаюсь, tant mieux{15}. И в доказательство сбеги ко мне. Я тебя жду в спальне...»[149]


Васильчиков оставался на своем месте — по крайней мере официально. Екатерина II Потемкин прозвали его «холодным супом» (soupe a la glace). Это теперь она признается, что жалеет о потерянных полутора годах. Но присутствие Васильчикова раздражало Потемкина, который был истерически ревнив. Вероятно, он вспылил, потому что в одном из следующих писем Екатерина упрашивает его вернуться: «Принуждать к ласке никого неможно... Ты знаешь мой нрав и сердце, ты ведаешь хорошие и дурные свойства... тебе самому предоставляю избрать приличное тому поведение. Напрасно мучися, напрасно терзаеся [...] без ни крайности здоровье свое надоедаешь напрасно».[150]

О Васильчикове почти забыли, но для него эти дни должны были показаться настоящей пыткой. По отношению к тем, кого она не уважала — а она, несомненно, стыдилась его посредственности, — Екатерина была безжалостна. Васильчиков понимал, что никто не смог бы сыграть ту же роль, что Потемкин. «Положение совсем иное, чем мое, — говорил он о Потемкине. — Я был содержанкой. Так со мной и обращались. Мне не позволяли ни с кем видаться и держали взаперти. Когда я о чем-нибудь ходатайствовал, мне не отвечали. Когда я просил чего-нибудь для себя — то же самое. Мне хотелось анненскую ленту, и, когда я сказал об этом, нашел назавтра у себя в кармане 30 тысяч. А Потемкин, тот достигает всего, чего хочет. Он диктует свою волю, он «властитель»».[151]

«Властитель» настоял, чтобы «холодный суп» убрали со стола. Васильчиков освободил апартаменты в Зимнем дворце. Они стали залом заседаний Совета, потому что Потемкин отказался жить в чужих комнатах; для него обустраивались новые, а он пока переехал от Самойлова к Ивану Перфильрвичу Елагину.

В конце февраля его отношения с императрицей — уже не любовное ухаживание и не вспышка страсти: они живут как счастливая супружеская пара. Потемкин настолько уверен в себе, что пишет императрице письмо, в котором почти требует назначить его генерал-адъютантом. В этой должности состояло несколько человек; это были просто придворные. Но в данном случае смысл был ясен. Он добавляет, вполне в своем духе: «Сие не будет никому в обиду, а я приму за верх моего щастия».[152] Наверное, они вместе смеялись этой шутке. Его появление было «в обиду» всем, от Орловых до Паниных, от Марии Терезии и Фридриха Великого до Георга III и Людовика XVI. Оно изменило сначала внутренний политический ландшафт, а потом и союзнические отношения России. Письмо было передано через Стрекалова, как все прошения. Однако на этот раз ответ пришел гораздо быстрее обыкновенного.

«Господин Генерал-Порутчик!.. — отвечала она на следующий день. — Я прозьбу Вашу нашла... умеренну в рассуждении заслуг Ваших, мне и Отечеству учиненных». Обратиться с официальным прошением — очень по-потемкински. «Он был единственным из ее фаворитов, кто сам осмелился сделаться ее любовником», — как выразился один из мемуаристов. Екатерина оценила смелость своего возлюбленного: «...я приказала заготовить указ о пожаловании Вас Генерал-Адъютантом. Признаюсь, что и сие мне весьма приятно, что доверенность Ваша ко мне такова, что Вы прозьбу Вашу адресовали прямо письмом ко мне, а не искали побочными дорогами».[153]

С этого момента Потемкин становится одним из главных деятелей своего века.


«Здесь открывается совершенно новое зрелище, — докладывал 4 марта английский посланник сэр Роберт Ганнинг в Лондон графу Саффолку, министру по делам Северной Европы, — по мнению моему, заслуживающее более внимания, чем все события, происходившие здесь с самого начала этого царствования». Дипломаты, которые, как Ганнинг, сразу поняли, что Потемкин по масштабу своих дарований не идет ни в какое сравнение ни с Орловым, ни с Васильчиковым, сгорали от нетерпения узнать, что последует дальше. Интересно, что за несколько дней до его появления в качестве официального фаворита императрицы, даже не вхожие ко двору иностранцы сообщали своим государям, что Потемкин прибыл, чтобы любить императрицу — и помогать ей править. «Господин Васильчиков, чье понимание было слишком ограниченно чтобы допустить, что он имеет какое-либо влияние на дела или пользуется доверием своей возлюбленной, — объяснял Ганнинг, — заменен человеком, несомненно обладающим тем и другим, в высочайшей степени». Посол Фридриха Великого граф фон Сольмс шел в своих прогнозах еще дальше: «По-видимому Потемкин [...] сделается самым влиятельным лицом в России. Молодость, ум и положительность доставят ему такое значение, каким не пользовался даже Орлов».[154]

Главный союзник России испытывал еще большее отвращение, чем при появлении Васильчикова два года назад. Подробно информируемый Сольмсом, Фридрих II писал своему брату Генриху, коверкая имя нового героя — «генерал Патукин или Тапукин», — что его приход к власти «может обернуться весьма неблагоприятным для наших дел». И оставался верным своей философии: «Баба останется бабой, и при женском правлении п.... всегда будет иметь больше влияния, чем твердая политика, направляемая здравым рассудком».[155]

Русские придворные не менее пристально наблюдали за Потемкиным, фиксируя каждый шаг нового фаворита, каждый его новый бриллиант и украшение в его комнатах. Всякая деталь имела свое значение. «Мне представляется, что сей новый актер станет роль свою играть с великой живостью и со многими переменами, если только утвердится», — писал генерал Петр Панин князю Александру Куракину 7 марта. Очевидно, Панины думали, что им удастся использовать Потемкина, чтобы уничтожить кредит Орловых. «Новый генерал-адъютант дежурит постоянно вместо всех других, — писала графиня Сивере своему мужу, одному из первых сановников Екатерины. — Говорят, он очень скромен и приятен». Потемкин уже набирал влияние, каким никогда не располагал Васильчиков. «Если тебе что-нибудь нужно, мой дорогой, — сообщала графиня Румянцева своему супругу, фельдмаршалу, в армию, — попроси Григория Александровича».[156]


Екатерина поспешила поделиться своей радостью по поводу избавления от Васильчикова и обретения Потемкина со своим эпистолярным другом бароном Гриммом: «Я отдалилась от некоего превосходного, но весьма скучного человека, которого немедленно и сама точно не знаю как заменил величайший, забавнейший и приятнейший чудак, какого только можно встретить в нынешнем железном веке».[157]


Загрузка...