Les portes seront ouvertes... Pour moi je vais me coucher..{16}
Милушенька, как велишь: мне ли быть к тебе или ко мне пожалуешь?
Екатерина II Г.А. Потемкину
Потемкин был чудовищно богат
Поместьями, деньгами и чинами
В те дни, когда убийство и разврат
Мужчин дородных делало богами.
Он был высок, имел надменный взгляд
И щедро был украшен орденами.
В глазах царицы за один уж рост
Он мог занять весьма высокий пост!
Байрон. Дон Жуан. VII: 37. Пер. Т. Гйедич
В любви Екатерины и Потемкина все необыкновенно. Богато одаренные личности, они были поставлены судьбой в исключительное положение. И все же начавшийся между ними роман был похож на всякий роман. Страсть их пылала так бурно, что, следя за ее развитием, забываешь, что они управляли огромной империей, ведущей войну с внешним и внутренним врагом. Она — императрица, он — подданный, оба обладали непомерным честолюбием и жили в окружении дышащего соперничеством двора, подмечавшего каждую деталь и придающего политическое значение каждому взгляду. В потоке чувств они часто забывали себя — но ни она, ни он не были частными лицами: Екатерина всегда оставалась государыней, а Потемкин с первого дня был не просто фаворитом, но политиком высочайшего ранга.
По меркам своего времени любовники были далеко не молоды — Потемкину тридцать четыре, Екатерина на десять лет старше, — но это делало их отношения еще более трогательными. В феврале 1774 года Потемкин уже почти ничем не напоминал прежнего Алкивиада; его странная внешность в одинаковой мере поражала, отталкивала и притягивала. Огромный рост, по-прежнему подвижные черты лица; знаменитые каштановые волосы, длинные и нерасчесанные, иногда покрывались париком. Голова его имела несколько грушеобразную форму. В мягком очертании его профиля было что-то голубиное — возможно, отсюда прозвище, которым его так часто называла Екатерина. Лицо удлинненное, бледное и неожиданно чувствительное для такого гиганта: лицо скорее поэта, чем генерала. Рот был одной из самых красивых его черт: полные красивые губы и ровные белые зубы — большая редкость по тем временам; на подбородке ямочка. Правый глаз — голубой с зеленоватым отливом; левый — незрячий, полуприкрытый. Как говорил шведский дипломат Ян Якоб Йеннингс, встречавшийся с ним позднее, «дефект глаза» был не слишком заметным. Потемкин до конца жизни стеснялся этого изъяна и щурился, что придавало ему подчас уязвленный и немного пиратский вид. «Дефект» действительно делал этого великана похожим на какое-то мифическое существо. Панин называл его «lе Borgne» — слепцом, — но остальные по примеру Орловых — Циклопом.[158]
Дипломатический корпус был заинтригован. «Его фигура огромна и непропорциональна, а внешность далеко не притягательна», — писал Ганнинг, но: «Похоже, что Потемкин прекрасно знает людей и более проницателен, чем его соотечественники, и обладает при том такой же ловкостью в интриге и гибкостью, как каждый из них. Хотя манеры его отличаются исключительной распущенностью, он один поддерживает хорошие отношения с духовенством. Эти качества могут давать ему надежду подняться на ту высоту, на которую претендует его непомерное честолюбие».[159]
Сольмс сообщал, что «Потемкин высок ростом, хорошо сложен, но имеет неприятную наружность, так как сильно косит. [...] При его молодости и уме генералу Потемкину будет легко занять в сердце императрицы место Орлова, которого не умел пополнить Васильчиков».[160]
Манеры его напоминали то обитателя Версаля, то кого-то из его друзей-казаков — вот почему Екатерина называла его то казаком, то татарином, то именем какого-нибудь дикого животного. Его современники сходились во мнении, что в этом диковатом человеке, одновременно красивом и уродливом, смешивались первобытная энергия, почти животная сексуальность, неподражаемая оригинальность, завораживающий ум и удивительная чувствительность. Его либо любили, либо ненавидели.
Екатерина по-прежнему оставалась красивой, привлекательной для мужчин и величественной женщиной. Высокий открытый лоб, живой взгляд голубых глаз, черные ресницы, красиво очерченный рот, нос с небольшой горбинкой, белая матовая кожа. Из-за своей гордой осанки она казалась выше своего роста. Чтобы скрыть начинающуюся полноту, она носила «широкие платья с пышными рукавами, напоминавшие старинный русский наряд». Все отмечали ее «гордое достоинство, смягченное грацией»; «по-прежнему красивая, необыкновенно умная и проницательная, но романтичная в своих сердечных предпочтениях».[161]
Екатерина II Потемкин стали неразлучны. Разделенные несколькими комнатами, они писали друг другу письма. Оба прекрасно владели пером — и, к счастью для нас, придавали словам большое значение. Иногда они обменивались записками по нескольку раз в день. Эти тайные любовные записки, в которых речь шла и о делах государственной важности, чаще всего неподписаны. Почерк Потемкина, на удивление мелкий для такого великана, со временем становится все хуже и к концу его жизни делается едва читаемым. Русский язык перемежается с французским; первый часто используется для государственных вопросов, а второй — для сердечных материй. До нас дошло более тысячи этих посланий: история многолетнего любовного и политического партнерства. Некоторые типичны для своего века, но другие написаны как будто сегодня. Одни не могли быть написаны никем, кроме императрицы и государственного деятеля; другие говорят вечным — и обычным — языком любви.
Екатерина обращается к своему возлюбленному: «душенька», «голубчик», «сокровище». Потом появляется чисто русское: «батюшка», «батенька», «батя» или «папа» — и бесконечные уменьшительные от Григория — Гриша, Гришенька, Гришенок и даже Гришефишенька. В разгар их любви имена становятся еще более колоритными: tonton (юла), «гяур», «казак», «тигр», «лев», «фазан» и другие, передающие сочетание силы и нежности. Если он «заносился», она переходила на шутливо-официальный тон: «милостивый государь мой», «господин подполовник». Давая ему новый титул, она непременно использовала его в обращении: «гневный и превозходительный господин генерал-аншеф и разных орденов кавалер».
Потемкин же пишет либо «матушка», либо «Всемилостивейшая государыня» — старинные русские обращения к царице — и совсем не называет ее Катенькой, как будут делать некоторые ее любовники после него. Это вызвано не недостатком чувства, а скорее глубоким уважением к своей повелительнице. Так, посланцев, приносивших письма Екатерины, он заставлял вставать на колени, пока составлял ответ. Этот романтизм забавлял Екатерину: «Напиши пожалуй, твой церемониймейстер каким порядком к тебе привел сегодня моего посла и стоял ли по своему обыкновению на коленях?»
Потемкин всегда волновался, что их письма могут перехватить. Некоторые из его ранних посланий аккуратная императрица сжигала сразу по прочтении, поэтому от первого периода их отношений сохранились в основном ее записки — и те его письма, на которых она писала свои ответы. Лучше сохранились его послания за более поздние годы, в которых в равной степени трактуется о делах государственных и личных. Потемкин хранил драгоценные письма в тугом свертке, перевязанном бечевкой, иногда носил с собой в кармане или на груди, чтобы иметь возможность перечитать в любой момент. «Гришенька, здравствуй, — начинает Екатерина, вероятно, одно из мартовских писем 1774 года. — Я здорова и спала хорошо [...] Боюсь я — потеряешь ты письмы мои: у тебя их украдут из кармана и с книжкою. Подумают, что ассигнации, и положат в карман, как ладью костяную».[162] Но, к счастью для нас, письма по-прежнему были при нем и семнадцать лет спустя, когда он умер.
Когда 9 апреля двор вернулся из Царского Села, Потемкин переехал из дома Елагина, где жил с тех пор, как стал любовником императрицы, в только что отделанные для него апартаменты Зимнего дворца: «Говорят, они великолепны», — писала графиня Сивере на следующий день. Потемкина привыкают видеть повсюду в городе: «Я часто вижу Потемкина, который носится в карете шестеркой». Его роскошная карета, породистые лошади и скорая езда становятся неотъемлемой частью его образа. Обычно он присутствовал на выходах императрицы. 28 апреля, когда Екатерина посещала театр, Потемкин сидел в ее ложе и «говорил с императрицей все представление; он пользуется полным ее доверием», — отмечала Сиверс.[163]
Новые комнаты Потемкина в Зимнем дворце располагались прямо под покоями императрицы. Окна тех и других выходили на Дворцовую площадь и на внутренний двор. Желая посетить Екатерину — в любой момент, без доклада, — Потемкин поднимался по винтовой лестнице, устланной зеленым ковром. Зеленый был цветом любви: такой же вид имела лестница, соединявшая апартаменты Людовика XV с будуаром маркизы Помпадур.
Потемкин получил апартаменты во всех императорских дворцах, включая Летний дворец в Петербурге и Петергофскую резиденцию, но за городом они больше всего времени проводили в Екатерининском (или Большом) дворце Царского Села, где Потемкин проходил в спальню государыни по такому холодному коридору, что они часто предостерегали друг друга в письмах о том, чтобы не простудиться. «Сожалею, душа беспримерная, что недомогаешь. Вперед по лестнице босиком не бегай, а естьли захочешь от насморка скорее отделаться, понюхай табак крошичко».[164] Они редко оставались вместе на всю ночь (что позже Екатерина будет разрешать другим фаворитам), потому что Потемкин любил играть в карты до поздней ночи, а потом лежать все утро, тогда Как Екатерина просыпалась рано. Она следовала распорядку дня немецкой классной дамы — хотя и наделенной изрядной чувственностью, — а он вел жизнь закоренелого вояки.
На вечера Екатерины, где собирался интимный круг, Потемкин часто врывался в турецком халате, надетом обычно на голое тело и плохо прикрывающем ноги и волосатую грудь. Как бы ни было холодно, он носил туфли на босу ногу; зимой иногда набрасывал шубу — и присутствующие затруднялись определить, имеют ли дело с денди или с грубияном. Довершался наряд этого персонажа восточной вольтеровской драмы розовым платком на голове. С самых первых дней их романа Потемкин поставил себя в исключительное положение: например, мог не явиться на зов государыни. В ее комнатах он появлялся, когда хотел сам, всегда без доклада, не дожидаясь приглашения. Он входил и выходил, как медведь-шатун — то самый остроумный из гостей вечеринки, то угрюмый невежа, не приветствующий даже императрицу.
Вкусы у него были «варварские, истинно московитские»; пищу он любил «больше всего простонародную, особенно пирожки И сырые овощи» — и держал эти кушанья у своей кровати.[165] Поднимаясь наверх, он мог грызть яблоко, репу, редиску или чеснок, ведя себя в Зимнем дворце так же, как в детстве, когда бегал с дворовыми мальчишками вокруг Чижево. Выбор князем этих закусок, типичных для народа его страны, был осознанным и имел такой же политический смысл, как красные норфолкские яблоки, которые любил держать под рукой Гораций Уолпол.
Столь неприличное поведение шокировало и придворных, и щепетильных дипломатов, но когда он считал нужным, Потемкин являлся в безупречном кафтане или военном мундире и держался очень чопорно. Задумавшись, что часто с ним случалось, он начинал грызть ногти. «Первый ногтегрыз в Российской империи», называла его Екатерина.[166] Вывесив в Малом Эрмитаже правила поведения в своем кружке, Екатерина, несомненно, именно ему адресовала пункт 3: «Быть веселым, однако ж ничего не портить, не ломать и ничего не грызть».
Потемкинские привычки вторгались и в быт Екатерины: в ее гостиной он поставил турецкий диван. «Мистер Том [английская борзая] громко храпит у меня за спиной на турецком диване, учрежденном генералом Потемкиным», — сообщала она Гримму. Его вещи были разбросаны по ее аккуратным комнатам. «Долго ли это будет, что пожитки свои у меня оставляешь. Покорно прошу, по-турецкому обыкновению платки не кидать. А за посещение словесно так, как письменно, спасибо до земли тебе скажу и очень тебя люблю».[167]
Ни дружбу, ни тем более любовь невозможно разложить на составные части. И все же их отношения основывались на сексе, смехе, восхищении умом друг друга и властолюбии — в последовательности, непрерывно менявшейся. Его остроумие, заставившее ее смеяться двенадцать лет назад» оставалось тем же. «Говоря об оригиналах, которые меня смешат, и особливо о генерале Потемкине, — писала она Гримму 19 июня 1774 года, — он нынче более в моде, чем другие, и смешит меня так, что я держусь за бока». Письма пронизаны ее смехом — и честолюбием, и взаимным притяжением: «Миленький, какой ты вздор говорил вчерась. Я и сегодня еще смеюсь твоим речам. Какие счастливые часы я с тобою провожу».[168]
Потемкин успешно соревновался с «мистером Томом», кто устроит больше беспорядка в царских покоях. Ее письма к Гримму переполнены рассказами о дурачествах Потемкина. «Я шью новую подстилку для Тома [...] генерал Потемкин уверяет, что прежнюю украл он».[169] Позднее Потемкин поселит во дворце обезьяну.
Екатерина никогда не скучала с Потемкиным и всегда скучала без него. Не видя его некоторое время, она начинала ворчать: «Я скучаю смертельно. Когда я снова увижу Вас?» Она гордилась его притягательностью для других женщин и длинным списком побед: «Не удивляюсь, что весь город безсчетное число женщин на твой щет ставил. Никто на свете столь не горазд с ними возиться, я чаю, как Вы. Мне кажется, во всем ты не рядовой, но весьма отличаешься от прочих».[170]
“Миленький, и впрямь, я чаю, ты вздумал, что я тебе сегодня писать не буду. Я проснулась в пять часов, теперь седьмой *— быть писать к нему... От мизинца моего до пяты и от сих до последнего волоску главы моей зделано от меня генеральное запрещение сегодня показать Вам малейшую ласку. А любовь заперта в сердце за десятью замками. Ужасно, как ей тесно. С великою нуждою умещается, того и смотри, что где ни на есть — выскочит. Ну сам рассуди, ты человек разумный, можно ли в столько строк более безумства заключить. Река слов вздорных из главы моей изтекохся. Каково-то тебе мило с таковою разстройкою ума обходиться, не ведаю. О, Monsieur Potemkine, quel fichu miracle Vous aves opere de diranger ainsi une tete, qui ci-devant dans le monde passoit pour etre une des meilleures de Europe?{17} Право пора и великая пора за ум приняться. Стыдно, дурно, грех, Ек[атерине] Вт[орой] давать властвовать над собою безумной страсти. Ему самому ты опротивися подобной безрассудностью [...] Пора перестать, а то намараю целую метафизику сентиментальную, которая тебя наконец рассмешит, а иного добра не сделает [...] Прощай, Гяур, москов, казак...[171]”
Любовь в эти месяцы тесно перемешана с делами: «Я тебя люблю чрезвычайно, — пишет она в апреле, — и, когда ты ко мне приласкаешься, моя ласка всегда твоей поспешно ответствует», — и далее продолжает об устройстве состояния Павла Потемкина, которому собирается поручить комиссию по расследованию причин пугачевского мятежа: «По Павла послать надобно».[172]
Екатерина буквально не могла обходиться без него: однажды вечером, когда он не пришел, она «встала, оделась и пошла в вивлиофику к дверям, чтоб Вас дождаться, где в сквозном ветре простояла два часа; и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе я пошла с печали лечь в постель, где по милости Вашей пятую ночь проводила без сна».[173]
Если он был занят, она не решалась ему мешать — и к тому же не могла позволить себе столкнуться с кем-нибудь из слуг или секретарей: «Я приходила, а у тебя, сударушка, люди ходят [...] Я искала к тебе проход, но столько гайдуков и лакей нашла на пути, что покинула таковое предприятие к вышнему моему сожалению [...] Я к Вам прийти не могла по обыкновению, ибо границы наши разделены шатающимися всякого рода животными».[174]
Ученица Вольтера и поклонница Дидро не устает жаловаться, что потеряла рассудок. Просвещенная монархиня начинает говорить языком школьницы: «Чтоб мне смысла иметь, когда ты со мною, надобно, чтоб я глаза закрыла, а то заподлинно сказать могу того, чему век смеялась: “что взор мой тобою пленен”». Намекает ли она на ту песню, которую он сочинил ей? «Глупые мои глаза уставятся на тебя смотреть: разсужденье ни в копейку в ум не лезет, а одурею Бог весть как». Он снится ей: «Со мною зделалась великая диковинка: je suis devenue somnambule»{18}. Она рассказывает, как встретила «прекрасного человека» — а потом проснулась: «теперь я везде ищу того красавца, да его нету [...] Куда как он мил! Милее целого света. [...] Миленький, как ты его встретишь, поклонись ему от меня и поцалуй его».[175]
Естественно, ходили слухи о необычайных мужских достоинствах Потемкина — а также о том, что Екатерина заказала сделать с них слепок. Это звучит не более правдоподобно, чем другие истории про Екатерину в этом же роде, однако рассказы о «славном оружии» Потемкина вошли в петербургскую мифологию.{19} [176]
На первом этаже Зимнего дворца, под часовней Екатерины, находилась ее баня, где, как можно понять, происходила значительная часть их встреч.{20} «Голубчик, буде мясо кушать изволишь, то знай, что теперь все готово в бане. А к себе кушанье оттудова отнюдь не таскай, а то весь свет сведает, что в бане кушанье готовят».[177]
Любовники много и подробно пишут о здоровье: «Adieu, Monsieur, — заканчивает она одно из утренних посланий, — напиши пожалуй, каков ты сегодни: изволил ли опочивать, хорошо или нет, и лихорадка продолжается и сильна ли?.. Куда как бы нам с тобою было весело вместе сидеть и разговаривать». Когда жар спал, она уговаривает его прийти: «Во-первых, прийму тебя в будуаре, посажу возле стола, и тут Вам будет теплее и не простудитесь, ибо тут из подпола не несет. И станем читать книгу, и отпущу тебя в пол одиннадцатого». Он поправляется — но теперь занемогла она: «Я спала хорошо, но очень немогу, грудь болит и голова, и, право, не знаю, выйду ли сегодни или нет. А естьли выйду, то это будет для того, что я тебя более люблю, нежели ты меня любишь, чего я доказать могу, как два и два — четыре. Выйду, чтоб тебя видеть. Не всякий вить над собою столько власти имеет, как Вы. Да и не всякий так умен, так хорош, так приятен».[178]
Потемкин был известен своей ипохондрией — болезненной тревогой о собственном здоровье, — но, и здорового и больного, нервное напряжение не покидало его, и иногда Екатерина переходит на тиранический тон немецкой матроны, приказывая ему успокоиться: «Пора быть порядочен. Я не горжусь, я не гневаюсь. Будь спокоен и дай мне покой. Я скажу тебе чистосердечно, что жалею, что неможешь. А баловать тебя вынужденными словами не буду». Но когда он заболевал серьезно, она не скупилась на ласковые слова: «Душа моя милая, безценная и безпримерная, я не нахожу слов тебе изъяснить, сколько тебя люблю. А что у тебя понос, о том не жалей. Вычистится желудок...»[179]
Потемкин требовал все больше и больше внимания. Он желал подтверждений, что она думает о нем всегда, а в противном случае обижался. «Позволь доложить... — успокаивала она «друга милого и любезного» после очередной его обиды, — что я весьма помню о тебе» А сей час, окончив тричасовое слушанье дел, хотела поддать спросить. И понеже не более десяти часов, то пред тем опасалась, что разбудят тебя. И так не за что гневаться, но в свете есть люди, кои любят находить другим людям вины тогда, когда надлежало им сказать спасибо за нежную атенцию всякого рода». Рассердившись по-настоящему, она этого не скрывала: «Вы и вам дурак, ей Богу ничего не прикажу, ибо я холодность таковую не заслуживаю, а приписую ее моей злодейке проклятой хандре». Она терпела перепады его настроения, находила его страстность лестной и старалась понять его огорчения: «Вздор, душенька, несешь. Я тебя люблю и буду любить вечно противу воли твоей». Ее любовь стремилась успокоить и утешить вечно от чего-то страдающую и мятущуюся душу: «Прийди ко мне, чтоб я могла успокоить тебя безконечной лаской моей».[180]
Его меняющееся настроение становилось предметом их игр. «Что-то написано было на сем листе? — спрашивает она, делая вид, что не прочла одно из его бешеных посланий. — Уж верно брань, ибо превосходительство Ваше передо мною вчерась в том состояло, что Вы были надуты посереди сердца, а я с сокрушенным сердцем была ласкова и искала с фонарем любви Вашей утомленную ласку, но до самого вечера оная обретать не была в силе [...] Брань родилась третьего дни оттого, что я чистосердечно искала дружески [...] изъясниться с Вами о таких мыслях, кои [...] были в собственную Вашу пользу. Вчерась же вечеру я поступала с лукавством нарошно. Признаюсь, нарошно не посылала к Вам до девяти часов, чтоб видеть, приидешь ли ко мне, а как увидела, что не идешь, то послала наведаться о твоем здоровье. Ты пришел и пришел раздут. Я притворялась, будто не вижу [...] погоди маленько, дай перекипеть оскорбленному сердцу. Ласка сама придет везде тут, где ты сам ласке место дашь». Возможно, после этого он посылает ей чистый лист бумаги. Императрице обидно, но одновременно и смешно. Она вознаграждает его почти полной энциклопедией его прозвищ: «Гяур, Москов, казак яицкий, Пугачев, индейский петух, павлин, кот заморский, фазан золотой, тигр, лев в тростнике».[181]
Под внешне холодным немецким темпераментом Екатерина скрывала такой эмоциональный голод, который задушил бы любого мужчину, не говоря о беспокойном Потемкине. Получавший все, чего он желал, поднимаясь все выше и выше, избалованный любимой им женщиной, он превратился в такой клубок нервов, поэтически экзальтированных чувств и славянского своенравия, что был не в состоянии просто быть счастливым: «...спокойствие есть для тебя чрезвычайное и несносное положение». Чтобы дышать, ему нужен был простор. Его непоседливость притягивала ее, но и оскорбляла: «Я пришла тебя будить, а не то, чтоб спал, и в комнате тебя нету. И так вижу, что только для того сон на себя всклепал, чтоб бежать от меня. В городе, по крайней мере, бывало сидишь у меня, хотя после обеда с нуждою несколько, по усильной моей прозьбе, или вечеру; а здесь [в Царском Селе] лишь набегом. Гаур, казак москов. Побываешь и всячески спешишь бежать... естьли одиножды принудишь меня переломить жадное мое желанье быть с тобою, право, холоднее буду. Сему смеяться станешь, но, право, мне не смешно видеть, что скучаешь быть со мною и что тебе везде нужнее быть, окроме у меня».[182] Однако Потемкин умел манипулировать людьми не хуже самой императрицы: избегая ее, он приводил ее в отчаяние. Живой ум Потемкина быстро утомлялся, хотя общество Екатерины никогда не заставляло его скучать. У них было слишком много общего.
Несмотря на воспитание в духе идей Просвещения, Потемкину, человеку традиционного русского склада, было нелегко поддерживать ровные отношения с женщиной, обладающей не только большей властью, чем он, но и полностью независимой от него. Потемкин держал себя высокомерно и часто распущенно, но он находился в очень двусмысленном положении, как в политическом, так и в личном плане — и потому мучил Екатерину. Он дико ревновал ее к другим мужчинам. Она обожала его всей душой — и все же роль официального любовника его не устраивала.
Сначала он ревновал к Васильчикову. Екатерина поручила ему самому определить условия отставки прежнего фаворита: человеку «умнее меня отдаю на размышление сию статью». Потемкин и Елагин устроили Васильчикова прекрасно, хотя, конечно, по сравнению с тем, что жаловали потом его преемникам, весьма скромно. Васильчиков получил полностью отделанный дом, 50 тысяч рублей «на учреждение дома», 5 тысяч пенсии и серебряный сервиз на двадцать четыре персоны (без сомнения, включавший супницу для холодного супа). Бедному Васильчикову пришлось «низко кланяться» и благодарить Потемкина — впрочем, было за что благодарить.[183] И при всем том он не мог смириться с тем, что Екатерина может расстаться с ним самим точно так же легко, как с «холодным супом».
«Нет, Гришенька, *— отвечает она ему после какой-то ссоры, — статься не может, чтоб я переменилась к тебе. Отдавай сам себе справедливость: после тебя можно ли кого любить. Я думаю, что тебе подобного нету... Как бы то ни было, но сердце мое постоянно. И еще более тебе скажу: я перемену всякую не люблю». Репутация распутницы удручает ее: «Quand Vous me connaitres plus, Vous m’estimeres, car je Vous jure que je suis estimable. Je suis extremement veridique, j’aime la verite, je hais le changement, j’ai horriblement souffert pendant deux ans, je me suis brule les doigts, je ne reviendrai plus, je suis parfaitement bien... si Vous continuees a avoir l’esprit alarme sur des propos de commer, saves Vous ce que je ferai? Je m’enfermerai dans ma chambre et je ne verrai personne excepte Vous, je suis dans le besoin [de] prendre des parties extremes et je Vous aime au-dela de moi-meme»{21}.[184]
Она выказывала ангельское терпение — но всякое терпение имеет предел: «Буде Ваша глупая хандра прошла, то прошу меня уведомить, ибо мне она кажется весьма продолжительна, как я ни малейшую причину, ни повода Вам не подала к такому великому и продолжительному Вашему гневу. И того для мне время кажется длинно, а, по нещастию, вижу, что мне одной так и кажется, а вы лихой татарин».[185]
Их отношения, казалось, держались на этих перепадах — однако оба от них уставали. Парадоксальным образом, его выходки поддерживали уважение и любовь Екатерины, хотя, конечно, он спекулировал своим неровным характером. Ее восхищала его страстность, ей льстила его ревность, но, ничем не сдерживаемый, он иногда заходил слишком далеко. «Фуй, миленький, как тебе не стыдно, — выговаривает она ему. — Какая тебе нужда сказать, что жив не останется тот, кто место твое займет. Похоже ли на дело, чтоб ты страхом захотел приневолить сердце [...] Признаться надобно, что и в самом твоем опасеньи есть нежность. Но опасаться тебе причины никакой нету. Равного тебе нету. Я с дураком пальцы обожгла. И к тому я жестоко опасалась, чтоб привычка к нему не зделала мне из двух одно: или навек безщастна, или же не укротила мой век... Теперь читай в душе и в сердце моем. Я всячески тебе чистосердечно их открываю, и естьли ты сие не чувствуешь и не видишь, то недостоен будешь той великой страсти, которую произвел во мне...»[186]
Потемкин потребовал полного отчета. Он объявил, что ему предшествовало пятнадцать любовников, то есть открыто обвинил императрицу в безнравствености. Чтобы успокоить его ревность, Екатерина составила «Чистосердечную исповедь» — совершенно удивительный документ для любого века. Исповедально-женский тон, кажется, принадлежит нашему времени, светская и практичная мораль — восемнадцатому столетию. Чувства влюбленности и чести не изменяются. Других примеров, когда монархиня подобным образом давала бы объяснения по поводу своей интимной жизни, мы не знаем. Она описывает четырех любовников, предшествовавших Потемкину — Салтыкова, Понятовского, Орлова и Васильчикова. Об отношениях с первым и последним она сожалеет. Потемкин предстает сказочным героем, богатырем. «Ну, Госп[один] Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих. Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого да четвертого из дешперации я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, еcтьли точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и еcтьли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась».[187]
А затем она признается в том, что считает неотъемлемом качеством своей натуры: «Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви». Это не нимфомания, в которой столько обвиняли Екатерину, а потребность в эмоциональном Комфорте. Восемнадцатый век назвал бы это признанием в чувствительности; девятнадцатый — поэтической декларацией романтической любви; сегодня мы видим в этих строках только одну грань сложной, страстной натуры.
Их взаимная любовь была огромна, хотя крутой нрав и властность Потемкина делали ее бурной и неспокойной. Тем не менее Екатерина заканчивает свою исповедь предложением: «...есть ли хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду».
Она от него без ума.
Она должны очень любить друг друга, так как
вполне схожи между собой.
Иван Елагин Дюрану де Дистроффу
«Эти два великих характера казались созданными друг для друга», — писал Массон. — Сначала он обожал свою государыню как любовницу, а потом нежно любил как свою славу».[188] Сходство их честолюбия и талантов было и основанием их любви, и ее проклятием. Великая любовь императрицы открыла новую политическую эру: всем сразу стало ясно, что, в отличие от Васильчикова и даже Григория Орлова, Потемкин способен проявить свое влияние и жаждет сделать это как можно скорее. Но в начале 1774 года, в самой сложной ситуации за годы екатерининского царствования, обоим приходилось проявлять осторожность: в прикаспийских областях, на юге Урала, на востоке от Москвы бушевало пугачевское восстание — и дворянство было взволновано. Турки по-прежнему не хотели подписывать мир, а армия Румянцева устала и страдала от болезней. Неверный шаг в отношении Пугачева, поражение в дипломатической игре с турками, провокация против Орловых, оскорбление гвардии — любое из этих действий могло бы стоить любовникам жизни.
Для того чтобы они не строили никаких иллюзий, Алексей Орлов-Чесменский решил продемонстрировать им, что внимательно наблюдает за светящимся окном императорской бани. Братьям Орловым, изрядно упрочившим свое положение по сравнению с 1772 годом, возвышение Потемкина угрожало в первую очередь.
«Ал[ексей] Григорьевич] у меня спрашивал сегодня, смеючись, сие:
— Да или нет?
На что я ответствовала:
— Об чем?
I На что он сказал:
По материи любви.
Мой ответ был:
— Я солгать не умею.
Он паки вопрошал:
— Да или нет?
Я сказала:
— Да.
Чего выслушав, расхохотался и молвил:
— А видитеся в мыленке ?
Я спросила: «Почему он сие думает ?»
Потому, дескать, что дни с четыре в окошке огонь виден был попозже обыкновенного. Потом прибавил: «Видно было и вчерась, что условленность отнюдь не казать в людях согласия меж вами, и сие весьма хорошо».[189]
Екатерина пересказала этот разговор своему любовнику; вероятно, они вместе посмеялись, как озорные дети, с удовольствием шокирующие взрослых. Но в шутках Алексея Орлова всегда было что-то мрачное.
Потемкин с первых дней начал помогать Екатерине. Они старались согласовывать свою игру. «Веди себя при людях умненько, — говорит она ему, — и так, чтоб прямо никто сказать не мог, чего у нас на уме, чего нету». Потемкин вселял в нее чувство, что нет ничего невозможного, что все их мечты о славе выполнимы и все проблемы будут решены.[190]
Очень скоро Екатерина ощутила давление, направленное против Потемкина. В начале марта кто-то из ее окружения, некто Аптекарь — возможно, Панин или один из Орловых — советовал ей отдалить его от себя: «Был у меня тот, которого Аптекарем назвал [...] Хотел мне доказать неистовство моих с тобою поступков и, наконец, тем окончил, что станет тебя для славы моей уговаривать тебя ехать в армию, в чем я с ним согласилась. Они все всячески снаружи станут говорить мне нравоучения [...] Я же ни в чем не призналась, но и не отговорилась, так чтоб [не] могли пенять, что я солгала».[191]
Екатерина стремилась предотвратить конфликт с Орловыми: «...одного прошу не делать: не вредить и не стараться вредить Кн[язю] Ор[лову] в моих мыслях, ибо я сие почту за неблагодарность с твоей стороны. Нет человека, которого он более мне хвалил и, по видимому мне, более любил и в прежнее время и ныне до самого приезда твоего, как тебя. А естьли он свои пороки имеет, то ни тебе, ни мне непригоже их расценить и разславить. Он тебя любит, а мне оне друзья, и я с ними не расстанусь».[192]
Потемкин требовал места в правительстве. Самыми важными ведомствами были военное и внешнеполитическое. Вернувшись с Дуная прославленным воином, он, естественно, обратил свои взоры на Военную коллегию. Уже 5 марта 1774 года, через неделю после его назначения генерал-адъютантом, Екатерина передает приказы Захару Чернышеву, президенту Военной коллегии и союзнику Орловых, через Потемкина.[193] Пугачевское восстание способствовало возвышению Потемкина. В неудачной борьбе с Пугачевым обвиняли Захара Чернышева, которому победы Румянцева не принесли никаких дивидендов: в случаях общественных катастроф любое правительство нуждается в том, чтобы свалить на кого-нибудь вину. «Граф Чернышев очень встревожен и все твердит, что подаст в отставку». 15 марта Екатерина назначает Потемкина подполковником Преображенского гвардейского полка (сама она числилась его полковником). Прежде этот пост занимал Алексей Орлов, то есть назначение свидетельствовало о высшей степени ее благоволения. Кроме того, он стал поручиком кавалергардов. «Их было всего шестьдесят человек; выбирались по желанию каждого; высокого росту, из дворян; они все считались поручиками в армии; капралы были штаб-офицеры, вахтмейстер — полковник, корнет — генерал-майор, поручик [...] Потемкин; ротмейстер — сама императрица; должность их была стоять по двое на часах у тронной, а когда императрица хаживала пешком в Александро-Невский монастырь [...] то они все ходили пешком по сторонам ее; мундир их парадный был синий бархатный, обложен в виде лат кованым серебром, и шишак тоже из серебра и очень тяжел».[194]
Потемкин знал, что со всеми придворными партиями справиться невозможно, и потому стал «учтив предо всеми», как писала графиня Румянцева, — особенно перед Паниным. Панин казался «более довольным», чем до появления Потемкина; но говорили также, что Потемкин, «имеющий вообще репутацию лукавого и злого человека», может «воспользоваться добротой Панина».[195]
С помощью Панина Потемкин надеялся нейтрализовать великого князя цесаревича Павла, который жаждал роли, соответствующей его положению. Павел не любил Орлова, но нового фаворита возненавидел еще больше, сразу почувствовав, что тот обеспечит его изоляцию. Нанося визит матери, Павел столкнулся с Потемкиным и, поборник прусской военной дисциплины, выказал недовольство его нарядом. «Батинька, В[еликий] К[нязь] ко мне ходит по вторникам и по пятницам от 9 до 11 часов. Изволь сие держать в памяти вашей».[196] Хорошо еще, что Павел не застал Потемкина в незапахнутом халате, с платком на голове.
Панин попытался склонить раздраженного цесаревича на сторону «умного» фаворита.[197] В результате Потемкин использовал Панина, который думал, что использует Потемкина.
Сначала Потемкин сконцентрировал свои усилия на уральском мятеже. 22 марта генерал Александр Бибиков разбил 9-тысячную армию Пугачева, снял осаду Оренбурга, Уфы и Яицкого городка и выгнал самозванца из его «столицы» Берды. Фаворит предложил своего троюродного брата, Павла Сергеевича Потемкина, на пост главы Тайной комиссии, которая учреждалась в Казани для изыскания причин мятежа (подозревали козни французов и турок) и наказания преступников. Екатерина приказала Захару Чернышеву вызвать Павла Потемкина с турецкого фронта.
Павел Сергеевич был истинным представителем культуры своего века: бравый воин, тонкий придворный, поэт и полиглот, первый переводчик Руссо на русский язык. Как только он прибыл в Петербург, Екатерина отправила его к Бибикову.[198] Теперь, когда Бибиков был близок к поимке Пугачева, а Павел Потемкин спешил помочь ему покончить с неприятными деталями, влюбленные сосредоточились на русско-турецкой войне.
«Что значит, матушка, артикулы, которые подчеркнуты линейками?» — читаем каракули Потемкина на проекте мирного соглашения. Ниже — объяснение Екатерины: «Значит, что прибавлены и на них надстоять не будут, буде спор бы об них был». Призванный в советники императрицы, он немедленно начал работать вместе с ней над инструкциями для фельдмаршала Румянцева. Сначала наблюдатели решили, что он пытается низвергнуть своего бывшего начальника. Легенда утверждает, что Потемкин всю жизнь завидовал тем, кто имел несчастье равняться с ним талантом. Это не так. «Говорили, что он не хорош с Румянцевым, — сообщал Сольмс Фридриху, — но теперь я узнал, что, напротив того, он дружен с ним и защищает его от тех упреков, которые ему делают здесь». Жена фельдмаршала также с удивлением отмечает:
«Григорий Александрович столько много тебе служит во всяком случае и, пожалуй, поблагодари его. Вчерась он мне говорил, чтобы ты к нему обо всем писал прямо».[199]
Чтобы подтолкнуть турок к столу переговоров, требовался какой-то энергичный ход, но для запланированной переправы через Дунай истощенная армия Румянцева нуждалась в подкреплении.
В конце марта 1774 года Потемкин убедил Екатерину «дать полную мочь П.А. Румянцеву, и тем, — по ее собственному выражению, — кончилась война».[200] Румянцев получил полномочия провести переговоры на месте согласно инструкциям, данным ему Екатериной и Потемкиным, но без необходимости сноситься с Петербургом. 10 апреля фельдмаршалу послали новые мирные условия, отредактированные Потемкиным. Но тут умер султан Мустафа III.
На турецкий престол вступил его брат Абдул-Хамид. Французы — а возможно, и двуличные пруссаки — подстрекали Порту к продолжению войны: Фридрих, хотя и завладев изрядным куском Польши, продолжал завидовать русским завоеваниям на юге. Переговоры надо было снова завоевывать. Румянцев приготовился переходить Дунай.
Первым шагом Потемкина к власти стало вступление в члены Государственного совета, консультативного военного кабинета, созданного Екатериной еще в 1768 году. Возвышение фаворита описывали как быстрое и легкое, но на самом деле благосклонность императрицы отнюдь не гарантировала ему власти. Потемкин считал, что он готов заседать в Совете, однако немногие были того же мнения. Кроме того, все члены Совета имели чин первого или второго класса по табели о рангах, а Потемкин — лишь третий.
«Я не член Совета, — говорил он французскому дипломату де Дистроффу. — Почему же вы не сделаетесь им? — Этого не желают, но я заставлю».[201] Такая откровенность удивила француза. Почти всех дипломатов он шокировал своими откровенными репликами «в сторону». Послы понимали, что, проведя всего несколько месяцев в алькове императрицы, Потемкин жаждет скорее получить реальную власть и не терпит промедлений.
Когда двор переехал на лето 1774 года в Царское Село, Екатерина все еще отказывалась назначить его в Совет. «В субботу, когда я сидел за столом рядом с ним и с императрицей, — записал Дистрофф, — я увидел, что он не только не разговаривает с ней, но даже не отвечает на ее вопросы. Она была вне себя, и все мы в большом смущении. Молчание нарушил шталмейстер [Лев Нарышкин], но и тому не удалось оживить беседу. Встав из-за стола, императрица удалилась и потом вернулась с заплаканным лицом».[202] Добился ли Потемкин своего?
«Миленький, — писала Екатерина 5 мая, — как ты мне анамесь говорил, чтоб я тебя с чем-нибудь послала в Совет сегодня, то я заготовила записку, которую надлежит вручить Кн[язю] Вяземскому. И так, естьли итти захочешь, то будь готов в двенадцать часов или около того. А записку и с докладом Казанской Комиссии при сем прилагаю». Это кажется разовым поручением, но фактически она приглашала Потемкина принять участие в Совете. Вручив записку генерал-прокурору, Потемкин уселся за главный стол — и остался за ним навсегда. «Ни в одной другой стране, — сообщал Ганнинг в Лондон на следующий день, — фавориты не возвышаются так быстро. К величайшему удивлению членов Совета, генерал Потемкин занял место среди них».[203]
Примерно в это время Казанская Тайная комиссия открыла «заговор»: план убийства Екатерины в Царском Селе. Пойманный пугачевец признался на допросе, что посланы убийцы. Екатерина не принимала этих сведений всерьез: «Я думаю, что гора родит мышь».[204] Но Потемкин обеспокоился и запросил у Вяземского подробности дела.
Впоследствии выяснилось, что история действительно была вымышлена из страха наказания, — одна из причин, почему Екатерина возражала против русской традиции пороть подозреваемых. Она была слишком далеко от Казани, но все же попыталась внушить Бибикову, что необходимо ограничить применение кнута.
30 мая Потемкин — генерал-аншеф и вице-президент Военной коллегии. В эти дни битв за командные посты для фаворита Екатерина II Потемкин переживают свой «медовый месяц». Записка по-французски, отправленная, возможно, в самый день его повышения, полна все того же любовного лепета: «Генерал, любите ли Вы меня? Я очень любить Генерала».[205] Уязвленный военный министр Чернышев вскоре подал в отставку и был отправлен управлять белорусскими провинциями, отошедшими к России по первому разделу Польши. Кризис, начавшийся двумя годами раньше с падения Орлова, закончился.
Потемкин получает новые высокие назначения, на него сыплются почести и деньги. 31 марта 1774 года он назначен генерал-губернатором Новороссии, огромной области на юге России, граничившей с Крымским ханством и Османской империей; 21 июня он — главнокомандующий иррегулярных войск. Он становится немыслимо богат.
Жалованье солдата-пехотинца составляло тогда 7 рублей в год, офицера — 300. Потемкин получает по 100 тысяч к своим именинам или к праздникам. Его столовые средства составляют 300 рублей в месяц. Во всех императорских резиденциях он живет и обслуживается дворцовым персоналом бесплатно. Говорили, что 1-го числа каждого месяца на его туалетный столик ложилось 12 тысяч рублей, но, скорее всего, как утверждал Васильчиков, Екатерина время от времени просто выдавала ему значительные суммы. Потемкин тратил деньги так же легко, как они ему доставались; с одной стороны, это положение его смущало, с другой — он постоянно требовал все больше и больше. При этом он далеко еще не достиг потолка ни своего богатства, ни своей экстравагантности. А скоро потолок исчезнет вовсе.[206]
Екатерина следила за тем, чтобы Потемкин получал столько российских и иностранных наград, сколько возможно, — упрочивать его статус означало укреплять и свое положение. Монархи любили доставлять своим фаворитам иностранные ордена. Иностранные государи жаловали их неохотно — тем более любовникам цареубийц, узурпировавших трон, — но иногда все же уступали. Переписка по поводу этих орденов между европейскими монархами и русскими поемами — увлекательнейшее чтение.
«Миленький, здравствуй... — приветствовала Екатерина Потемкина. — Что встала, то послала к Вице-канцлеру по ленты, написав, что они для Ген[ерал]-Пор[учика] Пот[емкина], после обедни и надену на него. Знаешь ли его? Он красавец, да сколь хорош, столь умен. И сколь хорош и умен, столь же меня любит и мною любим совершенно наравне».[207] В этот день он получил русский орден Александра Невского и польский Белого Орла, присланный Станиславом Августом.
Одна из трогательных черт Потемкина — его детский восторг по поводу орденов. Скоро его коллекция будет включать орден Андрея Первозваного, Фридрих II пришлет прусского Белого Орла; Дания — Белого Слона; Швеция — св. Серафима. Но Людовик XVI и Мария Терезия откажут в орденах св. Духа и Золотого Руна, объявив, что они только для католиков, а Георг III будет шокирован, когда русский посол в Лондоне передаст ему просьбу об ордене Подвязки.[208]
«Она, кажется, хочет доверить ему бразды правления», — сообщал Ганнинг в Лондон.[209] Действительно, произошло невозможное:
Потемкин поднялся выше князя Орлова. Этого иностранные послы принять не могли. Они привыкли к Орловым и думали, что те могут вернуться к власти в любую минуту. Происходящее казалось невероятным и самим Орловым.
Григорий Орлов примчался к Екатерине 2 июня — это зрелище испугало даже императрицу. «Говорят, что результатом [...] было больше, чем объяснение, и что горячий спор имел место по этому случаю между Князем и Императрицей». От природы мягкий Орлов теперь находился в постоянно взвинченном состоянии. А в гневе он был страшен. Екатерина называет его «fou»{22} и расстроена тем, что ей пришлось от него выслушать. Однако она не потеряла умения находить с ним общий язык, и он согласился на «заграничное путешествие». Ей было все равно, куда он отправится. У нее был Потемкин: «Прощайте, друг мой. Завтра пришлите сказать мне, как вы себя чувствуете. Я очень скучаю без вас».[210]
9 июня 1774 года Румянцев, переправив два корпуса через Дунай, пошел в наступление и разбил главную турецкую армию под Козлуджи. Великий визирь оказался отрезан от дунайских фортов. Русская конница стала спускаться на юг, мимо Шумлы, в сегодняшнюю Болгарию. Екатерина II Потемкин надеялись, что наступление Румянцева скоро приведет к окончанию войны и долгожданному миру.
Внутри страны тоже все складывалось благополучно. Пугачевский мятеж был усмирен. Неожиданно умер от лихорадки победитель Пугачева — Бибиков, Екатерина II Потемкин очень сожалели об этой утрате, но в Приуралье было тихо, и на место Бибикова назначили ничем не выдающегося Федора Щербатова. Правда, в начале июля императрица узнала, что Пугачев, несмотря на все поражения, снова собрал изрядные силы. Тогда она отставила Щербатова и назначила генерала князя Петра Голицына: «При сем, голубчик, посылаю и письмо, мною заготовленное к Щербатову. Изволь поправить, а там велю прочесть в Совете подписанное».[211]
20 июня турки запросили мира. Обычно это привело бы к перемирию и многомесячным переговорам. Но не зря Потемкин убедил государыню «дать полную мочь» Румянцеву: встав лагерем у болгарской деревни Кючук-Кайнарджи, фельдмаршал объявил, что если мир не будет подписан, русская армия продолжит наступление. Туркам пришлось согласиться. Счастливой новости ожидали со дня на день.
Но тут случилась беда. На Волге снова объявился Пугачев. 11 июля он подошел к Казани с 25-тысячной армией. Казань отстояла всего на полторы сотни верст от Нижнего Новгорода, а Нижний — на такое же расстояние от Москвы. Древний татарский город, покоренный Иваном Грозным в 1552 году, насчитывал 11 тысяч жителей. Генерал Павел Потемкин, назначенный ведать Казанской и Оренбургской Тайными комиссиями, прибыл в город 9 июля, за два дня до подхода Пугачева. Старый губернатор хворал. Потемкин принял командование, но, увидев, что в его распоряжении всего 650 человек пехоты и 200 весьма ненадежных всадников-чувашей, заперся в крепости. 12 июля Пугачев занял Казань; мятежники буйствовали в городе с 6 часов утра до полуночи. Они перебили всех безбородых и одетых в «немецкое платье» мужчин, а женщин доставили в лагерь самозванца. Прежде чем армия вышла из Казани, деревянный город запылал. Павел Потемкин остался дожидаться отряда Михельсона.
Мятеж на Волге разгорелся в полную силу и, что было еще хуже, начинал увлекать за собой казаков. Бунт превратился в настоящую войну, подобную Жакерии, охватившей в середине XIV века север Франции. Под знамя самозванца встали тысячи заводских и помещичьих крестьян, 5 тысяч башкирских всадников. Примкнувшие к мятежу казаки скакали от деревни к деревне, поднимая крестьян.{23} 21 июля новость о падении Казани дошла до Петербурга. Правительство охватила паника: неужели бунтовщик дерзнет пойти на Москву?
На следующий день Екатерина срочно созвала Совет. Она объявила, что намерена самолично отправиться в Москву для спасения империи. Совет безмолвствовал. Пораженная падением Казани, государыня не скрывала своего волнения.
Екатерина обратилась к Никите Ивановичу Панину с вопросом, что он думает о ее решении. «Мой ответ был, — писал Никита Панин брату, — что не только не хорошо, но и бедственно в рассуждении целостности всей Империи», поскольку покажет мятежникам, что им удалось смутить столицу. Екатерина стояла на своем.[212] Потемкин поддерживал ее — может быть, потому, что ему, как наименее «европеизированному» из этих вельмож, когда отечество оказалось в опасности, Москва виделась подлинной, православной столицей, а может быть, потому, что он просто еще не чувствовал себя достаточно самостоятельным, чтобы противоречить императрице.
Орлов «с презрительной индифферентностью все слушал, ничего не говорил и извинялся, что он не очень здоров, худо спал и для того никаких идей не имеет» (Орлов был в обиде на Екатерину за возвышение Потемкина и возвращение доверия Панину); Разумовский и Голицын молчали; «скаредный Чернышев трепетал между фаворитами, полслова раза два вымолвил, что самой ей ехать вредно, и спешил записывать только имена тех полков, которым к Москве маршировать вновь поведено». Все согласились, что на борьбу с бунтовщиком необходимо отправить «знаменитую особу с такой же полной мочью, какую имел покойный генерал Бибиков», — но никаких конкретных предложений не последовало. Орлов отправился досыпать, и Совет разошелся, постановив дожидаться вестей из Турции.[213]
После заседания взволнованный Панин подошел к Потемкину и предложил в качестве «знаменитой особы» своего брата, Петра Ивановича Панина. Это был прославленный боевой генерал, достаточно именитый, чтобы внушить доверие перепуганным помещикам; в это время он жил в Москве в отставке. Правда, имелось одно существенное «но»: строгий педант в вопросах как военной дисциплины, так и привилегий дворянства, он держался старомодного убеждения, что править государством подобает мужчинам. Екатерина терпеть его не могла — и даже учредила за ним тайный полицейский надзор. Поэтому Никита Панин, не решившись озвучить свое предложение в Совете, передал его императрице через Потемкина. Вероятно, тому удалось убедить государыню, что в ситуации, когда колеблется даже ее ближайшее окружение, выбора у нее нет.
Когда Панин заговорил с ней об этом, Екатерина, которой, несомненно, пришлось использовать свои незаурядные актерские способности, заверила его, что «никогда не умаляла своей доверенности» к его брату, отпустила его от службы «с прискорбием» и будет счастлива, если он возьмет на себя роль спасителя отечества. Никита Панин немедленно написал брату.[214]
Заставив Екатерину проглотить такое унижение, Панины произвели чуть ли не государственный переворот. Теперь они угрожали Екатерине и Потемкину едва ли не меньше, чем сам Пугачев. Панины потребовали предоставить генералу полный контроль над гражданскими и судебными властями в губерниях, охваченных бунтом, а также над войсками (исключая лишь Первую армию Румянцева, Вторую армию, оккупировавшую Крым, и корпус, стоявший в Польше) с правом смертной казни. «Увидишь, голубчик, из приложенных при сем штук, что Господин Граф Панин из братца своего изволит делать властителя с беспредельной властию в лучшей части Империи». Она же не намерена, «побоясь Пугачева, выше всех смертных в Империи хвалить и возвышать [...] пред всем светом первого враля и [ей] персонального оскорбителя».[215] Потемкин взял переговоры с Паниными на себя.
Екатерина II Потемкин еще не знали, что до того, как Казань пала, Румянцев подписал на выгоднейших условиях трактат с турками: Кючук-Кайнарджийский мир. Вечером 23 июля два курьера (один из них — сын Румянцева) прискакали с этой новостью в Петергоф. Отчаяние императрицы сменилось бурной радостью. «Я думаю, сегодня счастливейший день моей жизни», — сказала она.[216] Трактат дал России выход к Черному морю — крепости Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн и полоску побережья между Днепром и Бугом; российские торговые суда могли отныне проходить через проливы в Средиземное море; можно было строить Черноморский флот; Крымское ханство отпало от Порты — арена для будущих свершений Потемкина в Причерноморье была готова. Екатерина распорядилась об устройстве пышных торжеств; через три дня двор переехал в Ораниенбаум.
Все это усиливало позицию Потемкина в отношениях с Петром Паниным, который ждал в Москве подтверждения выдвинутых им условий. Сохранившиеся проекты этих полномочий показывают, что и Екатерина, и Потемкин стремились «окоротить» генерала сколько возможно. Направляя через несколько дней инструкции императрицы Петру Панину, Потемкин сообщал, что тот обязан этим назначением исключительно его усилиям. Назначение Панина состоялось 2 августа: ему поручалось только командование общее войсками, уже сражающимися против Пугачева, и управление Казанью, Оренбургом и Нижним Новгородом. Но в Поволжье у Потемкина оставался его кузен Павел Сергеевич, так что фактически власть над Казанью была поделена между ним и Паниным.
Последние новости с Волги еще больше ослабили Паниных. Оказалось, что после падения Казани Михельсон разбил Пугачева несколько раз, и сама страшная новость, достигнув петербургского Совета, уже устарела. Пугачев не шел на Москву, а бежал к югу. Кризис миновал.
27 июля в Ораниенбауме начались торжества по случаю победы над турками, но Екатерина продолжала с тревогой следить за событиями на Волге.
Отступление Пугачева немногим отличалось от наступления. К нему по-прежнему присоединялись крестьяне и казаки, сдавались города, звонили колокола и горели усадьбы. 6 августа был разграблен Саратов, где Пугачеву присягнули священники. Были повешены 24 помещика и 21 чиновник.
Добравшись до Царицына, Пугачев убедился в том, что самозванцам нет чести в своем отечестве. Казаки узнали в «Петре III» Емельяна Пугачева и отказались идти за ним. Он двинулся дальше вниз по Волге с 10 тысячами человек, но был арестован своими же приближенными. «Вы хотите изменить своему государю?» — воскликнул он, — но «анператор» уже утратил свою власть. Атаманы выдали его правительственным войскам в Яицком городке — там, где восстание началось год назад. Между честолюбивыми полководцами — Павлом Потемкиным, Петром Паниным, Иваном Михельсоном и Александром Суворовым — разгорелась склока за право считаться «поимщиком» Пугачева, хотя по сути это право не принадлежало ни одному из них. Суворов передал бунтовщика Петру Панину, который не позволил Павлу Потемкину допросить его. С августа по сентябрь они отправляли в Петербург рапорт за рапортом; письма, противоречащие одно другому, иногда приходили в столицу в один день. Теперь, когда гроза миновала, эта борьба и раздражала, и смешила Екатерину и Потемкина. «Голубчик, Павел прав: Суворов тут участия более не имел, как Томас, — писала императрица, сравнивая успехи Суворова с заслугами своей собачки, — а приехал по окончании драк и по поимке злодея».[217] Потемкин выражал всеобщее ликование в письме к Петру Панину: «Мы все исполнены радостью, что наконец покончено с бунтовщиком».
Рвение Панина дошло до того, что он убил нескольких свидетелей. Добравшись до самозванца, который, как выяснилось, служил под его командованием при Бендерах, он ставил его на колени и бил по лицу, причем повторял это для каждого любопытного посетителя — за исключением Павла Потемкина, которому на самом деле и полагалось допрашивать плененного злодея. Екатерина II Потемкин разрубили этот гордиев узел, распустив Казанскую комиссию и создав для следствия по делу Пугачева Особую комиссию при Тайном департаменте Сената в Москве, куда был назначен Павел Потемкин — но не Петр Панин. Потемкин, несомненно, хлопотал за своего троюродного брата. «Я надеюсь, что все распри и неудовольствия Павла кончатся, как получит мое приказание ехать к Москве, — писала ему Екатерина, соединяя, как всегда, в одном письме дела политические и частные: — Пожалуй, возврати ко мне письмы Пе[тра] Ивановича]. Ответ нужно сочинить и разрешить некоторые запросы его. А я, миленький, очень тебя люблю и желаю, чтоб пилюли очистили все недуги. Только прошу при них быть воздержан: кушать бульон и пить чай без молока».[218]
Петр Панин предлагал объявить, что убийцы представителей властей и их сообщники будут преданы смерти через отрубание рук, ног и головы, а их тела положены на площадях. Деревням, где были учинены убийства, надлежало выдать виновных, из коих каждого третьего ожидала виселица; в случае отказа выдавать злодеев каждого сотого мужика следовало вешать за ребра, а прочих пороть. Екатерина, однако, не одобрила таких мер.
Панин писал Екатерине, что «приемлет с радостью пролитие проклятой крови государственных злодеев на себя и на чад [своих]».[219] Древняя казнь, к которой предлагал прибегнуть Панин, предполагала протыкание грудной клетки преступника железным крюком и подвешивание на глаголи — старинной виселице с длинной перекладиной. Екатерина опасалась, что такие меры едва ли упрочат ее европейскую репутацию, но Панин уверял, что они необходимы для устрашения черни. Виселицы ставили на плоты и пускали вниз по Волге. Впрочем, учитывая размах восстания, смертных приговоров было вынесено не так уж много: официально к смертной казни были приговорены всего 324 человека, включая изменивших государству священников и дворян, — цифра, вполне сопоставимая с масштабом репрессий в Англии после Каллоденской битвы 1746 года.[220]
Яицкое казачье войско было распущено, а станицу Зимовеевскую — родину Пугачева — Екатерина, предвосхищая советскую традицию именования населенных пунктов в честь руководителей государства, переименовала в Потемкинскую.
В начале ноября Пугачев был доставлен в Москву, как опасный зверь, в специально построенной железной клетке. Москвичи заранее предвкушали кровавое зрелище. Екатерину это беспокоило: восстание уже нанесло чувствительный ущерб ее славе философа на троне.
Вместе с Потемкиным она приняла тайное решение о смягчении казни — поразительное для времени, когда смертные приговоры в Англии и Франции приводились в исполнение с изощренной жестокостью. В Москву были посланы генерал-прокурор Вяземский и секретарь Сената Шешковский, который, как Екатерина сообщала Потемкину, «имеет особый дар допрашивать простолюдинов». И тем не менее Пугачева не пытали.
Екатерина старалась лично досматривать за ходом следствия, естественно, привлекая к делу Потемкина. Она посылает своему главному советнику проект Манифеста «о преступлениях казака Пугачева». Больной Потемкин не отвечает. Императрица настаивает: «Изволь читать и сказать нам о сем, буде добро и буде недобро». И, возможно, на следующий день, снова торопит его: «Превозходительный Господин, понеже двенадцатый час, но не имам в возвращении окончания Манифеста, следственно, не успеют его переписывать, ни прочесть в Совете [...] буде начертания наши угодны, просим о возвращении. Буде неугодны — о поправлении». Возможно, Потемкин действительно был болен — или занят подготовкой московских торжеств. «Душа милая, ты всякий день открываешь новые затеи».[221]
Суд открылся 30 декабря 1774 года в Большом Кремлевском дворце. 2 января 1775 года Пугачев был приговорен к смертной казни четвертованием и отсечением головы. Вспарывания живота и потрошения заживо не предполагалось — эта выдумка принадлежала британской цивилизации. И все же москвичи с нетерпением ожидали увидеть, как злодею отрубят сначала руки и ноги, а потом голову. У Екатерины были иные планы. Она объявила генерал-прокурору Вяземскому, что жестоких казней не желает. 21 декабря она сообщала Гримму, что «через несколько дней фарс маркиза Пугачева завершится. Когда вы получите это письмо, можете быть уверены, что более никогда не услышите об этом господине».[222]
Декорацией для заключительной сцены «фарса маркиза Пугачева» стала Болотная площадь возле Кремля. 10 января 1775 года Пугачева, «одетого во все черное», привезли «на повозке наподобие золотарской». Он стоял, привязанный к столбу, рядом с ним — двое священников и палач. На плахе сверкали два топора. На спокойном лице преступника «не было видно и тени страха». Он поднялся на эшафот, разделся и лег, вытянув руки и ноги.
И тут произошло «нечто странное и неожидаемое». Палач взмахнул топором — и, в нарушение приговора, отсек Пугачеву голову. Толпа взревела от негодования. «Стоявший там подле самого его какой-то чиновник вдруг на палача с сердцем закричал: «Ах сукин сын! что ты это сделал! и потом: — Ну, скорее — руки и ноги!» В толпе говорили, что «за такую ошибку» палачу самому вырвут язык. Но тот не обращал внимания на возмущение зрителей и, закончив свою работу, перешел к вырезанию языков и вырыванию ноздрей тех, кому приговор суда оставил жизнь. Голову и части тела Пугачева подняли на шесте в середине эшафота. Пугачевщина кончилась.[223]
Примерно в эти дни Екатерина писала Потемкину: «Душатка, cher Epoux{24}, изволь приласкаться. Твоя ласка мне и мила и приятна [...] Безценный муж...»[224]
Красавец мой миленький, на которого ни единый король непохож...
Екатерина II Г.А. Потемкину
4 июня 1774 года императрица написала Потемкину из Царского Села в Петербург записку загадочного содержания: «Батинька, я завтра буду и те привезу, о коих пишете. Да Фельдмаршала] Голицына шлюбки велите готовить противу Сиверса пристани, буде ближе ко дворцу пристать нельзя...»[225] Александр Михайлович Голицын, первый армейский командир Потемкина, занимал пост генерал-губернатора Петербурга, располагал своими шлюпками, а Яков Ефимович Сивере, наместник тверской и новгородский, имел пристань на Фонтанке, неподалеку от Летнего дворца,там где Павел I построил потом Михайловский замок.
5 июня, как она и обещала, Екатерина вернулась в столицу. На следующий день, в пятницу, она обедала в узком кругу в саду Летнего дворца, возможно, чтобы попрощаться с отъезжающим за границу Орловым. В воскресенье, 8 июня Екатерина II Потемкин присутствовали на торжественном обеде со штаб- и обер-офицерами Измайловского полка. Тосты сопровождались пушечным салютом, обеД сопровождали итальянские певцы. Затем императрица отправилась пешком по набережной Фонтанки к дому Сиверса.
В полночь Екатерина от Летнего дворца отправилась на прогулку на лодке по Фонтанке. Она часто посещала своих придворных, живших на набережной Невы или на островах. Но что делала она на реке ночью — она, привыкшая ложиться раньше 11 часов вечера? Она выехала тайно, возможно, в плаще с капюшоном, закрывавшим лицо. Считается, что с ней не было никого, кроме ее верной наперсницы Марьи Савишны Перекусихиной. Генерал-аншеф Потемкин, сопровождавший ее весь день, отсутствовал. Другая лодка, чуть раньше, унесла его в сумрак петербургской ночи.[226]
Лодка Екатерины прошла по Фонтанке мимо Летнего дворца и повернула по Неве к невзрачной Выборгской стороне. У одной из пристаней Малой Невки дамы пересели в карету с задернутыми шторами, доставившую их к церкви св. Сампсония Странноприимца. Этот храм, первоначально деревянный, в украинском стиле, был возведен по велению Петра Великого в честь Полтавской победы (перестроенная в камне в 1781 году, церковь с высокой колокольней сохранилась до наших дней).
Потемкин ждал императрицу в церкви. В церкви присутствовало еще только трое мужчин: священник и двое свидетелей. Свидетелем Екатерины выступал камергер Евграф Александрович Чертков, Потемкина — его племянник Александр Николаевич Самойлов. Последний начал читать Евангелие. Дойдя до слов «Жена да убоится мужа своего», он смутился и взглянул на императрицу. Та кивнула — и он продолжал.[227] Затем священник приступил к обряду. Самойлов и Чертков держали венцы. По окончании церемонии были сделаны брачные записи — выписки из церковной книги — и вручены свидетелям, которые поклялись хранить тайну. Потемкин стал тайным супругом Екатерины II.
Такова легенда о венчании Екатерины и Потемкина. Неопровержимого доказательства этого факта не существует, но скорее всего он действительно имел место. Впрочем, легенды о тайных браках всегда были составной частью монархической мифологии. В России считали, что императрица Елизавета Петровна была обвенчана с Алексеем Разумовским; в Англии принц Уэльский спустя много лет заключит с миссис Фицгерберт брак, законность которого вызовет оживленные споры.
Существует несколько вариантов рассказа об этом венчании. Некоторые утверждают, что оно состоялось в Москве в следующем году, или в Петербурге в 1784-м, или даже в 1791 году.[228] Московская версия называет храм Большого Вознесения у Никитских ворот, расположенный рядом с домом матери Потемкина. Позже церковь была отремонтирована на средства, завещанные Потемкиным, в память о его матушке, Дарье Васильевне. Теперь этот храм известен всем как место, где Александр Пушкин венчался с Натальей Гончаровой 18 февраля 1831 года, — одно из нескольких обстоятельств, связывающих поэта с Потемкиным{25}.
Конечно, тайный брак мог быть заключен и в другой день, но все же 8 июня — дата наиболее вероятная. Письмо Екатерины ясно указывает на некое секретное предприятие и называет пристань Сиверса. Камер-фурьерский журнал фиксирует ее отплытие из этого места и возвращение туда же. Отмеченные в журнале события дня оставляют время для поездки ранним либо поздним вечером. Все устные предания, восходящие к свидетелям церемонии и записанные в девятнадцатом веке П.И. Бартеневым, упоминают церковь св. Сампсония, середину или конец 1774 года и одних и тех же свидетелей. Местонахождение брачных записей неизвестно. Считается, что запись, принадлежавшая Потемкину, перешла к его любимой племяннице Александре Браницкой, которая открыла секрет своему зятю князю Михаилу Воронцову, а документ оставила дочери, княгине Елизавете Ксаверьевне. Граф Орлов-Давыдов вспоминал о том, как однажды А.Н. Самойлов показал ему пряжку с драгоценным камнем и сказал, что получил ее от императрицы на память о венчании с его покойным дядюшкой. Экземпляр, принадлежавший Самойлову, по словам его внука графа А.А. Бобринского, был похоронен вместе с ним. Об экземпляре Черткова ничего не известно.
Исчезновение доказательств и строго соблюдавшаяся секретность сами по себе не должны вызывать удивления. Никто не осмелился бы раскрыть эту тайну ни в эпоху сына Екатерины Павла I, ни во время правления ее внуков — Александра I и Николая I. Романовы стыдились частной жизни Екатерины; неясность обстоятельств рождения Павла I ставила под вопрос саму легитимность их династии. Даже столетие спустя, в 1870 году, П.И. Бартенев должен был испрашивать августейшего разрешения на проведение своих архивных разысканий, а их результаты появились в печати лишь после революции 1905 года.
Самые яркие свидетельства заключены в письмах Екатерины; в том, как она и Потемкин вели себя по отношению друг к другу; в описаниях их отношений, оставленных близко их знавшими людьми. Она называет его «дорогим мужем», а себя «верной женой» по меньшей мере в 22 письмах. «Умру, буде в чем переменишь поступок... милой друг, нежный муж...» — один из первых примеров этого обращения. «Батинька, Ch[er] Ep[oux]{26} [...] люблю тебя очень, мой бесценный друг», — пишет она. Племянника Потемкина она называет «наш племянник».[229] С некоторыми другими его родственниками она вплоть до своей смерти обращалась как с собственными — настолько, что ходили слухи, что Александра Браницкая — ее дочь.[230] Письмо, в котором она почти открыто пишет об их браке, относится, возможно, к началу 1776 года:
«Владыко и Cher Ероих!.. Для чего более дать волю воображению живому, нежели доказательствам, глаголющим в пользу твоей жены? Два года назад была ли она к тебе привязана Святейшими узами ?.. люблю тебя и привязана к тебе всеми узами.[231]»
Брак, как оба, вероятно, надеялись, сблизил их еще больше. Возможно, он успокоил Потемкина, влюбленного в Екатерину, мучимого ревностью и сознанием непрочности своего положения, но стремящегося к независимости.
Впрочем, даже если не принимать имеющихся указаний на совершение церковного обряда, достаточно того, что до конца жизни Потемкина Екатерина обращалась с ним именно как с супругом. Что бы он ни делал, он никогда не терял своей власти; он имел полный доступ к казне и право на самостоятельные решения.
Послы иностранных держав строили догадки: один дипломат узнал от «достойного доверия человека», что «у племянниц Потемкина есть свидетельство».[232] Имелась в виду брачная запись, однако само слово «брак» не упомянуто ни разу; об этом послы докладывали своим монархам только лично. Французский посол граф Сегюр сообщал в Версаль в декабре 1788 года, что Потемкин пользуется «особыми правами», основание которых — «великая тайна, известная только четырем человекам в России. Случай открыл ее мне, и если мне удастся вполне увериться, я оповещу Короля при первой возможности».[233] Возможно, что Людовик XVI уже знал эту тайну: в октябрьском письме своему министру иностранных дел графу Верженну он называет Екатерину «мадам Потемкин» — впрочем, это могло быть и просто шуткой.[234]
Император Священной Римской империи Иосиф II так объяснял английскому посланнику лорду Кейту загадку Екатерины и Потемкина: «По тысяче причин и обстоятельств она не может избавиться от него, даже если бы захотела это сделать. Чтобы понять положение императрицы, нужно побывать в России». Возможно, то же самое имел в виду и английский посол в России Чарльз Уитворт, сообщая в 1791 году из Петербурга, что Потемкин никому не подотчетен и не может быть отставлен от дел.[235]
Сам Потемкин намекал на то, что он почти император. Во время Второй русско-турецкой войны принц де Линь заметил ему, что он мог бы стать князем Молдавии и Валахии. «Это для меня пустяк, — отвечал Потемкин. — Если бы я захотел, я мог бы стать королем польским; я отказался от герцогства Курляндского. Я стою гораздо выше».[236] Что могло быть выше королевского трона, как не пост супруга императрицы Всероссийской?
Они понимали, что об их тайне догадываются. «Что делать, миленький, не мы одне, с кем сие делается, — рассуждает она. — Петр Великой в подобныя случай посылывал на рынки, где обыкновенно то говаривали, чего он в тайне держал. Иногда par combinaison{27} догадываются...»[237]
16 января 1775 года, получив известие о казни Пугачева, императрица в сопровождении Потемкина выехала из Царского Села в Москву, на торжества по случаю победы над турками. Екатерина собиралась совершить эту поездку сразу после подписания мира, но «маркиз Пугачев» ей помешал. Потемкин, если верить Ганнингу, настойчиво советовал ей посетить древнюю столицу, вероятно, для того, чтобы отпраздновать выход к Черному морю и закрепить свой авторитет после подавления восстания.
25 января Екатерина II великий князь Павел торжественно въехали в Москву. Москвичи не преминули напомнить ей, что она в сердце России. Ганнинг сообщает, что «во все время церемонии со стороны народа почти не было возгласов или вообще какого бы то ни было выражения хотя бы малейшего удовольствия».[238] Но пугачевское восстание научило ее, что внутренние области империи нуждаются в пристальном внимании: она осталась в Москве почти на весь год. Екатерина жила во дворце Головина и в подмосковном Коломенском. Там же отводились апартаменты Потемкину, но Екатерина находила их мрачными и неуютными — как, впрочем, и саму Москву.
Царствующим особам не полагается медовый месяц, и все же очевидно, что они с Потемкиным хотели провести какое-то время вместе, в уединении. В июне она купила имение князя Кантемира Черная Грязь и решила построить там новый дворец, назвав его Царицыно. Стремясь к покою и уюту, они подолгу жили в Царицыно в домике из шести комнат, как чета скромных буржуа.[239]
Они вместе вели государственные дела. Екатерина не во всем соглашалась со своим «учеником», так же как и он с ней. «...Буде найдешь, что все мои пропозиции бешены, то не прогневайся... луче не придумала», — писала она ему, обсуждая ревизию соляной торговли и соглашаясь поручить контроль за ней Павлу и Михаилу Потемкиным. Обращаться с финансами — как с собственными, так и с государственными — Потемкин не умел. Он предлагал смелые идеи, но не годился в управляющие. Когда он пожелал сам заняться соляной проблемой, она отвечала, что предпочитает его «сим не отягощать, ибо от сего более будет ненависти и труда и хлопот, нежели истинного добра». Он обиделся. Она утешала его, но строго: «Я дурачить вас не намерена, да и я дурою охотно слыться не хочу [...] Прошу, написав указ порядочно, прислать к моему подписанию и притом перестать меня бранить и ругать тогда, когда я сие никак не заслуживаю». Если он ленился, например, задерживая исправление документа, она выговаривала: «От понедельника до пятницы, кажется, прочеть можно было».[240]
Для устранения последствий бунта Екатерина хотела внести изменения в административную систему государства, обеспечив участие в судебных инстанциях дворян, мещан и государственных крестьян. Она хвастается Гримму, что заболела «новым недугом — легисломанией». Потемкин исправляет ее проекты, как будет исправлять потом «Устав благочиния» и «Жалованью грамоты» дворянству и городам: «Просим и молим при каждой статье поставить крестик таковой +, и сие значить будет апробацию Вашу. Выключение же статьи просим означивать #. Переменение же статьи просим прописать точно». Его предложения восхищают ее своей продуманностью: «Вижу везде пылающее усердие и обширный твой смысл».[241]
Следующим предприятием правящей четы стало пиратское похищение. В феврале 1775 года императрица поручила Алексею Орлову соблазнить некую молодую особу в Ливорно, в Италии, где он командовал русским флотом, и привезти ее в Россию.
Ей было двадцать лет. Стройная, изящная, с серыми глазами, черными волосами и итальянским профилем, она пела, рисовала и играла на арфе. Разыгрывая набожную девственницу, она сменяла любовников, как куртизанка. Женщина пользовалась разными именами, но важнее всех было одно: она называла себя «княжной Елизаветой», дочерью императрицы Елизаветы Петровны и Алексея Разумовского.
Каждая эпоха состоит из противоположностей, и золотой век аристократии был одновременно веком самозванства; век чистокровных родословных — веком подделки. Путешествовать стало легче, но расстояния преодолевались не быстро, и Европу наводнили молодые люди обоих полов сомнительного происхождения, которые объявляли себя отпрысками аристократических или царствующих домов. Россия, как мы видели, имела свою самозванческую традицию, и дама, на свидание с которой отправился Орлов-Чесменский, была одной из самых романтических ее представительниц.
Сначала она появилась под именем Али Эмены, объявив себя дочерью персидского сатрапа. Затем она появлялась в разных точках Европы под самыми разными именами и титулами: принцесса Владимирская, Султана Селиме, девица Франк или Шелл; графиня Сильвиска; графиня Треймилл в Венеции; графиня Пиннеберг в Пизе. Потом она стала княжной Азовской — это имя уже напоминало о Петре Великом, который завоевал, а потом потерял этот черноморский порт. Как многие авантюристы, она обладала незаурядным обаянием и умением располагать к себе людей. Тонкая, загадочная, несчастная — такая, какой и полагается быть таинственной принцессе. Доверчивые старые аристократы влюблялись в нее, защищали ее, снабжали деньгами...
К концу русско-турецкой войны она перебралась в край маскарадов — в Италию, страну Казановы и Калиостро, где авантюристов было не меньше, чем кардиналов. Никому так и не удалось узнать ее настоящее происхождение, хотя скоро все дипломаты в Италии стали гадать, дочь ли она польского трактирщика или нюрнбергского булочника.
На ее крючок попался князь Кароль Радзивйлл; участник польской антирусской Конфедерации. Она стала политическим орудием польской шляхты — но совершила ошибку, написав английскому послу в Неаполе. Сэр Уильям Гамильтон, позднее муж любовницы адмирала Нельсона, питал слабость к молодым красавицам сомнительного происхождения. Он выдал ей паспорт, но сообщил об этом Алексею Орлову, который немедленно рапортовал о ней в Петербург.[242]
Ответ Екатерины высвечивает обыкновенно скрытую сторону ее характера и напоминает, что она была безжалостным узурпатором трона. После истории с Пугачевым она не собиралась шутить с самозванцами, даже с молоденькими женщинами. Тон ее письма показывает ее такой, какой, вероятно, ее видели только Орловы за закрытыми дверьми: если власти Рагузы не выдадут злодейку, писала она Орлову, когда интересующая ее особа отправилась в этот город, «можно будет сделать и бомбардираду». Но лучше все же захватить ее, «делая как можно меньше шума».[243]
Орлов разработал план, чтобы воздействовать на романтическое воображение авантюристки и ее любовь к пышности. Вместе с ним действовали двое его помощников, чья хитрость вполне соперничала с его жестокостью. Неаполитанец Хосе де Рибас поступил служить на русский флот в Италии; этому талантливому шарлатану, который станет впоследствии прославленным русским генералом и одним из близких друзей Потемкина, помогал некто Иван Христинек, который вошел в доверие к свите «княжны» и заманил ее на встречу с Орловым в Пизу.
Орлов писал ей страстные письма, возил ее в театр, позволял пользоваться своей каретой. Никому из русских не разрешалось сидеть в ее присутствии, как будто она была действительно членом императорской семьи. Он говорил, что ненавидит Потемкина, сместившего его брата Григория, и предлагал использовать свой флот, чтобы помочь ей взойти на русский престол и вернуть его семье подобающее ей место у трона новой императрицы. Для Орлова эта игра была забавным времяпрепровождением: скорее всего, «княжна» стала его любовницей; их роман продолжался неделю. Вероятно, женщина поверила, что ей удалось его одурачить и что он действительно влюбился в нее. Орлов был мастером жестоких шуток. Он сделал самозванке предложение. Ловушка захлопнулась.
Она согласилась осмотреть флот Орлова в Ливорно. Вице-адмирал Сэмюэл Грейг согласился встретить княжну на борту с царскими почестями. Вступив на корабль вместе с двумя польскими шляхтичами, двумя камердинерами и четырьмя слугами-итальянцами, с царскими почестями, она обнаружила, что их ждет священник в окружении экипажа в парадных мундирах. Салютовали пушки; матросы кричали: «Да здравствует Елизавета!» Священник благословил «жениха и невесту». Рассказывали, что она плакала от счастья.
Но, оглядевшись вокруг, она увидела, что «жених» исчез. Его подручные схватили «злодейку» и отвели в трюм. Мы знаем, что в то время, как корабль шел к Петербургу, Потемкин переписывался с Алексеем Орловым и, конечно, обсуждал это дело с императрицей, которая также показывала ему письма от Орлова. Участие Грейга в похищении женщины многие находили весьма неблаговидным для британского офицера, однако вряд ли сам адмирал, делавший карьеру на русской службе, испытывал угрызения совести по поводу этого дела, тем более что в Москве Екатерина лично выразила ему свою благодарность.
«Княжну» привезли в Петербург 12 мая 1775 года и под покровом ночи доставили в Петропавловскую крепость, хотя по некоторым сведениям сначала ее содержали в одной из загородных резиденций Потемкина. Ее допросил губернатор Петербурга фельдмаршал Голицын, чтобы выяснить, кто ей помогал. Вероятно, как многие авантюристы, которым удавалось убедить других в истинности их историй, она сама верила в свою легенду. Голицын докладывал императрице, что «жизнь ее наполнена небылицами». Несомненно, Екатерина II Потемкин следили за ходом следствия с особенным вниманием: русские крестьяне собирались в армии, поверив куда более невероятным рассказам. Но когда пленница написала Екатерине, прося о встрече с ней, и подписалась «Елизавета», та отвечала: «Велите сказать этой женщине, что, если она желает облегчить свою судьбу, пусть не ломает комедию».[244]
Пока Екатерина II Потемкин праздновали в Москве победу над Турцией, «княжна Елизавета», уже в сыром подземелье, больная чахоткой, продолжала строить свои воздушные замки. Она писала Екатерине патетические письма, прося облегчить условия ее заключения, но ее никто не слушал. В июне и в июле того года в Петербурге случилось два наводнения, и еще одно, огромной силы, в 1777 году. Одна из легенд гласит, что самозванка захлебнулась в своем тюремном подвале, залитом водой, — так представляет ее смерть известная картина Флавицкого. Другая легенда утверждает, что она умерла, дав жизнь ребенку Алексея Орлова, и что того якобы мучили угрызения совести. Но все это только легенды: «княжна Елизавета» умерла от туберкулеза 4 декабря 1775 года. Ее похоронили тайно и поспешно.
В историю эта женщина вошла под именем, которым сама никогда не пользовалась, — княжны Таракановой. Это имя связано с тем, что она называла себя дочерью Алексея Разумовского: его племянники носили фамилию Дарагановы — отсюда, вероятно, Тараканова. Возможно также, что эта фамилия происходит и просто от тараканов — единственных свидетелей ее последних дней.[245]
В июле 1775 года в Москве состоялись грандиозные торжества - первые из организованных Потемкиным: праздновали победу над Турцией. Неотъемлемый элемент праздников в XVIII веке составляли триумфальные арки и фейерверки. Арки, на манер древнеримских, иногда делали из камня, но чаще из полотна, натянутого на деревянный каркас, или из папье-маше. Екатерина обсуждала с Потемкиным каждую деталь.
Подготовка к торжествам утомляла всех. В Москву со своим полком прибыл Семен Воронцов. «Я показал Потемкину, в каком состоянии мой полк, и он дал слово, что не будет делать публичного смотра три месяца [...] Но через десять дней прислал сказать, что императрица и весь двор прибудут глядеть наши учения. Я понял, что он просто желает уронить меня в общем мнении». На следующий день между ними произошло бурное объяснение.[246]
8 июля в Москву прибыл фельдмаршал Румянцев. Потемкин послал ему почтительное письмо, обещая встретить «батюшку» в Чертаново, «где стоит маркиза [триумфальная арка] и все готово», подписавшись «Ваш верный слуга Г. Потемкин». Встретив Румянцева, он проводил его к императрице.
10-го числа государыня со свитой прошла пешком от Пречистенских ворот до Кремля. Потемкин подготовил грандиозное представление. «Все улицы в Кремле установлены были войсками, а подле самой колокольни стояло несколько вестовых пушек. По всему пространству от Красного, главного крыльца до дверей Успенского собора сделан был помост, огражденный парапетом и устланный сукном красным, а все стены соборов и других зданий окружены были, наподобие амфитеатра, подмостками одни других возвышеннейшими, и все они установлены были бесчисленным множеством благородных и лучших зрителей [...] Но ничто не могло сравниться с тем прекрасным зрелищем, которое представилось нам при схождении императрицы с Красного крыльца вниз в полном ее императорском одеянии и во всем блеске и сиянии ее славы». Земля содрогнулась от звона колоколов, и Екатерина, в большой короне и пурпурном плаще, отделанном горностаем, прошла в собор, с Румянцевым по левую руку и Потемкиным по правую. Балдахин над ее головой несли двенадцать генералов, а шлейф — кавалергарды в красно-белых мундирах и серебряных шлемах с плюмажем из страусовых перьев. Затем прошел двор в роскошных платьях. У ворот Успенского собора государыню приветствовали архиереи. Последовала торжественная служба. «На все оное не могли мы довольно насмотреться», — вспоминал очевидец.[247]
После молебна императрица, в окружении четырех фельдмаршалов, вручала награды в Грановитой палате. Румянцеву был пожалован титул Задунайского; эта идея принадлежала Потемкину. «Мой друг, верно ли надо дать фельдмаршалу титул Задунайский?» — уточняла Екатерина. Потемкин, как всегда, поддержал своего бывшего командира. Румянцев получил также 5 тысяч душ, 100 тысяч рублей, серебряный сервиз и шляпу с драгоценными камнями стоимостью 30 тысяч рублей. Князь Василий Долгоруков за взятие Крыма в 1771 году получил титул Крымский. Но самые крупные награды ждали Потемкина: осыпанный брильянтами миниатюрный портрет императрицы, грамота о пожаловании ему титула графа Российской империи и церемониальная шпага. Императрица желала подчеркнуть его политическую деятельность, особенно вклад в заключение мира с Турцией. «Ах, что за светлая голова у этого человека! — писала она Гримму. — Ему более, чем кому-либо, мы обязаны этим миром».[248]
Праздники должны были продлиться две недели: Потемкин приготовил все для народного гулянья и ярмарки на Ходынском поле, где он возвел два павильона, символизирующие «Черное море со всеми нашими завоеваниями». Там же был разбит целый парк с дорожками, представлявшими Дон и Днепр, с театрами и столовыми, названными по именам черноморских портов, с турецкими минаретами, готическими арками и классическими колоннами. Екатерина дала его воображению развернуться и осталась очень довольна первым опытом Потемкина в организации политического праздника. Вереницами карет правили кучера, «наряженные турками, албанцами, сербами, черкесами, гусарами и неграми в красных тюрбанах». В небе пылали вензели императрицы. 60 тысяч человек пили вино из фонтанов И угощались жареными быками.[249]
12 июля празднования приостановились из-за болезни Екатерины. Есть легенда, что «болезнь» была не чем иным, как рождением дочери от Потемкина. Если Екатерине и в прежние годы удавалось скрывать свою беременность, то тем легче это было сделать теперь, когда она почти всегда появлялась на людях в широком русском платье, скрадывающем ее полноту. В Европе, конечно, подозревали самое пикантное. «Госпоже Потемкиной добрых сорок пять лет: самое время рожать детей», — иронизировал Людовик XVI за год до этого.[250] Говорили, что девочка получила имя Елизаветы Григорьевны Темкиной и воспитывалась в семье Самойловых. В России действительно имелась традиция давать внебрачным детям фамилию отца, отбросив первый слог: Иван Бецкой был незаконнорожденным сыном князя Ивана Трубецкого, Иван Ронцов — графа Романа Воронцова.
И все же эта история не кажется нам правдоподобной. Потемкин придавал большое значение своим родственным связям, заботился обо всех своих родственниках, но нет никаких свидетельств о том, что он оказывал какое-то внимание девице Темкиной. Никак не выделяла ее и Екатерина. А старинный род Темкиных существовал на самом деле и к Потемкиным не имел никакого отношения. Кроме того, иметь побочных детей не считалось зазорным. Екатерина II Орлов не скрывали, что Алексей Григорьевич Бобринский — их сын. Если бы Темкина была дочерью Потемкина от женщины незнатного происхождения, он тем более не стал бы этого скрывать. Судьба Елизаветы Темкиной остается загадкой — но вовсе не обязательно связанной с Екатериной и ее супругом.[251]
Итак, императрица провела неделю в Пречистенском дворце, а затем празднования возобновились.
Накануне июльских торжеств 1775 года Потемкин получил печальное известие от своего зятя Василия Энгельгардта: тот сообщал о смерти своей жены, сестры Потемкина, Елены (Марфы). У Энгельгардта осталось шесть дочерей (замуж вышла только старшая) и сын в армии. Младшим дочерям было от 8 до 21 года. «Прошу быть милостивым и заступить Марфы Александровны место...» — писал Энгельгардт Потемкину 5 июля. «По приказанию вашему я их к [вашей] матушке пришлю».[252] Отец вполне мог растить дочерей и в Смоленске, но он знал, что при дворе девицам может посчастливиться. Потемкин вызвал племянниц в Москву.
Екатерина, как и полагается жене, познакомилась с родственниками Потемкина. Встретившись со своей суровой свекровью, Дарьей Васильевной, которая по-прежнему жила в Москве{28}, она проявила свою всегдашнюю наблюдательность и деликатность: «Я приметила, что Матушка Ваша очень нарядна сегодня, а часов нету. Отдайте ей от меня сии». Когда прибыли племянницы, она встретила их так же тепло и сообщала Потемкину: «Матушке твоей во утешение объяви фрейл[ин]ами, сколько хочешь из своих племянниц». 10 июля, в разгар празднеств, фрейлиной императрицы была назначена старшая из девушек, 21-летняя Александра Энгельгардт.[253] Скоро фрейлиной стала и Варвара. Обеих признали первыми красавицами при дворе.
С неожиданной просьбой обратились к Потемкину в Москве англичане. Как известно, в 1775 году британские колонии в Америке, восстали против Англии. Эти события на целых восемь лет отвлекли внимание западного мира от российских дел — чем потом с блеском воспользуется Потемкин. Французские и испанские Бурбоны увидели в американских событиях прекрасную возможность отомстить Англии за победу в Семилетней войне. Лондон отклонил предложение Панина об англо-русском союзе: Англия не стала помогать России в войне с Оттоманской Портой. Однако теперь Георг III и его министр по делам Северной Европы граф Саффолк оказались перед лицом американской революции. Британия располагала лучшим в мире флотом, но очень посредственной армией. Для сухопутных операций она традиционно пользовалась наемными силами — и теперь решила обратиться за ними к России.
Около 1 сентября 1775 года Саффолк жаловался на «усиливающееся безумие несчастных и заблуждающихся подданных ее величества по ту сторону Атлантического океана»: это означало, что русские солдаты требуются немедленно. Англия просила «20 тысяч пехоты, приученной к дисциплине, вполне вооруженной (за исключением их полевых орудий) и готовой, как только весной откроется плавание по Балтике, к отплытию на транспортных судах, которые будут высланы отсюда». Панин проигнорировал эту просьбу, и Ганнинг обратился к Потемкину; тому дело показалось очень интересным. Но Екатерина отказала, направив Георгу III вежливое письмо с пожеланием удачи.[254]
В конце концов англичанам пришлось воспользоваться услугами всегдашних наемников гессенцев. Американцы, сильные своей верой в свободу и партизанской тактикой, разгромили неспособных к маневрированию и деморализованных англичан — но что было бы, если бы против них выступили суровые и бесстрашные казаки? Размышления на эту тему продолжались вплоть до эпохи холодной войны — а впрочем, не окончились и вместе с ней.
Бурные отношения Екатерины и Потемкина начинали утомлять их обоих. «Естьли б друг друга меньше любили, умнее бы были, веселее». Накал страсти за полтора года остыл, а Потемкин тяготился положением официального фаворита. При его талантах и властности трудно было выносить установленные между ними в государственных делах отношения учительницы и ученика. Брак не изменил его положения перед лицом двора: он по-прежнему во всем зависел от воли государыни. При этом она любила его дикий нрав — как раз то, что заставляло его рваться прочь.
Она отчаянно пыталась восстановить прежнюю идиллию. «И ведомо пора жить душа в душу. Не мучь меня несносным обхождением, — пишет она. — Я хочу ласки, да и ласки нежной, самой лучей. А холодность глупая с глупой хандрой вместе не произведут, кроме гнева и досады. Дорого тебе стоило знатно молвить или душенька или голубушка». Ей грустно и досадно от мысли, что супруг ее разлюбил: «Неужто сердце твое молчит? Мое сердце, право, не молчит».[255]
Она делала все, что могла, чтобы ему угодить: осенью 1775 года, перед отъездом из Москвы в Коломну, сообщал Ганнинг, «было позабыто о том, что в следующую среду имянины графа Потемкина, вспомнив о чем, ее величество отложила на некоторое время предполагаемую свою поездку, с тем чтобы в этот день граф мог принимать поздравления дворянства и всех сословий». Ганнинг добавляет, что императрица подарила ему 100 тысяч рублей и по его рекомендации назначила архиерея в южные провинций. Это очень по-потемкински: изменить распорядок дня императрицы, получить царский подарок — и не забыть добиться нужного ему политического назначения.[256]
Иногда Екатерина жалуется, что он заставляет ее терпеть унижение в присутствии других: «Милостивый государь мой Григорий Александрович. Я желаю Вашему Превосходительству всякого благополучия, а в карты сего вечера необходимы Вы должны проигрываться, ибо Вы меня внизу вовсе позабыли и оставили одну, как будто бы я городовой межевой столб». Ниже рукой Потемкина: строка условных знаков, «то есть ответ».[257] Каков был этот ответ? И что еще она могла сделать, чтобы он был счастлив?
Некоторые их письма представляют собой эпистолярные дуэты: он посылает страстные заверения в любви, она отвечает ясны-ми, успокаивающими словами:
Моя душа безценная, Знаю.
Ты знаешь, что я весь твой, Знаю, ведаю.
И у меня только ты одна. Правда.
Я по смерть тебе верен, Без сомненья.
и интересы твои мне нужны. Верю.
Как по сей причине,
так и по своему желанию,
мне всего приятнее
твоя служба и употребление
заранее моих способностей. Давно доказано.
Зделав что ни есть для меня, С радостию, чего?
право не раскаешься, Душой рада, да тупа.
а увидишь пользу. Яснее скажи.[258]
Но Потемкин все больше отдалялся от императрицы. Говорили, что он притворялся больным, чтобы избежать ее объятий. Вспышки гнева могут разнообразить начало любовной истории, однако становятся тяжкими и утомительными между мужем и женой. Его поведение стало невыносимо, но в этом была и ее вина. Она не понимала всей щекотливости положения фаворита, это разрушило и многие из ее последующих романов. Екатерина хотела любви не менее жадно, чем Потемкин. Они были похожи на две топки, требующие бесконечного количества славы и власти, с одной стороны, любви и внимания — с другой. Ненасытные аппетиты делали их отношения столь же плодотворными, сколь и болезненными. Они были слишком похожи, чтобы быть вместе.
В мае 1775 года, перед началом московских торжеств, Екатерина отдала дань православной традиции, совершив паломничество в Троице-Сергиеву лавру, — обычай, восходящий к тем временам, когда женщины сидели взаперти в теремах, а не на тронах. Во время этого путешествия Потемкин снова продемонстрировал свое безразличие к светскому успеху, свою набожность и, возможно, недовольство своим положением. Он опять оставил двор и провел несколько дней в монашеской келье.[259]
Постоянная смена его настроений утомляла их обоих. Возможно, именно это она имела в виду, говоря, что хотела бы любить его меньше: это чувство отнимало у них слишком много сил. Они продолжали любить друг друга и работать вместе весь 1775 год, но напряжение росло. Екатерина начинала понимать, что происходит. Она нашла в Потемкине соратника, редкий алмаз — но как найти для него поле деятельности? И как сохранить их союз, удовлетворив жадные запросы обоих? Оба оглядывались вокруг в поисках ответа.
Все это время Екатерина не оставляла своего законотворчества. Ей помогали двое секретарей, которых она недавно «одолжила» у Румянцева: Петр Завадовский и Александр Безбородко. Безбородко отличался выдающимся умом, но при том еще неряшливостью и на редкость непривлекательной внешностью, а вот Завадовский был не только образован и опрятен, но и замечательно хорош собой. Его поджатые губы и серьезные глаза выдавали отсутствие чувства юмора, но зато он был склонен к упорному, методичному труду — полная противоположность Потемкину, а может быть, необходимое противоядие.
Скоро Екатерина, Потемкин и Завадовский образовали странный союз.
Душа, я все сделаю для тебя, хотя б малехонько ты о меня
encouragupoвал{29} ласковым и спокойным поведением...
Сударка, муж безценный.
Екатерина II графу Потемкину
В таких делах все женщины так близки,
Что государыням равны модистки.
Байрон. Дон Жуан. IX: 77. Пер. М. Кузмина
«Mon mari m’a dit tantdt: Куды мне итти, куды мне деваться? — писала Екатерина Потемкину примерно в это время. — Mon cher et bien aime Epoux, venes chez moi, Vous seres re?u a bras ouverts»{30}.[260]
2 января 1776 года Петр Завадовский получил должность генерал-адъютанта. Двор был озадачен.
Дипломаты поняли, что в личной жизни императрицы что-то происходит, и решили, что карьера Потемкина кончена: «Императрица начинает совсем иначе относиться к вольностям, которые позволяет себе ее любимец. [...] Уже поговаривают исподтишка, что некоторое лицо, определенное ко двору г.Румянцевым, по-видимому, скоро приобретет полное ее доверие». Пошли слухи, что на посту президента Военной коллегии Потемкина вот-вот сменит либо Орлов-Чесменский, либо племянник Панина князь Репнин. Но английский дипломат Ричард Оукс заметил, что интересы Потемкина расширяются: «Кажется, в последнее время он гораздо больше интересуется иностранными делами, чем показывал сначала».[261]
Пока британцы раздумывали о смысле загадочных назначений, проницательный французский посланник шевалье Мари Даниель Бурре де Корберон, оставивший подробный дневник своего пребывания в России, понял, что Завадовский — не та фигура, которая может сместить Потемкина: «Лицом лучше Потемкина, — отметил он. — Но о фаворе его говорить пока рано». И продолжал в том же саркастическом тоне, в каком дипломаты обычно обсуждали интимные дела монархов: «Его таланты подверглись испытанию в Москве. Но Потемкин, похоже, пользуется прежним влиянием [...] так что Завадовский взят, возможно, лишь для развлечения».[262]
С января по март 1776 года императрица избегала многолюдных собраний, стараясь уладить свои отношения с Потемкиным. В январе из-за границы вернулся Григорий Орлов, что еще больше осложнило ситуацию: теперь при дворе находились трое ее фаворитов, настоящих или бывших. Орлов, по-прежнему добродушный, был уже не прежний красавец: сильно располневший, он страдал приступами «паралича». Он был влюблен в свою кузину Екатерину Зиновьеву, 15-летнюю фрейлину императрицы; некоторые утверждали даже, что он сделал ее своей любовницей. Слухи о том, что болезнь Орлова вызвана медленным ядом, которым отравлял его Потемкин, совершенно неправдоподобны и отражают только жестокость придворных нравов. «Паралич» Орлова больше всего похож на симптомы застарелого сифилиса, плод его известной неразборчивости.
Екатерина появлялась лишь на обедах в узком кругу. Часто на них присутствовал Петр Завадовский; Потемкин — реже, чем раньше, но все же достаточно много, чтобы вызвать огорчение нового генерал-адъютанта. Должно быть, Завадовский чувствовал себя неуютно между двумя людьми, которые считались самыми искусными мастерами беседы своего времени. Потемкин оставался любовником Екатерины, но Завадовский влюблялся в нее все больше и больше. Мы не знаем точно, когда она заменила одного другим (если это произошло именно так), и можем указать лишь на зиму 1776 года. Скорее всего ни тогда, ни позже она не отказывалась полностью от близости с человеком, которого называла своим мужем. Пыталась ли она вызвать ревность в одном из них, выказывая благосклонность обоим? Конечно, да. Поскольку сама она признавалась, что не может прожить ни дня, не будучи любима, то совершенно естественно, что в ответ на демонстративную холодность Потемкина она обратила взор на своего секретаря.
В каком-то смысле эти напряженные полгода — самый интенсивный период их отношений. Они любили друг друга, считали друг друга мужем и женой, но чувствовали, что взаимно отдаляются, и пытались найти способ остаться вместе навсегда. Случалось, что Потемкин плакал в объятиях своей государыни.
«Хто велит плакать? — нежно вопрошает она своего «владыку и дорогого супруга» в том письме, где напоминает о связавших их «святейших узах». — Переменяла ли я глас, можешь ли быть нелюбим? Верь моим словам, люблю тебя».[263] Потемкин наблюдал за развитием отношений между Екатериной и Завадовским и по меньшей мере терпел их. Он был так же капризен, как всегда, но уже, очевидно, не грозил убить того, кто претендовал на его место. Письма этого периода отражают его ревность к Завадовскому, но Потемкин был так уверен в себе, что не воспринимал молодого человека как реального соперника. Вероятно, до некоторой степени он даже одобрял ее выбор. До какой именно?
«Жизнь Ваша мне драгоценна и для того отдалить Вас не желаю», — прямо говорит ему Екатерина.[264] Мы уже видели, что иногда они заканчивали ссоры письмами-диалогами. Второй из таких дошедших до нас эпистолярных дуэтов похож на примирение после жестокой схватки. Императрица так же нежна и терпелива со своим невозможным «оригиналом», а он, нехарактерно для себя, мягок почти так же, как она:
Позволь, голубушка, сказать последнее, Дозволяю.
чем, я думаю, наш процесс и кончится. Чем скорее, тем луче.
Не дивись, что я безпокоюсь в деле
любви нашей. Будь спокоен.
Сверх безсчетных благодеяний
твоих ко мне, Рука руку моет.
поместила ты меня у себя на сердце. Твердо и крепко.
Я хочу быть тут один
преимущественно всем прежним Есть и будешь.
для того, что тебя никто так не любил; Вижу и верю.
а как я дело твоих рук, то и желаю,
чтоб мой покой был устроен тобою, Душою рада.
чтоб ты веселилась, делая мне добро; Первое удовольствие.
чтоб ты придумывала все
к моему утешению Само собою придет.
и в том бы находила себе отдохновение
по трудах важных, коими ты занимаешься
по своему высокому званию.
Аминь. Дай успокоиться мыслям, дабы чувства
действовать свободно могли; оне нежны,
сами сыщут дорогу лучую. Конец ссоры.
Аминь.[265]
Но он не всегда так любезен. Чувствуя свою уязвимость, он бросает ей самые жестокие упреки. «Бог да простит Вам [...] пустое отчаяние и бешенство не токмо, но и несправедливости, мне оказанные, — отвечает она. — Я верю, что ты меня любишь, хотя и весьма часто и в разговорах твоих и следа нет любви». Оба сильно страдают. «Я не зла и на тебя не сердита, — говорит она ему после очередного спора. — Обхождения твои со мною в твоей воле». Она предлагает прекратить вечное напряжение: «Я желаю тебя видеть спокойным и сама быть в равном положении».[266]
Пока они обдумывали, как жить дальше, двор внимательно высматривал признаки падения Потемкина и возвышения Завадовского. Первый хотел сохранить свою власть, а значит, и оставить за собой апартаменты в Зимнем дворце. Она предлагала ему то, что предложила бы всякая любящая женщина — «Нетрудно решиться: останься со мною».[267] Но в конце концов душевное равновесие потеряла и Екатерина.
«Иногда, слушая вас, можно подумать, что я чудовище, имеющее все недостатки, и прежде всего — глупость... [Мой]ум не знает других способов любить, как делая счастливыми тех, кого он любит. И по этой причине для него невозможно быть, хоть на минуту, в ссоре с теми, кого он любит, не приходя в отчаяние... Мой ум занят выискиванием добродетелей и заслуг в том, кого он любит. Я люблю видеть в Вас все чудесное...[268]»
Чувствуя, что Потемкин отдаляется от нее, она так сформулировала суть проблемы: «Мы ссоримся о власти, а не о любви».[269]Эти ее известные слова — в некотором смысле женская версия их истории. Их любовь была не более трудной, чем политическое сотрудничество. Даже если бы власть составляла единственный предмет их разногласий, то отказ от любви тем более осложнил бы их отношения. Наверное, правильнее было бы сказать, что напряженная страсть исчерпала себя и Потемкин все больше нуждался в свободе и поприще для своих созревших творческих сил. Едва ли у Екатерины хватило бы мужества признать, что он потерял интерес к ней как к женщине, тогда как власть всегда останется предметом их споров.
Судя по ее письмам, Потемкин не переставал выказывать ей свое недовольство. «Друг мой, вы сердиты, — пишет она ему, — вы дуетесь на меня. Вы говорите, что огорчены, но чем?.. Какого удовлетворения можете вы еще желать? Даже церковь, когда еретик сожжен, не требует большего... Если вы будете продолжать дуться на меня, то на все это время убьете мою веселость. Мир, друг мой. Я протягиваю вам руку. Принимаете ли вы ее?»[270]
Вернувшись из Москвы в Петербург, Екатерина написала князю Дмитрию Голицыну, своему послу в Вене, что желает, чтобы «Его Величество [император Священной Римской империи] удостоил Генерала Графа Григория Потемкина, много мне и государству служащего, дать Римской Империи княжеское достоинство, за что весьма обязанной себя почту». 16/27 февраля 1776 года Иосиф II неохотно согласился, несмотря на протест своей матери, королевы Марии Терезии. «Очень забавно, — усмехался французский поверенный в делах Корберон, — что набожная императрица-королева награждает любовников не принадлежащей к истинной церкви русской царицы».[271]
«Князь Григорий Александрович! — приветствует Екатерина Потемкина 21 марта. — Всемилостивейше дозволяем Мы Вам принять от Римского Цесаря присланный к Вам диплом на Княжеское достоинство Римской Империи». В России было много князей, но Потемкин становится отныне светлейшим князем — или просто светлейшим. Вспомнив случай Григория Орлова, дипломаты сделали вывод, что это прощальный подарок фавориту. Екатерина «подарила ему еще 16 тысяч крестьян, приносящих ежегодный доход по 5 рублей с души». Что это? Отставка — или подтверждение его заслуг?[272]
«Я обедал у графа Потемкина, — записывает Корберон 24 марта. — Говорят, что его кредит падает, что Завадовский по-прежнему пользуется интимным доверием и что влиятельные Орловы снова ему протежируют».[273]
Светлейший хотел быть не только князем, но и монархом: он уже опасался, что Екатерина может умереть и оставить его на произвол Павла, от которого «ему нечего ждать, кроме Сибири».[274] Чтобы избежать этого, требовалась независимость — владения за пределами России. Некогда императрица Анна Ивановна сделала своего фаворита Эрнста Бирона герцогом Курляндии, прибалтийского княжества, подчиненного России, но формально принадлежавшего Польше. Потемкин пожелал получить Курляндию, которой управлял сын Бирона Петр.
2 мая Екатерина сообщала своему послу в Варшаве графу Отто-Магнусу Штакельбергу: «Желая отблагодарить князя Потемкина за его службу отечеству, я намерена отдать ему герцогство Курляндское», — и предлагала способ действий. Фридрих Великий приказал своему посланнику в Петербурге предложить Потемкину помощь в этом деле и 18/29 мая направил князю теплое письмо. Но Екатерина ничего не делала без оглядки: Потемкин еще не проявил себя как правитель и ей нужно было действовать осторожно, как в Курляндии, так и в России. Требование независимого трона станет лейтмотивом всей дальнейшей карьеры Потемкина, но она всегда будет стараться удержать его энергию в пределах России.[275]
В то самое время, когда, по мнению иностранцев, Потемкин полностью потерял доверие императрицы, непредсказуемая пара переживала кульминацию своей любви. Она посылает ему, наверное, лучшее признание, какое может сделать женщина: «Батинька Князь! До рождения моего Творец назначил тебя мне быть другом... За дар твой благодарствую, равномерно же за ласку».[276] Вероятно, они снова на какое-то время соединились, но болезненные переговоры не прекращались. Оба чувствовали, что им не спасти свой союз.
В начале апреля 1776 года в Петербург приехал прусский принц Генрих, чтобы подтвердить союз своего брата Фридриха с Россией. Усилия, приложенные Фридрихом, чтобы сократить российские приобретения в русско-турецкой войне, охладили отношения между двумя державами. Младший брат Фридриха был умелым военачальником, тонким дипломатом, одним из инициаторов раздела Польши 1772 года и тайным гомосексуалистом. На четырнадцать лет младше Фридриха, он казался пародией на него и жестоко ему завидовал — такова судьба младших братьев всех королей. Он одним из первых стал заигрывать с Потемкиным, который, вдруг обнаружив интерес к иностранным делам, устраивал путешествие Генриха. «Я буду счастлив, — писал ему принц, — если во время моего пребывания в Петербурге смогу засвидетельствовать вам свою дружбу и уважение». 9 апреля, в день своего приезда, он подтвердил это заявление, добавив к уже обширной коллекции иностранных орденов Потемкина прусского Черного Орла, что дало награжденному повод обменяться с Фридрихом II лестными письмами. Можно не сомневаться, что принц Генрих горячо поддержал курляндский проект.[277]
В день приезда прусского принца случилось несчастье.
В 4 часа утра 10 апреля 1776 года у великой княгини Натальи Алексеевны начались роды. Императрица поспешила в покои невестки и оставалась с ней и с Павлом до 8 часов утра.[278]
Время было самое неподходящее: принц Генрих требовал августейшего внимания. Вечером государыня и принц присутствовали на концерте скрипача Лиоли «в апартаментах его сиятельства князя Григория Александровича Потемкина», сообщает камер-фурьерский журнал. Принц обсуждал с Потемкиным русско-прусский союз; следуя инструкциям Фридриха, Генрих старался понравиться фавориту. Ночью Наталья Алексеевна, казалось, вот-вот подарит империи наследника.
Великая княгиня уже успела разочаровать императрицу. Павел любил ее, но она вряд ли оправдывала его привязанность. Екатерина II Потемкин подозревали, что у нее роман с Андреем Разумовским, ближайшим другом Павла и большим любителем женщин. Тем не менее 11 апреля Екатерина вернулась к постели роженицы, провела возле нее шесть часов, а затем обедала у нее в покоях с двумя князьями, Орловым и Потемкиным. Весь следующий день она также провела у великой княгини.
Иностранные дипломаты почти досадовали на то, что роды отсрочили «падение Потемкина», как записал Корберон. Великая княгиня была близка к агонии. «Кушание было подано во внутренние Ее Величества покои, только кушать не изволила, а кушал князь Григорий Александрович Потемкин», — отмечено в камер-фурьерском журнале.[279]
Доктора делали все, что было в их силах, следуя правилам заботливого живодерства, которое тогда именовалось медициной. Хирургические клещи употреблялись для родовспоможения с середины XVIII века; кесарево сечение, хотя и очень опасное, практиковалось с римских времен: мать почти всегда погибала от инфекции, болевого шока и потери крови, но ребенка иногда удавалось спасти. Врачи великой княгини не попробовали ни того, ни другого, а время ушло. Ребенок погиб в утробе и инфицировал организм матери. «Дело наше весьма плохо идет, сообщала Екатерина своему статс-секретарю С.М. Козмину, возможно, на следующий день, в письме, помеченном 5 часами утра, и уже думала о том, как ей обращаться теперь с Павлом. — Какою дорогой пошел дитя, чаю, и мать пойдет. Сие до времяни у себя держи...» Она приказала коменданту Царского Села приготовить отдельные апартаменты для Павла. «Кой час решится, то сына туда увезу».[280]
Пока все ждали неизбежной развязки, князь Потемкин играл в карты. «Я уверен, — говорит Корберон, — что, когда все рыдали, Потемкин проиграл [...] 3 тысячи рублей в вист».[281] Это неверно. Императрице и ее супругу надо было решить много важных вопросов. Екатерина послала ему список из шести кандидаток на роль новой жены цесаревича. На первом месте стояла принцесса София Доротея Вюртембергская, которую императрица и раньше хотела видеть супругой Павла.
15 апреля в 5 часов утра великая княгиня умерла. Обезумевший Павел отказывался в это верить. Он кричал, что доктора лгут, что она еще жива, что он хочет к ней, что не даст похоронить ее. Доктора пустили ему кровь, а затем Екатерина выехала вместе с убитым горем сыном в Царское Село. Потемкин присоединился к ним, в сопровождении своей старой приятельницей графини Брюс. «Sic transit gloria mundi»{31}, — писала Екатерина Гримму. Наталья Алексеевна ей не нравилась, и дипломаты уже сплетничали, что она не дала врачам спасти невестку. Вскрытие, однако, показало, что та страдала дефектом, который не позволил бы ей родить ребенка естественным путем, и что медицина того времени была бессильна ей помочь. Но поскольку дело происходило в России, где царствующие особы внезапно умирали от «геморроя», Корберон сообщал, что никто не поверил официальной версии{32}.[282]
«Два дня великий князь пребывал в невообразимой прострации, — писал Оукс. — Принц Генрих почти не отходил от него». Прусский принц, Екатерина II Потемкин объединили свои усилия, чтобы как можно скорее устроить женитьбу Павла с принцессой Вюртембергской: империи требовался наследник. «Выбор принцессы откладывать не станут», — сообщал Оукс через несколько дней.[283]
Павел, что вполне понятно, вовсе не горел желанием вступать в новый брак, но его подтолкнула к этому мать. Столь же нежная к приемным родственникам, сколь жестокая к собственным, она показала ему письма Андрея Разумовского к великой княгине, найденные среди вещей покойной. Екатерина II Потемкин подготовили все для поездки Павла в Берлин на смотрины невесты. Братья Гогенцоллерны были в восторге от перспективы влиять на наследника российского престола: принцесса София приходилась им племянницей. Сыграло свою роль и унаследованное Павлом Петровичем от отца преклонение перед Фридрихом Великим.
Двор мог возвращаться к своему любимому занятию: наблюдать за падением фаворита.
Гроб с телом Натальи Алексеевны, облаченным в белое платье, стоял в церкви Александро-Невской лавры. Мертворожденный ребенок лежал в открытом гробике у нее в ногах. Светлейший оставался в Царском Селе с Екатериной, принцем Генрихом и Павлом, который горевал не только о жене, но и о разбитой иллюзии своего семейного счастья. Дипломаты не могли понять, почему императрица держит при себе и Завадовского, и Потемкина («Царствование последнего подходит к концу, — уверял Корберон, — его место в Военном министерстве уже отдано графу Алексею Орлову»), и волновались, видя, что князь как будто обращает происходящее в свою пользу. И французский, и английский посланники соглашались, что принц Генрих поддерживает его против Орловых и много сделал «чтобы замедлить удаление князя Потемкина, привязав его лентой к своим интересам» (речь шла о ленте ордена Черного Орла).[284]
Похороны Натальи Алексеевны состоялись 26 апреля в Александро-Невской лавре. Екатерину сопровождали Потемкин, Зава-довский и князь Григорий Орлов; Павел не нашел в себе сил присутствовать на церемонии. Дипломаты старались подмечать каждый жест — так же, как потом советологи, которые внимательно анализировали подробности кремлевского протокола и иерархии на похоронах советских руководителей. Как те, так и другие часто ошибались. Корберон отметил «верный знак» падающего кредита Потемкина: Иван Чернышев, президент Морской коллегии, сделал «три низких поклона» князю Орлову и «один едва заметный Потемкину, хотя тот кланялся ему непрерывно».[285]
Светлейший мог дурачить наблюдателей в свое удовольствие. 14 июня, когда принц Генрих и великий князь Павел отправились в Берлин, он по-прежнему оставался у власти. Поездка оказалась удачной. Павел вернулся с Софией Вюртембергской — будущей великой княгиней Марией Федоровной, матерью двух императоров.
Говорят, князь Орлов и его брат донимали Потемкина насмешками по поводу его неминуемой опалы. Тот не протестовал. Он знал, что, если все пойдет как задумано, эти шутки скоро потеряют смысл. «Здесь слух пронесся из Москвы, — писал Кирилл Разумовский правителю канцелярии Потемкина, — что ваш шеф зачал будто бы с грусти спивать. Я сему не верю и крепко спорю, ибо я лучшую крепость духа ему приписываю, нежели сию». Корберон отмечает, что Потемкин «погряз в разврате». В самом деле, в тяжелые периоды светлейший имел обыкновение снимать эмоциональное напряжение, предаваясь безудержным удовольствиям.[286] Екатерина II Потемкин обсуждали его будущее, обмениваясь то нежностями, то оскорблениями. Правы были те, кто утверждал, что в эти дни закладывались основания его дальнейшей карьеры.
«Катарина [...] и теперь всей душою и сердцем к тебе привязана», — пишет она ему в мае 1776 года. Она хотела знать правду о его чувствах к ней: «Кто из нас воистину прямо, чистосердечно и вечно к кому привязан, кто снисходителен, кто обиды, притеснения и неуважение позабыть умеет?» Потемкин был счастлив сегодня и взрывался назавтра — от ревности, чрезмерной чувствительности и просто из-за своего скверного нрава. Его ревность была, как и все в нем, непоследовательна, но не он один страдал от этого чувства. Вероятно, Екатерина спрашивала его о какой-то женщине... «Я не ожидала и теперь не знаю, в чем мое любопытство тебе оскорбительно».[287]
Она требовала, чтобы он соблюдал приличия на людях: «От уважения, кое ты дашь или не дашь сему делу, зависит рассуждение и глупой публики». Некоторые историки утверждают, что в эти дни Потемкин разыгрывал ревность, чтобы добиться своего и одновременно пощадить ее женскую гордость. Он вдруг потребовал удаления нового секретаря. «Просишь ты отдаления Завадовского, — пишет она. — Слава моя страждет всячески от исполнения сей прозьбы... Не требуй несправедливостей, закрой уши от наушников, дай уважение моим словам. Покой наш возстановится».[288] Скорее всего, они почти пришли к соглашению и решили на время расстаться, чтобы спасти уважение друг к другу. Между 21 мая и 3 июня присутствие Потемкина при дворе не зафиксировано.
20 мая, согласно сообщению Оукса, Завадовский появился в качестве официального фаворита Екатерины и получил в подарок 3 тысячи душ. В годовщину восшествия императрицы на престол он был произведен в генерал-майоры с пожалованием еще 20 тысяч рублей и тысячи крестьян. Потемкин уже не возражал. Буря миновала, супруги наконец успокоили взаимные претензии, и он позволял ей утешаться с Завадовским. «Вот, матушка, следствие Вашего приятного обхождения со мною на прошедших днях, — благодарил он ее. — Я вижу наклонность Вашу быть со мною хорошо...»[289]
Однако и умиротворенный Потемкин не может долго оставаться в тени. 3 июня он снова является в Царское Село: «Я приехал сюда, чтоб видеть Вас для того, что без Вас мне скушно и несносно. Я видел, что приезд мой Вас амбарасировал...{33} Всемилостивейшая Государыня, я для Вас хотя в огонь... Но, ежели, наконец, мне определено быть от Вас изгнану, то лутче пусть это будет не на большой публике. Не замешкаю я удалиться, хотя мне сие и наравне с жизнью». Под этой страстной декларацией Екатерина приписывает свой ответ: «Mon Ami, Votre imagination Vous trompe{34}». Я Вам рада и Вами не еmbarrasирована. Но мне была посторонняя досада, которую Вам скажу при случае».[290]
Светлейший снова появляется возле государыни. Несчастный Завадовский, как сообщает камер-фурьерский журнал, исчезает в тот же день. Дипломаты этого не понимают: они уверены, что окончательное отстранение Потемкина от всех постов — только вопрос времени. Их предположения как будто подтверждаются, когда Екатерина жалует князю огромный, но запущенный Аничков дворец возле моста через Фонтанку, раньше принадлежавший Алексею Разумовскому. За этим могло последовать только освобождение Потемкиным его апартаментов в Зимнем и отъезд на европейские курорты.
Потемкин сокрушался, что, если потеряет свои покои во дворце, он потеряет все. Екатерина не уставала успокаивать его: «Батинька, видит Бог, я не намерена тебя выживать изо дворца. Пожалуй, живи в нем и будь спокоен. По той причине я тебе и не давала ни дома, ни ложки, ни плошки».[291] Позднее он освободит апартаменты фаворита, но никогда окончательно не покинет Зимнего дворца и никогда не потеряет доступа в будуар Екатерины.
Его новая резиденция полностью соответствовала их пожеланиям. До конца жизни Потемкина его жилищем станет Шепелевский дворец — отдельное здание, выходящее на Миллионную улицу и связанное с Зимним дворцом галереей, переброшенной через Зимнюю канавку. Императрица и князь могли навещать друг друга через коридор, ведущий от дворцовой часовни, никого не встречая — и, в случае Потемкина, не одеваясь.
23 июня светлейший отправился с инспекцией в Новгород. Один английский дипломат заметил, что из его комнат во дворце вынесли часть мебели: Потемкин в опале и удаляется в монастырь... Но более сведущие наблюдатели отмечали, что его поездка оплачивается из казны и что на его пути ставятся триумфальные арки: это было возможно только по высочайшему указу.[292] Никто не знал, что писала ему Екатерине перед его отъездом: «Князь Григорий Александрович, купленный Нами Аничковский у Графа Разумовского дом Всемилостивейше жалуем Вам в вечное и потомственное владение». К сему было добавлено 100 тысяч рублей на обустройство дворца. Невозможно подсчитать, какую сумму Екатерина потратила на Потемкина за эти два года — деньгами, подарками, оплатой его долгов. Он жил в том запредельном мире, где размеры богатства исчисляются царской мерой: для него было обычным делом получить от Екатерины 100 тысяч рублей, тогда как жалованье полковника составляло 1 тысячу в год. Считается, что всего князь получил 37 тысяч душ, многочисленные поместья вокруг Петербурга и Москвы и в Белоруссии (один Кричев, например, насчитывал 14 тысяч душ), брильянты, сервизы, серебро — и девять миллионов рублей. Но всего этого ему было мало.[293]
Через несколько недель князь возвратился. Екатерина приветствовала его теплым письмом. Он поселился в своих прежних апартаментах. Наблюдатели были снова сбиты с толку: светлейший «приехал в субботу вечером и явился ко двору на следующий день. Его возвращение в апартаменты, которые он занимал во дворце прежде, вызывают у многих опасения, что он вернет себе прежнее положение». Они удивились бы гораздо больше, если бы узнали, что князь редактирует письма Екатерины к Павлу в Берлин.
Можно почти не сомневаться, что супруги играли по заранее намеченному сценарию, как делают и сегодняшние политики, чтобы обмануть любопытную прессу. Начав год со вспышек ревности и опасений за свою любовь и дружбу, теперь они установили свой брак на новых основаниях. Оба обрели свободу, сохранив поддержку друг друга — в политике, повседневных делах и в любви. Это было очень непросто. Сердечные дела не решаются переговорами, как мирные трактаты, особенно между такими эмоциональными людьми. Это сделали время, природа, ошибки, ум и взаимное доверие. Из влиятельного любовника Потемкин превратился в «министра-фаворита». Они обманули всех.
В день, когда светлейший вернулся ко двору, оба знали, как жадно присутствующие будут ловить знаки ее милости или его опалы. Князь прошел в покои государыни «с самым спокойным видом». Та играла в вист; он сел напротив нее. Как ни в чем не бывало, она сдала ему карты и заметила, что ему всегда везет.[294]