Часть шестая: СОПРАВИТЕЛЬ (1784-1786)

18. ИМПЕРАТОР ЮЖНОЙ РОССИИ

Не ты ль, который орды сильны

Соседей хищных истребил,

Пространны области пустынны

Во грады, в нивы обратил,

Покрыл понт черный кораблями,

Потряс среду земли громами ?

Г. Р. Державин. Водопад


«Я ежечасно сталкиваюсь с новыми, фантастическими азиатскими причудами князя Потемкина, — писал граф де Дама, наблюдавший деятельность наместника юга в 1780-х годах. — За полчаса он перемещает целую губернию, разрушает город, чтобы заново отстроить его в другом месте, основывает новую колонию или фабрику, переменяет управление провинцией, а затем переключает все свое внимание на устройство праздника или бала...»[478] Так воспринимали князя европейцы, видевшие в нем восточного сатрапа, заказывающего новые города так же, как платья для своих любовниц. Они полагали, что русские варвары неспособны по-настоящему заниматься делами, как французы или немцы. Когда же оказывалось, что Потемкин действительно благоустраивает вверенный ему край, да еще с поражающим воображение размахом, его завистники, как иностранцы, так и соотечественники, придумывали сказки про «потемкинские деревни».

То, что он совершил за пятнадцать лет своей государственной деятельности — поразительно. «Основание первых городов и поселений пытались осмеять, — писал один из его первых биографов. — И тем не менее эти учреждения заслуживают нашего восхищения [...] Время подтвердило наши наблюдения [...] Послушайте тех, кто видел Херсон или Одессу».[479] Сегодня «потемкинские деревни» — города с многомиллионным населением.

Россия знала два периода мощной экспансии на юг: в царствование Ивана Грозного, присоединившего Астраханское и Казанское ханства, и в правление Екатерины Великой. Политическая идея была не нова: колонизация, писал В.О. Ключевский, являлась «основным фактом русской истории». Но Потемкин уникально сочетал творческие идеи предпринимателя с вооруженной силой военачальника и дальновидностью проницательного государственного деятеля. Если при Панине Россия следовала «северной системе», то Потемкин перенаправил внешнюю политику империи с севера на юг.


Наместником Новороссии, Азова, Саратова, Астрахани и Кавказа Потемкин стал вскоре после начала своего фавора, но с конца 1770-х годов, а особенно после присоединения Крыма, он сделался в полном смысле соправителем Российской империи. Как Диоклетиан некогда понял, что Римская империя расширилась настолько, что нуждается в двух императорах — Западном и Восточном, — так Екатерина отдала южную Россию в полную и безраздельную власть князя. Потемкин был рожден для огромных пространств. В Петербурге им двоим было тесно.

Власть Потемкина распространялась и в вертикальном, и в горизонтальном направлениях: он возглавлял Военную коллегию и являлся главнокомандующим иррегулярных войск, то есть в первую очередь казаков. Новорожденный Черноморский флот подчинялся не петербургскому адмиралтейству, а ему. Но самое главное — его власть зависела от него самого, его собственного престижа и успехов — таких, как присоединение Крыма, — а не от близости к Екатерине.

Светлейший демонстративно властвовал на юге как император. Названия и границы областей менялись, но это касалось только территорий, присоединенных между 1774 и 1783 годами, от Буга на западе до Каспия на востоке, от Кавказа и Волги почти до Киева. Ни один русский монарх, ни до, ни после Екатерины, не делегировал никому таких полномочий. Но и отношения ее с Потемкиным были уникальны.

Потемкин завел на юге собственный двор, дополнявший северный и соперничавший с ним. Как подобает царю, он заботился о простом народе, презирал дворянство и раздавал чины и имения. В путешествиях его сопровождала огромная свита; в городах его приветствовали вся провинциальная знать и весь народ; его приезд отмечали пушечным салютом и балами. Но дело не ограничивалось декорациями. Издавая указы от имени императрицы, он перечислял также и все свои титулы и ордена, как делают царствующие особы. Власть его была практически абсолютной: все его подчиненные, включая инженеров и садовников, имели военный чин, и он отдавал им военные команды.

Князь любил создавать видимость величественной праздности таким его и запечатлели многие мемуаристы, — но это была только поза. Он разрушал свое здоровье непосильной работой. Может быть, его поведение можно сравнить с притворством самолюбивого отличника, который делает вид, что никогда не делает уроков, а сам зубрит по ночам. В начале 1780-х годов он вел управление через свою собственную канцелярию, состоявшую не меньше чем из пятидесяти человек, включая ответственных за переписку на французском и греческом языках. У него был собственный премьер-министр — Василий Степанович Попов, которому он, как потом и императрица, безгранично доверял. Так же, как его начальник, Попов играл в карты всю ночь, спал до середины дня, но в любое время суток был готов откликнуться на призыв князя: «Только и слышно было «Василия Степановича», да «Попова», «Попова», да «Василия Степановича». Попов заведовал канцлярией светлейшего. Столь же неутомимый Михаил Леонтьевич Фалеев, молодой купец, с которым Потемкин познакомился во время Первой русско-турецкой войны, стал его квартирмейстером, подрядчиком и соратником в исполинских трудах. Потемкин сделал этого гениального предпринимателя дворянином, и его, что редко бывает с купцами-выскочками, почитали и любили в городе, который он построил вместе со светлейшим, — Николаеве.[480]

Потемкин пребывал в вечном движении, за исключением дней, когда его подкашивала депрессия или лихорадка. Сколько бы городов он ни основывал, где бы ни находился, один в кибитке, на сотню верст обогнав свою канцелярию, или в одном из своих дворцов, столицей юга оставалась вечно творящая— и всегда чем-то мучающаяся — персона самого князя.


Карьера Потемкина началась и окончилась рядом с казаками. Сначала он расформировал Запорожское войско, а потом восстановил его, уже в составе регулярной армии.

На острове в середине Днепра существовала уникальная республика из 20 тысяч воинов, контролировавших огромный треугольник незаселенных земель к северу от Черного моря. Запорожцы не сеяли и не пахали — то был удел рабов, а они пользовались свободой: само название «казак» происходит от тюркского слова «свободный». Запорожская Сечь, как большинство казачьих воинств, представляла собой грубую форму демократии; на время войны избирался гетман или атаман. Войско жило по своим законам: предателей завязывали в мешок и сбрасывали в пороги, убийц хоронили заживо, привязав к жертвам преступления. Женщины, для сохранения дисциплины, в Сечь не допускались.

Запорожцы многим отличались от других казаков. Например, они так же ловко, как лошадьми, управляли «чайками» — длинными многовесельными лодками. Они носили длинные усы и брили головы, оставляя одну прядь, «оселедец». Костюм их состоял из широких шаровар с шелковым поясом, наподобие турецких, сатинового кафтана и высокой меховой шапки или тюрбана, иногда со страусовыми перьями и знаками различия, украшенными драгоценными камнями. Нередко они поступали наемниками в чужие армии: так, в середине XVII века король польский предоставил казачье войско принцу Конде, чтобы сражаться с испанцами под Дункерком, а казачья флотилия из сотни «чаек» в том же веке дважды атаковала Константинополь.

Казачество сложилось как вольное полуразбойничье воинство, охранявшее южные рубежи России, но вместе с тем казаки представляли опасность для самой России. При Петре I украинские казаки под водительством Мазепы воевали на стороне шведского короля Карла XII. Казаки спровоцировали в 1768 году войну с Турцией, а затем несколько раз грабили русские войска, направлявшиеся на войну. Во время войны Потемкин завел с Сечью дружеские отношения и даже сам стал почетным запорожцем. Однако после подавления пугачевского бунта он предупредил их, чтобы они прекратили грабежи, и советовал реорганизовать как Сечь, так и другие воинства. Казаки начинали мешать империи — и планам Потемкина.

На рассвете 4 июня 1775 года русские войска под командованием генерала Текелли окружили Сечь и приказали сдаться под угрозой уничтожения. Запорожцы, которых Потемкин называл «неразумными детьми», подчинились. Екатерина поручила князю подготовить манифест о ликвидации Сечи: «...и в нем-то вносить нужно все их буйствы, почему вредное таковое общество уничтожается». Манифест вышел 3 августа 1775 года. Наказанию подверглись только трое предводителей запорожцев, сосланных на Соловецкие острова и в Сибирь. Войско переселили в Астрахань, но многие казаки бежали к туркам, и в 1780-е годы Потемкин будет переманивать их обратно.[481]

Переместили и переименовали также Яицкое казачье войско; реформированное Войско Донское встало под управление Потемкина, который назначил нового гетмана и комиссию для ведания гражданскими делами казаков.

Из лояльных к правительству запорожцев князь предложил сформировать особые полки. После пугачевского мятежа Екатерина относилась к казакам настороженно и не спешила финансировать их новые поселения, но на Каспии и на Азове Потемкин построил казачьи флотилии. Доброта, с какой он обращался с казаками, вызывала недовольство многих дворян. Он окружал себя преданными запорожцами и тех из них, которые оказывались беглыми крепостными, никогда не возвращал хозяевам. Благодарные воины прозвали его «защитником казаков».[482]


31 мая 1778 года Екатерина одобрила потемкинский план строительства черноморского порта, название которого, Херсон, должно было напоминать о древнем Херсонёсе. Строительство этого города стало возможным благодаря миру с Турцией и ликвидации Запорожской Сечи.[483] Со всей империи собирали плотников для новых верфей. 25 июля князь назначил губернатором города одного из офицеров Адмиралтейств-коллегии — Ивана Ганнибала{65}.

Первый город Потемкина должен был стать и базой для Черноморского флота, который еще только зарождался в маленьких азовских гаванях, и опорным пунктом для торговли со Средиземноморьем. Выбор места был непростой задачей, поскольку договор 1774 года давал России лишь узкий коридор, по которому можно было выйти к морю. Коридор проходил через устье Днепра, одной из главных водных магистралей Древней Руси, образовывавшей при впадении в море широкий и мелководный лиман. Здесь, на Кинбурнской косе, Потемкин построил крепость, но дельту Днепра по-прежнему контролировал турецкий Очаков, мощный город-крепость на противоположном берегу. Идеального места для защиты гавани не было. Морские инженеры предлагали закладывать город в Глубокой пристани, но ее невозможно было укрепить, и Потемкин выбрал крепость Александершанц, выше по Днепру. Напротив нее имелся остров, позволявший прикрыть порт и верфь. Однако днепровские пороги делали крайне трудным подход к будущему городу по реке, а гряда холмов с южной стороны осложняла выход к морю. Еще хуже было то, что Херсон оказывался на краю знойных степей, среди болотистых ручьев, за тысячи верст от леса, необходимого для строительства кораблей, не говоря уже об источниках продовольствия.[484]

Препятствия были почти непреодолимы, но Потемкин раз за разом одерживал над ними победу. В Петербурге никто не верил в успех этого предприятия. «Заложение Херсона весьма прославляется, — иронизировал Завадовский, — автор свое дело любит и возвышает». Но Екатерина верила в успех. «Без тебя Херсон не будет построен», — писала она Потемкину.[485]

И благодаря неукротимой воле Потемкина город был построен. В августе 1784 года Ганнибал собрал двенадцать бригад рабочих и закупил лесные угодья в верховьях Днепра в российской Белоруссии и Польше. Древесину предстояло сплавлять вниз по реке.

Потемкин нанял более пятисот плотников, тысячи рабочих, заложил верфи и спланировал город. Кили первых военных кораблей были заложены еще в мае 1779 года. Город строили солдаты; начали со строительства казарм, сначала не деревянных, а глинобитных. Затем для рытья карьеров доставили тысячу каторжников. И, наконец, Потемкин предложил купцу Михаилу Фалееву в обмен на долю в будущей торговле Херсона заняться взрывными работами налнепровских порогах, чтобы суда могли беспрепятственно проходить по реке прямо к херсонской гавани. В 1783 году предприятие Фалеева увенчалось успехом. Князь вознаградил купца майорским чином и дворянством.[486]

Когда европейские путешественники, посещая Россию, встречались с Потемкиным, тот непременно направлял их в Херсон. Одним из первых стал молодой английский инженер, Сэмюэл Бентам, брат философа Иеремии Бентама; ему предстояло проработать с Потемкиным пять лет. В 1780 году он увидел, что в городе уже 180 домов, строится 64-пушечный линейный корабль и пять фрегатов, при том, что «место выбрано не более двух лет назад, когда здесь не было ни одной хижины». Лес, отмечал Бентам, сплавляется из Польши — из города, называемого Чернобыль...

Годом позже друг Бентама Реджиналд Пол Кери, выпускник Оксфорда и корнуэльский землевладелец, стал свидетелем новой стадии потемкинского строительства. Светлейший принял Кери как родственника, показал ему свои петербургские имения и фабрики, а затем отправился вместе с ним на юг. Когда он приехал в Херсон, там стояло уже 300 домов. Кроме девяти полков солдат «город заселен в основном польскими евреями и греками. [...] Солдаты, моряки, крестьяне все заняты на строительных работах». Впрочем, замечал он про себя, фортификации возводятся слишком быстро, «из страха перед высшей властью». Таковы были подлинные впечатления Кери, но князю он тактично сказал: «То, что я здесь вижу, превосходит всякое воображение».[487]

Потемкин желал во что бы то ни стало привлечь в свой край торговлю. В 1781 году Кери обсуждал торговые перспективы с губернатором Ганнибалом и двумя херсонскими предпринимателями — уже известным нам Фалеевым и французом Антуаном. Фалеев основал «Черноморскую компанию» для торговли с Турцией и собирался спустить на воду собственный фрегат «Борисфен». Кроме того, он владел винными откупами в трех потемкинских губерниях и поставлял в армию мясо; по подсчетам Кери, его доход уже тогда составлял 500 тысяч рублей в год. Англичанин перечислял товары, которыми мог торговать Херсон: воск, пенька, лес, строительный камень... Его самого влекли заманчивые коммерческие перспективы. «Вам пишет херсонский буржуа», — начинал он одно из посланий князю.[488]

Марсельский негоциант Антуан, позднее барон де Сен-Жозеф, стал корабельным магнатом города. Отправляясь в Петербург, он предложил князю создать в Херсоне торговую факторию и свободный порт. Тот пришел в восторг и предложил Екатерине отменить внутренние таможенные пошлины и пересмотреть внешние. Он понимал, что в средиземноморской торговле господствует Франция и пересмотр таможенного порядка будет иметь серьезные политические последствия. В 1786 году Антуан сообщал Потемкину, что за последний год из Марселя пришло одиннадцать его кораблей.[489]

Потемкин старался контролировать каждую деталь, но строительство Херсона давалось тяжело: «Я удивляюсь, что вместо окончания гошпиталя, о коем вы меня уверили, выходит, что он и не зачат [...] Мне и то странно, что после донесения мне о строениях оные иногда отменяются без моего ведения». Неделю спустя он приказывал полковнику Таксу построить две бани для предупреждения чумы — одну «для совершенно здоровых», другую «для слабых [...] строение пивоварен не должно также быть упущено». Но Ганнибал и Гаке не справлялись. Потемкин был в отчаянии. В феврале следующего года он отставил Такса от руководства строительством и назначил на его место полковника Николая Корсакова, талантливого инженера, учившегося в Англии. Потемкин подтвердил годовой бюджет города в размере 233 740 рублей, но желал, чтобы постройки были окончены как можно скорее, требуя одновременно и прочности и «наружного благолепия». Князь лично одобрял каждый план, каждый фасад — от школы до архиерейского дома и собственной резиденции, — и мало-помалу город начал принимать форму.[490]

Тяжелее всего было бороться с климатом. Потемкин лучше всех понимал, что Херсон строится в месте очень нездоровом, едва ли не гибельном. По словам Пола Кери, все корабельные мастера, выписанные из Кронштадта и Петербурга, перемерли. Когда Потемкин стал готовить присоединение Крыма и в окрестности Херсона стали подходить, с одной стороны, корабли из Стамбула, а с другой — солдаты со всех концов империи, возникла новая серьезная угроза — эпидемии. В 1786 году Херсон «походил на огромный госпиталь: кругом были только мертвецы и умирающие». Князь старался не давать эпидемии распространиться. Особенно он заботился о госпиталях и пивоварнях (как источнике питьевой воды), приказывая жителям употреблять в пищу зелень и лично назначая докторов.[491]

Разумеется, все эти проблемы Потемкин совсем не собирался предавать широкой огласке. Характерно, например, как в одном из писем к Харрису он расхваливал «климат, почву и местоположение Херcона».

Много говорилось о том, что Потемкин скрывал ошибки, допущенные при строительстве Херсона. Если помнить, какие слухи распускали о нем после покорения Крыма, нет ничего удивительного в том, что он не рассказывал публично о херсонских проблемах. Но перед Екатериной он был чистосердечен и даже сообщил ей обширный список неудач. Он отставил Ганнибала — вероятно, за упущения в строительстве фортификаций; тратилось слишком много средств; не хватало леса, а присылаемая древесина оказывалась низкого качества. «Ох, матушка, как адмиралтейство здесь запутано и растащено», — жаловался он Екатерине. Жара летом стояла невыносимая. Здания возводились в голой степи. «Не было ума дерев насажать. Я приказал садить». Он просил квалифицированных работников: «Зделайте милость, прикажите командировать сюда потребное число чинов, о чем прилагаю ведомость. Кузнецов здесь недоставало. Послал по коих в Тулу».[492]

И город продолжал расти. Кирилл Разумовский, посетивший его в 1782 году, не мог надивиться каменным зданиям, крепости, боевым кораблям, «обширному пригороду», казармам и греческим торговым судам. Франсиско де Миранда, венесуэльский революционер, также тепло принятый Потемкиным, осматривал Херсон в декабре 1786 года. Он утверждал , что в городе 40 тысяч жителей — 30 тысяч военных и 10 тысяч обывателей. «На сегодняшний день насчитывается свыше 1200 достаточно добротных каменных домов, помимо множества хибар, где ютятся самые бедные, и воинских бараков». После смерти Потемкина английская путешественница Мария Гатри и писатель П.И. Сумароков хвалили «прекрасный город» с собором св. Екатерины, четырнадцатью церквами, синагогой, населенный 22 тысячами православных жителей и 2,5 тысячами евреев.[493]

Ошибки, допущенные в Херсоне, многому научили Потемкина. Он хвастался, что использование солдат в качестве рабочей силы бережет казенные деньги, — но у него были царские представления об экономии. От строителей требовалась скорость, но, если что-то делалось не так, например, крепость, он приказывал начинать сь!з-нова. Результаты впечатляли, а расходы не слишком заботили того, кому позволялось рассматривать государственную казну как свою собственную.


Если ликвидация Запорожской Сечи сделала возможным основание торгового города Херсона, то уничтожение Крымского ханства дало Потемкину возможность по-настоящему приступить к освоению южной России в целом. Крым, изобиловавший естественными гаванями и бывший доселе черноморским рынком, садом и огородом Константинополя, должен был принести великую пользу и славу России.

Потемкин и Екатерина жаждали сравняться масштабом свершений с Петром Великим. Петр отобрал у шведов балтийский берег, основал там город и построил флот. Теперь Потемкин забрал у турок и татар северный берег Черного моря, построил здесь русский флот — дело стало за вторым Петербургом: «Петербург, поставленный у Балтики, — северная столица России, средняя — Москва, а Херсон Ахтиярский да будет столица полуденная моей государыни. Пусть посмотрят, который государь сделал лутчий выбор». Херсон Ахтиярский — это будущий Севастополь — порт, строительство которого началось в Ахтиярской бухте в Крыму.[494]

Ахтияр, сообщал Потемкин императрице в июне 1783 года, — «лутчая гавань в свете». Он начал строительство доков еще до полной аннексии полуострова. «На естественном амфитеатре на склоне холма» он заложил город и приказал Корсакову строить «сильную фортификацию. Адмиралтейство должно так быть поставлено, чтобы удобно для разгрузки судов», а соединять его с остальными частями полуострова должна дорога «не хуже римской». «Я назову ее: Екатерининский путь». Инженер согласился с выбором Потемкина: «Самое подходящее место — то, которое Ваша Светлость указали». Спустя всего четыре года, когда Потемкин объезжал край с Франсиско де Мирандой, венесуэлец увидел «14 фрегатов, три 66-пушечных судна и одну бомбарду». Миранда высоко оценил значение нового города: гавань может вместить «эскадру, насчитывающую свыше ста линейных кораблей, причем в случае какого-либо повреждения ремонт займет не более недели». Вскоре после смерти Потемкина Мария Гатри назвала севастопольский порт «одним из лучших в мире».[495]


Потемкин был в восторге от Крыма и, объезжая полуостров, приказал натуралисту Таблицу составить описание населения и фауны.

«Не описываю о красоте Крыма, сие бы заняло много время», — докладывал князь императрице в июне 1783 года, вдохновленный великолепием природы полуострова, его стратегическим потенциалом и классическим прошлым. Нетрудно представить себе творческую лихорадку, внушенную Потемкину этим краем. И сегодня, проехав Перекоп, мимо соляных озер, служивших главным источником ханских доходов, видишь сначала плоскую, однообразную степь, но уже через час пути на юг она превращается в Эдемский сад, больше всего напоминающий виноградники южной Италии или Испании.

Потемкин приказал насадить оливковые рощи и аллеи лавровых деревьев. Он предвкушал, как этот рай посетит императрица. Романовы в XIX веке и члены Политбюро в XX сделают Крым своим любимым курортом, но Потемкин, надо отдать ему должное, всегда хотел для полуострова большего.[496]


Важным делом Потемкина была защита татар-мусульман от мародерства его собственных солдат. Он не переставал повторять генералам: «Воля ее императорского величества есть, чтоб все войска, пребывающие в Крымском полуострове, обращались с жителями дружелюбно, не чиня отнюдь обид, чему подавать пример имеют начальники и полковые командиры». В состав администрации крымских городов он включил местных священников и сообщал Екатерине, что выделил деньги на поддержку мечетей. Путешествуя по Крыму, светлейший встречался с каждым местным муфтием и делал пожертвования на мечети. Татарским мурзам Потемкин обеспечил русское дворянство и право владеть землей. Было сформировано небольшое татарское войско.[497]

При этом, однако, Потемкин находил, что татары, никогда не обрабатывавшие землю, — не тот народ, который должен населять завоеванный им рай: «Сей полуостров еще будет лутче во всем, ежели мы избавимся татар на выход их вон, — советовал он Екатерине. — [...] Ей Богу, они не стоят земли, а Кубань для них жилище пристойное». Подобно всем русским властителям, светлейший был готов перемещать народы как шахматные фигуры, но в конце концов трогать татар не стал. Напротив, он часто шел им навстречу и даже прилагал специальные усилия, чтобы они остались в родных местах, но тысячи жителей ушли сами. Их чувства выразил один из муфтиев, сказавший, что крымская земля всегда будет помнить день, когда Потемкин овладел ею, «как женщина помнит того, кто лишил ее невинности».[498]

Потемкин решил, что столицей Крыма должно стать татарское селение Ак-Мечеть, расположенное в сердце полуострова, в сухой степи. Город был назван Симферополем.

Строительные планы светлейшего простирались от Херсона до Севастополя, от Балаклавы до Феодосии, Керчи и Ёникале. Расширялись существующие крепости или форты, закладывались новые города. Полковнику Корсакову все это было по плечу. «Корсаков, матушка, такой инженер, что у нас не бывало [...], — сообщал князь императрице. — Сего человека нужно беречь» (Н.И. Корсаков погиб во время осады Очакова — упав в ров, он накололся на собственную шпагу. Как и Потемкин, он похоронен в херсонском соборе св. Екатерины). Через пять лет Севастополь и его флот были готовы к приему самодержицы всероссийской и императора Священной Римской империи.[499]


В 1784 году Потемкин решил построить на месте маленькой запорожской деревни Палавицы роскошную столицу своей южной империи — новые Афины — и назвать ее Екатеринослав (это же имя он дал и своему наместничеству). «Всемилостивейшая государыня, где же инде как в стране, посвященной славе Вашей, быть городу из великолепных зданий? А потому я и предпринял проекты составить, достойные высокому сего града названию». Потемкин планировал неоклассическую метрополию: судебные палаты «наподобие древних базилик», рынок — «полукружием наподобие Пропилей или преддверия Афинского», дом генерал-губернатора «во вкусе греческих и римских зданий».[500]

Екатерина, разделявшая классические вкусы светлейшего, одобрила план. Больше года Потемкин рассматривал различные проекты. В 1786 году французский архитектор Клод Жируар представил проект центральной площади и сети улиц, соединяющих ее с набережной Днепра, но окончательная доработка плана принадлежит И.Е. Старову. В 1787 году проект был готов. По замыслу Потемкийа, 16 тысяч работников могли бы построить город за девять-десять лет.[501]

Ни один другой эпизод биографии Потемкина не вызывал столько насмешек, как строительство Екатеринослава. Для освоения пустынных запорожских степей город был необходим, но творец задумал его слишком величественным. Впрочем, ложь, вымышленная, чтобы очернить имя светлейшего, интересна, поскольку показывает, как далеко готовы были идти его завистники.

Большая часть историй о Екатеринославе утверждает, что по своей некомпетентности Потемкин выбрал нездоровое место для города и потом вынужден был переносить его. Действительно, шестью годами раньше, в 1778 году, он разрешил одному из губернаторов основать на реке Килчень поселение для вышедших из Крыма греков и армян и назвать его «Екатеринослав». Теперь он использовал имя этого городка, где имелись уже греческий, армянский и католический кварталы, три церкви и три тысячи жителей, но вовсе не перемещал его, а просто переименовал в Новомосковск.

Враги князя утверждали также, что он намеревался возвести в степной глуши собор выше ватиканского собора св. Петра. Возможно, Потемкин упоминал знаменитый собор, но никогда не собирался строить нечто подобное: «...представляется тут храм великолепный в подражание Святаго Павла, что вне Рима, посвященный Преображению Господню, в знак, что страна сия из степей безплодных преображена попечениями Вашими в обильный вертоград, и обиталище зверей — в благоприятное пристанище людям, из всех стран текущим», — писал Потемкин Екатерине в октябре 1786 года. Сегюр утверждает, что Потемкин обсуждал проекты строительства собора св. Петра во время южного путешествия Екатерины в 1787 году, но эта версия, несомненно, исходит от недоброжелателей князя. Ни в бумагах, ни в переписке этого времени подобный проект не отразился. Римский собор Сан-Паоло-Фуори-ле-Мура, по образцу которого предполагалось построить храм в Екатеринославе — конечно, довольно амбициозное сооружение, но не сравнимое с собором св. Петра: едва ли Екатерина одобрила бы проект копии последнего или выделила бы Потемкину такие огромные средства на освоение южных земель, если бы он вынашивал столь расточительные идеи.[502]

С самого начала в городе был заложен университет и музыкальная академия. В «новые Афины» Потемкин перевел греческую гимназию, основанную в его имении Озерки: «Наблюдая економию в Гимназии, сберег я достаточную сумму для сооружения потребных зданий». «Невиданное дело, — восклицал граф Кобенцль, — чтобы кто-то решал учредить консерваторию в еще не построенном городе!» Первым директором музыкальной академии Потемкин назначил Джузеппе Сарти — и действительно начал приглашать других итальянских музыкантов еще до того, как был построен город. «Приложенным к этому письму Ваша Светлость найдете счет на 2800 рублей, — писал некто Кастелли из Милана 21 марта 1787 года, — переданные для выполнения Вашего поручения г-ну Джузеппе Канта, который заплатил эти деньги четырем профессорам музыки [...] Они выезжают в Россию 26-го сего месяца».[503] Судьба четырех миланских профессоров неизвестна.

В 1786 году Потемкин приказал губернатору Ивану Синельникову нанять в университет профессорами живописи двух художников, Неретина и Бухарова, с жалованьем 150 рублей, а в январе 1791 года, в разгар войны, приказывал взять на должность «историка в Академии» француза де Гиенна, на 500 рублей. Потемкин говорил Синельникову, что для подготовки поступающих в университет необходимо поднять уровень преподавания в школах.[504] На образовательные цели было выделено 300 тысяч рублей.

Все это, конечно, выглядело весьма эксцентрично, но главной чертой потемкинского гения было умение воплощать идеи в реальность. Многое из того, что стало казаться несбыточным после его смерти, было возможно, пока он жил. Будь ему отпущена более долгая жизнь, появился бы и город, и университет. Он планировал не только музыкальную, но и духовную академию, в которой «по соседству Польши, Греции, земель волошской и молдавской и народов иллерических множество притечет юношества обучаться».[505] Для государственных и для своих собственных целей он желал отобрать лучших студентов и моряков. В 1787 году, после посещения Крыма Екатериной, он объединил морские учебные заведения юга и Петербурга и переместил их в Екатеринослав. Здесь должна была возникнуть академия «греческого проекта», школа для царства Потемкина.


Работы по строительству Екатеринослава начались в середине 1787 года, и через три года административные здания университета и дома для профессоров были уже закончены. 15 февраля 1790 Года Потемкин одобрил новые планы города и собственного дворца. В 1792 году город насчитывал 546 казенных зданий и 2500 жителей. После смерти князя губернатор Екатеринослава Василий Каховский докладывал императрице, что строительство города продолжается, однако, конечно, уже не было ни той скорости, ни того размаха строительства, что при Потемкине. В 1815 году, по словам одного европейского путешественника, этот «губернский город больше напоминал голландскую колонию».[506]

Екатеринослав не стал южным Петербургом, а его университет — степным Оксфордом. Потемкин не успел достроить город. Мечты не воплотились в реальность при его жизни. И современники, и историки ставили ему это в вину. Между тем никто из историков двух прошедших столетий не посетил Екатеринослав (в советские времена он, как и Севастополь, был закрытым городом). Глядя на сегодняшний Днепропетровск, можно убедиться, что для города было выбрано прекрасное место на высоком берегу, у излучины Днепра, где река разливается почти на милю шириной. Екатерининскую улицу — проспект Карла Маркса — жители называют «самым длинным, широким и красивым проспектом во всей России» (шотландский архитектор Уильям Хэйсти расширил планировку улиц в 1816 году).[507]

В центре города стоит вновь действующий собор XVIII века, носящий предложенное Потемкиным в 1784 году название — храм Преображения. Размеры величественного здания соответствуют масштабу города. Высокий шпиль, классические колонны и золотой купол — дело рук Старова. Начатый в 1788 году во время войны с Турцией и законченный через много лет после смерти Потемкина, в 1837 году, благородный собор возвышается в центре города, про который говорили, что он никогда не будет построен. Недалеко от собора уродливая советская триумфальная арка ведет в потемкинский парк, где сохранился его дворец... {66}

Города Потемкина множились по мере того, как он завоевывал новые территории. Закладка еще двух новых городов стала возможной благодаря победам, одержанным во Второй русско-турецкой войне: Николаев был основан после падения Очакова, Одесса — благодаря дальнейшему продвижению России по берегам Черного моря.

Приказ об основании Николаева Потемкин подписал 27 августа 1789 года. Город был назван в честь святого покровителя мореплавателей и в память Очаковской победы (штурм Очакова произошел 6 декабря — в день св. Николая Мирликийского, особо почитаемого в России святого). Построенный на высоком, обдуваемом ветрами месте, у стечения Ингула и Буга, Николаев стал самым удачным по расположению и планировке городом, уступая только Одессе.

Город был построен Фалеевым, в соответствии с точными и исчерпывающими указаниями Потемкина. В меморандуме, содержавшем 21 пункт, князь повелевал перевести в Николаев из Херсона штаб флота, построить военную школу на 300 человек, заложить церковь на доходы от местных питейных заведений, заново отлить треснувший колокол Межигорского монастыря, добавив в него меди, построить новый монастырь, возделывать землю «по английской методе, какой обучены в Англии помощники профессора Ливанова», поставить больницы и богадельни для инвалидов, построить порт, отделать фонтаны мрамором, устроить турецкую баню и адмиралтейство — и учредить городской совет и полицию.

Удивительно, что на эти вспышки творческой активности Потемкина Фалеев отвечал столь же энергичными действиями и скоро рапортовал об исполнении. Первым делом, разумеется, сооружались верфи. Город строили крестьяне, солдаты и пленные турки: в 1789 году работали 2500 человек. Светлейший требовал от него беречь силы работников и ежедневно выдавать им горячее вино.

К октябрю Фалеев докладывал, что на земляные работы потребуется не больше месяца, а девять каменных и пять деревянных казарм уже готовы. В 1791 году из Херсона в Николаев были переведены главные судостроительные верфи.[508] Первый фрегат сошел с николаевских доков при жизни Потемкина; дворец его был почти окончен.

Посетившая Николаев четыре года спустя Мария Гатри записала, что город имеет 100 тысяч жителей, «замечательно длинные, широкие, прямые улицы» и «красивые общественные здания».[509] Планировка идеально расположенного города сохранилась до наших дней, хотя немногие из построек потемкинского времени уцелели. Верфи, заложенные 200 лет назад, работают на том же месте.


В 1789 году был взят турецкий форт Хаджибей — будущая Одесса. Мгновенно оценив стратегическое значение крепости, Потемкин приказал взорвать старые стены, сам выбрал место для порта и жилых построек и велел немедленно начать строительство.

Когда Потемкин умер, работы уже велись, хотя формально город основан тремя годами позже его протеже, испанцем Хосе де Рибасом. Умный, энергичный и деловой, Рибас всегда находился вблизи Потемкина — строил его корабли, командовал его флотом или добывал ему любовниц, — вместе с Поповым и Фалеевым он был одним из главных помощников светлейшего. Порт, который Екатерина назвала в честь Одессоса — древнегреческого города, находившегося, как считалось, неподалеку, — стал одной из жемчужин потемкинского наследия.[510]


«Доношу, что первый корабль спустится «Слава Екатерины», — восторженно сообщал Потемкин императрице 1 июня 1783 года из Херсона, — позвольте мне дать сие наименование, которое я берусь оправдать и в случае действительном». Во славу Екатерины назывались города, корабли и полки. Императрица просила быть осторожнее и не давать кораблям слишком громких названий, «чтобы слишком громкое не сделалось тяжким и чтобы не было слишком трудно соответствовать этому назначению [...] лучше быть, чем казаться и вовсе не быть». Но Потемкин игнорировал ее предостережения и в сентябре рапортовал, что шестидесятишестипушечный корабль, названный в честь государыни, спущен на воду.[511]

Князь имел все основания для гордости — корабли с несколькими рядами пушек, целые плавучие крепости, были самым мощным морским оружием XVIII века, эквивалентом сегодняшних авианосцев. 26 июня 1786 года Екатерина выдала Потемкину на начало строительства военных кораблей 2,4 миллиона. Создание целого флота таких судов современные историки справедливо сравнивают с сегодняшними космическими программами. Враги Потемкина, однако, утверждали, что корабли то ли не существуют вовсе, то ли были построены из гнилого леса. Это чистая ложь. Например, Пол Кери, внимательно наблюдавший заходом строительства, видел спущенными на воду тридцати- и сорокапушечные фрегаты, три шестидесятишестипушечных корабля были «изрядно продвинуты», да еще заложено четыре новых киля. С херсонских стапелей сходили не только казенные суда; Фалеев строил свои, торговые. В Глубокой пристани, в 35 верстах в сторону моря, уже стояло семь готовых фрегатов, от двадцати четырех до тридцати двух пушек. Миранда, опытный воин и непредвзятый наблюдатель, отмечал, что корабли сделаны из великолепной древесины. «Конструкция показалась мне точной копией английской, а корабли гораздо лучше наших и французских».[512]

Миранда видел собственными глазами то, о чем говорил, тогда как европейские и русские хулители Потемкина охотно верили любым слухам. На постройку флота шел тот же самый лес, из которого делались военные суда англичан. Более того, работами руководили талантливые моряки и инженеры — Николай Мордвинов и Николай Корсаков, обучавшиеся морскому делу в Англии. «Я никогда не встречала иностранцев, так похожих на англичан, как Мордвинов и Корсаков», — восхищалась одна из путешественниц.[513]

К 1787 году Потемкин создал огромный флот: английский посол насчитал двадцать семь боевых кораблей. Если считать линейными суда, имеющие свыше сорока пушек, то за девять лет, когда первый корабль сошел с херсонской верфи, их было построено двадцать четыре. Позднее главной базой потемкинского флота стал Севастополь с его великолепной гаванью, а главной верфью — Николаев. Добавив к упомянутому числу тридцать семь линейных кораблей Балтийского флота, мы увидим, что Россия в короткий срок стала мошной морской державой, способной воевать не только в северных, но и в южных морях Европы. По количеству военных судов Россия лишь ненамного отставала от Франции, хотя, конечно, не могла сравняться с Англией, самой крупной морской державой, имевшей тогда на вооружении сто семьдесят четыре боевых корабля.[514]

Потемкин — отец Черноморского флота, так же, как Петр I — отец Балтийского. Флот был самой большой гордостью светлейшего, его «любимым детищем». «Это покажется преувеличением, — записал его слова, сказанные незадолго до смерти, английский посланник, — но он может смело утверждать, что почти каждую доску для строительства кораблей он пронес на своих плечах».[515]


Другим важным делом Потемкина стало заселение огромных пустынных территорий. Практика привлечения поселенцев и отставных солдат на пограничные земли была не нова для России, но потемкинская кампания, в течение которой Екатерина издавала один за другим манифесты, предоставляющие льготы колонистам — освобождение от податей на десять лет, бесплатная раздача скота и землепашеских орудий, разрешение заниматься винокурением, — поражает своим размахом и эффективностью. На новые земли перебрались сотни тысяч семей.

Фридрих Великий, восстанавливая растерзанную войнами Пруссию, объявил свободу вероисповедания, и ко времени его смерти 20 процентов населения Пруссии составляли иммигранты. Потемкин пошел еще дальше: он стал помещать объявления в иностранных газетах и создал сеть вербовщиков по всей Европе. «Европейские газеты, — объяснял он Екатерине, — не нахвалятся новыми поселениями в Новороссии и на Азове». Узнав о привилегиях, жалованных греческим и армянским поселенцам, «их оценят по достоинству».

Еще одна его идея, опередившая время, — использование для набора колонистов русских посольств за границей. Впрочем, этой деятельностью он с увлечением занимался с первых дней своего возвышения еще в середине 1770-х годов, когда обустраивал Моздокскую линию на Северном Кавказе. Идеальные поселенцы, по мысли Потемкина, должны были в мирное время пахать, сеять, торговать и работать на мануфактурах, в военное — бить турок.

Первыми потемкинскими поселенцами стали греки, нанятые Алексеем Орловым моряками в его эскадру в 1769 году, и крымские христиане. Греки обосновались сначала в Еникале, крымские жители —в Мариуполе. Потемкин строил для них школы и больницы; после присоединения Крыма он сформировал из греков несколько полков и переместил их в Балаклаву, но продолжал развивать Мариуполь именно как греческий город. В 1781 году азовский губернатор докладывал ему, что уже имеется четыре церкви, у греков есть собственный суд, а торговля процветает. Для армян Потемкин позднее основал Нахичевань, в нижнем течении Дона, и Григорио-поль на Днестре.[516]

Не менее усердно Потемкин искал поселенцев внутри империи, привлекая помещиков с крестьянами, отставных солдат, бедных сельских священников. Бежавшим за пределы империи крепостным, раскольникам и казакам, укрывшимся в Польше или Турции, он обещал прощение и свободу. Семьи и целые деревни переезжали на новые места — или возвращались на родину. Считается; Что к 1782 году Потемкин удвоил население Новороссии и Приазовья.[517]

После присоединения Крыма кампания пошла еще интенсивнее; За годы крымских волнений 1770-х — начала 1780-х годов мужское население полуострова сократилось до 50 тысяч человек. Потемкин утверждал, что это — одна десятая необходимого. Приглашая поселенцев, сведущих в разных областях хозяйства, он сам решал, кому платить какие налоги и сколько, какие земельные наделы должны получать вновь прибывшие. Обычно они освобождались от уплаты податей — в начале кампании на полтора года, потом на шесть лет.[518]

Особенно охотно отзывались крестьяне южной Европы. В 1782 году под Херсон прибыли корсиканцы — 61 семья. В начале 1783 года Потемкин договаривался об отправке корсиканцев и евреев с герцогом де Крийоном. Но потом он решил, что «нет нужды увеличивать число поселян» и можно ограничиться теми, которых «уже прислал граф Мочениго» (русский посол во Флоренции). Некоторые желающие перебраться в Россию сами писали князю. Например, двое греков, Панаио и Алексиано, просили разрешить приехать со своими семьями «с Архипелага [...] и основать колонию, которая будет больше, чем корсиканская». Агенты по найму получали по 5 рублей с колониста. Некоторые из агентов, разумеется, были мошенниками, а многие помещики воспользовались кампанией как прекрасной возможностью избавиться от всякого сброда. Потемкин понимал это.[519]

Наряду со случайными людьми ему удалось привлечь и таких добросовестных и работящих поселенцев, о каких только мог мечтать устроитель нового края, — например, членов секты меннонитов из Данцига. Меннониты ставили условием своего переселения право строить собственные церкви и не платить налоги в течение десяти лет. Агент Потемкина Георг Траппе гарантировал им, что их условия будут соблюдены и по прибытии на место они получат дома и подъемные средства. Письмо Потемкина к его банкиру Ричарду Сутерланду показывает, что первый министр Российской империи лично устраивал путешествие меннонитов по Европе: «Поскольку Ее Императорское Величество соизволила жаловать известные привилегии меннонитам, желающим поселиться в Екатеринославской губернии {...] прошу Вас предоставить им необходимые суммы в Данциге, Риге и Херсоне».[520] В начале 1790 года в путь отправились 228 семей.

В то же самое время в Херсоне он приказывал полковнику Таксу принять партию шведов для шведской колонии, где их уже ждали построенные для них дома. Еще 880 шведов обосновались в только что основанном Екатеринославе. Через турецкую границу текли молдаване, валахи, румыны; к 1782 году их пришло 23 тысячи. В Елисаветграде их насчитывалось больше, чем русских.[521]


Уникально для Европы XVIII века отношение Потемкина к евреям. В 1742 году императрица Елизавета Петровна изгнала из России этих «врагов Христа». А австрийская императрица Мария Терезия, когда в 1777 году Потемкин предоставил привилегии еврейским колонистам, отозвалась: «Я не знаю худшей заразы, чем это племя». Не в силах выносить вида еврея, она беседовала со своим банкиром Диего д’Агиларом через ширму.

Екатерина, когда пришла к власти, разыгрывала православную карту и не могла открыто покровительствовать евреям. Ее указ от октября 1762 года приглашал всех желающих переселиться в империю, «исключая евреев», но она специально приказала графу Брауну, генерал-губернатору Ливонии, не спрашивать вероисповедания переселенцев.

Первая большая волна еврейских иммигрантов — около 45 тысяч — появилась в России в 1772 году, после раздела Польши. Потемкин впервые встретился с ними в своем польском поместье Кричеве. И скоро, в 1775 году, приглашая поселенцев на юг России, он сделал уточнение: «даже евреев». 30 сентября 1777 года он определил условия их переселения: евреи могли обустраиваться на российских землях, например, «в домах, брошенных запорожскими казаками», при условии, что каждый приведет с собой пятерых поляков и будет располагать определенной суммой на обзаведение хозяйством. Позднее условия стали гораздо привлекательнее: евреи освобождались от уплаты податей на семь лет и получили право вести винную торговлю; им обещалась защита от мародерства солдат; споры между ними решал раввин; разрешались синагоги, еврейские кладбища и ввоз невест из еврейских общин в Польше. Эти поселения были очень выгодны: помимо ремесел, например, изготовления кирпича, в котором Потемкин нуждался для своих городов, евреи несли с собой торговлю. Скоро Херсон и Екатеринослав, где смешались казаки, греки и русские старообрядцы, стали еще и частично еврейскими городами.[522]

Особенно подружился светлейший с Джошуа Цейтлином, выдающейся личностью, купцом и знатоком Талмуда. Цейтлин путешествовал вместе с князем, управлял его имениями, строил города, организовывал снабжение армий и возглавил монетный двор в Кафе (Феодосии). Цейтлин «беседовал и гулял с Потемкиным, как друг или брат», — что было совершенно беспрецедентно: не отказываясь от своей веры, иудей вошел в ближайшее окружение князя. Более того, Потемкин добился для него чина надворного советника, то есть дворянства и права владеть душами и имениями. Осматривая новые города и дороги, он «восседал на великолепном коне рядом с Потемкиным».

Во время южного путешествия Екатерины в 1787 году Потемкин позволил Цейтлину организовать делегацию, обратившуюся к Екатерине с просьбой запретить именовать евреев «жидами». Екатерина приняла их и повелела, чтобы отныне их называли «евреи». Когда же Цейтлин рассорился с Сутерландом, Потемкин, при всей своей любви к представителям Британских островов, поддержал первого. Скоро к православным священникам и муллам в свите Потемкина присоединились несколько раввинов.[523]

Следующая идея Потемкина была еще более оригинальной — импортировать в Россию английских каторжников.


19. АНГЛИЙСКИЕ АРАПЫ И ЧЕЧЕНСКИЕ БОЕВИКИ

А я, проспавши до полудня,

Курю табак и кофе пью;

Преображая в праздник будни,

Кружу в химерах мысль мою.

Г.Р. Державин. Фелица


Узнав, что война с Северо-Американскими Штатами не позволяет Англии вывозить туда преступников, Потемкин решил образовать в Крыму колонию англичан. Он воспользовался услугами принца де Линя, который через третьих лиц передал русскому послу в Лондоне Семену Воронцову, чтобы тот предложил британскому правительству составить партию «преступников и арапов» для доставки их в Россию. О каких «арапах» шла речь, не очень понятно. В самом ли деле Потемкин собирался завезти в Крым африканских рабов или имелись в виду бродяги разного сорта — те, кого сейчас мы назвали бы людьми без определенного места жительства и без определенных занятий?

Как бы то ни было, Воронцов, и без того не любивший Потемкина, «устыдился за свою государыню и отечество»: преступников наказывают отправкой в Россию, под скипетр Екатерины Великой! Они отпугнут мирных и трудолюбивых колонистов, которых уже приглашают через все европейские газеты, и, непривычные к работе, вернутся «к грабежам и разбою».[524]

Однако в октябре 1785 года Воронцов, к своему изумлению, получил высочайший приказ провести переговоры о высылке английских преступников в Ригу, для дальнейшего перевода их в Крым. Заплатить за перевоз преступников должно было британское правительство. Воронцов написал государыне, что ее европейская репутация сильно пострадает. «Несмотря на необычайное влияние и власть князя Потемкина», — хвастался Воронцов, императрица согласилась. «Князь Потемкин никогда не простил мне этого», — повторял он несколько лет спустя.[525]

Воронцов желал продемонстрировать некомпетентность и самодурство Потемкина, и ему поверили. На самом же деле идея была далеко не вздорной. Например, незадолго до того, как Потемкин решил использовать английских каторжников и бродяг в Крыму, нечто подобное собирался сделать Иосиф II (он предполагал разместить английских преступников в Галиции). Кроме того, многие осужденные не совершали тяжких злодейств: в те времена в Англии заковывали в цепи и вывозили на галерах за кражу кролика или носового платка. Австралия, куда потом стали отправлять этих преступников, сделалась процветающей страной.

Некоторые из крымских поселенцев и без того были полупреступниками. В 1784 году из Ливорно прибыл корабль с «итальянскими оборванцами», как назвал их Самюэль Бентам, преимущественно корсиканцами. Во время плавания они подняли мятеж, убили капитана, но были взяты в плен и доставлены в Херсон, где использовались на строительных работах. Среди этих головорезов был один англичанин. Бентам нашел его «почти голого, умирающего от голода», и рассказал о несчастье своего соотечественника Потемкину. Тот, когда увидел его лохмотья, велел выдать 300 рублей на одежду. «Это как нельзя больше доказывает его великодушие и благорасположение к нам, англичанам», — заключал рассказ об этом эпизоде Бентам.[526]

История переселенцев имеет и красноречивый американский эпизод. В 1784 году американцы, сохранившие верность английской короне, вынуждены были оставить Соединенные Штаты и обратились к Потемкину с прошением поселиться в России. Но князь счел, что «они могут быть потомками тех, кто выехал из Англии во время революционных войн прошлого века и придерживаться взглядов, никоим образом не приемлемых» в России. Вместо добропорядочных американцев стали искать английских уголовников — Потемкин, для которого Кромвель, Дантон и Пугачев были людьми одного сорта, проявлял последовательность: политическая неблагонадежность, с его точки зрения, была гораздо опаснее бытовой преступности.


Светлейший подробно продумал, как принять поселенцев, и писал правителю Таврической области В.В. Каховскому, что новые подданные, не знающие русского языка и обычаев, требуют защиты и покровительства. «Переведенных из Украйны [...] в наместничество Екатеринославское волохов и прочих иностранцев предлагал я поселить по левую сторону Днепра [...], но, считая, что легче переместить их в пустых греческих деревнях в самой Тавриде, где по крайней мере каково ни есть находится строение, представляю вашему рассмотрению, в полуострове ли или на степи Перекопской их поселить..;» Он постоянно думал о том, как улучшить жизнь новоприбывших, и приказывал Каховскому раздавать волов, коров и лошадей, оставленных ушедшими татарами, причем в первую очередь бедным семействам. Синельникову, правителю Екатеринославского наместничества, он приказал, чтобы каждая семья получила скот и по восемь десятин земли на душу, и требовал, чтобы губернатор встретил их лично.[527]

Потемкин;) часто обвиняли в том, что он бросил этих людей на произвол судьбы. Но он не мог лично следить за выполнением всех своих распоряжений, а подчиненные часто лгали ему. Стремясь убедиться, что от него ничего не скрывают, он пребывал в постоянных разъездах. Некоторые поселенцы действительно терпели лишения, но многие семьи были довольны своим обустройством. Архивы доказывают, что, обнаружив какую-либо оплошность, Потемкин реагировал мгновенно. Так, в одной из записок Каховскому он предлагает пять способов преодолеть «великие лишения» колонистов, связанные с недостатком выданного им скота.[528] Совершенно поразительно, как соправитель огромной империи, причем не в порядке исключения, а постоянно вникал в такие подробности и лично приказывал своим генералам исправлять подобные ошибки.


Крым и южные области князь желал превратить в сад империи. «Это чудесное и невероятно плодородное место», — писал он Екатерине. 5 августа 1785 года он опубликовал обращение к крымским землевладельцам, в котором требовал сажать сады: «Возделывание земли я считаю первым источником богатства». Незасеянная же земля — «позор для хозяина, свидетельство его нерадивости»[529].

Для того чтобы «ускорить заселение Перекопской степи и подать пример», Потемкин сам взял леса и 6000 десятин земли «для посадок сахарного тростнику». Ведавших сельским хозяйством Крыма профессоров Ливанова и Прокоповича и ботаника Таблица он отправлял осматривать все новые земли. Он приказал Корсакову построить мосты, чтобы упростить добычу соли; послал инженеров разведывать залежи каменного угля на Донце и под Луганском; в Тавриде постоянно находился специалист по горному делу.[530]

Стремление использовать свои имения в качестве торговых факторий между севером и югом было почти навязчивой идеей Потемкина. «Барки, привозящие продовольствие и припасы для херсонского флота из [белорусских] имений и факторий князя Потемкина, возвращаются груженные солью», — сообщал в Париж французский дипломат.

Чтобы освоить пустынные крымские и запорожские степи, поощряя торговлю и строительство мануфактур, Потемкин стремился раздавать земли, особенно иностранцам. В этом он тоже отдавал предпочтение англичанам. Английскому посланнику он говорил, что «русские мало способны к коммерции и он всегда придерживался мнения, что внешнюю торговлю империи должны обеспечивать исключительно англичане».[531]

Потемкин добился того, чтобы земли никому не раздавались без его одобрения. Освоить огромные территории можно было множеством способов: в первую очередь он жаловал обширные имения чиновникам (например, своему секретарю Попову и своему союзнику Безбородко, который пришел в восторг, получив «почти царское» имение), друзьям-иностранцам, казакам или перешедшим к нему на службу татарам — он лично раздал 73 тысячи десятин на материке и 13 тысяч на полуострове.[532] Если хозяева хорошо справлялись с поставленной перед ними задачей, светлейший освобождал их от податей, как, например, троих студентов, изучавших сельское хозяйство в Англии: «за большие успехи».[533] Многие иностранцы, от генуэзских дворян до английских леди, забрасывали Потемкина проектами и просили земли, но получали ее только если их планы казались князю разумными.

«Я имею, князь, большое желание приобрести здесь имение», писала ему из Крыма графиня Крейвен.[534] Дочь графа Беркли, она, подобно герцогиням Кингстонской и Девонширской, была героиней лондонских скандальных газет, но эта талантливая и независимая женщина была еще и отважной путешественницей и одним из первых авторов путевых записок-бестселлеров. Недолгое время она была замужем за пэром Англии, затем вступила в связь с французским посланником в Лондоне, а позже отправилась путешествовать в обществе молодого друга, посылая красочные описания поездки своему поклоннику, маркграфу Анспаху, зятю Фридриха Великого. Эти письма составили опубликованное ею «Путешествие через Крым в Константинополь». Свое географическое, любовное и литературное путешествие она закончила в 1791 году, выйдя замуж за Анспаха (с которым переписывался и Потемкин) и породнившись таким образом с королевским домом.

Элизабет Крейвен встречалась с князем в Петербурге и отправилась в Крым по его совету. Увидев, какие возможности дает приобретенный Россией край, она предложила: «Я создам здесь колонию из моих добропорядочных и предприимчивых соотечественников [...] Я была бы счастлива иметь собственный участок процветающей земли: Признаюсь, князь, я мечтала бы иметь два поместья в разных местах Тавриды». Апеллируя к его романтизму, она называла свое желание «прекрасной мечтой». При этом графиня умоляла князя «не сообщать о ее пожелании г-ну Фицгерберту» (преемнику Харриса на посту английского посланника в Петербурге), равно как и «никому из соотечественников», вероятно, не желая увидеть эту новость в лондонских листках. Чтобы напомнить Потемкину, с кем он имеет дело, она подписывала каждое письмо «Элизабет Крейвен, супруга пэра Англии, урожденная леди Элизабет Беркли». Ответ Потемкина неизвестен, но Крейвен так и не обосновалась в Крыму. Возможно, князь нашел ее красноречие чрезмерным, а планы — несерьезными.[535]

Князь мечтал сделать свои губернии краем цветущих полей и садов и наполнить его промышленностью: теперь ему требовались не солдаты, а агрономы. В письме к доктору Циммерману Екатерина цитировала его слова: «В Тавриде должно без сомнения, во-первых, завести хлебопашество и шелковых червей, следовательно и насадить шелковичных деревьев. Можно бы делать в Тавриде сукно [...], так же и сыры, коих не делают по всей России. И разведение садов, а особливо ботанических [...] Для всего оного люди знающие необходимы».[536]

Когда испанский офицер Антонио д’Эстандас попросил выделить ему имение, чтобы устроить под Симферополем фарфоровую и фаянсовую фабрику, князь тут же приказал губернатору «отвесть ему земли сколько потребно, но с обязательством [...], что точно и без промедления сии фабрики учреждены будут». Считая Крым идеальным местом для производства шерсти, он уверял Екатерину, что здесь можно будет перегнать европейских скотоводов.[537]


Самодержец и предприниматель в одном лице, князь сам управлял различными производствами, в том числе шелка и вина. Решив организовать шелковую мануфактуру (в Астрахани у него уже работало хорошо отлаженное предприятие), он заключил соглашение с итальянским графом Пармой об устройстве фабрики на большой территории. Князь перевез двадцать крестьянских семей из своих российских поместий, обещав через пять лет доставить еще двадцать, и ссудил графу 4 тысячи рублей. Чтобы под держать производство, он скупал по повышенной цене весь шелк, производившийся в области. Что же касается до успеха этого предприятия, то в начале XIX века Мария Гатри констатировала, что шелк, который производит усердный граф Парма — отличного качества.[538]

Рынком крымского шелка князь хотел сделать Екатеринослав. 340 тысяч рублей было потрачено на заведение чулочной фабрики, и скоро он послал императрице пару чулок — таких тонких, что они умещались в скорлупе грецкого ореха. «Ты, милосердная мать, посещая страны, мне подчиненные, увидишь шелками устлан путь», — писал он.[539]

Что касается вина, то в четырех местах полуострова Потемкин посадил 30 тысяч лоз токайского винограда, вывезенного из Венгрии с разрешения Иосифа II. В Астрахани он уже несколько лет разводил виноградники. Теперь светлейший выписал оттуда в Судак француза Жозефа Банка, своего виноградаря, чтобы устроить под стенами Генуэзской крепости центр виноделия.

Задача Банка состояла в том, чтобы сажать фруктовые сады и виноградники, а также, в качестве полезного дополнения, «устроить производство водки на французский манер». В течение пятилетней службы его жалованье составляло 2 тысячи рублей в год (гораздо больше офицерского), плюс квартира, дрова, пара лошадей и сорок бочонков вина. По приезде француз ворчал, что купленные для него сады «запущены [...] за ними не ходили три года [...] и в этом году вина ждать не приходится».[540]

Когда первый урожай был готов, он с гордостью послал светлейшему 150 бутылок красного судакского вина.

Письма Банка, рассеянные по потемкинским архивам, полны жалоб и часто покрыты пятнами, как будто автор писал их, одновременно поливая виноградники. Бедный Банк скучал по жене: «Без семьи я не могу оставаться в Судаке, даже если Ваша Светлость подарит мне весь мир». Работа невозможна без двадцати помощников — причем не солдат! Но работники грубили Банку, и он снова жаловался князю.[541]

В конце концов Потемкин уволил Банка, возможно, за воровство. Дальнейшая судьба Банка неизвестна; его место занял другой француз.

«Судакские виноградники, — сообщал в Версаль граф Сегюр, — очень недурны».[542]

Даже в разгар Второй русско-турецкой войны, в 1789 году, продвигаясь в глубь турецкой территория, князь находил время давать Фалееву распоряжения вроде следующего: «Удобной земли вспахать прикажите [...] и заготовить достаточное число для посева будущим летом фасоли. Лучших семян я из Ясс пришлю, так как и чечевицы. Я намерен тут устроить школу хлебопашества...»[543]


Потемкинская «империя в империи» не ограничивалась Новороссией: ему были вверены и военные границы с Кавказом и Кубанью — здесь на протяжении 1780-х годов шли военные действия: продвижению русских сопротивлялись чеченцы и другие горские племена. На Кавказе русские установили линию укрепленных фортов, где держали оборону поселенцы-казаки. В середине 1770-х годов, получив доступ к власти, Потемкин сразу пересмотрел устройство обороны на Кавказе и решил передвинуть пограничные заставы со старой Царицынской линии на новую, Азово-Моздокскую.

Линия давала возможность сажать виноградники, шелковичные деревья и хлопок, умножать разведение овец, лошадей, сажать сады и увеличивать производство зерна. Начало новой линии было положено летом 1777 года строительством фортов в Екатеринограде, Георгиевске и Ставрополе. В 1780 году Потемкин привез в будущие губернские центры первых гражданских поселенцев (это были государственные крестьяне из внутренних губерний).{67} В конце 1782 года, когда фортификации были почти готовы, императрица предоставила Потемкину право единоличного надзора за раздачей земель в этом краю. Князь перевез на Линию казаков из волжских станиц. Название, данное им в 1784 году новой крепости на Кавказе, бросало вызов вождям горских племен: Владикавказ.

По Георгиевскому трактату, подписанному в 1783 году с царем Ираклием, российская граница передвинулась с севера Кавказа в Тифлис. К этому времени владения и проекты Потемкина стали уже так обширны, что он советовал императрице создать отдельное Кавказское наместничество, которое состояло бы из Кавказской, Астраханской и Саратовской губерний, — разумеется, под его управлением. Наместником был назначен энергичный кузен князя Павел Потемкин: построив Военно-Грузинскую дорогу через горы в Тифлис, он стал населять новые города государственными и монастырскими крестьянами. Только в 1786 году в распоряжение светлейшего поступили 30 307 человек из внутренних губерний для заселения Кавказа (и Екатеринослава).[544] Павел Сергеевич, подобно своему могущественному родственнику, превратил Екатериноград в подлинную столицу наместничества и завел там двор в роскошном дворце.

В 1785 году на Кавказе появился вождь в зеленом плаще, называвший себя Шейхом Мансуром (Победителем). Он проповедовал идеалы суфийского братства Нашбанди и объявил газават — священную войну против русских. Никто никогда не узнает, кем он был на самом деле: возможно, пастухом-чеченцем по имени Ушурма, родившимся в 174$ году. Однако, согласно одной из версий, он был сыном итальянского нотариуса из Монтеферрата, его настоящее имя было Джо-ванНо Баттиста Боэтти, он сбежал из дома, стал доминиканским миссионером, принял ислам, изучал коран в бухарском медресе и сделался воином{68}. Со своими горцами, предшественниками шамилевских мюридов, Мансур сумел истребить колонну русских войск из 600 человек. Впрочем, он чаще проигрывал, чем побеждал, и все же продолжал возглавлять коалицию горцев, и имя его стало легендой.

Войной против Шейха Мансура руководил из Екатеринограда Павел Потемкин. Но архивы светлейшего показывают, что верховное командование кавказскими и кубанскими корпусами принадлежало ему. В 1787 году, перед тем, как разразилась вторая война с Турцией, побежденный Мансур бежал на турецкую территорию. Когда началась война, он был готов сражаться снова.[545] Русским так и не удалось полностью подавить горское сопротивление, и так называемые войны с мюридами продолжались почти весь следующий век. Не прекратились они и до сих пор.


Князь строил на юге дворцы, достойные наместника, если не царя. У него был большой дом в Кременчуге, а обширный дворец в Херсоне{69}, с двумя двухэтажными флигелями и центральным четырехэтажным корпусом, был главным зданием нового Города. Славу потемкинских «Афин» составлял монументальный Екатеринославский дворец, построенный по проекту Ивана Старова, с двумя крыльями, простирающимися на 120 метров от портика с шестью колоннами{70}. Садовник Потемкина Уильям Гульд приехал на юг вслед за Старовым с сотнями рабочих. В Екатеринославе он разбил английский парк и создал возле дворца две оранжереи, подчеркивая сочетание «изящества и практичности», как сам он писал князю.[546]


Удивительно, но в Крыму Потемкин не построил для себя ни одного крупного дворца, хотя в Карасубазаре Старов возвел для него особняк из розового мрамора.[547] Последний его дворец, в Николаеве, высится на утесе у слияния двух рек. Он декорирован местными архитекторами в молдавско-турецком стиле и имеет купол с четырьмя башнями, напоминающими минареты. В последние месяцы жизни князь приказал Старову добавить к дворцу баню и фонтан («как у меня в Царском Селе»).[548] Это был последний заказ, который Старов выполнил для своего покровителя.


Сам князь считал юг делом своей жизни. В последний приезд в Петербург в 1791 году он произнес перед английским посланником Уильямом Фокнером пламенную речь, которая показывала, что его энтузиазм ничуть не угас. Его энергия и воображение, сделавшие его государственным деятелем первого ранга, по-прежнему били через край. Он говорил, что должен возвращаться на юг, чтобы осуществить свои великие планы, успех которых, сказал он, «зависит от него одного». Там стоял флот, построенный почти его собственными руками,, а население со времени назначения его губернатором «увеличилось с 80 тысяч до 400 тысяч солдат, а в целом составляет почти миллион...»[549]

Перепись населения в Новороссии и Крыму не проводилась, поэтому по разным оценкам число жителей получается разным. Французский посланник Сегюр, описывая своему правительству деяния Потемкина, восклицал: «Когда он взял в свои руки бразды правления этим краем, здесь насчитывалось всего 204 тысячи жителей, а под его управлением население всего за три года достигло 800 тысяч! Это греческие колонисты, немцы, поляки, отставные солдаты и матросы». Потемкин увеличил мужское население Крыма, предположительно с 52 тысяч человек в 1782 году до 130 тысяч в 1795-м. В остальной части Новороссии мужское население выросло за тот же период с 339 тысяч до 554 тысяч. Другой авторитетный историк указывает, что мужское население увеличилось с 724 678 человек в 1787 году до 819 731 в 1793-м. Какова бы ни была истина, очевидно, что свершения князя были огромны. «До того, как в девятнадцатом веке изобретение парохода и паровоза позволило начать коммерческое освоение... таких отдаленных районов, как центральная часть американского запада, — пишет современный исследователь, — эта российская экспансия была непревзойденной по масштабу и скорости».[550]

Он в буквальном смысле основал сотни мелких поселений («Один француз, — писал Сегюр, — каждый год сообщал мне, что обнаруживает новые процветающие деревни там, где прежде была пустыня») — и несколько крупных.[551] Большинство последних сегодня — крупные города: Херсон, 355 тысяч жителей, Николаев, 1,2 миллиона, Екатеринослав (ныне Днепропетровск), 600 тысяч, Севастополь, 375 тысяч, Симферополь, 358 тысяч, Ставрополь, 350 тысяч, Владикавказ (столица Северной Осетии), 300 тысяч, и Одесса, 1,1 миллиона. Почти во всех —судостроительные верфи и военно-морские базы.

Еще одним свершением, имевшим значение для Российской империи вплоть до Крымской войны, да и позднее, стало строительство меньше чем за десять лет черноморского флота. «Поистине гигантское свершение, — пишет современный историк, — сделало Россию арбитром Восточной Европы и дало ей шанс затмить Австрию и Османскую империю».[552]


20. АНГЛОМАНИЯ

Мой роман кончен...

Я должен оставить Петербург...

Как я счастлив, что князь

Потемкин предложил мне место...

Сэмюэл Бентам брату, Иеремии Бентаму


11 декабря 1783 года Потемкин вызвал в свои петербургские апартаменты молодого англичанина Сэмюэла Бентама и обрисовал ему перспективу блестящей карьеры под своим начальством.

Братья Бентамы — старший, Иеремия, и младший, Сэмюэл, — были сыновьями адвоката Джеремайи Бентама, которому покровительствовал будущий премьер-министр граф Шелбурн. Оба брата обладали блестящим умом, кипучей энергией и изобретательностью, но характеры их были совершенно противоположны: Иеремия, которому к моменту нашего рассказа исполнилось почти сорок лет, был робкий человек и кабинетный ученый; Сэмюэл — красноречивый, любящий общество, вспыльчивый и влюбчивый. Инженер по образованию, талантливый математик, он не находил применения своим способностям на родине, хотя не оставлял работы над механическими изобретениями и попыток предпринимательской деятельности. Своей непоседливостью он напоминал Потемкина, «постоянно переходя от одного плана к другому, еще лучшему».[553]

В 1780 году, когда Иеремия работал в Лондоне над проектом законодательной реформы, Сэмюэл, которому исполнилось 23 года, отправился в путешествие, заведшее его на берег Черного моря (здесь он наблюдал рождение Херсона), а затем в Петербург, где он представился Потемкину. Сэмюэл сразу понял, что князь — тот самый человек, который может способствовать его карьере. И действительно, вскоре, в 1781 году, Потемкин отправил его в поездку по Сибири, для осмотра промышленности края. Когда Бентам вернулся, князь представил императрице его отчеты о сибирских рудниках, заводах и соляной добыче.[554]

Потемкину нужны были способные инженеры, корабельные мастера, предприниматели и англичане: Бентам соединял все это в одном лице. В письме к брату из Иркутска он хвастался, что нашел покровителя, «облеченного властью». Юный путешественник волновался, понимая, что он и его покровитель буквально созданы друг для друга: «Размах дел, которые ведет этот человек, превышает все, о чем мне доводилось слышать в этой империи. Положение его при дворе также самое благоприятное — еще одна причина, по которой ему низко кланяются все губернаторы. Главный предмет его забот — Причерноморье. Он развивает там мануфактуры, строит корабли для казны, снабжает армию и казну всем необходимым и очищает Днепр от порогов за собственный счет. Перед моим отъездом из Петербурга он выразил желание, чтобы я оказал ему помощь в его предприятиях».[555]

Однако по возвращении Бентам занялся совсем другим предметом.


В Петербурге он влюбился в графиню Софью Матюшкину, племянницу и воспитанницу фельдмаршала князя Александра Михайловича Голицына, губернатора столицы, неудачно командовавшего армией в русско-турецкой войне, но пользовавшегося уважением за преклонные лета. Сэмюэл и графиня, почти ровесники, познакомились в салоне сына фельдмаршала, влюбились друг в друга и стали часто встречаться. Их страсть еще больше разгоралась от того, что приходилось прибегать к уловкам, ибо старый Голицын был очень недоволен ухаживанием английского золотоискателя за его воспитанницей, тем более был против ее брака с ним. Весь двор следил за развитием их романа. Императрица, любившая амурное озорство, дала понять, что этот скандал ей по душе.

Воображение Сэмюэла разыгралось не на шутку. «Если вы имеете что сказать мне за или против брака, — просил он брата, — прошу вас, сделайте это». Ему полюбились и девушкам и то положение, которое она занимала: «Она наследница двух очень богатых людей». Сэмюэл решил, что интерес к его особе, вызванный скандалом, поможет ему получить место на службе императрицы: «Я не сомневаюсь, что желание Ее Величества помочь моему союзу обеспечено ее благосклонностью ко мне [...] Она уверена, что я предложил свою службу империи, потому что влюблен». Он писал и Голицыну: «Я люблю вашу племянницу уже больше пяти месяцев».[556] Это еще больше разозлило старика, и он запретил молодым людям встречаться.

Придворные получали удовольствие от наблюдения за несчастной любовью не меньше, чем Екатерина; новости об этом романе сообщали даже Потемкину, занятому присоединением Крыма. Англия и англичане были в большой моде, и Бентам не только страдал от любви, но и вел рассеянную светскую жизнь, наслаждаясь вниманием высшего общества. В Петербурге жило много его соотечественников; ему покровительствовали сэр Джеймс Харрис, а затем его преемник Ален Фицгерберт. Его единственным постоянным врагом из числа британцев был шотландец доктор Роджер-сон, придворный медик. Возможно, подозревая истинные интересы, двигавшие любовью Бентама, он советовал Екатерине не принимать Сэмюэла при дворе, потому что у того сильный дефект речи. Однако двое русских друзей Бентама князь Павел Дашков, сын княгини Дашковой, и инженер полковник Корсаков, оба учившиеся в Англии и теперь служившие при Потемкине, ввели Бентама в гостиные всех столичных вельмож, принимавших иностранцев. Вот характерное письмо Бентама: «Завтракал у Фицгерберта, обедал у герцогини Кингстон, потом поехал к князю Дашкову, от него к Потемкину, но, так как последнего не оказалось дома, отправился к баронессе Строгановой, а оттуда на ужин к Дашкову».[557]

Возможно, по желанию Екатерины ее фаворит Ланской вмешался в отношения Бентама с Матюшкиной и сказал тетке и матери Софьи, что «императрица полагает, что они неправы, противореча сердечной склонности молодой графини». Это раздражило тетку еще сильнее. В ту эпоху в Европе, даже в Италии, было немного городов, так приспособленных к интригам, как Петербург, где тон задавал двор и где целая армия слуг передавала записки, выведывала секреты и ждала под окнами тайных знаков. Так при помощи друзей Сэмюэл и Софья разыгрывали сцены из «Ромео и Джульетты».

Сэмюэл, опьяненный высоким положением своих союзников, разделял свойственное многим влюбленным заблуждение, что он является центром вселенной, и полагал, что европейские кабинеты забывают о войнах и трактатах, обсуждая подробности его свиданий. Поэтому, когда, покорив Крым и Грузию, Потемкин с триумфом вернулся в Петербург, Сэмюэл ожидал, что тот первым делом спросит о его романе. Однако князя больше интересовали познания англичанина в корабельном деле. Екатерина, хотя ей и нравилось дразнить Голицыных, никогда не встала бы на сторону англичанина против потомков Гедиминаса. Ланской вмешался снова и заявил, что скандальный роман нужно прекратить.


6 декабря удрученный Бентам явился к Потемкину, который предложил ему место в Херсоне. Сэмюэл не хотел соглашаться, все еще надеясь на брак с Матюшкиной. Но скоро он понял, что в Петербурге ему больше нечего делать, и, решив удалиться «из деликатности», принял предложение. Потемкин произвел его в чин подполковника, назначив жалованье 1200 рублей в год и «гораздо большую сумму на столовые средства». Князь имел большие виды на Сэмюэла — тому предстояло переместить верфи вверх по Днепру и возглавить внедрение ряда механических изобретений.

Новоиспеченный подполковник был в восторге от Потемкина. «Южная часть империи находится под его прямым управлением, — восторженно писал он, — а вся остальная — под косвенным. При той благосклонности и доверии, каких удостаивает меня князь, я никак не могу назвать свое положение неприятным. Он соглашается со всеми моими предложениями. Я могу входить к нему в любое время. Он приветствует меня, когда бы я ни вошел к нему в комнату, и усаживает, тогда как обладатели звезд и лент могут являться по десять раз, а он на них даже не взглянет».

Необычный стиль управления Потемкина забавлял Бентама: он так и не знал, что именно будет ему поручено в Херсоне или где бы то ни было. В разговоре с Сэмюэлом светлейший упомянул также «какое-то поместье на границе с Польшей [...] Сегодня он говорит о новом порте и о верфи ниже порогов, завтра о том, что поручит мне строить в Крыму ветряные мельницы, через месяц мне могут поручить полк гусар и отправить воевать с китайцами, а потом — командовать стопушечным кораблем».[558] Под конец карьеры Бентама в России за его плечами окажется почти все вышеперечисленное.


10 марта 1784 года князь внезапно уехал из Петербурга на юг, оставив Бентама в распоряжении Попова, начальника своей канцелярии. В среду, 13 марта, в полночь Бентам выехал в обозе из семи кибиток. Из дневника, который Сэмюэл вел в эти дни, мы знаем, что 16 марта он прибыл в Москву, чтобы встретиться с Потемкиным. Когда утром следующего дня он явился к князю, тот позвал Попова, велел ему записать молодого человека в армию, в кавалерию или в инфантерию, как тот пожелает (Бентам выбрал пехоту) и выдать ему мундир подполковника.

Три с лишним месяца путешествовать вместе с князем по империи — такой привилегией могли похвастаться лишь немногие иностранцы; Потемкин терпел только тех, кто мог составить ему лучшее общество. «Путешествие, которое я совершал этой весной с князем, было во всех отношениях приятно для меня, не привыкшего много думать об усталости [...] Я давно не проводил время так весело». Из Москвы они направились на юг через Бородино, Вязьму и Смоленск, проехали

через потемкинские имения в Орше в верховьях Днепра, а оттуда направились в южную штаб-квартиру светлейшего, в Кременчуг. Бентам наверняка был при князе в то время, когда тот открывал свое наместничество в Екатеринославе. В Крым они добрались в начале июня должно быть, они вместе посетили Севастополь.

Наконец князь решил, что подполковник Бентам не должен оставаться в Херсоне, и в июле англичанин прибыл к новому месту службы — в имение Потемкина Кричев.[559]


Бентам стал единоличным управляющим имения, «территория которого превышала площадь любого английского графства» — а также многих немецких курфюршеств: Кричев, по словам Бентама, простирался больше чем на 100 квадратных миль, соседствуя при этом с другим, еще большим имением Потемкина — Дубровной. В Кричеве имелось пять городков и 145 деревень, всего 14 тысяч душ мужеского пола. Население обоих имений превышало «40 тысяч мужчин-вассалов», как выразился Бентам, то есть полное число жителей должно было превышать эту цифру по меньшей мере в два раза.[560] Поместья Кричев и Дубровна были не только обширны, но и стратегически важны: когда в 1772 году Россия присоединила эти земли по первому разделу Польши, Екатерина получила контроль над верховьями двух важнейших торговых рек Европы: над правым (северным) берегом Западной Двины, ведущей на Балтику, в Ригу, и над левым (восточным) берегом Днепра, где Потемкину предстояло построить несколько городов. Когда в 1776 году Екатерина решила подарить Потемкину земли, он, возможно, попросил те, что имели выход к обеим рекам и являлись потенциальными торговыми форпостами как для Балтийского, так и для Черного моря: потемкинские владения, идеальная площадка для строительства небольших кораблей, тянулись вдоль левого берега Днепра ни много ни мало на пятьдесят миль.

Имения Потемкина уже славились заводами, производящими лучшие в России зеркала.{71} В Кричеве же Бентам увидел коньячный, кожевенный и медеплавильный заводы, парусинную мануфактуру на 172 станка, канатную фабрику, поставляющую канаты на херсонские верфи, комплекс оранжерей, гончарную мастерскую, судостроительную верфь и еще одно зеркальное производство. Кричев являлся как бы продолжением Херсона. «Это поместье в изобилии снабжает главные морские склады по реке, [...] самому удобному транспортному пути к Черному морю». Торговля шла в обоих направлениях: уже появившийся избыток канатов и парусины отправлялся в Константинополь, одновременно велась оживленная двусторонняя торговля с Ригой. Это был царский арсенал Потемкина, его промышленная и торговая штаб-квартира, его судоверфь и источник поставок в строящиеся города и на черноморский флот.[561]

В Кричеве ничто не напоминало Бентаму о петербургских гостиных. Дом Потемкина, в котором он поселился, оказался «шатким сараем». Энергичный и амбициозный англичанин попал на перекресток европейских дорог: здесь пересекались не только речные транспортные пути, но встречались и далекие друг от друга культуры. «Местоположение живописно и приятно, люди [...] тихие и невероятно терпеливые [...] хотя одни работящие, а другие лентяи и пьяницы». Здесь же, «почти как рабы», работали сорок обедневших польских дворян.

Население Кричева составляли русские, немцы, донские казаки, польские евреи — и англичане. «Поначалу мои английские уши никак не могли привыкнуть к этой какофонии». Евреи, у которых «нам приходилось покупать все необходимое для жизни», вспоминал потом Бентам, говорили на немецком или на идише. «По рыночным дням, оказываясь в самой середине этой сумятицы причудливых лиц и платьев, я часто спрашивал себя, каким ветром меня сюда занесло».

Не менее разнородны были и обязанности Сэмюэла. Он стал «законодателем, судьей и шерифом» здешних крепостных и, разумеется, управляющим фабрик. Через два года Бентам достиг таких успехов, что предложил князю сделку: он возьмет на десять лет самые запущенные заводы, а Потемкину оставит самые процветающие. На строительство и материалы ему потребуется кредит в 20 тысяч рублей (около 5 тысяч фунтов).[562] Сделка была подписана в январе 1786 года, причем князь ссудил деньги на десять лет беспроцентно: ему было достаточно получить в конце этого периода заводы, способные приносить доход. Его заботила не прибыль, а интересы империи.

Помимо других нововведений Бентам предложил ввезти в Кричев картофель. Первый урожай собрали в 1787 году, и Потемкин приказал сажать картофель и в других своих поместьях. Картофель пытались сажать и раньше — но Потемкин первый стал систематически распространять посадки в своих многочисленных имениях, и, возможно, благодаря его распоряжениям этот корнеплод стал основой рациона россиян.

Но главной обязанностью Бентама было строительство кораблей, причем любого рода. «Мне предложено самому выбирать [...] строить ли военные суда, торговые или прогулочные». Князю нужны были пушечные фрегаты для флота, прогулочные для императрицы, баржи для днепровской торговли и, наконец, галеры для долгожданного путешествия императрицы на юг. Такой заказ мог обескуражить кого угодно — но мог ли Бентам недооценить момент, когда Потемкин никак не мог решить, какие же суда ему нужны в первую очередь. Сколько мачт, одну или две? Сколько орудий? «Чтобы закончить разговор, он объявил, что, если мне угодно, пусть будет двадцать мачт и одна пушка. Я не знал, что отвечать...» Какому еще изобретателю случалось иметь дело с таким снисходительным — и безумным заказчиком?[563]


Вскоре Сэмюэл понял, что нуждается в помощи. На корабли требовались гребцы, будь то крестьяне или солдаты. С этим проблем не возникало: князь, как по волшебству, доставил батальон мушкетеров. «Поручаю вам командование», —. писал светлейший из Петербурга в сентябре 1785 года. Мысль о флоте не оставляла Потемкина: «Мое намерение, сэр, — иметь корабли, годные к плаванию по морю, так что прошу вас... оборудовать их соответственно». Естественно, Бентам не умел ни говорить по-русски, ни командовать солдатами, так что когда один майор спросил его распоряжений на параде, он отвечал: «Как вчера». А какой проводить маневр? «Какой всегда».[564]

Писать, а тем более чертить, умели только двое или трое поручиков, двое кожевенников из Ньюкасла, юный математик из Страсбурга, датчанин-медеплавильщик и шотландский часовщик. Сэмюэл забрасывал Потемкина требованиями прислать мастеров. Князь отвечал, что работников можно нанимать на любых условиях.[565]

Если в политическом отношении Англия не интересовала Потемкина, то к самим англичанам он относился с живым вниманием. Впрочем, в ту эпоху англомания правила Европой. В Париже носили «виндзорские воротнички» и английские сюртуки, дамы пили шотландский виски и чай, делали ставки на ипподромах и играли в вист. Потемкин желал видеть у себя только английских специалистов — не только у кричевских ткацких станков, но и в ботанических садах, на молочных фермах, ветряных мельницах и верфях. Объявления, которые Бентамы давали в английские газеты, отражали потемкинские капризы. «Князь желает завести пивное производство», — говорилось в одном. Или «хочет устроить красивую молочную ферму для производства масла и возможно большего числа сортов сыра». Наконец, требовались англичане вообще: «Любой талантливый человек, способный усовершенствовать предприятия князя, будет принят наилучшим образом». В конце концов Потемкин объявил Бентаму, что желает создать «целую английскую колонию», которая будет иметь привилегии и собственную церковь.[566] Англомания Потемкина, естественно, была заразительна. Соседи-помещики желали теперь обучать своих мастеровых у английских кузнецов, а Дашков отправил своих крепостных в Англию учиться ковроткачеству. Потом выяснилось, что садовников, матросов и ремесленников не достаточно: русские захотели и английских жен. Когда будущий адмирал Мордвинов женился на Генриетте Кобли, Николай Корсаков признавался Сэмюэлю, что и он «страстно желает жениться на англичанке».[567]

Бюджет Бентама был неограничен. Когда он попросил светлейшего определить условия кредита, тот отвечал лишь: «Какие вам будет угодно», — и банкир Сутерланд устроил для него кредит в Лондоне. Бентам понял, какие возможности открывают перед ним торговля между Англией и Россией и пост посредника в потемкинской кампании по вербовке английских мастеров. Через несколько недель после публикации первого объявления Сэмюэл стал посылать своему брату Иеремии списки следующего рода: «...одного слесаря, одного мастера по ветряным мельницам, одного ткача, строителей барж или барок, сапожников, укладчиков кирпича, матросов, домоправителей и двоих горничных, одна чтобы умела делать сыр, а другая прясть и вязать».[568]

Отец и старший сын Бентамы взялись за дело с энтузиазмом. Старый Бентам пригласил к себе, чтобы обсудить проект, помощника министра иностранных дел Фрейзера и двух российских «ветеранов» — Харриса, вернувшегося в Англию в 1783 году, и Реджиналда Пола Кери. Бывшего премьер-министра Шелбурна, теперь маркиза Лэнсдоуна, он уговорил набрать корабельных плотников для помощи своему младшему сыну. Шелбурн нашел, что замыслы Потемкина любопытны, но едва ли следует ему доверять: «Оба ваши сына слишком либеральны по складу ума, чтобы заниматься коммерцией, а Сэму наверняка интереснее изобретать, чем подсчитывать проценты. Это может сделать за него самый заурядный русский... — писал Лэнсдоун 21 августа 1786 года. — Он тратит свои лучшие годы в стране, где все меняется, и опирается на сомнительных людей».[569]


Скоро проект принял тот гротескный масштаб, какого достигали многие предприятия XVIII века.

Иеремия Бентам посылал брату длинные списки кандидатов на самые разные должности, от молочницы до смотрителя ботанического сада. Разумеется, приезжали прежде всего те, кто умел хорошо себя представить. Так, шотландец Логан Хендерсон, принятый на должность смотрителя ботанического сада, утверждал, что является «экспертом» не только по садоводству, но еще и по паровым двигателям, сахарной свекле и фейерверкам. Подписав контракт, он обязался привезти с собой двоих племянниц для работы на молочной ферме. Доктор Джон Деброу, бывший кембриджский аптекарь и автор только что вышедшего «Определения пола у пчел», подписался в качестве химика вместе с ремесленниками из Ньюкасла и Шотландии. Первая партия «экспертов» прибыла в Ригу в июне 1785 года. Пестрая компания философов, моряков, мошенников, женщин легкого поведения и рабочих, не знающих ни одного иностранного языка, оказалась заброшена в белорусскую деревню. При этом намерения каждого поселенца, как выяснилось, сильно расходились с планами Сэмюэла Бентама.

Иеремия Бентам жаждал присоединиться к брату. Он предвидел не только коммерческие возможности, но и перспективу работать в тишине над своими трактатами, которые Потемкин потом воплотит в реальность. Поместья Потемкина казались настоящей мечтой философа-практика (утилитарная теория Иеремии Бентама измеряла историческое значение правителя его способностью сделать счастливыми максимальное количество подданных), и он решил, что приедет в Россию со следующей партией англичан. Хуже всего было то, что Иеремия пустился писать князю напрямую, предлагая свои безумные идеи и навязывая очередных химиков и садовников.

Чтобы привезти ремесленников, Иеремия собирался приобрести корабль и назвать его «Князь Потемкин». Мадемуазель Кертленд, «молочница и одновременно отличный химик», подвигла Иеремию Бентама на такую феминистскую тираду: «Приобретая достоинства нашего пола, женщины обычно теряют преимущество собственного [...] Но не таков случай мадемуазель Кертленд». Еще философ намеревался продать Потемкину «огненную машину», а лучше — паровой двигатель Уатта и Болтона. Если двигатель не нужен, то не учредить ли в Крыму типографию? Печатать можно хотя бы «Проект Свода Законов» некоего И. Бентама, предлагал он — и подписывался: «В четвертый раз, Ваш Вечный Корреспондент».

Светлейший терпеть не мог длинных эпистол и хотел практических результатов. Подполковник Сэмюэл Бентам испугался, что «вечный корреспондент» разрушит его карьеру, и велел брату прекратить поток писем. Подробности покажутся князю «утомительными», он «ничего не желает слышать, пока не прибудут люди». Потемкин не отвечал на письма Иеремии. «Я боюсь самого худшего, — волновался Сэмюэл. — Наверное, все дело в твоем излишнем рвении». Однако в конце концов философ получил через русское посольство в Лондоне самое любезное письмо от светлейшего. «Должен поблагодарить вас за ваши труды по выполнению моих просьб, — писал Потемкин. — Занятость не позволила мне написать вам раньше [...] но теперь прошу вас получить согласие мистера Хендерсона сопровождать упомянутых вами особ». В самом деле, длинные, но блестящие письма Иеремии с его пышными фантазиями искренне понравились князю. Он сообщал, что очарован ими и приказал перевести их на русский язык.[570]


Больше всего Иеремия Бентам гордился приглашенным им садовником. «Джон Эйтон, — сообщал он отцу, — племянник королевского садовника в Кью».[571] В те времена среди садовников имелась своя аристократия, но все же Эйтон не получил должности первого садовника князя. Ее уже занимал Уильям ГУльд, протеже знаменитого мастера английских садов Ланслота Брауна, прибывший в Россию в 1780 году, почти одновременном с Сэмюэлом Бентамом.

Пожалуй, именно в создании английских парков всюду, где он оказывался, ярче всего сказалась его англомания. Живописные, тщательно спланированные и при этом создававшие иллюзию естественности, английские парки с их прудами, гротами и руинами постепенно вытесняли регулярные французские. «Я обожаю английские парки, — писала Екатерина Вольтеру, — с их изогнутыми линиями, пологими склонами, прудами, похожими на озера, и ненавижу прямые линии и однообразные аллеи [...] Словом, англомания вытеснила у меня плантоманию».[572]

Императрица подходила к своему новому увлечению со свойственной ей практичностью, а князь, как всегда, влюблялся в новую идею без удержу. В 1779 году императрица наняла садовника Джона Буша и его сына Джозефа для создания ландшафтных парков в Царском Селе. В другие свои имения она также выписала англичан, Спарроу и Хэкетта. Потемкин, как истинный англоман, считал английского садовника почти равным русскому аристократу: однажды он обедал у семейства Бушей вместе с двумя своими племянницами, графом Скавронским и тремя послами, чем весьма озадачил баронессу Димсдейл. Она записала, что Потемкин пришел в восторг от «прекрасного английского обеда Буша» и отдал должное каждому блюду. Вскоре нужда Потемкина в садовых мастерах выросла так, что он выписал из Англии Эйтона и позаимствовал у Екатерины Спарроу.[573]

Самым знаменитым из садовников, однако, остался Гульд, и автору этих строк в 1998 году довелось слышать его имя и в Петербурге, и в Днепропетровске. Гульду посчастливилось: его нанял человек, описанный в английской «Энциклопедии садоводства» 1822 года как «один из самых оригинальных покровителей нашего искусства в новые времена». В нем Потемкин нашел своего alter ego, художника, создавшего в разных местах империи парки, поражающие своим размахом.

У Гульда имелся штат из нескольких сотен помощников, которые путешествовали вместе с Потемкиным. Он спланировал и разбил парки в Астрахани, Екатеринославе, Николаеве и Крыму (Артек, Массандра, сад Воронцовского дворца в Алупке). Местные краеведы до сих пор произносят его имя с почтением.

Самым необыкновенным умением Гульда было создавать английские парки за одну ночь. «Энциклопедия садоводства», опираясь на свидетельство помощника Гульда, Колла, утверждала, что на каждой остановке Потемкин приказывал строить путевой дворец, а Гульд разбивал парк из «кустов и деревьев, с гравиевыми дорожками, скамьями и статуями, которые возил за ними особый поезд». Большинство историков считают эти рассказы легендами, но петебургские архивы свидетельствуют, что Гульд действительно сопровождал Потемкина в те места, где, как известно по другим источникам, английские парки возникали за несколько дней. Не зря Виже Лебрен называла Потемкина волшебником из «Тысячи и одной ночи».[574]

Естественно, англомания Потемкина распространялась и на его живописные вкусы. В его собрании картин и гравюр, как говорили, имелись Тициан, Ван Дейк, Пуссен, Рафаэль и Леонардо. Русским купцам и послам он давал соответствующие поручения: «Я пока не нашел того пейзажа, который ваша светлость заказали, но надеюсь, что поиски увенчаются успехом», — писал ему русский посол в Дрездене.[575]

Вернувшись в Лондон в 1783 году, Джеймс Харрис дал рекомендательное письмо к Потемкину Джону Джошуа Проби, лорду Кэрисфорту: «Податель сего — высокородный дворянин, пэр Ирландии». Кэрисфорт прибыл в Петербург и сообщил императрице и князю, что в их коллекциях недостает английских шедевров, в частности, полотен его знаменитого друга, сэра Джошуа Рейнольдса. Екатерина II Потемкин согласились восполнить пробел. Художник мог сам выбирать сюжеты, но светлейший желал исторических картин. Через четыре года, после многих отсрочек, Кэрисфорт и Рейнольдс послали князю письмо; картины отправлялись на корабле «Дружба». Благодаря за гостеприимство, Кэрисфорт объяснял, что картина, предназначенная для Екатерины, — «Юный Геркулес, удушающий змею», и добавлял: «Конечно, нет надобности сообщать вашей светлости, знатоку древней литературы, что сюжет взят из од Пиндара».{72} Рейнольдс сообщал Потемкину, что намеревался повторить для него это полотно, но потом переменил решение и написал «Целомудрие Сципиона». Кэрисфорт послал ему также картину Рейнольдса «Купидон, развязывающий пояс нимфы». «Знатоки, — сообщал он, — находят ее прелестной».[576]

Картины и вправду были хороши и прекрасно подходили адресату. «Нимфа», или, как называют ее сегодня, «Купидон, развязывающий пояс Венеры», представляет амура, развязывающего пояс очаровательной богини с обнаженной грудью. Сципион же, разбивший карфагенян так же, как князь побеждал турок, борется с соблазняющими его женщинами и деньгами, то есть делает то, что так плохо удавалось Потемкину.[577] Позднее Потемкин добавил к своей английской коллекции еще одного Неллера и одного Томаса Джонса.

Светлейший покровительствовал и лучшим английским художникам, работавшим в Петербурге, — в частности, Ричарду Бромп-тону, спасенному Екатериной от долговой тюрьмы. Потемкин почти стал агентом Бромптона, советуя ему даже, какую цену назначать за полотна. Ему же он заказал портрет Браницкой: этот прелестный портрет хранится теперь в Алупкинском дворце. Бромтон написал и портрет императрицы, но тут Потемкин лично велел изменить прическу. Картину купил Иосиф II, который, впрочем, жаловался, что эта «мазня» так ужасна, что он «желает возвратить ее». Когда художник умер, оставив 5 тысяч рублей долгов, Потемкин подарил его вдове тысячу.[578]


Энтузиазм, с которым Потемкин и Екатерина разделяли художественные вкусы друг друга, — еще одна трогательная сторона их отношений. Однажды в 1785 году, когда они уединились на два часа, дипломаты решили, что будет объявлена война, но выяснилось, что правители империи любовались восточными рисунками, привезенными английским путешественником Ричардом Уорсли. Неудивительно, что после кончины князя его коллекция пополнила собрание Эрмитажа.[579]


28 июля 1785 года Иеремия Бентам отплыл из Брайтона, напутствуемый мудрым советом своего покровителя графа Шелбурна: «Не связывайтесь ни с интригами, будь то в пользу Англии или России, ни с хорошенькими женщинами».[580] В Париже он встретился с Логаном Хендерсоном, будущим смотрителем ботанического сада, и сестрами Кертленд и поехал с ними через Ниццу, Флоренцию и Ливорно в Константинополь. Из турецкой столицы Иеремия отправил Хендерсона и его спутниц морем в Крым, а сам двинулся сушей и, после полного приключений путешествия в сопровождении отряда из двадцати всадников, к февралю 1786 года добрался до Кричева. Братья Бентамы обнялись после почти шестилетней разлуки.

Скоро выяснилось, что сестры Кертленд вовсе не родственницы Хендерсона; вероятно, они сожительствовали втроем. Потемкин поселил садовника с «племянницами» в татарском доме под Карасубазаром, но оказалось, что Хендерсон «не посадил в своей жизни ни одного цветочка, а мадемуазель [одна из сестер] не изготовила ни одной головы сыра».[581]

Еще один из приехавших, Робук, путешествовал с «так называемой женой», которая оказалась профессиональной проституткой и предлагала свои услуги каждому из ньюкаелцев, желая освободиться от «грубияна-мужа». Сэмюэл сбыл ее князю Дашкову: содержанка садовника происходила из страны Шекспира! Бентам подозревал, что в Риге Робук украл у кого-то брильянты... Когда Потемкин вызвал Самюэла к себе, Иеремия остался управлять имением, что еще больше усугубило неразбериху. Пчеловод доктор Деброу осаждал кабинет Иеремии и требовал паспорта, чтобы вернуться на родину. Мошенники даже выкрали у Самюэла деньги...[582]

Несмотря на все эти безобразия, братья получали огромную выгоду, как материальную, так и творческую: «Здесь, в Кричеве, точнее, в нашем коттедже в трех милях от городка, где я теперь живу, в сутках не 24 часа, а гораздо больше», — писал Иеремия.[583] Он работал над своим «Кодексом», сводом гражданского права, трактатом «О вреде ростовщичества» и французской версией сочинения «О судебных доказательствах». Одной идеей он был обязан брату: Сэмюэл предложил построить новую фабрику так, чтобы управляющий мог видеть всех работников с центрального наблюдательного пункта. Иеремия тотчас решил применить эту идею для устройства тюрем, и теперь с утра до ночи работал над «Паноптиконом».

Братья преследовали и еще одну цель: обзавестись землей в Крыму. «Из нас получатся отличные фермеры, — утверждал Иеремия. — Не сомневаюсь, что князь даст по большому участку земли каждому из нас, если мы того пожелаем...» Потемкин сам предлагал братьям: «Скажите только, какой участок вас привлекает», — но Бентамы так и не стали крымскими магнатами, хотя получили часть одного из имений Корсакова.[584]

Сэмюэл тем временем управлял заводами, торговал с Ригой и Херсоном английским сукном, иностранной валютой (обменяв 20 тысяч рублей Потемкина на дукаты) и строил байдаки (речные лодки) на Днепре. За первые два года он построил два больших судна и восемь байдаков, в 1786 году — двадцать байдаков. Вдохновленный свершениями сына, старик Бентам стал подумывать, не приехать ли ему тоже в Россию.

В 1786 году светлейший дал Сэмюэлу новое задание. Уже три года он обсуждал с Екатериной ее поездку в южные губернии. Сэмюэл к этому времени стал настоящим экспертом по строительству барж и байдаков, а теперь Потемкин приказал ему приготовить тринадцать яхт и двенадцать особых галер для поездки государыни по Днепру до Херсона. Бентам экспериментировал с новым изобретением, которое называл «вермикулар» — «червячное судно» — и описывал его как «гребной плавучий поезд, состоящий из нескольких отсеков, сложно соединенных друг с другом». Сэмюэл выполнил заказ Потемкина, добавив к нему императорскую галеру, которая состояла из шести отсеков, имела длину 252 фута и приводилась в движение 120 веслами.


Иеремия Бентам, жаждавший познакомиться со знаменитым Потемкиным, все ждал, что светлейший посетит имение в отсутствие Сэмюэла.

«Очень долго мы ожидали прибытия князя с часу на час», — писал Иеремия Бентам, но Потемкин, как обычно, задерживался. Через несколько дней племянница светлейшего графиня Скавронская остановилась в Кричеве по пути из Неаполя в Петербург и сообщила, что «князь князей передумал приезжать». Некоторые историки утверждают, что Потемкин и Иеремия Бентам вели долгие философские споры, но ничто не подтверждает факта их встречи, тогда как, если бы она состоялась, Иеремия не преминул бы подробное ее описать.[585]

Тем временем колония разношерстных британцев под управлением философа вела себя все хуже и хуже. Потемкин до сих пор им не заплатил. Многие из англичан утешались традиционным для экспатриантов способом — пьянством и развратом. Доктор Деброу, садовник Робук и дворецкий Бенсон подняли открытый мятеж.

Проведя больше года в имении Потемкина, Иеремия Бентам уехал. В скором времени после его отъезда английская колония в Кричеве перестала существовать.


Несмотря на развал английской колонии, кричевское имение процветало: в Кричеве Потемкину удалось понизить здесь смертность, воспользовавшись советом его швейцарского врача доктора Бера (возможно, это было оспопрививание). Мужское население за несколько лет увеличилось с 14 тысяч до 21 тысячи. Отчеты об управлении имением демонстрируют его важность для херсонского флота, а письма Бентама в потемкинских архивах показывают, что причерноморские города использовали Кричев как базу продовольствия и боеприпасов. За два года и восемь месяцев, до августа 1785 года, предприятие Бентама отправило в Херсон такелажа, парусины и гребных судов на 120 тысяч рублей, канатов и полотна на 90 тысяч. В 1786 году Бентам поставил байдаков на 11 тысяч рублей. К тому времени, Сэмюэл уехал, выход полотняной мануфактуры утроился, производство корабельных снастей удвоилось.

К 1786 году фабрики приносили высокий доход: коньячный завод — 25 тысяч рублей в год; столько же — 172 ткацких станка; канатная фабрика производила тысячу пудов (16 тонн) в неделю, принося около 12 тысяч рублей.[586] Впрочем, для Потемкина доходы и расходы значили мало: его единственной целью была слава и мощь империи, то есть армия, флот и города.

В 1787 году Потемкин внезапно продал все это имущество за 900 тысяч рублей, чтобы приобрести более обширное имение в Польше. Как и во всех его предприятиях, внезапная продажа того, что он так долго лелеял, должна была иметь серьезные политические причины. Некоторые из фабрик он перевел в свои кременчугские земли, другие оставил новым управляющим. После продажи имения кричевские евреи попытались собрать деньги, «чтобы Сэм Бентам смог купить этот город», но ничего не получилось.


Сэмюэлу Бентаму и Уильяму Гульду предстояли новые значительные роли. Князь уже использовал Сэма Бентама как консультанта по сибирским рудникам, управляющего заводами, кораблестроителя, командира мушкетеров, агронома и изобретателя. Теперь Бентаму предстояло поднять свои баржи вверх по реке с особым поручением, а потом стать квартирмейстером, знатоком артиллерийского дела, боевым морским офицером, сибирским проводником и торговцем между Китаем и Аляской — именно в таком порядке.

Гульд со своим штатом, который все продолжал пополняться мастерами из Англии, прочно вошел в потемкинское окружение: он предвещал приезд светлейшего, появляясь на новом месте за несколько недель до князя со своим инвентарем, работниками и саженцами. В начавшейся вскоре новой русско-турецкой войне ни одна из временных квартир Потемкина не считалась законченной без гульдовского сада.


21. БЕЛЫЙ НЕГР, ИЛИ ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Похоронила только что она

Любимца своего очередного,

Хорошенького мальчика Ланского.

Байрон. Дон Жуан. IX: 47. Пер. Т. Гнедич


25 июня 1784 года в Царском Селе на руках императрицы умер ее двадцатишестилетний фаворит генерал-поручик Александр Ланской. Болезнь Ланского случилась внезапно: неделю назад у него просто заболело горло. Казалось, он знал, что умирает — хотя Екатерина пыталась его разуверить, — и до последних минут сохранил то же достоинство, с каким умел нести свое двусмысленное положение. О его кончине скоро поползли злые слухи: якобы он надорвал хрупкое здоровье сильным возбуждающим средством, стремясь удовлетворить страсть царственной нимфоманки. Рассказывали, что «живот его лопнул», а вскоре после смерти «отвалились ноги. Запах стоял невыносимый. Те, которые полагали его в гроб, также умерли». Пошли слухи и об отравлении: не убил ли очередного соперника злодей Потемкин, уже доведший медленным ядом до сумасшествия Григория Орлова? Судя по скорбным письмам Екатерины Гримму и другим свидетельствам, можно предположить, что Ланской умер от дифтерии. Летняя жара и отказ Екатерины сразу предать тело земле объясняют и запах, и распухание.[587]

Императрица была безутешна. Никогда еще ее не видели в таком отчаянии. Двор притих. Доктор Роджерсон и канцлер Безбородко обменивались тревожными новостями. Роджерсон щедро предписывал кровопускания и слабительное, но оба чувствовали, что «нужнее всего — стараться об истреблении печали и всякого душевного беспокойства [...] К сему одно нам известное есть средство, — писал Безбородко Потемкину, — скорейший приезд Вашей Светлости». Конечно, императрица вспомнила о своем «супруге», «дорогом друге». Она беспрестанно спрашивала, сообщили ли о случившемся Потемкину.

Сразу же после смерти Ланского Безбородко отправил к Потемкину курьера. Екатерина, словно ребенок, спрашивала, скоро ли приедет князь. «Он уже в пути», — отвечали ей.[588]

Курьер нашел светлейшего вместе с Сэмюэлом Бентамом в Кременчуге в разгар работ по закладке Севастополя и обустройству Кричева. Князь немедленно пустился в дорогу и 10 июля был уже в Царском Селе. (Потемкин любил говорить, что путешествует по России быстрее всех: тогда как курьеры проделывали дорогу с юга за десять дней, на этот раз он домчался за неделю.)

Пока Потемкин пересекал степи, Екатерина пыталась справиться с трагедией: она потеряла человека, которого считала спутником на всю жизнь, с которым была счастлива как ни с кем другим. «Он был красив, полон обаяния и изящества, человечный, благодетельный, он любил искусства, покровительствовал талантам: все, по-видимому, соглашались с предпочтением, которое оказывала ему государыня», — писал Массон. Ланской был ее любимым учеником, на него обращала она свою нерастраченную материнскую ласку; он стал настоящим членом семьи Екатерины-Потемкина. Портреты донесли до нас его тонкие, почти юношеские черты. «Я надеюсь, — писала она Гримму за десять дней до болезни Ланского, — что он станет опорой моей старости».[589] В Царском Селе Потемкин застал замерший двор, впавшую в оцепенение императрицу, непогребенное тело Ланского и грязные слухи. Екатерина оставалась безутешна. «Я погрузилась в самую жестокую скорбь; счастья моего больше нет [...] — писала она Гримму. Он разделял мои горести и радовался моему веселью».[590] И в столице, и в загородной резиденции всерьез беспокоились о душевном здоровье императрицы. Через несколько недель после несчастья придворные сообщали, что «государыня все в такой же горести, как в день кончины Ланского». В самом деле, Екатерина едва не теряла рассудок от горя, непрерывно справлялась о теле своего возлюбленного, словно надеясь, что тот оживет. Три недели она не вставала с постели, а потом долго не выходила из своих покоев. Двор погрузился в крайнюю печаль, все развлечения были запрещены. Доктор Роджерсон предписывал императрице свои всегдашние средства, которыми, возможно, и объяснялась ее непроходящая слабость. Поначалу она допускала к себе только Потемкина и Безбородко, затем постепенно стала принимать и других. Потемкин утешал Екатерину, разделяя ее скорбь: говорили, что придворные слышат, как он рыдает вместе с ней.

Екатерина понимала, что ее не привыкли видеть слабой и страдающей. Поначалу ее уязвило даже сочувствие Потемкина, но в конце концов его заботливость сделала свое дело: «Он пробудил нас от мертвого сна».[591]

Потемкин был при ней каждое утро и каждый вечер: вероятно, он почти неотлучно провел с ней все эти недели. Возможно, это был один из тех кризисов, во время которых, как писал граф Кобенцль Иосифу И, Потемкин возвращался к своей роли мужа и любовника. Их отношения шли вразрез с моралью эпохи и напоминали французскую «любовную дружбу». В такие моменты Потемкин достигал «безграничной власти», как однажды он сказал Харрису: «Когда все идет гладко, мое влияние невелико, но когда она встречает препятствия, то всегда призывает меня и мое влияние делается как прежде».[592]

Постепенно государыня стала приходить в себя. Ланского похоронили в Царском Селе, больше чем через месяц после смерти. Екатерина на похоронах не присутствовала, а 5 сентября оставила летнюю резиденцию, и обещала никогда сюда не возвращаться. Через три дня после приезда она посетила церковь — двор увидел ее в первый раз за два с половиной месяца. Оказавшись в столице, она не могла оставаться в своих прежних апартаментах, где все напоминало о покойном, и перебралась в Эрмитаж. Почти целый год после смерти Ланского его место при государыне было вакантным. Потемкин не оставлял ее.

Но Потемкину нужно было возвращаться на юг, чтобы завершить свои проекты. Он уехал в январе 1785 года, однако и на расстоянии продолжал утешать императрицу. Отдельные страницы их переписки той поры если не по страстности, то по веселому, игривому тону приближаются к письмам времени их романа десятилетней давности. В этих запоздалых романтических посланиях слышатся осенние нотки — вероятно, оба чувствуют, что постарели. Он присылает ей табакерку, затем — платье с южных шелкопрядильных фабрик и обещает «шелками устлать путь», когда она посетит его в Крыму. Она благодарит его «от сердца».[593]

Светлейший снова приехал в столицу в начале лета 1785 года, когда Екатерина уже вернулась к нормальной жизни. Старые любовники снова начали свою игру. «Я на пути теперь к исповеди. Простите меня, матушка Государыня, в чем согрешил перед Вами ведением и неведением», — пишет Потемкин в приписке к мудреному старославянскому посланию, прося прощения за какую-то оплошность. Она отвечает: «Прошу равномерное прощение и с Вами Бог. Прочее же вышеописанное разбираю хорошо, но ничего не понимаю или весьма мало; читаючи, много смеялась».[594]

Обычай Екатерины иметь при себе официального фаворита привел к тому, что придворные уже ждали, когда вакантное место будет снова занято — и сама она чувствовала, что должна кого-то подобрать. Через год после смерти Ланского Потемкин понял, что она нуждается в любви более постоянной, чем мог ей дать он. Ему нужен был человек, который постоянно заботился бы о Екатерине.

Теперь, когда отправлялась в церковь, на ее пути выстраивались молодые красавцы в парадных мундирах.[595] Этот парад мужчин несомненно доказывает, что кандидаты в фавориты предлагались отнюдь не только Потемкиным, как утверждали злые языки, а выдвигались из среды придворных и ставились своими покровителями на пути императрицы. Охота началась. Уход Ланского обозначил апогей царствования Екатерины, но вместе с тем — начало периода ее неразборчивости. Отныне в числе ее избранников уже не будет выдающихся личностей.

К тому времени, когда светлейший вернулся в столицу, Екатерина действительно уже обратила внимание на нескольких дежуривших во дворце офицеров. В их числе были князь Павел Михайлович Дашков, сын княгини Дашковой, окончивший Эдинбургский университет, друг Сэмюэла Бентама, и двое гвардейцев — Александр Петрович Ермолов и дальний родственник Потемкина Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов. Все трое состояли при особе князя.

Какое-то время Екатерину привлекал Дашков. Она регулярно справлялась о нем и говорила, что находит в нем «благородное сердце».[596] За пять лет до описываемых событий князь Григорий Орлов встретил княгиню Дашкову, путешествующую вместе с сыном, в Брюсселе. Чтобы поддразнить высокомерную княгиню, он сказал, что из мальчика вполне мог бы получиться фаворит. Когда молодой человек вышел из комнаты, Дашкова обрушилась на Орлова: как смеет он говорить такие пошлости семнадцатилетнему юноше?[597]

Теперь Орлов уже отошел в мир иной, а Дашкова после долгих лет странствий возвратилась на родину; ее сыну было двадцать три года.

Трудно отделаться от впечатления, что Дашкова, хотя и относилась к фаворитам с плохо скрываемым презрением, не без труда поборола честолюбивое стремление сделать любимцем императрицы своего сына.


Княгиня посетила Потемкина и была с ним необычайно любезна. Тот, вероятно, обнадежил ее и лукаво подал ей основания верить, что ее семье будет оказана великая честь. Потемкин по-прежнему умел смешить Екатерину, изображая манеры разных придворных, но передразнивание Дашковой было его коронным номером, и Екатерина часто просила его повторить. Любопытно представить себе, как после этой встречи князь отправился в покои императрицы и в лицах воспроизвел разговор с Дашковой, а Екатерина смеялась до слез. Дашкова не знала, что Екатерина оказывает знаки внимания Ермолову и Мамонову, которые также были хороши собой — но не имели настырных мамаш. Покровители каждого из кандидатов надеялись на успех; Потемкин не выказывал предпочтения никому из троих.

Дашкова, уже праздновавшая возвращение благорасположения царицы, писала в «Записках», что Потемкин однажды прислал своего племянника Самойлова «спросить, дома ли князь Дашков». Молодого человека дома не случилось, и Самойлов оставил записку, что Потемкин желает видеть его у себя как можно скорее. Княгиня, писавшая свои мемуары много лет спустя, утверждала, что на предложенное ее сыну Потемкиным презренное место фаворита ответила Самойлову: «Я слишком люблю императрицу, чтобы препятствовать тому, что может доставить ей удовольствие, но из уважения к себе самой не стану принимать участие в подобных переговорах». Если ее сын действительно сделается фаворитом, заключила она, она воспользуется его влиянием «только один раз, а именно, чтобы добиться отпуска на несколько лет и разрешения уехать за границу».[598]

Этот сомнительный анекдот породил миф о том, что Потемкин присылал Екатерине молодых людей в послеобеденный «час любви». Поскольку Дашков состоял адъютантом Потемкина, в срочных вызовах к князю не было ничего подозрительного. Гораздо более правдоподобно, что Потемкин просто подшутил над княгиней и ее ответ соответствующим образом был преподнесен Екатерине.

Вскоре светлейший князь устроил большой праздник в Аничковом дворце. В этой огромной резиденции на углу Невского проспекта и Фонтанки он никогда не жил, но держал в нем свою библиотеку и давал балы. {73}

Гости, в масках и домино, прибывали весь вечер. В огромной овальной галерее на богато украшенной пирамиде разместился оркестр; на самом верху пирамиды стоял «литаврщик-арап в богатой одежде». Более 100 музыкантов под управлением Россети исполняли Инструментальную и роговую музыку и сопровождали хор. Часть залы отгораживал занавес. В кадрили князь Дашков танцевал с молоденькой княжной Екатериной Барятинской — красавицей, впервые выехавшей в свет (позднее Барятинская станет одной из любовниц Потемкина).

Когда вместе с великим князем Павлом Петровичем прибыла императрица, все старались понять, обратит ли она свое внимание на кого-нибудь из трех молодых людей. Лев Энгельгардт, оставивший описание этого вечера, заметил в толпе Ермолова. Потемкин приказал своей свите явиться в мундирах легкой конницы — а Ермолов приехал в драгунском. Энгельгардт бросился к нему, советуя немедленно ехать домой и переодеться. «Не беспокойтесь, — спокойно ответил ему Ермолов. — Однако ж не менее я вам благодарен за ваше ко мне доброе расположение». Энгельгардта поразила такая самоуверенность.[599]

Дашкова тем временем не отходила от светлейшего, они вместе любовались атлетической фигурой ее сына — но затем княгиня разрушила свои шансы, то ли высказав предположение, что ее сын уже избран, то ли попросив князя обратить внимание на какого-то ее родственника. Потемкин громко отверг ее притязания. «Место занято, — сказал он. — На него только что заступил поручик Ермолов».

Потемкин отошел от опешившей Дашковой, взял Ермолова под руку, прошелся с ним по зале, «чего он и самых знатных бояр не удостаивал», а затем подвел молодого человека к столу, где императрица играла в вист, и оставил его там, в четырех шагах за ее креслом, впереди высших сановников. В эту минуту все, и даже Дашкова, поняли, что императрица выбрала нового фаворита. Поднялся занавес, открылось великолепное угощение. Императрица, великий князь и придворные сели за отдельный круглый стол; для публики были накрыты сорок других. Бал продолжался до трех часов ночи.

На следующее утро, через одиннадцать месяцев после смерти Ланского, Ермолов вселился в апартаменты фаворита в Зимнем дворце и был назначен генерал-адъютантом императрицы. Высокий, светловолосый, с красивыми миндалевидными глазами и чуть приплюснутым носом — Потемкин прозвал его «белым негром», — 23-летний Ермолов не обладал, однако, ни манерами, ни тонкой красотой Ланского. «Он славный парень, — писал Кобенцль, — хотя несколько простоват». Вскоре он получил чин генерал-майора и орден Белого орла. Вероятно, Потемкин почувствовал облегчение, когда после года траура Екатерина наконец назначила себе избранника. Хотя некоторые историки настаивали на том, что Потемкин ревновал императрицу к каждому фавориту, более проницательные наблюдатели понимали, что на самом деле князь доволен, что Ермолов не даст императрице «впасть в меланхолию» и будет поддерживать ее «природную веселость».[600]

Восхождение Ермолова упрочило положение Потемкина. Когда через несколько дней князь заболел, Екатерина «навестила его, заставила принимать лекарство и бесконечно хлопотала о его здоровье».[601]

Волнения при дворе улеглись. Положение Потемкина осталось прежним. Он мог возвращаться к управлению своими губерниями и армиями.


В середине 1780-х годов двор Екатерины достиг расцвета своего великолепия. «Величественность сочеталась здесь с большим вкусом и очарованием двора французского, — писал граф де Дама, — а азиатская роскошь еще более подчеркивала пышность церемоний». Екатерина, как и Потемкин, любила устраивать маскарады, праздники и балы: императрице нравились переодевания. «Мне только что пришла в голову прекрасна мысль, — писала она еще в начале царствования. — Мы должны устроить в Эрмитаже бал [...] чтобы дамы явились в легких платьях, без фижм и высоких причесок [...] Французские актеры поставят лотки и станут продавать в кредит женские наряды мужчинам, а мужские дамам...» Екатерина знала, как идет ей мужской костюм.[602]

В 1780-е годы на придворных балах самодержица всея Руси являлась «одетой в платье с юбкой из ярко-красной парчи, с длинными белыми рукавами [...] и восседала в большом кресле, покрытом пурпурным бархатом», в окружении стоящих придворных. Платья на древнерусский манер скрывали ее полноту и одновременно были гораздо удобнее, чем корсеты и фижмы. Ей подражали княгиня Дашкова и графиня Браницкая, однако баронесса Димсдейл отмечала, что другие дамы «носят платья по французской моде», хотя, по мнению леди Крейвен, «французский газ и цветы нимало не шли русским красавицам».[603]

Зимой двор размещался в Петербурге, в Зимнем и Летнем дворцах. Еженедельная программа повторялась — по воскресеньям большие собрания в Эрмитаже, с присутствием дипломатического корпуса; по понедельникам — балы у великого князя и так далее. Когда Потемкин жил в столице, по четвергам он обычно проводил вечер у императрицы в Малом Эрмитаже, где она отдыхала с Ермоловым и близкими друзьями — Нарышкиным и Браницкой. Для того чтобы можно было непринужденно беседовать, слуг удаляли; за обедом гости заказывали блюда посредством записок, которые через специальное устройство опускались вниз к глухому лакею, и через некоторое время тарелки поднимались наверх.


В летние месяцы весь двор переезжал на ближние императорские дачи. Екатерина любила Петергоф на берегу Финского залива, но главной летней резиденцией в те годы являлось Царское Село. Здесь она обычно останавливалась в построенном Елизаветой и напоминающем свадебный торт Екатерининском дворце, названном в честь матери Елизаветы, жены Петра I. «Оштукатуренное кирпичное здание дворца [...] с позолоченной наружной лепниной великолепно, — писала баронесса Димсдейл, — а внутреннее убранство поразительно».[604] Особое впечатление на нее произвела зала в китайском вкусе, а еще больше — ряд комнат с ярким красно-зеленым орнаментом на стенах, как в «волшебном замке». Шпалеры в Львиной комнате оценивались в 201 250 рублей. Шотландскому архитектору Чарльзу Камерону Екатерина поручила переустройство дворца, а садовник Буш разбил парки в английском вкусе, с лужайками, гравиевыми дорожками, павильонами, рощицами и огромным прудом в центре. Галерея, построенная Камероном, имитировала античный храм, словно повисший в воздухе. Здесь Екатерина разместила коллекцию бюстов древних мыслителей и политических деятелей. В парке все напоминало о победах русского оружия: Чесменская колонна Антонио Ринальди, поставленная на острове в середине Большого пруда, Румянцевская колонна, посвященная Кагульскому сражению. Кроме того, имелись Китайская деревня, башня-руина, а также пирамида — усыпальница трех любимых собачек императрицы, английских левреток, с французской стихотворной эпитафией. Неподалеку от этого места находилась и усыпальница Ланского. Здесь же устраивались и большие качели «летающая гора».

Императрица вставала рано утром и гуляла со своими собаками, одетая в длинный плащ, кожаные туфли и чепец: так изобразил ее на известном портрете Боровиковский, а затем и Пушкин в «Капитанской дочке». Днем иногда проводились военные парады. Баронесса Димсдейл описала, как, стоя на балконе, Екатерина делала смотр отряду гвардейцев во главе с Потемкиным.

У князя были свои дома в окрестностях Царского Села, и императрица часто останавливалась в них. Иногда они строили свои дворцы рядом — например, она построила имение Пелла рядом с его Островками, чтобы чаще с ним видеться. Поскольку в основном он жил в императорских дворцах, его многочисленные резиденции составляли подобие караван-сарая бродячего султана — но он приобретал все новые и новые, перестраивая их по английской моде или по собственному капризу. Первым стал небольшой дворец в Осиновой роще, имении на побережье Финского залива, подаренном ему Екатериной в 1777 году, где она останавливалась, когда начинался ее роман с Корсаковым. «Какой чудесный вид из каждого окна! — восклицала она в письме к Гримму. — Из моей комнаты я вижу два озера, поле и лес».[605]

Другую резиденцию, на Петергофской дороге, он приобрел в 1779 году: Старов снес стоявший там барочный дворец и построил новый, в неоклассическом стиле.

В середине 1780-х годов Потемкин увлекся неоготикой — в Англии самым ярким образцом этого стиля является замок Горация Уолпола «Стробери-хилл». В духе подобных замков Старов перестроил два его дворца — Озерки и Островки{74}. Замок в Островках был украшен башнями, шпилями и зубчатыми стенами. До наших дней сохранился только один из готических замков Потемкина: он владел большим имением в Баболовском лесу, примыкающем к Царскому Селу. В 1782-1785 годах он поручил архитектору Илье Неелову, только что вернувшемуся из Англии, построить ему собственный «Стробери-хилл». Два крыла живописного асимметричного Баболовского дворца с готическими арками и стрельчатыми окнами отходят от круглой башни на средневековый манер. Из-за деревьев дворец напоминает не то разрушенную церковь, не то заколдованный замок.


Когда наступало время возвращаться в Петербург, лакей в ливрее с красными отворотами и золотым галуном подставлял к подножке кареты бархатную скамеечку; императрица поднималась; за ее каретой следовали пятнадцать экипажей. Вся кавалькада состояла более чем из 800 лошадей. Салютовали пушки, играли трубы, веселился народ. На дороге к Петербургу имелось несколько путевых дворцов, где императрица могла отдохнуть.

С тех пор как Екатерина и Потемкин полюбили друг друга, прошло уже больше десяти лет: Екатерине было пятьдесят семь. Всех, кому довелось встретиться с ней, писал де Дама, поражали «величественность ее осанки и мягкость выражения лица». Бентам находил, что ее глаза — «самые восхитительные, какие только можно вообразить, а вся фигура весьма изящна». Голубые глаза и высокий лоб царицы оставались так же хороши — но она неудержимо полнела и часто страдала несварениями желудка.[606]

Ее отношение к власти было все тем же — сочетанием неукротимой любви к славе с неподдельной скромностью. Когда де Линь и Гримм стали распространять по европейским салонам прозвище «Екатерина Великая», она писала, преуменьшая, как всегда, свои заслуги: «Пожалуйста, избавьте меня от прозвища Екатерины Великой, потому что 1) я не люблю прозвищ; 2) меня зовут Екатерина II, и я не хочу, чтобы обо мне, как о Людовике XV, говорили, что ошиблись именем» (Людовик XV, прозванный «Возлюбленным», был отнюдь не любим народом).[607] Ее единственной слабостью оставалась вечная потребность в любви. «Насколько лучше было бы, — писал французский дипломат, — если бы ее привлекала в любви только физическая сторона. Но среди пожилых людей это встречается нечасто, и, пока живо их воображение, они выставляют себя на посмешище стократ больше, чем иные молодые». Отныне ей действительно часто случалось выставлять себя в смешном виде — настолько, насколько это возможно для самодержавной государыни.

Потемкин прекрасно знал, как обращаться с Екатериной, а она — с ним. К середине 1780-х годов для поддержания добрых отношений они так же нуждались в разлуке, как раньше в свиданиях. Князь знал, «что вблизи императрицы его власть уменьшается, ибо он должен делить ее с ней, — объяснял де Дама. — Именно поэтому в последние годы он предпочитал жить вдали от государыни. На расстоянии все нити управления и военные дела находились безраздельно в его руках». Потемкин уважал «необыкновенную проницательность» императрицы, однако исповедовал принцип, ставший потом одной из любимых поговорок Дизраэли: для обхождения с царствующими особами необходима лесть и еще раз лесть. «Льстите как можно больше, — советовал он английскому посланнику, — переборщить здесь невозможно. Хвалите ее не за то, что она есть, а за то, чем она должна быть». Выдавая слабости своей покровительницы, он критиковал ее робость и женскую податливость: «Обращайтесь к ее страстям, к ее чувствам [...] все, что ей нужно, — это похвала и комплименты. Дайте их ей — и она даст вам всю силу своей державы». Однако, беседуя с Харрисом, Потемкин также играл определенную роль — возможно даже, по договоренности с Екатериной. Если бы на самом деле лестью можно было добиться всего, Харрис преуспел бы больше, а Потемкин меньше, потому что они с императрицей непрестанно спорили и ссорились.[608]

В письмах он называет ее «кормилицей»; она его — «батюшкой». По отношению к Потемкину она вела себя как императрица и как жена: когда он уезжал, она чинила его одежду, словно служанка, посылала ему теплые вещи и напоминала, чтобы он вовремя принимал лекарства. Как политик она считала его одним из столпов своего правления, своим другом и соправителем. Она не уставала повторять ему: «Я без тебя как без рук», жаловалась, что, если бы он был рядом, а не на далеком юге, они решали бы сложнейшие дела «в полчаса». По письмам видно, как она восхищалась его изобретательностью, умом и энергией; иногда беспокоилась, что без него может допустить ошибку: «...сама затруднения нахожу тут, где с тобою не нахаживала. Все опасаюсь, чтоб чего не проронили». Она полагала что он умнее ее, «что каждое его действие тщательно обдумано». Он не мог заставить ее сделать то, чего она не хотела, однако они всегда находили путь к компромиссу. «Он единственный человек, которого императрица боится; она и любит, и опасается его».[609]

Екатерина терпела беспорядочный образ жизни князя, его причуды. «Князь Потемкин удалился к себе в одиннадцать часов вечера и якобы отправился спать, — пишет она Гримму 30 июня 1785 года, — хотя прекрасно известно, что вечером у него собрание» по государственным делам. «Кто-то назвал его даже более, чем государем».[610]

Екатерина не строила иллюзий относительно популярности Потемкина среди аристократии и прекрасно понимала, что по большей части его не любят, но ей, скорее всего, было приятно услышать от своего камердинера, что его ненавидят все, кроме нее. Его презрение к чужим мнениям привлекало императрицу, а зависимость от нее самой смягчала боязнь его влияния. Она любила повторять: «Даже если вся Россия восстанет на князя, я не оставлю его».[611]

Часто, возвращаясь в Петербург, он помогал Екатерине вести дела. Так, в 1783 году императрица решила назначить свою бывшую подругу Екатерину Дашкову президентом Академии наук. Та, полагая, что не справится со столь ответственным назначением, отправила государыне письмо с отказом, а затем приехала к Потемкину, чтобы объяснить мотивы своего решения. Тот ответил, что императрица уже сообщила ему об этом. Прочтя письмо Дашковой, он «разорвал его начетверо». Негодующая княгиня спросила, как он смеет уничтожать письма, адресованные государыне.

«Прежде чем сердиться, — ответил князь, — выслушайте меня. Никто не сомневается в вашей любви к императрице; почему же вы хотите ее рассердить и огорчить? Я вам сказал, что она целых два дня только и мечтает об этом. Впрочем, если вы не дадите себя убедить, вам придется только принять на себя маленький труд заново написать это письмо; вот вам и перо. Я говорю с вами как преданный вам человек». Затем он применил один из своих излюбленных приемов: у Екатерины, добавил он, есть и другая причина желать присутствия Дашковой в Петербурге: она нуждается в собеседнике, «ей надоели дураки, окружающие ее». Дашкова поддалась на уловку. «Мой гнев, — пишет она, — прошел». Светлейший, когда он того хотел, был неотразим. Разумеется, княгиня приняла должность.[612]


Сразу после того, как Ермолов поселился в своих новых апартаментах, императрица в сопровождении двора, нового фаворита, светлейшего князя и послов Великобритании, Франции и Австрии отправились в путешествие от Ладоги до верхней Волги. Екатерина и Потемкин любили осматривать свою империю собственными глазами. «От хозяйского глаза и конь здоровее», — говорила императрица.

Трое послов являли собой блестящих представителей века Просвещения. Австриец — коварный соблазнитель женщин Людвиг Кобенцль — страстно увлекался театром и сам пел (так, однажды прибывшие из Вены императорские курьеры застали его перед зеркалом поющим женскую партию, в соответствующем костюме). «Истинного британца» Алена Фицгерберта приводили в замешательство манеры Потемкина, однако в лице французского посла Сегюра, выгодно отличавшегося от своих предшественников, светлейший нашел настоящего друга. Граф Луи Филипп де Сегюр составлял настоящее украшение эпохи, которую впоследствии сам блестяще описал в мемуарах. Сын французского военного министра, друг Марии Антуанетты, Дидро и д’Аламбера, ветеран Американской войны, он стал участником интимного кружка Екатерины и Потемкина.

В течение путешествия придворные развлекались карточными играми, музицированием, шарадами и буриме. Сегодня игры в слова могут показаться надуманными, но тогда с их помощью послам удавалось влиять на отношения между державами. Некоторые из «бон-мо» действительно сочинялись экспромтом, но чаще — как современные телешоу, создающие видимость прямого эфира, — тщательно продумывались заранее. Фицгерберт был не мастер на стихотворные шутки, и его неизменно обходил остроумный Сегюр. Екатерина объявила француза гением этого жанра: «Он забавлял нас стихами и песенками [...] князь Потемкин всю дорогу помирал со смеху».[613]

Во время того же путешествия Сегюр имел возможность наблюдать, как причуды и спонтанные решения Потемкина делают большую политику.

Екатерина обещала австрийскому императору Иосифу И, поддержавшему Потемкина в присоединении Крыма, помочь осуществить его давнишнюю мечту — обменять Австрийские Нидерланды на Баварию. Иосиф уже предпринимал такую попытку в 1778 году, но она завершилась «картофельной войной» с Пруссией. Теперь Фридрих Великий, сходя со сцены, на которой царствовал почти полвека, снова разрушил план императора аннексировать Баварию, вступив в переговоры с лигой немецких князей. В то же время подошел срок возобновления англо-российского торгового договора; Екатерина требовала более благоприятных условий для русских купцов. И тут Ганновер, курфюрстом которого являлся английский король Георг III, присоединился к антиавстрийскому союзу Фридриха. Для Екатерины, а тем более для Потемкина, это был настоящий удар.

Когда новость достигла императорской галеры, настроение Екатерины и Потемкина упало. После обеда Сегюр последовал за князем на его судно, где светлейший разразился гневным монологом, обличая британцев в вероломстве. «Я уже давно говорил императрице, что Питт ее не любит, да она мне не верила». Новый премьер-министр Великобритании Уильям Питт непременно начнет чинить препятствия российской политике в Германии, Польше и Турции, предсказывал Потемкин и объявлял, что сделает все, чтобы отомстить «коварному Альбиону». «Может быть, стоит вспомнить о франко-российском торговом договоре?» — предложил Сегюр. Князь расхохотался: «Куйте железо, пока горячо!» Иностранцы любили представлять его капризным ребенком, но на самом деле этот ход имел свою предысторию: Потемкин уже предпринимал шаги, чтобы наладить торговлю Херсона с Францией, уверенный, что именно Марсель, а не Лондон, может стать главным торговым партнером России на Черном море. Он посоветовал Сегюру немедленно набросать проект договора: «Можете даже не подписывать своего имени. Таким образом, вы ничем не рискуете [...] Прочие министры узнают об этом уже тогда, когда вы получите удовлетворительный ответ [...] Принимайтесь за дело скорее!»[614]

По иронии судьбы сундук, где хранились письменные принадлежности Сегюра, оказался заперт, и для того, чтобы написать проект этого антибританского документа, он позаимствовал перо и чернильницу Фицгерберта.

На следующий день Потемкин явился в каюту Сегюра и сообщил ему, что сразу по возвращении в Петербург императрица распорядится, чтобы договор был подготовлен и подписан. И действительно, 28 июня на придворном маскараде Безбородко шепнул на ухо Сегюру, что получил приказ обсудить договор: через полгода, в январе 1787 года, договор был успешно подписан.


«Казалось, Ермолов все более успевал снискать доверие императрицы, — записал Сегюр по возвращении в Петербург. — Двор, удивленный этой переменой, как всегда, преклонился пред восходящим светилом». Но весной 1786 года, почти через год своего фавора, молодой человек вступил в опасную игру: он решил добиться опалы Потемкина. Наверное, Ермолова не устраивала роль младшего члена семьи Екатерины и Потемкина, и, завидуя власти князя, он стал орудием в руках его врагов.

За Ермоловым, вероятно, стояли Александр Воронцов, председатель Коммерц-коллегии и брат российского посла в Лондоне Семена Воронцова, и бывший фаворит Завадовский — оба они ненавидели Потемкина. Используя расстроенное состояние финансов князя, они решили обвинить его в растрате трех миллионов рублей, выделенных на обустройство южных областей. В качестве улики они использовали письмо от низложенного крымского хана Ша-гин-Гйрея, который заявлял, что Потемкин крадет его пенсию. Они и сами понимали, что обвинение это сомнительно, поскольку все казенные выплаты, даже причитающиеся самому Потемкину, часто задерживались на несколько лет. Это была одна из причин, по которой не имело смысла устраивать проверку финансов князя, который часто в ожидании казенных денег тратил на государственные нужды собственные средства. Кроме того, никакой необходимости красть у него не было: Екатерина давала ему столько, сколько он просил. Тем не менее Ермолова убедили представить императрице письмо Шагин-Гирея. Он сделал это, когда двор находился в Царском Селе — и сумел заронить в ее душу сомнение.[615]

Екатерина стала выказывать к Потемкину холодность. Князь, столько сделавший для обустройства южной России, обиженно замкнулся. По слухам, они почти перестали разговаривать. Приемные Потемкина опустели. Однако молва явно преувеличивала степень их взаимного охлаждения: в конце мая, в самый пик кризиса, Екатерина сказала своему новому секретарю Александру Храповицкому: «Князь Потемкин гладит волком, и за то не очень любим, но имеет хорошую душу [...] сам первый станет просить за своего недруга».[616]

«Падение его, казалось, было неизбежно; все стали от него удаляться, даже иностранные министры [...] — вспоминал Сегюр. — Что же касается меня, то я нарочно стал чаще навещать его и оказывать ему свое внимание». Французским послом, однако, двигала не только бескорыстная дружба; он догадывался, что князя связывают с царицей какие-то тайные узы. Петля тем временем, казалось, затягивалась. Сегюр умолял князя быть осторожнее, но тот воспринимал его предостережения весьма хладнокровно. «Как! И вы тоже хотите, — говорил Потемкин, — чтобы я склонился на постыдную уступку и стерпел обидную несправедливость после всех моих заслуг? Говорят, что я себе врежу; я это знаю, но это ложно. Будьте покойны, не мальчишке свергнуть меня: не знаю, кто бы посмел это сделать». «Берегитесь!» — снова предупредил Сегюр. «Мне приятна ваша приязнь, — отвечал князь. — Но я слишком презираю врагов своих, чтобы их бояться».[617]

17 июня 1786 года императрица, великий князь, Потемкин, Ермолов и Сегюр вместе совершили поездку из Царского Села в имение Пелла. На следующий день Екатерина посетила соседнее имение Потемкина Островки — еще одно доказательство того, что положение светлейшего было далеко не катастрофическим. По возвращении в Царское Село Потемкин присутствовал на всех обедах государыни в течение трех следующих дней. Все же заговорщики, вероятно, пытались внушить Екатерине обратить внимание на доставленный ими документ. В залитом солнцем Екатерининском дворце Потемкину было холодно. Он покинул двор и направился в Нарву, а вернувшись в столицу, остановился у шталмейстера Нарышкина, развлекаясь «балами и любовью». Враги Потемкина «трубили победу». Екатерина, вероятно, привыкла к перепадам его настроения и ничего не предпринимала. Когда же он не явился на празднование годовщины ее восшествия на престол 28 июня, она поняла, что он ждет от нее конкретных шагов.

«Я крайне беспокойна, здоровы ли Вы? — с тревогой написала она, отвечая на его вызов. — Столько дней от тебя ни духа, ни слуха нету». Потемкин выждал еще несколько дней — и появился при дворе, как призрак Банко. По свидетельству одного из мемуаристов, он бросился в покои государыни «в ярости» и прокричал что-то вроде: «Я пришел объявить, что ваше величество должны сию секунду сделать выбор между Ермоловым и мной! Один из нас должен сегодня же оставить ваш двор. Покуда при вас остается этот белый негр, ноги моей здесь не будет!» С этими словами он выбежал из дворца и умчался из Царского.[618]

15 июля императрица отставила Ермолова, объявив ему свою волю через одного из авторов неудавшейся интриги, Завадовского. «Белый негр» покинул двор на следующий день, получив в качестве компенсации 4 тысячи душ, 130 тысяч рублей и приказ отправляться в путешествие. В тот же вечер молодой офицер, к которому Екатерина присматривалась год назад, Александр Дмитриев-Мамонов, прибыл ко двору вместе с Потемкиным, при котором он состоял адъютантом (доводясь ему еще и дальним родственником). Рассказывают, что Потемкин послал Мамонова поднести государыне некую акварель, приложив записочку с вопросом: что она думает о картинке? Оглядев посланца, государыня якобы отписала: «Картинка недурна, но не имеет экспрессии». Это всего лишь легенда, но она звучит вполне правдоподобно — разумеется, только Потемкин мог так шутить с императрицей. На следующий день она написала Мамонову письмо...

В ту же ночь, провождаемый в спальню государыни, Мамонов встретился со своим приятелем Храповицким. Секретарь императрицы скрупулезно записывал каждую подробность жизни этого тесного мирка. На следующее утро он лукаво констатировал: «Почивали до девяти часов», — что означало, что государыня оставалась в постели на три часа дольше обычного. На следующий день — «Притворили дверь. Мамонов был после обеда и по обыкновению — пудра».[619]

Переход от Ермолова к Мамонову произошел так гладко, что можно предположить: «ярость» Потемкина нашла себе выход гораздо раньше, а причиной кризиса послужила не предполагаемая растрата, а сама фигура Ермолова. Возможно, в те самые дни, когда Ермолов и его партия праздновали победу, Екатерина уже обратила свой благосклонный взор на Мамонова. Если дело обстояло так, тогда понятно спокойствие Потемкина относительно известной ему интриги — еще одно свидетельство его актерского мастерства. Начиная с Завадовского, Потемкин каждый раз, раньше или позже, угрожал сбросить фаворита. Обычно Екатерине удавалось заверить его, что его власть вне опасности, и убедить заняться делами. Фаворитов она заставляла льстить ему, а сам он был достаточно гибок, чтобы становиться им другом и сотрудничать с ними. Ермолова же ему удалось сместить потому, что этот любимчик царицы отказался существовать в рамках заведенного Потемкиным порядка, — и, конечно, потому, что Ермолова Екатерина по-настоящему не любила.

«Матушка, обошед Петербург, Петергоф, Ораниенбум, возвратись сюда, лобызаю твои ножки. Параклит привез цел, здоров, весел и любезен», — пишет Потемкин императрице 20 июля 1786 года. Параклит — святой дух-утешитель «матушки», Мамонов — уже вместе с ней. Императрица отвечает: «Батинька, великий труд, барин, каков ты в своем здравьи и не спавши? Приездом весьма радуюсь».[620]

«Возвратился князь Григорий Александрович Потемкин», — записывает Храповицкий. А Мамонов, намекая на свое с ним дальнее родство, преподносит ему золотой чайник с надписью: «Ближе по сердцу, чем по крови».[621] 26-летний Мамонов был гораздо умнее, образованнее Ермолова и всеми любим за мягкий характер, обходительность и приятную наружность. Екатерина осыпала его милостями: генерал-адъютанту был жалован титул графа Священной Римской империи, затем 27 тысяч крестьян; ежегодно он получал 180 тысяч рублей. Считала ли императрица, что, старея, должна более щедро награждать своих любовников? Екатерина искренне влюбилась в Мамонова. Она называла его «красный кафтан» — он носил именно этот цвет, прекрасно оттенявший его черные глаза. «Под красным кафтаном, — хвасталась она Гримму 17 декабря 1786 года, — скрывается редкое сердце [...] ум четырех человек [...] и неистощимая веселость».

Мамонов стал таким же членом их семьи, каким был Ланской. Он помогал племянницам Потемкина Браницкой и Скавронской, писал теплые письма самому князю, которые Екатерина посылала вместе со своими. Иногда она и вовсе ограничивалась приписками к посланиям Мамонова, которые тот обычно заканчивал словами «с нижайшим почтением».

Вскоре после падения «Белого негра» и воцарения «красного кафтана» Потемкин пригласил Сегюра на обед. «Когда я явился к Потемкину, — вспоминал Сегюр, — он поцеловал меня и сказал: «Ну что, не правду ли я говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость?»[622]

Смелость светлейшего в самом деле принесла ему политическую победу. Он надолго уехал на юг; ведавший его делами в Петербурге Михаил Гарновский посылал ему секретные отчеты о придворных делах. Особенно тщательно Гарновский следил за поведением фаворита и отмечал, что, когда пьют здоровье различных особ, тот ограничивается лишь тостом за князя.

Екатерина надеялась привлечь Мамонова к государственным делам, но он не был политиком. Его стали обхаживать Воронцов и Завадовский, надеясь сделать из него второго Ермолова. Он остался верным императрице, но очень страдал, ревнуя ее ко всякому, кому удавалось привлечь ее внимание. Жизнь при дворе казалась ему тяжкой и жестокой.


Итак, Потемкин снова продемонстрировал всем, что ему нет соперников. Он оставался на вершине, которую не собирался оставлять. Он обладал «властью большей, нежели герцог Оливарес или кардиналы Уолси и Ришелье», — как заметил один иностранный наблюдатель.[623] В течение долгих лет дипломаты называли его «великим визирем», «премьер-министром» — но ни одно из этих определений не описывало его настоящего, уникального положения. Может быть, ближе всех к истине подошел Сен-Жан: «Все понимали, что свалить Потемкина невозможно... Он был некоронованный царь».[624] Но был ли он счастлив? Как он жил? И что за человек был Григорий Потемкин?


22.ОДИН ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ КНЯЗЯ ГРИГОРИЯ АЛЕКСАНДРОВИЧА

Се ты, отважнейший из смертных!

Парящий замыслами ум!

Не шел ты средь путей известных,

Но проложил их сам, — и шум

Оставил по себе в потомки;

-Се ты, о чудный вождь Потемкин!

Г. Р. Державин. Водопад


УТРО

В Петербурге Потемкин жил в Шепелевском дворце, соединенном с апартаментами императрицы в Зимнем. Вставал он поздно. Передняя была уже полна посетителей. Приближенных он принимал, лежа в халате на постели. Встав, любил окунуться в холодную ванну, потом молился. На завтрак выпивал горячего шоколада и рюмку ликера.

Если он решал устроить прием посетителей, то выходил в приемную, демонстративно игнорируя самых льстивых, — но не дай бог кому-нибудь не выказать ему должного почтения! Один юный секретарь, учившийся в Кембридже и в Оксфорде, ждал как-то выхода князя вместе с генералами и послами, держа в руках портфель с бумагами. Они сидели в гробовом молчании: все знали, что светлейший еще спит. «Вдруг из опочивальни, находившейся рядом с приемной комнатою, дверь быстро и с шумом растворяется и в дверях показывается сам величественный Потемкин в шлафроке и туфлях, надетых на босые ноги, и громким голосом зовет своего камердинера. Не успел раздаться этот голос, как вдруг в одно мгновение все, что было в зале, — генералы и все другие знатные особы, опрометью бросились из залы наперерыв один перед другим, чтобы не медля отыскать княжеского камердинера». Секретарь остался один, с портфелем под мышкой, «боясь не только шевельнуться, но даже моргнуть глазами». Бросив грозный взгляд на молодого человека, князь молча удалился. После того как был отыскан камердинер и светлейший, уже одетый в полную форму, окончил прием посетителей, он подозвал к себе секретаря: «Скажи мне, Алексеев, знаешь ли ты, сколько в моем Таврическом саду находится ореховых деревьев?» Алексеев не знал. «Пойди в сад, немедля сосчитай их и доложи потом о сем мне». К вечеру молодой чиновник назвал заветное число, замирая от страха — не упустил ли одного-двух деревьев. «А знаешь ли ты, зачем я дал тебе это поручение? — спросил его светлейший. — Затем, чтобы научить тебя быть проворнее, ибо я заметил, что ты сегодня утром, когда я крикнул, чтобы позвать моего камердинера и когда все присутствовавшие тогда в зале генералы и прочие знатные особы бросились отыскивать его для меня, ты же, молокосос, даже не двинулся с места, чтобы исполнить свой долг. [...] С докладом же своим и бумагами зайди завтра утром, ибо сегодня я не расположен заниматься ими. Прощай!»[625]


Вид и манеры князя наводили страх на подателей прошений — он был непредсказуем. От него исходила и угроза, и приветливость: он мог быть то «страшен», то невероятно высокомерен, то остроумен и шутлив, то добросердечен и бодр, то мрачен и угрюм. Когда Александру Рибопьеру было восемь лет, родители взяли его поглядеть на Потемкина, и он навсегда запомнил исходившее от него ощущение могущества и одновременно мягкости: «Я очень испугался, когда он вдруг поднял меня могучими своими руками. Он был огромного роста. Как теперь его вижу, одетого в широкий шлафрок, с голою грудью, поросшею волосами». Принц де Линь описывал его как «высокого, прямого, с гордой осанкой, красивого, благородного, то величественного, то чарующего», а другие — как уродливого циклопа. Но Екатерина не переставала говорить о красоте своего любимца, а о его привлекательности для женщин свидетельствуют переполняющие его архивы письма. Несомненно, он был чувствителен к молве, но стеснялся своей внешности, особенного незрячего глаза. Когда кто-нибудь посылал к нему одноглазого курьера, он был уверен, что над ним смеются, и злился на «глупую шутку». Именно потому с него написано так мало портретов.[626]

«Князь Потемкин никогда не соглашается позировать художникам, — объясняла Екатерина Гримму, — а те портреты и силуэты, что существуют, сделаны против его воли».[627] Около 1784 года и потом, в 1791-м, она уговорила его позировать Джамбаттиста Лампи, единственному художнику, которому он доверял. При этом, хотя невидящий глаз портил его совсем не сильно, он садился только в три четверти. Иностранцы говорили, что его глаза символизируют Россию: «открытый напоминает нам незамерзающий Понт Эвксинский [Черное море], а закрытый — покрытый льдом Северный океан».[628] Портрет Лампи, где Потемкин изображен в мундире адмирала, на берегу Черного моря, представляет того Потемкина, которого история забыла — бодрого, энергичного, целеустремленного. Более поздние портреты кисти того же художника показывают более округлое, уже постаревшее лицо. Но лучший портрет — изображение князя в возрасте около сорока пяти лет: удлинненное артистичное лицо, полные губы, ямочка на подбородке, густые золотистые волосы. К концу 80-х годов он стал великаном и вширь.

Князь становился центром внимания всюду, где появлялся. «Он создавал, или разрушал, или все баламутил, но при этом все животворил [...] — писал Массон. — Ненавидевшие его вельможи при виде его, казалось, уходили под землю и совершенно перед ним уничтожались». Почти все, кому довелось встречаться с ним, говорили о «необычайном», «удивительном», «колоссальном», «оригинальном» и «гениальном» человеке, а те, кто знал его близко, затруднялись описать его. «Один из самых необычайных людей, так же трудно поддающихся описанию, как и редко встречающихся», — говорил герцог Ришелье.[629]

Он весь состоял из контрастов — «поразительное соединение величественности и мягкости, лени и деятельности, смелости и робости, амбициозности и беззаботности», — говорил Сегюр. Он был «необъятен, как Россия». В голове и в душе его «культура соседствовала с дикой пустыней, грубость одиннадцатого века с развратностью восемнадцатого, изящный вкус с монастырским невежеством».[630] Ему «наскучивало то, чем он обладал», а недостижимое «вызывало зависть». Потемкин «хотел всего и ко всему питал отвращение». Его жажда власти, фривольная экстравагантность и безграничное высокомерие смягчались неотразимым юмором, ласковой мягкостью, благородной человечностью и отсутствием злопамятности. Ришелье говорил, что «его натура всегда склоняла его больше к Добру, чем ко Злу».[631] Его завоевания умножали славу империи — но он знал, как говорил Сегюр, что «восхищение, которое они вызывали», изливалось на Екатерину, а «на него — зависть и ненависть».[632]

Выходки Потемкина часто раздражали Екатерину — и они же привлекали ее к нему. Ришелье говорил о присущем характеру князя «поразительном соединении [...] гениального и смешного». Иногда, замечал Литтлпейдж, «казалось, что он в состоянии править империей, а иногда — что не справился бы и с самой ничтожной должностью в царстве лилипутов».[633] Но главной его чертой — той, которую нам никогда не следует упускать из виду, — было умение находить время и энергию, чтобы совершать титаническую работу и добиваться почти невозможного.

Посетители, ждавшие в приемной князя, привыкли слышать его оркестр. Он любил начинать день с музыки; оркестр и один из многочисленных хоров всегда были наготове. Играли и во время обеда, в час пополудни, и в 6 часов, где бы князь ни появился. Музыканты сопровождали его и в Крым, и на войну. Музыка была ему необходима, он сочинял сам и в гармонии находил утешение.

Светлейший управлял музыкальными развлечениями при дворе, поскольку императрица музыку не любила и не понимала. Он выкупил оркестр Разумовских за 40 тысяч рублей, но по-настоящему его страсть к музыке расцвела в 1784 году, когда он пригласил знаменитого итальянского композитора и дирижера Джузеппе Сарти. «Шестьдесят пять мужчин и юношей, каждый из которых играет на своем рожке, размером соответствующем росту музыканта, производят поразительный звук, напоминающий огромный орган», — записала леди Крейвен.[634] Потемкин назначил Сарти первым музыкальным директором еще не построенного Екатерино-славского университета. Расходные книги показывают, что он покупал рожки за границей и оплачивал кареты для путешествия итальянских музыкантов Конти и Дофина на юг. Там Потемкин пожаловал Сарти и троим его музыкантам 15 тысяч десятин земли.[635] Это была первая в истории музыкальная колония.

Потемкин и его приближенные постоянно обменивались партитурами новых опер. Музыка открывала один из путей к фавору. Князь Любомирский, польский магнат, поставлявший Потемкину лес из своих имений, посылал ему и ноты: «Если роговая музыка по вкусу вашей светлости, я осмелюсь прислать вам еще одно сочинение». Кобенцль, сам страстный меломан, писал Потемкину: «До нас дошли подробности прелестного нового представления» Сарти и Маркезини, и заверял, что венская опера, конечно, с ним не сравнится. Иосиф счел нужным послать Кобенцлю «два хоровых произведения для оркестра князя Потемкина». Русские послы за границей покупали для него не только картины и предметы искусства, но и разыскивали музыкальные новинки.[636]

Светлейший гордился достижениями Сарти как своими личными, тем более что отдельные фрагменты в его операх сочинял сам. Он писал любовные песни, подобные той, что посвятил Екатерине, и духовную музыку — например, «Канон ко Спасителю», отпечатанный в его собственной типографии. Нам трудно судить о качестве потемкинских сочинений, но, поскольку его критики никогда не смеялись над ними, вероятно, он был талантлив и в этом — как Фридрих Великий в игре на флейте. Гость светлейшего Франсиско де Миранда наблюдал, как Потемкин «поставил на нотной бумаге наугад несколько закорючек и, указав тональность и темп, предложил Сарти сочинить какую-нибудь музыку».[637] Вероятно, Сарти аранжировал наброски Потемкина для оркестра.

Екатерина, конечно, гордилась его музыкальными способностями. «Могу послать вам арию Сарти, — писала она Гримму, — сочиненную на ноты, набросанные князем Потемкиным».[638]


Около 11 часов утра наступал священный момент. Князь допускал «первых сановников к своему утреннему туалету, — вспоминал граф де Дама. — Они являлись в мундирах с орденами, а он сидел в середине комнаты с неубранными волосами и в халате, наброшенном на голое тело».[639] Посреди этой восточной сцены иногда появлялся лакей Екатерины, что-то шептал князю на ухо, и тогда тот «запахивал халат поплотнее, отпускал присутствующих кивком головы и исчезал за дверью, ведшей в приватные апартаменты императрицы».[640] Екатерина к этому времени бодрствовала уже несколько часов.

Потом он все же одевался — хотя не всегда. Потемкин обожал эпатировать публику, говорил де Линь, поэтому вел себя «то самым любезным, то самым грубым образом». В торжественных случаях он «одевался очень пышно и обвешивал себя орденами; речью, осанкою и движениями представлял из себя вельможу времен Людовика XIV».[641] Когда он умер, в его гардеробе остались эполеты с рубинами стоимостью 40 тысяч рублей и алмазными пуговицами за 62 тысячи; усыпанный брильянтами портрет императрицы, который он всегда носил на груди, стоил 31 тысячу рублей. Шляпа с драгоценными камнями, такая тяжелая, что ее носил особый адъютант, оценивалась в 40 тысяч рублей. Даже подвязки для чулок оценивались в 5 тысяч, а весь гардероб — в 276-283 тысячи рублей.[642] Но чаще всего он, как описывал Ришелье, «ходил в халате на меху, с открытой шеей, в широких туфлях, с распущенными и нечесаными волосами; обыкновенно он лежал, развалясь на широком диване, окруженный множеством офицеров и значительнейшими сановниками империи; редко приглашал он кого-нибудь садиться и почти всегда усердно играл в шахматы, а потому не считал себя обязанным обращать внимание на русских или иностранцев, которые посещали его».[643]

Когда Сегюр прибыл в Петербург, Потемкин пригласил его на обед. Французскому послу показалось оскорбительно, что «все гости были парадно одеты, а он явился попросту — в сюртуке на меху».[644] Через несколько дней француз отплатил Потемкину тем же; князь оценил его смелость — хотя, конечно, она могла сойти с рук только другу Марии Антуанетты. Впрочем, эти гардеробные шутки имели политический смысл: в то время, когда церемониал екатерининского двора становился все торжественнее и все сложнее отражал иерархию чинов и милостей, а придворные соревновались друг с другом в пышности одежд, и ярче всего одевались фавориты Екатерины, потемкинские халаты демонстрировали, что он не просто фаворит, но стоит выше двора, то есть — наравне с императрицей.


Итак, со времени пробуждения князя прошло несколько часов. Он принял посетителей, просмотрел бумаги вместе с Поповым и встретился с императрицей. Впрочем, в дни, когда он просыпался в дурном расположении духа, он не вставал вовсе. Однажды он вызвал Сегюра к себе в спальню, объяснив, что «тяжелая тоска не позволила ему ни встать, ни одеться...»[645] Жизнь тайного супруга императрицы была полна постоянного напряжения: его свержения и гибели жаждали слишком многие.{75} А работа первого министра в эпоху, когда бюрократический аппарат не поспевал за стремительным ростом государства, была работой на износ — не удивительно, что Питт умер в сорок шесть лет, а Потемкин в пятьдесят два года.

Его настроение и отношение к окружающим постоянно менялись — «от подозрительнсти к доверию, от ревности к благодарности, от мрачности к шутливости», — вспоминал де Линь.[646] Вспышки лихорадочной деятельности сменялись приступами лени и апатии. Отчасти эти приступы были последствиями малярийной лихорадки, которой он переболел в 1772 и 1783 годах. Быстрые переезды на огромные расстояния, постоянные военные смотры, напряжение политических интриг свалили бы кого угодно: так, Петр I, на которого во многом походил Потемкин, часто страдал лихорадкой во время своих многочисленных поездок. Потемкину слишком часто нужно было оказываться в разных местах России одновременно.

«Он был [...] иногда ленив до неподвижности, а иногда деятелен до невозможности». Впав в депрессию» он замолкал. Мог вызвать двадцать адъютантов — и не сказать им ни слова. Иногда он молчал часами. «За обедом я сидела рядом с князем Потемкиным, — писала леди Крейвен, — но, предложив мне есть и пить, он больше не раскрыл рта ни разу».[647]

Возможно, он страдал циклотимическим или даже маниакально-депрессивным синдромом, высшей фазе которого вполне соответствуют описания периодов его эйфории, красноречия, бессонницы, безудержной траты денег и гиперсексуальности. Именно такой склад личности позволял ему делать несколько дел одновременно и совершать то, на что неспособен средний человек. Отсюда же периоды необычайного оптимизма и обаяние. С такими людьми трудно жить — но часто они очень талантливы.{76} Именно маниакальная фаза делает их особенно способными к лидерству.

Знавшие Потемкина восхищались его «могучим воображением», но не одобряли его «легкомыслия». «Никто не соображал с такою быстротою какой-либо план, не исполнял его так медленно и так легко не забывал», — говорил Сегюр. Именно такое впечатление он производил, хотя результаты его деятельности вполне опровергают это утверждение. Ближе к правде был де Линь, утверждавший, что светлейший «всегда кажется праздным, но всегда занят делом».

Однажды Сегюр попросил назначить ему день, чтобы обсудить торговое предприятие, основанное по желанию князя под Херсоном марсельским предпринимателем Антуаном. «Князь принял меня и попросил прочесть толстую [...] тетрадь, представленную мне этим неоциантом [...] Но пока я читал записку [...] к князю входили один за другим священник, портной, секретарь, модистка, и всем им он давал приказания. Когда я хотел остановиться, он настоятельно просил меня продолжать... Я сказал ему, что не привык к такому невниманию и беспечности... Не прошло трех недель, как я получил от г. Антуана письмо, где он меня благодарил за исполнение его поручения. Он писал мне, что Потемкин ответил ему обстоятельно на все пункты его донесения [...] Я тотчас же поспешил к князю. Только что вошел я, как он встретил меня с распростертыми объятиями и сказал: «Ну что, батюшка, разве я вас не выслушал, разве я вас не понял? Поверите ли вы наконец, что я могу вдруг делать несколько дел?..» Но он работал только если хотел.[648]

Когда он пребывал в депрессии или просто желал отдохнуть, бумаги оставались неподписанными. Секретари его канцелярии приходили в уныние. Рассказывают, что как-то раз один из секретарей, некто Петушков, похвастался, что может добыть подпись князя, невзирая на его нежелание ничем заниматься. Он пошел к нему и объяснил срочность дела. Потемкин подписал бумаги одну за другой — однако, вернувшись в канцелярию, секретарь обнаружил, что под каждым документом значится: «Петушков, Петушков, Петушков».[649]


Он демонстративно игнорировал вельмож, генералов и послов, жаждавших его внимания. Иногда, лежа на диване, он мог поманить к себе кого-нибудь из них пальцем. Дипломаты так боялись оказаться в смешном положении, что иногда дожидались в каретах перед дворцом, посылая в приемную своих помощников.

О его бесцеремонности и умении глумиться над теми, кто чем-то ему не понравился, существуют многочисленные анекдоты.

«Известный по сочинениям своим Денис Иванович Фонвизин был облагодетельствован Иваном Ивановичем Шуваловым; но, увидя свои пользы быть в милости у светлейшего, невзирая на давнюю его большую неприязнь с Шуваловым, перекинулся к князю и в удовольствие его много острого и смешного говорил насчет бывшего своего благодетеля. В одно время князь был в досаде и сказал насчет некоторых лиц: «Как мне надоели эти подлые люди». — «Да на что же вы их к себе пускаете, — отвечал Фонвизин, — велите им отказывать». — «Правда, — сказал князь, — завтра же я это сделаю». На другой день Фонвизин приезжает к князю; швейцар ему докладывает, что князь не приказал его принимать. «Ты, верно, ошибся, — сказал Фонвизин, — ты меня принял за другого». — «Нет, — отвечал тот, — я вас знаю, и именно его светлость приказал одного вас только и не пускать, по вашему же вчера совету».[650]

Один генерал, прождав в приемной несколько дней, стал возмущаться: «Можно бы, кажется, и чин мой уважить! Ведь я не капрал!» Его ввели в кабинет. Потемкин стал подниматься с кресел... «Помилуйте, ваша светлость! — начал генерал. — Не беспокойтесь!» — «Ох, отвяжись, братец, — ответил князь, по обыкновению своему скобенясь и сморщив лице. — Меня на сторону понуждает».[651]

Старый обедневший полковник ворвался к нему, прося об определении в коменданты. «Гони его вон!» — крикнул Потемкин своему адъютанту. Когда адъютант приблизился к полковнику, тот пощечиной свалил его с ног и набросился на него с кулаками. Потемкин подошел и некоторое время с любопытством наблюдал за потасовкой. В конце концов ветеран получил новую должность, деньги на дорогу к месту службы и денежное вознаграждение.[652]

В Могилеве, поймав губернатора на шулерстве, он схватил его за ворот и надавал пощечин. Другого вельможу, Волконского, он ударил за то, что тот захлопал какой-то его шутке. Светлейший никого не боялся, ибо чувствовал себя самовластным монархом, не имеющим равных.[653]


ПОЛДЕНЬ

Когда заканчивались приемные часы, снова являлся Попов с бумагами. «На князя каждый день обрушивался поток корреспонденции, и я не понимал, где он берет столько терпения, чтобы уделять внимание всем этим идиотам», — замечал Миранда. Случались письма от немецких князей, русских вдов, греческих пиратов и итальянских кардиналов. Почти все извинялись за дерзость или докучливость; часто просили земли или места в армии. Похоже, что светлейший переписывался со всеми князьями Священной Римской империи, которую называл «архипелагом князей». За слишком длинные письма извинялись даже короли. «Я по собственному опыту знаю, — писал Станислав Август, — как неприятны занятому человеку пространные эпистолы...»[654]

Профессор Батай посылал оду Екатерине и уточнял: «Могу ли я оставить без упоминания Вашу Светлость? Соблаговолите бросить взгляд на мой труд».[655] Передвижная канцелярия Потемкина из пятидесяти человек отвечала на многие из этих писем — но он мог забыть ответить, например, королю шведскому.

Люди самых разных состояний взывали к нему о помощи. Один из потемкинских протеже, которому он помог жениться на дочери Нарышкина, сообщал об ужасном открытии: у жены 20 тысяч долга (вероятно, карточного). Княгиня Барятинская писала из Турина: «Я сражаюсь с ужасной нищетой [...] Только вы, князь, можете сделать счастливой женщину, которая страдала всю жизнь». Немецкий граф умолял: «У меня нет средств содержать больную жену, 14-летнюю дочь, сыновей...» Некий простолюдин просил: «Сжальтесь над нами...» Но, поскольку мы имеем дело с Потемкиным, не обходилось без экзотики: один из таинственных корреспондентов, Элиас Абез, «князь Палестинский», признавался: «Я доведен почти до отчаяния и умоляю Вашу Светлость о покровительстве [...] В довершение моих несчастий [...] грядет зима». Письмо подписано по-арабски. Кто это был и что делал в Петербурге в августе 1780 года? Во всяком случае, в следующем письме он уже благодарил его светлость «за великодушную помощь». Князь много писал сам, по-русски или по-французски, но Попову он доверял так, что чаще всего сообщал ему в двух словах смысл ответа, и секретарь составлял письмо.[656]

Перед обедом князь любился уединиться на час. Ни Попов, ни другие секретари обычно не беспокоили его в это время. Закрываясь у себя, Потемкин требовал принести его драгоценности.


Драгоценные камни успокаивали Потемкина так же, как музыка. Он садился к столу с ювелирной пилкой, прутком серебра и шкатулкой с камнями. Иногда посетителям случалось видеть, как великан-ребенок играет с камнями, пересыпает их из руки в руку, выкладывает из них узоры или что-то рисует, решая про себя некую задачу.

Он осыпал брильянтами своих племянниц. Виже-Лебрен говорила, что никогда не видела ничего подобного шкатулке с брильянтами в доме Екатерины Скавронской в Неаполе, а принц де Линь упоминает некое брильянтовое колье стоимостью 100 тысяч рублей. Разумеется, драгоценности были одним из путей к милости светлейшего. «Посылаю Вам маленький красный рубин и синий рубин побольше», — писал Ксаверий Браницкий в одном из своих подобострастных писем. Переписка Потемкина с ювелирами показывает его нетерпеливый интерес к драгоценным камням. «Посылаю Вашей Светлости рубин св. Екатерины, — писал Алексис Деуза, мастер, работавший на потемкинской камнерезной фабрике в Озерках. — Он не так хорош, как мне бы хотелось. Чтобы огранить его как следует, нужен цилиндр, а тот, что вы заказали, будет готов [...] лишь через десять дней [...] и я решил, что ждать не стоит. Мне показалось, что Вашей Светлости он нужен немедленно».[657] Расходные книги красноречиво иллюстрируют его охоту за брильянтами: множеству коммерсантов он был должен за алмазы, геммы, аметисты, топазы, аквамарины и жемчуг. Вот, например, счет от французского ювелира Дюваля, за февраль 1784 года:

Большой сапфир, 18,3/4 карата — 1500 рублей

Два брильянта по 5,3/8 карата — 600 рублей

10 брильянтов по 20 карат — 2200 рублей

15 брильянтов по 14,5 карата — 912 рублей

78 брильянтов по 14,5 карата — 725 рублей...[658]


В счете от Теппера, варшавского банкира светлейшего, упоминаются две золотые табакерки, инкрустированные брильянтами, золотые часы, часы с репетиром, украшенные брильянтами, «брильянтовый сувенир», а также ноты, восемнадцать перьев, принадлежности для живописи, выписанные из Вены, жалованье одному из русских агентов в Польше и 15 тысяч рублей «жиду Иосии» за некую услугу — итого 30 тысяч рублей.

Беспорядочность в оплате этих счетов также вошла в легенду. Среди просителей, часами дожидавшихся в приемной, были и ювелиры, тщетно пытавшиеся получить свои деньги. Говорят, при появлении кредитора Потемкин делал знак Попову: открытая рука означала «заплатить», кулак — выгнать вон. Придворный часовщик Фази будто бы ухитрился подсунуть счет под прибор Потемкину за столом императрицы. Князь, принявший бумагу за любовную записку, пришел в ярость, но Екатерина рассмеялась, и Потемкин, ценивший смелость, все же заплатил — однако доставил 14 тысяч рублей медью; мешки с монетами заняли две комнаты.[659]


ОБЕД

Около часа пополудни драгоценности уносили и для обеда, главной трапезы того времени, накрывался стол. Собирались те, кого князь в данный момент считал своими друзьями: Сегюр, де Линь, леди Крейвен, Сэмюэл Бентам... Дружеские увлечения Потемкина были такими же пылкими, как любовные, и часто заканчивались разочарованием. «Для того чтобы завоевать его дружбу, — утверждал Сегюр, — главное было — не бояться его». Самого Сегюра, явившегося к нему в первый раз, продержали в приемной зале так долго, что он, возмутившись, ушел. На другой день он получил письмо, в котором князь извинялся и назначал новое свидание. «На этот раз, только что я вошел, как был тотчас же встречен князем; он был напудрен, разодет в кафтане с галунами и принял меня в своем кабинете». В другой раз, не вставая с постели, он сказал Сегюру: «Дорогой граф, отложим церемонии [...] будем как добрые друзья». Сэмюэл Бентам убедился, что, подружившись с кем-нибудь, светлейший ставил своего нового приятеля выше первых сановников империи. В домашней обстановке он был ласков и мягок, но на публике держался высокомерно и надменно. Возможно, это объяснялось его природной робостью. Миранде случилось даже увидеть, как неумеренная лесть заставила Потемкина покраснеть.[660]

В эпоху, когда остроумие ценилось особенно высоко, князь был мастером беседы. «То серьезный, то склонный к балагурству, — вспоминал Сегюр, — всегда готовый вступить в богословский спор, он переходил от важных материй к смеху, словно не высоко ценил собственное мнение». Де Линь говорил, что, желая завоевать чье-нибудь сердце, светлейший мог сделать это без труда. Он был восхитительным — и одновременно ужасным собеседником, «то ругаясь, то смеясь, то передразнивая кого-нибудь, то отпуская соленые шутки, то молясь, то напевая, то впадая в задумчивость», он мог быть «или предельно любезным, или грубо злобным». Сэмюэл Бентам писал, что никогда не проводил такого веселого времени, как во время путешествия в карете князя. Поэт Державин вспоминал «доброе сердце и великодушие» Потемкина. При этом он был по-настоящему добр. «Чем больше я узнаю его характер, — писал Бентам Полу Кери, — тем больше уважаю его и восхищаюсь им».[661]

«Он был вовсе не мстителен, не злопамятен; а его все боялись», — вспоминал Ф.Ф. Вигель, видевший в этом факте причину двойственного отношения к Потемкину. Русских смущали сама его терпимость и его добродушие. «Бранных, ругательных слов, кои многие из начальников себе позволяли с подчиненными, от него никто не слыхивал; в нем совсем не было того, что привыкли мы называть спесью. Но в простом его обхождении было нечто особенно обидное; взор его, все телодвижения, казалось, говорили присутствующим: «Вы не стоите моего гнева». Его невзыскательность, снисходительность весьма очевидно проистекали от неистощимого его презрения к людям; а чем можно более оскорбить их самолюбие?»[662]

Обед подавали около половины второго, и, даже если присутствовали полтора десятка гостей, играл роговой оркестр из 60 музыкантов. Князь любил хорошо поесть — недаром Щербатов поминает его «обжорливость и следственно роскошь в столе».[663] Чем больше усиливалось политическое напряжение, тем больше он ел; так топка локомотива пожирает уголь. Он никогда не утрачивал вкуса к простой крестьянской пище, хотя не забывал и о гамбургском копченом гусе, о балтийских устрицах, об апельсинах из Китая или инжире из Прованса. На десерт он предпочитал савойские хлебцы, а свое любимое блюдо, уху из каспийских стерлядей, любил видеть на столе всегда, где бы ни находился, В 1780 году Пол Кери присутствовал на «обычном» обеде у Потемкина и записал его примерное меню: «Удивительной нежности телятина из Архангельска, баранина из Бухары, молочный поросенок из Польши, икра с Каспия», — все приготовленное французским поваром Балле.

Ценил светлейший и хорошее вино — не только свое из Судака, но, как отмечал тот же Кери, из всех «портов Европы, с островов Греции и с берегов Дона».[664] Ни один тост не обходился без шампанского.

Однажды — это было в те годы, когда он достиг зенита своего могущества — Потемкин, сидя за столом, шутил и смеялся, но под конец обеда сделался серьезным, начал грызть ногти. Гости и слуги ждали, что последует. В конце концов он спросил: «Может ли человек быть счастливее меня? Все, чего я ни желал, все прихоти мои исполнялись, как будто каким очарованием: хотел чинов — имею, орденов — имею; любил играть — проигрывал суммы несчетные; любил давать праздники — давал великолепные; любил покупать имения — имею; любил строить дома — построил дворцы; любил дорогие вещи — имею столько, что ни один частный человек не имеет так много и таких редких; словом, все страсти мои в полной мере выполнялись».[665] С этими словами он бросил об пол фарфоровую тарелку, ушел в спальню и заперся.

Тоскуя оттого, что он «баловень судьбы», Потемкин, наверное, был настоящим русским: он стыдился своей власти и гордился своей неуемностью; его отталкивала холодная бюрократия, он гордился своим безграничным терпением и умением переносить любые лишения, был способен на самоуничижение — то есть обладал всеми чертами, на которых зиждется величие истинно русского характера. Его жажда славы, богатства и удовольствий была ненасытна — но удовлетворение этих желаний не приносило счастья. Как-то он позвал своего адъютанта и велел подать кофе. Адъютант побежал выполнять приказ. Он позвал снова. Послали другого курьера. Он повторял требование еще и еще, войдя в какое-то исступление. Когда же кофе наконец принесли, он сказал: «Не надобно, я только хотел чего-нибудь ожидать, но и тут лишили меня сего удовольствия».[666]


«ЧАС ЛЮБВИ»

Послеобеденное время было в России традиционным временем любви, как французское «с пяти до семи» или испанская сиеста. Многие женщины писали ему, умоляя о свидании. Эти неопубликованные записки, написанные наполовину по-русски, наполовину по-французски, всегда без подписи и без числа, составляют особый раздел потемкинского архива. «Я не смогла подарить вам удовольствие, потому что не успела — вы умчались», — писала одна из корреспонденток крупным, почти детским почерком. В другом письме она же объявляет: «Я с нетерпением ждала мгновения, когда смогу поцеловать вас. Ожидая, я делала это мысленно, с той же нежностью, что наяву».

Потемкин мучил своих любовниц вечными капризами. «Я сойду с ума от любви к вам», — писала одна из них. Его постоянные перемещения и отъезды на юг делали его еще более привлехательным: «Я так сердита, что не смогла обнять вас», — писала одна. «Не забывайте, прошу, умоляю вас верить, что я принадлежу вам одному!» — И жаловалась в другом послании: «Все же вы меня забыли...» Другая мелодраматически объявляет, что если бы она «не жила надеждой быть любимой, то покончила бы с собой».[667]

Он привык лежать на диване в окружении женщин, СЛОВНО султан. Любивший общество женщин, он не видел необходимости ограничивать свои эпикурейские аппетиты. Ту из его любовниц, которая занимала главенствующее положение, дипломаты называли «старшей султаншей». Но он вел себя по отношению к женщинам благородно; об этом писал Самойлов, которому это могло быть доподлинно известно, ибо к числу любовниц князя принадлежала, возможно, и его жена: Потемкин поддавался только порыву души и никогда — тщеславию, «как делают многие люди, добившиеся славы». Но его подчиненные знали, что жен лучше держать от него подальше. Вигель вспоминал историю о том, как «в один вечер звездоносные шуты тешили светлейшего разговорами о женокой красоте. Один из них объявил, что он никогда не видал столь прелестной маленькой ножки, как у мой матери. «Неужели? — сказал Потемкин. — Я не приметил. Когда-нибудь приглашу се к себе и попрошу показать ее без чулка». Отец Вигеля немедленно отправил жену в деревню.[668]

Если Потемкину делалось скучно, он ездил во дворец обер-шталмейстера Екатерины Льва Нарышкина, где пир и танцы продолжались днем и ночью. Там он восседал в сооруженном специально для него алькове; это же место было лучшим для встречи с самыми знатными из его возлюбленных. «Это был приют веселья и, можно сказать, место свидания всех влюбленных. Здесь, среди веселой и шумной толпы, скорее можно было тайком пошептаться, чем на балах и в обществах, связанных этикетом». Здесь князь отдыхал, иногда в молчании, иногда «весело болтая с женщинами». Австрийский посол сообщал своему императору, что «в разлуке со своей племянницей он утешается обществом госпожи Сологуб, дочери госпожи Нарышкиной». Иван Сологуб был одним из его генералов.[669]


ВЕЧЕР

Начало вечера светлейший проводил обычно с императрицей, а когда, около половины одиннадцатого вечера, она удалялась со своим фаворитом, Потемкин начинал по-настоящему жить. Ночь была для него самым плодотворным временем суток. Потемкин не обращал внимания на часы, и его подчиненные должны были следовать его примеру. «Всегда лежит, но не предается сну ни днем, ни ночью», — писал де Линь.[670]


НОЧЬ

Ночные привычки князя довелось испытать на себе сэру Джеймсу Харрису: «У него нет установленного времени для еды или сна, а кататься мы часто отправлялись в дождь, среди ночи».[671]

Не знало границ и любопытство Потемкина. Обсуждая религию, политику, искусство или любовь, он без конца задавал вопросы, дразня и провоцируя собеседника. «Он обладает глубокими познаниями во всех сферах, — писал о нем герцог Ришелье. — Подобно пчеле, которая, вбирая нектар из цветов, создает изумительное вещество, он вбирает знания тех людей, с которыми встречается, а так как память служит ему великолепно, он без труда завладевает тем, что другие приобретают долгим и упорным трудом».[672]

Все, кто знал Потемкина, даже ненавидевшие его, признавали необычайность его ума: Семен Воронцов считал, что князь имеет «бездну ума, хитрости и влияния», хотя ему недостает «знаний, усердия и добродетели». А принц де Линь вспоминал: «Природный ум, превосходная память, возвышенность души, коварство без злобы, хитрость без лукавства, счастливая смесь причуд, великая щедрость в раздаянии наград, чрезвычайная тонкость, дар угадывать то, чего он сам не знает, и величайшее познание людей...»[673]

Сегюр часто удивлялся потемкинскому знанию «не только политики, но и путешественников, ученых, писателей, художников — и даже ремесленников». Все общавшиеся с князем признавали за ним «глубокое знание древности». Миранда, путешествовавший вместе с ним по югу, поражался его познаниям в области архитектуры, живописи и музыки. «Этот человек, наделенный сильным характером и исключительной памятью, стремится, как известно, всячески развивать науки и искусства и в значительной мере преуспел в этом», — писал венесуэлец, поговорив с Потемкиным о Гайдне и Боккерини, полотнах Мурильо и сочинениях француза Шапп д’Отроша. Неудивительно, что граф де Дама считал, что «странному» Потемкину он обязан «самыми приятными моментами в жизни».[674]

Поражало собеседников и его знание русской истории. «Благодаря Вашей хронологии, это лучшая часть моей истории России», — писала Екатерина о своих «Заметках о русской истории», в работе над которыми он ей помогал. Историю они любили оба. «Этот предмет я изучала много лет, — писала Екатерина французскому литератору Сенаку де Мейлану. — Я всегда любила читать книги, которые никто не читает, и нашла только одного, кто разделяет со мной эту склонность, — фельдмаршал князь Потемкин».[675] Это была еще одна черта, объединявшая их.

Иеремия Бентам предлагал Потемкину устроить типографию. Впрочем, с лета 1787 года светлейший возил с собой типографию, взятую в Военной коллегии во время путешествия Екатерины на юг; в ней были отпечатаны его «Канон вопиющия в грехах души ко Спасителю Господу Иисусу» и несколько книг, переведенных с французского и английского.[676]

И Сегюр, и де Линь утверждали, что Потемкин почерпнул «больше познаний от людей, чем из книг». Это, конечно, неправда; Потемкин очень много читал. Пол Кери, проведший с ним много времени в начале 1780-х годов, отмечал, что образованность его проистекает из «множества книг, прочитанных в молодые годы», и отсюда же — «знание греческого языка и любовь к нему». Библиотека князя, которую он пополнял, покупая книжные собрания у ученых и своих друзей, таких, как архиепископ Булгарис, отражает широту его интересов: тут были и классики от Сенеки, Горация и Плутарха до «Возлюбленных Сапфо» — книги, вышедшей в Париже в 1724 году; труды по богословию, военному делу, сельскому хозяйству и экономике: «Монастырские обычаи», учебники по артиллерии, «Военные мундиры» и «Исследование о природе и причинах богатства народов» Адама Смита; много книг о Петре Великом, сочинения французских философов-просветителей. О его англофилии и любви к садам напоминают книги по истории Англии, «Карикатуры Хогарта» и, конечно, «Иллюстрированная Британия, или Виды лучших английских замков и садов». Ко времени его смерти библиотека насчитывала 1065 книг на иностранных языках и 106 на русском.[677]

Хотя он и усвоил многие идеи французских философов, все же его собственные политические взгляды оставались по преимуществу типично русскими. Для державы такого размера, как Россия, лучшей формой правления он считал самодержавие. Женщина-правительница и государство были едины; он служил и той, и другому. Три революции — американская, французская и польская — и пугали, и привлекали его. Он не уставал расспрашивать Сегюра об американцах, вместе с которыми тот сражался, но «не верил, что республиканские установления могут продержаться долго в такой большой стране. Его ум, привычный к деспотизму, не допускал сосуществования свободы и порядка». О Французской революции Потемкин сказал графу де Ланжерону просто: «Ваши соотечественники, полковник, сошли с ума». Политику Потемкин считал искусством гибкости и философского терпения. «Положитесь на свое терпение, — учил он английского посланника. — Непредвиденное стечение обстоятельств принесет вам гораздо больше пользы, чем вся ваша риторика».[678]

Князь любил беседовать «о богословии с генералами, а о военных делах с архиереями», говорил принц де Линь. Лев Энгельгардт вспоминал, что «он держал у себя ученых рабинов, раскольников и всякого звания ученых людей; любимое его было упражнение: когда все разъезжались, призывал их к себе и стравливал их, так сказать, а между тем сам изощрял себя в познаниях». Любимым предметом его было «разделение греческой и латинской церквей», а лучшим способом привлечь к себе его внимание — «заговорить с ним о Никейском, Халкедонском или Флорентийском соборе». Для того чтобы войти в доверие к князю, Фридрих Великий в 1770-х годах приказывал своему послу изучать догматы православной церкви.[679]

Он дразнил Суворова, строго соблюдавшего посты: «Видно, граф, хотите вы въехать в рай верхом на осетре», — но сам при этом оставался подлинным сыном православной церкви. Несмотря на все свое эпикурейство, он был глубоко верующим человеком и во время Второй русско-турецкой войны писал Екатерине: «Христос Вам поможет, Он пошлет конец напастям. Пройдите Вашу жизнь, увидите, сколько неожиданных от Него благ по не-счастию Вам приходило. Были обстоятельствы, где способы казались пресечены. Тут вдруг выходила удача. Положите на Него всю надежду и верьте, что Он непреложен. Пусть кто как хочет думает, а я считаю, что Апостол в Ваше возшествие пристал не на удачу» (то есть не случайно день восшествия Екатерины на престол пришелся на праздник апостолов Петра и Павла), — и дальше цитировал первые стихи 12-й главы послания Павла к римлянам. Он часто думал об уходе от мира («Будьте доброй матерью, приготовьте мне епископскую митру и тихую обитель...») — но при этом не позволял религии мешать его удовольствиям. Де Линь писал, что он «крестится одной рукой, а другой приветствует женщин, обнимает то статую Богородицы, то белоснежную шею своей любовницы».[680]

Часто князь проводил целые ночи за зеленым столом. Если языком, объединяющим Европу XVIII века, был французский, то игрой — конечно, фараон: эсквайр из Лестершира, шарлатан из Венеции, плантатор из Вирджинии и офицер из Севастополя играли в одну и ту же игру, понятную без слов. Игроки сидели за овальным столом, покрытым зеленым сукном, с невысокой деревянной перегородкой. Банкомет сидел напротив игроков; те делали ставки на карты, лежащие лицом вверх с той или с другой стороны от перегородки. Ставки можно было удваивать до «суасант-э-ле-ва», то есть до шестидесяти раз; удвоение ставок отмечалось загибанием карт. Возможность идти на большой риск, не произнося ни слова, не могла не импонировать светлейшему.

Одну из историй о карточной игре Потемкина рассказал Пушкин: «Молодой Ш. как-то напроказил. Князь Б. собирался пожаловаться на него самой государыне. Родня перепугалась. Кинулась к князю Потемкину, прося его заступиться за молодого человека. Потемкин велел Ш. быть на другой день у него, и прибавил: «да сказать ему, чтоб он со мною был посмелее». — Ш. явился в назначенное время. Потемкин вышел из кабинета в обыкновенном своем наряде, не сказал никому ни слова и сел играть в карты. В это время приезжает князь Б. Потемкин принимает его как нельзя хуже и продолжает играть. Вдруг он подзывает к себе Ш. «Скажи, брат, — говорит Потемкин, показывая ему свои карты, — как мне тут сыграть?» — «Да мне какое дело, ваша светлость, — отвечает ему Ш., — играйте, как умеете». — «Ах, мой батюшка, — возразил Потемкин, — и слова тебе нельзя сказать; уж и рассердился». Услыша таковой разговор, князь Б. раздумал жаловаться».[681]

Игроки ставили на кон целые пачки банкнот, но князя деньги не интересовали. Он требовал, чтобы ставки делали на камни, и клал рядом с собой брильянты пригоршнями. Его партнеры отваживались передергивать карты, потому что, если Потемкин играл для развлечения, пользуясь бездонным кошельком Екатерины, они ставили на карту состояния своих семей. Когда один из игроков заплатил проигрыш искусственными брильянтами, Потемкин ничего не сказал, но предложил ему прогулку в некое болотистое место. Карета князя ехала рядом с каретой обидчика. Когда въехали на поле, залитое водой, Потемкин подал вознице знак, и тот сделал так, что коляска сорвалась с передка, а сам умчался с лошадьми. Когда «обидчик» вернулся пешком, промокнув до нитки, Потемкин встретил его у окна, весело хохоча.[682]

Никто не мог прервать игру Потемкина. Однажды его вызвали в Совет, и он ответил, что не поедет. Когда же посланный отважился спросить о причине, то получил краткий ответ: «Псалом первый, стих первый» — то есть — «Блажен муж иже не иде на совет нечестивых».[683]

В это же время, от заката до рассвета, князь успевал просматривать и горы бумаг; вероятно, именно в это время суток он работал больше всего. Секретари всегда были под рукой, и Попов, стоя за его стулом с карандашом и бумагой, записывал между партиями его распоряжения.


Загрузка...