Закон © Перевод Е. Шукшиной

I

Рождение его было непутевым, а потому он страстно любил все путное, непреложное, завет и запрет.

Убить ему случилось уже в ранней юности, в состоянии пламенеющего гнева, и потому он лучше всякого несведущего знал, что убивать хоть и доставляет наслаждение, но что после того, как убил, становится в высшей степени гадко и что не убий.

У него были горячие чувства, и потому его снедала потребность в Духовном, Чистом и Святом — Незримом, ибо Незримое представлялось ему духовным, святым и чистым.

У мадианитян, подвижного народа пастухов и торговцев, расселившегося в пустыне, куда ему пришлось бежать из Египта, земли его рождения, поскольку он убил (подробности чуть ниже), Моисей свел знакомство с одним богом, видеть которого было нельзя, но он тебя видел, с обитателем горы, который, хоть и невидимый, сидел на переносном сундуке в шатре, где, кидая жребий, раздавал пророчества. Для сынов Мадиама этот нумен по имени Яхве был одним из множества богов, они служили ему не особо ревностно и обихаживали только от греха подальше и на всякий случай. Они додумались до того, что среди богов, может, сыщется и такой, которого не видно, безобразный, и приносили ему жертвы, только чтоб никого не забыть, не обидеть и ни с какой мыслимой стороны не навлечь на себя неприятности.

На Моисея же, в силу его тяги к Чистому и Святому, незримость Яхве произвела сильное впечатление; он решил, что по святости ни один видимый бог не сравнится с невидимым, и поражался, почему сыны Мадиама почти не придают значения свойству, в его представлении преисполненному неизмеримых последствий. В долгих, тяжких и страстных раздумьях, присматривая в пустыне за овцами брата своей мадианитянской жены, потрясаемый вдохновениями и откровениями, которые как-то раз даже, оставив тело, в виде пылающего явления обрушились надушу настойчивым словоизъявлением и неизбежным поручением, он пришел к убеждению, что Яхве не кто иной, как Эль-Эльон, Всевышний, Эль-Рои, «видящий меня Бог», Тот, Кого всегда называли «Эль-Шаддай», «Богом горы», Эль-Олам, Богом мира и вечности[43] — одним словом, не кто иной, как Бог Авраама, Исаака и Иакова, Бог отцов, то есть отцов нищих, темных, совсем запутавшихся в своем богопочитании, лишенных корней, порабощенных племен, живших в Египте, кровь которых со стороны отца текла в его, Моисея, жилах.

Посему, преисполнившись этим открытием, с обремененной поручением душой, а еще дрожа от жадного желания исполнить приказание, он прервал многолетнее пребывание у сынов Мадиама, посадил на осла жену свою Сепфору, поистине благородную женщину, ибо была она дочерью Рагуила, царствующего священника Мадиама, и сестрой его сына, владельца отар Иофора, прихватил обоих сыновей Гирсама и Елиезера и за семь дней пути, пролегавшего через многие пустыни, возвратился на Запад, в землю Египетскую, то есть в лежащее под паром Нижнее царство, где разделяется Нил и где в земле, называемой Кос, или Гошем, или Гешем, или Гесем, обреталась и надрывалась кровь его отца.

В земле той он немедля, где бы ни оказался — в хижинах, или там, где пасли, или там, где работали, — как-то по-особому вытягивая руки и потрясая по обе стороны туловища дрожащими кулаками, принялся разъяснять этой крови то огромное, что пережил. Он возвестил им, что вновь обретен Бог отцов; что Он открылся ему, Моше бен-Амраму, на горе Хорив в пустыне Син, в кусте, который горел и не сгорал; что имя Его Яхве, означающее «Я есть Тот, Кто Я есть, от века и до века», но также дуновение воздуха и бурю великую; что Он возжелал их кровь и при благоприятных обстоятельствах готов заключить с ней завет избрания изо всех народов, правда, при условии, что она присягнет только и исключительно Ему и на основе этой присяги объединится в сообщество для прерогативного, безобразного служения Незримому.

Этими словами он сверлил их будто сверлом, потрясая при этом кулаками, закрепленными на необычайно широких запястьях. И все же он был откровенен не до конца, выводил за скобки многое из того, о чем думал, да, собственно, суть, из опасения нагнать на них страху. О последствиях незримости, то есть духовности, чистоты и святости он ничего им не говорил и предпочитал не напирать на то, что в качестве присягнувших служителей Незримого им придется стать обособленным народом духа, чистоты и святости. Он умалчивал об этом, дабы их не напугать; ибо то была столь жалкая, угнетенная, запутавшаяся в своем богопочитании плоть — кровь его отца, что он ей не доверял, хоть и любил. Даже говоря о том, что Яхве, Незримый, возжелал их, он приписывал Богу, влагал в Него то, что, возможно, и было Божиим, но вместе с тем по меньшей мере и его собственным: он сам жаждал крови своего отца, как каменотес жаждет безобразной глыбы, из которой замыслил изваять изящный, возвышенный образ, плод труда рук своих, — отсюда дрожь жадного желания, наряду с огромной душевной тяготой после повеления наполнявшего его душу, когда он покидал Мадиам.

Что он еще пока утаивал, так это вторую половину повеления, ибо оно было двойным. Оно гласило не только, что Моисей должен возвестить племенам о вновь обретенном Боге отцов и что Он возжелал их, но еще и то, что ему через многие пустыни надлежит вывести их на вольные просторы, из египетского дома рабства в землю обетования, землю отцов. Это поручение было завязано на возвещении и неразрывно с ним переплетено. Бог — и освобождение ради возвращения домой; Незримый — и отрясание ига чужбины, для него это была одна и та же мысль. Но народу он пока об этом не говорил, ибо знал, что одно воспоследует из другого, а еще потому, что этого другого сам надеялся добиться у фараона, царя египетского, от которого отстоял совсем недалеко.

Но то ли народу не нравились его речи — ибо говорил Моисей плохо, запинаясь, часто не находя слов, — то ли он, видя, как Моисей потрясает дрожащими кулаками, предчувствовал последствия незримости, а также подобного предложения завета, и смекнул, что человек этот хочет заманить его во что-то утомительное и опасное, — только на такую настырность народ реагировал недоверчиво, жестоковыйно и боязливо, оглядывался на египетских истязателей и цедил сквозь зубы:

— Чего ты там давишься словами? И что это за слова, которыми ты там давишься? Тебя что, кто-то поставил начальником и судьею над нами? Интересно кто?

Это было для него не ново. Он и раньше слышал от них подобное, прежде чем бежал в Мадиам.

II

Отец его не был ему отцом, а мать не была матерью — таким непутевым было его рождение. Вторая дочь Рамессу,[44] фараона, с прислужницами-подругами по играм и под вооруженной охраной нежилась в царском саду на Ниле. Вдруг она заметила еврейского раба, черпавшего воду, и воспылала к нему желанием. У того были грустные глаза, юношеская бородка и сильные руки, обнажавшиеся, когда он зачерпывал воду. Он трудился в поте лица своего и имел наказание свое, но для дщери фараоновой явился эталоном красоты и желания, и она повелела ввести его к себе в шатер; там она запустила ему изящную ручку во взмокшие от пота волосы, поцеловала мышцу плеча и раздразнила мужественность, так что он овладел ею, чужеземный раб — царским отпрыском. Получив свое, она отпустила его, но он отошел недалеко, через тридцать шагов его умертвили и быстренько зарыли, так что от удовольствия дочери Солнца не осталось ничего.

— Бедный! — сказала она, услыхав об этом. — И всегда-то вы переусердствуете. Он бы и так молчал. Он любил меня.

Но после того она отяжелела и через девять месяцев под покровом тайны родила мальчика; ее женщины положили его в просмоленную корзинку из тростника и спрятали в тростнике у края воды. Там они ее потом нашли и воскликнули:

— О чудо! Найденыш, мальчик из тростника, подкидыш! Точно как в древних сказаниях про Саргона, которого Акки-водочерпий нашел в тростнике и воспитал по доброте сердца. Все та же вечная история! Куда же эту находку? Самое разумное отдать его какой-нибудь кормящей матери из простого сословия, у кого есть лишнее молоко, чтобы он вырос ей и ее добропорядочному мужу сыном.

И они вручили ребенка одной евреянке, которая снесла его в землю Гесем к Иохаведе, жене Амрамовой, из допущенных, мужа семени Левиина. Та кормила сына своего Аарона, и было у нее лишнее молоко; поэтому, а еще потому что на хижину ее иногда сверху тайком нисходило добро, она в доброте сердца вырастила и непонятного ребенка. Так Амрам с Иохаведой в глазах людей стали его родителями, а Аарон — братом. Амрам имел скот и поле, а Иохаведа была дочерью каменотеса. Они, однако, не знали, как назвать данного младенца, и потому дали ему полуегипетское имя, то есть половину египетского имени. Ибо сыны той земли часто звались Птах-Мосе, Амон-Мосе или Ра-Мосе[45] — сыновьями своих богов. Правда, имя бога Амрам и Иохаведа на всякий случай выпустили и назвали мальчика без затей — Мосе. Так что был он просто-напросто «сыном». Вопрос только — чьим.

III

Он вырос одним из допущенных и изъяснялся на их наречии. Предки крови с позволения пограничных властей некогда, во время засухи пришли в эту землю «голодающими бедуинами Едома», как назвали их фараоновы писцы, и для возделывания им был определен край Гесем в Нижнем царстве. Кто думает, что они могли пастись там даром, тот плохо знает их пастухов, сынов Египта. Им не просто приходилось платить дань скотом, и весьма ощутимую, но всё среди них, имеющее силу, обязано было отрабатывать трудовую повинность, барщину на всяких стройках, которые в такой земле, как Египет, конца не имеют. Особенно, однако, широко велось строительство с тех пор, как фараоном в Фивах стал Рамессу, второй с этим именем, таково было его желание и царская прихоть. По всей земле он возводил расточительные храмы, а внизу, в устье, не только повелел обновить и существенно улучшить долго остававшийся в небрежении канал, соединяющий самый восточный рукав Нила с Горькими озерами и, таким образом, большое море — с оконечностью Красного, но и возвел вдоль канала два настоящих города-склада, названных Пифом и Раамсес; сюда-то и набрали сынов допущенных, этот ибрим, которые обжигали, таскали кирпичи и вкалывали в поте тела своего под египетской палкой.

Палка являлась скорее лишь приметой фараоновых надсмотрщиков, без надобности их не били. Кроме того, на барщине людей хорошо кормили: много рыбы из рукава Нила, хлеба, пива и вдосталь говядины. Однако, несмотря на это, барщина их не очень устраивала, не совсем приходилась им по вкусу, ибо то была кровь кочевников с традициями свободно-блуждающей жизни, и работа по часам, да еще когда потеть, в душе казалась им непонятной и обидной. Но для того, чтобы достичь по вопросу о своем недовольстве взаимопонимания и единодушия, племена были слишком разобщены и обладали недостаточным самосознанием. Уже несколько поколений они стояли шатрами в промежуточной земле между родиной отцов и собственно Египтом и были безобразной души, шаткого духа и без крепкого учения; много чего забыли, другое восприняли наполовину и по нехватке собственно сердцевины не доверяли своим настроениям, даже таившемуся в этих настроениях ожесточению на барщину; тут их, правда, сбивали с толку рыба, пиво и говядина.

Так вот Мосе, мнимому сыну Амрамову, вышедшему из возраста мальчика, тоже пришлось бы обмазывать кирпичи для фараона, но этого не случилось; юношу отобрали у родителей и поместили в школу в Верхнем Египете, очень приличный интернат, где воспитывались сыновья правителей сирийских городов и местные высокородные отпрыски. Туда его и определили, ибо родная мать, фараоново дитя, выродившая мальчика в тростник, была хоть и похотливой штучкой, но не бездушной; она позаботилась о нем ради его закопанного отца, водочерпия в бородке и с грустными глазами, не желая, чтобы он остался с дикарями, а намереваясь дать ему образование египтянина и добиться для него должности при дворе — в знак тайного полупризнания его божественной полукрови. И так Моисей, облаченный в белый лен, с париком на голове, изучал звезды и земли, каллиграфию и право, но счастлив среди зазнаек элитарного интерната не был, он был среди них одинок и полон отвращения ко всей египетской утонченности, похоть которой его породила. Кровь закопанного, вынужденная этой похоти послужить, оказалась в нем сильнее египетской части, а душой он был с несчастными безобразными, там, дома, в Гесеме, у кого недоставало мужества для ожесточения, душой он вместе с ними противился надменности материнской крови.

— Как тебя все-таки зовут? — спрашивали его порой товарищи по школе.

— Меня зовут Мосе, — отвечал он.

— Ах-Мосе или Птах-Мосе? — уточняли они.

— Нет, просто Мосе, — упирался Моисей.

— Да-а, как-то жидко, так обычно не зовут, — говорили желторотые нахалы, и он злился так, что готов был убить их и закопать.

Поскольку понимал, что подобными вопросами они просто хотят уколоть его неупорядоченность, о которой в общих чертах были наслышаны все. Как будто сам не знал, что он есть лишь тайный плод египетского удовольствия; ведь это было хоть по большей части не известным в деталях, но всеобщим достоянием — включая фараона, от кого шалости его дитяти остались сокрытыми столь же мало, сколь и от Моисея тот факт, что Рамессу, хозяин стройки, является его дедом по линии похоти — учитывая гнусное, смертоносное удовольствие. Да, Моисей это знал и знал также, что и фараон это знает, и при сей мысли угрожающе-медленно кивал, глядя в направлении фараонова трона.

IV

Прожив два года среди задавал фиванской школы, он не выдержал и ночью, перелезши через стену, улизнул, отправившись домой в Гесем, к крови отца. Там он бродил с искаженным горечью лицом и однажды у канала, возле новостроек Раамсеса увидел, как египетский надсмотрщик бьет палкой одного из батраков, вероятно, оказавшегося нерасторопным или строптивым. Побледнев, с пылающим взором он потребовал разъяснений у египтянина, который вместо всякого ответа вмазал ему по переносице так, что у Моисея на всю жизнь остался нос с переломанной, вдавленной костью. Но он вырвал у надсмотрщика палку, страшно замахнулся и размозжил ему череп, так что тот немедля испустил дух. Он даже не осмотрелся — не видел ли кто? Но в этом уединенном месте поблизости больше не было ни души. И он — сам — закопал убитого, так как тот, кого он защищал, дал деру, и у него возникло ощущение, будто его всегда тянуло убивать и закапывать.

Его пылающее деяние не раскрылось, по крайней мере египтянам, которые так и не выяснили, куда подевался их человек, и много воды утекло после того. Моисей по-прежнему бродил среди людей своего отца и своеобразно-повелительно вмешивался в их дела. Однажды он увидел, как бранятся двое батраков-ибрим, еще немного, и они перешли бы к насильственным действиям.

— Чего вы бранитесь, да еще собираетесь драться? — сказал он им. — Вам что, мало несчастий и заброшенности? Кровь должна держаться крови, а не скалить зубы. Вон тот не прав, я видел. Пусть сдастся и помирится, а другой пусть не задается.

Как это бывает, оба вдруг объединились против него и сказали:

— А ты чего лезешь в наши дела?

Особенно расхамился тот, которого Моисей объявил неправым. Он сказал:

— Это вообще уже ни в какие ворота! Ты кто такой, что суешь свой козлиный нос в дела, которые тебя не касаются? A-а, да ты Моше, сын Амрама. И что с того? Никто даже толком не знает, кто ты такой, ты и сам не знаешь. Интересно, кто тебя поставил учителем и судьею над нами? Может, ты и меня прикончишь, как тогда прикончил и закопал египтянина?

— Да молчи ты! — испугался Моисей, а про себя подумал: «Как же разошлось?»

Но в тот день понял он, что не жить ему в этой земле, и пересек границу там, где она была нечеткой, у Горьких озер, по ваттам. Множество пустынь прошел он по земле Син и добрался до земли Мадиам, до мадианитян и их царствующего священника Рагуила.

V

Вернулся он, преисполненный открытием Бога и своим поручением, мужчина во цвете лет, коренастый, с приплюснутым носом, выступающими скулами, раздвоенной бородой, широко посаженными глазами и крепкими запястьями, что особенно бросалось в глаза, когда он — а это случалось часто — в глубоких раздумьях правой рукой прикрывал рот и бороду. Он переходил от хижины к хижине, от одного места работ к другому, потрясал опущенными к бедрам кулаками и говорил о Незримом, о готовом к завету Боге отцов, хотя в принципе говорить не умел. Ибо вообще был сотворен косноязычным; когда волновался, у него часто проскакивали оговорки; кроме того, он толком не чувствовал себя свободно ни в одном языке и во время разговора блуждал в трех соснах. Арамейский сиро-халдейский, на котором говорила кровь его отца и который он выучил у родителей, накладывался на египетский, что ему пришлось усвоить в школе, а к ним добавился и мадианитянский вариант арабского, на котором он так долго говорил в пустыне. И он все время их путал.

Ему очень помогал брат Аарон, высокий, мягкий человек с черной бородой и черными курчавыми волосами на затылке, предпочитавший держать большие, выпуклые веки благочестиво опущенными. Его Моисей посвятил во все, решительно увлек Незримым и всеми Его последствиями, а поскольку Аарон умел медоточиво-бегло говорить в свою бороду, то во время вербовочных походов, как правило, сопровождал Моисея и вел разговор вместо него, правда, несколько гнусаво и елейно, недостаточно увлекательно, так что Моисей сопроводительным потрясанием кулаков старался придать его словам больше огня, а нередко и перебивал — через пень-колоду — на своем арамейско-египетско-арабском.

Жена Аарона звалась Елисаветой, она была дочерью Аминадава и тоже участвовала в сговоре и пропаганде, как и младшая сестра Моисея и Аарона Мариам, восторженная женщина, умевшая петь и бить в тимпан. Но особенно Моисей привязался к одному юноше, в свою очередь, душой и телом преданному ему, его возвещению и планам, не отходившему от него. Вообще-то его звали Осия, сын Нуна (что значит «рыба»), колена Ефремова. Но Моисей присвоил ему имя Яхве Йегошуа, а сокращенно Йошуа,[46] и тот носил его с гордостью — распрямленный, жилистый молодой человек с курчавой головой, выпирающим кадыком и двумя четко прорезанными складками меж бровей, имеющий во всем этом деле собственную точку зрения, как раз не столько религиозную, сколько милитаристскую, ибо для него Яхве, Бог отцов, был прежде всего Богом воинства, и связанная с Его именем мысль о выхождении из дома рабства была для юноши равнозначна завоеванию новой, собственной земли поселения для еврейских племен — весьма последовательно, поскольку где-то же нужно было жить, а никакая земля, обетованная или нет, просто так в руки не дастся.

Йошуа, хоть и юный, держал все относящиеся до дела факты в своей прямо и твердо глядящей, курчавой голове и беспрестанно обсуждал их с Моисеем, старшим другом и господином. Не располагая средствами для точного подсчета населения, он прикинул, что численность живущих в шатрах Гесема и поселившихся в городах-близнецах Пифоме и Раамсесе племен, включая рассеянных по всей земле в качестве рабов, — все вместе составляет где-то двенадцать-тринадцать тысяч душ, что давало примерно трехтысячный годный в дело отряд. Позже цифры безмерно преувеличивали, но Йошуа знал их приблизительно верно и был не очень доволен. Три тысячи человек — не ахти какой грозный отряд, даже с учетом того, что по дороге всяческая кочующая по пустыне родственная кровь ради завоевания земли присоединится к этому костяку. О крупных операциях, опираясь лишь на эту силу, нечего и думать; пробиться с ней в землю обетованную немыслимо. Йошуа это понимал и потому стремился к месту на вольных просторах, где род сперва поселился бы и где при более-менее благоприятных обстоятельствах сперва можно было бы на какое-то время предоставить дело естественному приросту — из расчета, насколько Йошуа знал своих, два с половиной на сотню в год. Такую-то площадку для приплода и присмотра, где могла бы подрасти военная сила, и подыскивал юноша, часто советуясь по данному вопросу с Моисеем, причем выяснилось, что он поразительно ясно обозревал, как в мире по отношению друг ко другу расположены местности, и имел в голове своего рода карту представляющих интерес широт с точки зрения расстояний, дневных переходов и водных участков, а также — и это особенно — воинственности населения.

Моисей знал, кого он имеет в лице своего Йошуа, прекрасно знал, что тот ему понадобится, и любил его пыл, хотя непосредственные заботы сына Нуна его интересовали мало. Прикрывая рот и бороду правой рукой, он внимал стратегическим разглагольствованиям юноши, думая о другом. Для него Яхве тоже означал исход, но не столько военный поход с целью завоевания земли, сколько исход на вольные просторы и в обособленность, чтобы заполучить всю эту растерянную, мечущуюся между различными видами благонравия плоть, этих зачинающих мужчин, кормящих женщин, падких на соблазны юношей, сопливых детей — кровь отца — где-нибудь там, на просторах, чтобы запечатлеть в них свято-незримого Бога, чистого, духовного, установить им Его как собирательную, формирующую сердцевину и вылепить их по Его прообразу в народное тело, не похожее ни на один народ, послушное Богу, руководствующееся Святым и Духовным, отличающееся от остальных робостью, самоограничением и страхом Божиим, то бишь страхом при мысли о чистоте, и обуздывающим уставом, который, поскольку Незримый вообще-то Бог всего мира, в будущем призван сделаться обязательным для всех, но прежде должен быть составлен для них, должен стать их суровым преимуществом над язычниками.

Вот каково было Моисеево возжелание крови отца, возжелание ваятеля, неотделимое для него от милостивого выбора Бога и Его готовности к завету; и поскольку он ратовал за то, что обретение образа в Боге должно предшествовать всем операциям, роящимся в голове у юного Йошуа, далее, что для этого необходимо время, свободное время там, на свободе, то и не имел ничего против, что у Йошуа не ладилось с его планами, что они разбивались о недостаточное число годных к воинской службе членов отряда. Йошуа нужно было время для того, чтобы сначала естественным путем преумножился народ, — впрочем, и для того, чтобы повзрослеть самому, получив право выступить в роли военачальника; Моисею же нужно было время для создания образа, к чему он жадно стремился в Боге. И с разных точек зрения они сходились.

VI

Между тем, однако, порученец, а также его ближайшие сподвижники — красноречивый Аарон, Елисавета, Мариам, Йошуа и некий Халев, ровесник и закадычный друг Йошуа, также сильный, простой и смелый молодой человек, — между тем они не упускали ни дня, распространяя среди своих весть Яхве, Незримого, о Его почетном предложении завета и одновременно раздувая их ожесточение на труд под египетской палкой, наводя на мысль сбросить это иго, а кроме того, на мысль об исходе. Каждый делал это по-своему: сам Моисей — запинаясь и потрясая кулаками, Аарон — гнусаво-бегло, Елисавета — забалтывая и уговаривая, Йошуа и Халев — изъясняясь короткими, без разглагольствований, командными лозунгами, а Мариам, которую скоро стали называть пророчицей, — на повышенных тонах, в сопровождении тимпана. И проповедь их упадала не на каменистую почву; мысль присягнуть скорому на завет Богу Моисея, посвятить себя Безобразному, сделаться народом и под Его и Его провозвестника водительством вырваться на вольные просторы пустила среди племен корни и начала образовывать объединяющий их центр, — и это тем более, поскольку Моисей обещал или по крайней мере давал обнадеживающую перспективу того, что он путем переговоров на самом верху получит позволение им всем уйти из земли Египетской, так что исход этот не грозит превратиться в рискованный бунт, а может свершиться по мирному соглашению. Они знали, хоть и не досконально, и о его полуегипетском тростниковом рождении, и об утонченном воспитании, которое он имел привилегию какое-то время получать, и о неясных связях со двором, которыми он располагал. То, что в других отношениях являлось причиной недоверия к нему, неприятия, а именно его полукровие и то, что он одной ногой стоял в Египте, вдруг превратилось в источник доверия и снискало ему авторитет. Уж конечно, если кто и мог предстать перед фараоном и повести их дело, так это он. И посему они поручили ему попытаться добиться у Рамессу, хозяина их самих и стройки, права уйти на вольные просторы — ему и его молочному брату Аарону, поскольку Моисей думал взять его с собой, во-первых, так как сам связно говорить не умел, а Аарон умел, а потом еще, так как тот имел в своем распоряжении некие штучки, с помощью которых можно было надеяться произвести впечатление при дворе — в честь Яхве: он мог, нажав ей на затылок, ввести в ступор очковую змею, так что она становилась, как жезл, но когда бросал этот жезл об пол, тот начинал извиваться и «превращался в змею». Моисей с Аароном рассчитывали на то, что это чудо не известно фараоновым магам и, следовательно, может послужить пугающим доказательством могущества Яхве.

У них — забегая вперед — вообще ничего не получилось, как хитро они ни обставляли дельце, предварительно обсудив его на заседании военного совета в присутствии юношей Йошуа и Халева. Решили же они просить царя лишь о дозволении еврейским людям собраться и выйти в пустыню на три дня пути от границы, дабы торжественно принести жертву Господу, призвавшему их Богу, а затем вернуться обратно на работу. Никто в общем-то и не ожидал, что при помощи этого трюка фараона можно обвести вокруг пальца, что он поверит, будто они вернутся. То была лишь мягкая, вежливая форма подачи прошения об освобождении. Но царь этого не оценил.

Успех братьев, однако, состоял в том, что они вообще проникли в Большой дом и предстали пред троном фараона, и не раз, а в ходе вязко протекающих переговоров снова и снова. Касательно этих переговоров порученец ничего особенно и не обещал своим, уповая на то, что Рамессу — его тайный дед по линии похоти, а также на то, что оба знали, что каждый это знает. Тем самым в руках у Моисея был рычаг сильного давления, и хоть этого так и не хватило, чтобы вырвать у царя согласие на исход, он все-таки делал Моисея серьезным партнером по переговорам и обеспечил ему многократный доступ ко всемогущему, так как последний его боялся. Правда, царев страх опасен, и Моисей все это время страшно рисковал. Он был мужествен — насколько мужествен и какое впечатление производил на своих, мы в самом скором времени увидим. Рамессу спокойно мог повелеть по-тихому придушить его и закопать, чтобы наконец-то в самом деле ничего больше не осталось от чувственных прихотей царского дитяти. Но царевна хранила сладкие воспоминания о том часе и вовсе не хотела, чтобы с ее тростниковым отпрыском стряслась какая-нибудь беда — он находился под ее защитой, хоть и проявил неблагодарность в отношении заботы и планов, касающихся воспитания и продвижения по службе.

Итак, Моисею и Аарону дозволено было предстать перед фараоном, но связанный с жертвоприношением отпуск на вольных просторах, к чему якобы призвал их Бог, царь категорически запретил. Аарон без толку говорил с елейной плавностью, а Моисей без толку страстно потрясал при этом кулаками у бедер. Не помогло и то, что Аарон превратил свой жезл в змею, так как фараоновы маги не сходя с места проделали то же самое, чем доказали, что Незримый, от имени Которого говорят просители, не обладает никакой превосходящей мощью и фараон не обязан слушаться голоса этого Господа.

— Но наши племена поразит язва или меч, если мы не отойдем на три дня пути и не отпразднуем праздник Господу, — сказали братья.

Однако царь ответил:

— Это нас не волнует. Вас больше двенадцати тысяч душ, вы достаточно многочисленны и вполне в состоянии перенести сокращение, будь то от язвы, меча или тяжелой работы. И вообще, Моисей и Аарон, вы лишь хотите, чтобы народ погрузился в праздность, и отвлекаете его от обязательных работ. Этого я не потерплю и не позволю. У меня в деле несколько неслыханных храмов, кроме того, я хочу, помимо Пифома и Раамсеса, вдобавок к ним построить третий город-склад, а для этого мне нужны руки ваших людей. Благодарю за велеречивый доклад, а тебя, Моисей, скрепя сердце отпускаю, даже в особой милости. Но о каникулах в пустыне больше ни слова!

Тем самым аудиенция была окончена, и из нее не только не вышло ничего хорошего, но впоследствии вышло решительно одно плохое. Ибо фараон, оскорбленный в своем строительном рвении и недовольный тем, что ему все-таки не удалось придушить Моисея — иначе дочь устроила бы ему концерт, — издал приказ, чтобы людей Гесема больше, нежели прежде, нагрузили работой и не скупились на палки, когда будут отлынивать; побольше, побольше их загрузить, чтоб в обморок падали, чтоб и думать не смели о каком-то там пустынном чествовании своего бога. Так и вышло. Из-за того, что Моисей с Аароном говорили перед фараоном, барщина день ото дня становилась все тяжелее. Для кирпичей, например, которые им полагалось обжигать, больше не выдавали соломы; теперь самим приходилось тащиться на жнивье и собирать необходимую солому, при этом плановое число кирпичей не понизилось, число это нужно было сдать, иначе на бедной спине заплясала бы палка. Тщетно еврейские старейшины, поставленные над народом, обращались к властям с петициями о перегрузках. Ответ был: «Праздны вы, праздны, поэтому и говорите: «Выйдем и принесем жертву». Быть по сему: самим собирать солому и при этом то же число кирпичей».

VII

Моисея с Аароном это смутило немало. Старейшины говорили им:

— Вот чего вы добились, вот что мы получили от завета с вашим богом и от Моисеевых связей. Ничего вы не добились, кроме того, что сделали нас ненавистными в глазах фараона и рабов его и дали им меч в руки, чтобы убить нас.

Отвечать на это было трудно, и нелегкие часы провел Моисей наедине с Богом терновника, пеняя Ему, что он, Моисей, дескать, с самого начала высказался против этого ему поручения и с самого начала просил послать кого другого, только не его, поскольку он и двух слов связать не может. Но Господь тогда ответил ему: зато Аарон может. Ну вот, тот и вел беседу, но слишком уж елейно; ясно теперь, какая ошибка браться за такое дело, когда сам косноязычен и по части риторики вынужден подключать других. Но Бог утешал его и наказывал ему из его же нутра и отвечал оттуда, что ему должно быть стыдно за свое малодушие; что все его оправдания — чистое кокетство, так как в принципе он сам горит желанием исполнить эту миссию, по той причине, что так же возжелал народа и его формирования, как и Он, Бог, да что там, его собственные желания не отличить от Божиих, они с ними одно: это Божие возжелание подтолкнуло его на труд, а потому стыд ему и позор, что он после первой же неудачи оробел.

Все это Моисей принял покорно, тем более когда военный совет, проведенный при участии Йошуа, Халева, Аарона и восторженных женщин, пришел к выводу, что усилившийся гнет хоть и злит, но при ближайшем рассмотрении является для начала довольно-таки неплохим успехом, так как злость направлена не на одного Моисея, но прежде всего на египтян и лишь повысит восприимчивость народа к воззванию Бога-Спасителя и к мысли об исходе на вольные просторы. Так оно и вышло; брожение из-за соломы и кирпичей среди труждающихся росло, и упрек в том, что из-за Моисея они стали ненавистны египтянам и вышло только хуже, уступил место желанию, чтобы сын Амрамов все-таки снова воспользовался своими связями и опять пошел за них к фараону.

Он и пошел, на сей раз без Аарона, один — с косноязычием будь что будет; он потрясал перед троном кулаками и в глохнущих, рвущихся словах требовал исхода своих на вольные просторы под предлогом отпуска с целью жертвоприношения в пустыне. И не единожды, а раз десять, поскольку фараон не мог преградить ему доступ к трону — слишком велики были связи Моисея. Между ним и царем завязалась борьба, упорная, длительная, которая, правда, так и не привела к тому, что последний удовлетворил запросы Моисея, но зато в один прекрасный день людей Гесема скорее вытолкали и выгнали из страны, нежели отпустили, в конечном счете лишь с облегчением, что избавились от них. Об этой борьбе и о средствах давления, примененных в ходе этой борьбы по отношению к упорно сопротивляющемуся царю, говорили много такого, что не вполне лишено оснований, но все же в значительной степени носит характер украшательства. Рассказывают о десяти казнях, которые Яхве по очереди насылал на Египет, дабы разрыхлить фараона, но в то же самое время намеренно ожесточить его сердце на просьбы Моисея ради возможности все новыми казнями продемонстрировать Свое могущество. Кровь, жабы, паразиты, дикие звери, струпья, моровая язва, град, саранча, тьма и смерть первенцев — вот эти десять казней, и ничего невозможного в каждой из них нет; только возникает вопрос, существенно ли они, исключая последнюю, с которой связано нечто непроницаемое, так никогда и не проясненное, способствовали конечному результату. При некоторых обстоятельствах Нил принимает кроваво-красный оттенок, вода его временно утрачивает питьевые качества, а рыба умирает. Это бывает, так же, как и то, что чрезмерно размножаются болотные жабы или что размеры популяции всегда наличествующих вшей приближаются к масштабам бедствия. Да и львов еще было много, они бродили по краю пустыни и подстерегали добычу в джунглях вдоль пересохших рукавов реки, и если число телораздирающих нападений на людей и скот вырастало, то вполне можно было назвать это казнью. А чесотка и лишаи разве не часто встречаются в Египте, разве от грязи не появляются тут же воспаления и нарывы и, заражая всех вокруг, не бушуют гноем в народе? Небо там, как правило, голубое, тем более сильное впечатление должна производить на редкость бурная непогода, когда низвергающийся из туч огонь мешается с жесткой перловкой града, побивающего посевы и крошащего деревья, не будучи связанным с каким-то определенным умыслом. Саранча же — слишком известный гость, против ее массового наступления человек изобрел кой-какие средства отпугивания и заграждения, над которыми алчность, однако, берет верх, так что целые области погружаются в обглоданную безлистость. А кто хоть раз испытал боязливо-угрюмое настроение, распространяемое по земле космически-затенившимся солнцем, вполне поймет, что избалованный светом народ даст подобному затмению наименование казни.

Но тем самым количество сообщений о невзгодах исчерпывается, поскольку десятая, смерть первенцев, вообще-то в их число не входит, а являет собой двусмысленное сопроводительное явление самого исхода, разбираться в котором жутко. Остальные могли произойти не все или все — рассредоточившись на значительном отрезке времени; их название все-таки следует считать лишь более-менее витиеватым описанием одного-единственного средства давления, которым пользовался Моисей против Рамессу, а именно неизменно того факта, что фараон — его дед по линии похоти и что во власти Моисея поднять по данному поводу большой шум. И царь не раз был близок к тому, чтобы поддаться давлению, по крайней мере делал серьезные уступки. Он дал согласие на то, чтобы на праздник жертвы вышли мужчины, а женщины, дети и стада остались. Моисей это отклонил: выйти нужно с малолетними и стариками, с сыновьями и дочерями, с овцами и с волами, ибо речь идет о празднике Господу. Тогда фараон согласился на жен и приплод и удержал лишь скот, он должен остаться в залог. Но на это Моисей спросил, откуда же, если не будет скота, им взять жертвы и всесожжения для праздника? Чтобы не осталось ни копыта, потребовал он, — и стало предельно ясно, что речь идет не об отпуске, а об исходе.

Из-за этого копыта у египетского величества и порученца Яхве вышла последняя бурная сцена. В продолжение переговоров Моисей сохранял большое терпение, но так же, как и терпение, в природе его лежал потрясающий кулаками гнев. Дошло до того, что фараон махнул рукой на все и буквально выгнал его из зала.

— Вон! — закричал он. — И берегись, не являйся более пред лицо мое. Попадешься — смертью умрешь.

Тогда Моисей, только что еще весьма взволнованный, совершенно успокоился и ответил лишь:

— Ты сказал. Я ухожу и не увижу более лица твоего.

Ему претило то, о чем он думал во время страшно-невозмутимого прощания. А вот Йошуа и Халеву, юношам, тем как раз не претило.

VIII

Это темная глава, прописать ее можно лишь в завуалированных словах, полусловах. Настал день, или, лучше сказать, ночь, зловещая вечеря, когда Яхве, или Его Ангел смерти, свершал обход и вершил последнюю, десятую казнь над сынами Египта или по крайней мере их частью, над египетским элементом жителей Гесема, а также городов Пифом и Раамсес, пропуская и щадяще минуя хижины и дома, дверные косяки которых для его уведомления были закрашены кровью.

Что он сделал? Он запустил в действие смерть, ту самую смерть первенцев египетского элемента, идя при этом навстречу кой-каким тайным пожеланиям и помогая кой-каким второрожденным получить права, в которых они в иной ситуации оказались бы поражены. Особо нужно отметить разницу между Яхве и Его Ангелом смерти: подчеркивается, что дома обходил не сам Яхве, а именно Его Ангел смерти, точнее, целое воинство таковых, тщательно отобранное. Если попытаться свести множество к отдельной особи, многое говорит за то, что Ангела смерти Яхве можно представить себе сильным юношей с курчавой головой, выступающим кадыком и решительно сведенными бровями, из того типа ангелов, что всегда рады, когда заканчиваются бесполезные переговоры и можно перейти к делу.

Во время вязко протекающих переговоров Моисея с фараоном не было недостатка и в приготовлениях к решающим деяниям: сам Моисей ограничился тем, что в ожидании грозных событий потихоньку отослал жену и сыновей в Мадиам, к тестю Иофору,[47] чтобы с наступлением грядущего забота о них его не обременяла. А Йошуа, положение которого при Моисее поразительно похоже на положение Ангела смерти при Яхве, действовал по-своему и, не располагая средствами, да пока еще и авторитетом поставить под ружье и под свое командование три тысячи годных к воинской службе братьев по крови, по крайней мере отобрал, вооружил, обучил и удерживал в повиновении ватагу, чтобы кое-что можно было предпринять хоть для начала.

События тогдашние окутаны мраком — мраком вечери, ставшей в глазах сынов Египта праздничной вечерей жившей посреди них батрацкой крови. Судя по всему, кровь эта тут же решила компенсировать запрещенный праздник жертвы в пустыне праздником лампад и Бога, связанным с обильным застольем; для него они даже заняли у египетских соседей золотые и серебряные вещи. Во время оного, а точнее, вместо оного и случается обход Ангела смерти, смерть первенцев во всех жилищах, не помеченных кровью при помощи пучков иссопа, эта напасть, внесшая такое смятение, такой внезапный переворот в правовых и имущественных отношениях, что с того часа путь из земли Моисеевым людям не просто открыт, а их прямо-таки выталкивают на этот путь, они же, с точки зрения египтян, ступают на него слишком медленно. В самом деле, создается впечатление, что второрожденные рвались не столько отомстить за смерть тех, на чье место продвинулись, сколько подстегнуть виновников своего возвышения к исчезновению. Говорится так: десятая казнь сломила наконец-то гордость фараона, и он отпустил кровь Моисеева отца из рабства. Правда, очень скоро выслал вдогонку улизнувшим военный отряд, потерпевший крах лишь посредством чуда.

Как бы оно там ни было, исхождение приняло форму изгнания, и спешка, в которой оно произошло, запомнилась по той детали, что ни у кого не осталось времени заквасить для странствия хлебы; на худой конец, успели запастись лишь невскисшими лепешками, что потом Моисей на все времена превратил в народный обычай праздновать и памятовать. В остальном же что стар, что млад, в общем, были готовы пуститься в путь. Пока Ангел смерти совершал обход, препоясав чресла, сидели у груженых повозок, обувь на ногах, дорожный посох в руках. Золотые и серебряные вещи, одолженные у сынов той земли, прихватили с собой.

Друзья мои! При исходе из Египта как убивали, так и воровали. Правда, по твердой воле Моисея, это должно было быть в последний раз. Да и как же можно вырваться из нечистоты, не принеся ей последней жертвы, еще разок как следует, основательно не осквернившись? И вот плотяной объект Моисеева желания сотворить образ, эти бесформенные человеки, кровь его отца, был на свободе, и свобода стала ему пространством для освящения.

IX

Выселяющаяся масса, по числу душ намного меньше, нежели с тем желают мириться легендарные цифры, но достаточно сложная для того, чтобы ею управлять, руководить и ее снабжать, довольно тяжкое бремя для того, кто несет ответственность за ее участь, за продвижение на вольных просторах, ступила на путь, сложившийся сам собой, если — а на то имелись веские причины — хотела обойти начинающиеся к северу от Горьких озер египетские пограничные укрепления; путь этот вел по краю, где расположены Соленые озера, куда врезается более широкий, западный из двух рукавов Красного моря, превращающих Синайскую землю в полуостров. Моисей знал эти земли, поскольку проходил их во время бегства в Мадиам и на обратном пути. Ему лучше, чем юному Йошуа, у кого в голове имелись лишь копии карт, были известны их особенности, природа илистых ваттов, иногда обнажающих перемычку между Горькими озерами и морской бухтой, по которой при сопутствующих обстоятельствах все-таки можно посуху перебраться на Синай. А именно, когда дул сильный восточный ветер, море отступало и шельф открывал свободный проход — в таком-то состоянии благодаря благоприятствующим распоряжениям Яхве беглецы его и нашли.

Весть эту распространили в массах Йошуа и Халев; Моисей, призывая Бога, держал над водой жезл, чем понудил ее отступить и освободить людям проход. Вероятно, он действительно это сделал и торжественным жестом во имя Яхве оказал помощь восточному ветру. Во всяком случае, вере народа в своего вождя подобное подкрепление не помешало, тем более что именно здесь, в первую очередь здесь она подверглась нелегкой проверке на прочность. Ибо именно здесь случилось, что войско фараона, люди и колесницы, яростные серпоносные колесницы, увы, слишком хорошо известные, нагнали выселенцев и едва не положили кровавый конец их странствию к Богу.

Известие об их приближении, которое принес арьергард Йошуа, вызвало в народе непомерный страх и бешеное отчаяние. Тут же ярким огнем вспыхнуло сожаление, что последовали за «этим человеком Моисеем», и поднялось то массовое недовольство, которое, к скорби и горечи Моисея, повторялось при всякой трудности, что впоследствии возникала. Женщины вопили, мужчины ругались и потрясали кулаками у бедер, как обычно в возбужденном состоянии делал Моисей. Говорилось следующее:

— Разве не хватало гробов в Египте, куда бы мы мирно вошли в свой час, если бы остались дома?

Вдруг Египет стал «домом», хотя всегда был барщинной чужбиной.

— Лучше быть нам в рабстве у египтян, чем погибнуть в этой глуши от меча.

И такое Моисей слышал тысячи раз, это даже испортило ему радость от спасения, которое было потрясающим. Он являлся «тем человеком Моисеем, который вывел нас из Египта», что подразумевало похвалу до тех пор, пока все шло хорошо. Если же плохо, слова тотчас меняли окраску, приобретая значение ропотного упрека, неизменно недалекого от мысли о побиении камнями.

В общем, после короткого перепуга здесь все прошло позорно, неправдоподобно хорошо. Благодаря Божьему чуду Моисей стал весьма велик, стал «тем человеком, который вывел нас из Египта», — что значило опять-таки противоположное. Племя катится по осушившемуся шельфу, за ним — египетская мощь колесниц. Вдруг ветер умирает, прилив обращается вспять, и, захлебываясь, всадники и кони гибнут в поглотивших их водах.

Триумф был беспримерным. Мариам, пророчица, сестра Ааронова, ударяя в тимпан, пела пляшущим женщинам:

— Воспойте Господу… высоко превознесся… коня и всадника… ввергнул в море.

Всё она сама сочинила. При этом нельзя забывать о сопровождении тимпана.

Народ охватило глубокое волнение. Слова «величествен святостью», «досточтим хвалами», «грозен», «творец чудес» не сходили у него с языка, и было непонятно, относятся ли они к Божеству или к Моисею, Божьему человеку, поскольку считалось, что потопляющий поток на египетскую мощь обрушил его жезл. Путаница напрашивалась сама собой. Если народ вдруг не роптал, Моисей непрестанно изводился тем, как помешать людям держать за Бога, за Того, о Ком он возвещал, его самого.

X

Вообще-то смешного тут ничего нет, ибо то, что он начал требовать от несчастных, превосходило все обыкновенно-человеческое и вряд ли могло родиться в голове смертного. Только рот разинуть. Тотчас же после Мариамовой песни с плясками он запретил любые дальнейшие торжества по поводу гибели египтян. Он заявил: даже небесное воинство Яхве намеревалось подхватить победную песнь, но Всесвятой оборвал их:

— Как, Мои творения тонут в море, а вы собираетесь петь?

Он пустил в народ эту короткую, но поразительную историю. А еще добавил:

— Не радуйся, когда упадет враг твой, и да не веселится сердце твое, когда он споткнется.

В первый раз всей ораве, всем двенадцати тысячам и паре сотен душ, включая три тысячи годных к воинской службе, подобным образом говорили «ты»; это обращение обнимало всю их совокупность и одновременно устремляло взор на каждого — на мужа и жену, на старика и ребенка, каждому словно тыкали в грудь пальцем.

— Не возопи от радости, когда упадет враг твой.

В высшей степени неестественно! Но эта неестественность явно была связана с незримостью Моисеева Бога, который хотел быть нашим Богом. Более сообразительные из смуглой оравы начали догадываться, что все это значит и сколь жутко-обременительно, оказывается, присягнуть незримому Богу.

Они находились в земле Син, а именно в пустыне Сур, страшном месте, откуда можно было выйти, только чтобы попасть в столь же безрадостное — пустыню Фаран. Почему эти пустыни имели разные названия, установить не удалось; они сталкивались с сухим треском, и повсюду тянулась одна и та же каменистая, стекающая мертвыми холмами, безводная и бесплодная проклятая ширь, три дня пути, и четыре, и пять. Моисей правильно сделал, что немедля использовал свой выросший у Чермного моря авторитет для сверхъестественного внушения: он тут же опять стал «этим человеком Моисеем, который вывел нас из Египта», что означало «довел до беды», и слуха его достигал громкий ропот. По истечении третьего дня подошла к концу взятая с собою вода. Возжаждали тысячи людей — неумолимое солнце над головой и голая безутешность под ногами, и не важно, была ли то безутешность еще пустыни Сур или уже пустыни Фаран.

— Что нам пить?

Они кричали это громко, не деликатно по отношению к страданиям вождя, порожденным его ответственностью. Сам он пить не хотел — да пусть вообще никогда ничего больше не пить, лишь бы у них что-нибудь было, только бы не слышать:

— Зачем ты вывел нас из Египта?

Страдать одному — легкая мука по сравнению с необходимостью отвечать за такую ораву, и Моисей был очень измученным человеком, остался таковым на все времена — самый измученный из всех людей на земле.

Ибо очень скоро не осталось и еды, потому как на сколько же могло хватить наспех припасенных лепешек?

— Что нам есть?

Вот уже раздался и этот вопль, со слезами и бранью, и тяжелые часы провел Моисей наедине с Богом, пеняя Ему, что жестоко было с Его стороны возлагать бремя всего народа сего на него, Его раба.

— Разве я носил во чреве весь народ сей и родил его, — спрашивал он, — что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих? Откуда мне взять пищи, чтобы дать всему народу сему? Они плачут передо мною и говорят: дай нам есть мяса. Я не могу один нести столько народа, он тяжел для меня. Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, чтобы мне не видеть бедствия моего и их!

И Яхве не подвел его совсем. Что касается водопоя, на пятый день на возвышенности, где шли, они обнаружили источник, подле которого росли деревья; кстати сказать, на карте, что имел в голове Йошуа, он был помечен под названием «источник Мерра». Правда, из-за непереносимых добавок вода его имела отвратительный вкус, что вызвало горькое разочарование и далеко прокатившийся ропот. Но Моисей, эта охитревшая на выдумку голь, ввел в действие своеобразный фильтрующий аппарат, если и не полностью, то все же в значительной части удерживавший гадкие примеси, и сотворил таким образом чудо источника, преломившее вопли в ликование и весьма способствовавшее упрочению его авторитета. И слова «который вывел нас из Египта» тотчас опять приняли радужную окраску.

Что же до питания, то также произошло чудо, в связи с чем поначалу воцарилось радостное изумление. Ибо оказалось, что значительные пространства пустыни Фаран покрыты неким лишайником, который можно есть, лишайником манна, подобным войлочному покрову, сладковатым, маленьким и круглым, видом похожим на кориандровое семя и бдолах, который очень быстро портился и начинал мерзко пахнуть, если не съесть его сразу, но молотый, толченый, приготовленный, как хлебы на золе, являлся, на худой конец, вполне терпимым блюдом, по вкусу почти что лепешки с медом, считали одни, а другие находили: как лепешки с елеем.

Таково было первое, благоприятное суждение, которого, однако, надолго не хватило. Ибо скоро, уже через несколько дней, люди объелись и устали питаться манной; как единственная пища, она очень быстро набила оскомину и встала поперек горла, и они запричитали:

— Мы помним рыбу, которую в Египте мы ели даром, огурцы и дыни, и лук, и репчатый лук, и чеснок. А ныне душа наша изнывает; ничего нет, только манна в глазах наших.

С болью слушал это Моисей, разумеется, вместе с вопросом: «Зачем ты вывел нас из Египта?» Бога же он вопрошал о следующем:

— Что мне делать с народом сим? Они больше не хотят манны. Ты же видишь, еще немного, и побьют меня камнями.

XI

От побиения камнями он, правда, был неплохо защищен — Йошуа, своим юношей, и вооруженным отрядом, который тот собрал уже в Гесеме и который окружал освободителя, как только в толпе поднимался угрожающий ропот. Пока это был маленький отряд, состоявший из молодых людей, Халев — заместителем, но Йошуа ждал первой же возможности проявить себя военачальником и передовым бойцом, чтобы поставить под свое командование всех годных к воинской службе, все три тысячи. И знал, что таковая возможность представится.

Моисею юноша, окрещенный им именем Бога, был очень важен; без него он порой просто не знал, что делать. Моисей был муж духовный, и мужественность его, весьма кряжистая и сильная, с широкими, как у каменотеса, запястьями, была духовная, обращенная в себя, взнузданная Богом, пламенеющяя ярко, внешнему чуждая, нацеленная лишь на святость. Со своего рода легкомыслием, странно противоречащим угрюмой задумчивости, в состоянии которой он обыкновенно прикрывал рукой рот и бороду, все его мысли и стремления были ограничены лишь тем, чтобы получить в свое распоряжение род отца — в обособленности, дабы создать его, без помех вытесать из неосвященной массы, которую он любил, священный образ Бога. Об опасностях свободы, о трудностях, подстерегающих в пустыне, и о вопросе, как провести разноплеменную толпу через все это невредимой, да даже и о том, куда же с ней деваться в пространственном отношении, он задумывался мало или не задумывался вообще и совершенно не подготовился к практическому руководству. Посему только радовался, что у него под рукой был Йошуа, который, в свою очередь, весьма почитал в Моисее духовную мужественность и безоговорочно вверил ему свою — юную, прямолинейную, направленную на внешнее.

Его и нужно благодарить за то, что из глуши двинулись в определенную сторону, а не просто бродили тут на погибель. Он по светилам определял направление марша, вычислял дневной путь и заботился о том, чтобы после терпимого — иногда, прямо скажем, еле терпимого — перехода добраться до водного источника. То, что круглый земляной лишайник можно есть, выяснил именно он. Словом, он заботился об авторитете учителя в качестве вождя и о том, чтобы слова «который вывел нас из Египта», когда обращались в ропот, снова приобретали похвальный смысл. Цель у него в голове была ясна и, по согласованию с Моисеем, вела его при помощи звезд кратчайшим путем. Ибо оба были единодушны в том, что нужна первая цель, надежное, хоть и временное пристанище, место, где можно жить и где будет время, даже много времени: отчасти (по мысли Йошуа), чтобы народ поспел и предоставил ему, зреющему, более внушительное число боеспособных воинов, отчасти (по мысли Моисея), чтобы прежде всего ораву можно было наконец образовать в Боге и изваять из нее нечто священно-пристойное, чистое произведение, посвященное Незримому, — на что его толкали дух и запястья.

И целью стал оазис Кадес. Точно так же, как пустыня Фаран примыкала к пустыне Сур, с юга к ней примыкала пустыня Син — но не везде и не непосредственно. Ибо где-то между ними лежал оазис Кадес, драгоценная сравнительно с пустынями плоскость, зеленая услада в безводье, с тремя сильными источниками и еще несколькими поменьше, длиной в дневной переход и шириной в половину, покрытая свежими пастбищами и пахотной землей, завидный кусочек земли, богатый на зверье и плоды и достаточно большой, чтобы приютить и прокормить такое количество душ.

Йошуа знал об этой заманчивой землице, она была отлично помечена на карте, которую он имел в голове. Знал о ней и Моисей, но что направились туда и наметили в качестве цели Кадес, организовал Йошуа. Его возможность — она была здесь. Такая жемчужина, как Кадес, разумеется, не пустовала без владельцев. Она находилась в надежных руках — не слишком надежных, надеялся Йошуа. Хочешь ее получить, нужно сразиться с тем, кто ею обладает, а это был Амалик.

Часть племени амаликитян владела Кадесом и непременно стала бы его оборонять. Йошуа пояснил Моисею, что между Яхве и Амаликом быть войне, сражению, даже если это приведет к вечной между ними вражде, из рода в род. Оазис нужно заполучить; это оптимальное пространство для роста, а кстати, и для освящения.

Моисей крепко задумался. Для него одно из последствий незримости Бога состояло в том, чтобы не желать дома ближнего своего, и он попенял на это своему юноше. Но тот ответил: Кадес — не дом Амалика. Он, Йошуа, ориентируется, дескать, не только в пространстве, но и в прошлом, и ему известно, что некогда — он, правда, не может точно сказать когда — Кадес уже был населен еврейскими людьми, близкородственной кровью, потомством отцов, которых разбили амаликитяне. Кадес краденый, а краденое красть можно.

Моисей в этом сомневался, но у него имелись свои причины полагать, что Кадес — вообще-то край Яхве и причитается тем, кто заключил с Ним завет. Ведь Кадес назывался так, как назывался — а именно «святилище», — не только из-за естественной привлекательности. В известной степени он и являлся святилищем мадианитянского Яхве, в Котором Моисей узнал Бога отцов. Недалеко от него, по направлению к востоку и Едому, на одной линии с другими находилась гора Хорив, куда Моисей ходил из Мадиама и на склоне которой в горящем терновом кусте ему открылся Бог. Хорив, гора, являлась пристанищем Яхве — одним по крайней мере. Его изначальное пристанище, как было известно Моисею, находилось на горе Синай, в краю глубокого полдня. Но между Синаем и Хоривом, местом возложения поручения на Моисея, существовала тесная связь, как раз благодаря тому, что Яхве пребывал и там, и там; их можно было отождествить, Хорив можно было назвать Синаем, и Кадес назывался так, как назывался, поскольку, допустив известную вольность, можно было утверждать, что он расположен у подножия священной горы.

Потому Моисей одобрил намерения Йошуа и позволил ему принять подготовительные меры для военного похода Яхве на Амалика.

XII

Сражение состоялось, оно есть исторический факт. То было очень тяжелое сражение, оно шло с переменным успехом, но Израиль одержал в нем победу. Это-то имя, Израиль, означающее «Бог ведет войну», Моисей до сражения в порядке подкрепления присвоил роду с пояснением, что имя очень древнее, лишь погрузившееся в забвение, что его отвоевал себе уже Иаков, праотец, называя им и своих. Это весьма пошло на пользу роду; ибо если прежде племена его были еле связаны, то теперь все они звались Израиль и под этим броненосным именем сражались вместе, выстроившись боевыми рядами, ведомые Йошуа, военачальным юношей, и Халевом, его заместителем.

У амаликитян не возникло сомнений относительно смысла приближения кочевого народа; такие приближения всегда имели только один смысл. Не дожидаясь нападения на оазис, они тучами вышли из него в пустыню, числом больше Израиля, к тому же лучше вооруженные, и в высоко взвихрившейся пыли, толчее, под военные кличи, завязалось сражение, неравное еще и потому, что людей Йошуа мучила жажда и у них очень много дней не было никакой другой пищи, кроме манны. Зато у них был Йошуа, прямо смотрящий юноша, который руководил их действиями, и был Моисей, Божий человек.

Последний к началу рукопашной вместе с Аароном, своим молочным братом, и Мариам, пророчицей, отошел на холм, откуда открывался вид на поле битвы. Его мужественность не являлась мужественностью воина. Куда больше его дело было священническое, и все безусловно согласились с ним, что только то и может быть его делом — с поднятыми руками взывать к Богу в воспламеняющих выражениях вроде: «Восстань, Яхве мириад, тысяч Израиля, и рассыплются враги Твои, и побегут от лица Твоего ненавидящие Тебя!»

Они не побежали и не рассыпались, вернее, сперва сделали то и другое лишь точечно и совсем ненадолго; ведь Израиль был разъярен жаждой и пресыщением манной, а мириад Амалика было больше, и после краткого припадка уныния они напирали и напирали, порой до опасной близости к холму обозрения. Но с очевидностью выяснилось, что всякий раз, как Моисей поднимает руки к небу, одолевает Израиль, когда же руки опускает, одолевает Амалик. Посему, так как своими силами он не мог без передышки воздевать руки, Аарон и Мариам с обеих сторон поддерживали его под мышки, обхватив заодно и сами руки, чтобы оставались наверху. Что это значит, помогает понять тот факт, что сражение длилось с утра до вечера, и все это время Моисею пришлось стоять в такой мучительной позе. Тут-то и становится ясно, как тяжело приходится порой духовной мужественности на молельных холмах — пожалуй, куда тяжелее, чем тем, кому внизу, в суматохе можно метелить противника.

Да и немыслимо проделывать такое в течение целого дня; сподвижникам иногда приходилось на минутку опускать руки учителя, что, однако, всякий раз тотчас стоило воинам Яхве немалой крови и осложнений в бою. Тогда они снова поднимали его руки, и в ту же секунду к тем, что были внизу, приливало мужество. К сему, дабы приблизить благоприятный исход сражения, добавился полководческий дар Йошуа. То был юноша-воин, действовавший по плану, находивший удачные решения и ставивший задачи, изобретавший маневры совершенно новые, доселе неслыханные, по крайней мере в пустыне, а Кроме того, командир, у которого хватало выдержки примириться с временной сдачей территории. У правого фланга врага он собрал лучшие свои силы, избранных, ангелов смерти, решительно надавил, потеснил и в этом месте одержал победу, правда, главные силы Амалика получили при том большое преимущество по сравнению с рядами Израиля и с бурным натиском отвоевали у них значительное пространство. Однако прорыв на правом фланге позволил Йошуа зайти Амалику в тыл, так что тому пришлось поворотиться, одновременно сражаясь с почти было разбитыми, но вот уже опять мужественно двинувшимися в бой главными силами Израиля, и растерянность в нем возобладала, он пал духом.

— Предательство! — воскликнул он. — Все погибло! Оставьте надежду на победу! Яхве сильнее нас, это бог непостижимого коварства!

С подобными выражениями отчаяния Амалик опустил меч и был разбит.

Лишь немногим из амаликитян удалось бежать на север, где они присоединились к вождю. Израиль же вошел в оазис Кадес, он открылся им — пересеченный широким, шумным ручьем, который был окаймлен полезными кустарниками и плодовыми деревьями, полный пчел и певчих птиц, перепелов и зайцев. Оставленные в селениях дети Амалика умножили число собственного подрастающего поколения. Жены Амалика стали женами и рабынями Израиля.

XIII

Моисей, хоть у него долго еще болели руки, был счастлив. Что он так и остался очень измученным, самым измученным из всех людей на земле, мы еще увидим. Но пока он был очень счастлив благоприятным развитием событий. Исход удался, мстительная мощь фараона потонула в Чермном море, шествие по пустыне окончилось благополучно, а в сражении за Кадес с помощью Яхве была одержана победа. Он был велик в глазах рода отца, был в силе успеха, был «тем человеком Моисеем, который вывел нас из Египта», а это как раз и требовалось ему, чтобы приступить к труду, к труду очищения и формования под знаменем Незримого, бурения, отсекания и лепки плоти и крови, чего он так жадно желал. Он был счастлив, что заполучил наконец-то эту плоть в обособленности, на вольных просторах, в оазисе под названием «Святилище». Тот стал ему мастерской.

Он показал народу гору, виднеющуюся среди других на востоке от Кадеса за пустыней: Хорив, который можно было назвать и Синаем, на две трети поросший кустарником, а сверху пустынный, пристанище Яхве. Что он и был этим пристанищем, представлялось правдоподобным, так как гора являлась необычной, выделяясь среди своих сестер облаком, которое, никогда не отклоняясь, лежало над вершиной в форме крыши и днем отливало серым, а ночью светилось. Там, услышал народ, на поросшем кустарником склоне, под скалистой вершиной Бог из горящего тернового куста говорил с Моисеем, поручив ему вывести их из Египта. Они слушали с испугом и трепетом, покуда занимавшими у них место почтительного страха и благоговения. Правда, когда Моисей показывал им гору с длительного хранения облаком и разъяснял, что там восседает Бог, возжаждавший их, возжелавший быть их единственным Богом, у всех, даже у бородатых мужчин обычно тряслись коленки, как у трусливых зайцев, и Моисей, потрясая кулаками, выговаривал им за вульгарность и позаботился о том, чтобы они стали относиться к Яхве более мужественно-доверчиво, соорудив Ему жилище и у них, в самом Кадесе.

Ибо Яхве имел переменную дислокацию — это было связано, как и еще кое-что, с Его незримостью. Он находился на Синае, Он находился на Хориве, а теперь вот, едва немного обустроились в Кадесе, в селениях амаликитян, Моисей соорудил Ему дом и здесь — шатер невдалеке от собственного, который назвал шатром встречи, или шатром собрания, а еще скинией собрания и где разместил священные предметы, являющиеся подручным материалом для почитания Безобразного. Преимущественно это были предметы, которые Моисей ввел, памятуя о культе мадианитянского Яхве: в первую очередь своего рода сундук с шестами для переноски, на котором, по словам Моисея — а уж он-то знал, — незримо восседало Божество и который, если, например, в попытке отомстить надвинется Амалик, нужно взять на поле битвы и нести перед собой. Далее, подле сундука хранился жезл с головой змеи, именуемый также Медным змеем, в память о трюке Аарона, с благими намерениями проделанном перед фараоном, но все-таки с сопроводительным значением, что это вместе с тем и жезл, который Моисей простер над Чермным морем, дабы оно расступилось. Но особенно шатер Яхве таил еще так называемый ефод, потрясаемый карман, из которого выскакивали «да» или «нет», «справедливо» или «несправедливо», «хорошо» или «плохо», жребий оракула «урим и туммим», когда в случае возникновения трудного вопроса, для людей неразрешимого, приходилось взывать непосредственно к третейскому суду Яхве.

Однако в основном возникавшие между людьми спорные и правовые вопросы Моисей решал сам, замещая Яхве. Это было даже первое, что он сделал в Кадесе — учредил судебное присутствие, где в определенные дни улаживал тяжбы и вершил право: там, где начинался самый сильный источник, испокон веков называвшийся Ме-Мерива, то есть «источник тяжбы»; там он вершил право, источая его священным, как выбивающаяся из-под земли вода. Но если подумать, что в сферу его единоличной юрисдикции входило целых двенадцать тысяч пятьсот душ, то можно прикинуть, как он был измучен. Ведь вокруг его седалища у источника толпилось несметное количество людей, поскольку право для забытого и заброшенного рода являлось чем-то совершенно новым, поскольку род до сих пор едва ли подозревал о его существовании — а теперь вот узнал, что, во-первых, право совершенно непосредственно связано с незримостью Бога и Его святостью, находится под Его покровом, а во-вторых, включает в себя и нарушение права; этого простой люд долго никак не мог понять. Ибо полагал, что там, где вершится право, правым должен оказываться каждый, и поначалу не хотел верить, будто кто-то может получить по праву и так, что он по праву не получит и придется уйти несолоно хлебавши. Такой человек скорее всего жалел потом, что не уладил дело с противником по старинке, при помощи камня в кулаке, вследствие чего оно, возможно, приняло бы иной оборот, и с большим трудом учился у Моисея, что это против незримости Бога и что никто не уйдет несолоно хлебавши, благодаря праву не получив по праву; так как право в его святой незримости сколь красиво, столь и достойно, вне зависимости оттого, признает ли оно кого правым или неправым.

Так что Моисею приходилось не только вершить право, но и учить праву, и был он крайне измучен. Он ведь сам в фиванском интернате изучал право, египетские свитки с установлениями и законы Хаммурапи, евфратского царя. Это помогало ему в судебном следствии по многим делам, как, например, если вол забодает мужчину или женщину до смерти, то вола следует побить камнями и мяса его не есть, но владелец вола не виноват, за исключением тех случаев, когда вол, что все прекрасно знали, вообще был бодлив и владелец плохо стерег его, тогда и его участь решена, если только он не даст выкуп в размере тридцати серебряных шекелей. Или если кто раскроет яму и как следует не покроет ее, так что упадет в нее вол или осел, то владелец ямы должен покрыть причиненный потерпевшему ущерб деньгами, а падаль будет его. Или если еще что случалось из членовредительства, жестокого обращения с рабами, краж, взломов, повреждения посевов, поджогов или злоупотребления доверенным имуществом. Во всех подобных случаях и сотне других Моисей выносил решение, опираясь на Хаммурапи, определял правых и неправых. Но для одного судьи это было слишком много, место у источника было забито битком, и, ответственно проводя следствие по каждому отдельному случаю, учитель не успевал, многое приходилось откладывать, все время добавлялись новые дела, и был он измучен больше всех.

XIV

Потому можно считать большой удачей, когда в Кадесе Моисея посетил его мадианитянский тесть Иофор и дал добрый совет, до которого сам он по добросовестному своему самочинию не додумался бы. Поскольку вскоре после прибытия в оазис Моисей послал в Мадиам к тестю, чтобы тот вернул ему жену Сепфору и сыновей, которых он передал тому на время египетских волнений. Но Иофор любезно приехал лично вручить ему жену и сыновей, обнять его, поглядеть, что да как, и услыхать, как все прошло.

Это был дородный шейх, с ясным взором, размеренными, артистичными жестами, светский человек, князь развитого, весьма опытного в общественном смысле народа. После крайне торжественной встречи он вошел к зятю в шатер и не без изумления узнал, как невероятно проявил себя с Моисеем и Моисеевыми людьми один из его богов, и именно безобразный среди них, как сумел избавить их из руки египтян.

— Кто бы мог подумать! — сказал Иофор. — Он, пожалуй, могущественнее, чем мы предполагали, и то, что ты мне рассказываешь, вселяет в меня опасение, что мы до сих пор слишком им пренебрегали. Я позабочусь о том, чтобы он и у нас был в большей чести.

На следующий день было намечено публичное всесожжение, из тех, что Моисей устраивал редко. Он не преувеличивал значение жертвоприношений; они для Незримого не столь существенны, говорил он, жертвы приносят и другие — другие народы мира. А Яхве говорит: «Прежде всего Моего голоса послушайте, что есть — раба Моего Моисея, тогда Я буду вашим Богом, а вы — Моим народом». Но на сей раз была назначена жертва убиения и всесожжения, как для ноздрей Яхве, так и в честь приезда Иофора. А еще на следующий день рано утром Моисей взял тестя к «источнику тяжбы», чтобы тот поприсутствовал на процессе и посмотрел, как Моисей судит народ. И стоял народ пред ним с утра до вечера, и о том, чтобы управиться, не могло быть и речи.

— Я тебя умоляю, господин мой зять, — молвил гость, когда они с Моисеем покидали место заседания, — что же ты себя; так мучаешь! Сидишь там один, а народ толпится вокруг тебя с утра до вечера! Что это такое делаешь ты?

— Но я обязан, — отвечал Моисей. — Народ приходит ко мне, и я сужу между тем и другим и показываю право Божие и законы Его.

— Но, любезнейший, что же ты так неловок! — продолжал Иофор. — Разве так управляют, разве правитель должен так себя истязать и все делать сам? Ты столь утомляешь себя, что смотреть жалко, глаза твои уже почти ничего не видят, и голос твой садится от судейства. А народ при этом ничуть не утомляется. Так не делают, ты не сможешь долго решать все дела сам. Да это и необязательно — послушай слов моих! Если ты будешь для народа посредником пред Богом и будешь представлять Ему крупные дела, касающиеся всех, этого совершенно достаточно. Усмотри же, — сказал он, сопровождая слова неторопливыми жестами, — из своей оравы людей честных, обладающих некоторым авторитетом, и поставь их над народом тысяченачальниками, стоначальниками, да даже пятидесятиначальниками и десятиначальниками, пусть они судят по праву и по законам, которые ты дал народу, пусть только о важном деле доносят тебе, а все малые дела судят сами — тебе совершенно необязательно об этом знать. У меня бы не было пузца, да я вообще не смог бы вырваться навестить тебя, если бы считал, что должен все знать, и вел дела, как ты.

— Но судьи станут принимать дары, — подавленно ответил Моисей, — и неправо судить безбожным. Ибо дары слепыми делают зрячих и превращают дело правых.

— Да я знаю, — откликнулся Иофор. — Хорошо знаю. Но кое с чем приходится мириться, чтобы вообще можно было судить и царил порядок, пусть он из-за даров и будет чуть запутанным, это не столь важно. Видишь ли, те, кто принимает дары, обыкновенные люди, но народ тоже состоит из обыкновенных людей, потому стремится к обыкновенному, и в обществе обыкновенное будет ему удобно. К тому же если дело кого, приняв дар от безбожного, превратил десятиначальник, тот пусть идет установленным порядком, пусть воззовет к пятидесятиначальнику, стоначальнику, наконец, к тысяченачальнику — тот принимает даров больше всех и потому имеет более свободный обзор, у него он найдет-таки управу, если прежде ему не надоест ее искать.

Так выразился Иофор, сопроводив свои слова размеренными жестами, которые, когда видишь их, так облегчают жизнь, и продемонстрировав, что является царствующим священником развитого народа пустыни. Подавленно слушал его Моисей и кивал. У него была восприимчивая душа одинокого, духовного человека, который задумчиво кивает в ответ на разумность мира, понимая, что она, пожалуй, права. Кроме того, он действительно последовал совету умелого тестя — это было совершенно неизбежно. Он назначил светских судей, которые, руководствуясь его наставлениями, следили за истечением права как у крупного источника, так и у тех, что поменьше, и судили рядовые дела (когда, к примеру, в яму упадал осел); до него же, священника Божия, доходили только тяжкие преступления, а совсем важные вопросы решал священный жребий.

Так что он уже не был чрезмерно повязан делами, и у него освободились руки для дальнейшей лепки образа, который он был намерен придать бесформенному народному телу и для чего Йошуа, его стратегически мыслящий юноша, отвоевал мастерскую, то есть оазис Кадес. Несомненно, право являлось важным примером значений незримости Бога и вытекающих из нее последствий, но все же лишь примером, и долгая то была работа, осиливать которую пришлось в гневе и терпении, — создать из необузданных орд не просто народ, как остальные, кому удобно обыкновенное, а чрезвычайный и обособленный, чистый образ, созданный для Незримого и Ему посвященный.

XV

Род скоро смекнул, что это значит — попасть в руки к такому гневно-терпеливому, ответственному пред Незримым мастеру, как Моисей, смекнул, что неестественное повеление оставить все радостные крики по поводу утопления врага было лишь началом, и даже опережающим началом, уже лежащим в сфере чистоты и святости и имеющим множество предпосылок, которые необходимо соблюсти, прежде чем доживешь до того, что подобное требование не будет восприниматься абсолютно неестественным. Как обстояло дело с этой толпой, что это было просто за сырье из плоти и крови, лишенное основополагающих понятий о чистоте и святости, как Моисею пришлось начинать с самого начала и учить их азам, видно по насущнейшим предписаниям, при помощи которых он начал мастерить, тесать и отсекать — не к их удовольствию; глыба не на стороне мастера, она против него, и уже самые первые шаги по приданию ей формы представляются глыбе в высшей степени неестественными.

Моисей всегда был посреди них, то там, то сям, то в одном, то в другом стане, коренастый, с широко посаженными глазами и расплюснутым носом, он потрясал кулаками на широких запястьях и будоражил, привередничал, придирался, регулировал жизнь, ругал, судил и расчищал, всегда беря за точку отсчета незримость Бога, Яхве, который вывел их из Египта, чтобы взять Себе в народ и иметь в них святых людей, святых, как Он Сам. Пока они были не чем иным, как сбродом, что демонстрировали уже, опорожняя внутренности в стане, там, где приспичивало. Это был позор и непотребство. Место должно быть у тебя вне стана, куда бы тебе выходить, ты меня понял? И должна быть у тебя лопатка, чем копать, когда будешь садиться; и потом зарой испражнение свое, ибо Господь, Бог твой, ходит по твоему стану, а посему он должен быть свят, то бишь чист, чтобы Он не зажал Себе носа и не отступил от тебя. Ибо святость начинается с опрятности, она и есть чистота в грубом смысле, суровое начало всякой чистоты. Ты понял, что я сказал, Ахиман, и ты, женщина Ноеминь? В следующий раз у каждого должна быть лопатка, или на вас снизойдет Ангел смерти!

Должен ты быть чист и много омываться водою живой для здоровья, ибо без него не будет ни чистоты, ни святости, болезнь не чиста. А если полагаешь, что хамство здоровее чистых нравов, то ты туп и поразит тебя желтуха, почечуй и проказа египетская. Не будешь блюсти чистоту, покроешься страшной черной коростой и зародыши язвы будут переходить с человека на человека. Учись различать между чистотою и нечистотою, иначе не устоишь пред Незримым, так и останешься хамом. Посему, если у мужа или жены проказа едкая, истечение из тела, короста или чесотка, они не чисты и не должны оставаться в стане, а извергнуты из него вон, отделены в нечистоте, как Господь отделил вас, дабы вы были чисты. И до чего тот дотронется, и на чем он возлежал, и седло, на котором он ездил верхом, должно быть сожжено. Если же он очистился в отдельности, должен отсчитать семь дней, действительно ли он чист, и как следует омыться водой, тогда может снова войти.

Различай, говорю я тебе, и будь свят пред Господом, иначе не можешь быть свят, каким хочу тебя видеть. Ты, как убеждаюсь, ешь все подряд, не думая о выборе и святости, это мерзость для меня. А ты должен одно есть, а другое не есть, иметь свою гордость и свое возгнушение. Всякий скот, у которого раздвоены копыта и который жует жвачку, можешь есть. Жующие же жвачку и имеющие копыта, но не раздвоенные, как верблюд, для вас не чисты, их вы есть не должны. Необходимо отметить, что добрый верблюд, будучи живою тварью Божией, не нечист, но в пищу не годится, так же, как и свинья, ее вы тоже есть не должны, ибо у нее хоть и раздвоены копыта, но она не жует жвачку. Посему различайте! Из всех, что в воде и у которых есть перья и чешуя, тех можете есть, но что шныряет в ней без оных, подобно порождениям саламандровым, это, хоть тоже от Бога, но как пища да будет вам скверной. Из птиц же гнушайтесь орла, коршуна, морского орла, грифа и им подобных. Сюда же относятся и все вороны, страус, ночная сова, кукушка, сычик, лебедь, филин, летучая мышь, выпь, аист, цапля, сойка, а также ласточка. Да, удода еще забыл, его также должно избегать. Кто же станет есть ласку, мышь, жабу или ежа? Кто же настолько груб, чтоб глотать ящериц, кротов, медяниц или еще что-нибудь, ползающее по земле и ерзающее на чреве? Но вы это делаете и ввергаете душу вашу в мерзость! Увижу еще раз, кто ест медяницу, разделаю так, что он больше ее есть не будет. Тот хотя и не умрет, и медяница не вредная, но отвратная, а вам многое должно быть отвратно. Посему не должны вы есть и падали, она к тому же еще и вредная.

Так он давал им предписания относительно еды и ограничивал их в вопросах питания, но не в них одних. Точно так же поступал он и в вопросах желания и любви, поскольку тут у них тоже все было наперекосяк, как у настоящего сброда. Не блуди, говорю я вам, ибо брак есть священная преграда. Но знаешь ли ты, что это значит — не блуди? Это с учетом святости Божией значит сотни ограничений, и не желать жены ближнего своего — самое меньшее. Потому как ты живешь во плоти, но присягнул Незримому, а брак есть воплощение всякой чистоты во плоти пред лицом Бога. Посему, просто как пример, не должно брать жену и в придачу еще мать. Сие не подобает. Никогда и ни за что не возлежи с сестрой, чтобы ты не увидел наготу ее и она твою, ибо это срам. Даже с теткой не должно возлежать, это не достойно ни тебя, ни ее, и должно сего отвращаться. Когда у жены болезнь ее, должно опасаться ее и не приближаться к источнику крови ее. Если с кем во сне случится непотребное, тот нечист будет до следующего вечера и надлежит ему как следует омыться водою.

Слышу, ты принуждаешь дочь свою ко блуду и принимаешь от нее блудные деньги? Не делай больше этого, если же станешь упорствовать, велю побить тебя камнями. С чего вдруг взбрело тебе в голову спать с мальчиком, как с женой? Это вздор и мерзость народам, и оба должны умереть смертью. Если же кто снесся со скотом, муж или жена, их должно совершенно истребить и умертвить совместно со скотом.

Только представить себе их оторопь ото всех этих ограничений! Сначала возникло чувство, что, если всему этому следовать, от радостей жизни почти ничего не останется. Он резцом откалывал от них целые куски, те разлетались в разные стороны, что нужно понимать вполне буквально, так как с карами, при помощи которых Моисей пресекал самые страшные преступления, шутить не приходилось, а за запретами стоял юный Йошуа и его ангелы смерти.

— Я Господь, Бог ваш, — говорил он, рискуя, что они и впрямь примут за Бога его самого, — который вывел вас из земли Египетской и отделил от народов. Посему и вы должны отделять чистое от нечистого и не блудить по примеру народов, а быть Мне святыми. Ибо Я, Господь, свят и отделил вас, дабы вы были Моими. Самое что ни на есть нечистое — радеть о каком-либо боге, кроме Меня, ибо Я зовусь ревнителем. Самое что ни на есть нечистое — делать себе изваяние, будет ли оно видом как муж или жена, вол или коршун, рыба или червь, ибо тем самым человек уже отступил от Меня, даже если изваяние призвано изображать Меня, и может спокойно спать с сестрой или со скотом, одно недалеко от другого и скоро проистечет из того. Берегитесь! Я посреди вас и вижу все. Станете блудить вослед кому из богов-животных или богов-мертвецов Египта, Я отплачу. Я погоню того в пустыню и отделю как выродка. Подобным же образом кто жертвует Молоху, о котором, как Мне хорошо известно, вы еще храните воспоминание, сожигая ему свою силу, тот есть зло, и зло поступлю Я с тем. Посему не проводи сына своего или дочь свою чрез огонь по глупому обычаю народов, не наблюдай за полетом ли, криком ли птиц, не перешептывайся с прорицателями, гадателями и ворожеями, не вопрошай мертвых, не чародействуй с именем Моим. Если кто жулик и с уст его во свидетельство сходит имя Мое, то сходит оно самым бесполезным образом, и Я пожру его. Делать нарезы, выстригать волосы над глазами и расцарапывать себе лицо по умершему — уже чародейство и мерзость народов, не потерплю этого.

Велика же была их оторопь! Даже траурные нарезы нельзя делать, даже немножечко татуировки. Поняли они, что такое незримость Бога. Быть в завете с Яхве великие означало ограничения; но поскольку за Моисеевыми запретами стоял Ангел смерти, а они не очень хотели, чтобы их изгоняли в пустыню, скоро то, что он запрещал, показалось им ужасным — сперва только из-за наказаний, последние же не преминули заклеймить как скверну сам поступок, при совершении которого становилось скверно и на душе, уж безо всякой мысли о наказании.

Обуздывай свое сердце, говорил он им, и не зарься на собственность другого, чтобы тебе хотелось его иметь, ибо легко доведешь себя до того, что возьмешь, посредством тайной ли кражи, что есть трусость, либо убив кого, что есть грубиянство. Яхве и я хотим, чтобы вы не были ни трусами, ни грубиянами, вы должны быть чем-то средним, а именно пристойными. Это хотя бы понятно? Воровство — ползучее зло, но если кто убьет, будь то из гнева или из алчности, или из алчного гнева, или из гневливой алчности, это вопиющее злодейство и кто совершит его, на того обращу лик Свой, так что не будет знать он, где скрыться ему. Ибо пролил он кровь, а кровь есть священная скверна и великая тайна, алтарное Мне возношение и выкуп. Не ешьте крови и мяса, когда оно в крови, ибо она Моя. А уж кто запачкан человеческою кровью, да изболит сердце того холодным ужасом, и стану Я гнать его, так что будет он бежать от самого себя на самый край света. Говорите на это «аминь»!

И они говорили «аминь», покамест в надежде, что под убийством подразумевается только умерщвление, к чему не очень многие имели склонность, ну, или изредка. Но выяснилось, что Яхве придает этому слову такой же обширный смысл, как и блуду, разумея под ним все, что угодно, так что убийство, убиение начинались очень скоро: стоило обидеть другого обманом, обвесом, к чему склонность имели почти все, уже лилась того кровь. Нельзя было нечестно торговать меж собой, против кого лжесвидетельствовать, нужно было пользоваться верной мерой, верной миной, верной ефой. Это являлось в высшей степени неестественным, и пока лишь естественный страх наказания придавал завету и запрету вид естественности.

То, что нужно почитать отца и мать, как того требовал Моисей, также имело более широкий смысл, нежели могло показаться на первый взгляд. Кто поднимал руку или ругался на произведших его на свет, — ну, уж с теми-то он разделается. Но почитание, оказывается, распространялось и на тех, кто лишь мог тебя породить. При виде седой головы тебе полагается встать, сложить руки крест-накрест и склонить свою глупую голову, ты меня понимаешь? Так хочет достоинство Божие. Единственным утешением служило, что, поскольку убивать ближнего было нельзя, имелся шанс тоже состариться и поседеть, чтоб уж другим приходилось перед тобой вставать.

Но напоследок оказалось, что старость — иносказание для старого вообще, для всего, что родилось не сегодня и не вчера, а пришло издалека, для благочестивого предания, обычая отцов. К такому нужно относиться с почтением и страхом Божиим. Почитай Мои праздники: день, когда Я вывел тебя из Египта, день опресноков и всегда день, в который Я почил от творения. Мой день, субботу, да не осквернишь ты трудовым потом, Я запрещаю тебе это! Ибо Я вывел тебя из египетского дома рабства, дланью сильною, рукою простертою, где ты был раб и тягловое животное, и день Мой да будет тебе свободным днем, празднуй его. Шесть дней да будешь ты пахарем или кузнецом, гончаром, медником или плотником, но в Мой день надень чистое платье и не будь ничем, кроме как человеком, и возведи очи твои к Незримому.

В земле Египетской ты был измученным рабом — помни об этом, обращаясь с теми, кто посреди тебя чужой, сыны Амалика, к примеру, которых Бог вручил тебе, не мучай их! Смотри на них, как на себя самого, и дай им те же права, иначе я тебе устрою, ибо они под защитой Яхве. И вообще не делай нахальной разницы между собой и другими, не думай, что ты только один и есть, что к тебе только все и сводится, а другой только кажется. Жизнь у вас общая, и дело случая лишь, что ты — не он. Посему возлюби не только себя, но возлюби и его и поступай с ним, как хотел бы, чтобы он поступал с тобой, если бы он был ты! И будьте любезны друг с другом, и целуйте друг другу при встрече кончики пальцев, и благовоспитанно кланяйтесь друг другу, и приветствуйте друг друга: «Будь здоров и невредим!» Поскольку не менее важно, чтобы другой был здоров, как и ты здоров. И хоть это всего лишь внешняя воспитанность, когда будете так поступать и целовать кончики пальцев, жест этот сообщит вам и в сердце немного из того, что должно в нем иметься по отношению к ближнему. Итак, говорите на всё это «аминь»!

И они говорили «аминь».

XVI

Правда, «аминь» мало что меняло — они говорили так просто потому, что Моисей был тем человеком, который с успехом вывел их из Египта, потопил колесницы фараона и выиграл битву за Кадес, и много времени прошло, прежде чем им в плоть и кровь более-менее, а может, только для вида вошло то, чему он их учил, что требовал, пределы, завет и запрет, и тяжелая то была работка, на что он там замахнулся — из толпы восставить Господу святой народ, чистый образ, который был бы тверд пред Незримым. В поте лица своего он трудился над ними в Кадесе, своей мастерской; широко посаженных глаз хватало на всех — он тесал, колол, формовал и разравнивал неподдающуюся глыбу с упорным терпением, с постоянной снисходительностью и частыми поблажками, с пылающим гневом и карающей неумолимостью, но все-таки нередко, когда плоть, над которой он работал, оказывалась такой строптивой, такой забывчиво-склонной к рецидиву, когда люди опять оставляли копание лопатками, ели медяниц, спали с сестрами, а то и со скотом, делали себе нарезы, сидели на корточках с прорицателями, потихоньку воровали или убивали друг друга, у него опускались руки.

— О, хамство, — говорил он им тогда, — вот увидите, внезапно восстанет на вас Господь и истребит.

А самому Господу говорил:

— Что делать мне с сей плотью, и почему Ты лишил меня милости Своей, что возлагаешь бремя, какое я не могу нести? Лучше выгребать конюшни, семь лет не видевшие лопаты и воды, лучше голыми руками валить джунгли для пашни, чем из этого вот создавать Тебе чистый образ. Да и как же мне нести народ сей на руках своих, будто я его родил? Я родствен ему лишь наполовину, со стороны отца. Посему, прошу Тебя, дай мне возрадоваться жизни и сними с меня поручение, а иначе лучше умертви!

Но Бог отвечал ему из нутра его таким ясным голосом, что он слышал ушами и упадал налицо свое:

— Именно поскольку ты родствен им наполовину, со стороны закопанного, ты тот человек, чтобы обработать их Мне и поставить их народом святым Моим. Ибо если бы ты был из среды их и полностью один из них, ты бы не видел их и не сумел бы за них взяться. Кроме того, это все лукавство, что ты передо Мной плачешься и хочешь отпроситься от трудов. Ты же прекрасно видишь, что уже действует, ты уже пробудил в них совесть, им скверно на душе, когда совершают скверное. Поэтому не прикидывайся передо Мной, будто сам не возжелал пылко своего мучения! Это Я возжелал, Бог возжелал того, что у тебя на сердце, без чего жизнь уже через несколько дней превратилась бы для тебя в мерзость, как манна для народа. Только если бы Я умертвил тебя, ты и впрямь мог бы избавиться от этого.

Это измученный понимал; лежа ниц, он кивал на слова Яхве и снова вставал на свою муку. Но измучен он был не только как ваятель народа, мука и скорби вторглись и в его семейную жизнь: тут из-за него вспыхнули раздражение, зависть и брань, и в хижине не стало мира — по его вине, если угодно, ибо его привязанности стали причиной раздоров; привязанности же породил труд, и связаны они были с одной ефиоплянкой, достопамятной ефиоплянкой.

Известно, что, кроме первой жены Сепфоры, матери своих сыновей, он жил тогда с ефиоплянкой, особой из земли Ефиопской, которая уже ребенком очутилась в Египте, жительствовала с родом в Гесеме и присоединилась к исходу. Она, несомненно, уже знавала мужчин, и тем не менее Моисей взял ее к себе под одеяло. Роскошный в своем роде экземпляр — грудь горой, перекатывающиеся глазные яблоки, пухлые губы, погружаться в которые при поцелуе, вероятно, было крайне увлекательно, и полная пряностью кожа. Моисея страшно тянуло к ней для разрядки, он не мог от нее оторваться, хоть ему и приходилось при этом выносить противоборство всего дома — не только мадианитянской жены своей Сепфоры и ее сыновей, но прежде всего молочной сестры Мариам и молочного брата Аарона. Сепфора-то как раз, обладающая изрядной долей размеренной светскости брата Иофора, еще худо-бедно мирилась с соперницей, особенно поскольку та таила свой женский триумф и держала себя по отношению к ней крайне раболепно; Сепфора относилась к ефиоплянке скорее с усмешкой, нежели с ненавистью, и с Моисеем в этом плане обращалась скорее иронично, нежели давала волю ревности. Сыновья же, Гирсам и Елиезер, входившие в вооруженное ополчение Йошуа, имели прочное чувство дисциплины, чтобы бунтовать против отца; по ним лишь видно было, что они злятся и стыдятся за него.

Совершенно иначе обстояло дело с Мариам, пророчицей, и Аароном, медоточивым. Их ненависть к ефиоплянке под одеялом была ядовитее, чем у остальных, поскольку в какой-то степени являлась выходом более глубинного и общего недоброжелательства, объединявшего их против Моисея. Они уже давно начали завидовать его тесной связи с Богом, духовному учительству, личной избранности для трудов, полагая, что он по большей части все навоображал, так как себя считали не хуже, даже лучше его и говорили меж собой: «Одному ли Моисею говорит Господь? Не говорит ли Он и нам? Кто такой этот человек Моисей, что так возвысился над нами?» Вот что лежало в основе их возмущения связью с ефиоплянкой, и всякий раз, когда они, к сожалению своего брата, принимались бранчливо осыпать его за страсть ночей упреками, последние становились лишь отправной точкой для дальнейших обвинений: скоро брат с сестрой переходили от упреков к чинимой им вследствие его величия несправедливости.

Так случилось однажды, ближе к вечеру, у него в хижине; они терзали его именно так, как я уже говорил, как они обыкновенно его терзали: ефиоплянка, ефиоплянка, опять ефиоплянка, и что он не может оторваться от ее черной груди, да какой это скандал, да какой срам для Сепфоры, его первой жены, да какое позорище для него самого, ведь он претендует быть правителем Божиим, единственным рупором Яхве на земле…

— Претендую? — переспросил он. — Что Господь возложил на меня, то я и есть. Но как же гнусно с вашей стороны, как страшно даже гнусно, что вы лишаете меня радости и разрядам на груди моей ефиоплянки! Ибо это не грех пред Богом, и среди всех запретов, которые Он мне дал, нет такого, что нельзя возлежать с ефиоплянкой. Мне об этом ничего не известно.

Ну конечно, сказали они, он выбирает запреты по своему вкусу и, считая себя единственным рупором Яхве, того и гляди скоро заявит, что прямо-таки заповедано возлежать с ефиоплянками. А при этом они, Мариам и Аарон, родные дети Амрама, потомка Левиина, а он в конце концов всего-навсего найденыш из тростника, ему следует немножко поучиться смирению, и то, что, несмотря на неприятности, он так уперся в эту ефиоплянку, свидетельствует лишь о его гордыне и превозношении.

— Кто же может что против своей призванности? — сказал он. — И кто же виноват, если набрел на горящий терновник? Мариам, я всегда высоко ценил твои прорицательские способности и никогда не отрицал, что ты прилично владеешь тимпаном…

— А почему ты тогда запретил мне мой гимн «Коньи всадник»? — спросила та. — И не позволил играть на тимпане пляшущим женщинам, потому что Бог якобы не разрешил своему воинству праздновать гибель египтян? Это было омерзительно с твоей стороны.

— А тебя, Аарон, — продолжил теснимый, — я назначил у скинии собрания первым священником и вверил тебе ковчег, ефод и Медного змея, чтобы ты смотрел за ними. Вот как я тебя ценю.

— Да куда уж меньше, — возразил Аарон, — потому что без моего красноречия ты при своей гугнивости никогда бы не обратил народ к Яхве и не склонил бы его к исходу. А человеком, который вывел нас из Египта, называешь себя. Но если ты нас ценишь и не превозносишься над родными братом и сестрой, почему тогда не слушаешь слов наших и ощетинился на предупреждение, что все племя подвергаешь опасности своей черной похотливостью? Ибо она прегорькая чаша для Сепфоры, мадианитянской жены твоей, и оскорбление для всего Мадиама; того и гляди, Иофор, тесть твой, еще пойдет на нас войной, и все из-за твоей черной прихоти.

— Иофор, — сохраняя отменное самообладание, ответил Моисей, — уравновешенный, опытный, светский человек, который, конечно, поймет, что Сепфора — да почтится имя ее! — не может больше предложить необходимой разрядки такому крайне измученному и тяжело обремененному поручением человеку, как я. А кожа моей ефиоплянки, как корица и гвоздичное масло в ноздрях моих, меня к ней тянет, и посему прошу вас, дорогие друзья, все же оставьте мне ее!

Куда там! Бранясь, они настоятельно потребовали, чтобы он не просто расстался с ефиоплянкой и преградил ей доступ под одеяло, но и изгнал вон без воды в пустыню.

Тогда сосуды гнева набухли, и Моисей принялся изо всех сил потрясать кулаками у бедер. Однако прежде чем он успел открыть рот, чтобы ответить, произошло совсем другое потрясение — вмешался Яхве, Он обратил лице Свое на жестокосердных брата и сестру и так порадел о рабе Своем, что они не забыли этого во всю жизнь. Произошло нечто ужасное и неслыханное.

XVII

Потряслись основы основ. Земля зашаталась, задрожала и заходила у них под ногами, так что не могли на них устоять и все трое закачались в шатре, опорные шесты которого будто выламывали гигантские кулаки. Но твердь кренилась не в одну только сторону, а каким-то совсем запутанным и головокружительным образом во все одновременно, так что настал ужас, а внутри у человека был при этом подземный гул и грохот, а сверху и снаружи словно трубный звук весьма сильный, а вдобавок еще другой гром, рокот и раскаты. Так странно и своеобразно-стыдно, когда только ты собрался вспыхнуть гневом, Господь снимает у тебя с языка и вспыхивает Сам — намного мощнее, чем мог бы ты, потрясая мир, тогда как ты мог потрясать лишь кулаками.

Моисей, тот еще меньше остальных побледнел от страха, поскольку всегда был настроен на Бога. Но вместе с бледными от страха Мариам и Аароном выскочил на улицу; и там они увидели, что земля разверзла пасть и рядом с шатром зияет огромная трещина, явно предназначенная для Мариам с Аароном — еще пара локтей, и обоих поглотила бы земля. И увидели: гора на востоке за пустыней, Хорив или Синай — о, что творилось с Хоривом, что делалось с горой Синай! Ее всю окутал дым и огонь, с отдаленным гулом толчков она извергала к небу раскаленные осколки, а по склонам стекали огненные ручьи. Чад, в котором сверкала гора, укутал звезды над пустыней, и над оазисом Кадес начинался медленный пепельный дождь.

Аарон и Мариам пали ниц, ибо замысленная для них пропасть весьма их ужаснула, а откровение Яхве на горе показало, что они зашли слишком далеко и говорили безрассудно. Аарон воскликнул:

— Ах, господин, эта женщина, сестра моя, молола гнусный вздор, но прими мое ходатайство и не поставь ей в грех, что она согрешила помазаннику Божию!

Мариам тоже кричала Моисею и говорила:

— Господин, нельзя говорить безрассуднее брата моего Аарона. Но прости ему и не поставь ему в грех, дабы не поглотил его Бог за то, что он столь несдержанно трунил над тобою с твоей ефиоплянкой!

Моисей был не вполне уверен, действительно ли явление Яхве относилось к брату с сестрой и их бессердечию или просто так совпало, что Бог именно сейчас воззвал к нему, дабы поговорить о народе и труде ваятеля, — поскольку подобных призывов ожидал ежечасно. Но он не стал разуверять их и ответил:

— Сами видите. Но наберитесь мужества, дети Амрамовы, я замолвлю за вас словечко наверху у Бога на горе, куда Он зовет меня. Ибо вам надлежит увидеть и народу надлежит увидеть, обессилел ли брат ваш от черного блудодейства или же в сердце его, как ни в чьем другом, живет мужество Божие. Я иду на огненную гору, совсем один, наверх к Богу, дабы внять Его мыслям и бесстрашно снестись с Грозным на «Ты», подальше от людей, но об их делах. Ибо давно уже знаю, что все, чему я учил вас ради вашего освящения пред Ним, Святым, Он желает выразить кратко и навечно-лаконично, чтобы я снес вам с Его горы, а народ хранил в скинии собрания вместе с ковчегом, ефодом и Медным змеем. Прощайте! Я могу и погибнуть в волнении Божием и в огне горы — вполне может быть, исключить нельзя. Но если вернусь, то снесу вам из Его грома навечно-лаконичное, закон Божий.

Это в самом деле являлось твердым его намерением, он решил осуществить его во что бы то ни стало. Ибо чтобы всю ораву, жестоковыйную, снова и снова впадающую в грехи свои, направить в русло благонравия Божиего и заставить страшиться заветов, не было более действенного средства, чем дерзнуть отправиться наверх одному-одинешеньку, в ужас Яхве, на низвергающуюся гору и спустить им оттуда диктат — тогда, думал он, они будут ему следовать. Потому, когда сбежались они со всех сторон к его хижине, трясясь в коленках из-за знамения и разламывающих землю содроганий, повторившихся слабее и раз, и два, он попенял им за вульгарную трясучку и вселил подобающую выдержку: Бог призывает его ради них, сказал он, и он идет к Яхве, наверх, на гору, и, если будет на то воля Божия, кое-что им принесет. Им же следует разойтись по домам и приготовиться к исходу: освятиться, вымыть свои одежды и не прикасаться к женам, ибо назавтра надлежит им выйти из Кадеса в пустыню, ближе к горе и разбить ему стан напротив горы и ждать там, когда он вернется со страшного свидания и, может быть, кое-что им принесет.

Так и произошло, или как-то примерно так. Ибо Моисей, по своему обыкновению, думал только о том, чтобы они вымыли одежды и не прикасались к женам; Йошуа же Нун, стратегически мыслящий юноша, думал о том, что еще необходимо для подобной народной прогулочки, и со своим ополчением позаботился обо всем насущном, что нужно было взять в пустыню из воды и пищи для тысяч людей; он позаботился даже о нарочной службе между Кадесом и станом в пустыне, у горы. Халева, своего заместителя, он с полицейским отрядом оставил в Кадесе с теми, кто не мог или не хотел уходить. А остальные на третий день, когда все было готово, с повозками и жертвенными животными вышли по направлению к горе — день пути и еще половина; там, еще на умеренном расстоянии от дымящегося пристанища Яхве, Йошуа провел им со всех сторон черту и от имени Моисея строго-настрого запретил восходить на гору, даже касаться подножия, ибо только учителю дозволено так близко подходить к Богу, кроме того, это смертельно опасно и кто дотронется до горы, того побьют камнями или застрелят из лука. Они легко с ним согласились, так как толпа не имеет ни малейшего желания слишком приближаться к Богу; для обычного человека гора выглядела какой угодно, только не привлекательной — ни днем, когда на ней в густой, пронзаемой молниями туче стоял Яхве, ни тем более ночью, когда облако это, а с ним и вся вершина пылали.

Йошуа был чрезвычайно горд мужеством Божиим своего господина, который в первый же день, на виду у всего народа, один, пеший, с дорожным посохом, запасшись лишь глиняной бутылью, парой булок и кой-каким инструментом — мотыгой, стамеской, лопатой и резцом, — отправился на гору. Юноша был очень горд ими счастлив тем впечатлением, которое подобная священная смелость должна была произвести на толпу. Но он еще и беспокоился за того, кому подобало всякое почитание, и очень просил его все-таки не подходить к Яхве слишком близко и остерегаться горячего расплавленного варева, стекавшего по склонам горы. В остальном, сказал он, время от времени он будет навещать его и посматривать, чтобы в необитаемости Божией учитель не нуждался ни в чем самом необходимом.

XVIII

Итак, Моисей с посохом пересек пустыню, устремив широко посаженные глаза на гору Божию, которая дымилась, как печь, и часто извергала огонь. Сформирована гора была своеобразно: с трещинами и сужениями по окружности, которые, казалось, делили ее на этажи и походили на ведущие вверх тропы, но то были не тропы, а именно уступы с желтыми задниками. На третий день призванный добрался по предгорью до труднопроходимого подножия и, ставя перед собой зажатый в кулаке дорожный посох, начал восхождение; он поднимался, не разбирая дороги, продираясь через почерневшие, ошпаренные кусты, много часов, шаг за шагом, все выше к близости Божией, до черты, что только возможна человеку, поскольку мало-помалу от наполнявших воздух испарений с запахом серы и горячих металлов у него сперло дыхание и его скрутил кашель. Но он дошел до верхнего сужения и террасы под самой вершиной, откуда в обе стороны открывался широкий вид на голую, дикую горную гряду и дальше, на пустыню, до самого Кадеса. В самом низу, поближе, виднелась и черта для народа.

Здесь Моисей, не переставая кашлять, нашел в поверхности горы пещеру с выступающей скалистой крышей, которая могла защитить его от извергаемых обломков и текущего варева: в ней он оборудовал себе жилище и устроился, чтобы после короткой передышки приняться за работу, которую повелел ему исполнить Бог и которая с учетом осложняющих обстоятельств — ибо металлические испарения давили и давили ему на грудь и даже воде придавали серный привкус — задержала его здесь не меньше, чем на сорок дней и сорок ночей.

Почему так долго? Пустой вопрос! Навечно-лаконичное, заветно-заповедное, лапидарный Божий нравственный закон нужно было закрепить и высечь в камне горы Божией, дабы Моисей снес его за черту колеблющемуся народу, крови своего закопанного отца, где они ждали его, дабы закон этот стоял в них из рода в род, непреложный, высеченный и в их умах, в их плоти и крови — квинтэссенция человеческого достоинства. Бог громко из груди его повелел ему вырубить из горы две доски и записать на них предписания, пять слов на одной и пять на другой, всего десятисловие. Изготовить доски, разровнять их, превратить в более-менее пристойные носители навечно-лаконичного — это не пустяк; для одинокого человека, пусть он и пил молоко дочери каменотеса и имел широкие запястья, то была работка, которая во многих отношениях поначалу не давалась, которая уже одна отняла четвертую часть сорока дней. Но написание явилось проблемой, при решении которой число Моисеевых горных дней могло легко перевалить за сорок.

Ибо как же писать? В фиванском интернате он обучился как цветистому идеографическому письму Египта вместе с его будничным оскопленным вариантом, так и клиносакральному нагромождению треугольничков Евфрата, при помощи которого цари мира обменивались мыслями на глиняных черепках. Кроме того, у мадианитян он познакомился еще с третьим видом многозначащего волхвования, распространенным в Синайской земле, — из глазков, крестиков, жучков, дужек и различной формы змеевидных линий, который был подсмотрен у египтян с неуклюжестью пустыни, но знаки которого обозначали не целые слова и идеи вещей, а только части таковых, открытые слоги, что нужно было прочитывать вместе. Ни одна из этих трех метод закрепления мыслей никак ему не годилась — по той простой причине, что каждая была привязана к тому языку, смыслы которого отражала, и поскольку Моисею было совершенно ясно, что ни за что и никогда не запечатлеть в камне диктат-десятисловие ни на вавилонском языке, ни на египетском, да и на синайско-бедуинском жаргоне тоже. Это можно и нужно было сделать только на языке крови отца, на говоре, которым они пользовались, на котором Моисей нравственно их обрабатывал — всё равно, смогут они его прочесть или нет. Да и куда ж им читать, когда и написать-то еще было нельзя, когда способа многозначащего волхвования с их речью просто-напросто не имелось под рукой?

Моисей пылко желал его себе — такой, который они быстро, действительно быстро смогли бы понимать, то есть такой, которому за несколько дней смогли бы обучиться дети — они ведь дети и есть, — а следовательно, такой, который при помощи близости Божией за несколько дней можно выдумать и изобрести. Поскольку письмо нужно было выдумать и изобрести, ибо его не существовало.

Вот ведь непреложно-неотложная задачка! Он заранее не взвесил ее, думая только о том, чтобы «написать», и не продумав, что просто так, с кондачка, написать не получится. Голова его, воспламененная ревностным желанием народного блага, при этом пылала и дымилась, как печь и вершина горы. У него будто лучи выбивались из головы, будто рога выступали на лбу от алкающего напряжения и простого озарения. Он не мог изобрести знаков для всех слов, которыми пользовался род, или для слогов, из которых род их составлял. Хоть словарный запас тех, внизу, за чертой, был и невелик, вышло бы слишком много знаков, чтобы можно было создать их за ограниченное число горных дней, а прежде всего еще, чтобы можно было быстренько выучиться их читать. Поэтому он поступил иначе, и рога торчали у него на лбу от гордости за находку Божию. Он собрал звуки языка, образуемые губами, языком и нёбом, а также горлом, отделив от них несколько пустых голосовых, что, чередуясь, встречаются в словах в окружении первых, из которых слова прежде всего и составляются. Да и таких, окружающих голосовые, плотных звуков имелось не слишком много, меньше двадцати, и если оснастить их значками, которые по договоренности предлагали бы шипеть или свистеть, мычать или рычать, чмокать или чпокать, то значки эти, при опущении базовых звуков, само собой вытекающих из плотных, можно было свести в слова и образы вещей — любые, все, имеющиеся не только на языке рода отца, а и на всех языках; так можно было писать даже по-египетски и по-вавилонски.

Божия находка. Идея с рогами. Она была похожа на Того, от Кого пришла, на Незримого и Духовного, Чей был мир и Кто, хоть особо и избрал Себе род там, внизу, был Господом повсюду на земле. Она также в высшей степени отвечала своей ближайшей и насущнейшей цели, для которой и из которой родилась — тексту на досках, заветно-заповедному. Ибо хотя прежде всего текст был отчеканен на крови, которую Моисей вывел из Египта, поскольку Бог и он совместно возжелали ее, но как при помощи горсточки знаков при необходимости можно было записать слова всех языков, как Яхве являлся Богом земли повсюду, так же то, что намеревался записать Моисей, это лаконичное, было из того рода, что могло служить основополагающим предписанием и скалой человеческого достоинства всем народам земли — повсюду.

Итак, Моисей с пылающей головой, руководствуясь начертанием жителей Синая, попробовал резцом на скале значки для рокочущих, лопочущих и лепечущих, шипящих и свистящих, бурчащих и рычащих звуков и когда, к своему удовольствию, более-менее собрал вместе разные сигли — надо же, ими можно было записать весь мир, всё то, что занимало место, и то, что не занимало никакого места, выделанное и выдуманное, — попросту говоря, всё.

И он принялся писать, то бишь вытесал, высек и выколупал из крошащегося камня скрижали, их он смастерил первым делом — с большим трудом, — и рука в руку с их изготовлением продвигалось изготовление букв. Но то, что всё это длилось сорок дней, удивлять не должно.

Пару раз к нему наверх приходил Йошуа, его юноша, принести воды и лепешек, и народу необязательно было об этом знать, так как последний полагал, что Моисей живет там, наверху, одной близостью Божией и беседой с Ним, и по стратегическим соображениям Йошуа предпочитал оставить народ в этих предположениях. Потому посещения его были краткими и происходили по ночам.

А Моисей с восхода солнца над Едомом до его заката за пустыней сидел и трудился. Нужно представить себе, как он сидит там, наверху, с обнаженным торсом, с поросшей волосами грудью и очень сильными руками, скорее всего унаследованными от третированного отца, с широко посаженными глазами, разбитым носом, раздвоенной седеющей бородой и, жуя лепешку, а иногда и кашляя от металлических испарений горы, в поте лица своего высекает, обтесывает, разравнивает скрижали, как на корточках сидит перед той, что прислонена к скале, и, не разгибая спины, тщательно, дотошно вырезывает птичьи лапки, эти всемогущие руны, предварительно нанося их резцом.

На одной скрижали он написал:

Я Яхве, Бог твой, да не будет у тебя других богов предо Мной.

Не делай себе никакого изображения Божия.

Не произноси имени Моего всуе.

Помни день Мой, чтобы святить его.

Почитай отца твоего и мать твою.

А на другой скрижали написал:

Не умерщвляй.

Не прелюбодействуй.

Не кради.

Не возводи лжесвидетельством на ближнего твоего напраслины.

Не зарься на имение ближнего твоего.

Вот что он написал, пропуская пустые голосовые звуки, которые вытекали сами собой. И его не покидало ощущение, что на лбу у него из волос, как пара рогов, торчат лучи.

Придя к нему на гору в последний раз, Йошуа остался подольше, на целых два дня, так как Моисей еще не закончил работу, а спуститься они хотели вместе. Юноша искренне восхищался тем, что совершил учитель, и утешал по поводу некоторых литер, которые, несмотря на вложенную любовь и старания, к огорчению Моисея, потрескались и их было не разобрать. Но Йошуа уверял, что общее впечатление от этого нисколько не страдает.

Напоследок Моисей в присутствии Йошуа раскрасил углубленные буквы своею кровью, чтобы они лучше выделялись. Никакой другой краски, которой можно было бы для этого воспользоваться, под рукой не оказалось, и потому он, шилом проколов себе сильную руку, осторожно размазал капающую кровь по литерам, так что те красновато заблестели на камне. Когда письмена просохли, Моисей взял скрижали под мышки, передал посох, с которым пришел, юноше, и так они вместе спустились с горы Божией к черте народной, что располагалась напротив горы, в пустыне.

XIX

Но когда подошли ближе к стану, на расстояние слабой слышимости, ушей их достиг шум, глухой, с повизгиванием, и они никак не могли уразуметь, что это значит. Первым услышал Моисей, но заговорил первым Йошуа.

— Слышишь там странный грохот? — спросил он. — Гул, стук? Там что-то стряслось, по моему мнению, свара, рукопашная, если не ошибаюсь. И должно быть, крупная, общая, если слышно досюда. Если все так, как я думаю, то хорошо, что мы идем.

— Что мы идем, — ответил Моисей, — хорошо в любом случае, но насколько я могу различить, это не драка и не потасовка, а праздник, что-то вроде песен с плясками. Разве ты не слышишь горлопанства и грохота тимпанов? Йошуа, что взбрело им в голову? Пойдем скорее.

С этими словами он подтянул скрижали под мышками и быстрее зашагал вместе с Йошуа, все качавшим головой. «Песни с плясками… Песни с плясками…» — только и повторял тот подавленно, а наконец с явным ужасом; ибо в том, что речь идет не о свалке, когда один сверху, а другой снизу, а о единодушном развеселии, скоро сомневаться уже не приходилось, и вопрос стоял только, чего это они так единодушно там заливались.

И такой вопрос скоро уже не стоял, даже если поначалу и стоял. Сюрприз был чудовищным. Когда Моисей с Йошуа торопливо прошли в высокие балочные ворота стана, он предстал перед ними во всей своей бесстыжей недвусмысленности. Народ разошелся. Он отбросил все, что с целью освящения положил ему Моисей, все благонравие Божие. Он весь изгваздался в леденящем душу рецидиве.

Сразу за воротами была свободная площадка, свободная от хижин, площадка для собраний. Там-то и понеслось, там-то они и разгулялись, там и кувыркались, там праздновали несчастную свободу. Перед песнями и плясками они наелись до отвала, это было видно с первого взгляда, повсюду площадка носила следы заклания и обжорства. А кому жертвовали, кому заклали, ради кого набили пузо? Он стоял там же. Стоял посреди разорения на камне, на алтарном цоколе, изваяние, халтура, идолопоклонническая гнусность, золотой телец.

Это был не телец, это был настоящий бык, обычный бык-производитель народов мира. Тельцом он называется только потому, что был скромных размеров, скорее маленьким, кроме того, вылит неумело, линии курам на смех, неудавшаяся мерзость; правда, было слишком хорошо понятно, что это бык. Вокруг этой халтуры кружилось несколько хороводов, дюжина кругов, мужчины и женщины рука в руку, под звон кимвалов и бой тимпанов, запрокинув головы, вращая глазами, подбрасывая коленки к подбородку, с визгом, ревом, вопиющим культом телодвижений. Крутилось в разных направлениях — один постыдный хоровод вправо, другой влево, поочередно; а в центре водоворота видно было, как прыгает перед тельцом Аарон — в платье до пола со вшитыми рукавами, которое носил как управитель скинии собрания, а теперь высоко подоткнул, чтобы задирать длинные волосатые ноги. И Мариам била женщинам в тимпан.

Вокруг тельца сосредоточился лишь цветок хоровода. А вокруг, на свободном пространстве можно было наблюдать комплектующие детали; тяжело признаваться, чего только не постеснялся народ. Одни ели медяниц, другие возлежали с сестрами, и это открыто, в честь тельца. Третьи просто сидели и испражнялись, наплевав на лопатки. Видно было мужчин, сожигающих быку свою силу. На отдалении кто-то задал трепака родной матери.

При виде этого чудовищного зрелища у Моисея, чуть не лопнув, набухли сосуды гнева. Побагровев, разрывая кольца хоровода, который, слегка раскачиваясь, замер и со смущенной улыбкой таращился на него, узнав учителя, он прямиком пробился к тельцу, сердцевине, источнику, выкидышу преступления. Мощными руками высоко поднял одну скрижаль завета и с грохотом опустил ее на смехотворного животного, так что у того подкосились ноги, и бил, бил, с таким гневом, что хоть разлетелась на куски и скрижаль, но халтура скоро превратилась в бесформенную массу; тогда он замахнулся второй скрижалью и вышиб из чудища дух, совсем стер его в порошок и, поскольку скрижаль была еще цела, одним ударом разнес ее о каменный цоколь. И встал с трясущимися кулаками и простенал из глубины души:

— О хамство, о богооставленное! Вон лежит, что я принес тебе от Бога, что Он написал для тебя собственным пальцем, чтобы служило тебе талисманом от бедствий невежества! Вон лежит вдребезги разбитое у осколков твоего фетиша! Что же мне делать с тобой пред Богом, чтобы Он не пожрал тебя?

И обратил взгляд на Аарона, прыгуна, что стоял возле него с опущенными глазами и сальными волосами на затылке, длинный и глупый. И схватил его за шиворот, за облачение, и тряхнул, и сказал:

— Откуда сей златой Велиар, эта гадость, и что сделал тебе народ сей, что ты низринул его в такую погибель, когда я на горе, и сам скачешь козлом в развратном хороводе?

Но Аарон ответил:

— Ах, любезный господин, да не воспламенится гнев твой на меня и на мою сестру, нам пришлось уступить. Ты знаешь этот народ, что он буйный, нас заставили. Ты ведь так тянул и целую вечность оставался на горе, вот мы и подумали, что ты не вернешься. Тогда собрался народ против меня и вскричал: «Никому не известно, что стряслось с Моисеем, с этим человеком, который вывел нас из Египта. Он не вернется. Может, его поглотил зев горы, откуда она низвергается. Давай сделай нам богов, которые шли бы перед нами, если вдруг нагрянет Амалик! Мы такой же народ, как все остальные, и хотим веселиться пред лицом богов, которые такие же, как у остальных!» Так они говорили, господин, ибо, с позволения сказать, полагали, что избавились от тебя. Скажи же, что мне было делать, когда они собрались против меня? Я повелел принести все златые серьги, которые в ушах их, растопил в огне, изготовил форму и вылил теленка, им в бога.

— И вылил вдобавок совсем непохоже, — презрительно вставил Моисей.

— Время поджимало, — ответил Аарон, — ибо уже на следующий день, то есть сегодня, они хотели веселиться перед крепкими богами. Поэтому я вручил им литье, которому все же нельзя отказать в некотором сходстве, а они обрадовались и говорили: «Вот боги твои, Израиль, которые вывели тебя из Египта». И мы поставили перед ним жертвенник, и они принесли всесожжения, и принесли жертвы мирные, и ели, а потом немножко играли и танцевали.

Моисей оставил его, снова пробился между рассеявшимися участниками хоровода к воротам, встал там с Йошуа под перекрестьем из коры и изо всех сил крикнул:

— Кто Господень — иди ко мне!

И многие, кто имел здоровую душу и безобразничал без особой охоты, потянулись к нему, а вокруг обоих собралась воинственная молодежь Йошуа.

— Несчастные, — сказал Моисей, — что вы наделали, и как мне теперь искупить грех ваш пред Яхве, чтобы Он не отринул вас и не пожрал как неисправимо жестоковыйный народ? Стоит мне только отвернуться, делаете себе златого Велиара! Позор вам и мне! Видите там осколки? Я не про тельца, он-то пускай летит в тартарары, я про другие. Это дар, который я обещал вам и принес, навечно-лаконичное, скала достоинства. Это десятисловие, которое я написал у Бога для вас, на вашем языке, написал собственной кровью, кровью отца своего, вашей кровью написал. И вот то, что я принес, разбилось вдребезги.

И многие, кто слышал это, заплакали, и были на площадке стана громкие всхлипы и хлюпанье носом.

— Это, пожалуй, можно и заменить, — сказал Моисей, — ибо Господь долготерпелив и многомилостив, Он прощает вину, и преступление, и грех… Но не оставляет без наказания, — внезапно прогремел он, а кровь снова ударила ему в голову, и сосуды снова набухли, чуть не лопнув, — но говорит: «Я наказываю вину до третьего и четвертого рода, ибо Я ревнитель». Здесь будет суд, — крикнул он, — и будет предписано кровавое очищение, ибо написано это было кровью. Зачинщики, кто первым кричал про златых богов и дерзко уверял, что телец вывел вас из Египта, тогда как это сделал Я, говорит Господь, будут истреблены. Преданы будут Ангелу смерти, и не почтится при том никакое лицо. До смерти побьют их камнями и застрелят стрелою, будь их хоть триста! Остальные же пусть снимут с себя все украшения и пребывают в трауре, пока я не вернусь, — ибо я снова поднимусь на гору Божию, посмотрю, может, мне что-нибудь еще удастся для вас сделать, жестоковыйный народ!

XX

Моисей не присутствовал при назначенных им из-за тельца казнях, они стали делом сильного Йошуа. Сам он, пока народ пребывал в трауре, опять пребывал на горе Божией, возле своей пещеры у грохочущей вершины, снова сорок дней и сорок ночей, один, в испарениях. Почему опять так долго? Ответ гласит: не только потому, что Яхве повелел ему еще раз изготовить скрижали и заново записать диктат, ибо тут дело на сей раз пошло несколько быстрее, так как у него уже имелся некоторый опыт и прежде всего алфавит. Но и потому, что, прежде чем Господь изъявил согласие на обновление, Моисею пришлось выдержать длительную борьбу, сражение, в ходе которого одерживали верх то гневливость, то милосердие, то усталость от трудов, то любовь к предпринятому, и немалого искусства убеждения и умного ходатайства стоило Моисею удержать Бога не просто от объявления завета расторгнутым и разрыва с жестоковыйным хамством, а и рассечения его, как Моисей в пылающем гневе поступил со скрижалями.

— Я не хочу идти перед ними, — говорил Господь, — дабы привести их в землю отцов, и не проси Меня об этом, Я не могу положиться на Свое терпение. Я ревнитель и пламенею. Вот увидишь, в один прекрасный день Я забудусь и истреблю их в пути.

И Он сказал, поскольку народ все равно вылит нескладно, как золотой телец, и ничем его не исправить, — невозможно поставить его Себе народом святым, и ничего не остается, как перебить весь, — Он сказал Моисею, что хочет сокрушить и извести Израиль, коли уж он такой, а от него, Моисея, произвести многочисленный народ и жить с ним в завете. Чего, однако, Моисей не захотел.

— Нет, Господи, — сказал он, — прости им грех их, если же нет, то изгладь и меня из книги Твоей, ибо не хочу пережить это и стать народом святым сам, вместо них.

И призвал он к чести Божией и сказал:

— Представь же себе, Всесвятой: если Ты убьешь весь до единого народ сей, то язычники, заслышав крики, станут говорить: «Ба! Господь так и не смог привести народ в землю, которую обещал ему, у Него не получилось, и потому Он истребил его в пустыне». Ты хочешь, чтобы так говорили о Тебе народы мира? Посему возвысь же силу Господню и по милосердию Твоему будь милостив к беззакониям народа сего!

Именно при помощи этого аргумента он сумел переубедить Бога и расположить Его к прощению, хоть и с оговоркой, ибо возвещено было Моисею, что из этого поколения никто не увидит землю отцов, кроме Йошуа и Халева.

— Детей ваших, — решил Господь, — Я введу в нее. Но те, которым сейчас от двадцати по рождению их, не увидят земли, в пустыне падут тела их.

— Хорошо, Господи, так хорошо, — ответил Моисей. — На сем и порешим. — Он не стал далее возражать, поскольку в целом решение совпадало с его намерениями — его собственными и юноши Йошуа. — Теперь позволь сделать еще скрижали, — сказал он, — чтобы мне снести людям Твое лаконичное. В конце концов даже хорошо, что я в гневе разбил первые. Там и без того была пара неудачных литер. Хочу лишь признаться Тебе, что тайком думал об этом, когда разбивал их.

Йошуа потихоньку кормил и поил его, а он снова сидел, тесал и рубил, драил и равнял — сидел и писал, иногда утирая лоб тыльной стороной ладони, выцарапывая и шпаклюя шрифт на досках, — и они получились даже лучше, чем в первый раз. Затем он снова выкрасил литеры своею кровью и спустился с законом под мышками.

Израилю велено было снять траур и снова надеть украшения, кроме сережек, конечно, — те извели на скверные цели. И весь народ предстал перед Моисеем, дабы он вручил ему то, что принес, весть Яхве с горы, скрижали с десятисловием.

— Возьми их, кровь отца, — сказал он, — а то, о чем они гласят, храни свято, совершая что или не совершая чего! Ибо сие есть заветно-заповедное, лаконичное, скала достоинства, Бог лапидарно моим стило написал в камне альфу и омегу человеческого поведения. На вашем языке написал, но сиглями, которыми при необходимости можно писать на языках всех народов, ибо Он Господь повсюду, посему алфавит — Его, и слова — Его, и хотя они обращены к тебе, Израиль, они все равно — слова для всех.

В камне скалы высек я азы человеческого поведения, но они должны быть высечены у тебя в плоти и крови, Израиль, чтобы всякий, кто нарушит хоть слово из десяти заповедей, тайком устрашился пред самим собой и пред Богом, холодно пусть станет тому на сердце, поскольку преступил он пределы Божии. Что заповеди Его соблюдать не будут, я знаю заранее, и Господь знает, и будет Он гоним за слова эти всегда и везде. Но по крайней мере ледяным холодом пусть обдаст сердце тому, кто нарушит хоть одно, поскольку они все-таки вписаны у него в плоть и кровь и известно ему, что слова эти никогда не потеряют своей силы.

И да проклят будет тот, кто встанет и скажет: «Не имеют они больше силы». Да проклят будет тот, кто станет вас учить: «Эй, освободитесь от них! Лгите и убивайте, воруйте и блудите, бесчестите отца и мать и подставляйте их под нож, ибо так подобает человеку, и славьте имя мое, ибо я возвещаю вам свободу». Тот, кто восставит тельца и скажет: «Вот ваш бог. Творите все это в честь его и водите свой гнусный хоровод вокруг халтуры!» Будет он очень силен, на золотом будет сидеть престоле и почитаться мудрейшим, ибо знает: злы помышления сердца человека от юности его. Однако больше ему ничего не будет известно, а кому известно только это, тот глуп, как ночь, и лучше было бы тому, чтобы он не родился. Ему ведь ничего не известно о завете между Богом и человеком, который никто не может нарушить, ни человек, ни Бог, ибо он нерушим. Кровь потоками потечет из-за его черной глупости, такая кровь, что румянец схлынет с лица человечества, но деваться некуда, мошенник должен быть повержен. И занесу Я ногу Свою, говорит Господь, и отпихну его в нечистоты — в пропасть земную отпихну богохульника на сто двенадцать сажен вглубь, и человек и зверь пусть обходят место, куда Я отпихнул его, и птица небесная высоко в полете облетает, да не летает она над ним. И кто назовет имя его, пусть плюнет на все четыре стороны, утрет губы и скажет: «Упаси Господи!» И земля пусть снова будет землею, юдолью печали, но все-таки не могильником разврата. Говорите все на это «аминь»!

И весь народ сказал «аминь».

Загрузка...