Что должна почувствовать Наташа, услышав эти слова? Как может она не поверить человеку, произносящему со ста­ромодной (и для того времени — старомодной) торжествен­ностью: «Я пришел, чтоб исполнить мой долг перед вами и — торжественно, со всем беспредельным моим к вам ува­жением, прошу вас осчастливить моего сына и отдать ему вашу руку». Могла ли Наташа, отвергнутая всем миром, опо­зорившая себя, — так понимали ее уход из дома решительно все, даже родной отец, — Наташа, пожертвовавшая ради своей любви родителями, любящим ее Иваном Петровичем, своим добрым именем, отчаявшаяся, ни на что уже не наде­явшаяся, — могла ли она не поверить такому внезапному счастью, такому чуду справедливости: враг ее огца, уни­зивший и оскорбивший старика, является к ней, признавая свою вину и перед ней, и перед стариком, самым официаль­ным образом и при свидетеле предлагает ей выйти замуж за его сына, да еще просит позволения стать ее другом — «за­служить право» стать ее другом!

«Почтительно наклонясь перед Наташей, он ждал ее от­вета... Последние слова он проговорил так одушевленно, с та- ким чувством, с таким видом самого искреннего уважения к Наташе, что победил нас всех», — рассказывает Иван Пет­рович. Конечно, все поверили князю.

Но здесь же, сразу Иван Петрович рассказывает, что он «пристально наблюдал» князя во время его длинной речи. По­том, позже он сообразил многое: речь была произнесена «хо­лодно... а в иных местах даже с некоторою небрежностью. Тон всей его речи даже иногда не соответствовал порыву, привлекшему его к нам в такой неурочный час... Некоторые выражения его были приметно выделаны...»

Интересно, что, изложив речь князя, Иван Петрович сна­чала рассказывает о своих сомнениях в искренности князя, возникших у него позже, может быть через несколько дней, а уже потом — о впечатлении, произведенном словами кня­зя на всех, кого он «победил». Поэтому сердце читателя сжи­мается: мы-то уже не верим, нам уже страшно за поверив­ших князю героев книги. «Благородное сердце Наташи было побеждено совершенно... Алеша был вне себя от восторга.

— Что я говорил тебе, Наташа! — вскричал он. — Ты не верила мне! Ты не верила, что это благороднейший человек в мире! Видишь, видишь сама!..»

Алеша, Наташа и даже Иван Петрович — все готовы броситься князю на шею. Разумеется, только Алеша осме­лился сделать это на самом деле. Но князь «поспешил со­кратить чувствительную сцену», он торопился.

И вот здесь — в разгар восторга, охватившего всех слу­шателей князя, — снова возникает странная, тревожная но­та. Князь, продолжая восхищаться Наташей и рассказывать о своем желании «свидеться» с ней «как можно скорее», со­общает: «Можете ли вы представить, как я несчастлив! Ведь завтра я не могу быть у вас, ни завтра, ни послезавтра. Сегодня вечером я получил письмо, до того для меня важ­ное (требующее немедленного моего участия в одном деле), что никаким образом я не могу избежать его. Завтра утром я уезжаю из Петербурга».

Опять это письмо! О нем уже упоминал Алеша и говорил тогда, что отец «был поражен этим письмом», «был так рад чему-то, так рад...» Мало ли какие могут быть дела у кня­зя, мало ли что могло его обрадовать. Но упоминание о письме тревожило и в рассказе Алеши, а теперь, когда о нем говорит сам князь, — особенно беспокоит. Не верится, что князь обрадовался доброму известию. Уж не связано ли это письмо с его неожиданной добротой к сыну? Не таится ли за внезапным благородством князя его обычное коварство?

Обо всем этом думаем мы — читатели. Иван Петрович еще не мог успеть задуматься, однако когда князь обратился к нему, Иван Петрович отвечает вежливо, но холодно. А кня­зю, видно, очень зачем-то нужно покорить Ивана Петровича. Вот как он его обольщает: «не могу уйти, чтоб не пожать вашу руку», «не могу выйти отсюда, не выразив, как мне приятно было возобновить с вами знакомство», «я давно знаю, что вы настоящий, искренний друг Натальи Николаев­ны и моего сына. Я надеюсь быть между вами троими чет­вертым», «я встречал много поклонников вашего таланта», «мне вы дадите ваш адрес! Где вы живете? Я буду иметь удовольствие...»

На все это Иван Петрович отвечает очень сдержанно: «Мы с вами встречались, это правда, но, виноват, не помню, чтоб мы с вами знакомились», «мне очень лестно, хотя те­перь я имею мало знакомств», «я не принимаю у себя, князь, по крайней мере в настоящее время...»

Наташа в восторге, что «князь не забыл подойти» к ее другу. Но Иван Петрович — то ли он что-то предчувствует, то ли просто не может еще до конца поверить князю. Во вся­ком случае, его подозрения очень быстро охватывают и нас. Князь настаивает — Иван Петрович дает свой адрес: «Я жи­ву в — переулке, в доме Клугена.

В доме Клугена! — вскричал он, как будто чем-то по­раженный. — Как! Вы... давно там живете?

Нет, недавно, — отвечал я, невольно в него всматри­ваясь. — Моя квартира сорок четвертый номер.

В сорок четвертом? Вы живете... один?»

Эти вопросы князя, его удивление странны, подозрительны для нас. Кажется, больше всего поражает его номер кварти­ры, где живет Иван Петрович. Что он знает об этой квар­тире? Почему спрашивает, давно ли Иван Петрович живет в доме Клугена? Бывал ли он там? Ведь в сорок четвертой квар­тире до недавнего времени жил Смит. Что могло быть общего между князем Валковским и одиноким нищим стариком? Или мы ошибаемся, он вовсе не о том спрашивает? Мы оста­емся в недоумении, а князь и сам подтверждает: «Я по­тому... что, кажется, знаю этот дом. Тем лучше... Я непре­менно буду у вас, непременно! Мне о многом нужно перего­ворить с вами, и я многого ожидаю от вас...»

Совсем уж непонятно: почему — «тем лучше»? И что — лучше: что он знает дом или что Иван Петрович там живет? О чем ему говорить с Иваном Петровичем, что у них общего? И чего он может ждать от писателя? Какие у них могут быть дела?

Ничего не объяснив и оставив всех в недоумении, князь уходит, «не пригласив Алешу следовать за собой». Наташа, Иван Петрович и Алеша «остались в большом смущении». Они-то не обратили внимания на разговор об адресе Ивана Петровича, не до того им было, их другое волновало: «чув­ствовали, что в один миг все изменилось и начинается что-то новое, неведомое».

Что же начинается? Наташа первая, сама о том не по­дозревая, принимается осуществлять тайный замысел князя:

«— Голубчик Алеша, поезжай завтра же к Катерине Фе­доровне, — проговорила наконец она.

Я сам это думал, — отвечал он, — непременно поеду».

Почему плохому человеку легко рассчитать душевные дви­жения и поступки хорошего человека? Потому что хороший человек исходит из благородных, честных и добрых мыслей: их нетрудно предвидеть, заранее понять. После всего что про­изошло, Наташа должна испытывать два чувства к Катерине Федоровне: благодарность за помощь и бесконечную жалость. Катя уже не враг, не соперница, она — страдающая женщи­на, благородно отказавшаяся от жениха, которого уже на­чинала любить. Наташе должно быть жалко Катю, ока­завшуюся в том положении, в каком только что была сама Наташа: она ведь тоже заставляла себя решиться, хотела из чувства долга отказаться от Алеши — чтобы ему было лучше. Она собиралась, а Катя сделала это, как же теперь Ната­ше не понять, не пожалеть Катю? Тем более, что она-то знает Алешу: он и «сам это думал», ведь теперь уж можно ездить к Кате — свадьба не угрожает, почему же нельзя просто по­говорить с ней, наконец, утешить ее?

Князь, во-первых, освободил Алешу от угрызений совести: никакой вины перед Наташей больше нет, наоборот, он ис­купил все свои грехи, он официальный жених ее. Вина теперь осталась перед Катей, которая пожертвовала своим счастьем ради Алешиного: теперь ее надо жалеть и утешать.

Во-вторых, князь вернул себе Алешино восхищение, обо­жание. Ведь сын уже начинал осуждать отца, осуждение это подогревали и поддерживали обе женщины — и Наташа, и Катя; теперь Наташа, по крайней мере, не сможет ничего ска­зать против князя, а сын его будет любой поступок отца рас­сматривать как следствие благородства его души. Так и про­исходит. Алеша говорит об отце:

«— И какой он деликатный. Видел, какая у тебя бедная квартира, и ни слова...

О чем?

Ну... чтоб переехать на другую... или что-нибудь, — прибавил он, закрасневшись.

Полно, Алеша, с какой же бы стати!

То-то я и говорю, что он такой деликатный...»

Наташе не до того, чтобы подозревать в чем бы то пи бы­ло князя. Она была бы совсем счастлива, если бы не мысль об отце: как он-то примет случившееся? «Что, неужели ж он в самом деле проклянет меня за этот брак?» Но естествен­ная логика мысли хорошего человека диктует: если князь так честен и благороден по отношению к Наташе, если он при­знал вину перед ней и говорил ведь о вине перед ее отцом, тогда он должен и со стариком помириться! Так и торопится ответить на вопрос Наташи Иван Петрович: «Все должен уладить князь...» И все-таки Иван Петрович чувствует: Наташа неспокойна. Ему хочется утешить ее, внести покой в ее душу, хотя сам он вовсе не спокоен. Пусть не­надолго, но она будет счастлива. Поэтому Иван Петрович говорит:

«— Не беспокойся, Наташа, все уладится. На то идет.

Она пристально поглядела на меня.

Ваня! Что ты думаешь о князе?

Если он говорил искренно, то, по-моему, он человек вполне благородный.

Если он говорил искренно? Что это значит? Да разве он мог говорить неискренно?» — так восклицает Наташа в ответ на сомнение Ивана Петровича. Да, он хотел утешить ее и нашел слова для утешения, но на прямой вопрос не мог, не хотел солгать. Да, есть такое сомнение: «если он говорил искренно...»

Почему хорошему человеку так трудно постичь логику побуждений и поступков плохого человека? Потому что никогда не известно, какими побуждениями эти поступки дик­туются. По логике Наташи — «да разве он мог говорить неискренно?» Иван Петрович отвечает: «И мне тоже кажет­ся...» — но думает он при этом: «Стало быть, у ней мелькну­ла какая-то мысль... Странно!»

Что же странного, если у нее мелькнула какая-то мысль? А то странно, что такая же мысль мелькнула и у него. Оба еще не смеют даже друг другу (Алеша уже убежал к отцу, счастливый и ни в чем не сомневающийся), — не смеют при­знаться, что это за мысль. Иван Петрович говорит только, что князь ему показался «немного странен», а Наташа — по логике хороших людей — торопится обвинить в своих сом­нениях прежде всего себя: «А какая, однако ж, я дурная, мнительная и какая тщеславная! Не смейся; я ведь перед тобой ничего не скрываю».

Чем же она «дурная, мнительная и тщеславная»? Только тем, что в глубине души не верит князю, не может ему ве­рить и боится в этом признаться даже самой себе. И все-таки признание прорывается, хотя и не в прямых словах: «Ах, Ва­ня, друг ты мой дорогой! Вот если я буду опять несчастна, если опять горе придет, ведь уж ты, верно, будешь здесь под­ле меня; один, может быть, и будешь!»

Странные мысли для девушки, которой сегодня вечером так торжественно сделали предложение. Но мы не можем осудить ее за эти мысли, — мы и сами не уверены в искрен­ности князя. После этих слов Наташи, после ее неожиданно­го и горького восклицания: «Не проклинай меня никогда, Ваня!» — Иван Петрович ничего не говорит. Как он простил­ся с Наташей, как шел домой, — мы не знаем. Только зна­ем, что в комнате его — бывшей комнате Смита — «было сыро и темно, как в погребе». Может быть, Иван Петрович так горько настроен, потому что Наташа уж точно теперь вы­ходит замуж, он теряет ее? Вряд ли — ведь он давным-давно, в тот вечер, когда Наташа ушла из дому, понял, что кончи­лось его счастье. Теперь он не думает о себе, не за себя стра­дает. «Много разных мыслей и ощущений бродило во мне, и я еще долго не мог заснуть», — признается Иван Петрович, не сообщая, однако, о чем он думал, что чувствовал. И надеялся, вероятно, и хотел верить, что все уладится», и не мог верить, потому что пристально разглядывал князя и почувствовал в нем фальшь... Так это было в тот вечер.

Но кончается глава ощущением не того вечера, а гораз­до более поздним. Ведь пишет Иван Петрович почти ч-ерез год после событий, когда он уже не предчувствует, а знает. Все время Иван Петрович старался не забегать вперед, не торопить событий, не подсказывать читателю, говорить ему только о том, что он сам уже тогда чувствовал или подозре­вал. Но концовка главы о предложении, сделанном князем Валковским, написана как исключение из принятой рассказ­чиком манеры повествования. Это голос человека, уже не сомневающегося: «Но как, должно быть, смеялся в эту мину­ту один человек, засыпая в комфортной своей постели, — если, впрочем, он еще удостоил усмехнуться над нами! Долж­но быть, не удостоил!»

Так мы, несомненно, узнаем, что все странное поведение князя Валковского было ложью. Но зачем ему эта ложь?

Отступление пятое

«ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ»

Зачем князю эта ложь? — такой вопрос мы задаем себе. Чтобы ответить правильно, понять, нужно, вероятно, вспом­нить страницы из более поздней книги зрелого Достоевского.

«— Извините, что я, может быть, прерываю, но дело до­вольно важное-с, — заметил Петр Петрович как-то вообще и не обращаясь ни к кому в особенности, — я даже и рад публике. Амалия Ивановна, прошу вас покорнейше, в каче­стве хозяйки квартиры, обратить внимание на мой последую­щий разговор с Софьей Ивановной. Софья Ивановна, — про­должал он, обращаясь прямо к чрезвычайно удивленной и уже испуганной Соне, — со стола моего, в комнате друга моего, Андрея Семеновича Лебезятникова, тотчас же вслед за посещением вашим, исчез принадлежавший мне государ­ственный кредитный билет сторублевого достоинства. Если каким бы то ни было образом вы знаете и укажете нам, где он теперь находится, то уверяю вас честным словом и беру всех в свидетели, что дело только тем и кончится. В против­ном же случае принужден буду обратиться к мерам весьма серьезным, тогда... пеняйте уже на себя-с!»

Говорит все это Петр Петрович Лужин, еще вчера счи­тавшийся женихом сестры Раскольникова и вчера же выгнан­ный Раскольниковым из комнат, занимаемых его сестрой и матерью. Речь эта произнесена на поминках по отцу Сони Мармеладовой: то есть при всех гостях, в день похорон отца, Лужин обвиняет Соню в том, что она украла у него сто рублей.

«— Я не знаю... Я ничего не знаю... — слабым голосом проговорила наконец Соня».

После этого Лужин произносит своим нестерпимо канце­лярским стилем длинную речь о том, как он пересчитывал и записывал деньги, как он уверен, что сто рублей взяла Соня.

Речь Лужина занимает больше страницы. Соня в ужасе снова отвечает, что ничего не брала у него. Но уже разгорел­ся скандал. Кричит хозяйка квартиры, сразу поверившая, что Соня украла, кричит мачеха Сони Катерина Ивановна, защищая Соню и требуя, чтобы ее обыскали и убедились: не брала она никаких ста рублей. При этом Катерина

Ивановна принимается сама выворачивать Сонины карма­ны — и вдруг на пол падает сторублевая бумажка. Соня в отчаянии.

«— Нет, это не я! Я не брала! Я не знаю! — закричала она, раздирающим сердце воплем, и бросилась к Катерине Ивановне».

Но все кругом уже поверили. Хозяйка квартиры кричит о полиции и о Сибири, многие вскрикнули, увидев деньги. Один Раскольников молчит. Он верит Соне, предчувствует какую- то гнусную хитрость со стороны Лужина, но что он может сказать? Ведь фактов у него нет!

«— Как это низко! — раздался вдруг громкий голос в дверях. Петр Петрович быстро оглянулся.

Какая низость! — повторил Лебезятников, пристально смотря ему в глаза.

Петр Петрович даже как будто вздрогнул... Лебезятников шагнул в комнату.

И вы осмелились меня в свидетели поставить? — ска­зал он, подходя к Петру Петровичу».

Лужин растерян. А Лебезятников уже прямо называет его «клеветником» и «мошенником». Наконец он рассказы­вает: «В дверях, прощаясь с нею, когда она повернулась и когда вы ей жали одной рукой руку, другою, левой, вы и под­ложили ей в карман тихонько бумажку. Я видел! Видел!» Длинные объяснения Лебезятникова сводятся к одному: он подумал, что Лужин хочет «благодеяние ей сделать». Речь Лебезятникова трудна ему: мы уже говорили, он из тех ге­роев Достоевского, кто «и по-русски-то не умел объясняться порядочно... Тем не менее речь его произвела чрезвычайный эффект», хотя никто так и не понимает, зачем Лужину пона­добилось совершать эту подлость. Объяснение дает Расколь­ников: доказав, что Соня — воровка, Лужин мог поссорить Раскольникова с матерью и сестрой, а следовательно, наде­ялся восстановить свое сватовство.

Итак, совершен поступок низкий, подлый, мерзостный — для чего? Всего только для того, чтобы не потерять давно присмотренную невесту, которую уже начал, было, подчи­нять себе.

Казалось бы, что общего между Лужиным из «Преступле­ния и наказания» и князем Валковским из «Униженных и ос­корбленных»? Гораздо больше общего, чем может показать­ся на первый взгляд. Оба эти человека ни перед чем не оста­новятся, чтобы достигнуть своей цели, чтобы им было удоб­но, или, как часто говорит Достоевский, «комфортно».

Приведенная сцена из «Преступления и наказания» дает очень многое для понимания этой книги. Ведь характер Сони Мармеладовой — один из главных, наиболее важных харак­теров романа. Мы много раз видим Соню в ее обычном, за­битом и униженном состоянии, когда она жертвует своим добрым именем, гордостью, честью ради спасения семьи.

Она — безответная, в ее кротости и смирении заложен глубокий смысл, и перед ней Раскольников чувствует себя больше виноватым, чем даже перед своей совестью. Несколь­ко дней назад он и не слыхивал ни о какой Соне, но несколько дней назад он и не был еще убийцей. События разверну­лись со стремительной быстротой. Теперь он день и ночь ду­мает об одном: действительно ли он имел право убить ни­кому не нужную, зловредную старушонку-процентщицу — для своей идеи, для высшей цели? Но ведь он совсем уж ни за что вынужден был убить и сестру старухи Лизавету. Был ли он прав, когда придумал свою теорию, разрешающую «пе­решагнуть хотя бы и через труп, через кровь?»

Из всех людей, окружающих Раскольникова, он выбрал Соню, чтобы ей рассказать о том, что он совершил. Ни ма­тери, ни сестре, ни своему доброму товарищу Разумихипу он не хочет и не может ничего рассказать. Но Соне решается открыть правду: «Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать те­бе, еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал», — так он сказал Соне вчера. На сегодня он сам себе назначил решающий разговор и свое признание в убийстве. И в этот-то день состоялись поминки по Мармеладову, на которых Лужин осуществил свое подлое намерение оклеветать Соню.

Клевета Лужина оказывается серьезным оружием в том непрерывном внутреннем споре, который Раскольников ве­дет с Соней. Теперь он может объяснить Соне свою идею, опираясь на поступок Лужина. Раскольников начинает раз­говор с этого поступка. «Ну, а если б он (Лужин. — Я. Д.) захотел или как-нибудь в расчеты входило, ведь он бы упря­тал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова! А?.. А ведь я действительно мог не случиться! А Лебезятни- ков, тот уже совсем случайно подвернулся». Объяснив Соне таким образом, как страшен и подл поступок Лужина, Рас­кольников добавляет, что он мог привести к гибели всей семьи: если бы Соня попала в острог, Катерина Ивановна, больная чахоткой, ничем не могла бы прокормить детей, кро­ме как нищенством, и все они погибли бы. «Ну-с; так вот: если б вдруг все это теперь на наше решение отдали: тому или тем жить на свете, то есть Лужину ли жить и делать мер­зости, или умирать Катерине Ивановне? То как бы вы реши­ли: кому из них умереть? Я вас спрашиваю». Если бы Соня ответила, что лучше жить Катерине Ивановне с детьми, чем Лужину, то Раскольников тем самым был бы ею оправдан: вышло бы, что он имел право убить процентщицу.

Но вопрос этот непонятен и мучителен для Сони, у нее один ответ: «И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спраши­вать? К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто тут меня судьей поставил: кому жить, кому не жить?»

Раскольников признается ей в своем преступлении, призы­вая Соню представить себе, что на его месте «случился На­полеон», и задает все тот же вопрос: решился бы Наполеон на убийство никому не нужной старушонки, если бы никаким другим способом не мог достигнуть своей цели, или не ре­шился бы. Весь этот длинный разговор мучает Соню, она полна сострадания к Раскольникову и думает только о том, как тяжело ему жить, испытывая мучения совести. «Экое страдание! — вырвался мучительный вопль у Сони... — Что де­лать! — воскликнула она, вдруг вскочив с места... — Встань!.. Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке... а потом поклонись всему свету на все четыре стороны и скажи всем вслух: «Я убил!»... Пойдешь?..

Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? — спросил он мрачно.

Страдание принять и искупить себя им, вот что надо».

Убежденность Сони поражает Раскольникова. А она не

может мыслить иначе, ее нравственность неколебима, для нее нет ни вопросов, ни сомнений, и пример Лужина не про­извел на нее никакого впечатления, потому что не может же она решать «кому жить, кому не жить».

Так случайная, казалось бы, история клеветы Лужина оказывается тесно связанной с главной проблемой романа: имеет ли право человек решать, кому жить, кому не жить. Все, что говорит Раскольников о Лужине, — чистая правда: если бы это входило в расчеты Лужина, он действительно не остановился бы перед тем, чтобы засадить Соню в острог.

Но Раскольников не убедил этой правдой Соню; у нее своя правда — смиряться перед ударами судьбы и надеяться на лучшее. В истории с Лужиным (пусть Раскольников прав: совершенно случайно) Сонина правда победила. Уже не слу­чайно победит она в конце романа, когда Соня поедет за Раскольниковым на каторгу и там станет всеобщей любими­цей, так что даже и отношение к Раскольникову из враждеб­ного поначалу станет добрым — из-за Сони. А главное, ему самому откроется возможность любить ее и быть счастливым своей любовью.

3. Репетилов и другие

Вторая часть романа началась появ­лением князя Валковского у Наташи, его предложением и обещанием через че­тыре дня вернуться из Москвы, куда зо­вут его срочные дела, и провести у На­таши весь вечер. И вся вторая часть за­нята томительным ожиданием субботы, когда собирался приехать князь, его ви­зита, обещанного им откровенного раз­говора. За эти четыре дня происходит еще множество собы­тий, о которых мы будем говорить позже. Для Ивана Петро­вича эти четыре дня наполнены до отказа, ему некогда томиться, скучать, он еле успевает поспеть по самым необхо­димым делам. К тому же он чувствует, что болен, и, пре­возмогая болезнь, тащит весь груз чужих дел, которые уже взвалил на себя.

Наташа все эти дни — одна, в мучительном ожидании. Иван Петрович рассказывает: «Даже и теперь, когда я вспо­минаю о ней, я не иначе представляю ее, как всегда одну, в бедной комнатке, задумчивую, оставленную, ожидающую, с сложенными руками, с опущенными вниз глазами, расхажи­вающую бесцельно взад и вперед».

Как сюда попало слово «оставленную»? Ведь Наташе сделано официальное предложение стать княгиней, выйти за­муж за княжеского сына? Иван Петрович все четыре дня не­доумевает: почему Наташа грустна, задумчива, когда ей сле­дует быть оживленной и счастливой?

Наташа ничего не объясняет ему, но признается, что князь Валковский ей «решительно не нравился»... Этот раз­говор двух людей, понимающих друг друга с полуслова, лю­дей, близких душевно и в то же время не все говорящих вслух, запоминается потому, что слова Наташи говорят одно, а голос, интонации — совсем другое. Иван Петрович и не верит словам, а прислушивается к молчаливому разговору, неслышно идущему между ним и Наташей.

Да, князь не нравится ей, но она тут же старается разубе­дить и себя, и своего друга: «...если сначала человек не по­нравился, то уж это почти признак, что он непременно по­нравится потом».

Достоевский растянул четыре дня, когда Наташа ждала князя Валковского, на шестьдесят пять страниц. Каждый час этих четырех дней известен читателям романа: мы знаем, что происходило с Наташей, Иваном Петровичем, внучкой Смита, отцом и матерью Наташи. Только одного человека мы не видели на протяжении этих длинных четырех дней, хотя и разыскивали его вместе с Иваном Петровичем, — Алешу, официального жениха.

Где же он был? — вопрос, который волнует уже не только Наташу и Ивана Петровича, но и нас. И вот мы дождались: в Наташину комнату, где уже ждут Иван Петро­вич и князь Валковский, приехавший, как и обещал, в суб­боту, где Наташа уже решилась сказать князю всю горькую правду, помятую ею за мучительные четыре дня, в эту комна­ту «влетел Алеша». Глагол этот повторяется в следующей главе: «Он именно влетел с каким-то сияющим липом, ра­достный, веселый. Видно было, что он весело и счастливо провел эти четыре дня».

Какой резкий контраст между мрачной, измученной На­ташей, изболевшимся за нее Иваном Петровичем — и ниче­го не ведающим счастливцем! Чем же все-таки он так сча­стлив?

Оказывается, и Алеша прожил эти четыре дня не впу­стую; для него они тоже чрезвычайно важны: «Вообще я весь переменился в эти четыре дня, совершенно, совершенно пере­менился и все вам расскажу. Но это впереди...» — торопится Алеша.

Иван Петрович, как и Наташа, видит, что он ни в чем не виноват. «Да и когда, как этот невинный мог бы сделаться ви­новатым?» — восклицает Иван Петрович (курсив Досто­евского). Алеша не только нежен и ласков с Наташей, не только наглядеться на нее не может, он даже замечает: «Как будто ты похудела немножко, бледненькая стала какая...»

То, что он говорит, — ужасно. Достоевский заставляет Ивана Петровича не замечать этого. Между тем, кто же сде­лал жизнь Наташи за эти четыре дня такой, что она и поху­дела, и побледнела?

Любящая женщина оправдывает Алешу, но чем он сам может оправдаться?

Оказывается, он уже и с Катей спорил, утверждая, что Наташа его простит, и «приехал сюда, разумеется, зная, что... выиграл в споре. Разве такой ангел... может не простить?» Невинный Алеша очень хорошо умеет жить так, как удобней и приятнее ему: ведь его непременно простят, ведь Ната­ша — ангел, а если бы она не была ангелом, то за что ее и любить?

Он со своим прямодушием даже не думает скрывать: все эти четыре дня он провел у Кати. Хотел было «залететь к На­таше», но «и тут неудача: Катя немедленно потребовала к себе по важнейшим делам... У нас ведь теперь целые дни скороходы с записками из дома в дом бегают».

Как должна слушать все это Наташа — и о скороходах, которые целыми днями бегают от Алеши к Кате и обратно, и о самой Кате: «это такое совершенство!.. Мы с ней уж те­перь на ты... так как мы совершенно сошлись в какие-нибудь пять-шесть часов разговора, то кончили тем, что поклялись друг другу в вечной дружбе и в том, что всю жизнь нашу бу­дем действовать вместе...»

Слушая эти восторженные речи, всякий посторонний чело­век поймет, что Алеша теперь влюбился в Катю. Наташа понимает это, конечно. Но она слишком знает Алешу и слиш­ком любит его, чтобы поверить, что он ее разлюбил. И дей­ствительно, не разлюбил: этот мальчик, привыкший получать все лучшие игрушки сразу, хочет как-то устроить, чтобы ему можно было любить обеих женщин.

Но все-таки — что же такое с ним случилось за эти че­тыре дня? «Ах, друзья мои! Что я видел, что делал, каких людей узнал!» — восклицает Алеша, и даже Иван Петрович, старающийся не осуждать его, признается: «В самом деле, он был немного смешон: он торопился; слова вылетали у него быстро, часто, без порядка, какой-то стукотней». Вот это последнее слово Достоевского очень важно: когда слова не произносятся, а «вылетают», когда они звучат «стукотней», это опасно.

Несколько лет назад десятиклассники, повторяя класси­ческую литературу, писали сочинение: «Кто самый опасный враг Чацкого?» Почти все считали таким Молчалина, кое- кто — Фамусова, Скалозуба. И только один мальчик напи­сал, что считает опаснейшим, злейшим врагом не только Чац­кого, но и всего дела декабристов, — Репетилова. Может быть, и Грибоедов придавал немалое значение этому харак­теру, который он открыл впервые в русской литературе: ка­залось бы, пустой болтун — и фамилия-то его в переводе на русский язык звучала бы как Повторялов, — кому он может быть вреден? Однако Репетилов вошел в русскую литературу как один из самых зловещих характеров. Репетилов стремит­ся выглядеть как соратник Чацкого; но все те слова, которые для Чацкого — святыня, для Репетилова — только слова. Он говорит то же самое, что Чацкий, но если Чацкому не­стерпимо жить в мире Фамусова и его гостей, то Репетилову очень удобно жить в этом мире и слегка обличать его — на словах, и только. Позднее этот же характер мы увидим у Тургенева — в «Отцах и детях» Базаров столкнется с «ниги­листами» Кукшиной и Ситниковым: ведь внешне они как будто такие же, как Базаров, а на самом деле — пародия на него.

Почему я сейчас заговорила о Репетилове и о тех литера­турных героях, которые продолжили репетиловскую линию? Понять это нетрудно: в «Униженных и оскорбленных» Досто­евский впервые коснулся этой проблемы, занявшей впослед­ствии немалое место в его творчестве; подлинная жизнь и игра в жизнь — один из главных конфликтов романа, и не слу­чайно именно Алеша Валковский приносит с собой репети- ловское начало, именно он — легкомысленный, наивный мальчик принимает на веру пустые слова современных ему Репетиловых.

Вспомним, наконец, как появляется Репетилов у Грибое* дова. Вечер у Фамусова кончился, большинство гостей уже разъехалось. Чацкий ждет свою карету и с горечью при­знается:

Чего я ждал? что думал здесь найти?

Где прелесть эта встреч? участье в ком живое?

Крик! радость! обнялись! — Пустое...

В эту грустную для Чацкого минуту Репетилов «вбегает с крыльца, при самом входе падает со всех ног и поспешно оправляется».

Тут читателю кажется, что Чацкий наконец дождался друга, нашел в нем «участье... живое». Вот начало монолога Репетилова:

Тьфу! оплошал. — Ах, мой создатель!

Дай протереть глаза; откудова? приятель!..

Сердечный друг! Любезный друг! Mon cher!

Это написано задолго до того, как Достоевский нашел формулу: «слова вылетали у него... какой-то стукотней». Но с первого слова Репетилова мы слышим именно пустую «стукотню», после «Тьфу! оплошал» мы уже не верим восклицаниям: «Сердечный друг! Любезный друг!» — слова эти пусты, за ними ничего нет, никакого подлинного чувства.

Весь разговор Чацкого с Репетиловым напоминает появ­ление Алеши и его россказни о четырех днях, которые совер­шенно изменили его жизнь. Без сомнения, Достоевский созна­тельно напомнил читателям сцену из «Горя от ума», он хотел, чтобы Алеша оказался похожим на Репетилова и лю­дей/знакомством с которыми он хвалится. Рассмотрим оба разговора параллельно.

Репетилов как будто гордится своим ничтожеством: «Мне не под силу, брат, я чувствую, что глуп...» Алеша тоже ругает себя и тоже с гордостью: «А кстати, припоминаю, каким я был глупцом перед тобой... О глупец! Глупец! Ведь ей-богу же, мне хотелось порисоваться, похвас­таться...»

Репетилов: «Поздравь меня, теперь с людьми я знаюсь С умнейшими!!!»

Алеша: «Что я видел, что делал, каких людей узнал!»

Репетилов: «С какими я тебя сведу Людьми!!!., уж на ме­ня нисколько не похожи, Что за люди, mon cher! Сок умной молодежи!»

129

Репетилов перечисляет Чацкому членов «секретнейшего союза» и восторгается ими, но обнаруживается, что ему не­чего сказать о каждом из этих людей: князь Григорий — «чу­дак единственный! нас со смеху морит!»; «другой — Ворку- лов Евдоким; ты не слыхал, как он поет? о! диво!» И этих

5 Предисловие к Достоевскому

людей он определил как «сок умной молодежи!» Но вот, наконец:

Еще у нас два брата,

Левон и Боринька, чудесные ребята!

Об них не знаешь, что сказать...

Достоевский, в свою очередь, знакомит Алешу не с Чац­ким и даже не с Репетиловым: «...у Кати есть два дальние род­ственника, какие-то кузены, Ле-венька и Боренька, один сту­дент, а другой просто молодой человек» — вот они-то и' есть та «молодежь свежая», что перевернула Алешину душу. Ко­нечно, сходство имен с героями «Горя от ума» не случайно, Достоевский нарочно назвал так кузенов Кати. Кроме них есть еще «Безмыгин — это знакомый Левеньки и Бореньки и, между нами, голова, и действительно гениальная голова!»

И здесь сразу вспоминается Грибоедов:

Но если гения прикажете назвать:

Удушьев Ипполит Маркелыч!!!

Ты сочинения его

Читал ли что-нибудь? хоть мелочь?

Прочти, братец, да он не пишет ничего...

Вернемся к Безмыгину. Это одна из тех фамилий, какие удавалось придумывать только Достоевскому; сразу вспомина­ется целая плеяда диких людей Достоевского: Фердыщенко, Свидригайлов, Лебезятников, Смердяков, капитан Лебяд- кин... Но ведь и Грибоедов придумал фамилию Удушьева — русская классическая литература и до романов Достоевско­го изобиловала как будто и не значащими, но характеризую­щими их носителей фамилиями. У Гоголя были Акакий Ака­киевич Башмачкин в «Шинели» и Авксентий Иванович Поп- рищин в «Записках сумасшедшего», и еще раньше — Иван Федорович Шпонька, и позже — действующие лица «Ревизо­ра» и «Женитьбы», еще позже — Собакевич и Коробочка, не говоря уже о Чичикове, — гоголевские фамилии всегда смешны, но, разобравшись, мы не станем смеяться над Баш- мачкиным или Поприщиным, а загрустим над ними.

Фамилии Достоевского не смешны, в них слышится ужас перед людьми, их носящими. Вот и Безмыгин — соседство с Левенькой и Боренькой сразу настораживает, а затем, когда мы узнаем, что все новые знакомые Алеши «под руководст­вом Безмыгина, дали себе слово действовать честно и прямо всю жизнь», — не очень как-то верится тому, что пропове­дует Безмыгин, как бы красиво ни звучали его призывы.

Князь Валковский слушал сына «молча и с какой-то тор­жествующей иронической улыбкой... Точно он рад был, что сын выказывает себя с такой легкомысленной и даже смеш­ной точки зрения».

Вот, пожалуй, то главное, что сближает Алешу Валков- ского с Репетиловым: оба они в глубине души знают, что не заслуживают ничьего уважения, что им и самим не за что се­бя уважать. Между тем очень хочется если не быть, то хотя бы выглядеть достойным человеком, занятым полезной дея­тельностью. Вот они оба и ищут людей, рядом с которыми можно выглядеть, а не быть.

В «Горе от ума» изображено начало двадцатых годов прошлого века — эпоха возникновения декабризма. Как и всякое значительное явление общественной жизни, де­кабризм имел своих героев, своих деятелей, своих теорети­ков — и свою пену: болтунов, изучивших декабристские слова и повторяющих эти слова без всякого смысла. Таков Репетилов.

Алеша Валковский представляет сознательно смешанную Достоевским эпоху не то конца сороковых, не то начала ше­стидесятых годов. Сороковые и шестидесятые годы — совсем разные периоды, но оба они вошли в русскую историю как эпохи яркого расцвета общественной мысли. И в эти перио­ды, оказывается, существуют свои Репетиловы — с ними по­знакомился Алеша и ужасно себя зауважал, — нет, он не признается, что не понимает разговоров «умных людей», он, наоборот, гордится собой и говорит отцу: «Но теперь уж я не тот, каким ты знал меня несколько дней тому назад. Я дру­гой! Я смело смотрю в глаза всему и всем на свете...

— Ого! — сказал князь насмешливо».

Разумеется, князь посмеялся бы и над более серьезным сторонником новых идей, чем его сын. Но уж сына-то своего он знает хорошо: каким там совсем другим человеком мог стать его Алеша за четыре дня!

5*

131

Так что же получается: неужели можно найти нечто об­щее между насмешками Чацкого над Репетиловым и насмеш­ками князя Валковского над сыном? Конечно, нет. Чацкий смеется над тем, что Репетилов умеет только повторять не свои слова, князь смеется над самими идеями, провозглашен­ными Алешей: «Это все молодежь свежая; все они с пламен­ной любовью ко всему человечеству... Как они обращаются между собой, как они благородны! Я не видал еще до сихпор таких! Где я бывал до сих пор? Что я видал? На чем я вырос?»

Слушая Алешу, можно поверить, что он встретился, в са­мом деле, с лучшими молодыми людьми своего времени. Ведь эти люди были: мы знаем имена мальчиков сороковых годов и мальчиков шестидесятых, вошедшие в историю русской об­щественной и революционной мысли; над ними может смеять­ся князь Валковский, но они действительно достойны того уважения, которое сразу выказывает Алеша. Как же нам отличить среди нового поколения Репетилова от Чацкого, как не спутать истинное с поддельным?

Для того Достоевский и называет Алешиных новых зна­комых именами из «Горя от ума», чтобы мы не ошиблись, не приняли этих пустых болтунов за серьезных людей. Чтобы мы помнили: все они — не Чацкие, но Репетиловы. Репети- ловы мешают Чацким, они враждебны им, потому что опош­ляют их идею, разбалтывают ее любому и каждому, готовы хвалиться своей прогрессивностью, но не готовы пожертвовать ничем ради тех принципов, о которых они умеют только болтать.

Между тем в маленькой комнате Наташи Ихменевой Але­ша продолжает хвалиться своими новыми знакомствами и со­общает еще одну интереснейшую новость: Катя, которую еще вчера прочили ему в невесты, говорит, «что когда она войдет в права над своим состоянием, то непременно тотчас же по­жертвует миллион на общественную пользу».

Вот этих слов князь Валковский испугался. Мы же зна­ем: у него были свои планы насчет Катиных миллионов. Князь спрашивает спокойно, как будто и не насмешливо, но смысл его слов — убийственный:

«— И распорядителями этого миллиона, верно, будут Ле- венька и Боренька и их вся компания?»

Алеша понимает злобу, спрятанную в вопросе отца: «Не­правда, неправда; стыдно, отец, так говорить!» — кричит Алеша, но не может не признаться, что вопрос, куда употре­бить миллион, действительно обсуждался и решили потратить его на общественное просвещение.

Странная компания: нищие студенты, живущие «в пятом этаже, под крышами» — и Катя с ее миллионами. Судя по рассказу Алеши, эта Катя свято верит Левеньке и Бореньке, а в особенности Безмыгину: «Она хочет быть полезна отечеств ву и всем и принесть на общую пользу свою лепту...»

Алеша восторгается Катей, а нам — сквозь его востор­ги — видна наивная девочка, обладающая огромным бо­гатством, и только этим отличающаяся от всякой другой на­ивной девочки. Дикие мысли, должно быть, бродят в голове у Ивана Петровича; вот перед ним сидит Наташа, которая тоже была еще недавно наивной девочкой: любовь к Алеше и страдания, принесенные этой любовью, сделали ее мудрее, опытнее, но ведь Катя не виновата, что миллионы огражда­ют ее от страданий. А в то же время Наташе еще недавно было нечего есть, а Катя планирует пожертвовать миллион на общественное просвещение... Дома у Ивана Петровича лежит больная Елена — Нелли, которая совсем недавно про­сила милостыню на улицах, чтобы накормить деда; случай спас ее от гибели в доме Бубновой. Невозможно понять глубину социальных противоречий мира, где одна не знает, куда девать миллион, а другая повторяет, как заклятье, что хочет быть бедной, будет всегда бедной, пойдет работать к любому мужику... Чем отличается Катя от Нелли? Да только тем, что ей никогда не приходилось и не придется задумы­ваться о куске хлеба. И за всеми этими судьбами возвышает­ся страшная, бесчеловечная фигура князя Валковского, которо­му ничего не стоит растоптать Наташу или осчастливить ее, — но нет, вряд ли он выполнит свое обещание осчастливить...

Еще одно сходство возникает между сценой из «Унижен­ных и оскорбленных» и, казалось бы, смешным появлением Репетилова в конце «Горя от ума». Чацкий язвительно изде­вается над Репетиловым, но, не дослушав его речи о Левоне и Бориньке, скрывается в швейцарскую. А Репетилову, ока­зывается, все равно, с кем откровенничать: с лестницы спу­скается Скалозуб. Репетилов и его приглашает немедленно ехать к князю Григорию, пока не замечает, что «Загорецкий заступил место Скалозуба, который покудова уехал». О Заго- рецком мы знаем, что он «переносить горазд», и действитель­но, услышав вольные речи Репетилова, он с интересом при­слушивается.

Если у кого-нибудь и осталось впечатление после разго­вора Репетилова с Чацким, что Репетилов — просто безвред­ный болтун, а после разговора со Скалозубом — что Репе­тилов глуп, но не опасен, то бессмысленная его болтовня при Загорецком снимает все сомнения: доверять Репетилову опасно, ведь он может сказать что угодно кому угодно, он бы и Загорецкому рассказал про «тайные собранья», если бы только что не рассказывал о них Чацкому. Эти люди опасны именно своей бездумностью, безответственностью, желанием выглядеть либералами.

Но что делает Алеша Валковский? Проведя четыре дня в обществе Левеньки и Бореньки, проникнувшись их идеями, которые он никак не может внятно изложить, он сейчас же пытается приобщить к этим идеям... своего отца, князя Вал- ковского, и начинает разговор об этом в тот самый момент, ко­гда князь обеспокоился его рассказами о Безмыгиие и прочих:

«— Что за галиматья! — вскричал князь с беспокойст­вом, — и кто этот Безмыгин? Нет, это так оставить нельзя...

— Чего нельзя оставить? — подхватил Алеша, — слу­шай, отец, почему я говорю все это теперь, при тебе? Пото­му что хочу и надеюсь ввести тебя в наш круг. Я дал уже там и за тебя слово...»

Алеша дал слово за отца, что само по себе плохо, и де­лать этого нельзя, но ведь главное — он, не успев познако­миться с людьми, которые представляются ему благородней­шими и честнейшими, тут же выбалтывает о них человеку из другого лагеря, человеку, который только что сказал: «Нет, это так оставить нельзя...»

Достоевский был приговорен к смертной казни и пере­жил страшные минуты на эшафоте. Он провел восемь лет на каторге и в солдатчине. А обвинение, предъявленное Досто­евскому, было построено на том, что он читал вслух на соб­рании молодежного кружка письмо Белинского к Гоголю. Он и его друзья были неосторожны, доверились провокатору — и поплатились страхом неминуемой смерти и годами каторги.

В «Униженных и оскорбленных» Алеша из самых лучших побуждений выбалтывает отцу все, что знает о людях, чьими «высокими идеями» он восторгается. Мы уже понимаем, что эти люди — не революционеры, высокие их идеи — только болтовня, но ведь Алеша этого не знает! Он верит отцу, он переполнен наивной мыслью: «А главное, я хочу употребить все средства, чтобы спасти тебя от гибели в твоем обществе, к которому ты так прилепился, и от твоих убеждений».

К счастью, князь Валковский достаточно умен, чтобы по­нять несерьезность разговоров Левеньки и Бореньки. К тому же ему не выгодно вступать в конфликт с Катей. Если бы не это, он мог бы учесть признания сына и -сообщить куда сле­дует о его новых знакомых. Пережив все, что послала ему судьба, Достоевский не мог не думать о других юношах, судь­ба которых могла повернуться так же — и при этом бессмыс­ленно, не за что-нибудь серьезное могли они пострадать, а вот так, как Алеша Валковский: от беспечной болтовни, без­вредной для правительства и никакой решительно пользы не приносящей ни «отечеству», ни «всем».

Князь Валковский почел за благо высмеять сына и не принять всерьез его восторгов. И вот здесь Алеша поворачи­вается совсем другой стороной: мы начинаем понимать, за что этого мальчика любит Наташа. Да, он смешон, наивен, легко­мыслен, он только что на наших глазах едва не погубил сво­их кумиров, но при этом в нем есть благородство и честность. Услышав смех отца, Алеша обращается к нему с грустью и с «каким-то строгим достоинством»: «Если, по твоему мне­нию, я говорю глупости, вразуми меня, а не смейся надо мною... Ну, пусть я заблуждаюсь, пусть это все неверно, оши­бочно, пусть я дурачок, как ты несколько раз называл меня; но если я заблуждаюсь, то искренно, честно; я не потерял своего благородства... Я ведь сказал тебе, что ты и все ва­ши ничего еще не сказали мне такого же, что направило бы меня, увлекло бы за собой. Опровергни их, скажи мне что-ни­будь лучше ихнего, и я пойду за тобой, но не смейся надо мной, потому что это очень огорчает меня».

Алеша — и жертва своего отца и его произведение; добив­шись полного подчинения сына своей воле, князь может по­зволить себе смеяться над ним, но он и побаивается сына: увидев Алешин протест, князь «тотчас же переменил тон».

Так что же хотел Достоевский сказать читателям, расска­зывая им об Алеше Валковском, вызывающем не только пре­зрение, но и жалость? Прежде всего Федор Михайлович предостерегал от легкомыслия, эгоизма, и бездумности. Логи­ческий конец таких, как Алеша, описан в романе «Бесы»: при­крываясь одним из самых страшных лозунгов, какие сущест­вовали в истории человечества — «цель оправдывает средст­ва»,— такие одураченные словами мальчики послушно идут вслед за Петром Верховенским на убийство невинного; они ду­мают, что убивают во имя великой цели, на самом же деле — из гнусных и мелких эгоистических интересов Верховенского.

Мы уже говорили: в «Униженных и оскорбленных» заклю­чены как бы наброски, ростки всех будущих книг Достоев­ского. Вот и мысли об Алеше Валковском привели в конце концов к решению все того же важнейшего из вопросов: име­ет ли право человек распоряжаться чужой жизнью?

Отступление шестое

О ЖИЗНИ ДОСТОЕВСКОГО

Достоевский вернулся в Петербург и снова вошел в ли­тературу, но жизнь по-прежнему не баловала его. Брак его с Марией Дмитриевной нельзя было назвать счаст­ливым. Тяжело больная, измученная пережитыми не­счастьями и нищетой, жена не могла стать ему ни дру­гом, ни помощницей. А Достоевский взваливал на себя все больше дел. Вместе с братом Михаилом Михайло­вичем он редактирует журнал «Время», привлекает к нему самых ярких писателей той эпохи: Островского, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Помяловского, Куроч- кина...

Но Достоевский решительно не умел ни разбогатеть, став издателем журнала, ни даже сколько-нибудь прилично обе­спечить свою семью.

Журнал «Время» просуществовал недолго и был за­крыт за помещение неугодной царскому правительству статьи.

Через год брат Достоевского добился разрешения изда­вать другой журнал — «Эпоха». Но все это не могло наладить материальных дел братьев. Достоевский работает без сна и от­дыха, соглашается на самые невыгодные условия, чтобы толь­ко получить немного денег.

Похожая ситуация описана в эпилоге «Униженных и ос­корбленных», где совсем уже больной, уставший до изнемо­жения Иван Петрович в двое суток кончает большую работу и едет к своему издателю, чтобы получить хоть пятьдесят рублей.

Так и Достоевскому приходилось подписывать договоры на самых кабальных условиях, и он никак не мог избавиться от долгов.

В 1864 году Достоевский пережил две тяжелые потери за полгода: умерла его жена Мария Дмитриевна, и умер брат Михаил Михайлович, связанный с Достоевским общей жур­налистской работой и бывший для него самым близким че­ловеком в течение всей жизни.

Федор Михайлович остается кормильцем огромной раз­росшейся семьи. С ним остался сын Марии Дмитриевны, же­на и дети брата.

Нужно было работать быстро, семье не хватало тех не­больших денег, которые периодически получал Достоевский за свой труд.

А ведь в 60-е годы он уже становился тем зрелым Досто­евским, которого мы и теперь читаем с трепетом. В 1866 го­ду он приступил к «Преступлению и наказанию». Этот боль­шой, огромный философский роман потребовал напряжения всех сил, мыслей, чувств.

Работа уже шла к концу, оставалось написать только по­следнюю часть, когда Достоевский остановился в недоуме­нии. Он был опутан, как цепями, «драконовским» контрактом с издателем Стелловским. По этому контракту писатель дол­жен был через месяц сдать Стелловскому другой роман, но­вый, в двенадцать печатных листов (по нашему счету, 300 страниц на машинке). Если бы он не успел кончить работу в срок, то Стелловский имел право в течение девяти лет изда­вать все написанное Ф. М. Достоевским, не выплачивая ему ни копейки.

Положение казалось безвыходным: новый роман еще не был даже начат, хотя Достоевский уже полностью приду­мал его. Об этом он рассказал друзьям, а те посоветовали нанять стенографистку и продиктовать роман — так мож­но было надеяться, что работа уложится в месяц. Дос­тоевский нервничал, не верил, что такая работа у него получится.

Но все-таки он согласился попробовать, и 4 октября 1866 юда к нему пришла молодая стенографистка Анна Григорь­евна Сниткина.

Она вспоминала потом об этой встрече: «Он мне пока­зался рассеянным, тяжко озабоченным, беспомощным, раз­драженным, почти больным».

Однако встреча эта перевернула всю жизнь Федора Ми­хайловича и Анны Григорьевны тоже. Работа со стеногра­фисткой удалась. Роман «Игрок» был написан за двадцать шесть дней, и Достоевский попросил Анну Григорьевну по­мочь ему в работе над окончанием «Преступления и наказа­ния». Достоевский, которому было уже сорок пять лет, не ре­шался предложить двадцатилетней Анне Григорьевне выйти за него замуж. Поэтому он рассказал ей как будто замы­сел своего нового романа, где герой его возраста влюблен в молодую девушку и уверен, что она ответит отказом на его любовь.

В воспоминаниях Анны Григорьевны сохранился этот раз­говор. «Представьте себя на минуту на ее месте», — сказал Достоевский.

Она без колебаний отозвалась:

«— Я бы ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь».

Через три месяца Анна Григорьевна стала женой Досто­евского, и брак этот был счастливым. Анна Григорьевна вникла во все дела мужа, стала его секретарем, помощни­цей, бухгалтером, делопроизводителем... Она стремилась по­мочь ему освободиться от долгов, но это было трудно: бес­конечные просьбы родственников сыпались на Достоев­ского, а отказать он никому не умел. Однажды, еще до свадьбы, он явился к Анне Григорьевне в лютый мороз в легком пальто, потому что шубу заложил в ломбард его пасынок.

Анна Григорьевна поняла, что есть один выход: уехать за границу. Но на какие средства? Она решилась пожертвовать своим приданым, чтобы увезти Федора Михайловича в другие условия, где он сможет работать.

Позже она вспоминала: «Мы уезжали за границу на три месяца, а вернулись в Россию через четыре с лишком года... Но там началась для нас с Федором Михайловичем новая счастливая жизнь, которая прекратилась только с его смертью».

Быть женой писателя вообще трудно, потому что пишу­щий человек в те дни и часы, когда он пишет, требует особо­го, исключительного внимания, которое не каждой женщине удается дать: приходится стушевываться, исчезать, не тре­бовать и не просить заботы ни о себе, ни о детях. Еще труд­нее часы и дни, когда писатель не пишет. Кажется: наконец- то он свободен, можно теперь ждать от него того внимания, которое недодано в часы творчества. Так нет— в эти дни он опять погружен в себя, или обдумывает новую работу, или мучается тем, что она от него ускользает, не удается; ему кажется, что никогда уже он не сможет написать ничего на­стоящего...

Но быть женой великого писателя — это подвиг.

Первые поездки Федора Михайловича за границу были еще до знакомства с Анной Григорьевной. Тогда он по­бывал в Италии, во Франции, в Германии и, наконец, в Швейцарии — везде его интересовали прежде всего шедев­ры живописи и архитектуры, везде он подолгу ходил по музеям.

Но из-за границы он привез и еще одну страсть: увлек­ся рулеткой, стал азартным игроком. Отправившись вторич­но за границу с молодой женой, Достоевский всецело предался этой страсти, которая стала просто трагической при очень скромных деньгах, бывших в распоряжении Дос­тоевских.

Но никогда Анна Григорьевна не упрекала мужа. Когда он проигрывался до последней монетки и горько каялся перед женой, она закладывала свои дорогие вещи, кото­рые никогда к ней не возвращались, потому что рулетка съедала все.

Азарт, захвативший Федора Михайловича, был не слу­чаен. Всю свою жизнь Достоевский нуждался в деньгах — не просто нуждался, бедствовал. Ему казалось: рулетка мо­жет спасти, вытащить его из безденежья. Нужно только хо­рошо рассчитать, и он отыграется, выиграет большие деньги, обеспечит жизнь семьи. Почти десять лет он находился во власти игры, но в 1871 году написал жене: «Надо мной ве­ликое дело свершилось, исчезла гнусная фантазия, мучив­шая меня почти 10 лет. Десять лет (или, лучше, с смер­ти брата, когда я был вдруг подавлен долгами) я все мечтал выиграть. Мечтал серьезно, страстно. Теперь же все кончено! Это был вполне последний раз!..» (Курсив Достоевского).

Но и помимо игры в рулетку Анне Григорьевне приходи­лось многое терпеть, со многим смиряться. Федор Михайло­вич был тяжело болен неизлечимой болезнью — эпилепсией, страшные припадки которой он не раз описал в своих произ­ведениях. Анна Григорьевна быстро научилась владеть со­бой в случае припадков мужа, помогать ему. Она была дей­ствительно другом и помощницей Достоевского — и она име­ла право уже в глубокой старости, через тридцать пять лет после смерти Достоевского, написать в альбоме начинавше­го тогда свою деятельность композитора С. С. Прокофьева: «Солнце моей жизни — Федор Достоевский. Анна Достоев­ская».

Заграничное путешествие началось с уже знакомых До­стоевскому мест: прежде всего, Дрезден с его знаменитой Дрезденской галереей, затем Баден-Баден, потом Швей­цария...

Достоевский был счастлив, показывая жене те картины, которые запомнились ему еще с первого заграничного пу­тешествия.

Из Швейцарии они переехали в Италию, где жили дол­го — в разных городах: Милане, Флоренции, Венеции... До­стоевский в эти заграничные годы обдумывал планы своей будущей работы, приготавливался к созданию своих послед­них романов, мечтал о том, что в России будет издавать свои публицистические статьи, придумал название книги статей: «Дневник писателя».

За границей родилась у Достоевских первая их дочь Со­ня. Достоевский нежно полюбил ребенка, но девочка прожи­ла только три месяца. Писатель мучительно пережил смерть дочери. Анна Григорьевна вспоминала: «Такого бурного от­чаяния я никогда более не видела». Сам же Федор Михайло­вич писал поэту Майкову: «Это маленькое трехмесячное со­здание, такое бедное, такое крошечное — для меня было уже лицо и характер». В отчаянии от своей потери, Достоевский рассказал Анне Григорьевне всю свою жизнь: печальную юность, еще более печальные годы каторги и ссылки... Ему казалось, что судьба посылает ему удар за ударом. Только новая работа могла поддержать Достоевского. Такой рабо­той оказался роман «Идиот». Уже после окончания романа у Достоевских родилась вторая дочь — Любовь. Но ни она, ни другие дети, родившиеся позлее, не могли заставить роди­телей забыть об их первой, так недолго прожившей дочке.

Все-таки Достоевский вернулся в Россию не одиноким, не измученным человеком. У него была теперь семья, была верная подруга, готовая взять на себя часть его дел и хлопот.

Достоевские должны были теперь начать совсем новую жизнь, основать семейный дом. Лето 1872 года они про­вели в Старой Руссе, и Федору Михайловичу очень понра­вился этот маленький городок, где с этих пор они стали жить подолгу. Старая Русса описана в «Братьях Карамазовых» под названием Скотопригоньевска, и до сих пор некоторые дома там не перестроены, хранят па­мять о Достоевском и бережно оберегаются жителями города.

Достоевскому оставалось жить меньше десяти лет. Но эти годы были очень значительными в его творчестве. В Ста­рой Руссе он написал роман «Подросток», впереди были «Бесы» и «Братья Карамазовы». Теперь он был уверенным в себе писателем и общественным деятелем. Анна Гри­горьевна избавила его от де­нежных неурядиц, от то­ропливой работы, он мог спокойно

писать.


ЧАСТЬ I I I

...От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только... замученного ребенка...

Ф. М. Достоевский


1. Елена у Бубновой

Все, что мы узнали об Алеше Валков- ском, выяснилось уже в третьей части романа. Но мы ведь пропустили вторую часть — с многочисленными делами и заботами Ивана Петровича. Настала по­ра вернуться к этим делам.

Мы помним, что внучка Смита прихо­дила искать своего дедушку и была огор­чена и испугана, обнаружив в комнате деда чужого человека. Помним, как она убежала от Ивана Петровича, испугавшись его вопроса, где она живет.

Глава V

ВНУЧКА СМИТА

На следующее утро после знаменательного визита князя к Наташе и его официального предложения Иван Петрович встретил у себя на лестнице внучку Смита и «ей очень обра­довался». Обрадовался — сам не зная почему, но мы уже по­нимаем: в этом человеке кроме доброты есть еще и чувство ответственности за всех, кого он встречает на своем пути. Смит, умерший на руках Ивана Петровича, как бы завещал ему девочку. Предсмертные слова старика никаких обяза­тельств на Ивана Петровича не накладывают: никто ничего не видел и не слышал, никто не мог бы ждать от Ивана Пет­ровича заботы о чужой ему девочке. Никто — кроме совести

Ивана Петровича, которая заставляет его беспокоиться об одиноком ребенке.

Достоевский — устами Ивана Петровича — описывает внешность девочки. Портрет этот и похож, и не похож на то, как был обрисован князь Валковский. Описывая князя, До­стоевский не заботился о том, чтобы мы могли увидеть, зри­тельно представить себе этого человека. Он стремился пере­дать впечатление Ивана Петровича, чувства, вызванные у не­го князем. Рисуя девочку, Достоевский тоже не скрывает чувств Ивана Петровича, его наблюдений: «...трудно было встретить более странное, более оригинальное существо, по крайней мере, по наружности... она могла остановить внима­ние даже всякого прохожего на улице. Особенно поражал ее взгляд: в нем сверкал ум, а вместе с тем и какая-то инквизи­торская недоверчивость и даже подозрительность... Мне каза­лось, что она больна в какой-нибудь медленной, упорной и по­стоянной болезни, постепенно, но неумолимо разрушающей ее организм...» — все это видит Иван Петрович.

Но девочку видим и мы. Достоевский заботится о том, чтобы мы ее увидели: «Маленькая, с сверкающими черными, какими-то нерусскими глазами, с густейшими черными вскло­коченными волосами и с загадочным, немым и упорным взгля­дом... Ветхое и грязное ее платьице при дневном свете еще больше вчерашнего походило на рубище... Бледное и худое лицо ее имело какой-то ненатуральный, смугло-желтый, желчный оттенок. Но вообще, несмотря на все безобразие ни­щеты и болезни, она была даже недурна собою. Брови ее бы­ли резкие, тонкие и красивые; особенно был хорош ее широ­кий лоб, немного низкий, и губы, прекрасно обрисованные, с какой-то гордой смелой складкой, но бледные, чуть-чуть толь­ко окрашенные».

В этом описании видна и внешность девочки, виден и ее характер. Мы можем зрительно представить себе внучку Сми­та с ее всклокоченными черными волосами, с горящими гла­зами, и в то же время мы понимаем: перед нами — характер яркий, необыкновенный, человек, ЛИЧНОСТЬ — гордая складка у губ, загадочный взгляд — и притом личность глу­боко несчастная, озлобленная, недоверчивая; нетрудно дога­даться: не от радости ее подозрительность, а от беды.

Сначала ее поведение даже вызвало у Ивана Петровича мысль о безумии: «Ну, каков дедушка, такова и внучка... Уж не сумасшедшая ли она?»

Но нет, девочка вполне разумна — только очень запуга­на. Прежде чем сказать хотя бы слово, она долго молчит, «опустив глаза в землю». Первые ее слова сказаны шепотом: «За книжками!»

Зачем теперь ей эти книжки — ведь дедушка умер, неко­му больше учить ее. Но на расспросы Ивана Петровича де­вочка почти не отвечает, мелькнувший на ее лице «позыв улыбки» сменяется «прежним суровым и загадочным выра­жением».

Иван Петрович старается расположить ребенка к себе, го­ворит с девочкой ласково, рассказывает о последних словах старика: «Верно, он тебя любил, когда в последнюю минуту о тебе поминал...»

«— Нет, — прошептала она как бы невольно, — не лю­бил».

Все, что говорит и делает этот ребенок, загадочно. Дедуш­ка не любил ее, но она опять пришла в его квартиру, пришла за книжками, которые теперь могут быть ей нужны только как память о не любившем ее дедушке. Внезапно, как и все, что она говорит, девочка спрашивает:

«— А где забор?

Какой забор?

Под которым он умер».

Это — не детский вопрос: детям смерть непонятна и не­приятна, они инстинктивно стараются отвлечься от мыслей о смерти, не знать ее подробностей. Горький опыт взрослого может подсказать такой вопрос — неужели девочка уже на­копила этот горький опыт?

Так же внезапно она доверяется Ивану Петровичу:

«Елена, — вдруг прошептала она неожиданно и чрезвы­чайно тихо».

Но ни лаской, ни спокойным доверительным тоном Иван Петрович не может добиться ничего, кроме имени девочки: ни где она живет, ни кого так боится. Вот что она отвечает на все вопросы:

«— Я так сама хочу.

Пускай умру.

Я никого не боюсь.

Пусть бьет! — отвечала она, и глаза ее засверкали. — Пусть бьет! Пусть бьет!»

Роман Достоевского называется «Униженные и оскорб­ленные». Эти два слова не синонимы, у них разный смысл.

Человека можно унизить, растоптать, покорить обстоятель­ствам — таким бесконечно униженным был несчастный ста­рик Смит в кондитерской, когда суетливо поднялся, чтобы уй­ти с места, откуда его гнали. Старик знал горьким опытом, что ему нельзя занимать место, которое он облюбовал, что ему нельзя занимать никакого места не только в кондитер­ской, вообще в жизни.

Но герои зрелого Достоевского не только унижены; они чувствуют оскорбление и презирают своих оскорбителей. Так чувствуют многие герои и особенно героини Достоевско­го: и Настасья Филипповна, и Грушенька, и Раскольников...

Такова и несчастная, одинокая девочка Елена из «Уни­женных и оскорбленных». Да, она запугана и забита, знает, что ее будут бить, и боится кого-то, кто может мучить и ос­корблять ее. Но девочка не смирилась с оскорблением, не хочет чувствовать себя униженной. Она ходит зимой без чу­лок — назло своим мучителям, она преодолевает свой страх («Я никого не боюсь!»), она уходит из дома, хотя и знает, что за это ее будут бить.

Вполне понятен интерес, который странная девочка вызва­ла у Ивана Петровича. Почему она так не хочет, чтобы это г проявивший к ней участие человек узнал, где она живет? Почему «в страшном беспокойстве» умоляет его не ходить за ней? Боится людей, у которых живет, или не хочет, чтобы Иван Петрович увидел, как ее унижают?

Естественно, Иван Петрович «непременно хотел узнать тот дом, в который она войдет, на всякий случай». Он чув­ствовал, что Елене может понадобиться его помощь. И в то же время его тянуло любопытство — очень уж необычный, яркий и гордый характер обнаруживался перед ним в этом маленьком существе, заброшенном всеми и борющемся в оди­ночку против всего зла мира, которое так знакомо взросло­му Ивану Петровичу.

В следующей главе это зло мира обретает лицо и пред­стает перед нами. На сцене появляется одна из самых страшных фигур Достоевского — женщина, у которой жи­вет Елена, мещанка Бубнова.

Уже описание дома, принадлежащего Бубновой, вызывает отвращение и ужас. «Дом был небольшой, но каменный, ста­рый двухэтажный, окрашенный грязно-желтою краской. В од­ном из окон нижнего этажа, которых было всего три, торчал маленький красный гробик, — вывеска незначительного гро­бовщика. Окна верхнего этажа были чрезвычайно малые и совершенно квадратные, с тусклыми, зелеными и надтреснув­шими стеклами, сквозь которые просвечивали розовые колен­коровые занавески».

Надпись над воротами: «Дом мещанки Бубновой» — обо­значала принадлежность хозяйки к мещанскому сословию. Но описание дома показывает и вкус хозяйки, мещанский в юм смысле, в каком употребляем это слово мы.

А вот и сама хозяйка — «толстая баба, одетая, как ме­щанка, в головке и в зеленой шали». Достоевский не находит для Бубновой другого слова, чем «баба», и одежда этой ба­бы подчеркивает ее мещанский вкус. «Лицо ее было отвра­тительно-багрового цвета; маленькие, заплывшие и налитые кровью глаза сверкали от злости. Видно было, что она не­трезвая...»

Описывая князя Валковского, которого он ненавидит, как и рассказчик, Достоевский признавал его красивость, поро­дистость, обманчивую привлекательность внешности. Описы­вая Бубнову, он подчеркивает и внешнюю отвратительность этой женщины: лицо, глаза — все вызывает не только от­вращение, но и ужас, потому что рядом с Бубновой мы видим Елену, судьба которой зависит от этой страшной женщины.

Разумеется, такое существо, как Бубнова, не может нор­мально говорить: «...она визжала на бедную Елену», и еще раз подчеркнуто: «...визжала баба, залпом выпуская из себя все накопившиеся ругательства...»

Крик Бубновой окончательно дорисовывает ее портрет, это крик необразованной и властной фурии, которая может себе позволить издеваться над несчастным ребенком как ей взду­мается, потому что знает: никто не имеет права остановить ее, ведь она — в собственном доме, она ограждена дворни­ком, в любую секунду готовым запереть ворота и выставить за них любого, кто попытается защитить девочку. Да и жиль­цы ее дома настолько зависят от власти хозяйки, что не по­смеют пойти наперекор ей. .

Самое же гнусное в воплях Бубновой то, что она искренне считает Елену виноватой, а себя правой, считает себя бла­годетельницей осиротевшей девочки, а девочку — неблаго­дарной, обязанной подчиняться.

Ругательства Бубновой чрезвычайно многообразны. Мож­но даже сказать, что в этой страшной бабе живет талант яр­кого слова; но нет, яркое слово — обязательно доброе, а здесь богатства русского языка направлены только на то, чтобы оскорбить и унизить несчастную Елену. «Ах ты, про­клятая, ах ты, кровопивица, гнида ты этакая... лохматая... идол проклятый, лупоглазая гадина, ял... гниль болотная... пи­явка! Змей гремучий! Упорная сатана, фря ты этакая, об- лизьяна зеленая... изверг, черная ты шпага французская... се­мя крапивное... цыганка, маска привозная!» — вот неполный набор слов, которыми Бубнова встречает Елену. Но страш­ны не ругательства и, может быть, не так страшны побои («Елена упорно молчала... даже и под побоями»); страшнее всего унижения, которым Бубнова подвергает свою жертву: «Мать издохла у нее! Сами знаете, добрые люди: одна, ведь осталась как шиш на свете... Да я ее поганке-матери четыр­надцать целковых долгу простила, на свой счет похоронила, чертенка ее на воспитание взяла...»

Только теперь становится понятным упорное молчание де­вочки, ее недоверие к добрым словам Ивана Петровича. Ведь за все, что сделала для нее и ее матери Бубнова, Елена еже­дневно платила жестоким унижением, ее попрекали за все: и за болезнь матери, и за похороны, ей вспоминали каждую мелочь. Если бы даже Бубнова действительно из жалости «взяла сироту», то и тогда ее «жалость» обернулась бы му­кой унижения для девочки. Но, как она ни мала, Елена по­нимает, что Бубнова взяла ее к себе из каких-то своих со­ображений, хочет извлечь из девочки выгоду, просто на жа­лость она не способна.

Психология мещанина открывается в словах Бубновой со всей полнотой: главное для нее — собственное «я», главное — подчинять себе, властвовать самой: «Не хочу, чтобы против меня шли! Не делай своего хорошего, а делай мое дурное — вот я какова!» — откровенно кричит Бубнова, в полной уве­ренности, что слушатели не могут не сочувствовать ей.

Елена, вероятно, не понимает, к чему готовит ее Бубно­ва. Но она помнит унижения и попреки, которым подвергали в этом доме ее умирающую мать, и не верит Бубновой. Де­вочка знает одно: она не может противостоять оскорблениям и побоям, но унижать себя не позволит. Борется она с униже­ниями по-своему: рвет платья, купленные Бубновой, убега­ет из дому, молчит, когда ее бьют. Елена не хочет покорить­ся, а Бубнова стремится покорить ее во что бы то ни стало.

Страшно даже представить себе, чем кончилась бы эта неравная борьба между обезумевшей от злости и самолюбия пьяной бабой и гордой девочкой, если бы не вмешался Иван Петрович. Елена бы не покорилась, но и Бубнова не смири­лась бы с гордостью девочки.

Но вмешательство Ивана Петровича тоже не могло при­нести никакого результата. Он не сдержался, хотя и пони­мал, что может только ухудшить положение Елены: увидев, как Бубнова бьет Елену, Иван Петрович, «не помня себя от негодования», бросился на двор и схватил Бубнову за руку. Это ничуть ее не испугало. Наоборот, «пьяная фурия», как называет ее Иван Петрович, на него же и ополчилась: «В чу­жой дом буянить пришел? Караул!» — закричала она, и двор­ник, хотя и лениво, но выполнил свою обязанность — выстав­лять посторонних за ворота. Ивану Петровичу пришлось уда­литься, оставив девочку в руках Бубновой, да еще в при­падке падучей болезни (эпилепсии).

Самое печальное то, что вся эта чудовищная сцена, про­исходящая во дворе Бубновой, не вызывает никакого про­теста ни у одного из ее свидетелей, а их немало: кроме двор­ника во дворе были еще две женщины — когда Елена упала на землю в припадке, эти женщины поспешили помочь ей; пока же Бубнова на глазах у всех избивала девочку, никому и в голову не приходило вмешаться. Видимо, все здесь раз­деляют мнение дворника: «Двоим любо, третий не суйся» — и, значит, Бубнова действительно полновластная хозяйка в своем доме.

Интонация обыденности, естественности происходящего действует на читателя сильнее, чем если бы автор заставил рассказчика восклицать и ужасаться, бурно выражать воз­мущение происходящим на его глазах.

Уже изгнанный из дома Бубновой, Иван Петрович в раз­думье идет по улице, сознавая свое бессилие: «Сделать я ни­чего не мог...» Это сознание бессилия, невозможности по­мочь — одно из самых мучительных ощущений, когда чита­ешь Достоевского.

По законам доброй литературы, по законам Диккенса, несчастным может и должно помочь чудо. В книгах Диккенса действительно чудеса выручают героев: неожиданное богатст­во спасает семью Дорритов; Дэвида Копперфильда берет под свое покровительство богатая тетка его отца; юный Уолтер Гэй чудом не погибает при кораблекрушении, и Флоренс Домби находит свое счастье, став его женой; Оливер Твист встречает добрых покровителей... Все несчастные дети в конце концов обретают родителей или родственников, бо-< гатство и счастье.

Только в одном романе Диккенса — «Лавка древно­стей» — маленькая девочка, помогающая своему несчастно­му деду, умирает, так и не дождавшись своего спасителя, внезапно и чудом вернувшегося из дальних стран родствен­ника. Эту книгу считают очень похожей на «Униженных и оскорбленных», находят сходство между героиней «Лавки древностей» и Еленой, между старым Смитом и дедушкой героини «Лавки древностей». Но, во-первых, все остальные герои книги Диккенса, попавшие в беду, чудом спасаются, а главный злодей гибнет страшной гибелью, и, во-вторых, ге­рои Диккенса — или совсем черные, или совсем уж прекрас­ные, они не похожи на живых людей, а похожи на персона^ жей из сказки. Герои же Достоевского — все из жизни, не­счастья их происходят не по вине злобного сказочного кар­лика; несчастными их делают обыкновенные люди. Страшная правда «Униженных и оскорбленных» в том, что ни Бубно­ва, ни князь Валковский не чрезмерные злодеи, они такие люди, каких много в окружающем мире, они обыкновен- н ы для своей среды, не совершают ничего особенного — их злодейства никого не удивляют, и бороться с ними во сто крат труднее, чем со сказочными злодеями.

У Достоевского тоже случаются чудеса — иногда. Но чудеса эти не всевластны. В «Преступлении и наказании» страшный человек Свидригайлов никем не наказан, он сам решает покончить собой и перед смертью помогает осиротев­шим детям чиновника Мармеладова; но никто не может по­мочь Раскольникому — никто и ничто, кроме любви к нему Сони и собственной его совести. Князь Мышкин в «Идиоте» получает огромное наследство и оказывается миллионером, но это не спасает Настасью Филипповну от гибели, а самого Мышкина — от безумия. В «Братьях Карамазовых» не про­исходит чуда и не виновный в смерти отца Дмитрий Кара­мазов отправляется на каторгу; чудо могло бы произойти, спасти Митю Карамазова могли его брат и бывшая невес­та — они не произносят спасительных слов; то чудо, которое было бы даже не чудом, а просто естественным поступком, не совершается, и никто уже не может помочь.

В книгах Достоевского жизнь жестока так, как она была в самом деле жестока в России эпохи Достоевского, и если в ней происходят случайные встречи, случайные радости, онине оборачиваются чудесами: они могут помочь героям, но не­надолго — жизнь остается беспощадной, несмотря на случай­ности.

Именно в ту минуту, когда Иван Петрович печально, «по­тупив голову», бредет от дома Бубновой, где осталась из­битая, больная Елена, и не знает, как вырвать девочку из ужасного дома, он встречает на улице своего «прежнего школь­ного товарища, еще не губернской гимназии», Маслобоева,

2. Школьный товарищ

Школьные товарищи встречаются в книгах Достоевского нередко. В этом нет ничего удивительного: связи между людь­ми настолько слабы, люди настолько разрознены, что знакомство «со школы», «с детства» связывает многих героев До­стоевского. Это не высокая дружба с дет­ских лет, не крепкая духовная связь, это просто общие воспоминания детства, но и они дороги челове­ку, в одиночку сражающемуся с городом-спрутом, где никто никому не друг и не брат.

Единственное, что теперь связывает Ивана Петровича и Маслобоева, — детские воспоминания. Эти воспоминания — большое богатство для одиноких людей, хотя они вовсе друг другу теперь «не пара», как выражается хмельной хЧасло- боев, но он и другое напоминает: «...ты был славный маль­чуган. А помнишь, тебя за меня высекли? Ты смолчал, а ме­ня не выдал, а я, вместо благодарности, над тобой же неде­лю трунил. Безгрешная ты душа!»

Мы узнаем, что Иван Петрович и в детстве был честный и добрый человек. Сам же Маслобоев и тогда был нехорош, и теперь связан с какими-то подозрительными личностями, да и о деле своем говорит так туманно и неприятно, что Иван Пет­рович спрашивает: «Да ты уж не сыщик ли какой-нибудь?.»

И действительно, Маслобоев признается: «...не то, чтобы сыщик, а делами некоторыми занимаюсь, отчасти и офи­циально, отчасти и по собственному призванию». Если Иван Петрович никак не может — при всем своем таланте — при­житься в Петербурге, не может чувствовать себя в столицесвоим, то Маслобоев — несомненно свой в темных, подозри­тельных углах этого города. Единственное светлое, что оста­лось в его жизни, — память о школьных годах. Вот что он сам говорит: «Черного кобеля не отмоешь добела. Одно ска­жу: если б во мне не откликался еще человек, не подошел бы я сегодня к тебе, Ваня...»

Одно из признаний все больше хмелеющего Маслобоева чрезвычайно важно: «Ну, душа, читал! Читал, ведь и я про­чел! Я, дружище, про твоего первенца говорю. Как прочел — я, брат, чуть порядочным человеком не сделался! Чуть было; да только пораздумал и предпочел лучше остаться непоря­дочным человеком. Так-то...»

Слово писателя — великая сила, оно может повернуть всю жизнь человека; вот и Маслобоев «чуть порядочным че­ловеком не сделался!» Но только — чуть не сделался, по­тому что в мире, где они оба живут, удобнее и выгоднее быть непорядочным человеком. И Маслобоев это сегодня же дока­жет: там, где Иван Петрович со своей честностью, совестью, добротой бессилен, Маслобоев со своими отвратительными знакомыми имеет большую силу: в тот же день вечером он поможет Ивану Петровичу увезти Елену от Бубновой. Ивана Петровича можно выставить при помощи ленивого дворника; для Маслобоева открыты все двери, его Бубнова боится.

Маслобоев поражает Ивана Петровича (и читателей то­же) совсем уж немыслимым в мире, где он живет, предло­жением: «Послушай же откровенно и прямо, по-братски (не то на десять лет обидишь и унизишь меня), — не надо ли денег? Есть. Да ты не гримасничай. Деньги возьми, распла­тись с антрепренерами, скинь хомут, потом обеспечь себе це­лый год жизни и садись за любимую мысль, пиши великое произведение! А? Что скажешь?»

Предложение Маслобоева спасительно для Ивана Петро­вича; если бы он мог расплатиться с издателями, которым успел задолжать немалую сумму, и спокойно сесть за новую книгу! И Маслобоев, видимо, искренен. Но принять эту по­мощь было бы не в принципах Ивана Петровича, и он отка­зывается, деликатно, чтобы не обидеть товарища. Но в ответ на душевный порыв Маслобоева Иван Петрович рассказы­вает ему историю внучки Смита — и прекрасно делает, пото­му что именно Маслобоев может помочь вызволить Елену от Бубновой. Впрочем, он ничего твердо не обещает, но, оказы­вается, и о делах Бубновой, и о смерти старика в кондитер­ской Маслобоев знает. Иван Петрович никогда бы не мог ни узнать, ни услышать обо всем этом, не окажись он свидете­лем и смерти старика, и зверства Бубновой. Для Маслобоева знать такие вещи — профессия, он тем и живет, что знает всю грязь, происходящую вокруг него. И тут неожиданно Маслобоев сообщает нечто чрезвычайно важное: «Разыски­вал я недавно одно дельце, для одного князя, так я тебе ска­жу — такое дельце, что от этого князя и ожидать нельзя было...

А как фамилия того князя? — перебил я его, предчув­ствуя что-то.

А тебе на что? Изволь: Валковский.

Петр?

Он...»

Ивана Петровича он этим сообщением «ужасно заинте­ресовал», но ведь Маслобоев — деловой человек, больше он ничего не скажет: «Сказки я умею рассказывать, но ведь до известных пределов, — понимаешь? Не то кредит и честь потеряешь, деловую, то есть, ну и так далее».

Понятие чести оказывается не однозначным. Может быть, человеческая честь как раз требует, чтобы Маслобоев обна­родовал, раскрыл «дельце» князя, но есть еще деловая честь — сыщицкая, и она велит держать в секрете все, что узнаешь о своих богатых клиентах. Иван Петрович не спорит, сн понимает: Маслобоев зависит от князя, потому что князь платит за услуги тайного сыщика.

3. Сложный душевный мир

Мы не забыли: должно пройти четы­ре дня, пока князь снова явится к На­таше. Елена пришла в первый день, и для Ивана Петровича день этот тянется бесконечно долго: с утра — неожиданное появление Елены и первое знакомство с ней. Затем поездка с ней на Васильев­ский и сцена у Бубновой, встреча с Мас- лобоевым, его обещание выручить Елену и, главное, таинственный намек на какое-то грязное и страш­ное «дельце» князя; от Маслобоева — к старикам Ихмене- вым, от них — к Наташе... И все это в полубольном, тяжеломсостоянии, в полубреду... Но даже и вечером Иван Петрович не едет домой, не ложится в постель, а торопится к Масло- боеву — как оказалось, не зря: Маслобоев сдержал свое сло­во, увез Елену от Бубновой. Наконец-то Иван Петрович воз­вращается в свою комнату, но уже не может отдохнуть: с ни& Елена, она больна, в жару и бреду. Иван Петрович уступает девочке свою кровать, а сам засыпает «уже поздно, в первом часу ночи... подле нее на полу». Так кончается для него пер­вый день.

Второй день начинается «очень рано», потому что какой же сон на полу, около больной девочки, о которой беспоко­ишься! К утру Елена заснула крепко, но Иван Петрович не мог тоже заснуть: он должен был бежать за доктором, пока девочка спит, чтобы, проснувшись в чужом месте, она не ис­пугалась.

Всякий ребенок, далее и не переживший таких страданий, какие выпали на долю Елены, даже вполне благополучный и и совсем еще маленький, — всякий ребенок — это сложный ду­шевный мир, с которым нужно уметь обращаться. Елена же представляла собой загадку, которую и не могла, и не хотела разгадать Бубнова и которую пытается понять Иван Пет­рович.

Вот что он замечает в своей гостье: «И вчера и третьего дня, как приходила ко мне, она на иные мои вопросы не про­говаривала ни слова, а только начинала вдруг смотреть мне в глаза своим длинным, упорным взглядом, в котором вместе с недоумением и диким любопытством была еще какая-то странная гордость».

Доктору она тоже «не отвечала ни слова, но все время только пристально смотрела на огромный Станислав, качав­шийся у него на шее». Станислав — это орден, и Елена, мо­жет быть, знает, что орден. Она любопытна, как всякий ре­бенок, вероятно, хочет знать, за что наградили доктора, но жизнь приучила ее не задавать вопросов, приучила молчать, чтобы как-нибудь ненароком не унизить себя.

Ивану Петровичу никогда еще не приходилось иметь дела с детьми. Но у него есть свойство, необходимое каждому, кто берется воспитывать: он хорошо помнит свое детство. Это помогает ему понять Елену, не сердиться на нее, например, когда она вырвала руку у доктора, хотевшего пощупать ее пульс, и отказалась показать ему язык. Старичка доктора, давно забывшего свое детство, Елена поразила: он никак не мог понять дикого, тяжелого взгляда девочки, ничем не мо­жет объяснить ее упрямства. Иван же Петрович легко пред­ставляет себя на месте этой девочки — себя не сегодняшне­го, взрослого, а в детстве — это помогает ему понять стран­ное поведение Елены. Доброта рождает в нем душевную деликатность: он не хочет лишний раз расспрашивать девоч­ку, чтобы не напомнить ей страшного прошлого; он решает как можно реже оставлять ее одну — и потому не едет ни к Наташе, ни к ее матери, он еще не знает, как поступить с Еленой, оставить ли у себя или поместить в какую-нибудь хорошую, добрую семью (да ведь такую семью еще надо найти!), но он уже взял на себя ответственность за ее будущее.

Вот этого-то его свойства и не понимает Елена: не видела она в людях доброты. Иван Петрович еще не представляет себе, сколько неожиданных трудностей предстоит ему одо­леть из-за того, что Елена не может поверить, чтобы человек был просто добр и ничего за это не требовал.

Итак, день Ивана Петровича заполнен с самого утра: схо­дил к доктору, приготовил чай, потом пришел доктор и ос­мотрел Елену, следом явился Маслобоев. От него мы, нако­нец, узнаем, как видят посторонние глаза ту квартиру, что показалась Ивану Петровичу вполне для него подходящей: «Ведь это сундук, а не квартира».

«Ведь это сундук, а не квартира»! — одна фраза, но за ней все бедственное положение Ивана Петровича, к которо­му сам он уже притерпелся, как бы и не чувствует его, и счи­тает возможным поселить у себя в комнате еще одного чело­века, а на свежий взгляд Маслобоева, положение — хуже не­куда. Маслобоев понимает и то, что «все эти посторонние хлопоты отвлекают от работы».

Действительно, пока мы слышим одного только Ивана Петровича, мы не представляли себе, до какой степени за­боты о чужой внучке и о семействе Ихменевых отрывают его от дела, — сам Иван Петрович никогда не говорил об этом: единственное, на что он жаловался изредка, что работа не идет, но ведь это может зависеть не от обстоятельств, а от самого человека. Теперь, глядя глазами Маслобоева, мы уви­дели: как же, в самом деле, он думает работать, имея на ру­ках больного ребенка, которого нужно кормить?

Маслобоев, как человек практический, задумался об этом, он понял и то, что у Ивана Петровича денег совсем нет, и пришел к заключению: «...за тебя надо серьезно приняться. Эдак жить нельзя». Он тут же снова предлагает Ивану Петровичу денег — постепенно мы начинаем понимать, что Маслобоев гораздо лучше, чем показался с первого взгляда: он и добрый, и готов помочь... Этот человек еще не раз за­ставит нас задуматься, добро и зло так сплетены в нем, что ни он, ни его школьный товарищ, ни сам автор не могли бы сказать, хороший он или плохой. Да ведь таково большинство людей: их можно увидеть по-разному, глядя с разных точек зрения. Во всяком случае, к Ивану Петровичу Маслобоев оборачивается лучшей своей стороной.

Как практический человек, Маслобоев прямо ставит воп­рос о Елене: «...что, ты ее поместишь куда-нибудь или у себя держать хочешь?» Но Иван Петрович еще не решил и спра­шивает Маслобоева: «Ну, на каком, например, основании я буду ее у себя держать?

— Э, что тут, да хоть в виде служанки...»

Маслобоев-то понимает, что никому нет дела до Елены, никому и в голову не придет доискиваться, куда она делась, а взять в служанки девочку такого возраста — вполне есте­ственное дело. Но Ивана Петровича пугает его предложе­ние: «Прошу тебя только, говори тише. Она хоть и больна, но совершенно в памяти...» Он боится, как бы девочку не испугало появление Маслобоева, которого она видела вчера вечером у Бубновой, и еще больше не испугало бы пред­ложение взять ее в виде служанки — словом, он и сам не знает твердо, чего боится, но не хочет ничем травмировать Елену.

И, действительно, как только Маслобоев ушел, Елена ста­ла спрашивать Ивана Петровича, кто это был и не придет ли за ней Бубнова. Выслушав успокоительный ответ и взяв Ива­на Петровича за руку, она «тотчас же отбросила ее, как буд­то опомнившись». И снова Иван Петрович не рассердился за это на девочку, а задумался: «...просто бедняжка видела столько горя, что уж не доверяет никому на свете».

Характер Елены чрезвычайно интересует Достоевского: читая о ее выходках, мы начинаем понимать психологию уни­женного и оскорбленного, но не покорившегося подростка. У девочки трудный, мучительный характер — и при этом яркий; немудрено, что Иван Петрович не решается оставить Елену одну, чтобы пойти к Наташе. Но душа его неспокой­на — ему кажется, что он нужен Наташе, а его-то и нет...

Неожиданно Елена сама помогла ему: «...она попробовала улыбнуться и как-то странно взглянула на меня, как будто борясь с каким-то добрым чувством, отозвавшимся в ее серд­це». Елена уже поняла, что не по своим делам Иван Петро­вич спешит из дому. Она уже и не скрывает, что никуда от него уходить не хочет. Но долго еще ему придется завоевы­вать ее гордое сердце...

От Наташи Иван Петрович возвращается грустный. Но все его размышления прерываются, едва он вошел в комнату: прежде, когда он жил один, Иван Петрович мог хоть всю ночь размышлять о Наташе. Сейчас у него нет времени ду­мать ни о Наташе, ни о своей любви; Елена приготовила ему новый сюрприз: она хочет вернуться к Бубновой: «Пусть погубит, пусть мучает... Я бедная и хочу быть бедная. Всю жизнь буду бедная: так мне и мать велела, когда умирала. Я работать буду... Я в работницы наймусь...»

Иван Петрович уже понял: «...с этой девочкой... будет много хлопот». Одного еще он не может рассудить: в том, что Елена плачет при нем, рыдает и не может успокоиться, позволяет ему утешать себя, — в этом уже видно ее громадное дове­рие. Ведь там, у Бубновой, она молча сносила все обиды и даже побои, никому не показывала своих слез, своего горя... Ему она уже верит и — боится поверить, что кто-то может быть к ней добр, боится расстаться с выстраданным убежде­нием: у нее есть только один путь — жить гордо и одиноко, ни перед кем не раскрывать своей души и ничего не получать даром^ все зарабатывать своим трудом.

Все эти дела и заботы совершенно измучили Ивана Пет­ровича. Он признается: «...я редко был в таком тяжелом рас­положении духа, как засыпая в эту несчастную ночь».

Но присутствие Елены, ее слезы и порывы уйти к Бубно­вой все-таки хоть немного отвлекли его от Наташиных дел. Сама же Наташа — и он представляет себе это — все бро­дит в одиночестве по комнате и все обдумывает то, что произошло в ее жизни. Нет, не на радость ей явился князь с предложением — Иван Петрович окончательно по­нял это, потому и засыпает в таком «тяжелом расположе­нии духа».

Третий день ему приносит не меньше забот. Едва проснув­шись, он услышал «какие-то звуки, как будто кто-то шуршал по полу веником», и, встав, обнаружил Елену с веником в руках. «Дрова, приготовленные в печку, были сложены в уголку; со стола стерто, чайник вычищен; одним словом, Елена хозяйничала».

Конечно, ничего нет дурного в том, что девочка — уже не маленькая и многое умеющая — прибирает комнату. Но де­вочка вчера еще была в жару; она больна, и, главное, Иван Петрович понимает: не из доброго чувства взялась она хо­зяйничать: «...мне именно казалось, что ей как будто тяжело было мое гостеприимство и что она всячески хотела дока­зать мне, что живет у меня не даром».

Следующая сцена — одна из наиболее странных в рома­не и наиболее точно в ней виден весь характер, даже можно сказать, нрав Елены. В ответ на совершенно невинные слова Ивана Петровича: «Вот и платьице хорошенькое запачкала веником» — Елена с самым хладнокровным видом разорвала свое кисейное платье сверху донизу, а затем в ярости «изо­рвала... чуть не в клочки». При этом она смотрела «каким- то вызывающим взглядом» и, вероятно, ждала, что Иван Пет­рович будет ругать ее.

Но мы уже знаем, что Иван Петрович не станет ругать девочку, у него — другое оружие. «На это дикое, ожесточен­ное существо нужно было действовать добротой», — пишет Иван Петрович, и он тут же отправляется на поиски срочной работы и денег, а добыв их, — на Толкучий рынок, где по­купает Елене платье.

Он думал еще, что надо бы купить «какую-нибудь шу­бейку», белье, но не решился: «Елена такая обидчивая, гор­дая. Господь знает, как она примет и это платье, несмотря на то, что я нарочно выбирал как можно проще и неказистее, самое буднишнее...»

Вот чем Иван Петрович победит Елену — не платьем, а тем, что признает в ней личность, право на обидчивость, на гордость. Одевала ведь ее и Бубнова, даже роскошно одева­ла, но эти ее наряды были ненавистны Елене.

Теперь же, увидев купленное Иваном Петровичем скром­ное платье, «она вспыхнула... была чрезвычайно удивлена и вместе с тем... ей было чего-то ужасно стыдно... и что-то мяг­кое, нежное засветилось в глазах ее».

Видя, что Иван Петрович опять собрался уходить (он вновь беспокоился о Наташе), Елена говорит: «Вы, когда уходите, не запирайте меня... Я от вас никуда не уйду» — и опять добавляет, что будет работать: стирать Ивану Петро­вичу белье, готовить кушанье... Она, без сомнения, не имелав виду заплатить своим трудом за платье, а просто хотела сделать для него что-нибудь хорошее, ответить заботой на заботу. Но Иван Петрович на этот раз не понял ее и даже упрекнул: «...тебе тяжело от меня самый простой подарок принять. Ты тотчас же хочешь за него заплатить, заработать, как будто я Бубнова и тебя попрекаю. Если так, то это стыд­но, Елена».

Девочка могла бы ответить, что она совсем другое имела в виду, но промолчала. Не может она за три дня изменить свой характер — такому забитому, измученному существу нужно время, чтобы понять доброту. Единственное ее ору­жие — молчание, и она пользуется этим оружием, боясь рас­крыть то человеческое, что уже проснулось в ней в ответ на заботу Ивана Петровича. Но и она кое-чего добилась: Иван Петрович, уходя, оставил ей ключ и просил запереться из­нутри. Теперь уже и он начал доверять Елене.

Этот третий день тянулся невыносимо долго. Иван Петро­вич не мог не забежать к Наташе, а вернувшись от нее, за­стал у себя старика Ихменева, немало удивленного присутст­вием Елены.

Был совсем измучен, едва перемогал болезнь, но превоз­мочь ее был уже не в силах: проводив старика, Иван Пет­рович упал в нервном припадке — и, если бы не Елена, мог заболеть надолго.

4. Не Елена — Нелли...

Девочка всю ночь дежурила возле больного, заботилась о нем: он проспал до полудня и проснулся освеженный, бодрый. Наступил последний, четвертый день.

Все предыдущие дни Ивана Петро­вича были переполнены множеством мел­ких и крупных дел. Долгожданный чет­вертый день, когда все сомнения долж­ны были разрешиться, Иван Петрович проводит дома, он еще болен, лежит — и весь этот день он почти не успевает думать о Наташе, потому что все его внимание занимает Елена.

В ее жизни тоже многое изменилось за эти четыре дня. В первый из них она еще была у Бубновой, только позавчера вечером Иван Петрович с помощью Маслобоева увез ее от-< туда, но, благодаря умному и доброму подходу к ней Ивана Петровича, она уже доверилась ему. Можно подумать: что-то уж очень быстро, однако, удалось ему завоевать Елену, хо­тя мы и видели, как много душевных сил было положено на это. Но нет, Елена вовсе не завоевана, и даже в разговоре четвертого дня мы увидим, что Иван Петрович еще очень мало знает о ней и очень многого не может понять.

Оказывается, вчера Елена внимательно слушала весь раз­говор Ивана Петровича с Ихменевым и сделала из этого раз^ говора свои выводы: «Он дурной старик». Иван Петрович возражает: «...он очень добрый человек». Но у Елены свои представления — и достаточно твердые: «Нет, нет; он злой...»

Роман Достоевского построен так, что каждая человече­ская история в нем как бы повторяется. Мы еще убедимся в этом, но уже и сейчас видим, что история Наташи очень на­поминает историю матери Елены. Девочка твердо знает, как ей понимать старика Ихменева: он кажется ей повторяющим ее дедушку — старого Смита. Мы уже догадываемся: сход­ство действительно есть, и девочка больше знает об этом сходстве, чем Иван Петрович. Поэтому она так решительно осуждает Ихменева: «Он свою дочь не хочет простить» и знает, как должна поступить Наташа: «Теперь, как простит, дочь и не шла бы к нему».

Видимо, у Елены давно создалась своя, выношенная мечта о мщении, которого не удалось осуществить ее несчастной матери, и теперь Елена мечтает, чтобы Наташа отомстила своему отцу — как бы и за себя, и за мать Елены: «...он не стоит, чтобы дочь его любила... Пусть она уйдет от него на-! всегда и лучше пусть милостыню просит, а он пусть видит, что дочь просит милостыню, да мучается». Иван Петрович догадывается: «Верно, она неспроста так говорит», но еще не знает, насколько схожа история дочери Смита с На- ташиной историей.

И снова Елена повторяет свою излюбленную мечту: «...в служанки наймусь... Выдержу. Меня будут бранить, а я на­рочно буду молчать. Меня будут бить, а я все буду молчать, все молчать, пусть бьют...»

Слова как будто те же, что мы не раз уже слышали от Елены, но в ее сердце уже произошла немалая душевная ра-«

бота — прежде всего, в девочке изменилось главное: ведь не­счастья, озлобленность плохи не только тем, что они портят человеку жизнь, делают его несчастливым; когда человек ни­откуда не видит добра, он перестает думать о других людях, замыкается в своих бедах; так и Елена — кроме своего ста­рого дедушки, она ни о ком не привыкла думать, никого не умеет жалеть. Все люди, с кем она сталкивается, вызывают у нее или ненависть и злобу, или гордое недоверие. Но за че­тыре дня у Ивана Петровича она все-таки поняла, что теперь связана с хорошим человеком. Елена понимает даже, что оби­жает Ивана Петровича своей гордыней. Пока ему было очень плохо и он лежал в тяжелом нервном припадке, Елена не стеснялась заботиться о нем. Теперь, когда Ивану Петрови­чу лучше, она решается заговорить о его делах, расспросить о его работе — ей важно понять, богат он или беден, она уже поняла, что небогат, и уже придумала, что будет помогать ему. Вероятно, ей даже приятно узнать, что Иван Петрович беден: решив работать и помогать Ивану Петровичу, она не нарушает обещания, данного матери.

Иван Петрович не сразу понял ее: он подумал, что девоч­ка опять из гордости, самолюбия говорит о работе, но теперь Елена уже не стесняется объяснить ему: «...я не гордая... Нет, нет, я не такая... я вас люблю. Вы только один меня любите...»

Читая «Униженных и оскорбленных», невольно думаешь, что в книге слишком много слез, рыданий и нервных припад­ков, горячки, истерик. Но в книге изображена такая мучи­тельная жизнь, что в этом обилии слез нет ничего удивитель­ного. Конечно, столько пережившая девочка не может быть спокойной, поверив, наконец, что нашелся человек, которому она не безразлична, который уже не может не волноваться за нее, не заботиться о ней. Поняв, что Иван Петрович любит ее, она, конечно, «рыдала до того, что с ней сделалась исте­рика». Когда, наконец, Ивану Петровичу удалось успокоить ее, Елена вдруг говорит ему, что зовут ее не Леночкой, а Нел­ли — так звала ее мать.

6*

163

Да, Иван Петрович добился доверия этой гордой, неслом­ленной души. И только теперь он решается расспросить де­вочку о ее прошлом — ведь до сих пор он почти ничего не знал. Душевная чуткость Ивана Петровича проявилась преж­де всего в том, что он понимал, как тяжело будет девочке рассказывать ему свою горестную историю.

Достоевский не передает нам ее рассказа. Мы узнаем немногое: что дедушка после смерти мамаши «стал совсем забываться» и девочка приносила ему еду на деньги, кото­рые выпрашивала на мосту как милостыню. И узнаем главное: «Он был злой и не прощал, как вчерашний злой старик...»

Ивана Петровича поражает эта фраза — не только как человека, но уже и как писателя. «Я вздрогнул. Завязка це­лого романа так и блеснула в моем воображении. Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка, дочь ее, навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обе­зумевший чудак старик, умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..»

Вот теперь Иван Петрович тоже понял, как близка траги­ческая история дочери Смита к жизни Наташи. Очень осто­рожно он начинает расспрашивать девочку и постепенно по­нимает, какие чувства должен был вызвать у нее старик Их­менев: ведь он так же, так же, как дедушка, не хотел про­стить свою дочь, продолжая любить ее. Елена рассказывает, что «Азорка-то был прежде маменькин... Дедушка очень лю­бил прежде маменьку, и когда мамаша ушла от него, у него остался мамашин Азорка. Оттого-то он и любил так Азорку...»

Когда в первой главе романа мы увидели худую, старую собаку, показавшуюся Ивану Петровичу сначала «гадкой» и вызвавшую затем его жалость, мы никак не предполагали, что Азорка, умерший в первой главе, не раз еще появится на страницах книги, мы не забудем о нем до конца, и старик Смит казался нам только несчастным, униженным существом, а оказывается, он был и жесток, и тоже умел унижать — если бы он простил дочь, может быть, вся жизнь и ее, и де­вочки, и его самого пошла бы иначе, может быть, он и сам прожил бы дольше, и дочь его не умерла в страшной нище­те, и девочка не попала к Бубновой. Но он не простил, и все сложилось так, как сложилось, а теперь девочка не мо­жет простить старика: «Мамашу не простил, а когда собака умерла, так и сам умер...»

Из осторожных расспросов Ивана Петровича мы узнаем, что дед «был прежде богатый», что «мамаша, еще прежде, чем я родилась, ушла от дедушки», что родилась Нелли за границей, где «мамаша жила одна со мной. У ней был друг, добрый, как вы... он ее еще здесь знал... Но он там умер, ма­маша и воротилась...»

Иван Петрович предполагает, что это и был отец девочки, но Нелли знает правду: «Мамаша ушла с другим от дедушки, а тот ее и оставил...»

Иван Петрович не признается на этот раз, что он вздрог­нул. Но ведь теперь история дочери Смита уже совсем сов­падает с историей Наташи — и этот друг, «добрый, как вы», который «ее еще здесь знал», — даже девочке напоминает Ивана Петровича; обе истории развиваются параллельно, и ужас за Наташу не может не охватить Ивана Петровича: ведь идет четвертый день, на сегодня назначено решающее свидание с князем, неужели Наташа будет так же оставлена, покинута тем, кого она любит, и отец так же не простит ее, никого у нее не останется, кроме верного Ивана Петровича?

Так бегло, коротко мы узнаем историю дочери Смита. Нелли не говорит только одного: «с кем ушла ее мамаша и кто, вероятно, был и ее отец». Не говорит, хотя, видимо, зна­ет. Но рассказ девочки длился несколько часов, а мы знаем только начало этого рассказа.

Достоевский сознательно не сообщает нам всех подробно­стей — он оставляет их до того времени, когда Нелли при­дется повторить свою историю. Еще долго мы не будем знать о ее мучительном единоборстве с обнищавшим, страстно лю­бящим дочь стариком, ни за что не желающим смирить свою гордыню, о страшной нищете, в которой жила мать Нелли, о ее смерти — без прощения отца, и о странном переплетении всех этих событий в сознании девочки.

Пока кончается четвертый день: Ивану Петровичу, боль­ному или здоровому, надо торопиться к Наташе, и он решил­ся объяснить это Нелли и отправился к Наташе.

Глава VI

НАТАША

1. Муки ожидания

Все эти долгие четыре дня, когда Иван Петрович был занят хлопотами о Елене, Наташа ходила одна взад и впе^ ред по своей комнате и ждала... Иван Петрович вырывался к ней хоть ненадол­го каждый день, но только в первый день Наташа разговаривала с ним дружески. Все следующие дни она, казалось, толь-» ко и ждала, чтобы он ушел, даже однаж­ды не выдержала и прямо сказала ему, чтобы он уходил... Иван Петрович недоумевал: чем объяснить такой приступ неприязни?

В первый день Наташа делилась с ним своими сомнения­ми: вправду ли, серьезно ли князь предложил ей стать женой своего сына? Понимая, что Наташа ждет от него утешения, Иван Петрович, как бы не слыша ее сомнений, ответил: «Князь, может быть, и иезуитничает, но соглашается на ваш брак вправду и серьезно».

Наташа на это восклицает: «Да как же бы он мог в таком случае начать хитрить и...» (курсив Достоевского). Она тут же возвращается к этой мысли: «Нельзя даже предлога при­искать к какой-нибудь хитрости. И, наконец, что ж я такое вглазах его, чтоб до такой степени смеяться надо мной? Не­ужели человек может быть способен на такую обиду?»

Иван Петрович и с этим соглашается, но про себя дума­ет: «Ты, верно, об этом только и думаешь, теперь, ходя по комнате, моя бедняжка, и, может, еще больше сомневаешься, чем я».

И снова мы видим: хороший человек слабее и уязвимее плохого. Плохому и в ум не придет обвинять в том непонят­ном и неприятном, что происходит в его жизни, в первую оче­редь себя. У плохого человека всегда и во всем виноваты дру­гие. Наташа же терзает себя сомнениями: как она вела себя с князем? «Не слишком ли выразила перед ним свою ра­дость? Не была ли слишком обидчива? Или, наоборот, уж слишком снисходительна? Не подумал ли он чего-ни­будь?..»

Стремясь утешить и успокоить Наташу, Иван Петрович уже не может уследить за каждым своим словом, у него вы­рывается:

«— Неужели можно так волноваться из-за того только, что дурной человек что-нибудь подумает! — сказал я.

— Почему же он дурной? — спросила она».

Как видим, теперь роли переменились. Иван Петрович осмелился сказать вслух то, что оба думали про себя, и На­таша сразу бросается защищать князя. Иван Петрович по­нимает, что заставило Наташу забыть все свои подозрения и броситься отстаивать князя: таково уж свойство ее характе­ра — «захвалить человека, упорно считать его лучше, чем он в самом деле, сгоряча преувеличивать в нем доброе... Тяжело таким людям потом разочаровываться; еще тяжелее, когда чувствуешь, что сам виноват».

Достоевский постепенно, начиная с поведения князя в торжественный миг, когда он явился с предложением, и даль­ше, нагнетая у читателя подозрения, уже подготовил нас к мысли, что князь не был искренен, когда явился к Наташе, что предложение, сделанное им так торжественно, — только хитрый шаг. Это мы понимаем, уже ненавидим и даже боим­ся князя — особенно после слов, сорвавшихся о нем у Мас­лобоева. Какое такое «дельце» можно было «разыскивать» для князя, что даже Маслобоев удивился? Не грозит ли это «дельце» новыми неприятностями и обидами Наташе?

Да, мы уже твердо поняли: от князя нечего ждать, кроме обиды и горя, но вот чего мы не можем понять: зачем же он устроил весь этот спектакль с красивыми словами, с разгово­ром о браке? Какая у него цель? Чего он добивается?

В том-то и особенность книг Достоевского, что главное в них — не развитие действия, не смена событий, но всегда — психология героев. Читателю важно понять характеры дей­ствующих лиц, постичь, почему они действуют так, а не иначе, как приходят к тем или иным поступкам и решениям, что происходит в человеческой душе. Поэтому, уже понимая подлую сущность поступков князя, мы хотим проникнуть в душевный смысл этих поступков: как может быть человек столь подл, столь беспринципен?

Может быть, Наташа первая начала подозревать, чего добивается князь, но ей так не хотелось верить его коварст­ву, что подозрения свои Наташа держит при себе и не хочет признаваться в них даже Ивану Петровичу. Однако увидев, что ее друг собрался уходить, Наташа заговаривает с ним о главном, что ее волнует: об Алеше. Сегодня утром он был у нее недолго, «влетел таким мотыльком, таким фатом, все перед зеркалом вертелся. Уж очень он как-то без церемонии теперь...»

Вот она и высказала свои опасения: если раньше Алеша чувствовал хоть какую-то ответственность за ее судьбу, был вынужден относиться серьезно к своим отношениям с ней, то теперь, когда его отец сам явился к Наташе и сделал пред­ложение за сына, Алеша почувствовал себя вправе освобо­диться от ноши ответственности.

И тут же Наташа принимается обвинять во всем проис­ходящем себя: «Ах, какие мы все требовательные, Ваня, какие капризные деспоты!..»

Обвинив себя, она утешается: раз виновата во всем она сама, то это еще можно исправить: можно послать за Але­шей, она будет с ним весела и приветлива, а тогда, может быть, все будет хорошо.

В глубине души она знает, что хорошо уже не будет, что подозрения ее справедливы, она правильно поняла тактику князя. Но так хочется поверить тому, чему хочется верить... На этом Наташа прощается с Иваном Петровичем — и опять остается одна со своими мыслями.

На второй день Наташа опять одна. Ивана Петровича она встречает сухо, расспрашивает его о Елене, но на вопросы об Алеше старается не отвечать и почти не скрывает, что хочет остаться одна.

Иван Петрович не может объективно понять Наташу, по­тому что любит ее. Достоевский сам за Ивана Петровича подсказывает нам выводы. Во вчерашней сцене мы видели, как Наташа хотела, жаждала обмануть себя, разрушить соб­ственные подозрения, заставив себя поверить, что все идет хорошо, когда все идет плохо. Сегодняшнее ее поведение то­же раскрывает психологию любящего человека: «У нее опять горе», — подумал Иван Петрович и был прав. Но чем сильнее это еще не известное нам горе, тем больше хочется Наташе скрыть его от своего единственного друга, и она явно почувст­вовала облегчение, когда Иван Петрович стал прощаться.

Понимая все это, Иван Петрович идет домой грустный и озабоченный. О его психологии мы задумывались мало, а ведь это — тоже сложная и трудная психология любящего человека. Он любит, как редко кому удается любить, не по­зволяя себе ревности, по известной пушкинской формуле: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам бог лю­бимой быть другим». Самое большое его огорчение — то, что не видит он в Алеше той истинной любви, какой желал бы Наташе, какой сам он ее любит, — любви-самопожертвова­ния, отказа от своего счастья ради счастья любимой.

Наташа обмолвилась, что и сегодня Алеша был у нее, но недолго. Конечно, Иван Петрович поверил ей, но эти быст­рые, короткие визиты смущают его: так ли вел бы себя он сам в положении Алеши? И почему Наташа явно не хочет с ним разговаривать?

То, что узнал Иван Петрович у Наташи на третий день, поразило его, «как будто ударило в самое сердце». Встретила она его «недовольным, жестким взглядом», а на его вопро­сы отвечала: «Знаешь что, Ваня... будь добр, уйди от меня, ты мне очень мешаешь...»

Ничего не понимая, Иван Петрович вышел — и от слу­жанки Мавры узнал правду: Алеша не был ни вчера, ни сего­дня, «с третьего дня глаз не кажет»; и если вчера Наташа гово­рила, что он был, то это только из гордости, «больно ее заело».

Каждый из четырех дней, пока ждут князя, труден по- своему и для Наташи, ее дни идут мучительно медленно, без событий, в раздумьях, и для Ивана Петровича: каждый сле­дующий его день еще больше насыщен событиями и беготней, чем предыдущий. Вот и в третий день — пятницу — у него воз­никает множество дел и множество беготни. С утра — за деньгами к издателю, потом на рынок, затем домой —трудный разговор с Еленой, от нее к Наташе — и, узнав неве« роятную новость о том, что Алеша не приходил, «прямо к Але­ше», которого, конечно, не было дома, — Иван Петрович мог только оставить ему записку.

Иван Петрович решительно не может ничего понять: раз Алеши нет ни у Наташи, ни дома, значит, он у Катерины Фе­доровны, что уж и по любым меркам странно: собираясь же­ниться на одной женщине, забросить ее и проводить все вре­мя у другой. Иван Петрович недоумевает, но есть человек, который давно все понял, и, когда Иван Петрович, совсем уже больной, «едва дошел домой», этот человек давно ждет его, с трудом уговорив Елену открыть дверь и пустить его в квартиру. Человек этот — отец Наташи, старик Ихменев.

2. Дуэль?

Старика удивляет присутствие Еле­ны, огорчает больной вид Ивана Петров вича, но все это отступает перед тем ре­шением, с которым он пришел сюда. Ни­колай Сергеич слишком занят болью за дочь — он не может ни говорить, ни ду­мать ни о чем другом. Не сразу он ре­шился сказать, зачем пришел, но «рас­сердился на себя за свою ненаходчи- бость» — и решился:

«Ну, да что тут еще объяснять! Сам понимаешь. Просто- напросто я вызываю князя на дуэль, а тебя прошу устроить это дело и быть моим секундантом».

Этот разговор Ивана Петровича с отцом Наташи еще раз показывает безысходность положения униженных и оскорб­ленных — ведь и последнее средство, на которое решился растоптанный князем старик, невозможно: оно не может при­нести ничего, кроме новых оскорблений. Сначала Иван Пет­рович вообще не может понять Николая Сергеича: «Какой же предлог, какая цель? И наконец, как это можно?»

Но решение старика, видимо, продумано уже давно. Он объясняет, что тяжба его кончилась, князь уже выиграл дело и теперь не может обвинить Ихменева, что он затеял дуэль,чтобы не платить ему денег... Вопрос решен: Ихменевка бу­дет по суду передана князю, «следовательно, нет никаких за­труднений, и потому не угодно ли к барьеру».

Иван Петрович чувствует: решение вызвать на дуэль при­шло именно теперь, когда князь согласился на брак своего сына с Наташей, — значит, Николай Сергеич хочет любой це­ной не допустить этого брака — почему же? На первый взгляд, его поведение нелогично, противоречиво: ведь он сам не простил дочери именно того, что она покрыла себя позо­ром, уйдя из дома к любимому человеку, не дождавшись бра­ка с ним. Ведь отец «вырвал ее из... сердца, вырвал раз и на­всегда», а теперь, когда возникла надежда на то, что Ната­ша восстановит в глазах света свою честь, выйдя замуж за молодого князя, — отец ее не только не хочет согласиться на этот брак, но стремится помешать ему.

Загрузка...