II.Рассказы не только о любви

Хельга

Место действия — Москва, время — сентябрь 1983 года, герои — Хельга Увеман (ФРГ) и Василий Копылов (Советский Союз). Оба 1950 года рождения. Она — научная сотрудница Института заморских исследований в Гамбурге, он — научный сотрудник Института государства и права в Москве. Хельгу послали в Москву, его послали встречать Хельгу. Вот и вся предыстория.


Х. Увеман провела неделю в столице СССР, ознакомилась с работой научных центров, а по возвращении в Гамбург написала подробный отчет о своей работе. В конце там значилось: «Существует явная целесообразность обмена научными специалистами двух стран», а Копылов написал в своем отчете: «Необходим критический анализ опыта немецких коллег».


На самом деле все было так: прилетел самолет компании «Люфтганза», Копылов пошел встречать и увидел: худая, высокая шатенка тянет чемодан на колесиках, волосы — мелким бесом, в глазах — спокойная грусть.


— Разрешите представиться — Копылов.


— О, здравствуйте… Хельга Увеман.


Сели в черную «Волгу» и покатили в центр города. Русские поля расстилались вокруг. Избы, леса и нервный парень — Копылов. Это увидела Х. Увеман.

Он видел сдержанную немку, курносый профиль, сеточку вокруг глаз, но больше чуял запах свежести, нездешней парфюмерии — «Уайт лайнен», как сказала она позже.


— Курите?


— Курю.


— Я тоже.


— Вот это, — объяснил Копылов, — надолбы. Ежи, противотанковые укрепления и т. д. Сюда подошли немецкие танки. Открылись люки, и в мощные бинокли они увидели Москву.
 С тех пор прошло 42 года.

— О!
 Eine Scheiss Zeit.


— Я родился позже — в 50-м.

— Мы одногодки? — спросила Хельга.

— Да, кажется. Въезжаем в Москву.


— Как звать отель?


— Гостиница «Академическая».


— До Красной площади далеко?


— Не очень. Позвольте? — Копылов приоткрыл портьеру. Пряный воздух с полей заполнил автомобиль. Оба умолкли.

Наконец, прибыли в гостиницу, оформились, приступили к делам. Программа была насыщенна: ВДНХ, балет, Красная площадь. Посещение научных центров и библиотек, бывших царских угодий. Копылов сопровождал, переводил. По вечерам довозил до отеля и низко кланялся. Так прошло 4 дня.


На пятый день ему показалось, что Хельга как-то странно смотрит.


Они приехали в гостиницу с танцев Моисеева.

— До свидания, — протянул руку Копылов.


— Подождите, — сказала Хельга.

— Давайте, — сказала она после легкой паузы, — поужинаем вместе.


— Давайте, — сказал в растерянности Копылов и начал сочинять спасительную ложь. Было 10 вечера. Жена ждала, а он не привык опаздывать.


В ресторане при гостинице нашлось два места. Вокруг сидели проститутки, арабы, югославы и местная фарца.


— Я угощаю, — сказала немка, — курите.


Наступило странное молчание.


Она дымила, глядя на кончик сигареты, но так, будто немая эта улыбка была обращена к нему. Оба думали о своем.


Стиль этот был непривычен Копылову: сидеть и курить, не глядя на партнера. Но через пять минут он понял — это сближает много больше. Они были заговорщики по молчанию.


Оркестр заиграл. Публика пошла танцевать.


— Я родилась в Хамбурьхе, — сказала Хельга. — Но мои родители родом из Тюрингии. Когда была в школе, умер дедушка, старый нацист. На завещанное купили мне скрипку. Я играла 10 лет.


— Летом 1968-го, — продолжала Хельга, — я не знала, куда пойти учиться. В августе произошли чехословацкие события. И я решила: какая скрипка, если мир идет ко дну? И пошла я на кафедру политэкономии.


— Чехословацкие события? — вздохнул Копылов. — Всю историю происходили чехословацкие события, но никто не бросал свою скрипку.


— Закончила университет в 73-м, вышла замуж, родила дочь. Муж — высокий, красавец, но все вечера сидит в пивной и болтает с друзьями.


— Типичный немец, — хотел сказать Копылов, но сдержался.


— И тогда я решила доказать ему, на что способна. Сама вырастила дочку, защитила диссертацию. Теперь я требую развода.


— Жениться на немке? — подумал Копылов. — Уехать в Гамбург и жить, в ус не дуя? 


— У вас хорошая квартира? — спросил он.


— Три комнаты, балкон. 15 минут до центра на трамвае.


— И сколько получает молодой научный сотрудник?


— Три тысяч марок.


— Очень хорошо.


— Уровень жизни неплохой. Если бы только не нынешняя экономическая рецессия…


— А в церковь вы ходите?


— Нет, я последовательная агностичка. 


— И в переселение душ не верите?


— Я верю лишь в свой экзистенциальный опыт, — отрезала Хельга, — а чего я не знаю, в то не верю.

— Я хотела бы, — попросила Хельга, — посмотреть Красную площадь, несмотря на поздний час.


Москва была пустынна. Подступы к Красной площади — через улицу Куйбышева и ГУМ. Мерцали звезды. Звук шагов.


— Вы ничего не слыхали? — спросила Хельга.


— Чего ж слыхать-то?

На самом деле, он был в курсе. В четверг, 1 сентября, над Южным Сахалином был сбит южнокорейский самолет. 265 пассажиров и экипаж — 29 человек.


Подбит самолет. Декомпрессия в кабине. Громадный «джамбо-джет» идет в пике и погружается в пучину вод. Люди медленно разносятся зелеными пассатами. Холодным курильским течением. На поверхности плавает картонный стаканчик «боинга». — «Конец котенку!» — сплюнул летчик и повел свой МИГ-27 на родную камчатскую базу.


— И какие слухи? — спросила Хельга.


— Самые разнообразные. То ли наш чудак долбанул не думая, то ли ЦРУ подстроило маршрут после долгих раздумий. А скорее всего, оба факта имели место.


— А вы как считаете?


— Я? Я допускаю все.


— Что-что?


— В царстве людей-машин все возможно.


— Машин?
 — Немка задумалась.

Молча дошли они до «Академической», он пожал ей руку и посмотрел, как она впорхнула в клеть. На 13-м этаже зажегся свет. Пошел дождь. Он поднял воротник плаща и стал шагать взад-вперед под дождем на неуютном островке на Октябрьской площади.

Вот так она складывается, горемычная доля. Попытка пробить препон. И человек становится подобен рыбке-шелкоперке, тыкающейся в плотное стекло аквариума.


На другой день Хельга вышла с опухшими глазами. Влюблена, что ли? У него самого засосало под сердцем.


Она молча выпила кофе и спросила:
 «Ты верный муж»?


— О да! Я есть примерный советский семьянин.


И опять она таинственно заулыбалась, глядя на кончик сигареты.

— Мне вчера жена сделала втык, — сказал Копылов.


— O!


— Ты много куришь, как я погляжу?


— М-мм…


— Через час поездка в Загорск.


— Куда?


— Но мы можем изменить маршрут.


С двумя пересадками (спутали станции) они прибыли на Казанский вокзал. Узбеки и русские сидели на мешках.

— За 30-й километр иностранцев не пускают, — сказал Копылов, — но если будут спрашивать, ты изобрази, что ты немая, и на все вопросы робко улыбайся. Не забудь, что немка она и есть «немая».


К счастью, она была скромно одета: джинсы, куртка и сумка через плечо. Влезли в поезд на 42-й километр и были таковы.


В поезде подошла баба:
 «Дайте на прокорм, прости Господи»!


— Мизер рюсс! — прокомментировал Копылов.


Полустанки, желтеющая листва, зачехленные танки и «Жигули» на встречных составах — в общем, доехали.


На станции Дачная подошел мужик:
 «Давайте сложимся на жизнь хорошую»!


— На тебе, выпей, мужик!

Пошли по улице Клары Цеткин.


— Еще одна феминистка! — сказал вслух Копылов.


— Как бы не произошла катастрофа! — подумал он про себя.

Дачный сезон кончился, но малохольный друг Сосискин еще околачивался там, на даче, и ходил по участку в 25 соток — в резиновых сапогах, в плащ-палатке, сшибая головы с поганок и рассуждая о скверном влиянии космической эпопеи на произрастание грибковых спор.
 Продовольственный вопрос его мало трогал.
 Копылов подмигнул, и Сосискин молча удалился в лес.

Дача. Зеленое двухэтажное строение. С полуразрушенной печью, скрипучей лестницей и резонансом особой силы. Это была одна из тех дач, где жили и работали странные русские мыслители XIX и XX веков, где бегали мальчишки с битыми коленками — будущие гении и алкоголики, где бабушки громыхали кастрюлями и готовили незатейливый обед. В зарослях близ заборов лежали довоенные куклы и вставали на тонких ножках колонии бледных поганок.


Вошли в калитку.


— О! — сказала Хельга.


Пасмурно было. Каркали вороны. Шумели сосны.


Вошли, осмотрелись.


— Хельга!


— Да?


— Это русская дача, настоящая глушь. Сильные азиатские ветры, ах, ну да что там… давай растопим печь.!

Растопили, хотя было и не холодно. Копылов достал две бутылки водки: «Хорошо! Здесь уж нас никто не услышит!»


Дача.
 Перед лежанкой, на листах газеты «Правда» за 1948 год, лежала куча спелых антоновок. Свирепый дух шел от них. Выпили, закусили яблоком.

Что-то лопнуло в печи. Хельга прижалась к нему.


— Что Гамбург? — сказал Копылов. — Что ваша пресная, размеренная жизнь?


Немка стала раздеваться.


Три часа продолжалась эта любовь. Над Подмосковьем прошли грозовые дожди и снова выглянуло солнце. Пролаяли собаки.


— Возьми вот это яблоко, — предложил Копылов. — Аугуст-апфель.


— Что скажет дайне фрау?


— Что скажет?


— Да.


— Ничего не скажет.


Зажег сигарету, дал затянуться Хельге: «Жена спросит: почему ты пил водку в Загорске»?


— Мне казалось, что я все это видела: дача, Россия, любовь…


— В страшном сне?


— Нет…


— Любовь в военное время всегда прекрасна, интенсивна. — сказал Копылов. — «Холодная война» — это тоже война, а русская разруха — всегда как война.


— А как же движение за мир?


— А никак. Послезавтра начнется бойкот СССР. Все из-за этого долбаного Боинга. Референты из президиума Академии наук попросили передать, что не далее как завтра, в среду 15 сентября, состоится последний рейс «Люфтганзы» по маршруту Москва-Гамбург. Вот за это и выпьем. Чтоб не подбили.

Чокнулись, выпили. На часах было 16.30. Экскурсия в Загорск подходила к концу.


— У вас есть водка в Гамбурге?


Хельга молчала.


— Ты что такая неживая?


Хельга молчала. Что-то наподобие горькой усмешки собралось на ее лице. Детско-старческое выражение.


— Ты слышишь, что я говорю? Шайсе!


Хельга подняла глаза. В них были слезы. Западная немка на пороге зрелых лет. Ровесница.

Копылов понял, что перегнул палку. И начал краткую исповедь:


«Я родился в Москве, в 1950-м, в коммуналке, в кротовой норе. 
Обломки России и новый, бездушный мастодонт. Маленький косолапенький мальчик: ясли, детский сад, школа. Октябренок, пионер, комсомол. Жизнь тягучая, бездумная, рябая. Будто смерть на пороге…»


— Зачем думать о смерти, либлинг? Лучше жить и работать!


— А еще лучше работать и жить.


— Генау!

— Ты придерживаешься верхнесреднего деления социал-демократической ориентации, а я — крайней боковой доски на крышке гроба, — хотел сказать он, но не мог перевести. Хотел сказать, но сдержался. И без того она была на грани истерики.


Вместо этого он принял павианью позу и произнес:


— Мы — татарский субконтинент. Мощные азиатские ветры заходят сюда в гости. Они несут сумятицу в мозги. Постоянную идею смерти и разрушения. О стабильности не может идти речь.


Хельга хрустнула яблоком: аугуст-апфель. 
Посмотрела в окно:

— Альтвайбзоммер.
 Поедем в Хамбурхь?


— Я не зна, я не вер, не про-да… Что Гамбург? Здесь — в теплом, родном хлеву, а там — в разумном, прибранном свинарнике.


Так и закончилась эта необычная история любви. На многоточиях, на приподнятых бровях. Вернулись в Москву, формально раскланялись, а на следующий день повез он Хельгу в аэропорт.


Сдали багаж, встали супротив друг друга.


— Ну прощай, Хельга! — молвил он. — Век тебя не забуду.


— И ты прощай, мой русский либхабер!


Повернулась и пошла за загородку, рукой махнула.


Копылов ощутил внезапную пустоту. Вздохнул и поковылял прочь.



Москва, 1984

Путаны

Они были — две молодые, две пригожие крали, две путаны: Таня и Оля. Обеих носило по кабакам, по валют-барам и прочим закрытым точкам. Бывало, поутру, намылены, наряжены звонили Толику — знакомому таксисту. Выскакивали из кривой хрущобы, в помятой «Волге» мчали по ухабам Бескудникова — в центр.

В коопкафе «Садко», что на Кропоткинской, им ставили икру, шампанское. Обед — 250, 50 — официанту, и далее — в «Кудесницу» на Оружейном. Там — мяли им бока, тянули жилы, умасливали польским молочком. Оттуда выходили свежие, румяные, готовые к дальнейшим перестрелкам.

Вот «Хаммеровский центр», подобие Америки, построенное на заре 80-х. Проход — 50 рублей: сплошные мусора, чекисты, спекулянты. Минуя все препоны, они в валютном баре «Сакура». Сосед по стойке — японец в золотых очках — пьет минералку.

Торг начинается. — 100! — говорит японец. — Нет, 200 зеленых! — Да почему? — Да потому! 50 отстегивается коридорной. Ты понял, котенок? — Котенок понял.

Спустя минут пятнацать одна из них на пятом этаже. Отстегивает горничной, идет в 59-й. Стучится в номер.

Котенок ждет. Он в шелковом халате с Фудзиямой. Лицо сияет. Она готова. Котенок распахнул халат: широкий шрам на левой стороне и маленький моторчик над соском.

— Что это, сердце?

— Да. Операция. Япония. Хоккайдо.

Котенок ложится: «Ты сверху, я не могу усилий». Танюша глухо матерится: «Котенок-инвалид!» Все длится 5 минут.

На выходе Танюшу с Олей тормозят. Угрюмые, усталые ребята: «Давайте к администратору!» — «Ну сколько можно?» — «А ну не возражай!»

Под бюстом Ильича сидит веселый капитан. Он пишет сводку очередного рейда: «Ну что, девчата, попались?»

— Да вы чего, да мы…

— Вот протокол! Ставь подпись, вытряхивайте сумочки.

— На столике — пакет презервативов, жвачка, брелки и сахарин.

— А деньги где? Валюта?

— Чего?

— Ну ладно. Живенько в диспансер. Проверьтесь, девочки!

В холодном особняке на Чехова. Плакат: «Случайным половым контактам — плотную преграду!» — Мохнатый лаборант звенит иглой в кювете: «Давай!» — «Не одноразовый?» — «Ничо, прокипятил». Густая кровь сползает в ампулу. Они хватают норковые шубы и на улицу.

На улице — 12 ночи. Ни зги. Поземка. Такси нема. Проходит бородатый, в бекеше и очках: «Я — Вася Цимбалист, художник по призванию. Живу в мансарде. Айда ко мне!»

Поднялись на тягучем лифте на 7-й. Оттуда — еще виток по лестнице. Дверь распахнулась: сплошные Ильичи — из меди, гипса, камня. Дзержинские, Устиновы, Свердловы. Красноармейские фуражки, значки ударников, переходящие флажки и вымпелы. Обложки партийных документов и прочая.

— Что это, Вася?

А Вася снял бекешу, протер очки, раскрыл беззубый рот: «Музей советской власти!»

Подруги молча переглянулись, но Вася был невозмутим: «За все это необходимо выпить!» Достал бутылку с мутной жидкостью, плеснул в немытые стаканы: «За партию родную! За счастье, что дала! За детство незабвенное, за волю!» Налил еще: «За Ленина!»

— Ты, Вася, кто, не русский?

— Еврей. Но преданный советской власти до гробовой доски. — Василий стянул с себя исподнее и, рыжий, тощий, бородатый, встал рядом с красным знаменем полка, надвинув по уши полковничью папаху: «Служу Советскому Союзу!»

— А ну-ка, ты, — сказала Таня, — ты что себе тут позволяешь? Ты, жид пархатый! Мой папа сам полковник Красной Армии, не для того, чтобы таких, как ты, пархатый, потешать!

Схватив буденновскую шашку, она пошла крушить коллажи, надписи, бутылки: «Жидовское отродье! Я те покажу!»

Оставив съежившегося Цимбалиста, подруги загрохотали вниз по лестнице, рванули на проезжую под тормоза такси: «В Бескудниково, шеф!»

Поземка скрыла их следы.

Будапешт, 1989

Вороний угол

Все беды сержанта Баранова пошли с того злосчастного дня, когда майор Мордарин, начальник полковой разведки, велел направить группу перехвата к ущелью Кундж-и-Загх, по-русски — Вороний Угол. Согласно донесениям агентов, там появился караван, везущий главарю душманов Хикматияру оружие, боеприпасы и взрывчатку.

Майор отдал приказ — найти и уничтожить, — как выругался, и вот Баранов в брюхе вертолета. Обвешан до ушей гранатами, в пудовых кулаках сжимает пистолет-пулемет Калашникова… Гонконгские часы сержанта показывают 6 часов утра 6 февраля 1986 года.

Десантники сидят по лавкам, ждут, жуют резинку. По курсу — Вороний Угол. Об этом месте ходили слухи разные: мол, здесь живут какие-то сармуны, сектанты, знающие, что к чему, и копящие в норах скрытую энергию.

Зеленая машина зависает над скалой. Чуть поодаль — ущелье черное, Вороний Угол… Заснеженные пики Гиндукуша, пронзительные ветры. Десантники готовы к высадке, но что это?

Навстречу вертолету устремляется ракета. Удар, глухой разрыв, и металлическая груша падает на землю, распадается на части. Казалось бы, все кончено… Однако чья-то голова зашевелилась: сержант Баранов жив! Он выбирается из-под обломков вертолета, с раздробленной ногой ползет к скале… потом — как провалился…

…Прошло, наверное, немало времени. Баранов разомкнул глаза, увидел: над ним склонился старичок. Корявыми руками он гладит его истерзанную ногу и что-то шепчет.

— Где наши, где ребята? — Баранов попытался встать.

— Ребята йок, нема ребята.

— Сережка, Сашка… — Тихая слеза скатилась по щеке Баранова.

— Не плачь, аскер, — воркует старичок на своем, но все равно понятном языке. — Я старый дервиш Бабаджан. Я помогу тебе.

Баранов понимает старика: от слов его он чувствует приятный резонанс в ушах.

— Где я?

— В Углу. Вороньем.

— Так, значит, все погибли?

— Судьба людей — судьба баранов. Они идут послушно в пропасть.

— Что? Мы — бараны?

— Увы… Земная сила тяготения и спайки настолько велика, что целые стада людей-баранов находятся в гипнозе силового поля. Лишь единицы могут стряхнуть с себя оцепенение, проснуться… Взгляни-ка лучше на ворон! Они свободны, они исследуют пространство, они хоронят наши заблуждения.

— Да ты, старик, рехнулся! — Баранов делает попытку встать, но дервиш улыбается и своим корявым пальцем стучит сержанта по лбу: тот сразу сник, уплыл в беспамятство.

Когда Баранов вновь пришел в себя, он был совсем один и выглядел, наверное, нелепо: помятый, с окровавленной ногой, а голова обвязана тряпицей с надписью «Аллаху акбар».

Теряя кровь, в полубреду три дня он добирался до шоссе, где был подобран правительственным патрулем. Отправили его в Кабул, и там он лег на больничную койку. Залечили ему ногу, повесили на грудь медаль, а осенью с десятками таких же непутевых инвалидов Баранов погрузился в транспортный самолет и был доставлен в Союз.

После живого напряжения Афгана настало мрачное, пустое время. Там шли в атаку под пулями, кидались в рукопашный бой и выбивали душманов из пещер гранатами особой детонирующей силы… А на гражданке — тьфу! Припадая на искалеченную левую ногу, Баранов ковылял по ненавистным Люберцам. Навестил могилу друга Саши, убитого в Афгане, с месяц посидел дома, пуская дым в потолок, и наконец решил заняться делом.

Нацепив боевые медали, направился он в военкомат. Пузатый полковник Збруев понял экс-сержанта и разрешил ему открыть военно-патриотический клуб «Афганец».

Вскоре Баранов собрал команду из подростков и начал обучать их приемам карате, искусству разбегаться, внезапным появлениям из-за куста…

С их помощью он оборудовал подвал: матрасы, турники, армейские флажки. Здесь же поставил скрипучую кровать, где спал сам. Под подушкой — выпотрошенная ручная граната с афганской войны да обрывок тряпки, которой обвязал ему голову дервиш.

Баранов задался целью развить сознание ребят через физическую подготовку. Пошли занятия. Через пару месяцев он сам изменился: в глазах его зажегся огонек, окрепли мышцы.

— Все люди — бараны, — учил ребят сержант, — они находятся в гипнозе силового поля. Вся техника занятий направлена на снятие гипноза. Лишь единицы могут стряхнуть оцепенение, проснуться.

Баранов был уверен, что Афган — земля святая, несущая свободу от гипноза жизни. В Афгане их побывало немало — русских ребят… Они впитали силу духа, идущего из «центра мира». И этот дух со временем преобразует весь Союз, иначе говоря — Кафиристан.

Этапы подготовки возрастали. Подобно ассасинам, они вдыхали анашу, жевали «нас», учились не бояться крови. Бесстрашию «афганцев» дивилась люберецкая шпана и окрестила их подвал «Вороний Угол».

…В тяжелых тренировках прошла зима. Как только потеплело, «афганцы» стали заниматься на улице.

8 марта 1987 года Баранов вывел группу в парк имени Карла Либкнехта и там провел лучшее свое занятие. «Афганцы» выступали в тельняшках, сапогах, на голове — береты. Они показывали силовые упражнения, приемы карате, действия, свободные от стадного гипноза. Потом расположились на газоне, достали водку, выпили и принялись горланить песню «Родной Афган».

К ним подошла милиция и приказала разойтись.

— А ну смотри! — Баранов разорвал тельняшку на груди, и все увидели: Афган, орла и солнце. — Смотри, свобода духа!

Но в темных мозжечках сотрудников милиции такое не вмещалось:

— Валяй отсюда, гад!

— Не свалим! — И, намотав ремни на кулаки, «афганцы» пошли на «мусоров». Тут подоспели «воронки» и драка перешла на новый уровень. Орудуя дубинками, блюстители порядка прижали пацанов к забору. Баранов сражался как герой, но неожиданный удар дубинкой по голове свалил его на землю.

Больница, куда попал он с проломленным черепом, стояла на окраине Москвы. Угрюмое желтое здание еще петровских времен, с обшарпанными колоннами и гипсовым пионером у входа.

Палата номер 7: обычная компания лиц с производственными травмами. Сосед по койке, старый алкоголик дядя Ваня, достал стекляшку: «Прими, боец»!

— Не надо!

Лежа с обмотанной башкой, Баранов все больше смотрел в потолок: разбегающаяся сеть трещин напомнила ему изломы собственной судьбы… да, много событий произошло за этот год.

Пришла пора ходить: держась за стенку, Баранов подошел к окну, взглянул во двор… Лысые деревья, а на них — полно ворон… Что они здесь делают? Слова дервиша пришли на память, и, почувствовав головокружение, он снова лег на койку.

На рассвете в окно постучалась ворона. Усевшись на карнизе, она кричала скрипучим голосом, видать, звала его на улицу. Был он ей нужен по какой-то особой, нешуточной надобности.

В синей байковой пижаме, в войлочных тапках экс-сержант выбрался наружу, сел напротив нахохлившейся вещуньи. Была она чем-то не похожа на своих сородичей. Крупнее, горластее, а главное — держалась по-прокурорски, требовательно.

— Чего тебе, ворона?

— Хочу полюбоваться на тебя! — ответила черная птица.

— Есть ли свобода от гипноза? — спросил Баранов.

— Свобода есть, — прокаркала ворона, — но ты ее не видишь, по своему куцему недоразумению, а вообще, все вы будете дурью маяться, покуда не зарастет провал и не покроется бездна мхом.

Ничего другого не смог добиться от вороны экс-сержант, вспылил и запустил в нее тряпкой. Взмахнув широкими мощными крыльями, ворона улетела к своим, которые густо сидели на соседнем дереве.

Больше она к нему не приставала.

Будапешт, 1989

В плену гомосекса

Москва, январь 90-го. Долгая зимняя ночь кончалась незаметно. Лежали. Курили. Допивали последнее. Кто приткнулся на коврике, скорчившись от невыносимой муки похмелья, кто возлежал на канапе, положив голову на колени прекрасной дамы. Уже готовы были уснуть, когда литературный критик Воскресенский заговорил о русской духовности. Тема эта, давно на зубах навязшая, породила глубокое «ох» и непроизвольное сжатие-разжатие челюстей, то бишь зевоту. Художник Лимперштеттер произнес: «О духовности без стакана — ни за что!» Однако критик Воскресенский оказался парень ловкий. Он встал посередине комнаты, достал из-за пазухи затаенную поллитру и гаркнул: «Ну вы, богатыри! Кто опровергнет мой тезис о неиссякающей силе нашей духовности, тот станет обладателем бутылки!» Настала пауза.

— Эй, декаденты!! Скажите, ведь были ведь у нас — Толстой и Достоевский, Суриков и Репин, Жуковский и Королев! — В ответ ни слова. Лишь Федя-джазмен сопя подполз и попытался достать бутылку из вытянутой вверх руки Воскресенского. Когда не получилось, он так же сопя уполз в свой угол и там затих.

— А ну вас к лешему! — Воскресенский плюнул, махнул рукой и выпил бутылку сам. Ровными глю-глю-глю улеглася водка в луженой глотке литературоведа. И сразу стало ясно: кто есть ху.

Занюхав рукавом видавшей виды бекеши, он вышел вон. Дверь в коридоре туго поддавалась. Дверь, покрытая столетней драной кожей, из-под которой торчали клочки прогнившего ватина. Однако поднапер плечом и со второго удара вышиб проход.

Он брякнулся о снег, поднял глаза, зажмурился от света прожекторов: «Ну, здравствуйте, степные волки!»

Степные волки встретили его дружным «Хай живе!»

От ранее неведомого чувства захотел отлить. Он встал у столба, поднатужился: струя взметнулась искрометным фонтаном брызг. Раздался тихий хрустальный звон: переливаясь всеми цветами радуги, льдышки оседали на белый наст. Он плюнул: плевок застыл в полете.

— Чего тут шляешься? — извечный вертухай на вышке направил на него свой автомат. — А ну, пошел в барак! Чего, не хочешь? — дал очередь на всякий случай. Узором вышитым легла она в снегу.

Вороны взлетели в воздух: «Кар-кар!»

Воскресенский понял намек и потрусил рысцой. Мороз за минус 50.

Луна залила мертвым светом пространство зоны: бараки, проволоку, снег.

В бараке — ни зги. Его обдало смрадом и непривычной парфюмерией. Когда глаза привыкли к темноте, увидел — сплошные нары, с которых свисали сотни белых женских ног.

— Куда я, что? — но тут к чему приблизились высокая, с короткой стрижкой, и предложила: «На, закури!» Он закурил и поперхнулся: ее рука скользнула по его груди. Могучей, выпирающей распертыми сосцами. Вторым движением она скользнула ему в подштаники и обхватила хохолок: «Откуда ты, красавица?»

Он попытался что-то вякнуть, однако горячий поцелуй лишил его дыханья. Под одобрительные возгласы товарок девица-кавалер сняла с него бекешу, положила поперек полати и намазала губы. С великим изумленьем Воскресенский обнаружил: он — баба! Девица-кавалер достала сосновый прибор, привесила на бедра и обратилась к нему на ноте глубокой страсти: «Ты слышишь, Нюрка? Ты слышишь, зараза незабвенная моя? Ведь если ты меня предашь, то я сперва тебя, потом себя и — точка!» — с этими словами она ввела деревянный фалл в растопыренные губы подруги.

В мордовском лагере мела поземка, болтались фонари и вертухай на вышке ежился, поднявши воротник. В бараке номер пять все было иначе. Здесь разыгрывалась извечная драма гомосекса.

Мюнхен, 1991

Упрямое желание

Она была — высокая, костлявая стерлядка… острижена под бобрик, зараза-феминистка… с таким же стриженым лобком и плоской грудью. Отставив кряжистую ногу, лакала портяшок, баском вещала про чакры йога Сакьямурты и биополе Билла Грэма.

— Какой щас час, ты, сука феминицкая?

— 5.40. Утра. Ноябрьского. 92-го года от Рождества Христова.

В ее убогой комнатушке на Сретенке — на маленьком горбатом топчане он ставил ее в разные позы, передвигая эти плохо бритые оглобли-ноги и наслаждаясь муторным падением в Ничто.

Священник Феликс глядел на сей кульбит с обшарпанной стены.

Потом разлили еще портвейна: хорошо! Дрянное пойло пронизало тело, и он созрел для прочих действий. Как всякий пост-койтумный животный, он был невесел, но упрям.

Он бросил ее там, на топчане, Аделаиду Л., и поспешил на проповедь Б. Грэма, на стадионе в Лужниках… Магическая сила!

Все расстояние от метро «Спортивная» до стадиона было усеяно обрывками воззваний: покайтесь, в Бога душу, и т. д. Громадный лысый Грэм, воздевши руки к небу, вещал с плакатов: «Ну что же вы, ребята…»

Вбежал в спортивную арену… темно и пусто. Вернее, глухо, как в танке. Плакаты Грэма, окурки и плевки… Он понял, что опоздал маленько. На целых шесть часов. Лет на пятьсот. И призадумался: «Чево я, право? Чево это за место?»

Когда-то он полагал, что все, что здесь, — эксперимент нечистой силы: над духом, над свободой воли. Потом решил, что все в порядке. Все хорошо.

И вот теперь увидел, что здесь проходит изотерма января — граница крайне вредных сил… Россия-с.

— Слы, парень? Ты слы? — горбатый алкоголик дядя Ваня приблизился на слабых ножках. В ущербном лунном свете достал мензурку, дал отхлебнуть. Тогда он увидал: опасную черту над городом. Светящуюся, точно хвост кометы. С нее слетали искры и опадали черным пеплом. В последней предрассветной тишине.

Прошли на главную трибуну, в кабинет директора. Там, под рекламой олимпийской регаты «Таллинн-80», задрав ножищи на стол, с сигарой в зубах и стаканом бурбона в громадном кулаке сидел сам Билли Грэм, насвистывал мелодию «Нью-Йорк, Нью-Йорк…»

Его втолкнули с грубой силой, он распластался на малиновом ковре. Портреты ведущих американских проповедников взирали на него со стен, где пару лет назад светились лики отцов марксизма-ленинизма, героев многоборья, прочих мастеров.

Грэм властным движением перста велел его поднять. Два дюжих молодца швырнули в кресло для посетителей. Плеснув в стакан сто грамм бурбона, Грэм начал допрос-беседу: «Откуда вы?» — Прокашлявшись, он начал: «Я, видите ль…»

«Я жалкий прыщ, я царь, я Бог… я представитель группы «Новое разнообразие»: мы ратуем за братство, за порядок, за мировой прогресс…»

— Ну что ж, вы нам подходите… вы молоды, упрямы, сексуальны… В вас бьет струя, которая поможет трансформации России. На вас к тому же есть очень теплая рекомендация.

— Аделаида Л., — он взял листок из ящика, — из наших самых-самых… хипповых телок. Она сказала, что ваш прибор — винтом, а также желчь и блеск во взоре. К тому же — вы ипохондрик. Короче, вы нам подходите.

Мюнхен, 1993

Звуки Му

Москва, октябрь 68-го. Холодный ветер гуляет над ночной столицей СССР, проносится над Фрунзенской, над мощным генеральским домом.

Родимая советская Москва уж спит, лишь в этом генеральском доме у Москва-реки, в квартире маршала Кутькова идет гульба. Гуляет 3-й курс МГИМО, о-йе!

Распахнуты все окна и дверь балконная. Оттуда — свет, звук музыки и крепкий дух табачно-спиртовой.

— Хва, ребя, рок-н-ролла, — мычит Алеха Пряхин; он приглушает свет, срывает диск Элвиса и ставит Стэна Гетца. Пошло топтание. В рубахе нараспашку, уверенный в себе блондин с воловьими глазами, он приглашает Ленку Артамонову на медленный фокстрот.

Нажравшиеся пары толкались на паласе, залитом коньяком, портвейном и усыпанном окурками. Под звуки му… под бесконечную руладу саксофона Стэна Гетца.

Мы знали, что «Марлборо» и виски — о-кей, и музыка Битлов — туда ж… но гордость наша была сильней. Мы знали, Москва — что надо, и весь Союз — могучая держава…

..Я закурил… Моя лохматая глава покоилась на нежных ляжках девушки по прозвищу «Май бэби»: она приглаживала мои кудри и что-то лепетала про группу «Прокол харум». Я приказал ей поприторчать маленечко.

В тот день меня, Алеху Пряхина и Жэку Мордового позвали на Лубянку. Нас, лучших из МГИМО, проверили на годность. Мне приказали зажать зараз пальцами ноздри-уши; я подчинился, и старенький главврач Лубянки блатным движением схватил меня за яйца. С надрывным матом я согнулся в три погибели. И был безжалостно отсеян. Сочли негодным из-за слабых нервов и невыдержанности. А Пряхин с Мордовым прошли. Чекисты, знай, чекисты…

Смесь водки с винегретом подкатывает к горлу: рывком встаю, душимый спазмами, рвусь на балкон, перегибаюсь: все содержимое желудка летит в ночной, притихший генеральский двор. Кусочки винегрета звездами осыпались по липам, фонарям и окропили тротуар. Я снял кусок морковки с подбородка и утерся. Жить стало легче, стало веселей.

В углу балкона Алеха Пряхин лобзался с Ленкой Артамоновой. В белой рубашке с закатанными рукавами, наш самый сильный, будущий чекист лобзался с Ленкой Артамоновой, отличной телкой. Он — хоть простой чувак, но очень перспективный, она же — дочь 1-го секретаря Новосибирского обкома, ее папаша — с Брежневым на «ты».

Они женились через год. Ее старик помог, и вот в 70-м они уехали в Америку. Он получил свою кормушку в далеком Сан-Франциско, там он работал по оперативной части в консульстве. Жена сидела дома с сигаретой, тянула свой «мартини» и собирала чеки на пропой в Москве…

…В конце 70-х я трахал Артамонову в знакомой мне квартире в генеральском доме на Фрунзенской. Она заматерела, но все еще была прекрасна. Ругалась матом в простынях… Глотнув «мартини» и поставив пластинку Стэна Гетца, она мне рассказала про последние минуты жизни Лехи Пряхина.

В апреле 78-го, когда кончался срок, он был направлен идиотом-консулом с конвертом денег в Чайнатаун к косому Ли. Тот обещал последнюю компьютерную схему из долины Силикона. Алеха Пряхин вошел в кабак, сел в уголке, взял дабл-скоч и начал ждать. Клиент не шел.

Алеха просек неладное, залез в свой «шевроле» и поспешил домой. На зеркальце увидел: наружное слежение. Взял скорость, в попытке оторваться. На перекрестке был зажат уже тремя автомобилями и понял, что его берут. Тогда включил на всю катушку и помчал.

Алеха мчал, а в плюшевом салоне «шевроле» звучал спокойный голос саксофона. Стэн Гетц вел ту же линию, что десять лет назад в квартире маршала на Фрунзенской. Под эту музыку Алеха не рассчитал вираж: его машина пробила парапет и погрузилась в воды сан-францисской бухты.

— Ну что ж, — я выпрямился, налил два стакана «мартини» и сказал:

— Так выпьем же за тех, кто героически погиб за нашу Родину. Нехай им пухом будут все хляби и пески планеты! — На дне стакана я видел Леху Пряхина, который погружался в воду, сжимая штурвал и выпуская пузыри последней жизненной энергии, — под звуки невыразимой му…

Мюнхен, 1994

Франкфурт

Злосчастная судьба закинула меня во Франкфурт 15 сентября. Я вышел из центрального вокзала уже под вечер. Окинул ошалевшим взором площадь, пошел через трамвайные пути на Кайзерштрассе. Как мне сказали, место встречи совсем недалеко. Мне надо передать Павлунчику дорожный кофр и получить увесистый пакет башлей. Такая вот задача.

Рука сжимает ручку кофра. Глаза направлены в толпу — пучками из линз глазного дна — выискивают физиономию того, кто должен зваться Павлунчик… Где ты, продажный чех?

На перекрестке Кайзер и Мозельштрассе. Мелькают лица — воров, барух и наркопублики. Пучок внимания скользит по нищим, по убогим, по азиатам… от запаха мочи и красного винища в ноздрях слегка пощипывает.

А на моих японских? Наручная болванка с компьютером, тремя болтами и альтиметром показывает: семь вечера, ку-ку. 15 сентября. Злопамятного 93-го… Проклятый Франкфурт, почто сюда? Ладонь сыреет, я ставлю кофр между ног, закуриваю.

В потертом черном кофре — завернутая в тряпки, в трех целлофановых пакетах — жестянка с красной ртутью. Обогащенный литий. Открытие советской оборонки конца 80-х КБ Морозова. Одной такой жестянки достаточно для пары дюжин миниядерных устройств. Размером в пачку сигарет. Вот так-то, господа капиталисты!

Однако уже пора… Где ты, пиндюк Павлунчик? КБ Морозова мне заплатило тыщу марок, чтоб я тебе, блин, передал… А там — арабам, персам иль китайцам — едино. Ведь некоторые говорят, ее не существует в природе — красной ртути… Не существует, значит, нету и меня — майора Костюкова. Ушедшего из органов по состоянию здоровья. Пригретого в КБ Морозова… — Спасибо, гендиректор, отец родной! — Закуриваю снова. Крутой дымок уходит с ветром прочь — на Мозелыштрассе.

— Мужик, есть закурить? — заросший бомж на тротуаре. Сложил в подобие улыбки беззубый рот. Я поворачиваю спину: «пошел!» Уже темнеет, а этот, блин, Павлунчик… Шашлычный запах вырвался из близлежащей лавки, напомнил: давно не жрал! Слюна заполнила защечное пространство.

Иду к киоску турка: «Вот это!» — Он режет тесаком шмотки баранины, кладет в лепешку, туда же лук и перец. Зажавши кофр коленями, вгрызаюсь в донер-кебаб, жую, голодный пес. Бараний жир стекает на плащ. Я вытираю платком, давлюсь. Какая недиетическая пища! Желудок не принимает донер и начинает дергаться… Лучи из линз хрусталика — в толпе: да где же ты, Павлунчик? Обогащенный литий ждет тебя, проклятый чех! — Нечеткими шагами — на угол Кайзер- и Мозельштрассе. Японский хронометр — уж восемь вечера. Почти темно.

— Эй, шеф! — проклятый бомж на тротуаре не унимается. — Не твой ли клиент — того? — Чего? — тот разевает беззубый рот, указывает перстом на тротуар. На тротуаре — лужа крови. Довольно свежей, пузырчатой. Затем — дорожка из капель и снова лужа. От места, где я стою, до перекрестка, уходит за угол.

Иду по следу. Там много крови, и за углом — протяжный вой сирены. Мигалка крутится, толпа зевак. Я подбегаю и вижу только башмаки: «его» суют с носилками в автомобиль. Неужто Павлунчик?

Рывок, и кофра в руке нема: проклятый бомж бежит на всех парах с бесценным кофром в подворотню. Я рву за ним, скольжу на луже крови, и мордой — в выступ дома. Мой фокус зрения ломается. В зубах — завязла соленая кровища, моя, и едкий донер-кебаб поднялся к пищеводу. Видать, пробила судьба разведчика!

Шатаясь, вдоль стены, бегу за ним в проход: здесь красные огни и подозрительные лица… Где бомж проклятый? Без кофра мне не жить! Куда теперь? Над жизнью, как над Кайзерштрассе, завис ночной туман. Хрен разберешь, чего там кроется. За поворотом. Однако, проморгавшись, увидел: за поворотом — храм любви. Пора на приступ!

Немытым турком я проскользнул в вонючий эрос-центр. Донер-кебаб мотался в перегруженном желудке, и едкая изжога сходила пеной с губ моих.

Темно и сыро. Придерживаясь рукой за стенку, поскальзываясь и матерясь, я пробираюсь сквозь вестибюль, спускаюсь по лестнице направо. Еще направо. Навстречу сексуальной вспышке.

Такие же, как я, турецкие городовые спускались в подземелье. На штурм барух из эрос-центра. Уже немолодые и опухшие, стояли бабы в контакт-дворе, курили сигареты и сипло шептали: «Иди сюда, мальчишка, возьму…»

— Ну так давай, бери!

Она набросила резинку на мой кучу-елдак и принялась за дело. Каморка — два на два, и Троцкий на стене. Угрюмо смотрит из-под стальных пенсне, как деградируют в индустриальном мире лихие выходцы степей. Отторгнутые дети оборонки. «Она» сжимает губы, жмет на кучу-елдак, заставляя содрогнуться, и тут же кидает резинку под умывальник. Там, в ржавом ведерке — полно резинок.

Шатаясь, вылезаю из каморки. Бреду по коридору. Угрюмый, склизлый кафель. Чинарики. Густой замес мочи и семени. Зачем, кучу-елдак, покинул свой родимый дом? — пробормотал. И очутился в крепких лапах сторожей. Они проволокли меня по коридору вверх, раскрыли узорчатые двери, швырнули на ковер.

Подняв опухшее лицо, я увидал: на ложе, под балдахином, лежала шамаханская царица. Она вращала намазанными сурьмой глазами, потом присвистнула: «Раздеть его!»

Два стража сорвали с меня джинсы, куртку, бросили в бассейн. Там, в лепестках благоуханной пены, стоял я, худой, ненужный, лишь мой кучу-елдак качался над пенною водой.

Они меня купали, натирали, и вышел — не турком с баклажанным носом, а бесподобным принцем. Взошел на ложе прекрасной шамаханской царицы и там совокупился с ней под одобрительные возгласы рабов.

Мюнхен, 1994

Крым, ноябрь

На пляжах Феодосии начала 80-х ее можно было часто видеть — народную артистку СССР Марию Стекляру.

Бывало, подходила к нему — из неимущих отдыхающих, и говорила, глядя напрямую в глаза: «Вы знаете, товарищ, мне надо сегодня помочь. Подвинуть шкаф в гостиной».

Столь всесоюзна была ее слава, что каждый товарищ соглашался.

Сей повод раскрывался просто: она лечилась от чахотки. Где она получила ее — неясно. Наверное, в общаге кишиневского сельскохозяйственного, где провела она нищие студенческие годы, пока не заприметили ее на конкурсе народных талантов и не послали учиться в Москву. Там переспал с ней сам Цвигун — любитель молдаванок и старый кореш Брежнева. Карьера была готова, но в самом ее разгаре — проклятые каверны в легких…

Прознала она, что есть одно лишь народное средство — мужское семя, в больших количествах, и приняла решение. Глотать у коренастых мужиков. Южан с волоокими очами и крепким тазом. Для этого сняла себе спецбудуар — беленый домик во дворе, увитом виноградом, — бывшее глинобитное прибежище татар, выселенных отсюда в 44-м.

Внутри — ковры, пластинки, фотографии Марии Стекляру с Брежневым да зелья приворотные. Нечто среднее между кочевой кибиткой и мавританским гаремом.

Обычно заводила она мужчину, ставила пластинку себя — Стекляры, — зычной горлопанки последнего периода советской власти, наливала стакан молдавского портвейна, заставляла выпить. Ее чахоточная (худосочная) грудь начинала вздыматься, под такт то ли одесской, то ли бессарабской мелодии. Дочь колхозницы и сторожа из Приднестровья чувствовала себя Клеопатрой.

Потом расстегивала ему мотню и вынимала жилистое преподобие. Не заставляя долго ждать, принималась за дело. Мужик мычал, мотал головой, однако она не давала ему разрядиться сразу, продлевала миг. Когда мелодия песни доходила до высшей пронзительной точки и в действие вступали балалайки, она резко скручивала ему тестикулы и получала мощный залп по гортани. Потоки семенной жидкости заполняли защечное пространство и стекали в нутро, обогащая витаминами тело больной певицы.

Она вылизывала все до последнего, не оставляя ни капельки бесценной влаги, затем утирала рот и приказывала чуваку убраться восвояси.

Лечение продолжалось полгода. Удивленные врачи констатировали, что каверна затянулась; исчезли и темные пятна на легких. Стекляру возродилась. Однако она не покинула Феодосию и продолжала заниматься лечебным промыслом…

…Тот ноябрьский вечер 1982 выдался тихий, ясный. По радио сообщили о смерти Брежнева, и портреты с траурной каемкой были вывешены по всему городу. Однако она, не изменяя устоявшейся привычке, вышла на охоту.

Мужик в этот вечер тоже был ничего — крепкий, из санатория «Красная Таврия». Она — знаменитость — подошла к нему на набережной с вопросом — вы не могли бы помочь мне переставить мебель? Он не выдержал жгучего стеклярусного взгляда.

В шатре она немедля принялась за дело: острыми деревенскими зубами сжала ему уздечку, и визитер подпрыгнул от неожиданно острого ощущения. В момент его конвульсии она поперхнулась, и это стало непоправимой ошибкой. Потоки илистой семенной жидкости рванули ей в дыхательное горло. Она упала на ковер в невыносимой спазме удушья. В момент разрыва связей вспомнила:

Стояла прекрасная тихая погода. Мы лежали в стогу, курили козью ножку. Моя была свернута из сегодняшнего календарного листика — 8 ноября 1920 года. Над нами неторопливо проплывали облака…

Снаряды летели поверх нашего стога — через Сиваш — в Таврическую степь, где наши, знай, товарищи, готовились вести последний смертный штурм Перекопа. А мы перед атакой — здесь, уже в Крыму, лежали, говорили об анархии и воле.

Над стогом со свистом пролетел очередной снаряд и затерялся там, в материковой Украине. Заржал и пернул конь, запахло теплым экскрементом. Моя мозолистая пятерня потянулась кверху и собралась в мощный кукиш.

Второй снаряд разорвался ближе и вызвал истошное ржанье наших жеребцов. Калякал я с товарищем махновцем Артамоновым, несмотря на всю эту катавасию, но тут подковылял Каретников — на кривых кавалерийских ногах, с кожаной заплатой, вшитой промеж галифе.

— Что, братва, прохлаждаемся? Батька Махно послал вас сюда — добить реакцию, а вы..

Мы нехотя поднялись. Каретников был зол: «Давайте, все по коням!»

«И ты — Чепцов — анархо-синдикал такой-сякой!»

Сплюнув и поправив переметные сумы, сели мы на лихих коней и помчались в тыл белых, бешено защищавших последние позиции у Перекопа.

Из исторической справки:

9 ноября 1920 года. 52-я и 15-я дивизии красных, а также бригада махновцев перешли ночью Сиваш, а утром бросились сзади на Перекоп.

Однако в середине дня левый фланг 15-й дивизии красных был опрокинут налетевшей из-за врангелевских окопов кавалерией генерала Барбовича и стал отходить. Белые бросали в бой последние резервы, лучшие части.

Навстречу коннице Барбовича был брошен корпус Каретникова: вылетев навстречу белогвардейцам лавой, махновцы сымитировали неизбежность рубки и, лишь в последний момент разделившись, ушли в две стороны, оставив на пути белых двести хлещущих огнем тачанок с пулеметами.

Анархо-синдикал Чепцов не удержал коня и ворвался в ряды белых. Сверкнула сабля: его голова раскололась как арбуз, и алая кровь обагрила степь под Перекопом. Впрочем, никакого значения это уже не имело: вторая линия обороны врангелевцев была прорвана, Фрунзе ввел в бой конные резервы.

Началось беспорядочное, без боя, отступление белых к черноморским портам…

Мюнхен, 1995

Потемкинская лестница

— Спасибо, дорогая! — он содрогнулся, пролив ей на лицо свое немолодое, пожелтевшее семя.


— Спасибо, дорогой! — она протянула руку за «Клинексом» (салфеткой), однако рука остановилась, втерла семя и лицо и шею: содержит важные гормоны. Отблески портовых фонариков плясали по ее усталому лицу (да, стареет жена).


— Тебе налить джину с тоником, дорогая? — О да, пожалуйста… Он налил. — А сигарету? — О да, пожалуйста.


Он затянулся сигаретой и передал ей. Еще раз потянулся. Его чувственные губы, тело — здорового, упитанного европейца пятидесяти лет. Поскреб в затылке; «Ты помнишь, вчера в Алупке, мы посетили Воронцовский дворец… тебе понравилось?»


— Не очень. Во всем видна имитация… эти цари — обычные эпигоны. Во всяком случае, я никогда бы не поставила Ливадию рядом с Корфу.


— И я того же мнения. Однако Потемкинская лестница — это совсем другое… я вспомнил кадры Эйзенштейна.


— Не знаю, не видела.


В каюте — полумрак, за шторками — Одесса октября 94-го. Сегодня утром прибыли из Ялты. (Когда вчера вечером на закате огибали южный берег Крыма, поразила безжизненность побережья. Ведомственные санатории стояли пустыми громадами, лишь одинокие окошечки вахтеров светились в сумерках).

Весь день они ходили по Одессе. Местные говорили, что город заметно опустился и обеднел после распада СССР. Присутствовали на обряде крещения в одной из церквей (поп пел неубедительно), затем прошлись по Дерибасовской. Ветеран-афганец играл на гитаре, что-то рассказывал рыкающим голосом (денег почти не кидали). Зашли в антикварный магазин на Пушкинской, и он купил там серебряный портсигар, где кучер лихо гнал тройку и написано было: его Превосходительству, статскому советнику Урусову в день Ангела…


— А как твой новый контракт? — спросила она. — На пять миллионов долларов — у Куперфина? — В порядке. Если до окончательного расчета я умру или что-то вроде этого, деньги будут переведены тебе и дочери.
…

Ему удалось спрятать портсигар за пазуху, и он прошел сквозь строй украинских пограничников, ничего не задекларировав. Они, вчера еще цепные псы СССР, служили незалежной Украине. Да, так и не среагировали, среагировали… Уже на «Мегафьорде» он сбежал в кабину и спрятал в чемодан.


— Ты пил сегодня с этими американцами?


— Ах, эти идиоты…


— А как твое давление?


— Да ничего…


Настала пауза, Флора была невыносимо занудна. А лайнер-гигант, на коем они совершали круиз по Черноморью, стоял последний вечер в порту Одессы.


— Ты разрешишь мне, дорогая, немного пройтись по воздуху? 


Она кивнула головой.


Он вышел к терминалу: понурый пограничник в зеленой фуражке, угрюмо курил, стряхивал пепел в темную воду.
 С тех пор как Советский Союз — того, он дал нехотя присягу на верность Украине; но этого Фредди знать не мог, и потому депрессия служаки была ему непонятна… (сам он не смотрел в молодости ни «Константина Заслонова», ни «Джульбарса», однако — хорошо помнил «Броненосец Потемкин» Эйзенштейна).

…
В зале ожидания торговали матрешками, водкой, символикой постсоветского пространства.

На скамье сидела. Блондинка с черными глазами. Широко расставив мускулистые ноги. Чувственная путана — блондинка… с черными глазами. Хотел пройти мимо, однако она окликнула:


— Эй, мистер, уэр ар ю фром?

— Фром Бельджиум…


— Эй, Бельгия, хочешь секс уис ми?

— Нет, ноу, отстань..


Однако она приподняла юбку, и он увидел вызывающее лоно, покрытое светлым пушком… (Не догадался сразу, что она гидролила лобок, по наущении более опытных товарок. Не догадался также, что истинный цвет ее волос был — иссиня-черный, и была она потомком безжалостных скифов-кочевников, заселявших юг Таврии с незапамятных времен. Сама — прибыла из Херсона, где развлекалась с ребятами из банды Толика, пока не надоумило — в Одессу.)


— Хау мач? — Она подмигнула: «Тридцать долларов».


Тридцать долларов был хороший оффер, он же ангебот. 0н, как торговец дверными ручками, сразу понял.


Подумал однако: а я ведь сношался час назад… в моем-то возрасте… давление…


— Надо подумать, — он начал искать путь к отступлению, но она молча и уверенно взяла его за руку, повела на выход. Пограничники провожали их сочувственным взглядом: «Ну, вафлистка, дает!»


Вышли на воздух. Распахнутое небо светилось мириадами звезд.


Подул бриз, зашевелил купами деревьев на склоне. Направо — Потемкинская лестница и Ришелье на возвышении. Здесь — тропки, привкус криминала и темень. Карабкались по склону. На маленькой поляне под деревом остановились. «Мегафьорд» светился белым корпусом внизу, у терминала.


Он с раздраженьем вспомнил, что не захватил резинку.


— Эй ю, хэв гот кондом?..

— Не надо, Бельгия, я так. Без гандона.


— Ну тогда только в рот… слышь ты, только, ноу риэл фак!
 Блоу джоб… (О, лишь бы не милиционеры на соседней аллее!)

Та захихикала, достала его дряблый член и принялась грубо стимулировать. (Что-то жестокое в ее глазах со скифским разрезом!) Однако — физиология — он напрягся, он был готов. (Дюк де Ришелье с холма безучастно взирал на сцену в кустах.)

Потом нагнулась до самой до земли, по-обезьяньи, и сзади ввела. Резинка? Резинки не было.


Мысль о СПИДе вновь промелькнула в его смятенном мозгу. Почувствовал, как ее цепкое скифское влагалище плотной варежкой обхватило его пещеристое в прожилках тело — как будто писанное с картин старых фламандских мастеров (битая дичь с померанцем и сыром).


Он сразу ощутил себя как дома: среди поперечных складок и продольных валиков, щедро сдобренных выделениями бартолиниевых желез. Это было коренное отличие от Запада: там проститутки полностью фригидны и смазывают губы специальным гелем.


Скользит в результате гадко, безвкусно. А эта мышечная труба встретила его обильными соками.


У некоторых беспозвоночных влагалище представляет собой трубкообразный заворот, у других это — мышечная полость. У представительниц диких народов сохраняется способность произвольно сокращать эту мышцу, в Таиланде практикуется также «вагинальное курение»…


Не только у самок человеческих, но также у сумчатых, копытных, грызунов, полуобезьян и приматов в преддверии влагалища находится девственная плева (здесь, конечно, об этом речь не шла).


Да, у Люси Тинтаренко этого не было. Однако содержалось знатное количество полостной жидкости за счет просачивания сыворотки из стенок сосудов. Жидкость сия обладает бактерицидными свойствами, хотя и не помогает от СПИДа.


Поэтому — очень громко хлюпало. (Не слишком ли громко? Где милиционеры?)


Он вытащил, прислушался… В кустах на скате — стоны… мелькали огоньки: наверное, милиция искала последних блядей, пьяниц и неудачников — окрест Потемкинской.


Он задвигался чаще и, забыв об осторожности, въехал в заднепроходное (анальное) отверстие. Вошло как по маслу.


Мы говорили уже, что пищеварительная трубка у большинства животных начинается ротовым отверстием и кончается анальным. 
Эти две трубы и стали в конце XX века любимым местом сношения двуногих.


Необходимо уточнить: прямая кишка кончается у ряда животных клоакой. У живородящих — это просто заднепроходное отверстие. Оно окутано плотным слоем брюшного эпителия, устлано ворсинками. И все это — подвешено на брыжейке.


Слизистая оболочка образует многочисленные полулунные складки и длинные крипты. Они усиливают фрикцию. (Поэтому в пенитенциарных заведениях всего мира так любят сношаться через это отверстие.) Конечно, гладкость эпителия здесь нарушается ввиду венерических болезней, геморроев, запоров, гельминтов, поносов и особенно половых сношений. Очко любителя анальных игр выдает своего владельца: оно «разработано», рыхло и вываливается наружу.


Однако у нашей красавицы до того еще не дошло: она могла произвольно сокращать очко и вызывать у нашего героя мучительные спазмы и угрызения за неправильно понимаемую сексуальность.

Осознав это, он вытащил. Она, как заведомая шоколадница, не пикнув взяла в рот.


Она взяла в рот: ловушка захлопнулась… Ротовая полость: глотка-зев. Быстро и хитро заработала языком — острым скифским языком, сохранившим терпкость дымных кочевий. Корень языка был шершавый, немного обложенный. Небно-язычная дужка — рифленая, как терка. Он ощутил эти небные пластинки и зажмурился.


Ее слюнные железы работали вовсю и наполняли обильной пеной защечные мешки. Эти слюни пузырясь выползали из уголков рта, и он прошептал: «Еще, сильнее!» (а про себя смеялся: всего-то за тридцать баксов — цена коктейля в баре «Мегафьорда»!).


Она напоминала ему кровососущее насекомое, вытягивающее из него живые соки…
Топография рта подобных тварей была ему знакома — за десятки лет походов в публичные дома всего мира — как первого, так третьего и второго миров…


Но он не ожидал, что у путан остблока сохранилась способность к особым вариациям орального секса. (Эта способность особенно развилась в условиях постсоветской анархии и отмены всяческих регламентаций.)

Конечно, это была опасная микрофлора, где могли водиться не только гнилостные бактерии, но и носители венерических болезней.


Он вспомнил также, что ротовая полость у живых организмов появляется из первичной кишки… но перистальтика сохраняется.
 Поэтому — возможно соитие и в заднюю (прямую) кишку — та же перистальтика. А можно — и в рот…

В этот миг автоматической рефлексии она без предупреждения скрутила ему тестикулы, чем и спровоцировала неудержимую конечную реакцию. Чуть не потеряв сознание, стоял как одуревший, прислонясь к сосенке. Внизу — сверкал огнями «Мегафьорд»…


Она сплюнула, засунула за пазуху баксы, махнула ему рукой — и след ее простыл. В постсоветском пространстве. Он пришел в себя, еле нашел салфетку в кармане брюк, заправился…


Темные кусты, подозрительные шорохи по сторонам, и небо — как во времена Геродота. Чертыхаясь, стал продираться сквозь кусты к Потемкинской лестнице. Здесь было пусто, лишь пара влюбленных да бухарик, заснувший у парапета.


Скорее, наверх! По бесконечной Потемкинской лестнице, так мастерски запечатленной Эйзенштейном. О ужас! Как будто рядом здесь проносится коляска, а в ней — ребенок. Ребенок кричит, заливается, а сверху — железной поступью, штыки наперевес, спускаются солдаты. Залп, новый залп…

— Что же вы делаете? — кричит учительница. — Бабах! — пуля разбивает ей пенсне, глаз вытекает на щеку.


Скорее — в город! «Мегафьорд» внизу у причала становился все меньше, сверкал огоньками кают и баров, где поглощались коктейли и шла беседа на разные значительные темы (поляк-тапер наигрывал мелодии из американских мьюзиклов). 


Пробежал безвкусный, в римском стиле, памятник Дюку де Ришелье и углубился в город. На первом перекрестке остановился.
Еще один памятник. Да, памятник. Плохо отесанный кусок гранита. На каменном обелиске — в стиле соцреализма — матросы разевали ощетиненные усами рты, а вожак — крепыш в бескозырке — вскинул флаг (должно быть, красный). Золотыми буквами было выбито: «Потемкин» остался непобежденной территорией революции». В. И. Ленин. Пошатнувшись и схватившись за сердце, Фредди ван ден Флок прислонился к граниту: «Потемкин, да-да, тот самый Потемкин»!

Во-первых, это был известный фаворит Екатерины (не путать с графом Строгановым, создателем бефстроганова)… А во-вторых…

…Он вспомнил 50-е, когда нищим студентом он раздавал троцкистские листовки в предместьях Антверпена. «Потемкин» называлась газета, которую… впрочем, неважно. Важно другое: «Потемкин», он же «Князь Потемкин-Таврический», эскадренный броненосец Черноморского флота, экипаж 730 человек, был построен в 1904 году, незадолго до памятных революционных событий последующего года.


Как гласит легенда, матросы взбунтовались из-за тухлого мяса: щи якобы кишели червями. На самом деле они не могли дождаться начала всеобщей политической стачки на флоте, так распропагандировал их своими речами большевик Вакулинчук.

Началась драка. В схватке с корабельным начальством был смертельно ранен зачинщик бунта — Вакулинчук. После этого матросы расправились с наиболее ненавистными офицерами (вышвырнули их за борт) и взяли курс на Одессу.

Вечером 14 июля 1905 года броненосец под красным флагом прибыл в Одессу, где в это время проходила всеобщая стачка. Весть о появлении «Потемкина» вызвала ликование рабочих. Однако убедить команду высадить десант не удалось. (Матросы пили в кубрике.)


16 июля состоялись похороны Вакулинчука, вылившиеся в политическую демонстрацию. Вакулинчук лежал в гробу, плотно сжав губы. Красный кумач облегал стальное тело большевика.


В тот же день «Потемкин» дал два артиллерийских залпа по району города, где находились власти и войска (стекла мерзко задрожали в кабинете полковника Оципкина…) Но те — не сдались. Наоборот, они устроили расстрел на Потемкинской лестнице, который мы помним по фильму Эйзенштейна. (Не исключена и обратная последовательность — сперва расстрел демонстрации, потом — залп «Потемкина».)


После этого матросы долго совещались: что делать? Решили — покинуть Россию, где гнет самодержавия и вероятный трибунал за бунт на корабле.


И вот — «Потемкин» направился в румынскую Констанцу, пройдя сквозь строй боевых кораблей, не осмелившихся дать по нему залп. В Констанце матросы сошли на берег, многих разбросало по Европе.

«Потемкина» вернули в Севастополь. Как побитого пса оттянули на буксире.


Последующие 15 лет корабль жил рутинной жизнью, и это, наверное, были счастливейшие годы его жизни. Матросы вовремя драили палубу, чайки садились на бортики, капитан орал в матюгальник. И в годы первой мировой «Потемкину» везло — он невредимо бороздил акваторию Черного моря.

Во время гражданской войны и интервенции «Потемкин» был захвачен силами Антанты в Крыму. В апреле 1919-го он был подорван интервентами в севастопольской бухте. После окончания гражданки «Потемкин» был поднят на поверхность, но выглядел ужасно: продырявленные форштевни, помятые бока. Из-за неисправимых повреждений он был разобран.


Мюнхен, 1995

Небо над Берлином

1992-й год. Весь вечер читали отрывки из новых произведений российской литературы — прозу, поэзию и общественно-политическую эссеистику.


На вилле литераторов в берлинском районе Панков восточные немцы представляли гостей — писателя Закруткина, дебелую писательницу и эссеистку Сумарокову, а также поэтессу Машу Минц.


С глазами, красноватыми от алкоголя, она читала стихи о евразийской сущности России. 


Потом были вопросы — о том, как повлиял развал Союза на творческий процесс, о новой ответственности литератора, о выводе советских войск. 


Затем всех пригласили на ужин — в таверну «Рогатого оленя». Там за пивом предстояла беседа о судьбе российского писателя в постперестроечное время. Юрген так и сказал: «Птенцы гнезда Горбачева, прошу на ужин!»


А литератор Птичкин передернулся — как это противно — брр! — И эта Минц будет сидеть напротив и этот немец Юрген — ну просто достал со своей перестройкой, я не могу! 


Российским неприметным гостем он выкрался из виллы — чтоб не заметили — и начал пробираться по темным улицам к метро. В кармане — смятые бумажки — полсотни марок, монетки на транспорт, а также — фляжка восточногерманской водки «Корн».


Ночной вагон доставил его на станцию «Берлин Цоо». 


Побрел куда глаза глядят. Увидел: крошечный пип-шоу, в проеме у Кудама. Фонарики мигают и стоны в репродуктор доносятся. Заходят сплошь турки да югославы — листают журнальчики, жуют, плюют, уединяются в кабинках, выходят с мертвыми глазами. 


За марок 20 можно позволить и покруче — уединиться с дамой — сеанс на пару, и тогда все будет в натуре. 
Он колебался, он медлил, хотел и все же боялся чего-то. Однако решился, купил билетик, вошел в кабинку. Напомнила радиорубку. Заплеванное кресло, окошко забито наполовину фанерой.


С той стороны явилась она — помятая турчанка в купальнике и сумочкой подмышкой, подбитый глаз и взбитая прическа. Поставила вопрос ребром: 
— Что будем делать, шац?

— На выбор — минет с резинкой или — сеанс автоэротики — могу изобразить двойную пенетрацию — вагину и анал с вибратором. — И высыпала из сумочки резинки, тюбики и побрякушки.

Он сидел, судорожно думал: «А что, а как, а если?» 
В ее слюне, в кариесных трещинах зубов, в складках губ, в глотке гнездятся, должно быть, убийственные носители ВИЧа, ее имеют в задницу турецкий сутенер и югославский бандит. Воистину темна закулисная жизнь парий, запутаны их судьбы в подворотнях Западного Берлина! 
А если бактерии, вернее, вирусы проникнут сквозь резинку? 


Решился: давай анал с вибратором. 


Она расположилась на краю стола, раздвинула худосочные икры и обнажила бритый гениталий с темными губами — как у представительниц южных народов. Мокнула вибратор в крем, воткнула в срамную щель, притворно охнула.

Затем взяла второй черный вибратор с золотой окаемкой и и ввела его ниже — в самый зад.


Анал. Они учат сжимать и разжимать сфинктер. В результате, эластичность значительно возрастает. Они могут засунуть туда огурец, а иногда и руку. 


Его шлюзы прорвались — в салфетку, предусмотрительно положенную рядом.


— Благодарю тебя и желаю тебе хорошего вечера! — радостно объявила лахудра и быстро собрала сумочку. 


Он вышел. Усталые бомжи раскладывали спальные мешки в дверных проемах Кудама. Широко небо над Берлином, мерцает лиловая хмарь в отблесках бесчисленных огней. Небо нуворишей, бездомных и дезертиров Советской армии, а также несчастных литераторов вроде него.


Вытащил фляжку шнапса и осушил ее. Добрался до последнего У-бана, нашел почти наощупь «виллу литераторов», забрался под одеяло, всхлипывая прошептал: «Птенцы гнезда Горбачева! Ну блин сказали!»


И сам себе ответил: 
— Я хотел вам сказать, господа, что ничего не изменилось! Я хотел вам сказать, что ничего не получится, что я ни за что никогда не соглашусь со всем этим! И пробормотал засыпая: 


— А может, все впустую, а может, зря мы покинули свою могучую, свирепую и такую теплую совдепию?



Прага, 1999

Олеся или беспричинная любовь

Он говорил, пуская густой сигарный дым сквозь пористые ноздри, и в серых глазках его появлялось подобие слез: «Такова природа женщины. Они все бляди».


Она же спокойно отвечала: «Да что ты, мой милый, какие бляди? Мы — честные давалки».


Он нашел ее ночном баре отеля «Пупп» в Карловых Варах и вот уже три дня с ней не расставался. 


Когда он вошел в игорный зал, она сидела с 50-летним немцем за картежным столом. Немец дулся в «Блэк Джек» и был наигранно весел. Пред ним уже громоздились три столбика фишек.

Она сидела рядом, была весела, но — внутренне немного прохладна.

— Выразительное лицо и отменная фигура! — подумал он.

Она была — под метр 80, стройная, ну точно модель для «Хастлера». Вот только нос крупный, как у теннисистки Штефи Граф. Мила, не красавица но главное — фигура. Как у прыгуньи с шестом, вытянутая талия, мускулистые ноги. Редкая особь. 


Поздно вечером он снова увидел ее — на этот раз в ночном баре отеля «Термаль». Немец уже покинул ее, и она сидела одна у стойки, насмешливо оглядывая зал. Где кучковались чешские проститутки, пошатываясь, переходили от столика к столику немцы, турки, арабы и русские. 


За 100 евро она согласилась подняться к нему в номер, спросила вызывающе: «Чем будем заниматься, сексом?» 


Быстро приняла душ и подошла к нему абсолютно голая, Диана-охотница, уверенная в своей неотразимости. Достала синий суперсмазанный презерватив и одним движением накинула на мгновенно напрягшийся орган. 


Его удивило, насколько плотно обхватила она его. В бульварной газетенке читал он, что именно такие, с развитыми мышцами влагалища, накрепко привязывают мужиков, давая им нужное ощущение силы. Не зря тот самый немец из казино приезжал из Мюнхена каждую неделю — видимо, не мог без нее. К тому же — экономия. В Германии девки такого уровня стоят в разы больше. И без всякой там метафизики, разговоров о прекрасном. 


Сколько же ее мужиков трахало? Как всякая молодая самка, она рассчитана на 10 лет беспрерывного секса, но где-то на своем пределе, раз ей под 30. 


Зовут ее Олеся. Родом из Белоруссии, когда-то влюбилась в московского водочного негоцианта. Он приехал в Витебск в 92-м, открыть заводик по производству водки. Забрал ее в Москву, там начал изменять и все твердил: «Куда ты денешься? Сиди как кошка на теплом месте и не рыпайся!» 


Ее трахали: мебельщик из Барселоны, продавец холодильников «Горенье» из Мюнхена, и десятки других. Испанец ревновал, злился, провоцировал на ссоры. По утрам дулся. Немец заставлял исполнять лесби-шоу с подругами, это его возбуждало.


И в том же роде.

В Карловы Вары они приезжают по туристической визе. Виза действует 30 дней, но за взятку они умудряются проторчать три месяца. Девчонки из Украины, Белоруссии, Молдавии. 


Дешево стоит тело из постсоветского пространства. В Европе и Америке — такая пошла бы за тысячу в ночь. А здесь — сто евро. И я советую ей перебраться в Германию. В постперестроечной Москве для новых русских Олеся уже старуха. Для них и 22 — уже предел. Берут 18-летних девчонок. В этом русские схожи с китайцами. У тех тоже культ совсем юных. 


Но немцы — сущие геронтофилы. Народ стареющий, и ценит зрелых женщин. Для них Олеся — просто ребенок. Я говорю ей: «Ты супер-валькирия, высокая, стройная и белокурая. Ты соответствуешь национальному идеалу германцев — так пользуйся этим, бери их за яйца!» 


Она думает, соглашается. Говорит, что будет учить немецкий. У меня сомнения. 


Автобус увозит ее в Витебск. Идет от Праги до Минска ночь и полдня. С накопленными долларами и евро она возвращается на хмурую родину. Дома надевает фартук и начинает помогать родителям. 


Отец на пенсии, работал инженером на оборонном предприятии, а мать — домашняя хозяйка. Мать отцу никогда не изменяла. Родители не могут и представить, что дочь — путана. 


Итак, она стоит у плиты, жарит котлеты. Биологические часы тикают. Близится 30-летие. Пора рожать, пора определяться. 


Согласно элементарным подсчетам, молодые женщины в группе 18–28 лет должны обслужить троекратное количество мужчин. Те, счастливчики, трахаются от юности до самой смерти. А женщина после 40 стареет не только физически, но и психологически. 
Становится усталой, жизненно разочарованной, материальной. Азарт и секс уходят. 


А после родов — расслабнут мышцы влагалища, ребенок высосет ей сиськи, от всяких домашних дел загрубеют руки и глаза подернутся мертвой пленкой — как у большинства закабаленных домашним рабством женщин. И упадет на землю тьма, какой не было от сотворения мира.

Карловы Вары, 2004

Славка

В другой ситуации он бы трахнул ее. Ее звали Славка.

Поезд замедлял ход, пересек немецко-чешскую границу, приближался к станции Домашлице.

Резко тряхнуло, он не понял отчего — то ли отцепляли вагоны, то ли устанавливали новый локомотив. Он вышел, как был в носках, в коридор. Следующее купе было пусто и темно, другое тоже.

В третьем сидела она. Высокая, в джинсах, с немного нелепой прической на голове, но со следами былой симпатичности. Лет 42-х. Славка.

Он спросил, правильно ли они едут, и не задерживают ли поезд. Она что-то бегло ответила на получешском. Выяснилось — она словачка, едет из Регенсбурга, с заработков. Там провела месяц, ухаживая за старой немкой.

Это ее вторая поездка сиделкой. До этого — Австрия. Сама живет в Кошице — это такая дыра в восточной Словакии. На жизнь заработать трудно. Из Кошице убежали все молодые медсестры и прочие мобильные кадры. Цель — Австрия, Германия. На заработки уехал и муж — в Россию, в Воронеж, где что-то строит.

Так вот. Она стала рассказывать про службу у этой немки. Свет тусклый, вагон потряхивает, поезд приближается к Пльзени, и этот словацкий диалект, похожий на чешский, но ближе к украинскому. Какой-то восточный праязык.

Короче, хозяйка-немка — жирная свинья, она ее носила на руках, сажала на качалку и горшок. Однако старуха ее шпыняла и важно соблюдала все эти дойче-ритуалы: тринкен кафе каждые три часа, и многозначительное молчание. Даже инвалиды и старики в Германии полны важности.

Стареющая нация немцы: либо без детей, либо дети не хотят ими заниматься. А деньги есть. И эта пфлеге (уход) стоит в среднем 50 евро в день. Из них в Регенсбурге Славка получала 30, а остальное брало агентство по найму. Вот так вот и живут-стареют эти немцы и пробавляются славянской кровью и заботой.

Она разговорилась, даже подсела к нему, притерлась, показывая некий документ от агентства. Он подумал, что трахнуть ее ничего бы не стоило, однако смущало два момента. Первое — у нее были какие-то не очень здоровые зубы, темноватые, что ли. Второе — показалось, что пахло каким-то потом, похожим на залежавший лук. И, главное, ехал он домой к жене, где через 2–3 часа должен был исполнить супружеский долг.

Однако возбуждение проникло в кровь, он вышел в туалет, полил макушку водой из трясущегося умывальника и тщательно причесался. Выйдя в коридор, все же унял свой пыл, подошел, извинился, сказал, что ему пора идти, и в своем вагоне крепко проспал до самой Праги.

Прага, 2005

Загрузка...