IV. Русская повесть

13 декабря 1788 года молодой граф К. выезжал из Петербурга на учебу в Германию. Было прекрасное безветренное утро, скрипел снежок и звезды таяли на зимнем небосводе.

— Прощай, барин! — сказал старый дядька-учитель, перекрестил его и отвернулся.

Закутан в шубы по уши, смотрел граф, как исчезали петербургские заставы. Пошли мелькать столбы и жалкие чухонские избы.

Проехал Дерпт, Ревель, Ригу.

Климат становился мягче, дороги лучше.

Новый 1789 год он встретил в Кенигсберге, в гостинице Шварцблоха. Там собралось довольно много людей приличных.

— Вы, русские, — сказал графу швед Адольф, — народ упрямый, дикий, но нерастраченный. Вам надо много тратить.

Хозяин согласился. Все пили за Россию, за нерастраченный талант.

На следующий день Адольф повел гостя к великому Гольдштейну, философу. Говорили о системах, о мирах, о Провидении.

Гольдштейн составил гороскоп России и показал на точку X. Сказал, что здесь опасность.

Затем путь молодого графа пролег в Варшаву, Берлин, и вот он прибыл Лейпциг.

В кривой Хайнгассе, недалеко от ратуши, граф К. снял комнату и занялся науками.

Он изучал Декарта, Лейбница, Гольдштейна, Монтескье.

По вечерам кутил, а после пива все говорили о Франции, о Конституции, о мире.

Прошло пять лет, и, получив магистра, граф К. сложил пожитки в дорожный кофр и двинулся домой.

Берлин, Варшава, Рига, Ревель, и вот…

Вид Родины обескуражил графа. На станции близ Нарвы медленно меняли лошадей, в трактире были мухи.

— Россия, — с горечью подумал он, — до кой поры? — и записал в дорожном дневнике: «Глянул окрест, и опечалилась душа моя. Разбой и произвол кнута».

В Москве он поселился в переулке на Арбате, обставил же квартиру по-немецки: все карты мира, черепа, коллекции монет и трубок.

Ночами у него клубился дым. Шли споры — о Конституции, о царстве справедливости. Среди друзей особо выделялся Федор Б. — лет двадцати, отчаянный картежник, офицер.

Однажды он сказал: «Французский опыт — пора в Россию! Тиранам — смерть!»

Об этом тут же узнали. За ним пришли. Он гордо поднял голову, пошел на выход. За ним всплакнула Дуня, сенная девушка. Метель замела его следы.

Его дорога пролегла в Сибирь. Минуя города, с конвоем, он быстро добрался до назначения.

В губернии Тобольской нашли ему село — Орехово, среди лесов и хлябей. Шел 1800 год.

В Орехове попал Федор в избу зажиточную, к староверам. Отец — костлявый великан, мать необъятная, иконы с Троеручицей, застенчивая дочь.

В своем углу он разложил предметы, подаренные графом, — трактат о воле, череп, карту мира и трубку.

Весь первый день он думал о произволе, за стол не шел, курил. На пятый день пошел купаться, а через месяц венчался с хозяйской дочкой по старому обряду.

Через год он вовсе изменился. Грибы да малина сделали свое дело: Федор перестал бредить цареубийством, увлекся землепользованием. Родился мальчик, Ванюша.

Когда Ванюше стукнуло 12, Федор скончался и, умирая, оставил сыну карту местности, шкатулку минералов и некое письмо для графа К.

И вот, надев отцовскую доху, обнявши мать и помолившись образам, Ванюша тронулся в дорогу. Котомка не тянула плеч, шагалось хорошо. Два месяца он был в пути.

В начале марта он постучался в двери особняка на Сивцевом. Открыл сам граф — безумный взгляд, на вид все шестьдесят. Он ввел парнишку в дом: «Так вот ты кто!»

Граф не имел семьи, слыл чудаком. Друзья считали, что поездка в Германию его испортила.

Ванюша удивился, увидев в кабинете каббалистические знаки, засушенную руку княгини М. — любовницы Сперанского, и книги, книги, книги…

— Европа и Америка — суть продолжение египетской традиции, — промолвил граф. Он сел у печки и открыл письмо.

— Любезный граф, — писал ему покойный Федор, — покайся, откажись от смуты, вернись к народной вере.

— Какая чушь! Но почему? — граф встал и хрустнул пальцами. Потом накинул шубу, позвал Ванюшу, и они пошли по улицам Москвы.

Уж вечерело. Сверкали золотые маковки церквей, лотошники кричали, вокруг — купчихи, ямщики пузатые… Да, Азия-с, дыра… Ты слышишь, Ваня?

Тогда, по младости, не знал Ванюша смысла этих слов…

В ту ночь он плохо спал в гостиной графа. Громадные часы, их мерный бой, скелет и шпаги, казалось, виделись в кошмарном сне.

В июле началось вторжение Наполеоново, и вскоре слухи поползли, что взятие Москвы близко. В сентябре французы были у стен столицы.

Граф ожил: он выходил на долгие прогулки и с радостью смотрел, как собирались и уезжали целые дома, его смешили хрюканье свиней, визг домочадцев.

В Москве ночами шла гульба и до утра не затихали крики пьяных мужиков. То был забавный, но короткий миг: ушли войска, купцы, дворяне, остался сброд.

И вот, ненастной осенней ночью раздались стуки в дверь. Сам граф, накинув шелковый халат, пошел открыть: там собрался дворовый люд, руководимый Кривым Васютой.

— Вино найдется, барин?

— Ступайте прочь!

Раздался крик, упало тело. Ванюша, выбежав, увидел графа, лежащего с пробитой головой. Ватага уже ворвалась в дом и рушила всю утварь в поисках вина.

Последние минуты графа К. были ужасны: он бился в пене, бредил о Египте и, умирая, сжимал на шее некий знак — змею и иероглиф на цепи.

Два дня спустя в Москву вошли французы. По чистой лишь случайности дом графа уцелел среди пожарищ, хоть был разграблен. Ванюша спал в сенях, когда раскрылась дверь и статный капитан-кавалерист вошел с пятью гвардейцами.

Жером, как настоящий европеец, велел солдатам навести порядок и вскоре сел пить кофе в кабинете графа.

Француз Жером имел довольно любопытную причуду: в свободные часы он брал Ивана и шел бродить по улицам Москвы — искать курьезы.

Бывало, заходили в ветхие усадьбы, и там, среди предметов старины, Жером искал только ему известное. Он хмурился, он улыбался, перебирая безделушки.

Однажды он нашел киргизский стеганый халат и был безмерно счастлив: смотрелся в зеркало, плясал.

Естественно, предметы графа К. он все собрал в сундук: гравюры, табакерки. В суровые морозы он спал на сундуке, накрывшись медвежьей шкурой.

Но вот приказ был дан отступить: холодным ноябрьским утром войска Наполеона потянулись из столицы.

Жером сидел в санях, закутан в медвежью шкуру, положив на колени кривой турецкий ятаган. Рядом с ним — укутанный в платки Ваня.

Под Малоярославцем разбили бивуак. Сильнейший холод, безветрие, мерцающее небо и едкий дым костра. Жером ощипал ворону, наткнул ее на штык и стал обжаривать.

— Ты знаешь, Иван, — сказал он, закурив трубку, — здесь, в диком поле, среди волков, — я счастлив.

Раздался протяжный свист, и показалась казачья сотня: в короткой перестрелке Жером был ранен в грудь навылет и тут же скончался.

Ванюшу подобрал розовощекий русский офицер Туманов. Он посадил его в седло, и вскоре все были в лесу, среди своих.

Кавалерийский офицер Туманов был славный малый: он накормил мальчишку супом и с первой оказией отправил на родину, в Тобольскую губернию.

Казачья сотня, куда входил Туманов, особенно отличилась при Березине. Напившись до зеленых чертиков, ребята саблями загнали в реку немало лягушатников, и все были представлены к награде.

Потом прошли кампании в Европе, Наполеон был побежден, и летом 1815 года кавалерийский полк Туманова стал на квартиры в Страсбурге.

Порядок жизни был странный. Солдаты убегали из казармы, воровали. Их били шпицрутенами, а батюшка сурово выговаривал.

Офицеры все больше пьянствовали, плясали на балах, а кое-кто стал посещать вольнолюбивые кружки.

Однажды августовской ночью Туманов шел с бала, шатался и что-то напевал. Навстречу выскочил пьяный казак: «А, это ты!» — и замахнулся шашкой.

В мгновенье ока поручик понял тайный смысл смерти. Однако ж — пригнулся, и сталь вонзилась в дерево.

Ударив казака в живот, он побежал.

Тот, лежа, ругался вслед ему.

Случилось так, что наш Туманов был вхож в семью Жерома, погибшего в России офицера. С его сестрой он был интимно близок и дружен с его отцом — отчаянным республиканцем.

И в дружбе со многими такими проникся он великим разуменьем.

Прибыв в Россию, Николай Туманов вступил в консорциум друзей — ревнителей свободы, стал заговорщиком.

Промозглым петербургским вечером (шел 21-й год) друзья собрались у Белецкого. При свечках выпили шампанского, обнялись. Турищев прочел «Хвалу свободе».

Потом Туманов зачитал «Устройство будущей республики». Все хлопали в ладоши. Идеи кипели.

Декабрь 1824-го. Когда войска построились в каре на плошади Сенатской, Туманов, в седле, дышал в ладони: вот оно!

— Эй, барин, ты чего? — шепнул мужик в толпе. Поручик не ответил.

Ударила картечь. Туманов был ранен, отправлен в равелин.

Его дорога пролегла в Сибирь. В селе Орехове губернии Тобольской расквартирован был он у вдовы Антошиной. Распаковал пожитки, присел.

Вошел мужчина лет 25-ти:

— Вы? Николай Иванович?

С трудом узнал Туманов в высоком землеустроителе мальчишку, вызволенного у французов.

Они разговорились. Иван закончил гимназию, училище в Москве, но вот застрял в провинции. Стал землеустроителем. Теперь им предстояло быть в одном задании. Рубить леса под новый завод.

Тайга безбрежная, стук топора: по вечерам, наевшись каши, Туманов говорил с Иваном. Иван ему поведал об отце, о графе, о Жероме.

— Как удивительно! Жером! — вдруг понял Николай Туманов цепь совпадений в этой жизни. — Я знал его сестру. Да, там свобода. А здесь — неволя. Беги в Америку, Иван! Ведь ты погибнешь в этой тайге.

— Америка? О ней все говорил мой старый граф. Взгляните! — Иван достал из-под рубахи цепочку, на ней — змея и иероглиф.

— Великий символ! — пробормотал Туманов. — Я от Жеромова отца такой же получил. Беги, Иван!

— Нет, Николай Иванович! Я человек неопытный, но думаю, что граф и вы — в плену у заблужденья. Работать надо в России. Вы все поймете.

Действительно, прокладывая тракт, Туманов вскоре изменился. Без книг, без женщин, без вина он стал другим — спокойным, молчаливым.

Однажды, проплутав с Иваном в лесу, их вывело к землянке. У входа сидел замшелый старец, из вымирающих народностей Сибири, и что-то кипятил на маленьком костре.

— Твоя садись! — сказал он русским.

На ломаном наречье он рассказал им притчу о хромом медведе.

Там получалось, что медведь многократно калечил ногу о капкан, но каждый раз шел на свои места в тайге.

Когда прошло два года, Иван сказал: «Теперь пора за дело браться!»

Он попрощался с Тумановым: знакомый купец Балыгин занялся золотом и брал его с собой.

В районе Красноярска им повезло: они наткнулись на золотую жилу. Иван разбогател, построил дом, завел семью.

Сергей родился в 1830-м, был весь в отца, но только больше силы нервической в нем чувствовалось.

Он рос в довольстве, с ним занимался местный грамотей из ссыльных — поляк Жегловский.

Когда Сергею исполнилось 13 лет, отец направил его в Москву — учиться. В санях, закутанный в медвежью шубу, он прибыл в первопрестольную. Шел 1843-й год.

Гимназия Завадских. Дортуар. К нему подсел румяный парень: «Я — Калызин, а ты»?

Сергей назвался, они сдружились. Вместе воровали, дрались, делились тайнами.

Когда им минуло 14, Калызин взял с собой Сергея. Была зима. Прошли мосты, кривые переулки.

В Зашейном Калызин дернул колокольчик. Открылась дверь. Намазанная дама в пеньюаре ввела их в анфиладу комнат. Барышни играли в карты.

Мадам Жужу, лет 45-ти, взяла Сергея за руку: «Идем ко мне!»

С тех пор мальчишка изменился: жизнь повернулась с новой, интересной стороны. После походов к дамам он спорил с Калызиным о счастье, о доле народной. Калызин признался, что он социалист.

Друзья расстались, когда им было 16 лет, договорившись продолжить учебу в Петербурге. Сергей поехал в Красноярск, к отцу.

В Орехове заехал к бабке — седой старухе.

— Ну как, внучок, как городская жизнь? — она его прижала и осенила знамением: «Держись, Сергей»!

Вошел старик, высокий, с ясным взором: это был Туманов!

— И он, — сказала бабка, — был нехристем, а ныне — человек.

Поговорив с Тумановым, Сергей поехал в Красноярск к отцу. Он еле узнал его. Отец, раздавшись в теле, страдал одышкой. Он бесконечно говорил о некоем графе, наполеоновом нашествии, видать, старел.

В конце беседы отец сказал: «Моя мечта — уехать заграницу. Я надышался этой пылью золотой. Я не медведь!»

В феврале возок отправился на Запад. Надрывно кашлял отец, пока проезжали города Тобольск, Уфа, Самара. Он отказался заехать в Орехово: «На воды»!

В Лейпциге богатые сибирякb сняли две меблированные квартиры по адресу Хайнгассе, 5.

Хозяйка, лет 80-ти, бормотала, сидя в кресле: «Я помню русских… там был граф К., студент. О, какие вечера!»

Но что-то, видимо, порвалось в цепи времен: какой граф К.? И тот ли?

Сергей махнул рукой, повез отца в Висбаден.

В Висбадене старик стал задыхаться и умер в отеле «Три Гнома». Был похоронен на русском кладбище. Сергей поехал в Петербург.

За окнами — Васильевский, пурга. А здесь — тепло: чай, бублики, варенье. Оратор — Калызин. Сергей, студент по медицине, слушает.

— Цепочка индивидуумов, — вещает оратор, — есть социальный фактор. А гомо человечикус — лишь элемент развития… (Они смеются.)

Потом — ночные улицы, трактиры, где декламируют немного Пушкина, Белинского, правдивых европейцев.

По николаевской России — ночные тени.

Наутро Калызина и трех других смутьянов забрали, и вскоре, в кандалах, они уж шли в Сибирь.

Сергей, закончив факультет, попал врачом в больницу.

Приземистая, кривобокая, она стояла на окраине большого города.

Больница — особый мир: там запах то ли формалина, то ли кислых щей. Здесь ощутил Сергей реальность физической угрозы всему живому.

Работал мало, тянулось время скучно, пока не наступила Севастопольская страда. В начале 1855-го он был назначен в военный госпиталь на 5-м бастионе.

20 апреля была атака британцев на бастион. В палатку влетела бомба, зашипела…

— Ложись, ребята! — Раздался взрыв, один из докторов стоял без головы, потом упал.

Атака была отбита. Все поле усеяно было лошадьми, людьми.

Как он сюда попал? Ему почудилось мерцанье единой воли за варевом событий.

Среди погибших англичан и русских лежал французский офицер: красивый малый, в красных шароварах. Не знал Сергей, что это был племянник Жерома, знакомца его отца.

Пробыв полгода на бастионе, Сергей решил вернуться к мирной жизни. Занялся частной практикой, завел семью, остепенился в Петербурге.

Но вот году в 60-м ему пришлось податься в Красноярск по делу приисков.

Самара, Тобольск, Орехово… Ему открыл знакомый старик семидесяти лет — Туманов. Последовал за чаем разговор. Старик был сед, спокоен и все твердил: «Ошибка страшная! Мы были в плену у заблуждений (западных теорий). Не знали мы России. А где отец»?

— Он похоронен в Висбадене.

— Прощай, Сергей! Наверное, уже не свидимся.

Сергей сел в сани, поехал в Красноярск. В пути увидел колонну каторжан. И друга, в арестантской одежде, в цепях.

— Калызин! — Тот обернулся: — Сергей! — Они обнялись.

Недолго длилась эта встреча. Продав имущество в Сибири, Сергей вернулся в Петербург. Пошла жизнь сонная, семейная.

Но вот однажды летом, с детьми, с женой он отдыхал на даче, где-то в Финляндии.

Сидел один он вечером, пил чай. Солнце склонялось над заливом, лягушки квакали в болоте. Как мотылек промелькнула мысль: «Куда? К чему? Зачем? Все прорва»!

Противное было ощущение, потом прошло.

— Махну-ка я в Европу!

Сергей взял сына Ивана, семи годов, в Висбаден.

По дороге — Лейпциг. Знакомая Хайнгассе. Какие-то мордасы…

Итак, Хайнгассе, 5. Два русских путешественника — папа с сыном. Отец — уже обрюзгший, в хорошем драповом пальто, в пенсне, и сын — худой, веснушчатый мальчишка, задумчивый.

Отец, Сергей, был неспокоен. Ночами плохо спал. Ему мерещились эмблемы, черепа. Иван рыдал, когда отец вдруг покрывался потом и был готов отдать концы.

Но приступ кончился, отец повеселел. На ярмарке все в том же Лейпциге сдружился он с купцом Барыгиным. Барыгин странный был купец: рябой, в картузе, подпоясан кушаком, сапожки из желтой кожи и задраны носы. Он сбыл сто бочек дегтя и получил хороший оборот.

Пошли гулять. В захожем лупанарии, с Сергеем, Барыгин взял троих девиц и начался кутеж.

— У нас, в Сибири, — он приговаривал, — я в баню брал десятерых.

Пока отец гулял, Иван сидел в гостинице, писал стихи. Сквозь едкий, дымный воздух Лейпцига он видел некие реалии.

Отец забрал его в Висбаден и там, в гостинице «Три Гнома», скончался мгновенно и страшно, схватив себя за горло.

Друзья из русской колонии его похоронили, и Ходченко, известный литератор, отвез мальчишку на родину.

Учиться начал Иван в Москве, в гимназии Завадских. Все годы учебы был он замкнут, не шалил и даже не спорил о мужике и воле. Стихи его были прозрачны, мистичны, а размышления — противны духу времени.

Однажды, после латыни, пошли они к Беглову.

Собачий лай, пустая улица. Метет пурга. Фонарь качается, отбрасывает тени. Идет Иван с приятелем, Бегловым. Тот говорит о воле.

— Как странно! Здесь, под фонарем, собачий лай и год 1875-й, — подумал…

Они поднялись на крыльцо, в сенях стряхнули снег с шинелей.

Убогое жилище, самовар. За столом — старуха-мать, сестра на выданье и некий человек, немолодой.

Опять же — бублики, варенье и разговор о важном.

— Вы молоды, Беглов! Россия хочет жертвенной, кипящей крови! — А мне уж 35. Я жить хочу, дружище! Я тут сгнию, а где политика, работа?

И в том же духе, те же разговоры… Сии беседы и события масштабов малых и больших имели место и в последующие годы…

Настал 1981-й год. В апреле студент журфака Иван Батурин собрался в Лейпциг на учебу. Прошел групком, местком и комсомольское собрание. Упаковался, сел на поезд и был таков.

Приехав в ГДР, был поселен в каком-то общежитии и стал исправно выполнять учебный план. Сей план включал: Декарта, Лейбница, Гольдштейна, Маркса и новых левых.

По вечерам — пил пиво в местных кафетериях, смотрел кино. Ходил на митинги в защиту мира.

Однажды, в «Дойче Бюхерей», напал на старое издание, «Анналы». Там говорилось о заезжем русском графе К. Сей граф, писалось в тексте, прошел с успехом курс наук и собирал дорожный кофр, когда в мозгу его мелькнула замечательная мысль…

— Зачем, — подумал граф, — менять устои, повторять ошибки рабов земных, когда в сознании работают созвучия слов новых и живых?

— Все истинное случается лишь здесь! — и он покрутил пальцем у виска.

Придя к такому мнению, граф сложил пожитки в дорожный кофр и двинулся домой по старому маршруту.

Будапешт, 1988

Загрузка...