Пятое путешествие 1834 г.

Основной целью поездки, предпринятой Лённротом во второй половине апреля, был сбор до­полнительного материала для ранее подготовлен­ной им рукописи «Собрание рун о Вяйнямёйнене». Лённрот через Кианта дошел до русской Карелии и тем же путем вернулся обратно, побы­вав в карельских деревнях Лонкка, Вуоннинен, Ювялахти, Ухтуа, Вуоккиниеми, Чена, Кивиярви и Латваярви. Особое значение этого путешествия заключается в том, что Лённрот встретился с лучшим рунопевцем Беломорской Карелин Архиппой Перттуненом. Основной текст путевых заметок был опубликован в № 56-60 газеты «Helsingfors Morgonblad» за 1835 год. К данному тексту добавлены выдержки из дневника, напи­санные в 1835 году, а также письма, относящие­ся ко времени поездки Лённрота в Репола осенью 1834 года, о которой нет других данных.

ИЗ ДНЕВНИКА (по-фински)

4 января, воскресенье, 1835 г.

Принято считать, что в Кианта, как и в других отда­ленных приходах, жить скучно. Кто знает, как было бы, живи я там постоянно, но мне здешняя жизнь показалась интересной. Да и помощник мой не жаловался на скуку. Он был мастером на все руки: делал скрипки и прочие предметы, вырезал разные инициалы для печаток, содер­жал школу для троих ребят. Дети, почти одногодки, чита­ют, мастерят луки, стреляют из них, катаются и т. д. За их занятиями и забавами приятно наблюдать.

От Кианта я проделал путь в пять-шесть миль в сто­рону Куусамо, заходил во многие дома на своем пути. Почти в каждом доме есть [духовные] книги, которые хранят обычно в корзине на столе или на лавке. [...]

Ночевал в усадьбе в Кюлмясалми. Мне показали здесь мальчика, который с детства был глухонемым. Ему было лет шестнадцать, на вид он был здоровый и подвижный. Рассказывали, что он хорошо выполняет любую работу, понаблюдав сначала, как это делают другие. Я ничем не могу ему помочь.

Вечером хозяйка дома поведала мне о медвежьем празднике, о том, как проводили его во времена ее моло­дости. В течение нескольких дней пили пиво и вино. Убив медведя, посылали двух мужчин за тушей, а еще двоих — встречать. Мужчины задавали друг другу соответствующие обряду вопросы и отвечали на них, сначала во дворе, за­тем в избе и наконец — когда выносили голову медведя на улицу. За один день тут не справиться, неоднократно повторяла женщина, рассказывая об этом. Слова обряда имели стихотворную форму, но она помнила лишь некото­рые из этих рун. [...]

16 января, пятница, 1835 г.

От Кюлмясалми я прошел до Тормуа — последнего дома на границе. По всей видимости, здесь жили бедно, судя хотя бы по тому, что на завтрак ели лишь хлеб с при­месью сосновой коры. К тому же здесь жестоко свирепст­вовал тиф. Из тринадцати обитателей дома выжило лишь несколько детей, всех остальных скосило эпидемией. Ны­нешние хозяева переселились сюда позже. Они сообщили, что болезни переместились теперь в Куусамо, и жильцы дома считали за счастье, что избежали их.

ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ

Мне предстояло совершить довольно трудный переход от Тормуа до Лонкка — первой деревни на русской сторо­не. Путь, правда, не более трех четвертей мили, но дорога почти непроходимая. К вечеру я добрался до места и сра­зу пошел к Мартти, или, как его называли, Мартиска[81]. Я прослышал, что он отличный рунопевец. И на самом деле он был речист, жаль только, что, рассказывая руны, он часто перескакивал с одной на другую, так что запи­санное от него годилось лишь для пополнения ранее собранного. Ии одной руны целиком записать от него не удалось. Он усердно пробовал ром из моей бутылки, чтобы освежить память, как он говорил, но от этого мысли его еще больше путались. Несмотря на это он пел мне до самого вечера и еще два следующих дня. Хуже всего он пел в последний день и никак не мог вспомнить новые руны, все повторял старые, уже записанные мною в первые дни.

Мартиска и сам сочинял стихи. Когда-то он сидел в тюрьме, сначала в Каяни, затем в Оулу, по обвинению в краже оленей, что нередко являлось причиной раздоров между соседями, живущими по разные стороны границы. На нашей стороне повсеместно жаловались, что стоит оле­ню чуть переступить границу или просто подойти к ней, как на русской стороне тут же вылавливают или убивают его. И вот недавно народная жалоба дошла наконец до правительства, которое назначило из сената «первого», по словам крестьян, человека после царя для рассмотрения жалобы. Но решение пока не было вынесено и обнародо­вано, и оленей крали пуще прежнего. Однажды вечером я видел, как двух пойманных оленей подвели к одному из домов в Лонкка. Я спросил, как же это они не боятся от­лавливать оленей, если их уже обвиняют в краже. Они ответили, что нынче самое подходящее время для этого, ведь все равно все спишется на прошлое, а с прошлого какой спрос.

Причина этих досадных приграничных краж в том, что у нас держат оленей, а на русской стороне нет. Именно это обстоятельство побуждает жителей здешних мест счи­тать бродящих возле границы и за ее пределами оленей ничейными, ищущими себе хозяина. Бояться им нечего, возбуждаемые нашими людьми тяжбы из-за множества правовых уверток, как правило, ни к чему не приводят. Но если бы даже и удалось выиграть дело, то прибыли истца не покрыли бы судебных издержек, говорил один житель из Лонкка. Иначе обстоит дело в более северных пригра­ничных районах: у жителей обеих сторон имеются свои олени, дело каждого заботиться о том, чтобы его олени никому не досаждали. В районе Лонкка один финский кре­стьянин попытался покончить с кражами, взяв себе в ком­паньоны по пастьбе оленей русского[82] крестьянина. Так ему легче уследить за тем, чтобы соседи не убивали оленей, но предотвратить вышеупомянутые кражи и ему не под силу.

Однако вернемся к Мартиске. Будучи в тюрьме по об­винению в краже оленей, он сочинил там стихи про это. Он спел мне руну, которая, по его словам, неполная, он уже многое забыл из того, что сочинил. Я собрал воедино все, что помнил и сам автор, а также и другие лица. Зву­чит это следующим образом:

В Похьёле олень родился,

к нам напет олень из Лаппи,

оттого и швед скандалит,

неспокойно на границе.

Осенью случилось это,

перед самою зимою:

шведские явились власти,

в Куусамо приход проникли.

Весь народ пришел в движенье,

держит путь в места иные.

Встал на лыжи Хассалайнен,

уходил на лыжах Хутту,

убегал и Ойкаринен.

Вот приходят в Лауттолампи.

Путь оттуда в лес уводит.

«Это что?» — «Да так, безделка!» —

«Здесь следы». — «И что ж такого?» —

«След от лежки!» — «Эка важность!»

Дальше в лес они стремятся.

Чудеса вдруг увидали:

средь утесов — олененок,

между скал застрял, бедняга.

За ноги весь день тащили,

голову освобождали,

морду из камней тянули,

что застряла средь утесов.

Закричал тут громко Хутту,

поддержал его и Кела.

«Это что еще за чудо?

Это что еще за диво?»

У него глаза живые,

уши чуткие, все слышат,

есть на шее колокольчик,

малости лишь не хватает —

нет дыханья у бедняги.

Принеси дыханье, ветер,

грудь дыханием наполни.

Кела в колокол трезвонит,

колокольчиком бряцает,

слышен в Куусамо бубенчик,

стук летит до Куусиваары,

звон до Кианты несется.

Буйный Антти, Хутту сын,

с ним Микитта слабоумный

в Вуоннинен бежать пустились,

все местечки озирают.

Хутту все углы обрыскал,

все обнюхал уголочки,

что там бабы набросали,

кинули девицы Тийро.

Все сложил в свою котомку,

все объедки, что собрал он, —

харч в пути не помешает,

всякое в пути бывает,

все случается в дороге.

Хутту здесь и вовсе спятил,

ошалел совсем Микитта.

Восемь мужиков вертелись,

усмиряли одного,

полночью его скрутили,

необутого связали,

прямо в рог его скрутили.

«Ну, пора в дорогу, Мартти?

В Куусамо теперь пойдем мы,

в город Оулу путь направим,

где вовек не светит солнце,

где вовек не светит месяц».

Тут сказал карел несмелый

самому себе в защиту,

уклоняясь от расправы:

«Слышь ты, Курвилы хозяин,

уж теперь скажу я правду.

Слышь, как бык ревет, который

прошлой осенью заколот,

прошлою зимой зарезан,

в Хойвуле бычок прикончен.

Мясо — в пузо, кости — в землю,

шкура продана в Шуньгу,

в города на студень — ноги».

Юрки был виноторговцем,

Он ходил через границу,

он возил вино ночами,

развозил при лунном свете,

всех к вину он приглашает.

Тут-то их и осенило:

хороша у Анни лошадь

Мартти довезти до места.

Юрки лошадь дать согласен,

Анни спорит, распрягает,

рассупонивает лошадь.

Взят был конь без разрешенья.

Вот уже в дороге Мартти,

тот в пути, кто съел оленя.

В Швеции все веселятся,

в Куусамо ликуют люди:

вот уже в дороге Мартти,

тот в пути, кто съел оленя.

Бабы все вокруг хохочут,

все хозяева довольны.

Вот уже в дороге Мартти,

Едет-катит Карьялайнен,

уезжает он надолго,

не навек ли уезжает.

В Куусамо его везут.

Путь он держит в дом судейский

отвечать перед властями.

Собрался тут целый город.

Сам судебный заседатель

посреди избы без шапки

речь держал перед властями.

Вот теперь в дороге Мартти:

крепко в кандалы закован,

скручен он тремя цепями,

цепи — три, один мужчина.

Вот из Куусамо он едет

в город Оулу, крепкий замок,

в Энари, тюрьму дрянную,

где достаточно запалов,

где достаточно оружья.

Об одном лишь он гадает:

вырастал на пище рыбной,

вытянулся на рыбешке,

ввысь на окунях поднялся,

но за то его ни разу

в Куусамо не приводили.

Это Хутту обезумел,

сильно навредил мне ближний,

долго злость во мне кипела,

далеко зашел я в гневе,

хоть и был он другом прежде.

Не большой ущерб принес я,

если взял свою добычу,

усыпил я олененка,

есть еще у оленихи,

есть детеныши в утробе,

принесет она другого.

Не пришла ль ко мне погибель,

к необутому, средь ночи?

Знаю место, где родился,

те края, где подрастал я,

но того не знаю места,

где меня погибель встретит, —

у неведомых дверей,

на дорогах незнакомых.

Об одном он размышляет,

о словах гадает божьих,

о создателя твореньях:

«Месяц, солнце, отпустите,

Отава[83], мне укажи

путь из края, мне чужого,

от чужих дверей дорогу».

Вот судья к нему приходит,

господин из самой Кеми,

отпустил на волю Мартти.

Швеция была разбита,

посильней была Россия.

Хутту побежал спасаться,

прямиком под стол помчался,

под скамейкою укрылся,

про себя бубнит он что-то.

Лучше было бы, конечно,

пожинать в дому высоком,

мало здесь теперь народу,

мало силы у артели,

покрупней бралась добыча,

силой меньшею, чем эта.

В четырех милях от Лонкка находится Вуоннинен. На всем пути нет ни одного поселения. Мартиска взялся под­везти меня на лошади, и к нам присоединились еще два крестьянина, которые ехали туда же по своим делам. Мы отправились в путь рано утром и вскоре прибыли на ме­сто. На середине пути была построена избушка для проез­жающих и рыбаков, которые ловят неводом рыбу в близ­лежащем озере. Сделали привал на час, чтобы покормить лошадей, развели в каменке огонь и расположились по­удобней вокруг него. Вскоре помещение наполнилось ды­мом, что и не мудрено при такой маленькой и низенькой постройке, где нельзя даже выпрямиться во весь рост. Здесь мы пообедали, и я записал от Мартиски еще ряд отрывков, которые он вспомнил. Чем дальше мы продвига­лись по зимнику, тем меньше становилось снега: в Лонк­ка, откуда мы начали путь, снег лежал слоем в пол-локтя, а в Вуоннинен земля была совсем голой. Дело в том, что Вуоннинен находится на берегу озера Верхнее Куйтти, тогда как Лонкка — на гряде Маанселькя.

В Вуоннинен я зашел в дом Мийны, чаще называемый просто домом Теппаны. Мне хотелось встретиться со знако­мой хозяйкой[84]. Но оказалось, что полгода тому назад она умерла от тяжелых родов. Муж, рассказывая о ее смерти, плакал, я также не мог сдержать слез. [...]

У Теппаны я перекусил, хозяин поставил на стол масло, хлеб и солонину. После того, как я поел, одна старая жен­щина вызвалась спеть мне несколько песен. За два-три часа я успел записать от нее все, что она знала. Затем я сходил в дом Онтрея и на ночь глядя покинул деревню. Мне надо было спешить, чтобы не попасть в распутицу. В провожатые я нанял мужчину средних лет. Мы решили доехать до Ювялахти по льду Куйтти. Поскольку дни стоя­ли солнечные, снег на озере растаял, и мы ехали по льду. Ювялахти находится в четырех милях от Вуоннинен. В путь мы отправились перед заходом солнца. Сначала какое-то время бодрствовали, и провожатый рассказал мне, что хозяин Теппана после смерти жены с месяц был как помешанный. Он пристрастился вдруг к водке и рому, хотя раньше не употреблял ни того, ни другого, почти ни с кем не разговаривал, ел и пил крайне мало. Лишь через три-четыре недели он пришел в себя, перестал пить и вер­нулся к прежнему образу жизни.

Солнце село, вид был изумительный, на западе красное во все небо зарево отражалось на гладком льду. Вдали то тут, то там виднелись острова, поросшие елями, и это при­давало пейзажу свое очарование и усиливало впечатление от картины в целом. Бывают моменты, когда нас особенно пленяет красота природы, неожиданно охватывая востор­гом наши души. [...] Когда солнце зашло, пурпур небес угас и его сменила ночная мгла, сквозь которую лишь кое-где проглядывали звезды. Мы оба задремали. Постель была не из лучших, но ведь сон не всегда застает нас в самом удобном месте. Мне приходилось видеть людей, спавших в седле и не падавших с коня. Итак, мы погру­зились в сон. Лошадь же неизвестно по какой причине — то ли она не сумела сориентироваться по звездам, то ли ей захотелось поскорее попасть домой в тепло родной конюш­ни, — как бы то ни было, но коняга повернула обратно, и когда мы проснулись, она резво шла в Вуоннинен, вме­сто того чтобы идти в Ювялахти. Мужик толкнул меня в бок и спросил: «Где мы находимся?» Странный вопрос. Что я мог ответить на это? Разве только, что находимся на льду Куйтти, а не подо льдом, как я успел заметить. Провожатый вскоре справился со своей растерянностью. Несколько раз оглядевшись и отыскав знакомые ему звез­ды, он понял, что лошадь повернула обратно, и направил ее в нужную сторону. После этого он уже не спал, а я, ка­жется, снова задремал. Время перевалило за полночь, ког­да мы приехали в Ювялахти, постучались в один дом, и нас впустили. Нам наспех постелили на полу. В этих краях постель настилают не из соломы, которую заносят в дом с вечера, как у нас в деревнях, а из шкур оленей и разной одежды, которую обычно ничем не застилают. По мне же нет ничего лучше, чем спать на чистой и сухой соломе, которую только что занесли в дом и застелили чистой домотканой простыней. Даже на самой лучшей пу­ховой постели не спится так хорошо. Солому настилают в нескольких местах, так что у каждой супружеской пары, а в больших домах их обычно несколько, есть отдельная постель; у холостых парней, равно как и у незамужних дочерей, тоже свои постели. Для более почетного гостя стелют отдельно возле длинного стола, гости же попроще, особенно нищие, должны довольствоваться местом возле двери. И хотя я не имею ничего против отдельных для каждого члена семьи кроватей, поднимающихся в несколь­ко ярусов до самого потолка, как в южной Финляндии, но постели из соломы, настилаемые каждый вечер на полу, мне все же нравятся больше. Они чище сами по себе, да и днем изба выглядит опрятнее без плохо либо совсем не заправленных постелей. По утрам, когда все уже встали, солому сразу уносят и подметают пол начисто. Во внут­реннем убранстве жилых помещений у южных и северных финнов очень много различий. У первых, кроме упомяну­тых кроватей, по всей комнате наставлено множество шкафов, сундуков, здесь и ушаты для воды, подойники, кадушки и пр. Пол чаще всего грязный. На столе остатки от завтрака, обеда и ужина, тут же неряшливо оставлены хлебные корки, тарелки, миски из-под рыбы и т. д., притом столешница редко бывает чистой. На очаге варится и па­рится еда для следующего раза. В Саво и на севере Фин­ляндии, а особенно в северной Карелии, избы не захлам­лены, пол более или менее чистый, столы и скамьи выскоб­лены добела. В избе нет грязных шкафов, сундуков, уша­тов, кадушек и пр., так как для хранения подобной утвари у них имеется специальная клеть, куда все это убирается после употребления. Для приготовления пищи имеется осо­бая постройка — кота. Казалось бы, все должно быть наоборот: южные финны, являясь более состоятельными, могли бы поддерживать лучший порядок в домах, по этого нет.

На следующее утро я отправился из Ювялахти в Ухтуа. В этой самой богатой деревне края восемьдесят домов, большинство из них добротные. Название происходит от реки Ухут, протекающей через деревню. Отсюда до Ювя­лахти по озеру Среднее Куйтти насчитывается три мили. Деревня делится на четыре части: Ламминпохья, Мийткала, Рюхья и Ликопяя. Половина села относится к волости Вуоккиниеми, другая — к волости Паанаярви. Граница между волостями проходит по реке Ухут. Я провел здесь целую неделю, усердно записывая руны и песни, которые пели мне деревенские мужчины и женщины. Самой луч­шей певицей среди них оказалась некая вдова Матро. Она с вязанием в руках пела в течение полутора дней, после чего ее сменили другие, которые частично исполняли спетые Матро варианты, а также новые руны. Попутно я оказывал людям врачебную помощь, особенно па тре­тий день своего пребывания здесь, так что, когда наступи­ла пора уходить, из взятого с собой запаса лекарств оста­лось совсем немного. Но, врачуя, я извлекал выгоду и для себя: за порошки мне удавалось заполучить то подлиннее руну, то покороче. Другой платы я не брал, и поэтому тот, кто не знал песен, получал лекарство даром. Меня здесь всюду подстерегала опасность лопнуть от переедания, по­тому что. где бы я ни появлялся, на стол выставляли еду, и всегда приходилось есть, чтобы не обидеть хозяев. Несмотря на то, что был пост, во время которого даже инаковерующим обычно не дают ничего кроме постной пищи, меня везде угощали и маслом, и мясом, и молоком. Во время поста особым способом сохраняют молоко, при­пасая его к тому времени, когда снова можно будет упо­треблять мясную и молочную пищу (скоромное). Сначала молоко отстаивают и квасят. Затем снимают сметану, из которой взбивают масло. Когда снята сметана, в остав­шейся простокваше образуется более густая и более жид­кая масса. Жидкость отливают, после чего простоквашу сливают в глиняные горшки и ставят в умеренно теплую печь, где она превращается в своего рода творог, так на­зываемое рахкамайто. Через пять-шесть часов его выни­мают из печи. В таком виде он, оказывается, не портится и его можно хранить хоть полгода. Творог имеет очень при­ятный вкус, остается только пожелать, чтобы и у нас на­учились его делать.

Однако вернусь к своей врачебной практике. Болезни, с которыми ко мне чаще всего обращались, это боли под ложечкой вследствие надрывов, и встречались они повсю­ду, куда бы я ни пришел: нередки были глазные заболева­ния. Мне пришлось удалить правый глаз одной десятилет­ней девочке, глазное яблоко которой, раздувшись до вели­чины куриного яйца или чуть больше, выпирало из глазни­цы. Следует отметить, что старый знахарь из местных тоже хотел сделать операцию, но мать девочки не согласилась. Несомненно, она поступила разумно, так как результат мог быть менее удовлетворительным, потому что знахарю пришлось бы проделать операцию обычным пуукко[85]. Здесь нет бритв, которыми пользуются у нас при опера­циях, так как никто не бреется. Даже я, имея в своей ап­течке специальный инструмент, приступил к операции пос­ле долгих колебаний: ведь мне на следующий день пред­стояло идти дальше и надо было оставить больную на про­извол судьбы. Уже позднее у себя в Каяни я слышал от людей из Ухтуа, что девочка поправилась, к тому же все произошло именно так, как я и предсказывал: воспаление, нагноение и т.д.; поэтому я уверен, что, попади я еще раз в эти края, количество моих пациентов значительно увели­чилось бы. Когда я удалил глаз, мать девочки упала к моим ногам и выразила свою радость словами: «Вы сам бог, раз избавили меня от такого горя». На мою долю еще никогда не выпадало таких почестей, и подобное восхва­ление показалось мне очень странным. Однако следует упомянуть об одном обстоятельстве, несколько снижаю­щем ценность такого возвеличивания, — здесь люди порою называют обычных деревенских знахарей и заклинателей полубогами и идолами. Скверный обычай у здешних лю­дей — возможно, это влияние Востока: если они хотят ока­зать кому-нибудь особую честь, то падают в ноги. Каждый раз, когда мне оказывали такие почести, я старался вну­шить людям, что человеку нельзя так унижать себя, но мои замечания никто не брал во внимание. Однажды я попал в глупейшее положение: во время ярмарки зимой этого года один мужик из Вуоккиниеми пал ниц передо мною, и прежде, чем я успел поднять его, вошли мои друзья, и это стало предметом их насмешек.

Помимо рун и возведения в «божественный сан», кото­рое я заслужил лечением людей в Ухтуа и своими лекарст­вами, мне дарили медные колечки и другие подобные предметы, которые я до сих пор храню. Я повстречал здесь женщину лет тридцати родом из Финляндии, из прихода Рауталампи. Ее звали Анни. Девять лет тому назад она прибыла в эту деревню. Рассказ о ее судьбе, который я услышал, мог бы послужить материалом для целого романа. Попытаюсь коротко описать, что с ней произо­шло. Два ухтинских коробейника по пути в южную Фин­ляндию остановились в Рауталампи в доме, где Анни была служанкой. Один из них все поглядывал на нее, но, так и не сказав ничего, утром отправился дальше. Весной, воз­вращаясь с побережья, он снова пришел в эту деревню. Войдя в избу и увидев девушку, сидящую за прялкой око­ло печи, он бросился обнимать ее и сказал: «Больше мы никогда не расстанемся. С той поры, как я осенью ушел отсюда, я из-за тебя лишился сна». И он предложил ей поехать вместе с ним в Россию и там обвенчаться. Девушка вначале ни в какую не соглашалась, но когда парень сказал, что иначе он не уйдет из дома, она усту­пила. Кое-какие небольшие подарки, которые коробейник поднес родственникам девушки, склонили и их к этому. Так и пришлось Анни последовать за ним. «Первым де­лом, прибыв сюда, мы пошли к попу, тот окрестил меня в другую веру и обвенчал нас». Она вынесла показать мне богато расшитую бумазейную юбку, подаренную мужем по этому случаю. «Но вскоре я узнала, что муж мой еще раньше был обручен с другой девушкой, живущей в этой же деревне, — и она назвала имя женщины, которую я, оказывается, накануне видел. — Та начала всячески приманивать к себе моего мужа, но это ей долго не уда­валось. В конце концов она заворожила его, он совсем перестал обращать на меня внимание и был только с нею. Видя, что никаких изменений к лучшему не ожидается, я решилась поехать в Кемь и заявить об этом исправнику. Было расследование, которое кончилось тем, что мужа моего взяли в солдаты, так что мы обе остались ни с чем». Меня тронула ее судьба тем более, что она была родом из знакомых мне мест в Финляндии. Теперь у нее было двое детей, мальчик и девочка. Она бы с радостью вернулась в родные места, но ей нельзя было брать с собой мальчика, родившегося в России. И по языку, и по обли­ку Анни настолько походила на остальных женщин этого края, что я ни за что не догадался бы, что она нездешняя.

Прежде чем покинуть Ухтуа, хочу остановиться на ис­тории этой большой зажиточной деревни: при правлении Карла XII во времена Северной войны деревня была уни­чтожена дотла. В здешних краях эту войну называют «суконной», а также «грабительской войной». Первое на­звание произошло от того, что тогдашний фискал из Кая­ни конфисковал у русских сукно, что и явилось поводом к жестокой войне в этих пограничных краях. До той поры здесь жили в мире и поддерживали хорошие добрососед­ские отношения, тогда как в других местах шла война. Но после конфискации и здесь все изменилось. Второе на­звание указывает на грабительские набеги, которые и сде­лали эту войну печально известной. Мы привыкли давать односторонние оценки и содрогаться от ужаса, читая о разорениях, совершенных неприятелем на нашей земле, зачастую забывая о том, что наши земляки действовали ничуть не милосерднее и не человечнее, стоило им оказать­ся за рубежом, на вражеской земле. Жуткие истории о бесчинствах врагов рассказывают наши старики: о мла­денцах, заколотых в колыбели, об изнасилованных жен­щинах, о людях, сожженных заживо либо как-то иначе замученных до смерти в то злополучное время, — подобное же старики здешних мест рассказывают о действиях на­ших соотечественников. В ту пору некая группа финских крестьян пересекла границу, грабила и жгла все вокруг и в волости Вуоккиниеми, и в соседних волостях и сожгла Ухтуа. Потом, говорят, деревня пустовала, а первый жи­тель якобы пришел из Финляндии из прихода Кианта гу­бернии Каяни. Если это правда, пусть она будет подтвер­ждением того, насколько война опустошила этот край, коли на эти плодородные места, поля и нивы, располо­женные к тому же на берегу богатого рыбой озера — что тоже было немаловажно при выборе места для поселе­ния, — не нашлось человека ближе, чем из Кианта, до ко­торого отсюда не менее двенадцати миль. Мне так и не удалось выяснить, кто же возглавлял тот финский поход. В Кухмо и Репола еще помнят наиболее известных глава­рей времен «суконной войны». На финской стороне про­славился Олли Кяхкёнен, а на русской — некий крестья­нин по имени Большой Петри. Рассказам об их подвигах нет конца, поэтому оставим все это до следующего раза, а теперь — снова в путь.

Из Ухтуа я вернулся в Ювялахти, где пробыл очень не­долго, так как мне удалось отыскать там лишь одного рунопевца, да и то весьма посредственного. Я не мог посе­тить богатого крестьянина Дмитрея, потому что жил он в миле от деревни, около порога Энонсуу, разделяющего Верхнее и Среднее озера Куйтти. Этот Дмитрей — несом­ненно, самый богатый человек в волости Вуоккиниеми. Его собственность оценивали в шестьдесят, а то и в сто тысяч рублей. Такой богач сам уже не ездил торговать, а извле­кал из своих денег прибыль иным путем. Он закупал сначала различные товары, которые затем продавал за деньги либо давал в долг несостоятельным односельчанам. Кроме того, бывая на ярмарках и скупая товары в одном месте, он перевозил их и продавал в другом. К тому же он давал под большие проценты в долг деньги начинающим предпринимателям. Я слышал, что ему платят даже по двадцать пять — тридцать процентов за сотню, в зависи­мости от того, каким доверием пользуется получатель ссуды. Разбогател Дмитрей, говорят, на торговле рыбой. В местах, где он живет, рыба водится в изобилии, отсюда и хорошие уловы из года в год.

Из Ювялахти я отправился в село Вуоккиниеми. Зашел в дом Липпонена, с сыновьями которого уже был знаком. Здесь мне сразу же предложили чаю. На следующий день я ходил в ближайшие дома и записывал руны. Меня, в частности, привели в один довольно бедный с виду дом, хозяйка которого, по словам моего провожатого, знала немало хороших рун. Но я никак не мог уговорить ее петь, она отговаривалась тем, что во время поста грех занимать­ся таким пустым делом. Мужчина, сопровождавший меня, сказал, что с самого начала сомневался, согласится ли она, потому что она относится к другой вере. Я спросил, к какой другой вере. «Есть и у нас такие, как ваши кёрты[86], которые считают себя более святыми, чем все осталь­ные». Он рассказал, что существует три или четыре старо­обрядческих толка. Я поинтересовался, какие расхождения у них в вопросах религии, но мужчина не смог мне толком ответить на это. [...]

Из дома Липпонена, где меня потчевали чаем, фран­цузским вином и другими хорошими угощениями, я напра­вился в Ченаниеми, где застал ранее упомянутую мной старую Мари в полном здравии и благополучии. Чаю и здесь было более чем достаточно. В здешних местах пьют не внакладку, а вприкуску, как у нас кофе. Сухарей вооб­ще не едят, сливки во время поста не потребляют, хотя на сей раз для меня поставили на стол сливочник. Иные так строго соблюдают пост, что не едят даже сахар, считая, что его рафинируют кровью. Всякая еда, хотя бы мало-мальски связанная с кровью или мясом, во время поста отвергается. Вместо сахара употребляют мед.

Я заночевал в Ченаниеми и до поздней ночи записы­вал руны от Юрки Кеттунена[87] — хозяина соседнего дома. На следующее утро я продолжил запись. В свое время Юрки пел ныне покойному доктору Топелиусу в Уусикарлепю, как он сам сказал, целых три дня. Меня очень уди­вило, что в собрании Топелиуса я не нашел тех рун, которые он спел мне на этот раз. Сам он пояснил это следующим образом: «Зачем петь те, которые уже и так напечатаны?» Когда он исполнял песню, сочиненную его двоюродным братом Пиетари Кеттуненом, возможно, уже знакомую некоторым читателям, здесь сидела вдова Пиетари, Мари. Я спросил у нее, правда ли то, что говорится в отрывке, посвященном ей. Она, несмотря на свой преклонный воз­раст, заметно покраснела и ответила: «Правда, насколько это может быть в песнях». Этим она хотела сказать, что стихи вообще не отражают полной жизненной правды. «Однако, — продолжала она, — Юрки забыл лучшие места, которые, кроме меня, никто не знает». Я возразил, сказав, что эту руну помнят даже на ее родине в Кийминги, где мне довелось услышать ее от одного возницы. Тогда она принялась расспрашивать меня о своей родине, но я, к со­жалению, мало что знал. Вдова жаловалась, что родст­венники уже много лет не навещают ее, а сама она слиш­ком стара, чтобы наведаться к ним. На глазах у нее высту­пили слезы, когда она промолвила, что, по-видимому, уже никогда не вернется в родные края, где впервые увидела дневной свет, услышала первую кукушку весной, собрала в лесу первые ягоды. И хотя она прожила здесь сорок лет, воспоминания о родине сильно взволновали ее, и на какое-то время она погрузилась в свои мысли. Сменив разговор, мне удалось уговорить ее спеть забытые Юрки отрывки руны: сперва она отказывалась, но, когда ее стали просить еще и сыновья, согласилась.

Пробыв целый день в Ченаниеми, я отправился в де­ревню Кивиярви, находящуюся в двух с половиной милях отсюда. Теперь взору открывалась иная картина, по сравнению с той, что я видел, когда ехал из Лонкка, в Вуоннинен. До этих мест земля была почти полностью свободна от снега, но чем ближе мы подъезжали к Кивиярви, тем лучше становился санный путь. Распутица меня уже не страшила, и я пожалел, что не задержался подоль­ше в деревнях Ухтуа, Ювялахти и Вуоккиниеми. А в Кивиярви снегу было еще на пол-локтя.

Не задерживаясь здесь долее, я отправился в деревню Латваярви, расположенную, в стороне, в миле отсюда, где некий крестьянин Архиппа слыл хорошим рунопевцем. Это был уже восьмидесятилетний старец[88], обладавший на удивление хорошей памятью. Целых два дня и еще не­много третьего я записывал от него руны. Он пел их в хо­рошей последовательности, без заметных пропусков, боль­шинство из его песен мне не доводилось записывать от других; сомневаюсь, чтобы их можно было еще где-либо найти. Поэтому я очень доволен, что посетил его. Как знать, застал бы я старика в живых в следующий раз, а если бы он умер, изрядная часть древних рун ушла бы с ним в могилу. Когда речь зашла о его детстве и о давно умершем отце, от которого он унаследовал свои руны, старик воодушевился.

«Когда мы, бывало, — рассказывал он, — ловя неводом рыбу на озере Лапукка, отдыхали на берегу у костра, вот бы, где вам побывать! Помощником у нас был один кресть­янин из деревни Лапукка, тоже хороший певец, но все же с покойным отцом его не сравнить. Зачастую, взявшись за руки, они пели у костра все ночи напролет, но никогда не повторяли одну и ту же песню дважды. Тогда еще мальчишка, я слушал их и постепенно запомнил лучшие песни. Но многое уже забылось. Из моих сыновей после моей смерти ни один не станет певцом, как я после своего отца. Да и старинные песни уже не в таком почете, как в годы моего детства, когда они звучали и во время рабо­ты, и в часы досуга. Бывает, правда, когда соберется на­род, иной, выпив малость, и споет, но редко услышишь что-нибудь стоящее. Вместо этого молодежь теперь распе­вает какие-то непристойные песни, которыми я не стал бы и уста свои осквернять. Вот если бы в ту пору кто-нибудь искал руны, как теперь, то и за две недели не успел бы записать всего, что только один мой отец знал».

Говоря это, старик растрогался чуть не до слез, да и я не мог без волнения слушать его рассказ о добрых старых временах, хотя, как это часто бывает в подобных случаях, большая часть похвал старца основывалась лишь на его воображении. Старинные руны пока еще не забы­лись настолько, как он полагал, хотя их на самом деле становится все меньше и меньше. Руны еще можно услы­шать в наши дни, возможно, их услышат несколько поко­лений и после нас. Неверно и то, что к рунам относятся с пренебрежением. Наоборот, когда их поют, то слушают и молодые, и старые.

Несмотря на бедность, дом Архиппы был мне более по душе, чем иные зажиточные дома. Все в доме почитали старого Архиппу, как патриарха, таковым он казался и мне. Он был лишен многих предрассудков, широко рас­пространенных здесь. Он и все домочадцы ели вместе со мной, за одним столом, из одной и той же посуды, что вообще редко бывает в этих местах. Что в сравнении с этим маленькая неуклюжесть, которую старик проявил во время еды! Он руками взял рыбину из общего блюда и положил мне на тарелку. Сколь ни странной казалась такая манера угощения, но у меня хватило ума оценить ее как проявление доброжелательности. Аппетит у меня от этого не пострадал, тем более что, как и во всех здешних домах, тут строго соблюдают правило мыть руки перед едой и после еды. Для этого в каждом доме имеется рукомой, подвешенный к грядке недалеко от входной двери, тут же висит полотенце. Под умывальником находится довольно большая лохань. Рукомой обычно делают из какого-нибудь металла, дерева, бересты и т. п., в зависи­мости от состоятельности хозяина.

Может быть, кому-то интересно узнать, как исполняет руну настоящий певец[89]. Если рядом нет другого певца, он поет и один, но если рунопевцев двое, как того требует более торжественное исполнение рун, они садятся рядом либо друг против друга и, взявшись либо за одну, либо за обе руки, начинают петь. При пении они размеренно пока­чиваются вперед и назад, и создается впечатление, будто они по очереди тянут друг друга к себе. Сначала один из них поет строку, другой присоединяется к пению на послед­нем такте и повторяет всю строку. Во время повторения первый обдумывает следующую строку, и так продолжа­ется пение, независимо от того, исполняют ли они уже из­вестную руну или создают новую. По большим праздни­кам, когда собирается сразу несколько певцов, между ними порой возникают состязания. Знакомые и друзья с обеих сторон бьются об заклад, кто из певцов окажется победителем. Архиппа рассказал, что от их деревни петь на состязаниях всегда выдвигали его и он не припомнит ни одного поражения. Как же они состязаются в песнопении? Иначе, чем в академиях изящных искусств: побеждает не тот, чьи песни лучше, а тот, кто больше пропоет. Сначала один исполняет какую-нибудь руну, на которую другой отвечает руной примерно такой же длины. Затем опять оче­редь за первым, и так пение продолжается. Если у одного песни иссякли, а другой еще продолжает петь, последнего признают победителем. Когда певцы посредственные, то тут можно вдоволь посмеяться над их усилиями сказать последнее слово. Такое состязание напоминает драку двух куриц: побеждает та, что дольше прокудахчет. Лучшие пес­ни ими давно позабыты, приводятся лишь разрозненные отрывки рун и отдельные слова, с помощью которых певцы стремятся выйти в победители. Иначе обстоит дело у хоро­ших рунопевцев, о которых говорится в руне: «День за днем он распевает, сказывает ночь за ночью». И в самом деле, только сон прерывает состязание, в котором либо не оказывается победителей, либо выигравшими считаются оба. Хороший рунопевец обычно начинает песню словами:

Овладело мной желанье,

мне подсказывает разум:

не приняться ли за песню,

не начать ли песнопенье?

Золотце мое, мой братец,

мой красивый соплеменник,

мы встречаемся не часто,

чтобы говорить друг с другом

в стороне суровой этой,

на печальных землях Похьи.

Подадим друг другу руки,

пальцы с пальцами сведем мы,

чтобы песни спеть из лучших,

чтоб хорошие исполнить

слушателям дорогим,

слушателям ненаглядным

средь растущей молодежи,

среди юного народа, —

эти песни, что добыты,

заклинания, что взяты

с пояса у старца Вяйнё,

из-под Илмари горнила,

с кончика меча у Кауко,

с острия стрелы у Буко

на полянах дальних Похьи,

на равнинах Калевалы.

Так когда-то пел отец мой,

пел, строгая топорище,

мать меня учила песням.

Матушка их напевала.

колесо вращая прялки,

запуская веретенце.

Есть еще слова другие,

выученные реченья,

выхваченные с обочин,

выдерганные с кусточков,

с вереска на боровинках

в дни пастушеские в детстве,

в дни, когда ходил за стадом

по медовым кочкам луга,

по лужайкам золотистым,

по следам моей Чернушки,

по путям моей Пеструшки.

Сотни слов я взял оттуда,

тысячи набрал я песен.

Все в клубочек замотал я,

закрутил в моток покрепче,

положил клубок на сани,

в чуночки моток упрятал.

Долго были на морозе,

долго зябли от печали.

Вот несу с мороза песни,

приношу из стужи руны

на конец скамьи железной,

на конец доски сосновой

здесь под матицу родную,

под прославленную кровлю,

вот развязываю узел,

вот клубочек распускаю.

Запою я песнь из лучших.

из прекраснейших исполню

на ржаной на грубой пище,

лишь запив ячменным пивом.

Коль не будет рядом пива,

не окажется и кваса,

я спою сухою глоткой,

я спою и на водице,

чтобы вечер не был скучным

день счастливо завершился,

началось прекрасно утро,

наступил бы день грядущий.

В доме Архиппы, когда я пришел к ним, один из детей был при смерти. Все домашние, как и я, понимали, что лекарства уже не помогут. Они спросили у меня, как я думаю: от бога ли эта болезнь или же наслана дурными людьми? Я сказал первое, да и сами они были склонны так думать. Вечером все легли спать, одна мать осталась сидеть возле постели больного ребенка. Через некоторое время меня разбудил пронзительный, душераздирающий, глубоко трогающий плач-песня[90] матери, который возве­щал о кончине ее ребенка. О сне нечего было и думать. Пока мать причитала и плакала одна, было еще терпимо, но вскоре из соседнего дома привели специально пригла­шенную плакальщицу, голос которой был во много раз пронзительней, чем у матери. Они обняли друг друга и на­чали причитывать что есть мочи. Наконец тело было обмы­то теплой водой, обтерто березовыми листьями и одето в чистую льняную рубашку. Рот прикрыли чистым полот­няным лоскутом, по такому же лоскуту положили на ноги. В талии тело обвязали шнурком, заменяющим пояс, по­скольку, отправляясь в путь, не говоря уже о вечности, принято подпоясываться. Все это время женщины голо­сили, повторяя тот же душераздирающий плач. Мать и другие плачущие (а днем их собралось несколько чело­век) время от времени обнимали друг друга либо старого Архиппу и других домочадцев. Лишь меня избавили от этих объятий. Старик Архиппа несколько раз просил мать успокоиться, но напрасно. Голошение продолжалось це­лый день. Подобное выражение скорби здесь называется причитанием, а сама скорбная песня — иткувирси [плач]. Но мне придется оставить объяснение содержания плачей на следующий раз.

Э. Л.

ПРИЛОЖЕНИЕ ПРЕПОДАВАТЕЛЮ КЕКМАНУ[91] (Черновик письма, по-фински)

1 мая 1834 г.

[...] На следующий день рано утром я поехал в Кивиярви, где поменял лошадей, чтобы доехать до де­ревни Латваярви. Прибыв туда 25 апреля, я этот день и весь следующий записывал от одного восьмидесятилет­него старика различные руны.

27-е было воскресенье, и я попросил деревенских баб собраться вместе, чтобы записать от них песни. Вскоре изба наполнилась людьми. Я сварил большой котелок чаю, чтобы напоить всех желающих. Пели почти до само­го вечера.

Оттуда я вернулся в Финляндию. 28 число провел в Кианта в доме священника Сакса и уже в самую распу­тицу добирался до Каяни, куда и прибыл вчера днем. Теперь тебе известно о моих странствиях... Ты, по-видимому, знаешь, что повсюду в российских деревнях живут кучно. Например, в Ухтуа более восьмидесяти домов на одних пахотах, точно так же в Вуоккиниеми, Ювялахти и других. Так что можешь представить себе, сколько рун мне удалось собрать за поездку. Записал много новых рун о Вяйнямёйнене и добавлений к старым. Хорошо, что не успели напечатать те руны[92]. От женщин я записал много сетований, если можно так назвать те песни, которые у других народов называются балладами, — впрочем, ско­ро сможешь их посмотреть. За поездку я исписал целых две книги бумаги. За время всех моих поездок я не встре­чал более искусных рунопевцев, чем в 1828 году в Кесялахти Юхана Кайнулайнен и во время нынешней поездки в Латваярви — Архиппа. Первому по своим тогдашним средствам я дал один рубль, второму — три с половиной риксдалера, но будь я побогаче, я дал бы им в качестве почетной награды по двадцать рублей каждому. [...]

АПТЕКАРЮ СКОГМАНУ (Черновик письма)

20 ноября 1834 г.

Спасибо тебе за письмо, которое я получил по возвра­щении из Кухмо и волости Репола, что на русской стороне. Ехал я туда по открытой воде, но пока занимался при­вивками и разными другими делами, лед стал и выпал снег. Начало пути совпало с кекри[93], поэтому, наверное, догадываешься, что у меня ни в чем не было недостатка. К слову, до сего времени мне не приходилось видеть этот край таким богатым. Вот только домашнее пиво, приго­товленное к приезду, не заслуживает похвалы, поскольку в нем совсем нет хмеля. Но я вышел из положения таким образом, что не пил его вовсе. Иначе обстояло дело с ча­ем, которым меня усердно поили в Репола, в доме священ­ника. По весьма достоверному описанию того чаепития можешь судить, сколько мне пришлось выпить в тот день: утром — шесть чашек чаю и четыре чашки кофе в доме попа (в первой половине дня), после завтрака я был при­глашен в гости в дом крестьянина Тахвонена, где выпил четыре чашки чаю и три чашки кофе, сразу после обеда (перед отъездом) — еще шесть чашек чаю, опять в доме попа. Бог весть чем бы меня угостили вечером, но я свое­временно уехал, познав на горьком опыте, сколь трудно приходится порой бедному желудку.

Подробности после, через пару недель, когда я собст­венной персоной буду иметь честь нанести тебе визит. [...]

ПРЕПОДАВАТЕЛЮ КЕКМАНУ

Каяни, 6 февраля 1835 г.

...Этой осенью по возвращении из Хельсинки я вновь съездил на русскую сторону в волость Репола за пополне­нием к записям[94], о чем уже писал ранее...

Загрузка...