ДОМ БЛОХИ

Старик вот уже лет пятнадцать на пенсии, почти никуда не ходит, сидит дома и всегда рад моему приходу. По его просьбе покупаю ему продукты. Почему-то сам бывший Первый стесняется ходить по магазинам. Иногда он заказывает водки. Обычно звонит мне по телефону в редакцию, диктует: буханку хлеба, банку тушенки для заправки супа, килограмма два сахара, рисовой крупы, если будет гречневая – обязательно! Как думаешь – есть гречка в продаже или нет?

Почти каждый раз объясняю, что гречка давно уже не дефицит, это в прежние времена ее отпускали по блату.

Деньги за покупки возвращает с лихвой. Несмотря на возраст, старик еще крепок, много работает по дому и на огороде, и от пол-литра водки, которую мы не спеша, распиваем, почти не пьянеет.

– Прохор Самсонович не сталинист, – говорю я Леве. – Обыкновенный пожилой человек.

Лева пренебрежительно морщится, машет рукой – не мешай писать статью! Неожиданно с отвращением отбрасывает изгрызенную в моменты вдохновения ручку:

– Я всегда ненавидел окружающую жизнь и постоянно думал о Париже.

Помнишь, мы с тобой когда-то мечтали туда поехать?..

Киваю головой: много французских и прочих дразнящих фильмов было просмотрено в стенах старого ДК, в котором располагалась когда-то церковь.

Но мне некогда болтать с Левой, иду в магазин за продуктами.

Покосившийся кирпичный дом отражается в зеркале тенистого, заросшего по берегам водоема. По-народному пруд издревле называется

Кочетовским, лет сто назад звался Блохиным (помещица проживала когда-то в этом доме), но с тех пор, как здесь поселился Первый, пруд именуется Зыковским. С виду жилище крепкое, хотя задняя стена, выходящая к барским подвалам, подперта наклонными бревнами.

Деревянное, давно не крашенное крыльцо потемнело, покоробилось.

Рассохшиеся половицы скрипят, качаются под ногами.

Дом открыт, вхожу, как всегда, без стука. Из чулана дикими глазами на меня смотрит сгорбившаяся Марьяна Прокопьевна, старуха помаленьку сходит с ума, в шкафчике у нее пузырьки с настойками, которыми она растирается, некоторые принимает внутрь. Часами сидит в своем закоулке, облокотившись на стол, голова ее мелко трясется. Из-под платка торчат, покачиваясь, седые пряди. А ведь когда-то волосы ее были иссиня-черные, как “вороново крыло”, сама она, по слухам, из донских казачек. Теперь ослабла, еду готовить не может, кухарит помаленьку сам старик.

Кроме дел по хозяйству Прохор Самсонович не оставляет главное свое увлечение – пишет для районной газеты краеведческие статьи. Я набираю их на компьютере, затем приношу ему на правку.

Комната обставлена на казенный лад: высокий шкаф с покосившимися створками, широкий дубовый стол, заваленный бумагами, мраморный, в пятнах, чернильный прибор с бронзовыми фигурками колхозниц – в руках они держат грабли и снопы; рядом пузатый телефон из черной послевоенной пластмассы.

Возле стены большие напольные часы в деревянном футляре. Застывший маятник из золотистого металла в пушистом слое пыли.

Старик показывает жестом на скрипучий стул, сам устраивался в кожаном потертом кресле, попискивающем при малейшем движении, берет из прибора школьную ручку со стальным пером, сдувает с него налипший пух, аккуратно макает перо в чернильницу, пробует писать на клочке бумаги, и только после этого начинает править текст. Листы бумаги, когда он их переворачивает, подрагивают в крупных пальцах.

Прохор Самсонович не возражает против доработки его статей: лишь бы смысл не терялся! Но когда я слишком усердствую по исправлению канцелярско-партийного стиля, бывший Первый огорченно вздыхает, достает красный граненый карандаш, сохранившийся, как он сам утверждает, со времен двадцатого партсъезда, осторожно подтачивает грифель ножичком и с торжественным видом ставит на полях жирную галочку, уточняя то или иное событие.

– Дывай дальше править!.. – вздыхает он, устав от собственного монолога.

Вместо слова “давай” бывший Первый по привычке говорит “дывай”. Этим словом во времена своего начальствования “отец района” ободрял подчиненных, благословляя их на трудовые подвиги. А еще к месту и не к месту Прохор Самсонович употребляет величественное и утверждающее

“понимаешь!”.

Степенно пыхтя, он правит статью, в которой рассказывается о том, как он, пятнадцатилетний паренек, поступал в Лебедянскую ШКМ – школу крестьянской молодежи, которая была в то время первой ступенькой для будущих комсомольских, затем партийных работников. Прошин отец достал из сундука пахнущий нафталином пиджак, который сам надевал лишь по большим праздникам. Заодно подарил “штуденту” смазные сапоги, в которых ходил когда-то в церковь. Принарядившись, сельский паренек вышел в первый свой большой путь. Прохор шагал по грязному, раскисшему от дождей большаку, забрызгивая ярко начищенные хромовые сапоги – символ российского чиновного величия. И уже тогда он знал, предчувствовал – быть ему большим начальником! На голенищах сапог, тех местах, куда не достигла грязь, играл тусклый рассвет обещающего чего-то социализма.

Никто из жителей деревни и подумать не мог, что подпасок Прошка станет когда-нибудь первым секретарем райкома партии. Когда Прохор

Самсонович приезжал на кофейного цвета “Победе”, сверкающей лакированными боками, односельчане, разинув рты, смотрели на могучего ростом человека в светлом бостоновом костюме и белой шляпе.

Первый неспешно заходил в родную хату под соломенной крышей, обнимал постаревшего отца.

Загрузка...