ЧАСТЬ IV

А.Ф. Лосев. О форме бесконечности

1

1. Бытие в целом есть или ничто, или нечто. Если оно ничто, то не существует самого понятия бытия, и оно есть только собрание бессмысленных звуков, и ни о чем нельзя сказать, что оно существует. Если же бытие есть нечто, то ему принадлежит какая-нибудь существенная для него качественность, оно есть какая-то единичность и в этом смысле – неделимость. Абсолютная неделимость есть точка. Следовательно, бытие в целом есть некая точка. Бытие в целом есть или ничто, или точка, точка как точка и точка в своем развитии, развертывании и движении, построяющем новые и новые фигуры бытия. Бытие – одно. Это одно содержится в каждой его точке, и, следовательно, бытие есть целость. Бытие как точка содержит эту точку в каждом своем моменте, и все эти точки слиты в одну точку. Бытие как точка есть одновременно и одна-единственная точка, и бесконечное количество точек, раздельных одна от другой и слитых одна с другою – одновременно. Точка, находящаяся сразу везде, есть одна и единственная точка.

2. Линия, являющаяся окружностью круга, сильно изогнута, если радиус круга невелик. Если радиус делается больше, то окружность круга получает меньшую кривизну и выпрямляется. Если радиус бесконечно велик, то окружность круга делается прямой линией. Прямая есть круг с бесконечно большим радиусом. Или иначе: прямая и замкнутая кривая в бесконечности есть одно и то же; прямая, продолженная в бесконечность, искривляется в замкнутую кривую и возвращается в исходную точку.

3. Если взять треугольник и его вершину отдалять от основания, то угол при вершине делается все меньше и меньше 2. Если вершина будет удалена в бесконечность, то угол при вершине обратится в линию. Итак, в бесконечности угол и прямая есть одно и то же. Другими словами, прямая, продолженная в бесконечность, имеет бесконечное количество направлений.

4. Шар, имеющий бесконечно большой радиус, очевидно, имеет нулевую кривизну своей периферии, т.е. шар с бесконечно большим радиусом не отличается ничем от обыкновенной прямой линии. Другими словами, прямая линия, продолженная в бесконечность, есть также и шаровое тело, шар.

5. Шар есть или ничто, или нечто. Если шар есть нечто, то он есть нечто в каждой своей точке, ибо в противном случае он распался бы на некоторые или на бесчисленное количество разных тел. Если шар есть шар в каждой своей точке, то в смысле шаровости ни одна его точка ничем не отличается от другой. Следовательно, шар в смысле своей шаровости, т.е. шар, взятый как шар, как таковой, как шар в своей сущности, есть не более как точка. Шар, взятый также и с бесконечно большим радиусом, есть тоже только точка.

6. Итак, в бесконечности точка, линия, угол, круг и шар есть одно и то же.

7. Что значит двигаться по бесконечности или в бесконечности?

a) Двигаться по бесконечности от точки А до точки В – значит проходить по прямой АВ.

b) Двигаться по бесконечности от А к В – это значит описать замкнутую кривую через точки В и A и вернуться в ту же исходную точку А.

c) Двигаться по бесконечности от А к В – значит сразу же по выходе из точки А пуститься одновременно по разным направлениям, причем эти направления даны решительно во все стороны и, кроме того, этих направлений бесконечное количество. Двигаться по бесконечности вперед от А к В – это значит одновременно и двигаться назад, и двигаться вправо, и двигаться влево, причем между этими четырьмя основными направлениями – бесконечное количество промежуточных направлений. И потому двигаться по бесконечности от А к В – это значит сразу двигаться решительно во всех возможных направлениях, и притом одновременно.

d) Так как в бесконечности прямая и кривая есть одно и то же, то двигаться в бесконечности – значит одновременно двигаться не только во всех возможных направлениях, но и по прямым и кривым, одинаково удаляясь от А к В и возвращаясь от В к A.

e) Поскольку всякое удаление от A к В есть одновременно приближение от В к A, постольку тело, двигающееся от A к В, не удаляется от A к В и не приближается от В к A, т.е. оно находится в покое. Двигаться по бесконечности от точки А к точке В – значит пребывать в покое в точке А.

f) Точка есть шар, и шар есть точка. Но двигаться в пределах точки – это значит быть на одном и том же месте, т.е. покоиться, так как точка не имеет измерений. Следовательно, двигаться по бесконечности в шаре (а вместе с тем и по любой линии, прямой или кривой, и в любом направлении) – значит пребывать неподвижным, быть в абсолютном покое.

g) Если тело движется с бесконечной скоростью, оно сразу находится во всех точках бесконечности, т.е. сразу охватывает все места бесконечности, всю бесконечность как таковую. Но бесконечность есть бесконечность потому, что она охватывает все, и кроме нее ничего не существует. Но если нет ничего кроме бесконечности (ибо в ней уже все), то нельзя выйти за пределы бесконечности. Поэтому двигаться по бесконечности с бесконечной скоростью – значит охватывать всю бесконечность и никуда не двигаться за ее пределы. Но это значит покоиться. Итак, тело, двигающееся с бесконечной скоростью, пребывает в абсолютном покое и в полной неподвижности.

8. Точка, линия, окружность и шар есть в бесконечности одно и то же. Если точка и линия есть одно и то же, то двигаться по окружности – значит быть в неподвижности, или, что то же, быть сразу во всех точках окружности. Но радиус есть прямая, а прямая есть точка. Следовательно, и двигаться по радиусу, от центра к периферии, – значит, во-первых, двигаться по некоей новой окружности, которая, как всегда, есть только точка, а во-вторых, это значит быть в неподвижности, или, что то же, быть сразу во всех точках радиуса. Отсюда следует, что центр бесконечного шара находится сразу и одновременно и в любой точке его любого радиуса, и в любой точке его периферии. В бесконечности центр и любая точка как внутреннего, так и периферического значения есть одно и то же, а граница и конец бесконечности находится в любой ее точке.

9. Реальный материальный мир есть реализация и материализация бесконечности, или реальная и материальная бесконечность. Материя есть материал, из которого состоит реальный мир, и – инобытие, в котором осуществляется бесконечность. Поскольку же здесь совершается переход в инобытие, постольку возможна та или иная форма осуществления бесконечности, то или иное ее напряжение, та или иная ее степень, в то время как сама по себе она есть предельное понятие. Реальный материальный мир есть приближенная величина, стремящаяся к бесконечности как к пределу и могущая приближаться к нему с какой угодно точностью.

10. Существует разная степень бесконечности и, следовательно, разная скорость движения, разная степень взаимопроникновения и вездеприсутствия, разная степень совпадения всех геометрических фигур в одной неделимой бесконечности.

a) Мир, данный как бесконечность, двигающаяся с бесконечной скоростью, очевидно, не занимает пространства, так как все элементы такого мира находятся один в другом, а пространство есть то, что, наоборот, разделяет один элемент от другого. Но поскольку такой мир все-таки есть нечто, то его структура нематериальна и есть мнимая величина. Назвать такой мир миром не вполне целесообразно. Это нечто над-мирное.

b) Мир, данный как бесконечность с той или другой скоростью движения, уже приобретает ту или иную пространственную объемность. Это прежде всего нулевая объемность, т.е. совокупность тел или состояние тела, когда объем его равен нулю. Это есть свет. Свет есть тело с объемом в нуль, и нулевая объемность существенна для пространственной границы мира. Мир в пространственном смысле кончается там, где объем составляющих его тел равен нулю.

c) Дальнейшее сокращение движения должно привести к расширению объема и уменьшению массы. Чем тело движется медленнее, тем объем его больше, а масса меньше. Сюда относятся все реально 3 видимые нами тела, имеющие ту или иную скорость движения и ту или иную массу. Логически и физически они суть та или иная степень уплотнения и разрежения света. Доказано, что природа света и природа т.н. материи одна и та же, поскольку в основе «материи» заложена электрическая заряженность, отличная от света только формой и количественной стороной движения.

d) Наконец, тело, скорость которого есть нуль, а объем бесконечно велик, есть пространство, та степень разрежения света, когда он превращается в тьму, и та степень его уплотнения 4, когда каждый момент бытия является абсолютно внеположным в отношении всякого иного момента. Пространство есть, таким образом, материя, данная в абсолютном распылении и взаиморазорванности, подобно тому как в теплоте и электричестве дана та или иная степень собранности и взаимопроникновения расторгнутых элементов бытия, создающая реальные вещи, а свет есть та степень этой собранности, когда она уже граничит с фиксированием ее смысловой структуры, т.е. когда делается видимой. Чистое пространство и вещи, в нем находящиеся, осязаются, свет видится, а дальнейшие модификации света в сторону большей скорости мыслятся.

11.

а) Материальный мир в целом есть нечто. Стало быть, он отличается от всего иного, т.е. того, что не есть он. Но отличаться от чего-нибудь материально – значит иметь материальную границу. Потому материальный мир, если он есть, имеет материальную границу.

b) Граница есть только тогда граница, когда при выходе за 5 нее прекращается то, что было внутри нее. Другими словами, если существует граница мира, то это возможно только тогда, когда невозможно материально выйти за его пределы. Следовательно, граница материального мира, если она реально есть, должна своей собственной структурой обеспечить невыходимость вещей за ее пределы.

c) Обеспечить невыходимость материальных вещей за пределы материального мира возможно только тогда, когда вещь, стремящаяся выйти за пределы мира, силою самой границы и пространства, к ней прилегающего, изгибает путь своего движения и начинает двигаться по периферии. Следовательно, по крайней мере у границы мира пространство должно быть так искривлено, чтобы силою самого пространства тела или превращались в нулевую объемность, т.е. в световые тела, и двигались по периферии мира, не выходя за его пределы, или начинали двигаться в каком-нибудь ином, например в обратном, направлении.

d) Итак, 1) мир пространственно ограничен, 2) на границе мира объем всякого тела равен нулю, а его скорость и природа равны скорости и природе света, 3) у границы мира пространство имеет кривизну, обусловливающую такую деформацию телу, чтобы оно или получило нулевой объем, или стало двигаться в пределах мира, соответствующим образом искрививши путь своего движения.

12. Пространство и материя не есть раз навсегда данная неподвижная субстанция, но – только форма осуществления вещей, и природа пространства и материи зависит только от природы самой вещи. Однако вещи имеют разное значение и разное 6 смысловое строение; следовательно, и пространство, материя, где существует данная вещь, также имеет разное значение и разное смысловое строение. Пространство, взятое само по себе, сжимаемо и расширяемо, разрежаемо и уплотняемо наподобие газообразного вещества; и нет никакой принципиальной разницы между пространством и материей. Одно есть степень уплотнения или разрежения другого.

13. Вещи, взятые по своему чистому смысловому содержанию, не находятся ни во времени, ни в пространстве; и к ним неприменимы пространственно-временные свойства, так же как они бессмысленны в отношении таблицы умножения. Но реальный мир состоит из вещей пространственных и временных; здесь вещи погружены в поток становления. Потому движутся, собственно говоря, не вещи, но их инобытийная среда, в которую они погружены и которая является нам как пространственно-временное становление и трактуется нами как «материя».

14. Если сосредоточиться на вещах как таковых, т.е. на их смысле, – становление их исчезает. Но если сосредоточиться на их инобытийной среде, то, взявши один из ее моментов, легко проследить, как он изменяется при переходе от одной смысловой области в другую. Если представить себе, как некая жидкость, или газ, или электрический ток проходит через какую-нибудь среду с разнообразной степенью плотности и принимает разный вид, форму, плотность и напряжение в связи с особенностями и местными отличиями этих разнообразно уплотненных и различно функционирующих областей, то реально изменения будут здесь происходить не с самими этими областями, но именно с тем, чтó через них проходит, причем качество и направление происходящих тут изменений будут зависеть всецело от природы проходимых областей данной среды. Точно так же и пространство меняется в своей внутренней структуре в зависимости от временных судеб вещи, осуществленной тут пространственно.

15. В любой точке бесконечности совпадают периферия и центр, и любая точка бесконечности движется сразу во всех направлениях с бесконечной скоростью, т.е. покоится. Эта предельная картина структуры бесконечности может с любой точностью и приближением осуществиться в любой точке материального мира. В любой точке материального мира центр может совпасть с периферией, и в любой точке может наступить абсолютное противостояние одного элемента другому. Судьба вещи в пространственном и материальном плане, таким образом, зависит всецело от внутреннего смысла вещи; и любая вещь, осуществляясь во временном становлении, может превратиться и в безмерное, неограниченное пространство, распылиться в нем, и в относительно устойчивую, осязаемую объемность, и в световое, безобъемное тело и, наконец, стать мнимой величиной, причем все это возможно в любой точке пространственного мира.

16. Вопрос о границе и форме мира не есть абсолютная и навсегда данная установка. Каждая область и каждый участок мира имеет свою собственную границу и свою собственную форму. В точке А материального мира этот мир дан, например, как бесконечное, неограниченное пространство, о границах которого бессмысленно и спрашивать. В точке В материального мира этот мир дан, например, как шарообразное тело с теми или иными формами кривизны внутришарового пространства. В точке С этот мир может иметь форму конуса или цилиндра, а в точке D этот мир может совсем не иметь никакой формы и никакого объема. Переход от точки А к точкам В, С, D и т.д. возможен, таким образом, только как внутренняя деформация вещи, т.е. в последнем счете как результат изменения ее внутреннего смысла, а самое наличие этих точек А, В, С, D и т.д. есть результат смыслового становления мира, взятого как целое.

17. Перейти от точки А к точкам В, С, D и т.д. можно только во времени. Следовательно, природа вещи и ее внутренняя и внешняя структура есть функция ее изменения во времени, в частности функция движения. Время же вещи в свою очередь есть функция смысла вещи. Для бабочки, живущей один день, этот один день есть вся возможная для нее вечность. Для других существ будет и другая вечность. Время так же сжимаемо и расширяемо, как и пространство. Пространство и время объединяются в движении. Поэтому судьба, форма, граница и структура вещи зависят от ее движения, т.е. от ее абсолютного положения в мире как абсолютном целом. Нет безразличных мест в пространстве, но вещь везде разная – в зависимости от характера места, или, что то же, пространственное место находится во всецелой зависимости от заполняющей его вещи.

18. Пространство, место, время, движение, форма, структура и путь движения вещи есть осуществление ее смысла, равно как и о месте в целом можно высказывать все эти категории – в зависимости только от смысловой судьбы мира в целом. Поэтому пространство и время со всеми их бесконечно разнообразными качествами есть результат внутреннего содержания самих вещей. Вещь, утерявшая свой актуальный смысл и затемнившая свою идею, имеет свое вещественное тело столь же пассивным, раздробленным и темным. Распадение и внутренняя вражда элементов бытия, пребывающих только во внешней механической связанности, вызывает к бытию мертвое и механическое тело бесформенного и темного космоса. Преодоление внутренней вражды различных элементов бытия должно вызывать и органическую связанность тела, живой его организм, почему уже в растительном и животном организмах дана уже совсем иная организация материи и пространства, чем в неживой природе. Дальнейшая судьба мира, а стало быть, его форма, граница, тип и скорость движений, будет зависеть всецело от внутренних судеб и смыслового содержания высших представителей самособранного бытия.

19. В настоящее время на очереди не натуралистическое, но социологическое мировоззрение. Представление об основах мира как о материальной, механической вселенной, как о внутренне мертвом, хотя и внешне движущемся механизме, есть идея, созданная не античностью, душа которой – пантеизм, и не Средними веками, утверждавшими в основе мира божество как абсолютную жизнь и любовь 7, но исключительно Новым временем. Это всецело создание капиталистической Европы, обездушившей мир и природу, чтобы перенести всю жизнь, всю глубину и ценность бытия на отдельного субъекта и тем его возвеличить. Сущность новоевропейской философии заключается в разрыве субъекта от объективного бытия, в переносе всех ценностей объективных глубин на субъекта и в обретении этой могучей, гордой, но одинокой личности, мечущейся по темным и необозримым пространствам опустошенного мира и стремящейся вдаль, вечно вперед, к туманной неизвестности, ибо только так и мог утвердить себя субъект, потерявший опору в твердом объекте и превративший все устойчивое в сплошное становление и искание. Параллельно этому наука в новой европейской культуре – и большею частью и вся философия – постулируют бесконечную, необъятную, оформленную только внешнемеханически вселенную в основе всех вещей, и в том числе всей истории и всего человечества. Это всецело классовая буржуазная астрономия и космология 8, подлинное и оригинальное создание новоевропейского капиталистического духа.

20. Современная мысль уже пережила кризис этого миросозерцания, которое нужно назвать натуралистическим. Она бременеет новым, социологическим мировоззрением, по которому не история совершается в природе, но природа – в истории, и не природа раньше и принципиальнее истории, но история есть подлинное и изначальное бытие, а природа есть только момент в истории. Если марксизм критикует всякие натуралистические объяснения и требует объяснения социологического, то или это проводить всерьез и принципиально – тогда не социальные явления надо объяснять природными, а наоборот, природу и мир объяснить как результат социальной жизни людей, или же, как это делает большинство, на глубине души все-таки верить в то, что внешнематериальный мир есть абсолютная субстанция, не зависящая ни от какого человечества, и что этого человечества когда-то совсем не существовало и, возможно, когда-нибудь оно прекратит свое существование (например, в результате какой-нибудь космической катастрофы), и тогда марксизм падает как последовательная и оригинальная система социологической мысли. Но если человек – первее мира, и социология – первичнее астрономии, и если в основе природы лежит какая-то история, и основа мироздания социальна, а не просто внешне и мертво физична, то тогда историзм и социологизм есть действительно универсальные методы.

21. Этот метод не может быть только методом мысли. Если подлинно мир и космос социальны, то мир, космос есть результат социальной жизни мира в целом. А так как социальная жизнь есть прежде всего человеческая жизнь, то состояние мира и природы есть результат самодеятельности человеческой жизни. Марксизм хочет не только изучать и понимать жизнь и природу, но и переделывать ее, а пролетариат прямо заявляет, что он «новый мир построит». В таком случае марксизм должен признать, что материальный мир, его форма, граница, характер и направление всех совершающихся в нем движений есть результат определенного внутреннего состояния социального человека и что этот социальный человек, т.е. человечество в целом, рано или поздно внутренними усилиями 9 своей смысловой судьбы переделает мир так, как ему захочется. Преодолевать пространство, когда само пространство мыслится в виде неподвижной 10 и абсолютной субстанции, и рационализировать процессы во времени, когда все слепо верят в бессилие человека перед протеканием самого времени и когда никто не умеет сжать или расширить время, вернуть прошлое и ускорить наступление будущего – все это задачи, может быть, велики относительно, как результат процесса неустанно работающей 11 мысли, но они жалки в сравнении с самим принципом пространства и времени и есть не преодоление пространства и времени, но буржуазное раболепство перед ними и смиренное послушание перед их дикой, ничем не оправданной насильственно-механической властью. Мы изменим природу и космос так, как нам будет нужно, а не будем пугаться в них, как ребенок в своей детской. Природа изменится сама и космос получит новую форму своей границы, примет новый лик, в то самое мгновение как только мы сами всерьез переменимся и человечество станет иным.

Комментарий

В составе дошедшей до нас части «Диалектических основ математики» А.Ф. Лосева (середина 1930-х гг.) явственно выделяется – и содержательно и по внешним признакам – фрагмент под названием «О форме бесконечности». Текст носит «вставной» характер: его на первый взгляд необязательность для исследования по философским вопросам математики подчеркивается самим автором, его автономность на фоне соседних глав книги очевидна, а буквально напирающая с этих страниц мыслительная мощь вкупе с безоглядной публицистичностью невольно напоминают читателю о том периоде жизни Лосева, который завершился арестом 1930 года и Беломорканалом.

Так пишутся важные итоги, философские «суммы». На момент, когда писался текст, к биографии философа уже были прикосновенны основные смысловые узлы, связующие все пункты этого маленького трактата о бесконечности в прочнейшую, логически безукоризненную последовательность. Так, учение о тоносе (разной степени напряженности) бытия, или дедукция границы мира вместе с «парадоксальным» приравниванием движения с бесконечной скоростью к абсолютному покою, или взаимосвязь пространства и времени со смыслом вещи, или неисчерпаемость точки – всё это составляло темы книги «Античный космос и современная наука» (1927). Так, формула, согласно которой «не история совершается в природе, но природа – в истории», уже фиксировалась как одно из ключевых положений «Диалектики мифа» (1930). И наиболее заметные имена, что оживали там, не ушли и здесь: Платон, Плотин, Прокл, Николай Кузанский.

Последнее имя, во многом итожащее дело этой великой когорты, нужно выделить особо. Всё начало лосевского текста (вплоть до вывода: «в бесконечности точка, линия, угол, круг и шар есть одно и то же») фактически является сжатым изложением глав 1.13 – 1.17 трактата Кузанца De docta ignorantia. Там же в главах 1.21 и II. 11 отыскивается тезис о совпадении мира с любой его точкой, т.е. о повсюдности бесконечного и бесконечности «малой» точки. Да и на заключительные аккорды лосевской симфонии мысли («человек – первее мира и социология – первичнее астрономии») приходится определенное соответствие с трактатом об «ученом неведении» – в той его части, где «человеческая природа» и само человечество возводятся «в высшую степень» (III.3). Мир един и оформлен без упущений и ущерба, мир любой своей малостью воспроизводит бесконечность, мир – вариация бесконечности, та или иная модификация мирового света, пронизывающего всё от осязаемых вещей до мыслимых понятий… и очередная формула Лосева взывает к соответствующей умолченной цитате из Кузанца: universum maximum contractum tantum est similitudo absoluti (II.4) – «вселенная – максимум, но только конкретно определившийся, – есть подобие абсолюта» (воспользуемся переводом В.В. Бибихина). Но теперь уже имяславское прошлое, точнее, непоколебимое православное существо убеждений автора трактата «О форме бесконечности» повелевает вспомнить и это: nomen Dei sit Deus (I.24).

Констатируя тесную переплетенность мысли двух людей, разделенных полутысячелетием истории, посчитаем всё самое нужное, пожалуй, упомянутым.

Итак, здесь дан определенный взгляд на мир и четко выражен тип, класс, уровень отношения к нему. Фактически Лосев, прибегая к языку родственных (конгениальных) себе мыслителей, доводит до читателя собственное credo. Формализованная и суховатая, подчеркнуто математизированная внешняя оболочка изложения – заметим, тоже единородная основному структурно-математическому методу философствования Николая Кузанского – вполне все-таки уместна для страниц «Диалектических основ математики». Опять же, и для «слабой философской индивидуальности, затерявшейся в необъятном море коммунизма, но мыслящей самостоятельно» (авторское самоопределение 1934 года), подходяще выражаться о жизненно важном именно так, эзотерично и одновременно с непреклонной уверенностью. Но в текст «О форме бесконечности» встроен также ключ, и ключом этим открывается дверь к подлинным контекстам, для которых мал и чужд марксистский лозунг о переделывании действительности. Тут исповедуют деятельность во имя высших (уж точно – внеклассовых) ценностей, где всякое наималейшее слово суть слово не только в мире или о мире, но и слово мipa, а потому оно всегда есть вселенское дело и действие. «Мы изменим природу и космос» – более чем серьезный имяславский лозунг возглашает о главном после того, как человек ощутит и оценит свою бесконечность в бесконечном мире: «Природа изменится сама и космос получит новую форму своей границы, примет новый лик, в то самое мгновение как только мы сами всерьез переменимся и человечество станет иным». Эта перемена, эта μετανοια ведёт путем раскаяния и очищения к Истоку всех и всяческих форм.

Вопросы философии (переписка А.Ф. Лосева и А.А. Мейера)

1 [1]

I. [Письмо А.Ф. Лосева А.А. Мейеру]

Москва 17 янв<аря> 1935 г.

Дорогой и незабвенный Александр Александрович!

Посылаю Вам, – конечно, к полной Вашей неожиданности, – три тома Эстетики Гегеля по-немецки. Вы сами знаете, что это я делаю вовсе не для Гегеля и меньше всего для эстетики. Но это оказалось наиболее подходящим для посылки Вам из всего моего разбитого аппарата. А послать что-нибудь почему-то вдруг захотелось. Почему именно, – и сам не знаю. Да, собственно говоря, и неважно, почему.

Занимают меня разные мысли, которыми так всегда хочется поделиться с Вами. И мысли-то не новые, в особенности для Вас не новые. А вот тоже «почему-то» пишу Вам о них, и – опять неизвестно, почему.

После целой жизни философствования – опять задаю себе вопрос: да что же такое философия-то? – как еще тогда тринадцатилетним гимназистом. Раньше она мне представлялась действительно прекрасной и мудрой Уранией, один добрый взгляд которой делал счастливым на долгое время и заставлял забывать все нищенство и убожество человека. Что же мне теперь сказать? Не превратилась ли эта молодая, стройная, сильная духом и телом, прекрасная дева мудрости в нервную истерическую даму, в ту идиотку и сумасбродку, с которой, по совести говоря, и дела-то никакого иметь невозможно? Что-то эдакое злое, мелко-раздражительное, капризное, несговорчивое…

Ну, что это? Наука? Искусство? Сама жизнь? И спрашивать-то нелепо. Какая же это, прости Господи, наука?! Ведь это же издевательство, сплошное измывание над наукой. В философии никогда никого ничему не научишь. Всякий идиот имеет тут свои суждения; и нет никакого авторитета или хотя бы полиции, чтобы заставить людей мыслить правильно. Вернее, тут слишком много разных авторитетов и полицейских приставов; и все это кругом лает, воет, тявкает, грозит, кусается, – того и смотри, за ногу тяпнет. Какая же это наука? Для науки – слишком художественно (вернее, расхлябанно), для искусства – слишком научно (вернее, просто скучно). Для теории – слишком жизненно, для жизни – слишком головная штука. И т.д. и т.д. Ни в какой ящичек, ни в какую категорию ее Вы не засунете; и она всегда назойливо вылезает за всякие приличные рамки, требуя отдать ей все и сама не давая ровно ничего, – точь-в-точь как духовно-растрепанная и физически изношенная идиотка и дама-истеричка.

Я уже не молод, но не могу надивиться на то, как никого ничему нельзя научить. Не могу надивиться на то, как все перевирается, искажается, передергивается, как все выдумывается, присочиняется, необдуманно высказывается, голословно утверждается, клевещется. Гераклит наврал на Пифагора, Ксенофонт исказил Сократа, Аристотель оклеветал Платона, Плутарх унизил Эпикура, Кант ничего не понял в Платоне, Фихте считал себя кантианцем, Шеллинг рассорился с Фихте из-за «Я», Гегель проклинал Шеллинга, Шопенгауэр считал мелкими жуликами и Фихте и Шеллинга и Гегеля. Я понимал бы, если бы это было кухонной ссорой двух идиоток, у которых нет никаких иных занятий. Но если Аристотель ничего не понял в Платоне, а Гегель в Шеллинге, то это уже – проблема, a вернее не проблема, а просто тот же дамский идиотизм, с которым не хочется и дело-то иметь.

Попробуйте высказать философскую мысль десяти человекам: десять человек – скажите «Слава Богу!», если они поймут ее только десятью способами. И если эти десять человек передадут ее каждый еще десяти человекам, то считайте себя счастливым, если образуется всего только сто разных мнений о Вашей философии. Правда, бывают друзья, ученики, которые понимают Вас с полуслова, но – разве же об этом стоит говорить перед лицом (вернее, перед безличием) несосветимой бездны всеобщего идиотизма и непонимания? Если Платона, Плотина и Шеллинга всегда «понимали» именно так, то как же могут понимать нас с Вами? Не думаю я, чтобы тут помогла и физическая власть. Марксисты, напр., действуют не только словом, но и наганом: однако они тоже все перессорились философски. Философию никогда нельзя было создать ни разумным убеждением, ни поркой. Попробуйте выпороть истеричку: она бросится Вам с пятого этажа, но философом не станет. Ведь такая, казалось бы, простейшая мысль, что целое не делится на части, а попробуйте-ка ее высказать как последовательную истину, попробуйте принудить признать ее: Вам будет грозить голод, холод, всякое гонение, тюрьма и даже смерть! Спрашивается: если философию нельзя создать ни разумным убеждением, ни кнутом, то чем еще прикажете ее создавать? Красивыми словами, блеском и глубиной своих чувств, поэтическими приемами? Однако, мало того, что это была бы уже совсем не философия, это большею частью просто невозможно. Вы сами хорошо знаете, как редко это возможно.

И ничем, ничем не угодишь этой капризной даме! Какой-нибудь ничтожнейший математик, вовсе даже не придумавший какой-нибудь новой теоремы (если он придумал хоть одну новую теорему, то он уже пропечатан во всех учебниках мира), а всего только изложивший чужие идеи толково и с незначительным изменением, он тебе и ученый, он тебе и профессор, он тебе и шишка в обществе. А вспомните хотя бы свою собственную философскую работу: иной раз Вы прорабатывали и создавали сами нечто равное целым отделам из какого-нибудь Фихте; и все это – просто никому не было нужно, все это грызли у Вас крысы, а если доходило до печати, то лежало там под спудом, как еще и поныне лежит Платон, лежит Прокл и еще тысячи мелких и крупных философов. Никому это не нужно, – вот и все! Кого-то выносит наверх, кто-то делается популярным, но, во-первых, делается это совершенно помимо воли и сознания самих философов, неизвестно по каким причинам; во-вторых, популярными и «понятными» бывают иной раз нескольким поколениям совершеннейшие пошляки и пустомели (вроде какого-нибудь Н. Михайловского в 70 – 80 гг.); в-третьих, даже и эта популярность бывает всегда настолько эфемерна, что можно только пожалеть философию за такую «силу» и «значение».

А главное, это – удручающее, повальное убеждение всех и каждого, что он имеет право философствовать, что для философии не надо ничему учиться, что при любой духовной и умственной сиволапости можно высказывать свои мнения и критиковать величайших философов. Тут уже тебе не истерическая дама досаждает. Не лучше ли тут употребить другой образ? Не проститутка ли наша с Вами философия, дорогой Александр Александрович, и не публичный ли дом – то, что скромно называется историей философии? Не было такого мнения, которое бы не было высказано. Любое мнение можно высказывать, любую глупость, тупость, слабоумие можно высказывать, и – ничего! Еще найдутся хвалители и последователи, найдутся штыки для их защиты, найдутся типографии для их публикования.

Имеет или нет человек философскую школу ума, это узнается сразу, с первых же фраз, со взгляда на его лицо, как с первых же слов различается украинская речь от великорусской или кухарка от барыни. Правда, математик тоже с первых же фраз узнаёт, учился ли этой науке его собеседник или нет: тут достаточно двух-трех вопросов. Но какая разница между философом и математиком! В математике Вы поставили единицу невежде, и – крышка! – пожалуйте поучитесь. А в философии… И говорить нечего, – все ясно!

Конечно, Вы не будете мне доказывать односторонность и абстрактность математики, что и без того мне хорошо известно, да и не в математике тут дело. Но вот я прожил 41 год и думаю: философия, это – проституция. Если хочешь быть нахалом, невежей, хамом и в то же время иметь глубокомысленный и ученый вид, вали в философию! Нетрудно ведь даже невеже подметить господствующую моду и начать «философствовать» в ее духе, и – все обеспечено, внимание, понимание и даже гешефт. Но попробуйте подметить какую-нибудь моду в физике (напр., расщепление атома) или в астрономии (принцип относительности) или в химии (учение о коллоидах) и попробуйте без многолетней теоретической учебы что-нибудь здесь членораздельное высказать, – Вас и на порог не пустят в научном учреждении.

Дешево продается философия любому покупателю! Любой мерзавец и обскурант может делить это доступное ложе. Бездарный Спенсер владел умами несколько десятилетий; и все это считалось философией, даже научной философией, венцом и куполом мировой философии! Нет ни одной дурацкой идеи, которая бы не могла быть подхваченной людьми, которую бы не повторяли в качестве истины и которую бы не предпочли философскому гению. Вы скажете, что это и неважно, если в философии хромает ее научная сторона, если философия не научна; она-де есть внутренняя жизнь человека. Извиняюсь! Это требует разъяснения.

Если философия не есть наука, ее утверждения не могут претендовать на принудительность и общеобязательность. Значит, внутренняя жизнь человека в данном случае будет происходить вне всякой общей принудительности. Хорошо. Допустим, что все это очень нормально. Допустим, что скрипач не имеет скрипки, которая бы покоряла всех, а вместо этого имеет внутреннюю скрипичную жизнь, которой сам и утешается. Допустим, что вполне нормально то положение, когда инженер лишен возможности что-нибудь строить и, вместо этого, теоретически и внутренне утешается тем, как хорошо он мог бы строить. Но если даже все это нормально, то в отношении философии это, по меньшей мере, неясно. Что такое эта «внутренняя жизнь» философа? Если это есть жизнь перед лицом Божиим, то я не знаю, чем она отличается от религии. Если это есть жизнь ради общественных или вообще человеческих благ, это будет мораль, политика. Словом, философия всегда окажется тем или иным видом практической жизни, которая всегда существовала и без всякой философии, и философия здесь часто только мешала. Если же философия не есть ни общеобязательная наука, ни личная внутренняя жизнь, а есть, как говорят, мудрость, то мудры ведь бывают и поэты, и музыканты, и представители религии, и даже просто люди как таковые. При чем тут философия? Если же она к чисто жизненной мудрости прибавляет какое-то знание, четкое и логическое, то я уже сказал, что ценность этого знания – ничтожная. Значит, мудрость – не от философии, но от жизни, наука – не от философии, но от рассудка, внутренняя жизнь – не от философии, но от религии. Спрашивается: что же от философии-то?

Затем: удручает и то, что всё, решительно всё давным-давно сказано. Что бы я сам ни придумывал, что бы я ни читал из современной философии, – я всегда нахожу для этого аналогии в истории философии, а часто даже не аналогии, но буквально воспроизведение. Нет возможности сказать в философии что-нибудь новое. Есть у философов с десяток идей: они и жуют их вот уже несколько тысячелетий. Вся история философии заключается в том, что эти идеи то забываются, то вспоминаются, то высказываются косноязычно, то более членораздельно. Можно было бы, конечно, этот десяток идей считать за общее достояние философии, но это – подлог. Никто в чистом виде их не признает, и никому они не нужны. Это – результат моего личного наблюдения, в котором я тоже никого убедить не могу. И ясно, что я так и умру, но никому этого знания не передам.

Вопрос, который я ставлю в этом письме, был бы очень прост, если бы он шел от позитивиста или материалиста старого типа. Тогда ведь, – помните? – бахвалились тем, что-де философии никакой нет, а есть только выдумки и фантазии; и притом бахвалился обычно тот, кто был совершенно неповинен ни в какой философии. Мой вопрос звучит иначе. Я люблю философию и ухлопал на нее всю жизнь. Я знаю, что существует истина и есть разум истины. Философия для меня – и наука, и мудрость, и внутренняя жизнь. И я не злорадствую по поводу анархизма, злобствующего в философии, но скорблю о нем и страдаю о загубленной истине. И при всем том – не могу иначе сказать, как подтвердить вышесказанное: эта идиотка взяла у меня все силы, но дала то немногое, что я мог бы и без нее иметь, но, пожалуй, в гораздо больших размерах. Она требует от меня того, чего и сама не знает. То давай ей науку. Даешь науку, она кричит и корчится в нервном припадке: не науку, не науку, мудрость давай, – наука – пошлость, мудрость! мудрость! Начинаешь читать мудрых и им подражать, эта истеричка с кровавыми глазами и сжатыми кулаками пищит и вопит: ах, да не мудрость, не мудрость, общественное приложение, людям пользу от своей философии давай, – не отшельничество, борьба, борьба, общественно-политическая борьба! В конце концов, я теперь и не знаю: что с меня, собственно говоря, требуется и что я за несчастный Чеховский Епиходов, на которого валится двадцать два философских несчастья?

Невозможно сказать, что если философии нет, то она и не должна быть. Я думаю, и Вы не посмеете сказать, что ее не должно быть. Она должна быть. Но как, как она должна быть? Как вылечить эту философскую истерию и как вернуть это «погибшее, но милое созданье» к «честной трудовой жизни» (простите за пошлость!), – жду ответа.

А.Л.

II. [Письмо А.А. Мейера А.Ф. Лосеву]

Март 1935 г. 2

Мне не удалось отдать философии всю жизнь, как сделали Вы, – потому что в лености все житие мое иждих, отдавая его то «общественности», то всякого рода «личным делам», то безответственному философствованию (больше устному, чем письменному). Однако и я давно уже заметил непотребство этой женщины и ее «ни то ни сё», на которое Вы указываете. Я даже позволял себе более резкие о ней суждения, чем сделанные Вами. Я знаю, что Вы-то её все же любите. Я же, по-видимому, и не любил её (потому что иначе не изменял бы ей со всякими другими еще более несчастными созданиями).

Но тогда, когда я убедился в её дурном поведении, я задумался о том, чем была она в своем младенчестве. Первородному греху причастны, конечно, и младенцы. Но тот наш образ, который дан нам как наше истинное лицо и который искажается грехом, просвечивает сквозь порчу сильнее, ярче в младенчестве, – и вероятно поэтому нам рекомендовано было «быть, как дети». Грехами жизни мы, взрослые, закрепляем (делаем «заскорузлой») нарастающую кору порчи. [При малом развитии мало бывает «развито», и зло, хотя и не «развитое» оно бывает достаточно ярко.] Вспомнив все это, я стал приглядываться к лицу философии в младенчестве, надеясь увидеть ее истинный лик.

Не кажется ли Вам, что младенчество философии, какою мы её знаем, – не в Греции, как оно не в Индии и не в Китае – а у нас в Европе: в Ирландии, во Франции?.. Ведь та женщина, которая носила это имя в Греции, была совсем другая, и она уже давно умерла, и она была мало похожа на ту, которую мы с Вами теперь готовы так поносить. Хуже или лучше, но во всяком случае просто другая, и не кто иной, как Вы, это доказал со всей убедительностью. Наша философия приняла только имя античное, – на самом же деле она есть явление, которого античность совсем не знала. Там существовала законная и благородная, благорожденная дочь мифа, живого, ничем не скованного и не обузданного. Наша же несчастная – не непосредственное порождение нашего религиозного сознания. От кого она родилась, – кто её знает?! Училась она, конечно, у своей древней тезки, но породы она иной.

Но от кого бы она ни родилась, она была в младенчестве своем отдана на служение при храме. И это сразу поставило её на много ступеней выше её учительницы. На столько выше, на сколько сам храм наш выше храмов древности.

Переводили часто: «служанка» теологии. Прислужница при храме – это не совсем то, что означает на нашем языке «служанка». Обижаются за неё наши умники, не понимающие, что девушки, отданные на служение при храме, – какого бы незнатного рода они ни были, становились существами больше чем «благородными», играли почетную роль. Та, никому не служившая, сама была барыней. Для нашей же девы совсем не лестно было бы стать такой барыней, матроной или Пенелопой. Она тоньше, умнее, благороднее и выше (по причастности своей иному, нездешнему), хотя и наивнее и менее искусна.

Скажете: это модный Карсавинский лозунг – «ancilla theologiae» – но что ж поделаешь, если в этой моде – правда?!

Когда я вздумал ближе взглянуть в лицо философии, какой она была еще прислужницей при храме, только начинающей этот священный путь, я увидел прекрасные черты, вполне примирившие меня с несчастной. Как обидно, что эта удивительная девочка не устояла в своей тонкой и умной чистоте! Правда, она была по природе, видимо, несколько строптивой, и это её очень украшало. Она была призвана, так думается мне, к большой, верной и притом вполне сознательной свободе.

Что же случилось с нею, что сделало её такой несчастной? Мне кажется, что дело очень просто: ушла из храма, сбежала, пошла скитаться и блуждать, захотела стать такой матроной, как её древняя сестра, но не смогла уже стать ею, потому что места в нашей жизни для такой матроны не нашлось, да и натура была не та, да и музыка храма бесследно не пропала; вот и стала «ходить по рукам», как грубо могли бы сказать злые языки, – а мне хочется сказать: вот и стала искать, кого бы полюбить. Расцветала временами, показывала свои возможности, свою силу и красоту, но никому уже не служила и в пустоту направлялись весь ее блеск, все её сияние, все её песни. И сама оттого опускалась, вяла, пустела, позволяла себе говорить таким жаргоном, какой готовы были одобрять и когенианцы и все виндельбанды. И не больше ли всего вреда принесла ей эта озорная подмена её живого языка – неприличным жаргоном?

Простите, что я впал в такой «образный» тон, мне совсем не свойственный! Так как-то случилось при чтении Вашего письма! Дело в том, что оно вызвало во мне слишком сложные и двоящиеся мысли и чувства и выразить их членораздельно и «точно», как любите Вы, я не в силах в письме. Я откликаюсь Вашим мыслям как будто бы вполне, – и потом вдруг ловлю себя на том, что вот Вы-то, конечно, при всем видении непотребства этой дамы, всё же остаётесь с нею, потому что знаете многое, многое не подпадающее Вашему отрицательному суду. А я готов совсем, до конца, без оглядки выбросить всё это, не пожалев даже Лейбница, Канта, Шеллинга, не остановившись даже пред Фихте и Гегелем. И не боюсь даже, что Вы заподозрите храбрость невежества, легкую расправу человека, не обремененного знаниями, с тем, всего чего он не подозревает. В оправдание своё скажу, что вес, большой вес этих великанов я подозреваю. Я готов выбросить всё это без оглядки лишь после того, как «использую» их до конца, – но всё же выбросить, потому что они – не путь, не истина и не жизнь. Это с одной стороны. А с другой: ведь может оказаться, что Вы будете вправе упрекнуть меня в путанице, неясности, неразберихе, потому что для меня наша дама всё же не кто иной, как та, некогда несшая священные обязанности (а вот тут-то я и не знаю, солидарны ли мы с Вами в оценке нашей философии в её младенчестве), а теперь изменившая им женщина, которая была такой прекрасной девочкой, – та же, не другая. И не могу я бросить в неё камнем, и не могу забыть её, не могу хоть издали, насколько позволят даль и мои силы, не следить за ней. А потому я подхожу к ней все ещё и с желанием – с желанием видеть её понявшей свою… ошибку ли, не знаю, – понявшей свой путь, свой опыт и снова решающей свободно и горячо служить…

Словом: да, Вы правы. Но я не пессимист, – и не могу не ответить Вам: а всё же это она, та самая, и может быть она в старости своей (хотя бы) станет мудрой женщиной. Ведь может это быть?! Если «врата» всё же «не одолеют», то ведь мудрая старица такая может еще понадобиться. И это будет она же.

III. [Письмо А.Ф. Лосева А.А. Мейеру]

Ваш ответ, признаюсь, не очень меня удовлетворил. Вы напоминаете мне о том, что непотребная женщина была когда-то невинным ребенком, и что хотя она и пала, она в глубине всё же остаётся самой собой. Но мне это почти ни о чем не говорит. Ведь в том-то и заключается мой вопрос: как же это невинный ребенок стал проституткой?

Но сейчас я хочу поставить вопрос иначе. Вам хорошо известно, что философия никогда не стояла на месте. Даже и в то далекое время, когда она была невинной, невозможно указать ни одного момента, который оставался бы неподвижным. Если Вы имеете в виду Средние века, то там был, в сущности, такой же невообразимый хаос мнений, что и теперь. Если даже отбросить огромные области арабской и еврейской философии с их тысячелетней историей, если отбросить Византию, которая кишмя кишела целое тысячелетие, и оставить один Рим, то и тут Августин – весьма заметный уклонист, Эригена – прямо еретик, которого даже анафематствовали (правда, в пустой след), платоники XIII в. – аввероисты. Еле-еле наладилась ортодоксия к XIII в., но тут же пришлось возиться с Экгартом и целым сонмом новоявленных мистиков, а в Экгарте – уже рождение протестантизма. Спрашивается: где же тут она, эта самая невинная девочка, прислужница храма? Боюсь, что придется ограничиться первоначальной христианской общиной, т.е. отсутствием философии вообще; и хотя разногласий в этой общине было достаточно, но, по крайней мере, кажется, не было философских разногласий.

Другими словами, возникает сомнение, не была ли философия распутной с самого начала? Ведь есть же 10-летние беспризорники, которые живут половыми извращениями, впрыскивают морфий и нюхают кокаин, которые грабят, поджигают, убивают и пр. Не была ли философия всегда таким распутством человека, которое достойно только кнута и тюрьмы или, в крайнем случае, психиатрической клиники?

Что нам с Вами не хочется отвечать на этот вопрос положительно, это ясно. Вопрос этот скверный, корявый, кляузный. Хочется вовсе никак не отвечать на него. Так сбрасываешь с себя лягушку, которая прыгает на тебя, когда лежишь около реки; и так отмахиваешь назойливую муху, которой нечем в комнате полакомиться, кроме твоей лысины.

Но я хочу сейчас поставить новый вопрос, который если не более скверный и корявый, то зато более страшный. Современная философия распутна. Философия XIX в. распутна. Возрождение распутно. Средневековье распутно. А что если всё это мировое распутство, всё это вселенское непотребство и есть истина? Что – если всякий момент философии, даже самый развратный, самый ничтожный имеет право на существование? Что – если мы вместо того, чтобы искать в истории несуществующие идеалы философии, прямо возьмем да и объявим, что вся история философии со всем своим непотребством, это-то и есть самое настоящее, оно же и действительное, оно же и необходимое, оно же единственная реальность философии, оно же и единственный её идеал?

Должен Вам сказать, что и на этот вопрос – просто не хочется отвечать. Ага! – скажете Вы, – испугался? Ничего не испугался, а просто не хочу отвечать. Да даже не «не хочу», а как-то не хочется, само не хочется. Но на случай, если когда-нибудь захочется отвечать на него, я теперь и прошу у Вас совета.

Ну, посмотрите Вы на жизнь. Собаки лают, кошки мяукают и визжат, воробьи чирикают, комары пищат, лягушки квакают. Каждой твари Бог свой голос дал. Ну, если шакал воет, то чем же это хуже рыканья льва? Если птенцы пипикают, то чем это хуже кудахтанья курицы? И вот философы, которых я изучаю в истории, лают, визжат, пищат, воют, чирикают, рыкают, кудахтают… Есть, конечно, и свои соловьи, есть и свои лягушки; есть шакалы, есть и комарики. Ну, и что же? Ну, и Бог с ними, казалось бы.

Я уже сказал Вам, что не собираюсь сейчас отвечать Вам на этот вопрос ни положительно, ни отрицательно. Но что надо соблюсти и от чего надо воздержаться, если мы с Вами вдруг вздумаем ответить на него положительно? Тут возникает ряд новых вопросов, и вот их-то я Вам и ставлю сейчас реально.

Прежде всего, если признать, что все типы философии равноценны, то отсюда многие сделают вывод, что, собственно говоря, никакой философии и не существует. Если один и тот же счетовод дает разные результаты на одном и том же материале, это значит, что он просто не умеет считать, что он попросту не счетовод. Можем ли мы с Вами так рассуждать? Нет, философия есть, философия должна быть. Тогда я Вас спрашиваю: если все решительно типы философии равноценны, одинаково законны и все имеют право на существование, то как при этом сохранить философию вообще, что такое тогда философия вообще?

Далее. Если в философии всё позволено, то можно ли предоставить каждому философствовать как ему вздумается? Это два разных вопроса, – вопрос о том, что всякая философия законна, и вопрос о том, что всякий может философствовать, как его левой ноге захочется. Так вот: пожалуй, мы с Вами не сразу согласимся на то, чтобы каждый получил право молоть любую чепуху. Но тогда, значит, не всё позволено? Итак: можно ли построить такую философию, чтобы она и признавала все типы философии как законные и в то же время не освобождала всех и каждого от всех решительно философских обязанностей?

Третье: что делать нам? Всё позволено, всё законно, на всё мы имеем право, всё нам доступно. Мы можем визжать, как побитые собаки, и выть, как голодные волки. Мы можем пороть бюхнеровскую чушь, вещать мифами Шеллинга и сверкать гегелевским балетом категорий. Мы можем смириться и подставить глотку под нож, а спину под кулаки (ножей и кулаков всегда и везде можно найти в любом количестве). Мы можем нашу философию сделать и не столь смиренной, мы можем её вооружить бомбами и танками. Спрашивается: противоречит ли та или иная активность философа этому всеобщему безразличию всех философских систем? Или безразлично-то оно, безразлично, а я всё-таки могу свою линию гнуть, и никто мне в этом не смеет препятствовать. Тогда – какова же наша линия?

Далее, можно рассуждать так, что равноправие систем не помешало данному человеку построить свою собственную философию и не освободило его от строгих обязанностей в области мысли, не сделало его анархистом и релятивистом, но оно освободило его от ответственности 3 за его философию. Пусть, напр., мы признали, что Кант имел полное право на существование, а уже о том, что он считал себя связанным великими обязательствами мыслителя, в этом сомневаться не приходится. Ну, а вдруг есть какая-нибудь истина, против которой Кант погрешил? Пусть он заблуждается честно. Но объективно, допустим, он погрешил. Тогда я Вас спрошу: что же, отвечает он за свой грех или нет? Если истина есть, а философские системы с точки зрения истины совершенно различны и вовсе не имеют одинакового права на существование, тогда ясно, что в случае несоответствия объективной истине Кант ответственен. Но мы допустили, что независимо от истинности все философские системы равноправны. Тогда – вопрос: ответственен ли Кант или нет?

И, наконец, последний мой вопрос. Если все философские системы и идеи одинаково законны, значит ли это, что они все одинаково истинны? Если всякое философствование одинаково с другим, то можно ли их обсуждать с точки зрения какой-либо истины? Или я поставлю этот вопрос иначе: если все философские типы законны, то совместимо ли это с признанием одной истины, стоящей поверх всех этих типов, или, отрицая превосходство одной философии над другой в смысле истины, мы тем самым отрицаем и существование всякой истины вообще?

Из моих настойчивых вопросов Вы, пожалуй, сделаете вывод, что я и по-настоящему не прочь признать все философские системы равноправными. Что ж! Я действительно не прочь, при условии, если Вы благополучно ответите мне на все поставленные выше вопросы. Если философия не исчезнет, если, не исчезнувши, она не станет релятивизмом и анархизмом, если от этого философского равноправия не пострадает абсолютная истина, то на этих условиях я действительно готов признать в истории философии всех шакалов и гадов, всех червяков и гусениц, всех кротов и лягушек. Но могут ли быть соблюдены все эти условия или нет, вот вопрос, с которым я к Вам обращаюсь. И ещё одно добавление. Признать все философские типы как равноправные без впадения в релятивизм можно было бы путем панлогизма и путем пантеизма. По существу, впрочем, это есть один и тот же путь – абсолютизация исторического. Можно было бы обожествить историческое так, как пантеисты обожествляли мир. Тогда – всё, что ни в истории, всё законно, всё позволено, всё равноправно. Всё действительное, дескать, разумно, и всё разумное, мол, действительно, но этого тоже мне не хочется… Можно ли утверждать равноправие и одинаковую законность всех философских построений без впадения в исторический пантеизм или нельзя, – отвечайте!

IV. [Письмо А.А. Мейера А.Ф. Лосеву]

Теперь я понимаю, почему мой ответ на вопрос, поставленный тогда, не мог быть удовлетворительным. До некоторой степени речь шла о разных вещах. Я услышал там скорее свои мысли, чем мысли автора. Я охотно солидаризировался с ним в его осуждении блужданий философской мысли, не заметив, что порочность её усматривалась им не в том, в чем усматривал её я.

Мне указано теперь на «невообразимый хаос мысли», который и в Ср. Века был не меньше нынешнего. По-видимому этот хаос и рассматривается, как свидетельство всегдашнего распутства философии. Для меня же crimen её был не в хаосе мнений, не в нетвердости, отличающей её действительно и от твердой науки, знающей чего она хочет, и от твёрдой догмы, опирающейся на Слово не от мира сего, – а в том, что все эти многие мнения сами-то с течением времени становились всё более и более беспутными, безлюбовными, беспредметными, автоэротическими, собою самими питающимися. Качества же эти говорят о том, что мысль философская перестала служить Славе Того, Кому слава подобает, и естественно поэтому начала услужать и науке, и государству, и обывателю, и честолюбцам всякого рода, и нации, и партиям, и морали, и пользе, и кому угодно. Так не было, согласитесь, в Ср. Века, потому что ни арабская, ни еврейская, ни августиновская философии не «услужали» в такой мере, как это делалось в Новые века. В Византии одно время, пожалуй, действительно «кишмя кишело» и во дворцах и на рынках (говорят), но это было всё же куда безобиднее. И дело не в том, что не всегда эти различные мнения одинаково охотно несли свои лепты в храм. Это, конечно, имело место и в Ср. Века. Но верховной директивой мысли, вершинным выразителем таившейся в хаосе тенденции был всё же осознанный отклик шедшему из храма призыву. На вопрос – «не была ли философия распутна с самого начала», – я с полной решимостью готов ответить: нет. И «беспризорницей» она не была.

Да не покажется, что я так легко прохожу мимо «хаоса» самого по себе, ища истины в пресловутом столкновении мнений или находя «долю правды» во всех учениях и т.д. или усматривая в хаосе систему. Я вовсе не согласен думать, что «может быть вселенское непотребство и есть истина, что всякий момент философии, даже самый развратный, имеет право на существование» (на существование, пожалуй, но не больше), что «вся история философии – это и есть самое настоящее» и т.д. Не думаю так, потому что люблю одно и ненавижу другое, и всяких проходимцев в философии приветствовать так, как приветствую призванных, не буду. И в философии вовсе не «все позволено», во всяком случае «не всё возвышает». На вопрос же о том, можно ли, не впадая в пантеизм, признать все философские течения равно законными с точки зрения истории философии, – я отвечаю также: нет, нельзя.

Впрочем, я не прочь здесь и попротиворечить себе и согласиться на «всё позволено». Не прочь также повторить и такие слова: «пусть лают и пищат и воют». И от последнего ответа на вопрос, скрытый в этих словах, я пожалуй тоже предпочту пока воздержаться. Но дело не в этом. Дело в том, что я принимаю хаос Ср. Веков не из тех соображений, что «каждой твари Бог свой голос дал».

Я просто отношу значительную долю хаоса Ср. Веков на ошибку. Не хаос был в душе еще невинной девочки, а просто неведение и слабость, сознание которых, кстати сказать, помогало ей с благородным смирением проявлять себя – как знающую и предчувствующую верный путь. Совсем иное дело – хаос в душе знающей свою силу и «себе цену» новой философии. Он имел здесь гораздо более опасный смысл.

Вообще же для меня дело не в хаосе и не в нетвердости. Пусть бы металась во все стороны наша дама: это было бы лишь сниженной, искажённой её свободой. Но что категорически хотелось бы ей воспретить – это продажу себя всякому, продажу, ведущую к опустошению её души. Иной раз только думается: а действительно ли она ответственная за то, что эти всякие всю несомую ими околесину именуют её именем? Поди-ка, не позволь этой публике «использовать» то, что ей пришло в голову использовать! И разве не «использовывается» в таком же духе и наука и многое другое? И науке не более легко сопротивляться, чем философии!

Что касается хаоса мнений, то ведь хаос есть всё же, кроме того, и одна из форм «множественности». А эту последнюю, конечно, приходится расценивать иначе. Хаоса, конечно, не нужно, ибо хаос – уже порча. Но множественность могла бы быть и не хаосом. Пусть будет мне позволено здесь вспомнить один не новый, конечно, тезис. Философия есть работа нашего сознания, занимающая место между мифом (а следовательно, и догмой), с одной стороны, и наукой – с другой. Она должна сохранять в своем общем облике, в целом, метафорическую (в буквальном, а не литературоведческом смысле) природу мифа, неустойчивость, подвижность, живой трепет бесконечно-конечных идей и образов, – но она сохраняет их, сближаясь с «наукообразными» построениями, иной раз не умея сочетать мифософичность свою с праведной мифофобией науки. Может быть, поэтому ей вовсе не следует существовать, – это уже новый вопрос; а может быть, у неё своя миссия (отнюдь, отнюдь не синтеза, не последнего слова) – служебная, вспомогательная, – ancillae. Но если ей нужно быть, то нужно быть не такой, как наука, и не такой, как миф. Но и миф и наука должны жить в её душе. Опасная судьба! Опасность разрыва, надрыва, двух стульев, истерии, метанья, бестолочи и даже душевного опустошения стоят пред ней всегда. Обойти их очень трудно. Трудно, – но если должна быть философия – она должна их преодолевать – худо или хорошо; иной раз она это делала – «ничего себе», иной раз – «никуда не годится». Но этот тезис так, между прочим; не хочу на нем останавливаться, ничего в нём нового и интересного нет, а для меня он только немножко в ином свете рисует хаотичность. Но – не важно это. Важно то, что хаоса действительно не нужно, хотя и не в хаосе самом по себе для меня вся беда.

Пусть меняет философия таких любовников, как Лейбниц и Спиноза, Кант и Фихте и даже Шопенгауэр и Бергсон и Ницше и Шпенглер. Печально, но это ещё поправимо. Но действительно ли это она – та самая дама – истерически воет и пищит в объятиях «использующих» её в своих видах дельцов всякого рода. Впрочем – и Кант и Гегель и Ницше и Шпенглер – тоже грех. Потому что и это – уход из храма. А в этом – настаиваю на своём – вся причина.

Но вот мне поставлен новый вопрос: а где же причина этой причины? «Как же этот невинный ребенок стал проституткой?» Даже некоторую ироническую усмешку слышу в этом вопросе. Да, как это случилось?

Ну, что же – если именно в этом и заключался с самого начала «вопрос», – должен сознаться, что ответа на него не имею. Как это так случилось, что эта девица не просто заметалась, а так легко пошла по рукам, так безлюбовно и бесславно стала услужать совсем неинтересным кавалерам? Как случилось, что уже стоя на пороге храма, она ушла из него? Может быть, храм был не совсем тот, в каком ей надлежало быть? Может быть храм, в котором ей надлежало быть, не принял почему-то её? Или может быть насильники какие-нибудь увели её оттуда? Или пошла она просто за всеми, когда все стали оттуда уходить? Боюсь, что и храм был немножко не тот, и насильники сыграли здесь свою роль, и общий «поток жизни» оказался довольно сильным насильником. Ведь перековке в этом духе подверглась не одна только философия. Вот поставлена была в пример наука, которая знает чего хочет и тверда, как камень, и хаоса в ней нет. Да, хаоса нет. Ну, а насчёт продажности и «использования», не знаю, не перещеголяла ли она философию! Не «всякий» её берёт, как берут философию, грызть труднее, не по зубам бывает. Но услужает она иной раз таким господам, что стоит всякого хаоса! А искусство, а экономика – и всё прочее?! Всё это по-другому? Да, конечно, по-другому.

Остается ещё один вопрос: как же быть? «В общем и целом» – не знаю. И очень хотелось бы вместе, низко опустив, вероятно, голову, думать и думать об этом – ибо думанье наше удел и наше оружие. Знаю только твёрдо: слава философии в служении Славе, и нет для неё иного спасения, как возвращение туда, откуда она ушла.

V. [Письмо А.Ф. Лосева А.А. Мейеру]

Глубокоуважаемый, дорогой и незабвенный Александр Александрович!

Ваша неожиданная болезнь прервала нашу с Вами работу по греческой философии и не даёт возможности даже встречаться. Но во всём мире нет таких обстоятельств, нет таких сил и таких расстояний, которые бы могли прервать наше общение, и его я чувствую каждый раз, как только вспоминаю о Вас. Поэтому – пусть хотя бы письменно – мы побеседуем с Вами; и я решаюсь беспокоить Вас своим письмом, несмотря на Вашу болезнь.

За всю жизнь не было у меня такого глубокого, такого простого и светлого друга в философских исканиях, как Вы. Каждая беседа с Вами пробуждала в душе что-то глубокое, чистое, неизмеримое; и я всегда ждал Вас, всегда ждал и – скучал, если Вы долго не появлялись. Вы знали красоту чистой мысли и заражали меня свободой, благородной свободой и широтой Вашего ума. Сколько счастливых часов провели мы с Вами вместе в атмосфере большой, высокой философии, и как сладко было общение душ, узнавших одна другую среди злобного хаоса жизни! И сейчас, вспоминая Вас, начинаю возвышаться душою, начинаю чувствовать, как близка и доступна истина, как я живу плохо и низко и как мало сделано за всю прожитую жизнь.

Жизнь наша устроилась так, что я остался в столице, среди книг, сытым человеком, а Вы принуждены были скитаться по глухой провинции, не иметь, где преклонить голову, не иметь любимых книг и отказывать себе в самом необходимом. И среди всей этой людской злобы, среди звериной обстановки Вашей жизни Вы сохраняли светлый и легкий, непредубеждённый ум, даже утешали меня, и около Вас становилось всегда светло и мудро. Могу ли забыть эти чудные встречи с Вами, это таинство общения душ, в котором Вы были так талантливы, так богаты?

Стыдно, совестно вспоминать, что я так мало старался облегчить Вашу скитальческую жизнь и был так невнимателен к Вашим нуждам. Простите, Вашей благородной и широкой душой простите меня, который сам так много получал от Вас. Но даже и чувствуя свою вину перед Вами, знаю, что мы никогда не расстанемся с Вами, что мы ни на минуту не прекращаем общаться, несмотря на дальность расстояния. На даче, где Вы нас посещали в прошлом году, каждый угол, каждое место связано с Вами. И память о прошлом лете вызывает во мне что-то величавое, что-то даже торжественное. Да, именно торжество какое-то, торжество духа, какое-то тайное ликование, какая-то молитва поднимается со дна души, когда вспоминаются минуты, проведенные с Вами, Ваша скитальческая подвижническая жизнь, Ваша награда, которую Вы заслужили перед Богом. Завидна Ваша жизнь, Ваша участь, такая трудная и тяжкая. Её Бог дает только избранным, только тем, кого особенно любит. При мысли о Вас отпадают мелкие заботы дня, становится неважной обыденная суета, которой отдаешь столько времени, хочется быть мудрым, глубоким, хочется всё понимать, всему простить и у всех просить прощения.

Вы умели так убедительно говорить о жертве, о человеческой жизни и о всём мире как о жертве. Вам были известны вселенские «зовы» и «отклики». Вы знаете тайну Слова и слов, которой пренебрег, по Вашему незабываемому изображению, Фауст. Вы поняли глубину «видимого мира», написавши об этой «видимости мира» поразивший меня трактат 4. И вот эта жертва, эти зовы и отклики, эта тайна имён и эта явленность всего тайного нашим телесным очам, эта подлинная видимость тайны – вот, дорогой Александр Александрович, Ваше учение и вот чего невозможно забыть, если оставаться вообще в памяти.

После Вашего выздоровления первым делом будет у нас фиксация всего того, что мы с Вами вместе передумали и перечувствовали, ибо если бы мир узнал о том, что знаем мы с Вами, то этот мир изменился бы физически.

Выздоравливайте, выздоравливайте скорее. Скоро мы встретимся и будем жить вместе, и уже никакие силы не разъединят нас, не омрачат нашей вечной дружбы и любви. И жизнь наша будет светлой и мудрой, и мы изучим наконец нашего Прокла, до которого сейчас мы никак с Вами не доберемся.

Простите, простите, дорогой и незабвенный Александр Александрович! Не забудьте меня в Ваших молитвах. Вы так много и безвинно страдали, что Бог не может не услышать Ваших молитв. И я верую, что один Ваш вздох обо мне перед Богом снимет с меня тысячу грехов, совершаемых каждый час, каждую минуту. Молюсь и я о Вас своими слабыми молитвами, и общение наше в молитве останется на всю вечность. – Выздоравливайте и приезжайте скорее и привозите перевод всего Прокла 5.

А.

1935, 1939

Комментарий

Творческое общение Александра Александровича Мейера (1875 – 1939) и Алексея Федоровича Лосева продолжалось недолго. Их пути пересеклись, казалось бы, случайно, да еще и при весьма драматических обстоятельствах. Такое уж было время – тридцатые годы. Однако вряд ли они ничего не знали друг о друге до встречи. За одним, старшим, устойчиво сохранялась изустная молва как об одном из самых активных и ярких участников собраний петербургского Религиозно-философского общества, а потом Вольфилы. Отдав дань общественно-политическим баталиям начала века и некоторое время изредка публикуясь в периодической печати, в последующем он предпочел излагать свои мысли в окружении дружеского симпосиона, нежели распылять их типографским способом. Другой, почти на двадцать лет моложе своего друга, успел вдохнуть живительный кислород атмосферы того же философского общества (но только в Москве) еще будучи студентом, в основном молча и жадно внимая речам старших современников. А славу его составили восемь книг глубокого и оригинального содержания, которые последовательно и пусть и малыми тиражами частных издательств, но без особой оглядки на возможные последствия выпускались автором в свет с 1927 по 1930 год, спустя несколько лет после того, как известный «философский пароход» отвез за пределы Страны Советов большинство из говоривших и печатавших на религиозно-философские темы. Немногие уцелевшие оказались посреди философской пустыни, над которой то и дело проносились ветры дискуссий с разными названиями (вспомним хотя бы «механистов» и «диалектиков»), но с безжизненным всякий раз содержанием, ожигающим и безуханным. Потому и Мейеру и Лосеву оставалось укрыться вместе с немногочисленными единомышленниками в полулегальных кружках, где еще сохранялись и развивались традиции свободной мысли. Оттуда, из кружков, их и «брали», попутно – за государственный счет – обеспечивая необходимый перевод с языка непонятных интеллектуальных «программ» на понятный язык «контрреволюционных заговоров». Так в декабре 1928 года в Ленинграде вместе с Мейером были арестованы члены домашнего кружка «Воскресение», и давняя (с 1923 года) традиция кружковцев собираться по выходным дням была расценена следователями ОГПУ как замаскированное намерение «воскресить прежний режим». Так в апреле 1930 года были прерваны встречи московских «имяславцев» и деятельность Лосева в их числе. Отметим, что этот «имяславский» кружок был основан в конце 1922 года, т.е. практически одновременно с «Воскресением», одновременно и независимо. Разумеется, дискуссии о почитании Имени Божия и судьбах православия были «прочитаны» на Лубянке как неоспоримые свидетельства деятельности «Центра всесоюзной контрреволюционной монархической организации».

Их переместили во встречных потоках и пульсациях по трубам ГУЛАГа (воспользуемся известным и страшным по натуральности образом А.И. Солженицына) в одну общую точку – это была станция Медвежья Гора, что на Мурманской железной дороге, тогдашний центр Белбалтлага и, одновременно, столица строительства Беломорканала. Первый из них, Мейер, оказался здесь в начале 1932 года, после того как уже отбыл год «срока» (10 лет лагерей) на Соловках, далее этапировался в Ленинград для следствия по т.н. академическому делу, откуда и попал на Медвежью Гору. Несколько позже, летом 1932 года, сюда доставили и Лосева. Для него предыдущим местом лагерного пребывания с начальным «сроком» тоже в 10 лет был поселок Важины, который согласно географии от ОГПУ помещался на территории Свирьлага, соседнего с Белбалтлагом. В пределах той же Медвежьей Горы волею судеб оказались и верные спутницы философов – описания их «путешествия» по Архипелагу ГУЛАГ составили бы отдельную историю – Ксения Анатольевна Половцева (1887 – 1949) и Валентина Михайловна Соколова-Лосева (1898 – 1954). Так и повстречались. Общение их по объективным причинам не могло быть тесным и постоянным, хотя порядки царили еще, так сказать, либеральные и «техническим работникам», каковыми были все четверо, иногда давались кое-какие послабления вроде возможности проживания на частных квартирах. Не было это лагерное общение и долгим, поскольку примерно через год Лосевы покинули «Медвежку», получив не только досрочное освобождение, но и снятие судимости. Тут помогло специальное Постановление ВЦИК о полной амнистии пятистам ударникам строительства в связи с успешной сдачей Канала в эксплуатацию. Куда меньше повезло Мейеру и его спутнице, им досрочно (по т.н. зачетам) удалось освободиться только в начале 1935 года, но далее пришлось, теперь в качестве вольнонаемных, продолжать ту же, что и на Севере, гидротехническую работу на строительстве канала Москва – Волга. Сначала они трудились в Дмитрове, потом (в 1937 году) переехали в Калязин, откуда уже представилась возможность ездить в Москву и там, конечно, бывать у Лосевых. Все эти печальные биографические подробности мы вынуждены здесь приводить, поскольку без их учета не могут быть в должной мере оценены и поняты ни содержание, ни внешние особенности публикуемой переписки Лосева и Мейера.

О внешних особенностях и стоит прежде всего говорить, переходя к самим письмам. Переписка была начата по инициативе Лосева с того, видимо, момента, когда в Москву дошли вести о скором отъезде оставшихся на Медвежьей Горе. Характерная особенность писем – отсутствие полного имени адресата и разве что скупой инициал в одну-две буквы вместо подписи автора, а то и вообще можно видеть лишь «деловую» часть посланий без всяких обращений и подписей. Это скорее всего свидетельствует о нестандартном способе передачи посланий помимо почты с ее обязательной для лагерных условий цензурой. Впрочем, охоту доверять почте отбили не только у тех, кто уже получил лагерный опыт. Примером из той же поры можно взять «эпистолярный роман» А.А. Ухтомского и В.А. Платоновой (концлагерь, к счастью, их миновал ), и прочесть в письме от 2 сентября 1934 года, какие же наставления ученый с мировым именем дает своей многолетней корреспондентке: «…по почте переписываться, хотя бы и незначащими записками, нельзя», необходимо «пользоваться только оказиями», и вообще следует быть «сугубо бдительным, чтобы не разыгрывать пьес по тем нотам, которые тебе подставляются сторонними наблюдателями» (см.: Кузьмичев И. «День ожидаемого огня…» Вехи духовной биографии А.А. Ухтомского в его переписке с В.А. Платоновой // Ухтомский А. Заслуженный собеседник. Рыбинск, 1997. С. 530). Ну а если доводилось-таки в чужую пьесу попадать? Тогда непременно сгодится уже сугубо эмпирическое обобщение на ту же тему «жизнь есть театр», которым не грех поделиться с товарищами по несчастью. Читаем: «Алексей Федорович кланяется и просит передать Вам его теперешнее политическое правило, заимствованное им у Гамлета: „Не позволяй клоунам болтать больше того, что написано в пьесе“» (из письма В.М. Лосевой к К.А. Половцевой от 20 января 1935 года).

Но вернемся к переписке двух философов. Обмен посланиями не был продолжительным, поскольку Мейер вскоре оказался в Дмитрове (сиречь вольнонаемным в Дмитлаге), где он снова окунулся, по определению одного знающего человека, в состояние «какого-то тяжелого духовного обморока» и «задерганности напряженной технической работой», разумеется, при «полном отрыве от своего дела и невозможности ни сосредоточиться, ни подумать, ни почитать» (из того же письма Лосевой к Половцевой). И только в дальнейшем, как было упомянуто, после переезда Мейера в Калязин философы могли иногда общаться уже непосредственно, без писем, посредников и возможных соглядатаев. К сожалению, мешало не только расстояние. Само время крайне скупо было отпущено им для диалога: весной 1939 года Мейер тяжело заболел и вскоре, в ночь с 18 на 19 июля того же года, скончался.

Из сказанного должно быть ясно, что несколько чудом сохранившихся писем являют собой лишь слабый и даже, повторим, случайный материальный след, которого и вовсе могла не оставить (по суровому обыкновению эпохи) большая дружба двух гонимых философов, дружба, рожденная в лагере. О том, что она не только согревала родственные души, но и обещала значительные философские результаты, свидетельствует письмо Лосева (пятое в публикации), направленное Мейеру во время его болезни и содержащее, между прочим, точную и сжатую характеристику основных философских идей «позднего» Мейера. Письмо нельзя читать без волнения, столько отчаяния перед лицом надвигающейся невосполнимой потери, столько признательности и подлинной нежности к недавнему собеседнику и совопроснику несет это послание. И еще необычайно интригующе звучит лосевская фраза, направленная и в ободрение другу, и как приглашение к усиленным размышлениям для современного историка отечественной мысли: «После Вашего выздоровления первым делом будет у нас фиксация всего того, что мы с Вами вместе передумали и перечувствовали, ибо если бы мир узнал о том, что знаем мы с Вами, то этот мир изменился бы физически». К сожалению, пока нет достоверных данных, по которым пристало бы с уверенностью судить о том действенном или, сказать осторожнее, действенным представлявшимся философском учении, которое «вместе передумали и перечувствовали» эти два мыслителя. Можно только строить предположения, опираясь на известные к настоящему моменту публикации их трудов (мы здесь этого делать не будем), а заодно и удивляясь, насколько все-таки не случайна оказалась их встреча уже не в физическом пространстве и на дорогах земных блужданий, но в пространстве духа и на путях поиска вечных истин. В самом деле, творчество Мейера и творчество Лосева долгое время развивались независимо друг от друга. Однако много общих ключевых проблем миропонимания они рассмотрели по сути сходным образом, хотя и в стилистически разной манере. Среди главных же (и в главном – на уровне ключевых категорий) совпадений следует, наверное, назвать отчетливое понимание и у того и у другого принципиальной жизнеустроительной роли Слова, Имени, Мифа. В целом же искания обоих, как представляется, вполне очерчены рамками религиозно-философской системы православного энергетизма, призванной с должной мерой катафатического дерзания (но и с апофатикой, и со страхом Божиим) судить о полноте отношений личности и Абсолюта.

Короткая переписка Мейера и Лосева безусловно ценна сама по себе, настолько силен в ней исповедальный дух, столь прямые вопросы ставятся здесь о предмете, задачах и целях философии. Но ее также интересно осмыслить в сопоставлении с другой перепиской, уже давно известной читателю – той, что увидела свет в 1921 году и принадлежит В.И. Иванову и М.О. Гершензону. Конечно, знаменитая «Переписка из двух углов» существенно больше по объему, посвящена она не философии, но – шире – культуре вообще, в ней заметнее крен в сторону выспренной образности, тогда как, сравним, Лосев намеренно приземляет свою аргументацию, да и Мейер спешит извиниться за малейший намек на «красивости». У Иванова и Гершензона явственно подчеркнута и даже культивируется разница позиций «совопросников», более поздние – называем условно так – «Вопросы философии» построены скорее на согласии. Однако некоторые сходства бросаются в глаза и буквально взывают хотя бы к простой фиксации. Прежде всего, обнаруживаются совпадения в общих оценках, характерно резких. В унисон Лосеву, говорившему о наличном состоянии философии, и Гершензон говорит о культуре с отчаянной решимостью и едва ли не теми же словами: тяготит нажитая загроможденность духа (письмо IV «Переписки»), в крови нашей разгуливает древний яд (письмо VI), мы – сыны блудной матери (письмо VIII). Ключевую роль получает тема Фауста, неизбежная, когда заходит речь о действенности разума и ее соблазнах. Тема безусловно возникала в беседах недавних «каналоармейцев» (как жутко и убедительно переплетены для них последнее «всечеловеческое» деяние героя Гёте и собственный невольный – и невольничий – опыт!), неизбежно звучит она и в «Переписке из двух углов», сначала в устах Иванова (письмо VII), потом в напоминании Гершензона о реалиях сего дня, когда вновь «рвется на свободу… личная правда труда и обладания» (письмо VIII). Участникам переписки, теперь уже можно сказать всем четверым, изначально ясна и причина утраты оптимизма в оценке культуры вообще и философии в частности. Как констатировал Иванов, система даров нынче обратилась в систему принуждений, метафизика ушла в наукообразие «из лона целостного духовного знания, …из отчего дома первоначальной религии» (письмо III), – об этом же как о самом важном судил и Мейер.

Совпадают не только констатации, но и формулировки для должного: да, слава философии состоит в служении Славе – соглашаются с Мейером и Иванов, для которого культура представляется «лестницей Эроса и иерархией благоговений» на пути ввысь (письмо III), и Гершензон, добавляющий еще, проводя вертикальную линию личности на равнине знаний, «чтобы человек знал во всяком своем проявлении, как Мария, заодно и свое дитя, и Бога» (письмо VIII). Весь вопрос только в том, что для тех, кому суждены удел и оружие – думанье (Мейерово определение), для тех, кто искренне хочет «восславить Бога в разуме, в живом уме», с неизбежностью встает проблема различения истин и Истины (ее напоминает Лосев в четвертом письме) и задача непротиворечивого сочетания двух жизненных планов, дольнего и горнего. Эта проблема убедительно сформулирована Гершензоном в заключении «Переписки», в словах о «дневном» бодрствовании ученого сообщества и «ночной» потребности выбраться на просторы лесов и полей (письмо XII). Как тут не вспомнить знаменитый Хайдеггеров Holzwege, но тогда уж и лосевское, из «Диалектики мифа» дошедшее до нас признание: «А я люблю небушко, голубое-голубое, синее-синее, глубокое-глубокое, родное-родное, ибо и сама мудрость, София, Премудрость Божия, голубая-голубая, глубокая-глубокая, родная-родная»…

Так, выходя на всеобщее пространство философских вопрошаний, жизненно важных и требующих непрерывного обновления, переписка Мейера и Лосева занимает свое достойное место в череде современных духовных исканий.

А.Ф. Лосев. О мировоззрении

1

Вы спрашиваете меня, что такое есть мировоззрение и как можно было бы его построить. Я готов ответить на ваш вопрос, но только с одним условием. Если вы хотите разговаривать со мною, я прошу вас отказаться от всех предрассудков, которые возникают у людей даже помимо их воли, и прошу вас оставаться только на почве здравого смысла. Возможно, вы и сами не понимаете, какой огромной властью над умами пользуется обывательщина и просторечное, совершенно некритическое использование слов и понятий. Или мы с вами будем оставаться на почве здравого смысла, какие бы неожиданные выводы отсюда ни возникали, или нам с вами не о чем говорить.

Так как термин «мировоззрение» состоит из двух слов, «мир» и «воззрение», если нам начать со слова «мир», то вот вам первый предрассудок, который очень часто встречается и у людей ученых, и у неученых. Обычно говорится: мы не знаем, что такое мир, объясните нам. Я категорически утверждаю, что люди только прикидываются, будто они не знают, что такое мир. Если я вас спрошу, можно ли Солнце считать миром, то вы, конечно, тут же скажете: ну, какой же это мир, ведь это только часть мира. Хорошо. А Луна? Является ли она миром или не является? Конечно, скажете вы, и Луна тоже еще не есть весь мир, а только часть мира. А Земля? А Марс и Юпитер? А вся солнечная система? А любое созвездие? На все эти вопросы вы будете решительным образом отвечать, что ни то, ни другое, ни какая бы то ни было вещь вообще ни в коем случае не есть мир, а везде мы тут имеем дело только с частями мира. И почему же вы так говорите? А потому, что вы хорошо понимаете слово «мир». Иначе вы не отвечали бы так решительно ни о Солнце, ни о Луне; и сам этот вопрос, который я вам задаю, считали бы бессмысленным.

Правда, это знание о мире, которое вы здесь проявляете, еще весьма туманное и неопределенное. Оно, конечно, требует научной разработки; и разработка эта, конечно, дело нелегкое. И добиться тут точной формулы, само собой разумеется, весьма трудно. Но вопрос, который я задавал о частях мира, вовсе не предполагал, что вы сразу же и без всякого обдумывания вскроете логическое понимание мира. Я вовсе не этого от вас требовал, а утверждал только, что мир для вас является хотя и туманной, но все же непосредственно ощущаемой областью. И если вы с этим согласитесь, тогда давайте попробуем рассуждать о мире и более аналитически.

Прежде всего, мне кажется, вы должны согласиться с тем, что мир есть вся действительность в целом, в ее прошедшем, в ее настоящем и в ее будущем. Уж в этом вы во всяком случае не можете сомневаться. Но я вас спрошу вот о чем. Есть ли мир нечто, или он – ничто? Если мир – ничто, то, очевидно, нам с вами и разговаривать не о чем. Мир, несомненно, есть нечто. А именно, он есть мир, а не что другое. Отрицать это Вы уже во всяком случае не сможете. А если мир есть нечто, то это значит, что он есть и нечто одно, нечто целое. Частей мира бесконечное количество, но мир – один, и вся бесконечность его частей есть нечто одно, а именно – сам мир, и ничто другое. Но как же это возможно? Это возможно только потому, что мир есть целое, целостность. Сколько бы разнообразных частей мы ни находили в этом целом, оно остается самим собой, и в этом смысле совершенно неделимо.

Я живу в доме. Но есть ли дом только окно или несколько окон? Ничего подобного. Дом состоит не только из окон, но еще из комнат, еще из дверей, еще из стен, еще из крыши. Так где же, в самом деле, дом как целое? Да, несомненно, он есть целое, которое не только состоит из разнокачественных деталей. Да невозможно сказать даже и того, что дом состоит из строительных материалов, из материи. Он также есть еще и та идея, которую имели в виду строители дома, и которая осмысляет и оформляет все, входящее в дом, все его части. Но сказать, что дом есть идея дома – тоже бессмысленно. Дом охраняет меня от мороза и жары. Идея дома, взятая сама по себе, есть только план или проект, задуманный строителем, и такая идея еще не существует материально, она еще не есть самый факт дома, еще не его материальное осуществление и строительство дома. И такая идея дома еще не охраняет меня от жары и мороза. До стен дома и до всех его частей я могу дотронуться, могу их понюхать, но до идеи дома я не могу дотронуться рукой и не могу ее понюхать, и не могу ощутить ее вкус.

Да и вообще все на свете состоит из материи и формы, то есть, из каких-нибудь материалов и их оформления, их осмысления. Но когда я надел кепку, я надел не материю кепки и не идею кепки, но саму кепку. И когда я сел в машину, я сел не в материю машины и не в идею машины, но в саму машину.

Итак, если вы хотите оставаться на почве здравого смысла, вы должны сказать, что, хотя мир и является в виде своих бесконечных частей, тем не менее, он есть нечто целое, он есть нечто одно; и это целое не есть только сумма его частей. Оно является совершенно новым качеством по сравнению с ними. А иначе получится так, что если стул деревянный и стол тоже деревянный и каждый из этих предметов не есть своя специфическая неделимость частей, то мне будет все равно, садиться ли на стул или садиться на стол. Поэтому ни дерево, из которого состоят части стула и стола, не есть сами эти предметы, ни их смысловое назначение тоже не есть дерево, поскольку они могут быть сделаны и не только из дерева, но, например, из металла. Следовательно, и мир, взятый в целом, тоже есть неделимая цельность, из каких бы частей он ни возникал фактически.

Теперь остается один шаг, чтобы понятие мира получило для нас не только непосредственно воспринимаемую, но и логическую значимость. Дело в том, что хотя целое невозможно без его частей, а части невозможны без целого, все-таки логическая функция целого и частей совершенно разная для целого и для его частей.

Целое невозможно без его частей, но оно может содержать эти части в себе только потенциально и отнюдь не в виде фактического и материального существования. В таком потенциальном виде части целого существуют, например, в инженерно-техническом проекте дома, предположенного для постройки. В то же самое время фактические и материальные части целого именно фактически не могут существовать без своего целого. Вернее же сказать, они вполне могут существовать без своего целого, но тогда каждая такая часть уже не будет частью целого, а будет иметь вполне самостоятельное существование, и целое рассыплется на множество таких частей, которые не будут иметь к нему никакого отношения, и целое вообще перестанет в них существовать. Таким образом, целое может оставаться на стадии только потенциального существования частей; и если они возникнут, то оно станет для них и созидательным, и осмысляющим началом. В то же самое время части целого, взятые фактически и самостоятельно, не создают и не осмысляют целого, а только отображают его. И поэтому необходимость совместного существования целого и его частей рисует нам целое как созидательно-осмысляющую силу. А части целого эта необходимость рисует как фактически-воспроизводящую силу. Целое творит части; а части не творят целого, но только его воспроизводят и воплощают. Если бы части творили целое, то целое раздроблялось бы на все эти самостоятельно существующие части, то есть, перестало бы существовать как целое. Следовательно, части только потому и могут существовать, что они воспроизводят целое. А иначе части вообще не будут частями никакого целого.

Но тут важен еще один момент. Если части существуют только благодаря тому, что они воспроизводят целое, а целое воплощается в отдельных своих частях, то это значит, что каждая часть целого утверждает себя не только благодаря своему воспроизведению целого, но она утверждает себя, следовательно, также и благодаря воспроизведению других частей. Части целого не только находятся в своем целом, но и находятся одна в другой. Правда, мир есть не просто целое, но и вечно изменчивое целое, вечно становящееся целое. Однако если есть становление, то это возможно только потому, что есть и то, что именно становится. Точно так же, если имеется становление, то имеется и направление этого становления, имеется его цель. Но ведь в мире нет ничего, кроме мира. Значит, мир есть и то, что становится, то есть, причина становления; но он же есть и та цель, для которой происходит его становление. Но становление есть сплошной переход одного в другое, то есть борьба одного с другим. Тем не менее, эта борьба происходит внутри самого же мира, и мир ею управляет. Борьба противоположностей только потому и возможна, что существует сам мир, который выше этой борьбы и который уже не есть борьба, а только тот мир, о котором мы говорим в смысле мирного состояния. Мир-вселенная в основе своей есть мир в смысле мирного состояния. Для нас тут нет даже двух терминов, поскольку и мир-вселенную и мир в смысле мирного состояния мы обозначаем одним и тем же словом «мир». Поэтому, если в мире существует борьба, то это только в силу того, что мир-вселенная в тех случаях, когда он рассматривается в процессе его становления и потому является борьбой, сам по себе, то есть, в своей основе выше этой борьбы, есть единство противоположностей, то есть, является миром в смысле мирного существования. Мир-борьба только потому и возможен, что в основе своей мир либо вовсе не есть борьба, либо есть такая борьба, которая преследует цели всеобщего мирного состояния. Это прямой и простейший вывод из того, что мир есть целое. Если борьбу рассматривать как стремление к уничтожению, это не есть борьба, а есть только смерть для всякого становления и развития. И только если борьба противоположностей имеет своей целью мирное существование, только тогда она является здоровым соревнованием, ведущим к утверждению всеобщего умиротворения.

Но и этого мало. Если действительно мир есть целое, то разъединять его созидательно-осмысляющие и фактически-воспроизводящие функции вполне можно и нужно теоретически, но фактически это невозможно. Солнце – не мир, но оно воспроизводит целый мир и отражает его на себе. Поэтому правильнее будет сказать, что Солнце, Луна и все вещи мира являются символом мира в целом. Они, как части мира, вне мировой целостности; но поскольку они воспроизводят мир в целом, они реальны в качестве материальных символов мирового целого, в качестве того или иного его воплощения.

Само собой разумеется, что Солнце и Луна, будучи только частями мировой целостности, проявляют свое могущество и силу тоже в частном порядке, то есть отчасти, то есть в той или иной степени. Ведь мир не есть просто неподвижное целое. Он еще и вечно меняется, вечно движется или, говоря вообще, вечно становится. И, конечно, тем самым мир есть не только абсолютная цельность, но и разная степень этой цельности, разная степень его самоутверждения, разная степень его могущества и силы, разная степень его созидательной функции и тем самым разная степень его самостоятельности. Кроме действительности ничего не существует, так как она уже есть все. Но если нет ничего, кроме действительности, то и нет ничего такого, что этой действительностью двигало бы. Следовательно, если действительность движется, то это значит, что она сама есть и движущее и движимое. Мир стремится и движется. Но он стремится утвердить себя же самого. Он сам ставит для себя цели и сам же их достигает. А цель мира есть сам же он. Ведь если мир есть движение и становление, то каково же направление этого движения и становления? Это направление действительности есть она же сама; и поэтому все составляющие ее части движутся одновременно и от себя и к себе. Действительность вечно трудится над своим собственным осуществлением.

Однако и это удивительное зрелище – всякая вещь, входящая в мир, как бы она ни была мала и ничтожна, – тоже всегда и неуклонно стремится к самоутверждению. И это почему? А это потому, что всякая, самая мелкая и ничтожная вещь есть часть мира, а мир есть вечное самоутверждение. Значит, и всякая мелкая и ничтожная вещь тоже неуклонно стремится к самоутверждению. Обычно говорится, что человек вечно борется за свое существование. Это правильно. Но возьмите самый обыкновенный камень, неодушевленный, неорганический, неживой камень, и попробуйте его расколоть. Иной раз это удается легко и сразу. А иной раз, чтобы расколоть камень, надо употребить какое-нибудь тяжелое и острое орудие, например, молоток, топор, тяжелый и острый лом. И почему? А потому, что даже и камень тоже борется за свое существование, камню тоже не хочется распадаться, камень тоже несет на себе сверхкаменную силу. Но предположим, что вы раздробили камень на части. Тогда и каждая отдельная часть тоже будет бороться за свое существование, тоже будет громко кричать о себе. И даже если вы раздробили камень на мельчайшие части, даже если вы превратили его в бесформенную массу, – в песок, то и этот песок все равно будет кричать о себе, что он именно каменный песок, а не вода и не воздух. И почему? А потому. Я вам повторяю еще раз, что каждый камень и каждая песчинка есть часть мира, есть символ мира, несет на себе пусть маленькую, но все-таки вполне определенную степень мирового самоутверждения и мирового могущества.

При всем том, даже и камень несет на себе не только свое самоутверждение. Он ведь необходим также и для всего окружающего. Если окружающая среда его создала, это значит, что он служит также и ее целям, не говоря уже о том, что и человек тоже может употреблять этот камень для своих, уже чисто человеческих целей. То, что камень утверждает сам себя, это значит, что он нужен также и для чего-нибудь другого. Это значит, что он утверждает это другое, раз это другое, то есть окружающая его среда, не могла без него обойтись.

Я употребил слово «символ». Позвольте немного на этом остановиться. Если вы хотите оставаться в пределах обывательщины, то под символом вы должны понимать просто какой-нибудь знак, часто даже просто какую-нибудь выдумку или просто фантастику. Когда поссорились два человека и перестали обмениваться рукопожатием при встрече, то бывает так, что где-нибудь на виду, в обществе, в собрании они не хотят этого показать и на виду у всех обмениваются рукопожатием. В таких случаях часто говорят, что рукопожатие этих двух человек имело только символическое значение. При таком понимании символа он не только является обыкновенным знаком, но даже указывает на то, что противоположно его непосредственному содержанию. Но вот Пушкин пишет: «Румяной зарею покрылся восток…». И Лермонтов наблюдал свой ландыш «румяным вечером иль в утра час златой». Здесь поэты тоже не хотят сказать, что восток или вечер купили в магазине известное косметическое средство и потом перед зеркалом румянили себе свои щеки. И Лермонтов вовсе не хочет сказать, что час восхождения зари есть то же самое золото, которое употребляется для колец или для монет. И тем не менее, символ уже и здесь не является просто тем пустым знаком, о котором мы сейчас сказали в отношении символического рукопожатия, хотя, впрочем, и в случае рукопожатия в положительном или отрицательном смысле все равно нельзя говорить о полной незначимости символа. Что же касается поэтов, то употребляемая ими символическая образность получает уже весьма высокое и содержательное смысловое наполнение. Символы употребляются у них ради целей изобразительности своих выражений, ради их углубленной картинности или хотя бы для многозначительной иллюстрации. Тут обычно говорится о «переносном» значении символа, и символ в таком случае называют метафорой.

Но я хочу сказать вам о другом. И чисто условная значимость, и чисто метафорическая значимость вовсе еще не есть вся символика. Возьмите, например, такой символ, как государственное или национальное знамя. Возьмите такой символ, как серп и молот. Что же, по-вашему, здесь тоже только одна условность, только одно украшение, только одна пассивная иллюстрация или только одна поэтическая метафора? Нет, товарищи, это и не условность, и не украшение, и не поэтическая метафора. Это – такой символ, который движет миллионами людей. Ради него люди идут на самый крайний подвиг и на войне отдают за него свою жизнь. Я думаю, что уже простой здравый смысл, – а я здесь только и уповаю на ваш здравый смысл, – должен заставить вас с неопровержимой силой признать существование таких символов жизни, которые не только отражают или изображают жизнь, но активно ею управляют, с непобедимым могуществом направляют ее к той или иной цели и необоримо, неуклонно ее переделывают.

Когда я говорю, что Солнце есть символ всего мира, я выражаю здесь четыре идеи. Во-первых, Солнце есть самая настоящая реально существующая и вполне материальная вещь, сомневаться в существовании которой могут только душевнобольные. Во-вторых, я хочу сказать, что весь мир тоже есть вещь, вполне реальная и материальная; и отвергать существование такого мира могут, к сожалению, не только душевнобольные, но и вполне здравые философы, не признающие ничего, кроме человеческого субъекта и сводящие всякое знание только на субъективно-психические процессы. Такие люди только прикидываются, что они будто бы не знают о существовании мира. На самом же деле, когда они его отрицают, то во всяком случае знают предмет своего отрицания. Если я не знаю, что такое данный предмет, то я не могу его и отрицать; и отрицание в случае отсутствия отрицаемого предмета сводится к тому, что остается неизвестным предмет отрицания, то есть само отрицание оказывается беспредметным. В-третьих, существует не только Солнце и не только мир, но и определенная, объективная же связь между ними. А именно, Солнце есть определенное воплощение мира. И, в-четвертых, если это воплощение понимать реально, а не метафорически, не поэтически, не условно и предположительно, то это будет значить, что и Солнцу принадлежит присущее всему миру самоутверждение, но только, конечно, в известной степени, и присущее всему миру могущество, хотя опять-таки в соответствующем ограничении, и постоянное стремление проявить свое существование вовне, постоянно действовать, стремиться, создавать и преобразовывать. Взять хотя бы область человеческой жизни, немыслимой без постоянного воздействия солнечного тепла. Таким образом, солнечный символизм в указанном смысле слова есть необходимейшее требование самого обыкновенного здравого смысла.

Теперь я перейду к той части мира, которая зовется человечеством.

Человек и человечество есть тоже часть, то есть символ мира, а мир есть всемогущее утверждение. Поэтому и человечество тоже несет на себе ту или иную степень и в данном случае огромную мировую силу и мировое самоутверждение. Ведь если действительность есть все существующее, то значит, кроме действительности нет ничего другого. И если действительность движется, то двигать ею может только она же сама, так как ничего другого, кроме нее, вообще не существует. Но если действительность движется сама собой, то и ее части, поскольку они ее воплощают, тоже движутся сами собой или, по крайней мере, стремятся двигать себя самих или, во всяком случае, сопротивляются всему тому, что может их разрушить. Этот активно-творческий и материально-созидательный символизм вы должны признать решительно для всего существующего. Вы можете говорить только о разной степени этого символического самоутверждения. Но отрицать его вы ни в коем случае не можете, не имеете права, если вы хотите стоять на почве здравого смысла. Отрицать этот активно-самопологающий символизм действительности – это значит отрицать саму действительность. Тут – неопровержимая логика: действительность есть нечто одно; действительность есть нечто целое; действительность самое себя утверждает, а следовательно, и все моменты действительности тоже утверждают самих себя, то есть, обязательно стремятся воплотить в себе это мировое всемогущество, пусть в разной степени.

Но отсюда сам собой вытекает вывод и о практической стороне мировоззрения.

Я вам скажу просто. Вообще нет никакой практической стороны мировоззрения, поскольку само мировоззрение уже есть практическая теория. Ведь мы же с вами сейчас условились, что мир есть не что иное, как всеобщее самоутверждение. Что это – теория или практика? Признаться, я и сам не знаю, где тут теория и где тут практика. И когда мы говорим, что человеку свойственна борьба за существование, то я не знаю, где тут теория и где тут практика. Тут важно совсем другое.

В этом учении о человеческом самоутверждении часто сбивает с толку слишком отвлеченный характер обычных рассуждений о борьбе. Что такое борьба? Ведь если отбросить общие фразы и всякую обывательскую узость, то борьба окажется для нас прежде всего трудом, или работой. Как же это можно бороться за существование так, чтобы не трудиться и не работать? Но тогда это значит, что уже самое элементарное представление, самое примитивное и начальное учение о мире есть не что иное, как теория труда. Кто имеет правильное мировоззрение, тот обязательно трудится и в этом смысле переделывает действительность. А кто не трудится, тот просто не имеет никакого мировоззрения или имеет его в таком превратном виде, который не соответствует простейшим объективным основаниям, если оставаться только на почве здравого смысла и отбросить все предрассудки, которые навязывают нам обывательщина или лженаучная литература.

Вывод один. Всякое правильное мировоззрение есть не что иное, как учение о труде. А всякий осмысленный труд предполагает, что трудящийся уже имеет правильное мировоззрение.

А сейчас я хочу обратить ваше внимание еще на такую сторону нашего предмета, которая, пожалуй, даже важнее других. Именно, я считаю, что труд есть источник радости и, если говорить по существу дела, только труд и может сделать меня веселым. И почему? Вовсе не из-за той ближайшей пользы, которую имеет в виду трудящийся. Конечно, хороший монтер испытывает радость, если он исправил пришедшие в негодность электрические приборы в квартире. И, конечно, хороший водопроводчик испытывает удовлетворение, если до него вода в данной квартире не шла, а он исправил водопроводное сооружение, и вода в квартире вновь пошла нормально. Это правильно. Но мы с вами находимся сейчас на такой стадии культуры, когда мелкая утилитарность уже давно перестала нас удовлетворять.

Мы с вами в этом отношении должны быть философами, а не обывателями, которые гоняются за повседневной пользой. Но уже самая элементарная философия гласит, что мир есть бесконечность и что каждый из нас есть часть этой бесконечности, то есть так или иначе несет на себе ее печать. Правда, бесконечность нельзя охватить, но зато к бесконечности можно вечно стремиться, и она вечно зовет нас в бесконечную даль. Всеобщее человеческое благоденствие и свободное самочувствие всех людей и во всех отношениях – это для нас пока еще бесконечно далекое будущее. Тем не менее каждый человек если не является, то должен являться частью именно этой общечеловеческой свободы, ее, пусть небольшим, моментом, маленьким, но обязательным шагом в ее направлении. Поэтому слесарь, если он исправил пришедший в негодность аппарат, уже работает на пользу будущего общечеловеческого благоденствия. И, значит, всеобщечеловеческое благоденствие оказывается для нас не только отдаленным будущим, но и активно переживаемым настоящим.

Вот почему меня охватывает радость, если я сделал хотя бы какой-нибудь пустяк в пользу своего соседа. И вот почему я весел, если хорошо замостил площадь, замостить которую мне было приказано. Кто имеет правильное мировоззрение, тот имеет постоянный источник для своей радости, и тот не просто всегда трудолюбив, но еще и всегда весел.

Скажу больше того. Если я хочу иметь мировоззрение, то ведь мир – это бесконечность; и я, будучи частью мира, тоже несу на себе печать бесконечности. Но если конечная вещь, поскольку она часть мироздания, отражает на себе бесконечность, такая вещь, согласитесь сами, есть некоторого рода чудо. Не говорите мне, что чудес не бывает. По-моему, если что и существует реально, то это только чудо, потому что все на свете наступает неизбежно, внезапно, непонятно, неизвестно почему и неотвратимо. Два солдата стояли на фронте рядом один с другим. Около них разорвалась бомба. И оказалось, что один убит, а у другого – ни одной царапины. Вы скажете, что это только для нас кажется чудом, на самом же деле, все совершается вполне естественно и по точнейшим законам природы. И вот это вы сказали очень хорошо, так как я тоже думаю, что всякое чудо всегда есть результат вполне естественного развития окружающей действительности. Наша, да и всякая другая действительность только и состоит из чудес. И мало того. Когда в последней войне наступала танковая дивизия, то возникал такой гром и такой огонь, в сравнении с которым обычная гроза в самой обычной атмосфере может расцениваться только как детская забава. Современная техника делает человека сильнее, чем были олимпийские боги, создававшие грозу в атмосфере. И если Посейдон проходил все Эгейское море от Малой Азии до Балканского полуострова четырьмя шагами, то такого рода миф для наших теперешних скоростей является только сказкой, которую мы слышали в детстве, но которая сейчас ничтожна при теперешних скоростях, когда вокруг всей Земли можно обернуться за какой-нибудь час. Древняя мифология мало удовлетворяет меня не потому, что она слишком фантастична, но потому, что она слишком мало фантастична. И если человек прошел путь от одноклеточного существа до своего теперешнего состояния, то почему невозможно думать, что он пройдет еще и дальше такое же расстояние, начиная со своей теперешней формы? И такой человек несомненно будет сильнее всякого олимпийского бога, хотя его развитие будет так же естественно, как было и до сих пор, начиная с амебы.

Но почему я сейчас заговорил о чуде? Я заговорил сейчас об этом для того, чтобы указать на фантастичность и чудесность всего, что совершается вокруг нас и чтобы доказать великую радость, которая доставляется нам трудом в условиях нашей собственной бесконечной сущности, которая есть не что иное, как отражение самой обыкновенной и самой естественной действительности. Если сама действительность есть сплошное чудо, то и я, как ее частный момент, тоже есть чудо, тоже ухожу в бесконечную даль, почему я и переживаю свой труд как радость, и почему я, когда тружусь, весел и счастлив. Для меня отвратительнее всего те люди, которые настолько все знают, что уже ничему не удивляются и для которых труд не радостен и не весел, но только элементарно полезен для достижения ближайших обывательских надобностей. Для таких людей, конечно, нет чуда, но зато и нет радости, зовущей трудящегося в бесконечные дали всечеловеческого благоденствия. Кто не имеет радости от своего труда, зовущей в бесконечные дали всечеловеческого благоденствия, тот плохо трудится и тот не имеет не только правильного мировоззрения, но и вообще не имеет никакого мировоззрения. Подобная радость, конечно, есть нечто величественное и торжественное. Но тут не нужно взывать только к торжественности и величественности. Если вы честно собирали картошку, чтобы она не сгнила, то вы уже стоите на путях указанной мною всечеловеческой радости труда.

О том, что все происходящее в человеческой жизни всегда является неожиданным и труднообъяснимым чудом, свидетельствует воззрение Маркса на природу такого прозаического предмета, как товар. Маркс пишет:

«Стол остается деревом – обыденной, чувственно воспринимаемой вещью. Но как только он делается товаром, он превращается в чувственно-сверхчувственную вещь. Он не только стоит на земле на своих ногах, но становится перед лицом всех других товаров на голову, и эта его деревянная башка порождает причуды, в которых гораздо более удивительного, чем если бы стол пустился по собственному почину танцевать»[2].

«…Товарная форма и то отношение стоимостей продуктов труда, в котором она выражается, не имеет решительно ничего общего с физической природой вещей и вытекающими из нее отношениями вещей. Это лишь определенное общественное отношение самих людей, которое принимает в их глазах фантастическую форму отношения между вещами. Чтобы найти аналогию этому, нам пришлось бы забраться в туманные области религиозного мифа. Здесь продукты человеческого мозга представляются самостоятельными существами, одаренными собственной жизнью, стоящими в определенных отношениях с людьми и друг с другом. То же самое происходит в мире товаров с продуктами человеческих рук. Это я называю фетишизмом, который присущ продуктам труда, коль скоро они производятся как товары, и который, следовательно, неотделим от товарного производства»[3].

Вывод ясен. Если человек и его труд есть только момент мировой истории, а мир есть бесконечность, то человеческий труд настолько широк, глубок и разнообразен, а в смысле продвижения на путях к всеобщему и свободному благоденствию настолько чудодейственен, что изобразить сущность его можно было только в каком-то мифологически-сказочном повествовании.

И в своем стремлении ко всеобщему благоденствию я вполне свободен, и никто меня к этому не принуждает. Иван сегодня серьезно болен. Если он завтра умрет, то это произойдет точно по законам природы и общества. Но если он завтра выздоровеет и после этого не будет болеть еще пятьдесят лет, то это тоже будет по законам природы и общества. Если завтра будет война, то это будет в силу законов природы и общества. Но если завтра войны не будет, то это тоже будет в силу законов природы и общества. Что же в таком случае значат законы природы и общества? Они значат только то, что они принадлежат мировой действительности, но вовсе не есть сама мировая действительность. Сама мировая действительность ровно ни от чего не зависит, потому что кроме нее и вообще нет ничего, от чего она могла бы зависеть. Значит, она зависит сама от себя, то есть она есть свобода. А я тоже вхожу в эту мировую действительность и, следовательно, тоже не только подчинен законам, но и вполне свободен от всяких законов. Поэтому мое стремление к всеобщечеловеческому благоденствию есть акт моей свободы, и к этому меня никто не принуждал. Это есть только результат моей причастности к мировой действительности, которая выше своих же собственных законов. Никаких других миров я не знаю и знать не хочу.

В заключение я хотел бы обратить ваше внимание на то второе слово, которое входит в термин «мировоззрение». Это слово – «воззрение». Вы, конечно, хорошо знаете, что когда говорят о воззрениях, то меньше всего имеют в виду какие-нибудь процессы физического зрения. «Воззрение» и «взгляд» обычно имеет смысл «мышление», «понимание», «система отношений человеческого субъекта к объектам». Пусть это так. Не будем отрицать известной правильности такого понимания термина. Но я и здесь хотел бы взывать к буквальному пониманию, к такому пониманию, которое обладает всеми признаками непосредственности, наглядности, общедоступности и общечеловеческой простоты. Другими словами, под «воззрением» я просто понимаю «здравый смысл». То, что обычно понимается под воззрением, это есть теория, наше построение, а всякая теория и всякое построение вполне может ошибаться и быть неправильным. Но «здравый смысл» – это есть прямое и непосредственное узрение и наблюдение, и оно не может ошибаться. Вы меня никогда не убедите, что Солнце, планеты и созвездия никак не движутся. И почему? А потому, что это всякий видит своими собственными глазами. И вы не сможете меня убедить, что Солнце не оказывает никакого воздействия на Землю, на жизнь, на человека. А почему? А потому, что я ощущаю это своими прямыми непосредственными ощущениями.

Само собой разумеется, что для науки одного здравого смысла мало. Наука, это неоспоримое и достойное человеческое право, требует кроме наглядных наблюдений еще и построения на их основании целой системы мыслительных понятий. Но я с вами сегодня говорил не о науке и не о мыслительной системе, а только о тех простых наблюдениях, к которым взывает здравый смысл. А такие наблюдения приводят к тому, что человеческий труд имеет космическое оправдание.

Стремитесь сделать жизнь лучше для самих себя и для всего человечества. Это и будет вашим настоящим мировоззрением. Кто не трудится для всеобщего благоденствия, тот не имеет мировоззрения, а имеет только миропрезрение.

Повторяю еще и еще раз: в настоящей своей беседе с вами я претендую только на здравый смысл. То, что мир существует, это не нуждается в доказательствах и это есть требование самого обыкновенного здравого смысла. А если мир существует, то он есть нечто; он есть именно мир, а не что-нибудь другое. Но если мир существует именно как мир, то он есть нечто одно, то есть, целое. Но целое предполагает, что существуют также и части целого, поскольку, если нет частей целого, то нет и самого целого. А если целое существует, то оно порождает свои части, а части воспроизводят целое, каждая по-своему. Но если части воспроизводят целое, а целое состоит из частей, то каждая часть, воспроизводя целое, тем самым воспроизводит и все другие части. Эти части противоположны одна другой. И тем не менее, каждая часть предполагает другую часть и ее воспроизводит. Взаимная борьба частей и целого в своем первичном и нормативном смысле имеет своей целью воспроизводить целое, без которого невозможна не только взаимная борьба частей, но даже и их существование. Следовательно, борьба противоположностей имеет своей целью объединение этих противоположностей в одном мировом целом. Взаимная борьба частей целого единственно только и обладает тем смыслом, что в ее основе лежит мирное их состояние. Так что все мировое в основе своей есть нечто мирное. Бороться стоит только ради достижения всеобщего мирного состояния. А иначе борьба бессмысленна и в корне уничтожает себя самое. Мировое значит мирное. И я настаиваю: для понимания этого не нужно никакой философии, никакой науки и никакой системы мышления. Для этого нужен только здравый смысл. И какую бы философию вы ни строили, без этого отождествления мирового и мирного вам все равно не обойтись, если вы хотите рассуждать здраво.

Однажды меня спросили: неужели вы веруете в такой мир, который является каким-то невообразимым живым существом, беспрекословно повелевающим нам постоянно стремиться к мирному состоянию, к мирному строительству жизни? На этот вопрос я ответил также вопросом: а зачем мне еще и веровать, когда я и без того знаю?

1986

Комментарий

Что ж, Лосеву было не привыкать изъясняться со своим читателем на языке или способом, который один известный критик и ценитель творчества философа назвал однажды «переложениями для там-тама», сравнивая с общеньем Миклухи-Маклая и папуасов. Констатация суровая и несколько, может быть, излишне экспрессивная, но оснований не лишенная. Взять для примера хотя бы главный (и единственный опубликованный при жизни) труд автора, посвященный имяславию, его теоретическим основаниям – книгу «Философия имени» (1927). Здесь не отыщешь ни слова «Бог», ни имени Иисус, ни самого термина «имяславие». Всё зашифровано! И только разве что знатоки языка Эллады смогут оценить скрытое авторское указание на существо дела, когда в заключительных строках параграфа 13-го им внезапно встретится слово «ономатодоксия» (а это – «имяславие» в звучании по-гречески) или в самом конце книги обнаружится текст греческого же гимна со своеобразно двойственным (в книге так и не указанным) названием. Авторство гимна традиция приписывает то ли язычнику Проклу, тогда гимн следует называть «К богу», то ли христианину Григорию Богослову – и тогда название должно быть «К Богу». Греческое четверостишие как бы итожит напряженный интеллектуальный поиск всей книги, показывает истинную направленность или, что в данном случае безразлично, истинный исток его.

Но у «Философии имени» хотя бы основная терминология и аргументация носят очевидно философский характер. Здесь же, в статье «О мировоззрении» с первых строк объявляется одна-единственная установка: будем, читатель, опираться только на ваш здравый смысл. Избранный язык – почти бытового уровня с применением иллюстраций «на пальцах». Ну, а собственно методология оставляется разве что за требованием критического использования слов и понятий – в свете, впрочем, всё того же здравого смысла. И, оказывается, можно и в таких условиях убедительно рассуждать, для примера скажем, о соотношении части и целого, не упомянув ни давнего платонизма с его диалектикой, ни русской недавней идеи всеединства, ни модного еще в СССР (во всяком случае, для времени начала «горбачевской перестройки», когда составлялась статья) системного подхода. Можно учить тонкой науке узрения истины, так и не заговорив о феноменологии (а ведь когда-то много сил и страсти отдал Лосев именно на «феноменолого-диалектическую чистку» философских понятий). Можно распахнуть перед собеседником жизненно важную, если не сказать, необходимую даль актуальной бесконечности, в которой уже сам читатель найдет перспективу непреложного (и для Лосева, надо заметить, излюбленного) логического вывода: если есть мир – а он по самому устройству своему суть и мир и мip, – то обязательно существование Творца мира. Можно обнаруживать универсальную «солнечную» энергию символа, не отсылая к «Ареопагитикам» и трактатам св. Григория Паламы. Можно отстаивать личную необходимость труда «в пользу соседа», не связывая себя ни с коммунистической утопией – а читатель 80-х гг. (тогда настали сроки) вполне мог проверить выполнение известного обещания «Программы КПСС», ни с либеральной идеологией новоевропейской личности. Разве что скрытую полемику с одним из творцов упомянутой идеологии можно при большом желании разглядеть в задиристом лосевском выпаде: «Никаких других миров я не знаю и знать не хочу» (для этого нужно вспомнить вольтеровское: «Всё к лучшему в этом лучшем из миров»). Можно в несколько строк выстроить очерк учения о свободе как причастности к мировой действительности и о труде как источнике радости и чудо-действии, вовсе не навязывая своим оппонентам (глядишь, потом и сами, добровольно дойдут) христианскую доктрину человеческой жизни как соработничества Богу. О многом из того, что составляет незримый историко-философский фундамент статьи 1986 года, Лосев годами размышлял, говорил в кругу друзей, что-то сумел изложить печатно – многочисленные книги служат тому свидетельством. И вот теперь всё это ушло в подтекст. А самое, может быть, главное (как надежно и компактно лежащую в ладони палочку, что завершающий свой этап бегун передает только что стартовавшему соучастнику эстафеты) автор уложил в немногие страницы, можно сказать, дофилософского, донаучного, добогословского рассуждения и адресовал его всем – молодым и старым, атеистам и верующим, философствующим и к философии не склонным, ученым и учащимся.

Нет, заговорив о «правильном мировоззрении», он ничего, пожалуй, специально не скрывал и не шифровал. Ему нужно было подводить итог своих исканий, потому-то он и стремился выразиться максимально ясно и доходчиво, на всем и каждому понятном языке. Это стремление более чем естественно для опытного педагога с семидесятилетним стажем. И ему, прирожденному мыслителю со стажем ничуть не меньшим, уже не требовалось в очередной раз проделывать привычный путь сугубо критического труда. В конце жизни с ее почти вековой высоты непрестанной философской работы он лишь удостоверялся сам и заодно убеждал нас в верности своих давних прозрений, лишь подтверждал основательность изначальной уверенности: цельное знание, союз знания и веры – осуществимы.

Сказанное призвано разъяснить, почему выделение имяславских моментов работы «О мировоззрении» (а далее мы немного остановимся именно на них) представляет собой весьма непростую задачу, но одновременно и задачу важнейшую, позволяющую говорить о внутреннем единстве многолетнего творчества Лосева, на каком бы языке он, в самом деле, ни выражался и для какой бы аудитории он ни вынужден был приноравливаться.

Имяславие, впрочем, ныне не только возвращается в архивных публикациях тех или иных документов (тут особенно активны исследователи творчества П.А. Флоренского и А.Ф. Лосева) и всё чаще и чаще становится предметом нешуточной полемики на страницах различных богословских и философских изданий. Имяславие сегодня напомнило о себе с самой неожиданной стороны, когда пришла тихая весть о некоем идейном единстве многовекового размаха. Совсем недавно произошло одно чрезвычайной важности событие, о котором стоит рассказать довольно подробно, на время отступая от нашего чисто «лосевского» повествования.

Дело в том, что в мартовском выпуске «Вестника РАН» за 2001 год А.А. Зализняк и В.Л. Янин опубликовали новую и, бесспорно, из самых важных – важнейшую находку Новгородской археологической экспедиции. Еще 13 июля предшествующего года на Троицком раскопе в культурном слое, уверенно датируемом первой четвертью XI века, была обнаружена цера – книга из дощечек, на четырех восковых страницах которой в кириллице воспроизведены строки нескольких Псалмов Давидовых. Находка сама по себе сенсационная, ибо эта (пусть, заметим, небольшая и пусть с давно известным содержанием) книга является самой древней в славянском мире, она старше знаменитого Остромирова Евангелия. Однако исследователей поджидала еще одна, уже почти фантастическая удача. Когда для сохранения драгоценной находки пришлось отделить слой воска (с текстом на нем) от деревянной подложки, вдруг… на мягкой липовой древесине обнаружился отпечаток более раннего вполне связного текста, причем содержание его оказалось совершенно неизвестно науке! Небольшое повествование в одну страницу публикаторы условно – по первой строке – назвали «Закон христианского наказания»; последнее слово, конечно, надо понимать в смысле «наставления» или «наказа». Перед современным читателем предстала тысячелетней давности письменная клятва или своеобразная «формула обращения», которая призвана наикратчайше изложить некоторые основные христианские истины (здесь представленные в серии изречений, обобщенных итогом: «Таковы слова Иисуса Христа») и знаменательно отметить сам момент отречения от прежнего язычества и перехода в правую веру.

Как бы, наверное, радовался Алексей Федорович этим строчкам на деревянных скрижалях! Сколько драгоценного для него, сколько близкого его поискам, как нетрудно заметить, содержит новооткрытый «Закон». Вот, например, какой интересный материал извлекается из новгородского документа непосредственно к теме лосевской критики новоевропейского индивидуализма и возрожденческого титанизма – к одной из сквозных тем раннего «восьмикнижия» и знаменитой «Эстетики Возрождения». В «Законе» четко проведена граница между «я» и «мы», она разделяет и даже почти рассекает текст на две половины. Только в той части, где речь исходит из уст пока еще язычника (вплоть до точки, фиксирующей момент перехода – «От идольского обмана отвращаюсь»), употребляются формы первого лица единственного числа: «я наставлен», «я отвращаюсь». Но далее в лице новообращенного христианина говорится уже только с использованием множественного числа: «да не изберем», «да будем». Тут мы вполне можем припомнить определение из работы «О мировоззрении» – труд чудодейственен и имеет космическое оправдание, если и поскольку он направлен именно на всеобщее (а не только на индивидуальное) благоденствие. И о христианском соработничестве, упомянутом у нас выше, «Закон» гласит абсолютно прямо: «Да будем работниками Ему, а не идольскому служению». Наконец, нельзя не сказать о той завершающей фразе, которая по самому положению своему призвана быть эмоциональной кульминацией и, вместе, смысловым центром «Закона». Вот она:

«Всех людей избавителя Иисуса Христа, над всеми людьми приявшего суд, идольский обман разбившего и на земле святое свое имя украсившего, достойны да будем».

На земле – Имя… Православию на Руси недавно исполнилось тысяча лет. Едва ли не столько же, как мы теперь узнали благодаря подвигам археологов, исполняется имяславию – тому православному учению о почитании Имени Божия, для богословского, логико-философского и жизненно-практического утверждения которого столько сил положил Лосев со единомышленники.

Конечно, ключевые для статьи «О мировоззрении» лосевские построения о части и целом, о символическом и прежде всего символическом их отношении (как сказано: «части реальны в качестве материальных символов мирового целого») восходят к имяславским изысканиям автора. Имяславие, дерзнувшее разрешать вопрос о взаимоотношении Творца и твари, Бога и человека, могло выступать, по мнению Лосева, только как символизм, причем символизм в его диалектической обработке. Именно символическое миропонимание позволяет одолеть крайность абсолютного апофатизма, когда Бог непознаваем и не открывается никаким образом, как непознаваем и мир, составленный из пресловутых «вещей в себе», чуждых человеку, и одновременно – крайность абсолютного рационализма, в рамках которого нет ничего сверхчувственного, не оставлено места тайне и чуду, а потому и самой жизни, получается, нет. Именно в символизме части и целого заключено подлинное знание – учит нас старый имяславец, смеясь над теми, кто мировоззрению предпочитает миропрезрение. Это для презревших мир «чисто символическое» (как часто мы слышали и слышим подобный словооборот!) есть совершенно условное, абстрактное, необязательное, безответственное, это для них, как точно определил в свое время Николай Заболоцкий:

Системой выдуманных знаков

Весь мир вертúтся, одинаков;

Не мир, а бешеный самум,

Переплетенье наших дум…

А для подлинного мировоззрения ничего нет номинально-условного, нет пустяков, нет пустых дел и не может быть пустых слов, знаков, символов. Здесь нет моей оставленности Богом, отсутствует разрыв между мною и миром, между «я» и «мы», между моим трудом и всеобщим благоденствием, потому-то для меня Mip значит Родина («родное») и Мир («мирное»). С таким мировоззрением жить радостно и светло. Источник радости, настаивает Лосев, носит бесконечный, космический масштаб, – и вместе с тем полагает мою ответственность – масштаб этот и обязывает всемирно. Ибо

велие Имя Его,

как гласит вторая строка Псалма 75-го, что начертан на воске новгородской церы поверх новообретенного древнего «Закона».

Загрузка...