То есть отношение несомненно изменилось. Но не само по себе, а потому что православный фундаментализм (опять-таки, как впос­ледствии коммунизм) в качестве основы жизнеустройства совер­шенно очевидно обанкротился. И, соответственно, началось в мос- ковитской элите очередное возрождение европейской традиции России. История оставила нам немного следов этого возрождения. Но все же оставила. Откуда, допустим, взялся в самом сердце фун-

Там же, с. 258.

даменталистского Государства Власти окольничий Федор Михайло­вич Ртищев, устроивший под Москвой Андреевский монастырь-шко­лу? И не для того чтобы молиться о спасении души. Он за собствен­ный счет привез туда 30 монахов из Киево-Печерской лавры, вполне открыто обучал молодежь «богомерзостной» философии, а также латыни и польскому языку. Больше того, Ртищев и сам целые ночи проводил в своей школе за философскими спорами.

Или вот Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, самый заме­чательный из государственных мужей Московии, полный преобра­зовательных идей во всем, до чего касался. Например, оказавшись в 1660-е воеводой во Пскове, он ввел там — впервые после оприч­нины — городское самоуправление. И первый — после горячих спо­ров времен Великой реформы 1550-х — предложил проект регуляр­ной армии, призванной заменить любительскую дворянскую конни­цу. Он же первым обратил внимание правительства на главный недостаток московитского государственного управления, которое «направлено было единственно на эксплуатацию народного труда, а не развитие производительных сил страны»/9 И к тому же оказал­ся первым из московских дипломатов, который, по словам Ключев­ского, «заставил иностранцев уважать себя».80

В конце концов и сам ведь Ключевский неожиданно при­знал, что «Ртищев и Нащокин [даже] западные образцы и научные знания направляли не против отечественной старины, а на охрану её жизненных основ от неё самой, от узкого и черствого её понима­ния, воспитанного в народной массе дурным государственным и церковным руководительством».81 Признавалось, таким образом, что у самой отечественной старины как бы два лица (на моем языке, две традиции), лишь одно из которых было «узким и черствым» («особняческим», как сказал бы B.C. Соловьев). И причем именно оно, царствовавшее в Московии, подрывало «жизненные основы» этой старины, которые и пытались, каждый по-своему, возродить Ртищев и Нащокин. А западные образцы и научные знания были им в этом лишь подспорьем.

Там же, с. 345.

Там же, с. 340.

Там же. с. 351.

Иначе говоря, отвергли они православный фундаментализм не во имя этих западных образцов, но во имя возрождения неиспор­ченных, так сказать, Московией сил самой отечественной старины (в моих терминах, во имя ее европейской традиции).

Глава вторая

Московия: векш <<Мы ^ ПерВЫ6

и не последние

> среди народов» и все же обобщил

эти многочисленные проекты для Петра именно Крижанич. О теоретических его взглядах мы довольно подробно го­ворили в первой книге трилогии. Пришло время поговорить о нем самом и о его практических рекомендациях, совокупность которых и составила стратегию возвращения в Европу.

Судьба Крижанича была горестна, как и судьба многих талантли­вых людей в Москве того времени. Хорват по национальности, вы­пускник католического колледжа в Риме, он всю юность мечтал о Москве. Попав в неё наконец, он прожил в ней шестнадцать меся­цев, расплатившись за них шестнадцатью годами тобольской ссылки. После смерти своего гонителя, царя Алексея, Крижанич в отчаянии отпросился за границу, где сразу же и умер. Оказалось, что и жить без России, реформирование которой стало делом его жизни, он не мог, и в ней не мог«он жить тоже. Это был великий политический мысли­тель, увы, не оцененный потомством и до сих пор еще ожидающий полного перевода своих сочинений с церковно-славянского.

Прежде всего, в отличие от современных ему кремлевских праг­матиков, видевших не более чем на шаг вперед, тобольский изгнан­ник мыслил стратегически. Ему нужно было выяснить роль России в мировой системе государств. Он первый, например, поставил во­прос о критерии внешнеполитической эффективности государства. Отвергнув стандартное в Московии представление об имперской экс­пансии и все новых прибавлениях к царскому титулу как о высшей на­циональной доблести, Крижанич находил, что «во многих случаях го­сударству совсем не полезно, даже вредно расширять свои преде­лы». А имея в виду, что был он убежденным сторонником правового,

как сегодня сказали бы, государства и всегда ставил во главу угла «благие законы», у него был наготове его излюбленный пример:

«Царь Иван намного расширил русскую державу. Но до сих пор не могу понять, какие же он ввел благие законы... Вижу лишь, что после его смерти королевство погрузилось в великие смуты и напасти, из кото­рых оно до сих пор еще не вырвалось. И не вырвется, пока не будет уп­рочено благими законами»?2 Как видим, об Иване IV говорил он точно так же, как три столетия спустя советские диссиденты будут говорить о Сталине.

Крижанич был уверен, что первое условие прорыва из истори­ческого тупика состоит в ликвидации Государства Власти, живущего «опричь» от страны. «Честь, слава, доблесть и обязанность коро­ля, — объяснял он царю, — сделать свой народ счастливым. Ведь не королевства для королей, а короли для королевства созданы».83 Царь должен быть первым слугой своего народа. Для его времени, для столетия абсолютных монархий, это была поразительно смелая мысль, и Петр, как мы знаем, усвоил ее превосходно.

Без «благих законов», однако, даже лучшие намерения царя сто­ят копейку. «Власть, нестесненная [ими]», неминуемо раньше или позже превращается в «людодерство», а тирания, по Крижаничу, спо­собна испортить все — вплоть до нравов народа и даже демографиче­ской ситуации в стране: «Тирания — источник того, что Русь редко на­селена и малолюдна. Могло бы на Руси жить вдвое больше людей, ес­ли бы правление было помягче».84 Потому и посвящает он, как веком позже сделал Монтескье, все свои теоретические изыскания спосо­бам институционального предотвращения тирании. Массу интересно­го и совершенно для времени Крижанича нового найдет об этом предмете читатель в первой книге трилогии. Коротко говоря, раскре­пощающие общество «благие законы» есть, как он думал, второе ус­ловие создания «правового государства» (этого условия Петр не вы­полнил. Противореча самому себе, а не только Крижаничу, он «хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно».85

Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 643.

Там же, с. 381.

Там же, с. 559.

в.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 221.

Третье условие — это забота о «черных людях», создающих бо­гатство страны. «Ибо самыми многолюдными и богатыми бывают те державы, где лучше всего развиваются промыслы черных людей, что, как мы видим, происходит в Голландии и Французских зем­лях».86 Расцвет ремесла, однако, требует квалификации работни­ков. Для этого Крижанич предлагает приглашать инструкторов из Европы (не иностранных купцов, от них он как раз предлагал избав­ляться), гарантируя им парадоксальное для Запада, но очень сущес­твенное для Московии право свободного возвращения на родину. Но приглашать их с условием, чтобы каждый оставил после себя не­сколько обученных русских мастеров87Некоторые историки очень веселятся, толкуя об этих рекомен­дациях Крижанича. Ну как же, в одно и то же время человек восста­ет против «чужебесия», рекомендует изгонять иностранных куп­цов — «немцев», как называл он их скопом, — и приглашать тех же немцев в качестве инструкторов и инженеров. Логично ли? Конечно, они снисходительно прощают ему непоследовательность: все-таки XVI! век, темнота, почти Средневековье...

Между тем эту, четвертую рекомендацию Крижанича Петр при­нял буквально. Вспомним, кого выписывал он из-за границы. Раз­ве не кораблестроителей, мореходов, фабричных мастеров, гор­ных инженеров, короче, именно инструкторов — согласно реко­мендации Крижанича? Чтобы понять ее действительный смысл, усвоенный Петром, нужно иметь в виду, что даже те в Московии, кто не отнЛился к Европе как к еретической заразе, видели в ней лишь нечто подобное гигантскому супермаркету, полному неведо­мых на Руси предметов роскоши и технических новинок. Другими словами, относились к Европе потребительски. Крижанич реко­мендовал придать ей своего рода педагогический статус. Из по­требителей стать учениками. И не просто стать, а почувствовать себя учениками. Это, конечно, полностью противоречило моско- витскому высокомерию, «самообожанию», как назовет его впос­ледствии B.C. Соловьев. Но разве не смиренной ученицей вернул Россию в Европу Петр?

86

Юрий Крижанич. Цит. соч., с. 569.

о 7

Там же. с. 406.

С этим связана и пятая, самая, пожалуй, важная рекомендация Крижанича: раз и навсегда отказаться как от фундаменталистской гордыни, так и от национального нигилизма, ни при каких обстоя­тельствах не считать себя ни первыми среди народов (как пропове­довал двести лет спустя Достоевский), ни последними среди них (как уверял современник Крижанича князь Хворостинин). Именно в этих словах и выразил Крижанич свою мысль: «Мы занимаем скромное и среднее место, так как по уму и сердечной силе мы не первые и не последние среди народов».88

Но и для того чтобы просто стать европейским (в терминах Кри­жанича, «политичным») народом, нужна была России беспощад­ная — и осмысленная — национальная самокритика. В современ­ной ему литературе нет других примеров самокритики такой мощи и глубины, какую оставил он нам в наследство. Именно она, между прочим, и была призвана объяснить, почему приглашение инструк­торов из «политичных» стран считал он для Московии императи­вом. У читателя была уже возможность познакомиться с образцами такой самокритики.

Естественно, что жестокая самокритика была неприемлема для современных ему московитских обладателей «истинной истины». Неприемлема была она и в конце XIX (вспомним Достоевского) и на протяжении почти всего XX века. Достаточно вспомнить одно яркое высказывание ведущего либерала и жестокого критика дореволю­ционной России П.Б. Струве, чтобы увидеть пропасть, разделявшую его представление о своей стране от скромного определения Кри­жанича. «России безразлично, — говорит Струве, — веришь ли ты в социализм, в республику или в общину, но ей важно, чтобы ты чтил величие её прошлого и чаял и требовал величия для её буду­щего».89 Разве не очевидна здесь все та же ядовитая московитская смесь национального самобичевания и «самообожания»?

Удивительно ли, право, что с такой культурно-политической ус­тановкой так никогда и не удалось постниколаевской России вы­рваться из николаевской идейной ловушки? А вот в начале XVIII ве­ка удалось стране покончить с аналогичной «русской цивилизаци-

Там же, с. 49г.

Из глубины. M., 1991, с. 476.

ей». И едва ли станет кто-нибудь отрицать, что, лишь опираясь на прозрение тобольского мудреца, и сумел Петр вырвать свою страну из исторического небытия.

И птенцы гнезда Петрова понимали это прекрасно. Как писал после его смерти один из ближайших к нему людей Иван Неплюев, «сей монарх отечество наше привел в сравнение с прочими, научил нас узнавать, что и мы люди».90 Понимали это в России и при Екате­рине. Например, Никита Панин, ведавший тогда внешней полити­кой, говорил: «Петр, выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».91 Перестали понимать только при Николае.

Глава вторая Московия: век XVII

Крижанич

и Петр Писали о Крижаниче разное. Большин­ство историков считало его идеологом панславиз­ма, а некоторые даже первым русским националистом. Предшествен­ником Монтескье, сколько я знаю, не считал его никто. Но даже те из критиков, кто относился к его идеям и рекомендациям резко отрица­тельно, не оспаривали их органическую связь с реформами Петра.

Например, академик Пичета был уверен, что «непонимание на­рода и вера в торжество указа и приказа в значительной степени сближают Крижанича с Петром».92 (Автор, правда, упустил из виду не- преклоннуюЪриверженность Крижанича «благим законам».) «В об­щем её духе, если не в подробностях практического ее приложе­ния, — вторил Пичете Валишевский, — это почти программа... кото­рую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними ее противоречиями».93 «Нельзя отрицать, перебирая все эти реформационные проекты, — писал Милюков, — что мы здесь попадаем в сферу идей петровской реформы»94 Того же мнения при-

90

В.О. Ключевский. Сочинения, т. 4, с. 205-206.

· 91

Там же, с. 206.

В.И. Пичета. Цит. соч., с. 14.

К.Ф. Валишевский. Цит. соч., с. 438.

П.Н. Милюков. Очерки по истории русской культуры. Спб., 1903. вып. г, 4.3, с. 137.

держивался и Ключевский: «Читая выработанный Крижаничем про­ект преобразований, воскликнешь невольно „Да это программа Пет­ра Великого, даже с ее недостатками и противоречиями"».95

Разумеется, прямого заимствования тут быть не могло: когда Крижанич умер, Петру было всего четыре года. И книга его так и не была в 1680-е опубликована, хотя, по словам Ключевского, и читали ее «наверху, во дворце у царей Алексея и Федора; списки ее нахо­дились и у влиятельных приверженцев царевны Софьи [Сильвестра] Медведева и князя В. Голицына; кажется, при царе Федоре ее соби­рались даже напечатать»96 Но и всемогущий в ту пору Василий Голи­цын не смог пробить её через церковную цензуру. Так и осталась она в XVII веке первой, быть может, ласточкой будущего самиздата. Мож­но предположить одно. В годы юности Петра идеи Крижанича были уже так широко разлиты в московитском воздухе, что даже не осо­бенно чуткий к идеям молодой царь не мог избежать их влияния.И это означало, что колокол звонил по Московии, отвергшей Крижанича. А для России предвещал он новые европейские поко­ления, а значит и Пушкина, и декабристов, не говоря уже о Лобачев­ском или Менделееве. Подумать только, что всех их могло и не быть, не пересекись в критической точке на исходе XVII века европейские идеи Крижанича с великой энергией Петра!..

Как бы то ни было, для нас с читателем означает это, что рухнул на наших глазах еще один «особняческий» миф современных рос­сийских «восстановителей баланса». Я, конечно, имею в виду миф о том, что, лишь отрезавшись от Европы и выбрав особый путь в че­ловечестве, Россия может добиться высшего расцвета своей культу­ры и могущества. Опыт Московии XVII века свидетельствует, как мы видели, о чем-то прямо противоположном.

В.О. Ключевский. Цит. соч., т. з, с. 252.

Там же, с. 254.

ТРЕТЬЯ

Метаморфоза Карамзина

глава четвертая «Процесс против рабства»

глава пятая восточный вопрос

глава шестая Рождение наполеоновского комплекса

глава

глава первая вводнэя

глава вторая Московия, век XVII

глава седьмая Национальная идея

глава третья Метаморфоза! 127

Карамзина

Карамзин однажды при нас стал излагать свои парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня клеветником, Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души,

А.С. Пушкин

Мы спрашивали себя, как удалось России вырваться из безнадеж­ного, казалось, московитского тупика. Здесь ожидает нас вопрос еще более сложный: как случилось, что век с четвертью спустя пос­ле эпохального петровского прорыва в Европу страна опять со­скользнула в новый, неомосковитский, тупик?

И прежде всего предстоит нам выяснить, было ли это роковое соскальзывание фатально предопределено, как думают «восстано­вители баланса в пользу Николая», или оказалось оно результатом жестокого конфликта идей и интересов, исход которого был для со­временников неясен? Конфликта, в котором вдобавок роль евро­пейских событий была ничуть не менее, а может быть, и более важ­на, нежели тех, что происходили внутри страны?

Это принципиальный вопрос и важность его невозможно пере­оценить. иВо сталкиваются здесь два взаимоисключающих пред­ставления об истории. Напомню хотя бы мысль Юрия Михайловича Лотмана, что «современного историка начинают интересовать со­бытия не сами по себе, а на фоне поля нереализованных возможно­стей», где «непройденные дороги такая же реальность, как и прой­денные». В результате Клио, муза истории, «предстает не пассажир­кой в поезде, катящемся от одного пункта к другому, а странницей, идущей от перекрестка к перекрестку и выбирающей путь».1

Именно эта разница и делает мои разногласия с «восстановите­лями баланса», боюсь, непримиримыми. Для них история не имеет сослагательного наклонения. Что было, то было и быльем поросло.

Ю.М. Лотман. Карамзин, Спб., 1997, с. 635.

И поэтому «если бы», т.е. анализ политических ошибок, совершен­ных на том или ином перекрестке истории, занятие пустое: «не- пройденные дороги» относятся к жанру научной фантастики. А для меня они лишь «нереализованные возможности». И при другой комбинации политических сил на каком-нибудь из грядущих пере­крестков возможности эти вполне могут быть реализованы. Короче, для «восстановителей баланса» история есть лишь наука о про­шлом, а для меня — еще и о будущем.

А если говорить о российской судьбе, то ведь согласившись, что все московитские провалы страны в прошлом были фатально предо­пределены, мы попросту лишаем себя возможности разглядеть впе­реди те новые перекрестки, где истории-страннице опять придется выбирать путь России. Ведь в том, что ожидают еще её новые исто­рические перекрестки — будь то с новым Петром или с новым Нико­лаем — едва ли кто-нибудь усомнится после пяти столетий столь драматических метаморфоз. Так хотим ли мы снова лишить себя возможности выяснить, от чего, собственно, зависит выбор нашей истории-странницы? Хотим ли, чтобы и новая метаморфоза застала нас врасплох? Хотим ли, короче говоря, оказаться в плену фатализ­ма, беспощадно высмеянного еще два с половиной столетия назад Вольтером в бессмертном «Кандиде»?

Похоже, впрочем, что самый известный из отечественных «вос­становителей баланса» Б.Н. Миронов не читал не только Гоголя, но и Вольтера. Иначе не подставился бы так простодушно, формули­руя своё кредо «каждая стадия в развитии российской государ­ственности была необходима и полезна в своё время».2 Почему бы уж прямо не сказать, подобно вольтеровскому Панглосу, что всё к лучшему в этом лучшем из миров? Ведь послушать Миронова, так и опричнина, укоренившая в России режим самодержавия и тради­цию тотального террора, тоже была в своё время необходима и по­лезна. Также полезна, как страсти правления Павла I, «сие царство­вание ужаса», по словам М.Н. Карамзина, не говоря уже о гекатом­бах жертв террора сталинского.

Нет сомнения, что, несмотря на всё свое пристрастие к само­державию, даже Карамзин с презрением отверг бы такой фата-

2 Б.Н. Миронов. Социальная история России, Спб., 1999. т.2, с. 182.

лизм, свидетельствующий, помимо всего прочего, еще и о странном отсутствии у автора нормального нравственного чувства. Отверг бы не только потому, что был европейски образованным человеком и Вольтера читал, но и потому, что видел русский террор собствен­ными глазами. Видел, как Павел «захотел быть Иоанном IV [и] начал господствовать всеобщим ужасом... считал нас не подданными, а рабами, казнил без вины... ежедневно вымышляя новые способы устрашать людей».3 Впрочем, и Карамзин, как мы скоро увидим, не сделал из страшного павловского опыта (который, по его же сло­вам, был лишь повторением террора Грозного царя) очевидного, казалось бы, логического вывода: неограниченная власть соблаз­нительна для тирана и потому самодержавие чревато террором как зерно колосом. Чревато, стало быть, и новыми провалами в истори­ческое небытие.

Так или иначе, разобраться в том, был ли очередной, никола­евский провал в новую «Московию» фатально предопределен или был он результатом поражения одних и победой других политиче­ских сил, важно для понимания не только прошлого, но и будуще­го страны. Вот, собственно, и всё, чем намеревался я предварить наш разговор. Разве что нужно еще объяснить заголовок, который я выбрал.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина Г~| л п ли л 1л i/n

* I 1ш1сМИКа Это важно потому, что без

такого объяснения читатель может, чего доб­рого, принять полемику, пронизывающую это эссе, просто за внут­рицеховой, так сказать, «спор славян между собою», интересный разве что специалистам по русской истории первой четверти XIX ве­ка. Я говорю здесь, конечно, не о споре с «восстановителями балан­са». Нет, имею я сейчас в виду острую и очень болезненную для ме­ня полемику с близкими мне по духу коллегами, которые именно по вопросам, затронутым здесь, защищают ту же, по сути, позицию, что и «восстановители баланса». Иначе говоря, впервые столкнулся я с общепринятым в современной историографии мнением.

3 Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, M., 1991, с. 25.

Состоит оно в следующем. Мнение это отрицает, что Н.М. Ка­рамзин, один из основателей современной русской литературы, был в то же время и главным идеологом николаевского переворо­та. Другими словами, что сыграл он для Николая I ту же роль, что, скажем, Победоносцев для Александра III или, если хотите, Крижа- нич для Петра и Маркс для Ленина.

Как мог Карамзин быть идеологом антипетровского перево­рота, спросит, например, один из самых авторитетных либераль­ных историков Ю.С. Пивоваров, если он «был ключевой фигурой всей послепетровской культуры»?4 Это правда, согласится Юрий Сергеевич, что карамзинская История государство Российского и впрямь содержит «один из первых (может быть, первый) вари­антов мифа о России», но разве не Карамзин был, несмотря на это, и первым, кто создал у нас «модель независимого челове­ка»?5 Словом, есть множество аргументов, почему никак не мог Карамзин быть сподвижником и тем более вдохновителем реак­ционного антипетровского переворота.

Проблема, однако, в том, что он был. И, не поняв действитель­ной роли Карамзина или, что то же самое, не опровергнув обще­принятого мнения, мы просто не сумели бы объяснить долгодей- ствующий, так сказать, эффект этого переворота. Или, проще гово­ря, не поняли бы, почему идеи, вдохновившие его, не умерли вместе с Николаем после краха Официальной Народности в 1855 го­ду, а продолжали — и продолжают — работать в русской истории на протяжении, по крайней мере, еще двух столетий.

Короче, название этой главы и её тотальная, если можно так вы­разиться, полемичность объясняются тем, что в ней пришлось мне иметь дело с единым фронтом оппонентов. Единственное поэтому, о чем прошу я здесь читателя помнить, если в какой-то момент она его утомит: без такой полемики рискуем мы не понять и выбора ис­тории-странницы на перекрестках не только 1825-го, но и 1881-го, 1917-го и 1991 годов (как, впрочем, и того, что еще предстоит России в первой четверти XXI века).

Ю.С. Пивоваров. Очерки истории русской общественно-политической мысли Х1Х-пер- вой четверти XXстолетия, М., 1997, с. 29.

Там же, с. 27.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина gyp Q g Q КО 6

наследство В известном смысле ве­роятность повторения Московии была запро­граммирована в самих обстоятельствах петровского прорыва в Евро­пу. В том, что круто развернув культурно-политический курс страны, Петр пренебрег самым важным пунктом программы Юрия Крижани- ча. Я имею в виду пункт, согласно которому пресечь вездесущую мос- ковитскую коррупцию могут лишь «благие законы», на страже кото­рых стоит независимый суд. Ибо именно независимый суд — основа европейского опыта. В результате московитская коррупция оказалась бичом царствования Петра — и осталась бичом российской жизни.

Петр поставил себе целью создать сильное государство, но не «умеренное правление», как завещал Крижанич, не «политичную монархию», где свобода стала бы чем-то большим, нежели призрак, по выражению одного из замечательных российских реформаторов XIX века Михаила Михайловича Сперанского.6 И потому московит- ское Государство Власти, самодержавие, пережило Петра. Я не го­ворю уже, что подавляющая часть населения страны, её крестьян­ство, продолжало прозябать в старинной московитской неволе.

Бесспорно, Пушкин был прав, что послепетровское «новое по­коление, воспитанное под влиянием европейским, час от часу при­выкало к выгодам просвещения». Окно в Европу и впрямь было пробито, мысль общества была разбужена и путь к просвещению народа открыт. Только вот право принятия решений оставалось в руках самодержцев, а они просвещение народа к числу своих приоритетов относили, как мы знаем, отнюдь не всегда.

В результате послепетровская Россия оказалась буквально ра­зодранной надвое. Две разных страны, два разных мира неприми­римо противостояли в ней друг другу. В одной России, по выраже­нию того же Сперанского, открывались академии, а в другой — на­род считал «чтение грамоты между смертными грехами».7 Короче, окно, пробитое Петром, оказалось лишь проломом в стене между

М.М. Сперанский. Проекты и записки, М.-Л., 1963, с. 43-

Там же, с. 45.

Россией и Европой, но сама-то стена никуда не делась. И постольку возможность попятного, антипетровского движения оставалась.

Вотзаключение Сперанского: «Вместо всех нынешних разделе­ний свободного народа русского на свободнейшие классы дворян­ства, купечества и проч., я вижу в России два состояния — рабы го­сударевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только по отношению ко вторым, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов... Если монархическое правление должно быть нечто более, нежели призрак свободы, то, конечно, мы не в монархическом еще правлении».8

Я думаю, что даже самый блестящий из идеологов декабризма Никита Муравьев подписался бы под каждой из этих строк Сперан­ского (который, заметим в скобках, много лет спустя, уже при Нико­лае, давно сломленный и переживший собственную трагическую ме­таморфозу, приговорил Муравьева «к смерти отсечением головы»).

Глава третья

Метаморфоза Карамзина g ПрвДДВврИИ

тупика Главным условием прорыва из

московитского тупика было, как мы помним, самое простое и самое трудное — осознание того, что страна в тупи­ке. Первые признаки такого осознания в послепетровскую эпоху за­брезжили в просвещенных российских умах еще при Екатерине, В особенности после короткой, но страшной пугачевщины, с беспо­щадной очевидностью обнажившей пропасть между двумя Россиями.

Конечно, как и в XVII веке, осознание, что страна идёт в тупик, пришло не сразу. На первом этапе явилось лишь убеждение в эко­номической неэффективности крестьянского рабства, на втором — сознание его несовместимости с заповедями христианства и просто человеческого общежития. На третьем этапе, уже после павловско­го террора, во времена неудачных попыток Александра I и его «мо­лодых друзей» устранить крайности рабства, пришла уверенность, что оно попросту несовместимо с европейскими стандартами. Один из бывших «молодыхдрузей» В.П. Кочубей так впоследствии описал

8 Там же, с. 43.

этот этап в осторожной записке, адресованной Николаю: «Он [Алек­сандр] понял, что для России, сделавшей в течение столетия огром­ные успехи в цивилизации и занявшей место в ряду европейских держав, существенно необходимо согласовать её учреждения с та­ким положением дел».9

Мысль, что гарантом пропасти между двумя Россиями является самодержавие, впервые пришла, по-видимому, в голову Сперан­скому. Так или иначе, у нас нет ровно никаких оснований полагать, что никто в послепетровской России не ощущал тревоги по поводу приближающейся беды, не осознавал её причины и не пытался её предотвратить. Осознавали и пытались многие.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина |~| q р g g ^

тревога Признаки её можно проследить

еще в начале царствования Екатерины. И я го­ворю сейчас не о Радищеве, как нас учили в школе, но о крупнейших землевладельцах того времени. Вот характерное свидетельство. Еще в 1765 году императрица предложила на рассмотрение Вольному Эко­номическому Обществу (ВЭО) любопытный вопрос: «Что выгоднее для земледелия, чтобы земледелец имел в собственности землю или толь­ко движимое имение?» ВЭО объявило конкурс на лучший ответ. В нём принял участие французский академик Беарде де Лаббэ. Точка зре­ния, которою он предложил, была в Европе общепринятой. Состояла она в том, что для успеха в земледелии необходимо право собственно­сти крестьянина на землю. А для этого, в свою очередь, нужно крестья­нина освободить, ибо раб собственности иметь не может.

Сочинение де Лаббэ произвело фурор среди знатных россий­ских крепостников. Одни, как известный драматург А.П. Сумароков, заявили, что «свобода крестьянская не только обществу вредна, но и пагубна, а почему пагубна, того и толковать не надлежит». Дру­гие, напротив, согласились с французом. И поскольку этих других оказалось большинство, его сочинение и получило первую премию ВЭО. Настоящий раскол в нём, впрочем, вызвало другое предложе-

9 Русская старина, 1903, № 5, с. 30.

ние: опубликовать сочинение француза по-русски. Споры продол­жались четыре месяца. В конце концов, благодаря настойчивости самых влиятельных членов Общества, богатейших, между прочим, помещиков, книга была в Петербурге опубликована. Стало быть, за­ключает М.Н. Покровский эту кратко пересказанную здесь историю, «уже тогда, в 1760-х, идея освобождения крестьян не была в этих кругах непопулярна».10

Иначе говоря, крепостное право выглядело экономическим и социальным анахронизмом, по крайней мере, в глазах большин­ства екатерининского ВЭО уже за столетие до того, как самодержа­вие решилось на освобождение крестьян. Конечно, в Обществе за­седали самые просвещенные помещики. Темная масса провинци­ального дворянства, известные нам из гоголевских Мёртвых душ Плюшкины и Собакевичи, интересы которых и выражал в ту пору Сумароков, отчаянно сопротивлялась отмене крепостного права. К несчастью, именно Собакевичи и представляли тогда большин­ство российского дворянства. И, естественно, они горой стояли за самодержавие. Ибо «инстинктивно чувствовали, что полицейский произвол есть лучшая гарантия крепостного хозяйства».11

И потому еще четырем поколениям крестьян суждено было жить и умереть в неволе прежде, чем осмелилась самодержавная власть пойти против своих Собакевичей.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Отступление в современность можно бы

ло бы счесть этот эпизод относящимся лишь к далекому прошлому, когда б внимательный взгляд на работу Б.Н. Миронова не обнаружил удивительное совпадение. Оказыва­ется, что, как это ни парадоксально, но автор и сегодня полностью разделяет позицию Сумарокова. Мало того, считает, что самодержа­вие поторопилось освобождать крестьян даже в 1860-е! Иначе гово­ря, столетие спустя после знаменательного голосования в ВЭО, пола-

История России в XIX веке (далее ИР), М., 1907, вып. 1, с. 34.

Там же, с. 61.

гает Миронов, «крепостное право было отменено сверху до того, как оно стало экономическим и социальным анахронизмом».12

Именно по этой причине, в частности, неизбежно должны были, по его мнению, провалиться попытки Александра I в начале XIX века ограничить самодержавие и отменить крестьянское рабство. Более того, Миронов идет дальше Сумарокова, считая эти попытки «анти­национальными» и указывая на них как на пример того, что «если политика верховной власти принимает антинациональный, по мне­нию общественности, характер, то она вынуждает верховную власть отказаться от такой политики».13

Право, будь это написано столетия полтора назад, какой-нибудь убежденный экономический материалист непременно счел бы, что автор отражает взгляды именно темного помещичьего большин­ства. Тем более, что, как простодушно признаётся сам Миронов, от­мены крепостного права «жаждали крестьяне, но не желало боль­шинство помещиков».14 Словно могло быть наоборот! Но Бог с ней, с его удивительной логикой. Ведь согласно ей, «антинациональ­ным» было и поведение большинства ВЭО. И самой даже Екатери­ны, подбросившей обществу тему о крестьянской свободе.

Короче говоря, похоже, что Б.Н. Миронов всерьез взялся «восста­навливать баланс» не только в отношении царствования Николая, но и всей послепетровской истории России. И лицо этой истории тот­час претерпевает под его пером ряд волшебных изменений. Напри­мер, историки до сих пор единодушно рассматривали Николая Ивано­вича Тургенева, автора Опыта теории налогов и основоположника российской финансовой науки как безупречного патриота. Именно не­нависть к крепостному праву и привела его в ряды декабристов. Пуш­кин даже написал в десятой главе Онегина знаменитые строки о том, как Тургенев «одну Россию в мире видя... и плети рабства ненавидя, предвидел в сей толпе дворян освободителей крестьян». Точно так же всегда думали историки и о блестящем молодом экономисте Андрее Кайсарове, защитившем в 1807 году в Гетингенском университете док­торскую диссертацию «О необходимости освобождения крестьян».

Б.Н. Миронов. Цит. СОЧ., Т.2, с. 298.

Там же, с. 216.

Там же с. 298.

И вдруг предлагается нам не считать «общественностью» ни Тур­генева, заплатившего за свою любовь к родине вечным изгнанием, ни Кайсарова, безвременно погибшего в Отечественной войне. Они, оказывается, были «антинациональными», а какая-нибудь гоголев­ская Коробочка патриоткой. И как же следует нам после этого отно­ситься к филиппике Александра Ивановича Тургенева, писавшего в 1803-м: «Россия большей частию состоит не из подданных, но из рабов... Русский мужик с молоком матерным всасывает в себя чув­ство своего рабства, что всё, что заработает, всё, что ни приобретет кровию и потом своим, — всё не только может, но и имеет право от­нять у него барин... и так ему остаётся или скрывать приобретенное или жить в постоянном страхе. Чтобы избежать того и другого, он из­бирает кратчайшее средство и несет нажитое в царев дом, как гово­рят наши простолюдины... И вот одна из главнейших опор, на кото­рых вознесен в России Бахус».15

Так кто же, спрашивается, представлял в те годы российскую об­щественность, братья Тургеневы или крепостники, отнимавшие у своих рабов смысл существования, вынуждая их пропивать «всё, что заработали»? Права ли здесь Е.Л. Рудницкая, скрупулезный ис­следователь той эпохи, что именно тогда «отмена крепостного пра­ва становится приоритетной в русском либерализме»?16 Или прав Миронов, настаивающий, что «крепостничество являлось органич­ной и необходимой составляющей российской действительнос­ти»?17 Дабы читатель не обошел вниманием эту его основополагаю­щую сентенцию, автор выделяет её жирным шрифтом.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Сперанский и император Александр

Но о взглядах «восстановителей баланса» нам еще предстоит говорить подробно. Сейчас констатируем лишь, что во всяком случае один из них, похоже, действительно считает патри-

Российские либералы, М., 2001, с. 23.

Там же, с. 12.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т.1, с. 413.

Глава третья Метаморфоза Карамзина Сперанский 137

и император Александр

отами только рабовладельцев. Надеюсь, читатель простит меня, ес­ли я честно признаюсь, что такой взгляд на вещи кажется мне из­вращенным. И потому в споре между Сумароковым и большинством ВЭО, как и в споре между гоголевскими персонажами и братьями Тургеневыми, я на стороне последних. Их взгляды и представлял в первом десятилетии XIX века Сперанский (даром что по происхож­дению был всего лишь бедным поповичем). Во всяком случае вся его деятельность в ту пору даёт нам основание думать, что грозная пропасть между «Россией с академиями» и той, где народ «считал чтение грамоты между смертными грехами», ужасала его ничуть не меньше, чем братьев Тургеневых.

Мне кажется, что — несмотря на уверения «восстановителей ба­ланса» — едва ли есть смысл обсуждать здесь вопрос о том, кто был прав в этом непримиримом конфликте. Просто потому, что история его уже рассудила. Ведь именно пропасть между московитским на­родом и европейски образованным обществом, пугавшая Сперан­ского, как раз и поглотила в России монархию несколько поколений спустя. Я думаю, нет также смысла напоминать читателю, что говорю я сейчас не о том Сперанском, который в 1826 году приговорил к смерти декабриста Муравьева, но о том, который отчаянно пытал­ся в 1800-е реформировать государственную власть в России.

Так или иначе, у тогдашнего Сперанского было достаточно осно­ваний верить в осуществимость своих политических планов. В пер­вую очередь потому, что, в отличие от одинокого моралиста Ради­щева, был он могущественным государственным секретарем импе­рии, «первым, может быть, даже единственным министром», по словам его ненавистника Жозефа де Местра, «министром новов­ведений», как называл его французский посол Коленкур.18 И что еще важнее, работал он на монарха, душа которого, как ни пара­доксально это звучит, тоже, как и у Радищева, «страданиями чело­веческими уязвлена стала».

Во всяком случае у нас есть сколько угодно документальных свидетельств, что император, в отличие от Миронова, отнюдь не считал органичными составляющими российской действительно­сти ни крепостничество, ни самодержавие. Конечно, Александр

1 я

Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 59.

Павлович был слабым, нерешительным человеком с мистически­ми наклонностями, он очень хорошо помнил о судьбе отца, заду­шенного придворными, ненавидел открытую конфронтацию и не­редко поэтому лгал. Императору не было и пятидесяти, когда он умер, — уставшим от жизни, разочарованным во всем, что пред­принимал, своего рода первым «лишним человеком» в России. При всем том, однако, был он и последним из екатерининской, так сказать, плеяды самодержцев, и европейское воспитание, о котором она в свое время позаботилась, сидело в нем глубоко до конца его дней.

Вот лишь несколько штрихов. В 1807-м говорил он генералу Савари: «Я хочу вывести народ из того варварского состояния, в котором он находится, когда торгуют людьми. Если бы образо­ванность была на более высокой ступени, я уничтожил бы раб­ство, даже если это стоило мне жизни».19 А вот еще более странное в устах самодержца заявление: «Наследственность престола — ус­тановление несправедливое и нелепое, верховную власть должна даровать не случайность рождения, а голосование народа, кото­рый сумеет избрать наиболее способного куправлению государ­ством».20 Кто-нибудь увидит, вероятно, во всех этих разговорах лишнее проявление лицемерия этого монарха. Готов поручиться, однако, что ни при каких обстоятельствах не услышим мы ничего подобного ни от Николая и ни от одного из его наследников на русском престоле.

Так или иначе, Сперанский был (или ему казалось, что был) в си­туации, когда он мог что-то сделать. Прямой приступ к отмене кре­постного права, как показали попытки «молодых друзей» императо­ра, был исключен. К концу первого десятилетия XIX века стало со­вершенно очевидно, что против воли большинства помещиков Александр пойти не посмеет. Но, имея в виду предубеждение импе­ратора против самодержавия, начать переустройство государствен­ной власти казалось еще возможным. Во всяком случае в этой обла­сти было неясно, насколько непримиримо станет сопротивляться такой реформе помещичье большинство.

ИР, вып. 1, с. 32.

Былое, 1906, № 1, с. 28.

В октябре 1809 года Сперанский представил императору свой проект «Введения к уложению государственных законов». Мне­ния историков об этом документе расходятся резко. Либераль­ные ученые, как А.В. Предтеченский, полагают, что «он представ­ляет наиболее разработанный конституционный проект из всех тех, которые появились на рубеже XVI11—XIX вв».21 И добавляют: «Сперанский был неизмеримо более дальнозорок, чем „молодые друзья". Он видел завтрашний день России явственнее, чем кто- либо из лиц, окружавших Александра».22 Ю.С. Пивоваров тоже считает, что само уже название проекта подчеркивает: «предла­гаемые изменения в своей совокупности должны были стать кон­ституцией России».23

С другой стороны, для «восстановителя баланса» А.Н. Бохано- ва план Сперанского имеет, естественно, смысл скорее негатив­ный. Хотя он и похвалил автора за то, что его «проект не предусма­тривал ограничения прав монарха» и предполагал «сохранение основ существующего строя», Боханов все-таки обнаруживает в нем опасную тенденцию «преобразования России в правовое государство».24 И подчеркивает он, в отличие от Предтеченского, не дальнозоркость Сперанского, но его безнадежную нереалис­тичность. «Будучи по своему умонастроению [русским европей­цем] ... Сперанский наивно полагал, что подобные приёмы можно установить и в России... И хотя перед глазами был провал петров­ского эксперимента (после смерти Петра всё в стране развалива­лось...), но как настоящий западник подобные вещи он оставлял без внимания».25

Впрочем, в известном смысле Боханов прав. Заподозри Спе­ранский хоть на минуту, какую бурю вызовет его конституционный проект в Петербурге, как безжалостно — и навсегда — сломает он его судьбу, реформатор наверняка бы за него не взялся.

А.В. Предтеченский. Очерки общественно-политической жизни России в первой чет­верти XIX в., М., 1957, с. 257.

Там же, с. 205.

Ю.С. Пивоваров. Цит. соч.

А.Н. Боханов. История России. Х1Х-началоХХвв. М., 1998, с. 27. Там же.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Роль

ГеОПОЛИТИКИ Бесспорно,бедствия,

постигшие Сперанского (шквал клеветы, опа­ла, ссылка, нужда и, самое главное, сознание глубочайшей неспра­ведливости и нелепости того, что с ним произошло), объясняются геополитической ситуацией того времени. Как мы знаем, в первом десятилетии века безраздельным хозяином континентальной Евро­пы был Наполеон. Со времен римских императоров ничего подоб­ного континент не видел. Великий корсиканец кроил и перекраивал его, как хотел, раздаривая целые страны своим братьям и марша­лам. И перечить ему не смел никто, кроме единственного непобеж­денного и недосягаемого за Ламаншем врага, Британии.

Наполеон поставил на колени Пруссию и Австрию, попутно раз­громив русские армии на полях Аустерлица и Фридланда и вынудив Россию присоединиться к континентальной блокаде против её глав­ного тогда экономического партнера, всё той же Британии. И на­столько превосходила в те годы Франция по военной мощи своих соперников и союзников (как десятилетие спустя будет их превосхо­дить Россия, еще полвека спустя Германия и в наши дни Америка), что сопротивление ей казалось невозможным. Ненавидели её соот­ветственно (так же, разумеется, как десятью годами позже станут ненавидеть Россию, потом Германию, а сегодня Америку). Так, как с начала времен ненавидели сверхдержаву, особенно, если она не стеснялась демонстрировать своё превосходство.

В судьбе Сперанского и его реформы ненависть эта сыграла роль поистине роковую. Дело в том, что в мае 1807 года ему слу­чилось сопровождать императора в поездке на встречу с Наполе­оном в Эрфурте. И Наполеон со своей обычной проницательнос­тью тотчас выделил Сперанского из толпы придворных, удостоил личной аудиенции, расхвалил и даже в шутку просил Александра отдать ему своего государственного секретаря в обмен на любое германское княжество. Судьба реформы была этими похвалами решена.

Первым делом обвинили реформатора, конечно, в том, что он продал отечество за «злато и брильянты, доставленные ему через

' - Глава третья Метаморфоза Карамзина! Роль геополитики

французского посла».26 Особенно пикантно звучало это в первые недели ссылки, когда, перебиваясь с хлеба на квас, получал Спе­ранский из Петербурга известия о якобы принадлежащих ему «мил­лионах в английском банке»27 Даже А.С. Шишков, человек вполне порядочный, уверял тем не менее знакомых, что Сперанский «был подкуплен Наполеоном предать ему Россию под обещанием учре­дить ему корону польскую»28

Не обошлось, разумеется, и без «вечной темы». Гавриил Держа­вин, например, был убежден, что Сперанский «совсем предан жи­дам».29 И если чего-то в этом списке грехов еще недоставало, то по­следний штрих добавил известный русский «патриот» того времени, прославившийся впоследствии своей отповедью Чаадаеву, Ф. Ви- гель: «Близ него мне всегда казалось, что я слышу серный запах и в голубых очах его вижу синеватое пламя подземного мира».30

Проект конституционной реформы был последней каплей, пере­полнившей чашу негодования петербургского общества. Уж он-то со­вершенно явно свидетельствовал, что Сперанский «хочет уничтожить Россию». Расходились лишь в том, по чьему именно поручению — На­полеона ли, жидов или непосредственно сатаны. Ирония заключа­лась в том, что составлен был этот проект, по словам Сперанского в его известном оправдательном письме императору, «из стократных, может быть, разговоров и рассуждений Вашего Величества»31

И противники реформатора прекрасно это знали. Соответствен­но тучи сгущались в исходе первого десятилетия и над головой са­мого Александра. Злопыхатели прочили на трон Екатерину Павлов­ну, его сестру, всемерно подогревавшую оппозицию Сперанскому, между прочим, с помощью Карамзина, который называл его не ина­че, как «школьник-секретарь»32 Вспоминали в этой связи о судьбе

26

А.Л. Зорин. Кормя двуглавого орла, М., 2001, с. 213.

Там же.

Там же, с. 212.

Там же, с. 214.

Там же.

М.Н. Покровский. Избранные произведения в четырех книгах, М., 1966, кн.2, с. 212.

Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 82.

задушенного придворными Петра III. Как доносил в Париж Колен- кур, в России теперь «без всякой злобы говорят в ином доме о том, что нужно убить императора, как говорили бы о дожде или о хоро­шей погоде».33 «В общем и целом, — подводит итог этому скандалу Ю.С. Пивоваров, — против Сперанского [и, добавим в скобках, про­тив его коронованного патрона] выступили огромные, непреобори­мые силы».34

Первостепенно важно, однако, заметить, что в эпоху наполео­новских войн среди этих «непреоборимых сил» было уже не одно лишь темное провинциальное дворянство, подозревавшее Сперан­ского в самом жутком — в стремлении «побудить народ произнести великое и страшное требование».35 Или, как записывала в дневнике Варвара Бакунина, в том, что он «хотел возжечь бунт вдруг во всех пределах России и, дав волю крестьянам, вручить им оружие на ис­требление дворян»36 Иначе говоря, выступили против Сперанского не только образованное общество, в чьих салонах говорили об убийстве императора «как о дожде или хорошей погоде», и даже не только знаменитости XVIH века, как Державин или официальный ис­ториограф империи Карамзин (о котором нам, конечно, предстоит говорить подробно). Еще важнее, пожалуй, что среди «непреобори­мых сил» этих был наполеоновский гегемонизм. Именно он, похо­же, и объединил против реформы высшее петербургское общество с темной помещичьей массой, заполнив тем самым пропасть между ними, столь очевидную еще в годы молодости Александра.

Не до нововведений было в ту пору России. Её унизили, ей угро­жала опасность. Другое дело, что вместо естественного в таких об­стоятельствах патриотического подъема объединительной платфор­мой оппозиции реформе оказался консервативный национализм, которому отныне суждено было в России большое будущее. Импе­ратор Александр, совсем еще недавно привлекавший образован­ное общество своим обаянием и либерализмом, просто не заметил этой роковой подмены. А в ней между тем и заключалась угроза

М.Н. Покровский. Цит. соч., с. 213.

Ю.С Пивоваров. Цит. соч., с. 6i.

А.Л. Зорин. Цит. соч., с. 211.

Там же, с. 239.

грядущего исторического тупика и николаевской реакции, которые в конечном счете окажутся куда опаснее для России, чем даже сам Наполеон со всем его гегемонизмом.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

реакции Опаснее потому, что, начав­шись с резонной реакции на хамскую сверх- державность Франции, очень скоро перерастет этот национализм в антиевропейскую культурно-политическую ориентацию. Под его знаменем большинство образованного общества России примирит­ся с хамством николаевской геополитики, когда, сменив на сверх­державной должности Францию, станет Россия распоряжаться в Ев­ропе, давить Польшу, Молдавию, Валахию и Венгрию и с поистине наполеоновской бесцеремонностью домогаться Константинополя. Отныне большинство это не только не будет осуждать отечественное сверхдержавное хамство, но станет гордиться им как проявлением возвращенного России величия. Наполеона-то в конце концов ока­залось возможно вышибить из страны за несколько месяцев, а вот от консервативного национализма так и не смогла российская эли­та отделаться и за два столетия.

После стольких локальных стычек с «восстановителями балан­са» нет смысла, я думаю, напоминать читателю, что смотрят они сов­сем иначе и на консервативный национализм, и на крушение кон- »

ституционной реформы. Реформа, с ихточки зрения, обречена бы­ла с самого начала совершенно независимо от истерической кампании, развязанной против Сперанского (и Александра Павло­вича). Обречена просто потому, что, по мнению, например, Б.Н. Ми­ронова, была, как мы помним, «антинациональной» и вдобавок еще не соответствовала «архетипам русского сознания».37 Об А.Н. Боха- нове, который усмотрел в ней страшную угрозу «преобразования России в правовое государство», и говорить нечего. Роли геополи­тики в крушении реформы не заметили они вовсе, а рождение кон­сервативного национализма пылко приветствуют. Тот же Миронов,

■Э 7

Знамя

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т.2, с. 216.

например, уверен, что идеология эта ставила себе целью «создать национальные идеалы, которые сплотили бы государство, образо­ванное общество и народ в единое целое».38.

Допустим. Но как же тогда объяснить, что так упорно отказывал этот консервативный национализм народу даже в элементарном образовании? И почему на протяжении десятилетий пытался он подменить европейское просвещение народа специальным мужиц­ким или, лучше сказать, московитским просвещением, сознательно консервируя в крестьянстве эти самые московитские «архетипы русского сознания»? Короче, почему так отчаянно стремился кон­сервативный национализм углубить послепетровскую пропасть между образованным обществом и народом, расколоть Россию вместо сплочения её «в единое целое»?

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Поскольку читатель не найдет у «восстановителей баланса» не только ответа на эти вопросы, но и самих вопросов, давайте повни­мательнее присмотримся к тому, что же именно защищали консер- вативные националисты, так дружно ополчившиеся на «европей­ские затеи» Сперанского.

Московитское

просвещение Опасная тема «на­рода» впервые явилась во всей этой истории в виде доноса императору, подписанного «граф Ростопчин и моск­вичи», того самого, что обвинил Сперанского в попытке «побудить народ произнести великое и страшное требование». Да еще, пожа­луй, в шутливой записке самого Сперанского императору, где он пе­речислял все приписываемые ему грехи: «В течение одного года я попеременно был мартинистом, поборником масонства, защитни­ком вольности, гонителем рабства...»39

Если, однако, серьезно предположить, что его конституционная реформа действительно была лишь обходным маневром для посте­пенного уничтожения пропасти между двумя Россиями,то в слухах

Там же.

А.Л. Зорин. Цит. соч., с. 222 (выделено мною. — АЛ.)

Глава третья Метаморфоза Карамзина

этих и впрямь что-то было. Во всяком случае они дают нам возмож­ность заглянуть в подсознание, если угодно, провинциального дво­рянина, где соревновались между собою патерналистская уверен­ность в своём праве быть народу «отцом и судьей» и традиционный ужас перед его «великим и страшным требованием». В конце кон­цов, если верить Миронову, «практически на каждого помещика хотя бы раз в его жизни нападали крестьяне».40

Патернализм, естественно, требовалось всемерно пропаганди­ровать, а страх тщательно скрывать. В сознание прорывался он раз­ве что в ситуации экстремальной. Вспомним хотя бы донос Ростоп­чина или паническую запись в дневнике Варвары Бакуниной.

На самом деле народ и понятия не имел, что весь этот скандал с неудавшейся конституционной реформой вообще имел к нему какое бы то ни было отношение. Самодержавие, прав А.Н. Боха­нов, по-прежнему оставалось для него понятием сакральным, гра­моты он не знал и о правовом порядке имел такое же представле­ние, как об астрономии. В конце концов, все эти скандалы происхо­дили в чужой для него петербургской России, а он-то по-прежнему жил в московитской.

i '

Важно понять, однако, что жил он в ней не по собственному осоз­нанному выбору в пользу именно такой, рабской жизни. Огромные ресурсы московитского просвещения брошены были на то, чтобы он никогда и не заподозрил самого существования выбора. Разуме­ется, этого фундаментального обстоятельства «восстановители ба­ланса» не ^поминают вообще. На самом деле, однако, прав был и Радищев: народ не столько жил (в том, во всяком случае смысле, в каком это понималось в XIX веке), сколько выживал. Родился, кре­стился, работал в поте лица на чужого дядю, женился (если, конеч­но, не попадал в рекруты) и умирал — не оставив детям ни мысли о счастье, ни нажитого добра, ни надежды на то, что их жизнь станет когда-нибудь лучше, чем его собственная.

И что бы ни говорил Б.Н. Миронов о крепостничестве как об «органической и необходимой составляющей российской действи­тельности», едва ли пожелал бы он своим близким участи, при кото­рой их можно было сечь на конюшне и продавать как скот. При ко-

40 Б.Н. Миронов. Цит. соч., т.1, с. 405 (выделено овтором).

торой всё, чтоу нихбыло, включая их собственных детей, принадле­жало другим. В этом смысле даже император Александр оказался, как мы видели, единомышленником диссидента Радищева.

Глава третья

МетаМОРФОЗаКаРаМЗИНа «УМНЫЙ немец» БаронГакстга-

узен-Аббенберг знаменит тем, что первым обнаружил в России крестьянскую общину. Корней Иванович Чу­ковский оставил нам такую ироническую ремарку об этом его эпо­хальном открытии: «Вот так умный немец! Немудрено, что он свих­нул и Герцена, и славянофилов, и народников! Что делали бы они, если бы он в 1843 г0ДУ поехал не в Россию, а, например, в Абисси­нию?»41 Как бы то ни было, барон вполне может считаться перво­классным знатоком внутренней жизни тогдашней России. И между другими наблюдениями приводит он такой урок, если угодно, поли­тинформации, который давал своим крестьянам один из встречен­ных им помещиков: «Я ваш хозяин, а мой хозяин император. Импе­ратор может приказать мне, и я должен ему повиноваться, но он не приказывает вам. Я император в своем поместье, я ваш бог и отве­чаю за вас перед Всевышним»42

По правде сказать, очень уж подозрительно звучит этот поме­щик у Гакстгаузена, словно и впрямь начитался барон гоголевских Выбранных мест из переписки с друзьями. Именно такие ведь «просветительские» речи и рекомендовал Николай Васильевич по­мещикам. «Мужика, — учил он, — не бей. Съездить его в рожу еще не большое искусство. Это сумеет сделать и становой, и заседатель, и староста... Но умей хорошенько пронять его словом. Это будет в несколько раз полезней подзатыльников и зуботычин»43

Как именно «пронять мужика словом» объяснялось подроб­но, — и до ужаса похоже на то, что слышали мы от барона: «Собери прежде всего мужиков и объясни им, что такое ты и что такое они.

К.И. Чуковский. Дневник 1901-1929, М., 1997, с. 215.

Baron August Ludwig Maria von Haxtgauzen-Abbenberg. The Russian Empire: Its People and Resources, London, 1856, vol.i, p. 335.

H.В. Гоголь. Духовная проза, М., 1992, с. 164.

Что помещик ты над ними потому... что ты родился помещиком... равно как и они также, родясь под властью, должны покоряться той самой власти, под которой родились».44

Самого поучительного в этом «мужицком просвещении» барон, однако, не услышал.

«Потом скажи им, что заставляешь их трудиться и работать вовсе не потому, чтоб нужны были тебе деньги на твои удовольствия, и в доказательство тут же сожги перед ними ассигнации, чтоб они видели действительно, что деньги для тебя нуль, но что потому за­ставляешь их трудиться, что Богом повелено человеку трудом и по­том снискивать себе хлеб... ибо, заленившись, мужик на всё спосо­бен — делается и вор и пьяница... Чтоб они видели ясно, что ты во всем, что до них клонится, сообразуешься с волей Вожией, а не с каки­ми-нибудь европейскими затеями»45 А потом... «поработай [на этой „просветительной ниве"] только год, а там дело уже само собой пойдет работаться так, что не нужно бу­дет тебе и рук прилагать. Разбогатеешь ты, как Крез»46 Сожженные ассигнации таким образом окупятся сторицей. Они всего лишь ма­ленькое просветительское, так сказать, капиталовложение, обеща­ющее неисчислимые дивиденды.

Право, впечатление такое, что читаешь инструкции белому чело­веку о том, как заставить работать туземцев. Пуще всего надлежит следить, чтобы как-нибудь не проникли к туземцам «европейские за­теи». Потому что их дело обогащать тебя, «как Креза», а не книжки читать: «Учить мужика грамоте, чтоб доставить ему возможность чи­тать пустые книжонки, которые издают для народа европейские чело­веколюбцы, есть действительно вздор».47 Да и не будет у мужика для этого вздора времени, если ты сумеешь его убедить, что «Богом пове­лено трудом и потом [а не чтением] снискивать себе хлеб». И правда, ведь «после стольких работ никакая книжонка не полезет в голову и, пришедши домой, он заснет как убитый богатырским сном»48 Вот

Там же, с. 161.

Там же, с. 161-162.

Там же, с. 168.

Там же, с. 165.

Там же.

и правильно. Поскольку «по-настоящему ему и не следует знать, есть ли какие-нибудь книги, кроме святых».49

Только у бесконечно простодушного и откровенного Гоголя, уверенного, что «действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу, во славу Его святого имени, а потому и расступились пе­редо мною все препоны»,50 могла так бесстыдно обнажиться перед нами суть московитского просвещения. Не только отнять у народа человеческую жизнь, но и отрезать ему самую возможность узнать, что существует на свете такая человеческая жизнь, — вот же в чем была, как мы сейчас видели, эта суть. Один из будущих «декабрис­тов без декабря», как называли тогда либеральную молодежь, по тем или иным причинам не проходившую по декабристскому де­лу, Петр Андреевич Вяземский так выразил эту простую мысль в письме А.И. Тургеневу еще за десятилетие до того, как начал Го­голь писать свои Выбранные места и за полтора столетия до миро­новской апологии крестьянского рабства. «Там, где учат грамоте, — писал Вяземский, — там от большого количества народа не скро­ешь, что рабство — уродливость и что свобода, коей они лишены, такая же неотъемлемая собственность человека, как воздух, вода или солнце».51

Глава третья

Метаморфоза Карамзина ^ ^ ^ ^ q

бурмистру Нам повезло. Мы знаем

о московитском просвещении только по кни­гам. Но декабристы-то выросли среди этого ужаса. А потом еще и прошли в составе победоносной армии всю Европу, собственны­ми глазами увидев, что народ может жить и по-человечески. И что без московитского просвещения гоголевские мужики могут ведь и впрямь стать свободными людьми. Нам сегодня трудно даже пред­ставить себе, как стыдно было декабристам жить с сознанием того, что в Европе это возможно, а в отечестве нет.

Там же.

Там же, с. i8.

М.И. Гиллельсон. П.А. Вяземский, Л., i960, с. 40.

Некоторое, пусть бледное представление об этом дают разве что статьи их конституционных проектов. Читаем у Никиты Мура­вьева: «Разделение между благородными и простолюдинами не принимается, поелику противно вере, по которой все люди — братья».52 У Павла Пестеля: «Рабство должно быть решительно уничтожено, и дворянство должно непременно отречься от гнус­ного преимущества обладания другими людьми».53 И — самое трогательное — читаем у того же Муравьева торжественное обе­щание: «Раб, прикоснувшийся к российской земле, становится свободным».54Только имея в виду эту бескорыстную преданность декабристов делу свободы, поймем мы смысл реплики Ивана Пущина: «Нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили этот единственный случай».55 Или письмо Гаврилы Батенкова из Пе­тропавловской крепости: «Наше тайное общество состояло из лю­дей, которыми Россия всегда будет гордиться. Чем меньше их было, тем больше их слава. При таком неравенстве сил голос свободы мог звучать [в России] лишь несколько часов, но как же прекрасно, что он прозвучал...»56Нам нет надобности входить здесь в детали идеологии декабри­стов, мы подробно поговорим о ней в третьей книге трилогии.57 Упо­минаю я сейчас об их конституционных проектах лишь затем, чтобы показать читателю, как хорошо усвоили они уроки Сперанского. И еще, пожалуй, чтобы дать ему возможность сравнить их негодова­ние по поводу крестьянского рабства с отношением к нему главного героя этой главы Николая Михайловича Карамзина.Он был одним из самых блестящих и просвещенных современ­ников Сперанского, он объехал Европу задолго до декабристов и ничуть не меньше их понимал цену свободы и правового поряд­ка. И тем не менее под влиянием все той же геополитической бури

52 М.В. Довнар-Запольский. Идеалы декабристов, М„ 1907, с. 396.

сэ

Б.Б. Глинский. Борьба за конституцию. 1612-1861, Спб., 1906, с. 184.

М.В. Довнар-Запольский. Цит. соч., с. 396.

Ю.М. Лотман. Карамзин, Спб., 1997, с. 327.

Cited in MikhailZetlin. The Decembrists, NY, 1958, p. 252.

А.Л. Янов. Драма патриотизма в России, выход книги заплонирован на 2008 год.

J

К ^ -Г| И - j

J

Николой Михайлович 1 Карамзин I

в Европе стал он самым авторитетным идейным оппонентом Спе­ранского, отцом-основателем консервативного национализма и, что важнее в контексте московитского просвещения, не испыты­вал решительно никаких негативных эмоций по поводу крестьян­ского рабства.

Посмертная судьба этого человека удивительна. Его репутацию яростно отстаивали — и отстаивают — и «русские европейцы», и «восстановители баланса», и либералы, и националисты. Право, немного найдется репутаций в истории русской общественной мысли, за которые так охотно обнажили бы меч и А.Н. Боханов, не­навидящий «петровский эксперимент», и Ю.С. Пивоваров, уверен­ный в ценности «русско-европейской цивилизации России, ело-

жившейся у нас в результате реформ Петра».58 И Ричард Пайпс,59 и Ю.М. Лотман.60

При всем том человек этот был не только практикующим крепо­стником. Он оставил нам документ, свидетельствующий об искрен­нем его расположении к московитскому просвещению. Я говорю о частном письме, адресованном бурмистру, управляющему одним из его поместий. Вот оно.

«Пишешь ты ко мне, бурмистр, что хотя и приказал я женить кре­стьянского сына Романа Осипова на дочери бывшего поверен­ного Архипа Игнатьева, но миром крестьяне того не приказали: кто же из вас смеет противиться господским приказаниям? Ду­маю, что зто по глупости вашей и для того вам на сей раз спус­каю, но снова приказываю вам непременно женить упомянутого Романа на дочери Архиповой... А если вперед осмелится мир не исполнять в точности моих предписаний, то я не оставлю сего без наказания. Всякие господские повеления должны быть свя­ты для вас: я вам отец и судья. Моё дело знать, что справедливо для вас и что полезно... Кликушам объявить моим господским именем, чтоб они унялись и перестали кликать. Если не уймутся, то приказываю тебе высечь их розгами».61

Глава третья

Метаморфоза Карамзина КОНфрОНТЭЦИЯ Нет, в отличие

от дремучего фанфарона, подслушанного Гакст- гаузеном, автор не объявляет себя ни императором, ни тем более богом для своих мужиков, только отцом их и судьею. Впрочем, и он уверен, что господские повеления должны быть для них «святы». И не сказать, чтобы так уж заботился он о судьбе неведомой «доче­ри Архиповой» (похоже, что он даже имени её не знает). Просто, на­до полагать, хотел, чтобы одним потенциальным рекрутом было в его деревне меньше. И решение деревенского мира, противоре-

Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 16.

Richard Pipes. Karamzin's Memoir on Ancient and Modern Russia, Harvard Univ. Press, 1959.

Ю.М. Лотман. Сотворение Карамзина, M.t 1987, с. 590.

ИР, вып. i, с. 38.

чащее его приказу, для него такой же бессмысленный бунт, как для Николая восстание декабристов (Карамзин ведь даже о мотивах бун­товщиков не осведомился). И «кликуш» (зачинщиков неповинове­ния) не колеблется он приказать высечь розгами, коли не уймутся.

Конечно, Карамзин слишком дитя европейского Просвещения, чтобы буквально следовать рекомендациям Гоголя, откровенно на­дувая наивных мужиков. Но ведь отношение белого человека к ту­земцам так же откровенно сквозит в каждой строчке его письма. И сколь бы ни был он европейски просвещен, для мужиков призна­ет Карамзин лишь одно просвещение — московитское.

«Восстановитель баланса» возразил бы, наверное, что таким, собственно, и было типичное отношение помещиков предниколаев- ской эпохи к своим мужикам и негоже поэтому переносить современ­ные представления на человека первой четверти XIX века. В их устах такое возражение напрашивается само собою. Удивительно другое. Удивительно услышать его от голубой воды либерала Ю.М. Лотмана. Между тем именно Лотман ополчается на «либеральное мышление в исторической науке», которое, по его мнению, «строится по следу­ющей схеме: то или иное событие отрывается от предшествующих... и как бы переносится в современность, оценивается с политичес­кой и моральной точек зрения эпохи, к которой принадлежат исто­рик и его читатели. Создаётся иллюзия актуальности, но при этом те­ряется подлинное понимание истории».62

Быть может, и звучала бы эта странная тирада убедительно, не будь современниками карамзинского письма бурмистру и братья Тур­геневы, и Андрей Кайсаров, не говоря уже о Петре Вяземском или Ни­ките Муравьеве. А им, как мы знаем, крестьянская неволя тоже и точно также, как и сегодняшнему читателю, казалась унизительной для Рос­сии, нехристианской, нечеловеческой, если хотите. Так причем здесь, спрашивается, «либеральное мышление в исторической науке»?

И еще в одном, я думаю, не должно остаться у читателя сомне­ния. В том, что конфронтация в представлениях о крестьянском раб­стве между Карамзиным и Муравьевым была в сущности неприми­рима. Речь вовсе не о том, кто из них был прав, на этот вопрос опять же давно ответила история (пусть «восстановители баланса» и пыта-

62 Ю.М. Лотман. Цит. соч., с. 590.

ются осггорить её приговор), но лишь о том, что на исходе первой четверти XIX века не могла такая конфронтация завершиться мирно. Революция в конце туннеля была тут неминуема. Точнее, как всегда в России, две революции — практически одновременно. Первая пре­следовала цель уничтожить пропасть между двумя Россиями (а с нею и московитское просвещение), вторая старалась пропасть эту увеко­вечить. Иначе говоря, приближался очередной перекресток, где ис- тории-страннице придется снова выбирать для страны путь.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

«Лукавый

реакционер»? «ci960 годов

происходит ощутимый процесс возрождения Карамзина как активно читаемого автора».63 Это мнение Ю.М. Лот- мана подтвердил в 1997-м Ю.С. Пивоваров: «Вряд ли кто-нибудь ос­мелится спорить с утверждением, что время Карамзина пришло. Его имя на устах у всех. О нём пишут, говорят, наконец, издают».64 Ниче­го удивительного, что в 2002 году с энтузиазмом присоединился к ним и А.Н. Боханов, для которого Карамзин, правда, оказывается примером характерной, как он полагает, для первой четверти XIX века «эволюции от европейски-либерального консерватизма к ли­берально-самодержавному».65

Такое единодушие в отношении к Карамзину царило, однако, в истории русской мысли не всегда. Столетний юбилей со дня его рождения (в 1866 году), который, по словам А.Н. Пыпина, приобрел «тенденциозно-охранительный характер»,66 вызвал вовсе не всеоб­щие восторги, а напротив, жестокие антикарамзинские филиппики тогдашних либералов. Даже «обычно академически объективный», по характеристике Лотмана, Пыпин «излагал воззрения Карамзина с такой очевидной тенденциозностью, что делается просто непонят-

63 Там же, с. 317.

# 64 Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 25.

АН. Боханов. «А.С. Пушкин и национально-государственная самоидентификация Рос­сии», Отечественная история, 2002, № 2, с. 7.

АН. Пыпин. Общественное движение при Александре I, Спб., 1908, с. 187.

но, каким образом этот лукавый реакционер, прикрывавший сенти­ментальными фразами душу крепостника, сумел ввести в заблужде­ние целое поколение передовых литераторов, видевших в нем сво­его рода моральный эталон».67

Чтобы читателю легче было разобраться, кто в зтом споре прав, посмотрим сначала, что на самом деле думал о политических идеях позднего Карамзина такой выдающийся историк русской обще­ственной мысли, как Александр Николаевич Пыпин. Оказывается, всего лишь очевидное. А именно, что идеи его Истории и тем более Записки о древней и новой России обеспечили николаевской реак­ции высшую интеллектуальную санкцию.

Карамзин не скрывал, например, что, по его мнению, дело Спе­ранского не ссылкой «должно закончиться [а] зшафотом»68 Важнее, впрочем, что его националистическая риторика сделала николаев­ский культурно-политический курс приемлемым для образованного общества, включая «передовых литераторов», для которых Карам­зин и вправду был властителем дум. По крайней мере, на время.

Именно благодаря его идеям, говорит Пыпин, «русскаяжизнь отделена была от жизни общеевропейской и даже противопо­ставлена последней заявлением исключительных особенностей, дававших русской жизни положение независимое от европейско­го развития и даже совсем чуждое ему... эти [неевропейские] на­чала были, кроме того непререкаемы: в них была категорически высказана вся программа русской жизни, они указывались в про­шедшей истории и предполагались в будущем — в таком же смыс­ле, как в Истории и в Запискел>69

Так где же тут, спрашивается, неправда? Что тенденциозно? Пыпин ни в малейшей степени, как видим, не покушался на мо­ральные достоинства Карамзина как отца, мужа, друга и покрови­теля «передовых литераторов» или даже своего рода светского ду­ховника императорской семьи. Не посягнул он и на заслуги Ка­рамзина перед русской литературой. Речь шла лишь о том, что

Ю.М.Лотмон. Карамзин, с. 589.

АЛ. Зорин. Цит. соч., с. 231.

A.H. Пыпин. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых го­дов, Спб., 1909, с. 109-110.

каждый мог прочесть в его Истории и Записке, о политических идеях, свидетельствующих, что Боханов прав. Для читателей, имевших хоть какое-то представление о карамзинских Письмах русского путешественника, эволюция от европейского либера­лизма к консервативному национализму не может не быть очевид­на. Иначе говоря, идеи позднего Карамзина и впрямь выглядели откровенно реакционными — даже во времена Сперанского, не говоря уже о временах Пыпина.

Ну, вот хоть несколько карамзинских «парадоксов», вызвав­ших, как знаем мы хоть из эпиграфа к этой главе, резкое возраже­ние еще одного «декабриста без декабря» и ставших впоследствии классическими в словаре русских реакционеров.

«Для твердости бытия государственного безопаснее порабо­щать людей, нежели дать им не вовремя свободу»,70

«Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свобо­ду... но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную».71

«Всякая новость в государственном порядке есть зло».72

«Не должно позволять, чтобы кто-нибудь в России смел тор­жественно представлять лицо недовольного».73

«Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой»

«Пусть уноземцы осуждают раздел Польши: мы взяли своё»75

«Восстановление Польши будет падением России».76

«Для старого народа не надобно новых законов»77

H.M. Карамзин. Цит. соч., с. 74.

Там же, с. 393.

Там же, с. 56.

Там же, с. 104.

Там же, с. 63.

Неизданные сочинения и письма НЖ Карамзина, Спб., 1862, т.1, с. 5.

H.M. Карамзин. Записка о древней и новой России, М., 1991, с. 93.

Там же, с. 48.

«Самодержавие основало и воскресило Россию, с переменою го­сударственного устава она гибла и должна погибнуть»™

Удивительно ли, что М.Н. Покровский комментировал карамзин- ские парадоксы точно так же, как Пушкин? Конечно, высказал он своё суждение о них другими словами, но смысл был тот же: родо­начальник русского консервативного национализма предпочитал рабство свободе. «Все русские проекты монархической конститу­ции были попыткой сделать шаг вперед... от деспотизма, как его по­нимал Монтескье, к монархии. Для Щербатова, Воронцова, Морд­винова деспотия была пройденной ступенью, для Карамзина это было последнее слово политической мудрости».79

Слишком резко? Но вот беспристрастное мнение современного историка, автора послесловия к недавнему изданию Истории госу­дарства Российского: «Понимая, что самодержавие только незна­чительной гранью отличается от деспотии, Карамзин в качестве противовеса ей выдвигаеттребование обязательного исполнения монархом законов, но никакого учреждения, обеспечивающего подчинение им царя, не предусматривает». Да, говорит Л.Г. Кисля­тина, Карамзин превозносит Сенат, но «лишает его каких-либо юри­дических прав в отношении самодержца. Сенат можеттолько апел­лировать к совести и добродетели монарха».80 Что, спрашивается, оспаривать здесь либеральному историку? Да и зачем оспаривать очевидное?

Пусть оспаривает зто А.Н. Боханов, для которого Карамзин, а не Монтескье, первейший в таких делах авторитет, поскольку в право­славном государстве все и должно быть не так, как на еретическом Западе. Не удивлюсь, если он и сегодня со священным трепетом ци­тирует самый знаменитый из карамзинских парадоксов:

«Самодержавие есть Палладиум России. Целость его необходима для её счастья»?1

Там же.

ИР. Вып. 1, с. 57.

НЖ Карамзин. История государства Российского, M., 1989, т. 1, с. 502-503 (выделено мною. — А. Я.)

Н.М. Карамзин. Записка о древней и новой России, с. 105.

Боханов рассуждает просто: что «для них» деспотизм, то для нас Палладиум.

Недалеко от него, хоть и по иным причинам, ушел и другой «вос­становитель баланса». Б.Н. Миронову символ веры карамзинского консервативного национализма представляется так: «Народ отка­зывается от власти в пользу Бога, а Бог делегирует верховную власть монарху, в силу чего произвол верховной власти... принци­пиально невозможен». И зто, полагает он, в порядке вещей, ибо «русская консервативная мысль от Н.М. Карамзина до Л А Тихоми­рова вовсе не была оторвана от русской жизни. Она отражала воз­зрения народа на власть, архетипы русского сознания».82

В конструкции мироновской логики мы, впрочем, уже, кажется, разобрались: сначала посредством московитского просвещения эти самые рабские архетипы в народе укоренить, а потом, ссылаясь на них, объявить об опасности «несвоевременной» свободы. При­чем судьями в том, когда свобода своевременна, назначают себя, конечно, все те же консервативные националисты. А поскольку они уверены, что сам Господь делегировал власть самодержцу, скорее всего никогда. Трудно себе представить более глубокое презрение к собственному народу, нежели то, которым пронизаны зти софиз­мы. Откровеннее был разве только К.Н.Леонтьев, который, в отли­чие от Миронова, софизмами не баловался, а так прямо и заявлял: «Русская нация специально не создана для свободы».83

Всё зто так, но Юрию Михайловичу Лотману-то что было в зтой компании делать?

Глава третья

Метаморфоза Карамзина ЛибераЛЬНаЯ ЛОГИКЭ?

Понять его, конечно, можно. В конце концов ранний Карамзин и впрямь был в свое время в России посланни­ком европейского Просвещения, в этом качестве и вошел в золо­той, так сказать, либеральный фонд русской культуры. Целое поко­ление российских либералов выросло на его Записках русского путешественника. Про Петра Вяземского говорили даже, что он

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 216.

К.Н. Леонтьев. Письма к Фуделю. Русское обозрение, 1885, № 1, с. 36.

исповедует культ Карамзина. Александр Тургенев был до глубины души тронут его знаменитой фразой: «Главное дело быть людьми, а не славянами».84

Да и в его Истории, помимо того, что была она первым связ­ным изложением русского прошлого, есть страницы потрясающие. В конце концов он — первый авторитетный историк, неопровержи­мо доказавший, что Иван Грозный был вовсе не «народным ца­рем», как думает Миронов, а мучителем своего народа. Даже в За­писке не прощал ему Карамзин, что тот

«по какому-то адскому вдохновению возлюбив кровь, лил оную без вины и сёк головы людей, славнейшихдобродетелями»85 Недаром Пушкин считал Карамзина «Колумбом русской истории».

Тот, ранний Карамзин действительно так глубоко проникся идеями европейского Просвещения, что восхищался не только Вольтером, но и Мирабо, сочувствовал жирондистам в революци­онном Париже, был в восторге от английской конституционной мо­нархии. А как забыть, что именно его устами литература и впрямь заговорила на чистом, прозрачном русском языке? Ведь ранний Карамзин действительно возглавил борьбу литературных новато­ров против «архаистов» А.А. Шишкова, почитавших первым дол­гом верного сына отечества «бороться с развращенными идеями Запада». На того, раннего Карамзина даже в полицию доносили, обвиняя его ни больше ни меньше как в якобинстве. Тому Карам­зину принадлежит знаменитый афоризм, настолько непохожий на только что цитированные, будто сказан он был совсем другим че­ловеком: «Что хорошо для людей вообще, то не может быть плохо для русских».

Только — какая печаль! — странным образом перестал он за де­сятилетия, отделявшие его Письмо от Записки, понимать, что, если самовластье плохо для людей вообще, то плохо оно и для русских. И напишет этот поздний Карамзин совсем в духе «архаиста» Шиш­кова: «Если бы Александр... взял перо для предписания себе иных законов, кроме Божиих и совести, то истинный добродетельный гражданин российский дерзнул бы остановить его руку и сказать

А. И. Тургенев. Политическая проза, М., 1989, с. 203.

Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 25.

„Государь, ты преступаешь границы своей власти... ты можешь всё, но не можешь законно ограничить её..."».86

Такие метаморфозы грустны, но нелепо ведь отрицать, что они случаются. Узнал ли бы кто-нибудь в позднем Сперанском, предсе­дательствовавшем в комедии суда над декабристами (где судьи ни о чем их не спрашивали и многие из обвиняемых даже не знали, что их судят), того блестящего молодого юриста и замечательного ре­форматора, который за полтора десятилетия до этого предложил свой проект конституционного преобразования России? Узнал ли бы кто-нибудь в позднем Льве Тихомирове, консервативном нацио­налисте и мрачном фанатике самовластья, пламенного вождя наро­довольцев, приводившего в трепет всю иерархию империи? А ведь были это как будто бы те же самые люди...

И тем не менее поздний Тихомиров убежденно повторял вслед за поздним Карамзиным, что в России, в отличие от Европы, граждан­ские права и общественное благополучие могут быть достигнуты лишь ценою отказа от прав политических. И точно так же поздний Сперан­ский запятнал свою совесть, не говоря уже о репутации безупречного юриста, приговаривая к смерти цвет русской молодежи. Но если мог­ла такая чудовищная метаморфоза приключиться с этими выдающи­мися людьми, то почему не могла она произойти с Карамзиным?

Глава третья

Метаморфоза Карамзина J]0TM8H Пр0ТИВ ПЫПИНЭ

И тем не менее Юрий Михайлович (и, как я по­дозреваю, десятки стоящих за ним либеральных историков и культу­рологов) признавать метаморфозу Карамзина отказался. Слишком дорог, надо полагать, был ему ранний, европейский, так сказать, Ка­рамзин, чтобы пожертвовать им ради позднего консервативного на­ционалиста. Он готов был стоять до последнего против разбазарива­ния золотого либерального фонда русско-европейской культуры, на который, как он думал, покушался Пыпин.

Понять его мотивы несложно: непреходящий вклад Карамзина в историю русской культуры огромен и очевиден, что по сравнению с ним тривиальные соображения текущей политики? Но в том-то

86 А.И. Тургенев. Политическая проза, М., 1989, с. 203.

и дело, что вовсе не о текущей политике говорил Пыпин, но о войне идей, которая в стране с двойственной политической традицией, как Россия, решает судьбу той самой культуры, на защиту которой так беззаветно бросился Лотман.

Допустим, на перекрестке середины XVI века победили и стали на много поколений руководящими идеи Ивана Грозного. В резуль­тате Россия, по словам Ключевского, «в XVII веке оказалась более отсталой от Запада, чем была в начале XVI»87 Причем, отсталой не только технологически, но и культурно. Место Ньютона занял в ней Кузьма Индикоплов.

А победи на очередном перекрестке в середине XIX века идеи Карамзина, не состоялась бы в России Великая реформа 1861 го­да — и не было бы ни освобождения крестьян, ни суда присяжных, ни либеральных земств. И кто знает, состоялись ли бы Лобачевский или Чехов. Эту решающую роль войны идей в судьбах русской куль­туры понимал Пыпин. Лотман её, к сожалению, не увидел. И поэтому оказалось ему нечего возразить Пыпину по существу дела. Един­ственное, что оставалось самому, пожалуй, выдающемуся культуро­логу советской эпохи, — отыскать в броне оппонента хоть какую-ни­будь фактическую ошибку.

Вот, однако, полный текст крамольного высказывания, на кото­рое обрушился Лотман. «Есть немалые основания думать, что идеи Карамзина, воплотившиеся в Записке, имели практическое влияние на идеи наступившего [т.е. николаевского] царствования. Когда рус­ская общественная мысль в начале нового царствования пережива­ла трагический кризис, Карамзин со всей нетерпимостью и ожесто­чением, какие производила его система, внушал свои идеи людям нового периода. Этими советами и внушениями наносил он свою до­лю зла начинавшемуся нравственному пробуждению общества, он рекомендовал программу застоя и реакции»88

Выделенная жирным шрифтом полуфраза и впрямь выглядит ошибкой. Уже в первые недели николаевского царствования Ка­рамзин был смертельно болен и, естественно, едва ли мог персо­нально внушать свои идеи «людям нового периода». Я не говорю

В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1957, т. 3, с. 259.

А.Н. Пыпин. Общественное движение..., с. 254 (выделено мною. — А.Я.)


Александр Николаевич I Пыпин\

уже о том, что Записка стала доступна публике лишь после 1836 года (её нашли в архиве покойного Аракчеева).

Но ведь смысл высказывания Пыпина вовсе не в персональных «внушениях», он в «практическом влиянии [идей Карамзина] на идеи наступившего царствования». А идей-то своих Карамзин нисколько, как мы видели, при жизни не скрывал — ни от Николая, ни от «передовых ли­тераторов». Ну, вотуж совсем не Пыпин, а известный историк А.А. Кор­нилов пишет, причем, полвека спустя после Пыпина, что «Николай ста­рался осуществить... ту самую систему, которую русским государям ре­комендовал... Карамзин, лично наставлявший императора в 1825 г».89

Более того, Корнилов подчеркивает: «доверие к государственной мудрости Карамзина было в Николае Павловиче так сильно, что он со-

89 А.А. Корнилов. Курс русской истории XIX века, М., 1993. с. 193- бирался, по-видимому, дать ему постоянный государственный пост, но умирающий историограф вместо себя рекомендовал в сотрудники Николаю более молодых своих единомышленников, давших впослед­ствии окончательную формулировку той системе Официальной На­родности, отцом которой был Карамзин».90 Ну не сговорились же, право, Корнилов с Пыпиным. Какое еще доказательство надобно, что­бы увидеть, что Пыпин был прав и, пусть не лично, но книгами своими, но самой логикой исторической концепции, не говоря уже о влиянии его единомышленников (двое из них, в том числе граф Уваров, стали министрами николаевского правительства), Карамзин действительно «внушил свои идеи людям нового периода»?

И ровно ничего не меняет в этом решающем обстоятельстве ар­гумент Лотмана, что «Карамзин более, чем кто-нибудь другой, был человеком европейского просвещения».91 Трагично, без сомнения, что человек европейского просвещения оказался отцом Официаль­ной Народности. Но ведь факт. А больше ничего Пыпин, собственно, и не утверждал.

Не помогает и популярное противопоставление раннего Карам­зина Шишкову с его московитским архаизмом. Конечно, по сравне­нию с Шишковым, Карамзин и впрямь был европейцем. Но доста­точно ведь сравнить его идейное оправдание николаевского «раз­рыва с Европой» хотя бы с идеями Сперанского, не говоря уже о Муравьеве, чтобы не осталось сомнений, что пахло от историчес­кой концепции Карамзина отнюдь не Европой, пахло Московией.

Не спасают положения ни тезис Ю.С. Пивоварова, что Карамзин создал в России «модель независимого человека»,92 ни тезис Е.Л. Рудницкой о типе либерализма, «который генетически восхо­дит к Карамзину — выбор внутренней свободы, не нуждающейся в свободе внешней, в конституционно-правовых гарантиях»93 Слов нет, Карамзин умел «истину царям с улыбкой говорить», но ведь ис­тина-то его была реакционной, а «внутренняя свобода» возможна, если верить Солженицыну, и в ГУЛАГе. И вообще можно ли считать

Там же, с. 152 (выделено мною. — А.Я.)

Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 593.

Ю.С. Пивоваров. Цит. соч., с. 29.

Отечественная история, 1999, № з, с. 8.

либеральной доктрину, откровенно направленную на защиту са­мовластья, на уничтожение любых конституционно-правовых гаран­тий и оправдание крестьянского рабства — с какой бы «внутренней свободой» доктрина эта ни преподносилась?

Но и помимо того есть ведь и еще одно важное обстоятельство, которое почему-то приглушено во всех этих аргументах. Читатель уже видел, как человек европейского просвещения мгновенно пре­вращался в человека просвещения московитского, едва принимал­ся он воспитывать «внутреннюю свободу» в своих мужиках. И куда, спрашивается, подевалась «модель независимого человека», едва зашла в его Записке речь об освобождении крестьян? С искренним пафосом и замечательной изобретательностью старался-то все-та- ки Карамзин убедить царя в необходимости отказать христианам и соотечественникам именно в независимости.

И добро бы ограничивалось все воспитательной поркой мужи­ков. Но ведь точно то же самое происходило с «человеком европей­ского просвещения», когда он без малейшего колебания переносил свою модель управления крепостным хозяйством на управление са­модержавным государством. И тут ведь считал он господские пове­ления «святыми», любые их ограничения святотатством, а протесты «кликуш», вроде Сперанского, рассматривал как бунт, полагая, что заслуживают они эшафота.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина <{ н СТИТу Ц ИЯ

страха» Впрочем,одно ограничение самовластья Карамзин признавал. Только опять же ничего общего с европейским просвещением оно не име­ло. Я говорю об ограничении страхом. Именно страх представлялся ему вернейшим средством «ограничить самовластье, не ослабив спасительной царской власти».94 Ибо «кто знает человеческое сердце, не усомнится в истине сказанного Макиавелли, что страх гораздо действительнее... всех иных побуждений для смертных» 95

Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 48.

Там же, с. 101.

Больше того, под пером Карамзина страх вырастает в универсаль­ный инструмент управления.

Подумайте, спрашивает он, «сколько агнцев обратилось бы в тигров, если бы не было страха?»96 И вообще «одно из важнейших государственных зол нашего времени есть бесстрашие. Везде гра­бят, а кто наказан?»97 Карамзин даже называет страх «спаситель­ном». Причем, фигурирует это определение в Записке, по-моему, лишь дважды, один раз в применении к самодержавию, а другой — именно к страху. «Спасительный страх должен иметь ветви: где де­сять за одного боятся, там десять смотрят за одним»98Нет слов, странно звучит это упорное прославление страха в устах человека, искренне возмущавшегося Павлом, «ежедневно вымыш­лявшим способы устрашать людей». Но разве это единственное про­тиворечие в его Записке? Ну вот, авторитетно заверяет он императо­ра, что «тиран может иногда безопасно господствовать после тирана, но после государя мудрого — никогда!»99 Но откуда же тогда взялся Павел после «блестящего — по его же словам — царствования Екате­рины»?100 Той самой мудрой государыни, которая, по мнению Карам­зина, «очистила самодержавие от примесов тиранства»?101

Ясно, что все эти противоречия вытекают из одного источни­ка: задача, которую поставил перед собою Карамзин, не имеет решения. Самодержавие есть диктатура, а диктатура беременна тиранией: отделить одно от другого невозможно. И как же после этого не согласиться с А.А. Корниловым, когда он говорит: «если бы Карамзин пережил царствование Николая, он должен был бы признать, что опыт осуществления его системы сделан, и вместе должен был убедиться, что такая задача являлась несомненной химерой».102

Там же.

Там же.

Там же, с. юг.

Там же, с. 49.

Там же, с. 62.

Там же, с. 41.

А.А. Корнилов. Цит. соч., с. 193.

Впрочем, пусть читатель судит сам. Вот что рекомендует Карам­зин подданным:

«Кто верит Провидению да видит в злом самодержце бич гнева небес­ного!.. Снесем его, как бурю, землетрясение, язву»}03, А вот что рекомендует он самодержцу:

«Правила, мысли народные лучше всех бренных форм удержат будущих государей в пределах законной власти; чем? Страхом возбудить все­общую ненависть в случае противоположной системы управления».10* Удивимся ли, узнав, что М.Н. Покровский назвал государственное устройство, рекомендованное Карамзиным, «своеобразной консти­туцией, основанной на взаимном страхе государя и подданных»?105 Понятно и почему назвал его химерой А.А. Корнилов.

Ну, прежде всего, «буря, землетрясение, язва» (имеются в виду эпидемии) от людей не зависят, но формы правления-то, как свиде­тельствует история, зависят. Зачем же, скажите, самим приглашать на свою голову несчастье? А что касается «всеобщей ненависти» к тирану в грядущих поколениях, то где она, спрашивается, если и в 2003 году в опросах общественного мнения в связи с пятидеся­тилетием со дня смерти Сталина, большинство опрошенных в совре­менной России все еще было убеждено, что роль его в русской исто­рии скорее положительная? Да ладно бы Сталина, ведь Б.Н. Миро­нов и до сих пор уверен, что «Иван Грозный не случайно вошел в народную память как народный царь»!106

»


Глава третья

Мегам0рф03акарам3ина Ошибка Пайпса дажеконсер-

ватор Ричард Пайпс, в принципе симпатизи­рующий консерватору Карамзину, вынужден признать, что «его по­зитивные предложения были практически бесполезны».107 А когда речь заходит об отношении Карамзина к крепостному праву, Пайпс даже неожиданно срывается с академического тона и говорит — со-

Н.М. Карамзин. Цит. соч., с. 46.

юз

Там же. с. 49.

ИР, вып1,с.57.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 127.

Richard Pipes. Op. cit, p. 84.

всем в духе декабристов, — что «оно обличает полное отсутствие со­циальной совести».[17]

У американского историка, однако, есть и своё представление о происхождении карамзинского консервативного национализма в эпоху наполеоновских войн. «Монархия колебалась: привычка была сильна и, что еще более важно, приемлемой замены для ста­рой западнической стратегии у неё не было. Именно в эту критичес­кую минуту... и вступило в игру дворянство, снабдив монархию сво­ей собственной национальной идеологией вместо дискредитиро­ванного Просвещения»[18]Не знаю, согласятся ли с таким объяснением «восстановители баланса», но мне формулировка Пайпса представляется неверной. И дело не только в том, что карамзинская «конституция страха» ров­но ничего общего не имела с традиционными дворянскими проек­тами реформы государственной власти. Ни один из выдающихся консервативных реформаторов, ни М.М. Щербатов, ниА.Р. Ворон­цов, ни Н.С. Мордвинов, ни тем более М.М. Сперанский не предла­гали ничего даже отдаленно напоминавшего консервативный наци­онализм Карамзина и его апологию самодержавия. Напротив, все они исходили из екатерининского представления о России как о державе европейской и все предлагали ограничить самовластье. Ограничить, то есть, по- европейски — конкурирующими института­ми, а не по-московитски — страхом.На самом деле все эти консервативные проекты были своего рода отражением того старинного раскола между просвещенным дворянством и темной массой Собакевичей, который проследили мы здесь от самого его начала, от раскола в Вольном Экономичес­ком Обществе в 1765 году. И все они оказались перечеркнуты напо­леоновским гегемонизмом, кардинальным образом изменившим не только геополитическую ситуацию в Европе, но и расстановку сил в российском истеблишменте. Настало время не столько кон­серватизма, как думает Пайпс, сколько консервативного национа­лизма. И суть его была вовсе не в дворянском характере, а в прин­ципиальном отказе большинства российской элиты от ограничений

власти. В том, что отныне вручало оно власть над судьбою страны самодержавию, противопоставившему её Европе.

Глфа третья М«Мморфоза Карамзина

идеи Важно подчеркнуть, однако, что при­чиной этой роковой перегруппировки сил бы­ла вовсе не французская революция, как до сих пор принято ду­мать, но именно наполеоновский свехдержавный гегемонизм, именно унижение России. Революция могла напугать Екатерину, но она не остановила Павла от сотрудничества с Францией. Не уст­рашила она и молодого Александра, который, как вспоминал Чар- торижский, говорил ему, что «с живым участием следил за француз­ской революцией и, осуждая её ужасные крайности, желает успехов республике и радуется им».110

Совсем другое дело наполеоновский гегемонизм. Достаточно припомнить вполне московитский указ Синода, изданный в ноябре 1806 года и приглашавший духовенство «внушать народу, что дело [т.е. война с Наполеоном] идет ни более ни менее, как о защите пра­вославной веры; что Наполеон вошел в соглашение с ненавистни­ками имени христианского и пособниками всяческого нечестия, иу­деями, и... задумал похитить священное имя Мессии».111 Короче, речь шла о том, что с Запада движется на Россию антихрист. Это тол­кование MJ-I. Покровского совсем недавно подтвердил и А.Л. Зо­рин: «В идеологическом обосновании кампании 1806-1807 гг. ог­ромную роль сыграла православная церковь. В объявлении Синода от 30 ноября 1806 г., читавшемся во всех церквах, Наполеон обви­нялся в отпадении от христианства, идолопоклонстве, стремлении к ниспровержению Церкви Христовой, а начинавшаяся кампания приобретала характер религиозной войны»112

Именно такая московитская интерпретация войны как столкно­вения еретической Европы с хранительницей Христовой истины

НО 1ЧП

ИР, вып. 1, с. 33.

Там же, с. 47.

Война

А.Л. Зорин. Цит. соч., с. 163.

Россией и взрыхлило почву для новой идеологии, сделавшей изме­нение расстановки сил в российской элите неизбежным. Старинный екатерининский спор между просвещенными помещиками и Соба- кевичами тотчас и утратил свою былую роль. Значительная часть об­разованного общества объединилась с темной помещичьей массой на общей антиевропейской идейной платформе.

Чего, однако, не понял Пайпс, это очевидного факта, что пере­ход большинства российской элиты на позиции консервативного национализма привел лишь к новому расколу русского дворянства. Просто потому, что офицерская молодежь вернулась из европей­ского похода вдохновленная идеологией прямо противоположной. Она видела свободу и устыдилась отечественных порядков — и са­мовластья и крестьянского рабства. Именно в их отмене и усматри­вала она теперь единственный способ довести до конца петровский прорыв в Европу. Короче, имеем мы здесь дело не с какой-то уни­фицированной идеологией дворянства, но с типичной для России на её исторических перекрестках войной идей.

В этом и состоит ошибка Пайпса. Он попросту игнорирует новый раскол дворянства. Словно бы и декабристы не были дворянами. На самом деле, если уж на то пошло, двадцать два человека из осуж­денных Верховным Трибуналом были сыновьями генералов, три­надцать — сыновьями сенаторов, семь — сыновьями губернаторов и два — сыновьями министров. Короче говоря, Герцен был прав, де­кабристы действительно представляли знатнейшую, родовитейшую часть дворянства. И они тоже предлагали новую дворянскую идеоло­гию — европейскую, между прочим, конституционную и, как небо от земли, отличавшуюся от карамзинской «конституции страха».

Достаточно сравнить основные тезисы карамзинской Записки и конституционного проекта Сергея Трубецкого, чтобы убедиться, что перед нами именно война идей. Один пример. Карамзин гово­рит: «В России государь есть живой закон; добрых милует, злых каз­нит, и любовь первых приобретает страхом последних».[19] Вот что отвечает Трубецкой: «Опыт всех народов и всех государств доказал, что власть самодержавная равно губительна для правителей и для народов... Нельзя допустить основанием правительства произвол

одного человека. Ставя себя выше закона, государи забыли, что и они втаком случае вне закона, вне человечества».

Глава третья Метаморфоза Карамзина

навыворот Таким образом, прав

Пайпс лишь в одном: монархия и впрямь коле­балась. Но и тут дело было не столько в «дискредитированном Про­свещении», сколько в мощи петровской традиции. Я говорю о тра­диции, которая учила: европейское просвещение есть ключ к буду­щему России и первая обязанность правительства в том, чтобы всеми возможными мерами его распространять. О той самой традиции, ко­торую точно выразил Пушкин, говоря, что «правительство у нас всег­да впереди на поприще образованности и Просвещения».115 И что «правительство всё еще единственный Европеец в России».116

Вот почему колебалась монархия: поломать эту петровскую тра­дицию без революции было практически невозможно. Понятно, что император Александр со своими европейскими пристрастиями ре­шительно для такой гигантской пертурбации не годился. Николай, с другой стороны, был словно бы для неё и создан. Точно так же, как был в свое время создан для прорыва в Европу Петр. Короче, лидер попятного движения был в 1825 году на троне.

Но при всей самодержавной власти Николая возможности его были ограничены. Так же, как Петру нужна была для прорыва в Евро­пу идеология такого прорыва (созданная, как мы помним, Крижани- чем), для того чтобы «отрезаться от Европы» новому императору ну­жен был своего рода Крижанич навыворот. Ему нужен был идеолог, способный убедить образованное общество, что петровский период русской истории кончился и отныне европейская образованность лишь подрывает «национальное возрождение страны».

Николай мог жестоко расправиться с декабристами и тем са­мым обезоружить либеральную партию дворянства. Но покуда раз-

Ид

Б.Б. Глинский. Цит. соч., с. 188.

115 А.С. Пушкин. ПСС, М.-Л., 1937-1959. т. XI, с. 223.

Крижанич

336 Там же, т. XVI, с. 422.

лита была в воздухе страны, покуда жива была петровская традиция, никто не мог гарантировать, что «безумие наших либералов» не под­нимет голову снова. Между тем Николаю нужна была именно такая га­рантия, что внутридворянский идейный раскол окончательно подав­лен. У нас есть документальное подтверждение этого. Как сказал импе­ратор французскому послу Ле Феронне, «я хочу вас заверить, что нет оснований для тревоги, которую безумие наших либералов могло вы­звать в Париже. Я вам гарантирую, что пройдет очень много времени прежде, чем они будут в состоянии повторить такую попытку».117

Это было, однако, легче сказать, чем сделать. В XIX веке одной грубой полицейской силы было для этого недостаточно. Требова­лось еще и обоснование идейное. Кто-то должен был авторитетно опровергнуть лежащую в основе петровской традиции идею, что другого просвещения, кроме общеевропейского, не существует. Вот почему главная задача, стоявшая перед николаевским «Крижани- чем навыворот», сводилась, по сути, к попытке доказать, что другое просвещение, отдельное от Европы, есть. И таким образом не только освободить правительство от обязанности быть в России «единствен­ным европейцем», но и санкционировать возвращение в Московию, сколько возможно это было в XIX веке. Ибо другого способа гаранти­ровать страну от новой вспышки «безумия наших либералов» просто не существовало. Говоря словами А.А. Корнилова, нужно было дать «самовластию, к которому Николай был склонен по натуре, возвы­шенную идеологию, подвести под неё „принцип"».118

А уж Николай, конечно, не замедлил бы сделать из этого «прин­ципа» все необходимые практические выводы. Почему бы, напри­мер, не узаконить то, что назвали мы здесь московитским просве­щением, официально запретив какое бы то ни было образование крестьянским детям, дабы «не развить у них мысль о выходе из того состояния, в котором они находились»?119 И ведь вправду, если ве­рить А.А. Корнилову, «Николай Павлович задумал издать в этом смысле особый законодательный акт... и хотел предложить Государ-

W. Bruce Lincoln. Nicholas I. Emperor and Autocrat of All the Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 84.

A.A. Корнилов. Цит. соч., с. 152.

/

Там же, с. 158.

ственному Совету обсудить этот вопрос» (отговорил его В.П. Кочу­бей, представив, что «опубликование [такого закона] может повре­дить новому правительству во мнении иностранных держав».)120

Это, конечно, лишь частный пример практического применения «возвышенной идеологии». Другой пример привёл Иван Киреев­ский в негодующем письме Вяземскому, жалуясь, что литература «уничтожена ценсурою неслыханною, какой не бывало с тех пор, как изобретено книгопечатание».121 В принципе, однако, требова­лось от «Крижанича навыворот» обосновать три главныхтезиса.

Что самовластье есть национальная идея России, ее' основа и гордость, её Палладиум.

Что русская история и культура принципиально отличны от европейских, по каковой причине у нас «безопаснее порабо­щать людей, нежели дать им не вовремя свободу» и «всякая новость в государственном порядке есть зло».

Что народ — ив первую очередь образованное общество — должны быть перевоспитаны в духе преданности самодер­жавию и московитскому просвещению.

И тут Пайпс, конечно, опять почти прав: идеолога такого масштаба и авторитета могло предложить тогда новому правительству только реакционное дворянство. В противоположность либеральному дека­бризму онс^предложило консервативный национализм Карамзина.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

«Возвышенная идеология».

Тезис первый Едва ли удивится

после этого читатель, почему так много мес­та уделено здесь полемике вокруг метаморфозы Карамзина. Если уж Ю.М. Лотман полтора столетия спустя после смерти мэтра так

Там же.

М.И. Гиллельсон. ПА Вяземский, с. 335.

и не смог освободиться от магии его либерального прошлого, то что же говорить о современниках Карамзина? Сила его как раз и была в этой двойственности его репутации, благодаря которой одинако­во любезен он был и Уварову, и Пушкину. Именно поэтому оказался он моральным и идейным символом как для Николая и дворянского большинства, так и для либеральных «декабристов без декабря». И именно поэтому никто другой, кроме разве самого Николая, не сыграл такую решающую роль в соскальзывании России в новый исторический тупик, как Карамзин.

Нет, в отличие, допустим, от графа Николая Мордвинова (кото­рый, к слову, оказался единственным членом Верховного Трибуна­ла, протестовавшим против смертного приговора декабристам), Ка­рамзин не был консерватором в том традиционном смысле, в каком понимает это Пайпс. Во всяком случае Эдмунд Бёрк, основатель ев­ропейского консерватизма, своим бы его не признал. В конце кон­цов Бёрк, как и Мордвинов, всю жизнь боролся за ограничение са­мовластья. Не был Карамзин и охранителем, как думал Пыпин. Он был консервативным революционером, идеологом самодержав­ной революции XIX века.

С обоснованием первого тезиса «возвышенной идеологии» справился Карамзин, на беду России, очень даже успешно. Он дей­ствительно внушил не только Николаю, но и всем его наследникам на российском престоле идею, что без самодержавия «Россия должна погибнуть». И создал тем самым мощный идейный капкан, из которого ни один из нихтак до самого конца и не выкарабкался.

Вот его аргумент.

«Можно ли и какими способами ограничить самовластие в России, не ослабив спасительной царской власти? Умы легкие не затрудняются ответом и говорят: можно. Надобно только поставить закон еще вы­ше государя. Но кому дадим право блюсти неприкосновенность этого закона? Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые госу­дарем или государством? В первом случае они угодники царя, во вто­ром захотят спорить с ним о власти — вижу аристократию, а не мо­нархию. Далее: что сделают сенаторы, когда монарх нарушит Устав? Представят о том его величеству? А если он десять раз посмеется над ними, объявят ли его преступником? Возмутят ли народ?.. Всякое доброе русское сердце содрогнется от сей ужасной мысли. Две власти

государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клет­ке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть ничто»}22 Коротко говоря, изящный аргумент Карамзина сводился ктому, что конституционная монархия в России в принципе невозможна. В Ев­ропе возможна, а у нас нет. Читатель, конечно, понимает, как доро­го обошелся стране этот аргумент. Ведь означал он в конечном сче­те смертный приговор российской монархии. Просто потому, что, как показал европейский опытХ1Х-ХХ веков, единственным спосо­бом её сохранить была именно трансформация абсолютизма в кон­ституционную монархию. Во всяком случае выжила она лишь там, где монархия согласилась на такую трансформацию. Аргумент Ка­рамзина отрезал этот спасительный для монархии путь.

Нотакова была его власть над умами всех постниколаевских самодержцев, что, как мы помним, даже правнук его ученика Ни­колай II уже после революции пятого года и вопреки всякой логике восстановил в Конституции империи титул самодержца. Благодаря Карамзину, все наследники Николая Павловича на российском престоле намертво усвоили, что выбора у них нет: либо самодер­жавие, либо гибель страны. Чем это должно было кончиться, мы знаем. История таким образом доказала, что Россия и впрямь ев­ропейская страна и, вопреки Карамзину, самодержавие не может жить в ней вечно.

Конечно, позднее средневековье в России, как и во всякой ев­ропейской стране, знало и идею божественной инвеституры вер­ховной власти, и ценность её легендарного происхождения. Осно­воположник Московии Иван Грозный даже, как известно, назначил себе в предки по прямой линии самого Августа Кесаря. Помним мы, однако, также, что результатом его деятельности были разорение страны, великая Смута и пресечение династии.

Романовы, в отличие от Рюриковичей, пришли к власти по ре­шению Земского собора 1613 года. Ни тебе божественной инвести­туры, ни легендарного происхождения. Они, собственно, и династи­ей-то стали лишь после Павла в начале XIX века. Как в таком случае могла быть идеологически оправдана легитимность их самодержа­вия? Что бы ни утверждали впоследствии консервативные национа-

122 НМ. Карамзин. Цит. соч., с. 48.

листы о сакральном предназначении власти Романовых, единствен­ное её рациональное оправдание (на дворе все-таки стоял XIX век) предложил Карамзин: без самодержавия Россия погибнет.

Тезис второй Почему, однако? По­чему, скажем, Англия спокойно без самодержа­вия обошлась — и даже монархию сохранила! — а Россия непременно должна была без него погибнуть? С ответом на этот вопрос Карамзин справился еще лучше. И был он обманчиво прост: потому что Россия не Англия. Это правда, что современная Европа не терпит самовластья и нет в ней крестьянского рабства. Ну и что? Мы — «другие», у нас дру­гая история, другие «правила, мысли народные» (или, как скажет впос­ледствии на ученом жаргоне Б.Н. Миронов, «архетипы сознания»).

«У нас не Англия; мы столько веков видели судью в монархе и до­брую волю его признавали вышним уставом».123 Словно бы Англия не признавала абсолютную власть монарха больше веков, чем Россия.

И еще: «Выражение le conceit d'etat entendu [вняв мнению Госу­дарственного Совета] не имеет смысла для гражданина российско­го; пусть французы употребляют оное... в самодержавии не надоб­но никакого одобрения для законов, кроме подписи государя».124 Словно бы у французов всегда был le conceit d'etat.

Загрузка...