И еще: «Кстати ли начинать русское Уложение [как предложил Сперанский] главою о правах гражданских, коих в истинном смысле не бывало и нет в России?»125 Словно бы в Европе «права граждан­ские» с неба упали, а не были установлены законодательным актом. Одним словом, вспомним очень точное замечание А.Н. Пыпина: «Русская жизнь отделена была от жизни европейской и даже проти­вопоставлена последней».

Успех этого тезиса Карамзина был феноменальный. Его подхва­тят и идеологи дворянского большинства, как Н.М. Погодин, и их оп­поненты, как П.А. Вяземский. На его основании славянофилы разра­ботают стройную теорию уникальности России, а западники создадут

Там же, с. 102.

Там же, с. 6о.

Там же, с. 91.

в российской историографии влиятельнейшую «государственную школу» (исходившую, впрочем, из той же российской уникальнос­ти). То, что не успел договорить или додумать мэтр, договорят и додумают за него те, кто придёт после. Даже Белинский в свой краткий период увлечения самодержавием воскликнет: «Один из величайшихумственныхуспехов нашего времени в том состоит, что мы, наконец, поняли, что у России была своя история, нис­колько не похожая на историю ни одного европейского государ­ства, и что её должно изучать и о ней должно судить на основании её же самой, а не на основании ничего не имеющих с ней общего европейских народов».126

И два столетия спустя будет этот карамзинский тезис преследо­вать российскую культурную элиту, вылившись в конце концов в до­петровскую идею «русской цивилизации», противостоящей Европе. Даже такой дремучий патриот, как Геннадий Зюганов, не имеющий, я уверен, ни малейшего представления о политической концепции Карамзина, и тот ссылается на его тезис — пусть на советском кан­целярите: «духовно-нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от за­падной модели свободного рынка».127 Или уж вовсе по рабоче-крес- тьянски: «Капитализм не приживается и никогда не приживется на российской почве».128

...Ошеломляет, однако, другое. Спорят о Карамзине, спорят, вот уже скоро два столетия исполнится, как о нём спорят. И за всё это время никто, кажется, так и не обратил внимания, что как политичес­кий мыслитель ничего принципиально нового он, собственно, не придумал. Стоит припомнить Московию XVII века, и едва ли останут­ся у читателя сомнения, что политические тезисы Карамзина глубоко архаичны. Нет слов, они, конечно, прошли через фильтр европей­ского Просвещения и выглядят вполне современным «мифом о Рос­сии», говоря языком Ю.С. Пивоварова. Но миф-то старый, московит- ский. Тот самый, что был так жестоко дискредитирован в свое время Крижаничем и навсегда, казалось, перечеркнут реформами Петра.

1 та

В.Г. Белинский. Собр. соч. в трех томах, М., 1948, т-3, с. 644.

ГА. Зюганов. За горизонтом, Орел, 1995, с. 75.

Там же.

Глава третья

Метаморфоза Карамзина —

Театр одного актера

В первые, переходные и неустойчивые годы — после страшного потрясения 14 декабря — Николая, однако, заботили не столько прошлые или грядущие поколения, сколько немедленные гарантии, что на его веку «безумство наших либералов» не повторится. Конечно, у него не было сомнений, что новое большинство российской эли­ты поддержит его, как бы жестоко ни расправился он с декабристами. До­статочным свидетельством такой под­держки служило хотя бы то, что члены Св. Синода, участвовавшие в Вер­ховном суде, единодушно требовали смертной казни для всех декабристов.

Но ведь восстание 1825 года зате­яно было именно либеральным мень­шинством, опиравшимся на мощную петровскую традицию, которая не уш­ла в Сибирь вместе с осужденными, а по-прежнему жила в либеральной молодежи, среди «декабристов без декабря», как Пушкин, Лермонтов, Грибоедов или Вяземский. Прежде всего поэтому требовалось нейтра­лизовать, разоружить, если хотите — как политически, так и идейно, — это либеральное меньшинство. А еще лучше приручить его, поставить на службу самодержавию. Технику политического разоружения «без­умных либералов» Николай отработал еще на допросах декабристов.


Александр Сергеевич Грибоедов

Мы знаем, что некоторые из этих допросов разыграл он как на­стоящие спектакли. Не зря же в конце концов назвал его Тютчев «лице­деем», а Лотман, как мы скоро увидим, «комедиантом». То был своего рода театр одного актера, где император выступил в неожиданной для него — и тем более для подследственных — роли подлинного реформа­тора, нового Петра, готового к преобразованию России. Ровно ника­кой нужды, уверял он их, в мятеже не было. Он сам отлично видел все язвы российской жизни и готов был приступить к их лечению. Именно ошеломляющий успех этого следственного, так сказать, эксперимента и подсказал, по-видимому, Николаю тактику начала его царствования.

«Декабристов без декабря» следовало покорить так же, как поко­рил он своими реформаторскими посулами подследственных. Для того, надо полагать, и устроил царь своего рода всероссийский политический спектакль. На протяжении, по крайней мере, пяти лет — между 1825-м и 1830 годами — Николай пытался создать в обществе имидж, как гово­рят сейчас, деятельного царя-реформатора. С одной стороны, второго Петра, а с другой, Петра либерального, которому кнут, в отличие от его великого пращура, для преобразования России не понадобится — од­но лишь просвещение. И только в этом, либеральном, смысле будет его царствование противоположностью петровскому, своего рода мирной контрреволюцией против насильственной революции Петра.

Ненавистный всем Аракчеев был отправлен в отставку, а опаль­ный еще недавно Сперанский опять приближен к престолу. Пушки­ну было разрешено вернуться в Петербург, а Грибоедов назначен послом в Персию, что тотчас принесло царю неслыханные дивиден­ды. «Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые, способные чиновники и все умные люди тор­жествуют».129 Еще не взошли на эшафот декабристы, а уже издан был высочайший рескрипт на имя министра внутренних дел, пред­писывающий рассматривать ограждение крестьян от насилия поме­щиков как важнейшую задачу правительства. Его Величество, гово­рилось в рескрипте, будет лично наблюдать за тем, чтоб помещики исполняли свой долг «христиан и верноподданных». Впервые пра­вительство реагировало не на отдельные случаи помещичьего про­извола, а на злоупотребление крепостным правом в принципе.

Нейтрализуя «декабристов

бездекабря» И знаете, подейство­вало. Поверило в нового Петра либеральное меньшинство. По крайней мере, на время. Даже такие проницательные люди, как Пушкин или Вяземский, поверили. Разоружились. До такой ^ степени, что помилования декабристов ожидали со дня на день. 30 мар-

Глава третья Метаморфоза Карамзина

129 Литературное наследство, М., 1956, т. 6о, кн.1, с. 486.

та 1830 года Пушкин писал Вяземскому: «Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Пет­ра... Правительство действует или намерено действовать в смысле ев­ропейского просвещения».130 И потом в ноябре: «Каков государь? Мо­лодец! Того гляди, что наших каторжников простят—дай Бог ему здоро­вья».131 «Его я просто полюбил», — признавался Пушкин в «Стансах».

Николай, однако, был достаточно умен, чтобы не понять, что по­литическое разоружение «декабристов без декабря» — дело вре­менное и ненадежное. Достаточно прочитать в дневнике А.В. Ники- тенко запись от 2 декабря 1830 года или реакцию П.А. Вяземского на пушкинское «Клеветникам России>\ чтобы убедиться, как быстро рассеивались чары либерального начала николаевского правления.

Вот что записывал Никитенко:

«Истекший год принес мало утешительного для просвещения в России. Над ним тяготел тяжелый дух притеснения. Многие сочинения в про- зе и стихахзапрещались по самым ничтожным причинам, можно ска­зать, даже без всяких причин, под влиянием овладевшей цензорами па­ники... Нам пришлось удостовериться в горькой истине, что на земле русской нет и тени законности... Да сохранит Господь Россию!»132 А вот ответ Вяземского Пушкину:

«За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движении народов к по­степенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней».133 Как видим, Николай был прав, не доверяя либеральному меньшин­ству, даже когда оно на глазах разоружалось.

Но лучше всего, пожалуй, объясняет нам эту неудачу императо­ра история его взаимоотношений с Пушкиным. Нет сомнения, Нико­лай очень старался приручить поэта, побудить его стать «украшени­ем двора и воспеть самодержца», как выразился впоследствии Александр II.134 Царь осыпал Пушкина милостями. Он оградил поэта

АС. Пушкин. Цит. соч., т. XIV, с. 69. Там же, с. 122.

А в. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1955, т. 1, с. 95. П.А. Вяземский. Записные книжки, М., 1963, с. 214. Временник Пушкинской комиссии, Л., 1977, с. 32.

от уголовного преследования в связи с ранними крамольными сти­хами, дал ему высочайшее разрешение на доступ к историческим архивам (привилегия по тем временам неоценимая), поручил напи­сать записку «О народном воспитании», даже карточные долги его платил. И всё равно говорили они словно бы на разных языках.

Когда Пушкин писал, например, что «одно просвещение в состоя­нии удержать новые безумства»,135 имел он в виду, понятно, то же самое общеевропейское просвещение, что его друзья декабристы, но Нико­лай-то имел в виду просвещение московитское. Достаточно взглянуть на его комментарий к пушкинской Записке, чтобы в этом убедиться. Вот как «воспитывал» поэта Николай (в изложении Бенкендорфа).

«Принятое Вами правило, будто бы просвещение... служит исключи- ] тельным основанием совершенству, есть правило опасное, завлекшее

Вас самих на край пропасти и повергшее в оную тол и кое число молодых людей». Но если не просвещение, то что же? «Нравственность, при­лежное служение, усердие, — объясняет царь, — предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному»}36 Ясно, что просвещению общеевропейскому, о котором говорил Пушкин, Николай откровенно противопоставил просвещение мос­ковитское, в котором «закон Божий есть единственное твёрдое ос­нование всякому полезному учению».137 Как видим, даже когда про­износили собеседники одни и те же слова, смысл их был противопо­ложным. Победивший Фамусов поучал поверженного Чацкого.

Но даже в том единственном случае, когда мнения собеседни­ков совпали, заключения их не имели между собою ничего общего. Я имею в виду тот знаменитый случай, когда оба одинаково негодо­вали по поводу польского восстания 1831 года и реакции на него в Европе. Несомненно, есть строки в пушкинских стихах, под кото­рыми подписался бы и сам император. Он тоже радовался, что

В день Бородина

Вновь наши вторглись знамена

В проломы падшей вновь Варшавы;

АС. Пушкин. Цит. соч.,т.Х1, с. 44.

Там же, т. XIII, с. 314-315.

Отечественная история, 2002, №6, с. 22.

И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый И бунт раздавленный умолк.

Только строки, следующие за этим, можно не сомневаться, возмутили императора, показались ему сентиментальностью, если не слюнтяй­ством. Еще одним подтверждением, что Пушкин остался всё тем же «де­кабристом без декабря», каким представлялся он ему с самого начала.

В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали; Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца.

От Николая, однако, услышали. Да еще как! Он скажет полякам в по­верженной Варшаве: «Я заявляю вам, что в случае малейших бес­порядков я прикажу разрушить ваш город. Я уничтожу Варшаву и, конечно, никогда её не отстрою».138

И самое грустное, что даже в этой мстительной тираде опирался император на суждение Карамзина. Помните, «Восстановление Польши будет падением России»?139Мудрено ли, что никогда не доверял царь «декабристам без де­кабря». Много лет спустя Александр II так объяснил истинные при­чины недоверия Николая:

«Пушкин и Лермонтов были неизменными противниками трона и само­державия и в этом направлении действовали на верноподданных Рос­сии. Двор не мог предотвратить гибели поэтов, ибо они были слиш­ком сильными противниками неограниченной монархии»}1'0

Bruce Lincoln. Op. с it., p. 227.

Неизданные сочинения..., тл, с. 5.

Временник Пушкинской комиссии, с. 31.

Едва ли может быть более точное свидетельство, что «петров­ское» начало николаевского царствования было лишь политическим ; спектаклем, нежели это чистосердечное признание его сына и на­следника. Немедленный результат, однако, был достигнут: уцелевшее либеральное меньшинство не стало семенем нового «безумства». Только вот долговременной гарантии его верности неограниченной монархии нельзя было добиться никакими спектаклями. Тут мог по­мочь только авторитет Карамзина, фундаментальные основы его кон­цепции — с их апологией самодержавия как российской националь­ной идеи и противопоставлением России Европе. Короче говоря, и после смерти предстояло Карамзину послужить самовластью.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

ьерииьсш В каком-то смысле приз­навал это и Ю.М. Лотман, хотя и пытался смяг­чить оглушительный эффект николаевского вотума доверия преж­нему властителю дум:

«Карамзин не успел закрыть глаза, как началась работа по его канони­зации... Мертвого стремились завербовать в союзники и его именем освятить суету своих дел и расчетов. Прежде всего в эту работу включился Николай I, уже показавший себя в 1826 г. не только бессер­дечным палачом, но и умелым комедиантом».1*1 Всё туе верно. Кроме разве того, что Николаю понадобилось вербо­вать в союзники мертвого. Карамзин и при жизни был не только со­юзником, но и ментором молодого императора. И потому неизвест­но еще, кто кого тогда вербовал. В конце концов Николай и впрямь ведь был идеальным кандидатом в лидеры общества, руководимого «конституцией страха», о котором мечтал поздний Карамзин. Слу­чайно ли в самом деле, как заметил А.Е. Пресняков, «в моменты трудные для власти и опасные для её носителя... речи Николая звуча­ли по-карамзински»?142 Так что, каким бы ни был император «коме­диантом», он высоко ценил внимание и доверие мэтра.

Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 304.

Кто КОГО

А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 20

Недаром же, надо полагать, и хоронили его с царскими почестя­ми, тогда как Пушкина... Вот что рассказывает А.В. Никитенко о по­следних почестях великому поэту: «Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею... Что это такое? — спросила моя жена у одного из нахо­дившихся здесь крестьян. — А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит — и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку».143Как видим, Николай вполне отдавал себе отчет в том, кто его со­юзники, а кто нет. Даже если допустить, что Лотман прав и Николай «вербовал» мертвого Карамзина, то совершенно ведь непонятно, почему так решительно отказался он «вербовать» в союзники мерт­вого Пушкина. Ведь Пушкин тоже написал и «Стансы», и «Клевет­никам России», и «Бородинскую годовщину», которые в свое время пришлись по душе императору. Я не говорю уже о том, что Пушкин был гордостью русской литературы. Почему бы не канонизировать в таком случае и его? Между тем, как свидетельствует тот же Ники­тенко, «мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ни­чего не писать, продолжается».144 И впрямь ведь ни малейшей по­пытки эксплуатировать его память, в отличие от памяти Карамзина, сделано при Николае не было.

Напротив, Н.И. Греч получил выволочку от Бенкендорфа даже за невинную ремарку в Северной пчеле: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги на поприще словесности».145 И совсем уж скандал приключился с этим злосчастным «попри­щем», когда А.А. Краевский, редактор Литературных прибавле­ний к Русскому инвалиду, оказался единственным, кто отважился бросить вызов официальному запрещению, напечатав трогатель­ный некролог Пушкину, в котором, между прочим, были слова «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща».146

А.В. Никитенко. Цит. соч., ил, с. 197.

Там же.

Там же, с. 196.

Там же.

Глава третья Метаморфоза Карамзина

Выбористории-странницы геРцен

был прав, когда говорил, что в XIX веке само­державие больше не могло идти в ногу с цивилизацией, хоть и было в союзе с нею в веке предшествующем. И Пушкин ошибся совсем немного, когда писал в письме Чаадаеву, что правительство у нас единственный европеец. Так оно в России и было — до историчес­кого перекрестка 1825 года, когда петровская традиция насмерть схлестнулась с дремавшей все это время под спудом традицией мо- сковитской. Истории-страннице предстоял очередной выбор.

За всеми хитросплетениями событий, за всеми сложностями борьбы политических сил и «архетипов сознания» выбор этот, по сути, был тот же, перед которым оказалась страна в 1560-е. На од­ной стороне исторического спора по-прежнему стояли самовластье и крестьянское рабство, на другой — перспектива европейской сво­боды. Что лучше, ясно не только современному читателю, молодой Александр Павлович понимал это, как мы видели, ничуть не менее отчетливо, чем мы с вами. И молодой Сперанский тоже.

Там же.

На следующий день Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Пе­тербургского учебного округа, вызвал Краевского, чтобы передать ему «крайнее неудовольствие» министра просвещения Уварова:

«Что за выражения! Солнце поэзии// Помилуйте, за что такая честь?.. Какое это такое поприще?.. Разве Пушкин был полководец, военачаль­ник, министр, государственный муж?.. Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!»™7 И это в момент, когда, по словам Аполлона Григорьева, «всякое критическое замечание насчет Карамзина считалось святотат­ством».148 А ведь и Карамзин не был ни полководцем, ни минист­ром. Разница была лишь в том, что он оправдал доверие своего ко­ронованного патрона, а Пушкин, сколько бы ни старался полюбить тирана, сделать этого так и не смог.

А. Григорьев. Литературная критика, М., 1967, с. 158.

История-странница выбирает, однако, не то, «что лучше», но то, что позволяет ей выбрать расстановка политических сил на каждом новом перекрестке. Как это ни печально, в расчет тут идут не моральные сооб­ражения и не благие намерения, хотя бы и обещали они улучшение на­родной участи, а совсем другие сюжеты. Решает то, на чьей стороне сильный лидер, влиятельный идеолог, критическая масса элиты и гео­политическая ситуация. Таковы жестокие уроки исторического выбора.Вот пример неудачного для европейского прорыва геополитичес­кого расклада сил: «молодые друзья» Александра, безуспешно пы­тавшиеся найти путь к отмене крепостного права. Единственным ре­зультатом их усилий оказался, как мы знаем, лишь закон от 20 февра­ля 1803 года о «вольных хлебопашцах», разрешавший помещикам отпускать крестьян на волю по взаимному уговору. Но ведь даже этот более чем скромный результат содержал в себе предзнаменование будущего, хоть практически и незамеченное историками.Во-первых, «вольноотпущенники» наделялись земельными участ­ками в собственность. Нечего и говорить, что Николай, опять-таки сле­дуя завету Карамзина («Земля — в чем не может быть спора — соб­ственность дворянская»),149 это «безумие» запретил и вспомнили о нём лишь в эпоху Великой реформы 1860-х. Во-вторых, закон требо­вал, чтобы, выкупаясь на волю, крестьяне покидали общину и перехо­дили к подворному землевладению (о чем забыли и при Николае, и во времена Великой реформы и вспомнили только после революции пя­того года при Столыпине. И то лишь затем, чтобы забыть еще на три по­коления). В-третьих — и это самое главное, — в спорах о законе стала прозрачно ясна расстановка сил в тогдашнем истеблишменте.

Понятно, что самую радикальную позицию занял в нём Алек­сандр. Во всяком случае именно он напомнил своим «молодым дру­зьям» о хронической угрозе пугачевщины («если масса населения начнет кричать и почувствует свою силу, это может стать опасным»). На что друзья ответили ему «указанием на последствия, к коим мо­жет привести ссора с дворянством, которое тоже составляет значи­тельную массу».150 Пусть бестактно, но напомнили они императору о судьбе задушенного отца — и он капитулировал.

Н.М. Норомзин. Цит. соч., с. 72.

ИР, вып. 1, с. 37.

Так уже в 1803 году высветились реформаторские лимиты само­державия. Стало понятно, что, едва «значительная масса» крепост­ников встанет грудью на пути выхода России из забрезжившего на горизонте нового исторического тупика, лидера у реформаторов не будет. Парадоксальный выход из положения предложил в 1809 году молодой Сперанский: ограничить самодержавие с тем, чтобы уси­лить позиции «единственного европейца в России». В надежде, что при выборной Государственной думе и выборном Сенате реакцион­ная помещичья масса будет достаточно разбавлена прогрессивным крупным землевладением (большинством Вольного Экономическо­го Общества) и городской буржуазией. И тогда Верховной власти будет легче сломить сопротивление крепостников.

Это была гениальная мысль. И если бы её удалось тогда осущес­твить, Россия скорее всего избежала бы нового тупика, затянувше­гося до самого 1917-го, когда очередная пугачевщина, возглавлен­ная «партией нового типа» и впрямь сокрушила монархию. Но в первом десятилетии XIX века все карты, как мы помним, смешало обстоятельство совершенно непредвиденное, нисколько не зави- J севшее ни от Сперанского, ни от императора Александра, ни вооб­ще от России — и если уж предопределенное, то европейской, а не русской историей. Вдело вмешались высокомерие Наполеона, ге­гемонизм Франции, вторжение Великой армии в Россию, пожар Москвы. И настроение общества, захлестнутого мощной национа­листической волной, повернулось на 180 градусов.

Еще недавно прогрессивные крупные землевладельцы слились в патриотическом негодовании с реакционной помещичьей мас­сой, в великосветских гостиных брали штраф за разговоры по- французски, барышни являлись на балы в кокошниках, Карамзин написал свою Записку — и на фоне этого нового, консервативного национализма европейский проект Александра стал вдруг выгля­деть «антинациональным», а Сперанский предателем.

Тогда же выяснилось и другое: у либеральной реформы не оказа­лось не только лидера, подобного Петру, но и идеолога, подобного Крижаничу. А когда, после разгрома Наполеона и европейского по­хода, зародилось, наконец, то, что назвал в X главе Онегина Пушкин «искрой пламени иного», т.е. идеология нового прорыва в Европу, Александр уже полностью утратил интерес к какой бы то ни было ре-

форме. На противоположной же стороне как раз тогда и явился силь­ный идеолог контрреформы, «Крижанич навыворот» — Карамзин.

Вот из какого материала пришлось выбирать истории-странни­це на перекрестке 1825 года. На стороне московитского выбора сто­яли и новый венценосный лидер, и замечательный идеолог, и боль­шинство элиты и благоприятная геополитическая ситуация. А на стороне европейского — лишь оппозиционная идеология безнадеж­ного меньшинства. Конечно, найдись среди декабристов какой-ни­будь русский Дантон, успех восстания, пусть хоть временный, мог бы снова смешать все карты. Но восстание было подавлено. И что же еще оставалось нашей страннице, как не выбрать победителя?

В этом смысле метаморфоза Карамзина из посланника евро­пейского Просвещения в апостола самовластья и крестьянского рабства действительно предвещала грядущую метаморфозу Рос­сии. Он и впрямь оказался своего рода Иоанном Крестителем само­державной революции Николая. И тем не менее ровно ничего фа­тально предопределенного русской историей в том, что произошло на перекрестке 1825 года, как мы видели, не было — сколько бы ни пытались убедить нас в этом «восстановители баланса». Решающую роль в перегруппировке сил в российской элите сыграло вторжение Наполеона в Россию, приведшее, в свою очередь, к её собственно­му восхождению на сверхдержавный Олимп.

Любопытно, что лет 150 назад Герцен, словно предвидя наш сегод­няшний спор, занял в нём вполне определенную позицию.

«Мы ни в какой мере, — писал он, — не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость, — это аб­страктная идея, туманная теория, внесенная спекулятивной фило­софией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, ко­нечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них — вот и всё, что можно допустить».151

151 А.И. Герцен. Собр. соч., М., 1954, т. 3, с. 403.

глава первая ВВОДНЭЯ

глава вторая

глава третья Метаморфоза Карамзина

«Процесс против рабства

глава пятая Восточный вопрос

глава шестая Рождение наполеоновского комплекса

аЬа

ЧЕТВЕРТАЯ

гл

глава седьмая Национальная идея

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ «ПрОЦвСС 189

против рабства»

Напрасно мы начали останавливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, убивать слова, уничтожать гласность, гасить свет, распространять тьму, покрови­тельствовать невежеству.

М.П. Погодин. 1854

Как точно заметил Брюс Линкольн, «вопрос о том, хороша или дур­на была николаевская эпоха между революциями 1830-1831-го и серединой 1840-х, не так, наверное, важен, как вопрос, чего она достигла или не достигла».1 В устах историка, с самого начала обе­щавшего нам, как мы помним, показать, что именно в николаев­скую эпоху «Россия вступила в период экономического прогресса и внутреннего спокойствия»,2 это вопрос и впрямь решающий. Вот и попробуем подойти к внутренней политике этого царствования под углом зрения, рекомендованным самым известным из амери­канских «восстановителей баланса».

Глава четвертая

«Процесс против рабства» ЭКОНОМИЧвСКИЙ

прогресс? По поводу «внутреннего

спокойствия» мы уже говорили. А вот по пово­ду экономического прогресса трудно не заметить, что по мере того, как Линкольн переходит от общих деклараций к конкретной практи­ке эпохи, тон его заметно снижается. Вот лишь один пример.

Обнаруживается вдруг, что только на семнадцатом году после своего воцарения Николай одобрил проект первой железной дороги в России (между Петербургом и Москвой), что продолжалось её стро-

1 Bruce Lincoln. Nicholah Emperorand Autocrat of All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 153 (emphasis mine. AY.)

2 Ibid.,p. 151.

«Другой

ительство почти десятилетие и что поэтому протяженность железно­дорожного полотна, которым располагала к середине века империя, крайне невыгодно отличалась от ситуации в развитом индустриаль­ном мире. В Англии, например, была она в и раз больше, а в США в 14. Даже в сравнительно отсталой и раздробленной тогда Германии было 8 тысяч километров железных дорог (против 1040 российских).

Еще более яркий пример николаевского «прогресса» даёт нам рост производства чугуна (без которого невозможно было ни железно­дорожное, ни военное строительство) между 1820-м и 1850 годами. При Александре I Россия производила 160 тысяч тонн чугуна и вполне еще могла конкурировать — во всяком случае с Францией (113 тысяч). По производству на душу населения Россия, конечно, отставала, но разрыв был не очень существенным. Тридцать лет спустя «разрыв, — по словам самого же Линкольна, — увеличился феноменально».[20] Фран­ция в 1850 году производила 406 тысяч тонн чугуна (рост на 400 %), Ан­глия 2 миллиона тонн (рост на 540 %), а Россия 227 тысяч (рост на 41 % — за три десятилетия). И так было по всем без исключения народ­нохозяйственным показателям. Если это называется экономическим прогрессом, то что же тогда назвать катастрофическим отставанием?

С замечательной яркостью проявилась тотальность этого отстава­ния на открытии первой Всемирной выставки в Лондоне в мае 1851 года. В ней участвовали 39 стран, представивших 8оо тысяч экспона­тов. России принадлежало четыреста из них (0,005 %), и исчерпыва­лись они образцами сырья, холодного оружия и изделий придворных ювелиров. Премию получили два таких изделия: демидовские мала­хитовые двери вышиной в пять с половиной метров и восьмиметро­вый серебряный подсвечник, представленный купцом Сазаковым.

Глава четвертая «Процесс против рабава»

ВЗГЛЯД» «Этот кризис, — признает Линкольн, — становился все острее на про­тяжении николаевского царствования». И объясняет почему: «Без фундаментальных социально-экономических изменений Россий-

Глава четвертая «Процесс против рабства»

екая империя была неспособна ответить на [технологический] вы­зов Запада».4 Но поскольку при Николае на эти фундаментальные изменения оказалась она неспособна, вывод вроде бы напрашива­ется сам собою: «отрезавшись» от развивающейся Европы, никола­евская Россия, по сути, обречена была топтаться на месте, безна­дежно отставая от современного ей мира. И прав в таком случае не Линкольн, а Рязановский, заключивший, как мы помним, что «моро­вые» николаевские десятилетия были попросту потеряны для Рос­сии.5 Иначе говоря, были они временем, когда она, как и в московит- скую эпоху, опять словно бы выпала из истории.

\ Естественно, что такой вывод устроить Линкольна не может.

Он ведь брался за перо не для того, чтобы согласиться с Рязанов­ым ским и еще раз констатировать общепризнанное, но затем, чтобы 1 «восстановить баланс в пользу Николая». Ему нужен какой-то но­вый поворот темы, какие-то по крайней мере смягчающие обстоя­тельства такого тотального отставания России. Что ж, кто ищет, тот всегда найдет.

Первое такое обстоятельство находит Линкольн в том, что Нико­лай, оказывается, просто смотрел на современный ему мир други­ми, не современными глазами. И соответственно «измерял силу им­перии не экономическими или технологическими мерками, но чис­лом войск под ружьем».6 Атакой «другой взгляд» вовсе «не требовал активной программы индустриализации». Тем более, что конфликт с Европой рассматривал Николай исключительно «в идеологичес­ких и военных терминах»/

Второе смягчающее обстоятельство видит Линкольн в том, что «не предпринимая шагов по ускорению экономического развития», император преуспел тем не менее в том, чтобы «отложить те соци­альные кризисы, которые переживала Европа в ранние годы индус­триальной революции».8

4 Ibid.

s N.V. Riazariovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia, Berkeley: Univ. of California Press, 1969» P- 270.

Bruce Lincoln. Ibid., p. 183.

«Другой взгляд» 191

Ibid.

Вот такие преимущества принес России «другой взгляд» Нико­лая с точки зрения восстановления баланса. Тут, однако, возникает у меня совершенно отчетливое ощущение, что автор запутался. И причем окончательно, безвыходно. Прежде всего, куда же все-та­ки подевался обещанный нам вначале экономический прогресс? Получается ведь, что не только никакого такого прогресса не было, но по причине «другого взгляда» Николая и быть не могло. Во-вто- рых, откладывая социальные кризисы, связанные с индустриализа­цией, император не только переложил их на плечи последующих по­колений, но и, по сути, готовил почву для грандиозного кризиса, ко­торому суждено было и вовсе смести в России монархию. В-третьих, наконец, именно «другой взгляд», по словам самого Линкольна, «принес стране несчастье [proved disastrous] в Крымской войне».9

Так восстанавливают ли на самом деле соображения Лин­кольна баланс в пользу Николая или усугубляют его вину перед своей страной?

Глава четвертая

«Процесс против рабства» <<Hg ^ОЛЬНЫХ

ОДИН ЗДОРОВЫЙ» Темболее,

что и в военном отношении, в том самом, ко­торое император считал, как мы слышали, главной, наравне с идео­логией, ареной конфликта с Европой, отставала от неё Россия опять-таки безнадежно. Никаких военных реформ не только не про­водилось, но даже не замышлялось. Ни тактика, ни вооружение ар­мии ни на шаг не продвинулись со времени наполеоновских войн. А порядки в войсках неизмеримо ухудшились. Некоторый свет на ситуацию проливает секретный отчет генерал-адъютанта Н. Кутузо­ва, командированного в 1841 году императором для оценки поло­жения в стране. Мы еще не раз обратимся к этому документу. Сей­час остановимся лишь на том, что увидел он в армии.

«Четвертая часть армии, — писал Кутузов, — исчезает ежегодно от необыкновенной смертности... Из отчета действующей армии за 1835 год видно, что по спискам состояло 231 099 человек, заболело

Глава четвертая «Процесс против рабства» «На 500 больных 193

один здоровый»

173 S92 человека. Итак, почти вся армия в госпиталях. Умерло и 023 че­ловека, т.е. каждый двадцатый. При Суворове на500 человекздоро- вых бывал один больной, теперь на 500 больных один здоровый. Мето­да обучения гибельна для жизни человеческой... Из отчета армии за 1837 год видно, что в госпиталях умирает каждый 15-й человек, в ла­зарете каждый 28-й. Надо удивляться, что не половина войска еже­годно уничтожается».10 Но генерал-адъютант, доверенный человек императора, не толь­ко приводит конкретные цифры и жалуется, он делает основопо­лагающие — и жестокие — выводы: «Огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства. И для чего эта гро­мадная армия, когда она исчезает от болезней, когда она, можно сказать, съедает благосостояние государства без пользы и славы для империи?»11

Косвенно подтверждает донесение Кутузова, по крайней мере, в отношении медицинской стороны дела, и Линкольн, описывая драматическое бессилие Николая во время повальной эпидемии холеры в 1831 году. Но самое страшное, что за семнадцать лет, отде­лявших страну от новой, еще более грозной вспышки холеры в 1848-м, ровно ничего не было предпринято, чтобы хоть как-то по­править положение. По-прежнему

«медицинская служба в России, — констатирует Линкольн, — была до такой степени неадекватна, что, можно сказать, её практически неьсуьцествоволо. На 68 миллионов человек было всего 7 954 докто­ров, в основном плохо подготовленных фельдшеров... В результате городские массы оказались без медицинской помощи, кроме тех не­многих, которые попадали в благотворительные госпитали, где они большей частью умирали от антисанитарных условий. А в де­ревнях, по которым холера ударила еще страшнее, докторов вооб­ще не было»}2

Это к тому, что никак нельзя сказать, будто Николай не знал о ситуа­ции в армии — и в стране. Знал, но бросил и армию, и страну на про­извол судьбы. И в 1852 году военные расходы составляли 36 % бюд-

История России в XIXвеке (далее ИР), М., 1907, вып. 3, с. 230.

Там же.

Там же, с. 235.

жета, а на просвещение, в том числе на подготовку медперсонала, тратился 1 %. Удивительно ли, если император так формулировал свое кредо: «Мне не нужно ученых голов, мне нужны верноподдан­ные»?13 И — несмотря на рапорт Кутузова — был неколебимо уверен, что его армия лучшая в мире? «Чужестранцы, — воскликнет Николай после красносельских маневров накануне Крымской войны, — про­сто осовели, остолбенели, им это здорово».и Я не знаю, какое на са­мом деле впечатление производила армия Николая на чужестран­цев, может они и впрямь «осовели». Только откуда же им было знать, что 1028 625 солдат погибли в этой армии только от болезней и толь­ко за первую четверть века его правления?

Глава четвертая «Процесс против рабства»

Прозрение

Погодина Расплата была, однако,

близка. И за «другой взгляд». И за презрение к «ученым головам». И за невнимание к честным и мужественным голосам, которых было вокруг него так же мало, как здоровых сол­дат. М.П. Погодин считал себя одним из таких голосов. Судя, во вся­ком случае, по его словам: «Часто выражал я открыто свои мысли о внешней политике. Государю императору угодно было выслуши­вать их не только с благоволением, но даже с благодарностью за мою верноподданническую искренность».15 Правда, в 1830-40-е пи­сал он, как мы еще увидим, нечто прямо противоположное Кутузо­ву. Отдадим ему должное, однако: ко времени Крымской войны По­годин вполне прозрел. Вот как подводил он в это время итоги воен­ной — и образовательной — политики Николая.

«Нельзя жить в Европе и не участвовать в общем её движении, — пи­сал теперь верноподданный Погодин своему государю, — нельзя не следить за её изобретениями и открытиями... если Австрия или Пруссия могут в день примчать свои войска к границам Польши, то нельзя нам волочиться туда два месяца. Если их штуцера берут те-

B. Балязин. Самодержцы, М., 1999, т.2, с. 32. Там же, с. 164.

М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 271.

перь на 2 000 шагов, то нельзя довольствоваться нам тульскими ру- ; жьями и надеяться на один штык, который уже и не доходит до свое­го места назначения. Если их конические пули производят рану смер­тоносную, то нельзя нам стрелять прежним горохом. Если винт сооб­щает их кораблям способность двигаться как угодно, то нельзя остаться нам со старыми методами кораблестроения — а механика, физика, астрономия позовут к себе естественные науки, естествен­ные науки пригласят математику, высшая математика потребует философии, необходимой и для медицины, а философия спросит себе грамоту, без грамоты в науках и шагу не ступишь».16 Короче говоря, чтобы жить в Европе, нужна была другая Россия, не николаевская. Не та, где проповедовали, что «учить мужика грамо­те есть действительно вздор» и не след «захламлять ум свой чуже­земным навозом». Не та, где число студентов в университетах огра­ничивалось тремястами человек. Судя по всему, внезапно прозрев­ший Погодин 1850-х совершенно очевидно знал то, чего до сих пор не уразумели «восстановители баланса». Нельзя было жить в Евро­пе в середине XIX века, не понимая, что «науки не такого рода про­изведения, чтобы можно было питаться ими в меру, только в пре­дохранение от голодной смерти: всё или ничего — вот их девиз. Нельзя ограничивать число людей образованных известными циф­рами, ибо пределы этих официальных цифр наполняются, по изве­стному закону, посредственностями и пошлостями, а таланты-то все останутся вне оных».17

Другими^словами, Погодин, наученный горьким опытом воен­ной конфронтации с Европой, на наших глазах — и на глазах своего государя — отрекался, в отличие от Линкольна, от николаевской России, хоронил её при жизни, читал ей отходную: «невежды славят её тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего, физи­чески и нравственно... Рабы славят её порядок».18

Так не резонно ли спросить после этого у «восстановителей ба­ланса», где он, собственно, этот вожделенный баланс? Где он, если никакого экономического прогресса при Николае, как выяснилось,

Там же, с. 218. Там же. Там же, с. 259.

не было и быть не могло, если «внутреннее спокойствие» оказалось на поверку лишь прелюдией к буре, а порядок «тишиною кладби­ща»? И слышим ведь мы это от одного из столпов Официальной На­родности!

Глава четвертая w

«Процесс против рабства,, фаНТОМНЫИ СТрЭХ 8 преди-

словии к своей книге Линкольн обещал, что станет она попыткой «увидеть Николая I глазами его современников и, поскольку прошло со времени его воцарения больше 150 лет, по­местить его и его политику в более сбалансированную историческую перспективу».19 В эпилоге он снова ссылается на «ностальгию, даже пафос», с которым отзывалась о царствовании Николая все та же ба­ронесса М.П. Фредерике, жившая в детстве при императорском дво­ре.20 Ответственное все-таки для историка дело выбор источников...

Мы уже знаем, что Линкольн не доверял суждению диссидентов, как А.И. Герцен, И.И. Панаев или П.В.Анненков. Неуказ для него были и свидетельства рассерженных профессоров, как СМ. Соло­вьев или Т.Н. Грановский. Не верил он и ангажированным славяно­филам, как Константин Аксаков, Иван Киреевский или Федор Тют­чев. В конце концов у них и впрямь была своя, так сказать, повестка дня, которую Николай не захотел (или не смог) принять.

Но если уж мнение придворной дамы перевесило для галантного историка суждения всех этих независимых свидетелей эпохи, то зачем же, право, ограничиваться одной баронессой? В конце концов, при дворе Николая было немало других умных и наблюдательных дам, которые тоже оставили нам свои впечатления об императоре. Графи­ня Нессельроде, например, жена вице-канцлера империи, видела Ни­колая совсем другими глазами. «Что за странный человек этот прави­тель, — заметила она однажды, — он вспахивает свое обширное госу­дарство, а никакими плодоносными семенами его не засевает».21

А по мнению фрейлины А.Ф. Тютчевой, принес Николай России вовсе не величие, но

Bruce Lincoln. Op. cit.,p.9.

Ibid., p. 357.

A.E. Пресняков. Апогеи самодержавия, Л., 1925, с. 56.

«самый худший вид угнетения — угнетение, убежденное, что оно мо­жет и должно распространяться не только на внешние формы уп­равления, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть и что оно имеет право сделать из великой нации автомат, механизм которого находился бы в руках властелина».22 И вообще какие есть у «восстановителей баланса» основания так безоговорочно отвергать суждения современников, по крайней мере, тех, кто был несомненно предан и самодержавию, и импера­тору? И вдобавок не только более сведущих и авторитетных, чем баронесса Фредерике, но и пользовавшихся, в отличие от неё, до­верием самого Николая? Между тем именно генерал Кутузов и вер­ноподданный Погодин, а вовсе не диссиденты, не профессора и даже не придворные дамы, наиболее убедительно уличили импе­ратора в нелогичности, чтобы не сказать нелепости самих основ его политики.

Кутузов буквально разгромил «другой взгляд», измерение мо­щи империи числом людей под ружьем. Погодин еще более убеди­тельно показал, что страх императора перед западной революцией полностью противоречил его собственной идеологии. Ибо если Рос­сия и Европа и впрямь два разных, ничего общего между собою не имеющих мира, на чем, как на гранитном постаменте, покоилась николаевская доктрина Официальной Народности, то и «револю­ции такой [как в Европе] у нас не будет, да и не может быть, — писал Погодин, — мы испугались её напрасно... напрасно мы начали оста­навливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, V6neaTb слово, уничтожать гласность, гасить свет, рас­пространять тьму, покровительствовать невежеству».23

И в самом деле, коль мы «другие», то и бояться должны мы дру­гого. «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пу­гачев. Ледрю Роллен со своими коммунистами не найдут у нас себе приверженцев, а перед Никитой Пустосвятом разинет рот любая де­ревня. На сторону к Мадзини не перешатнется никто, а Стенька Ра­зин лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция».24

А.Ф. Тютчева. При дворе двух императоров, М., 1990, с. 36. М.П. Погодин. Цит. соч., с. 261. Там же, с. 262.

А Николай держал под ружьем миллионную армию для борьбы с той, нестрашной нам революцией, тогда как для предотвращения этой, реальной, «нашей» революции не делалось ровно ничего. Ну, можно ли яснее сказать, что король-то наш голый и политика его вздорная, никчемная, пустячная?

Глава четвертая

«Процесс против рабства» ЈТ0ЧКИ ЗрвНИЯ

будущего Не знаю, случайно ли в кни­ге Линкольна нет заключительной главы. А в кратком эпилоге к главе о Крымской войне он только и смог по­вторить в защиту своей позиции, что «царствование Николая I было последним периодом спокойствия и уверенности, которые суждено было знать России до конца её имперского периода».25 Но разумен ли, спрашивается, был этот искусственный «период спокойствия», достигнутый ценою насильственной остановки модернизации стра­ны, если тотчас вслед за ним пришло, по словам самого же Линколь­на, и «развитие железных дорог и промышленности, и рост городов, и возникновение индустриальной рабочей силы, одним словом, все экономические и социальные феномены, сопровождавшие индуст­риальную революцию на Западе»?26 Ведь что бы ни говорила док­трина Официальной Народности, все-таки Россия оставалась стра­ной европейской и надолго остановить в ней модернизацию со все­ми её последствиями было поэтому заведомо невозможно.

Так полезно ли было для будущего России, что всё это обруши­лось на неподготовленную страну внезапно, как гром с ясного неба, после трех десятилетий фантомного «спокойствия»? Не лучше ли чувствовала бы себя Россия, будь эти десятилетия потрачены не на конфронтацию с «умными головами», а на привлечение их к работе по просвещению народа? Не на подготовку к захвату Константино­поля, а на спокойные и серьезные приготовления к грядущим соци­альным и политическим бурям? Не помогло ли бы это предотвратить будущее отчуждение образованного общества от власти при Алек-

Bruce Lincoln. Op. cit,p. 357.

Ibid., p. 356.

Николай! 199 и П.Д. Киселев

сандре II? Не сложились ли бы их отношения совсем иначе, если бы правительство Николая стремилось не «преследовать ум, унижать дух и убивать слово», а прислушалось к голосам инакомыслящих и приняло решительные меры, облегчающие как просвещение на­рода, так и отмену крестьянского рабства? Или, если уж на то по­шло, занялось хоть форсированной подготовкой медперсонала?

Давайте спросим иначе: не лучше ли было бы для будущего Рос­сии, не будь в ней посеяны в николаевские десятилетия зловещие семена «романтического мифа», в котором, по словам всё того же Линкольна, «Европа представлена была как мир зла, а Россия как мир добра»?27 Разве не именно в николаевское время восстанов­лен был в Россиитотже роковой московитский механизм, что рабо­тает на протяжении последних столетий в арабских странах: внезап­ная остановка модернизации, приведшая к отчуждению от совре­менного мира, а затем и к конфронтации с ним?

Нет спора, Николай и его министры ничего этого не понима­ли. Но ведь современные-то «восстановители баланса» должны понимать!

Глава четвертая

«Процесс против рабства» J] Q pj |

и П.Д. Киселев И все же сле-

' дует отдать Линкольну должное. В отличие от

наших отечественных «восстановителей баланса» он ясно видел, в чем была загвоздка, понимал, что «корнем всех этих [николаев­ских] трудностей была крепостническая экономика, которая сдела­ла экономическую конкуренцию с Западом невозможной».28 А вот Миронов уверен, как мы помним, что «крепостничество являлось органической и необходимой составляющей российской действи­тельности».29 И даже в том, что отменено оно было задолго до того, как «стало экономическим и социальным анахронизмом».30

Ibid., р. 250.

Ibid., р. 187.

Б.Н. Миронов. Социальная история России имперского периода, Спб., 1999,^1, с. 413.

Там же, т. 2,с. 298.

Миронов подчеркивает, что опирается в своих выводах на дости­жения зарубежной историографии, «в первую очередь американ­ской... которая в настоящее время является самой продвинутой час­тью зарубежной русистики».31 Но вот оказывается, что современный американский историк Брюс Линкольн и вдобавок еще коллега по «восстановлению баланса» с ним решительно не согласен. Не согла­сен с Мироновым и другой современный американский историк Ри­чард Пайпс, который тоже считает крепостничество анахронизмом — хотя бы потому, что оно вызывало непримиримую «вражду [между са­модержавием] и всем лучшим, что было в российском обществе»32

Но самое здесь поразительное, что не согласился бы с Мироно­вым и сам царь Николай. Во всяком случае, Линкольн ничуть не со­мневается в том, что император не только не видел в крепостничестве «органическую и необходимую составляющую» русской действитель­ности, но и рассматривал его как зло, против которого он всю жизнь «вел процесс» и которое должно быть уничтожено. Более того, счита­ет Линкольн это стремление Николая еще одним смягчающим обстоя­тельством, позволяющим «восстановить баланс» в его пользу. Вот как он это делает. «Нет, конечно, сомнения, что во времена апогея само­державия положение крепостных в Российской империи постоянно ухудшалось, помещичьи поборы деньгами, натурой и трудом станови­лись всё тяжелее»33 Но тут же добавляет: «несомненно и то, что Нико­лай был глубоко озабочен судьбой крепостных и надеялся улучшить их положение».34 В другом месте Линкольн ссылается на известную речь Николая 30 марта 1842 года в Государственном Совете, где тот впервые публично назвал крепостное право злом35

Все это так. Николай, в отличие от своих министров, действитель­но был потрясен, узнав из допросов и писем декабристов об ужасах крепостничества.Те, бедные, так и не поняли, с кем они имеют дело, и изо всех сил старались донести из своих казематов до царя правду.

Там же, т. 1, с. 16.

Richard Pipes. Karamziri's Memoir on Ancient and Modern Russia, Harvard Univ. Press, 1959. P. VII.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 153.

Ibid.

Ibid., p. 187.

Глава четвертая «Процесс против рабства» Николай I 201

и П.Д. Киселев

Как говорит известный русский историк А.А. Кизеветгер, «перед ли­цом самой смерти они не переставали заботиться о России».36 И ведь Николай, отдадим ему должное, и вправду не отмахнулся от отчаян­ных призывов «злодеев и цареубийц», признал в заявлениях декаб­ристов «голос политической мудрости», по словам того же Кизевет- тера, и поручил делопроизводителю следственной комиссии Боров- кову составить из писем и записок декабристов систематический свод, с которым не расставался до конца своих дней.

Известно, что председатель Комитета министров В.П. Кочубей говорил Боровкову: «Государь часто просматривает ваш любопыт­ный свод и черпает из него много дельного, да и я часто к нему при­бегаю». Известно, наконец, что дан был этот свод секретному коми­тету 6 декабря 1826 года с наставлением «извлечь из сих сведений возможную пользу при будущих трудах своих».37 То был первый из шести, как думал В.О. Ключевский, или девяти, как полагал великий знаток крестьянского вопроса В.И. Семевский, или даже десяти, как думал Линкольн, секретных и весьма секретных комитетов. Всем этим комитетам предписано было покончить с помещичьим беспре­делом, как со слов декабристов описал его Боровков:

«Помещики неистовствуют над своими крестьянами; продавать в розницу семьи, похищать невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что и делается явно, не говоря уже о тягост ном обременении барщиною и оброками»38 Так что в эт^м смысле Линкольн прав: Николай, в отличие от своего современного поклонника Миронова, действительно считал крепо­стничество анахронизмом. И более того, крестьянский вопрос пола­гал он главным вопросом своей внутренней политики. Не менее важ­но, что император терпел в числе ближайших сотрудников Павла Дмитриевича Киселева, человека, в высшей степени европейски просвещенного и в то же время представлявшего полную противо­положность Карамзину. Киселев был таким же «декабристом без де­кабря», как А.И. Тургенев или П.А. Вяземский, которые, между про­чим, были его сверстниками и товарищами. В бытность начальником

ИР, вып. з, с. 170-171. Там же, с. 171. Там же, с. 173.

штаба 2-ой армии Киселев не только близко знал многих декабрис­тов, но с некоторыми был дружен. Он был знаком с Трубецким, Вол­конским и Басаргиным. Бурцев был его адъютантом и другом. Он восхищался умом Пестеля. Вот такой это был человек.

И Николай не только его терпел, но и очень ему доверял. Еще в 1834 году он говорил Киселеву, что «оба мы имеем те же чувства об этом важном вопросе [освобождении крестьян], которого мои мини­стры не понимают и который их пугает. Видишь ли [он указал на де­кабристский свод Боровкова], я собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства».39 В другой беседе император сказал Киселеву, что «крепостное право в настоящем его положении оставаться не может». И пожаловался: «Я говорил со многими из моих сотрудников и ни в одном не нашел прямого сочув­ствия; даже в семействе моём некоторые были совершенно против­ны. Несмотря на это, я учредил комитет для рассмотрения постанов­лений о крепостном праве. [И в нём] я нашел противодействие».40

Глава четвертая

«Процесс против рабства» ЗаВеЩаНИе НИКОЛЭЯ

Беда в другом: за все тридцатилетие его цар­ствования ровно ничего так и не было сделано для облегчения кресть­янской участи, не говоря уже о подготовке «процесса против рабства». Как писал В.О. Ключевский, «издано было свыше ста указов о помещи­чьих крестьянах. Они как будто бы исходили из мысли постепенно огра­ничить крепостное право, но или остались без действия, или даже ук­репляли существующее положение дел»41 Совершенно согласен с этим и В.И. Семевский: «деятельность девяти секретных, келейных и особых комитетов не имела никаких серьезных последствий»42 Даже Мироно­ву приходится это признать, пусть и в очень странной форме: «Нико­лай I побоялся отменить крепостное право из-за непредсказуемости последствий этого шага, хотя и завещал своему сыну отменить его».43

Там же, с. 236.

Там же, с. 237.

В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1958, т.5, с. 379.

УИ.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, с. 61.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 1, с. 408.

Откуда взял историк это «завещание сыну» остается его тайной. Никаких документальных подтверждений он не приводит. Да и вы­глядело бы такое завещание в высшей степени нелогично, чтобы не сказать безответственно. В самом деле, какой отец завещал бы сы­ну «непредсказуемый шаг», на который сам не решился именно из-за его непредсказуемости? Впрочем, воттексттой знаменитой речи 30 марта 1842 года, на которую ссылался Линкольн и которая была, собственно, завещанием Николая.

«Нет сомнения, — сказал он, — что крепостное право в нынешнем его положении у нас есть зло для всех ощутительное и очевидное, но при­касаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным... Я нико­гда на это не решусь, считая, что время, когда можно будет присту­пить к такой мере вообще очень еще далеко, но в настоящую эпоху всякий помысел о том был бы не что иное, как преступное посяга­тельство на общественное спокойствие и на благо государства.

Но нельзя скрывать от себя, что нынешнее положение не может про­должаться навсегда. [Это] я не могу не отнести больше всего к двум причинам: во-первых, к собственной неосторожности поме­щиков, которые дают своим крепостным несвойственное состоя­нию последних высшее воспитание, а через то, развивая в них но­вый круг понятий, делают их положение еще более тягостным; во-вторых, к тому, что некоторые помещики употребляют свою власть во зло, а дворянские предводители к пресечению таких зло­употреблений не находят средств в законе, ничем почти не огра­ничивающем помещичьей власти... Не должно давать вольности, но должно проложить дорогу к переходному состоянию... Я считаю это священною моей обязанностью и обязанностью тех, кто бу­дет после меня».ы Вот что на самом деле завещал наследнику Николай. Не отменить крепостное право, но всего лишь «проложить дорогу к переходному состоянию». Что именно имел он в виду под этим переходным состо­янием, очевидно из указа об «обязанных крестьянах», который и был издан 6 апреля 1842 года. Указ лишь повторял александров­ский закон 1803-го о вольных хлебопашцах, разрешая помещикам отпускать крестьян на волю. Но с одной существенной поправкой,

44 /И.О. Гершензон. Цит. соч., с. 59-60.

которая портила все дело: землю в собственность крестьяне не по­лучали. Так Николай 30 марта и сказал:

«проект устраняет, однако же, вредное начало того [александровско­го] закона — отчуждение от помещиков поземельной собственности, которую, напротив, желательно видеть навсегда неприкосновенною в руках дворянства». Ибо «земля есть собственность не крестьян, а помещиков».

Но самое главное, указ ни в малейшей степени не обязывал поме­щиков отпускать крестьян на волю, пусть даже без земли. Он лишь предоставлял

«всякому возможность следовать своему сердечному влечению»45 Даже Линкольн вынужден был признать, что баланса не получи­лось. «Едва ли можно это назвать мерой, — писал он, — способной „проложить дорогу к переходному состоянию"».46

Глава четвертая

«Процесс против рабства» ДД И Р О Н О В ПрОТИВ

Ключевского Совершенно оче­видно здесь, что Николай капитулировал. Толь­ко за восемь лет до этого фиаско он так искренне, чтобы не сказать трогательно, жаловался Киселеву на сопротивление своих минист­ров и семьи, утверждая, что никогда не сложит оружия. И вот он признал своё поражение. Точно так же, как за полвека до него Алек­сандр. Разница, однако, в том, что для Александра было это помимо всего прочего поражением политическим и нравственным, тогда как для Николая здесь был просто тактический выбор. Он, конечно, страшился пугачевщины. Только еще больше боялся он Собакеви- чей и Скалозубов, напугавших в своё время его старшего брата и оказавшихся после 1825 года правящей кастой империи.

Василий Осипович Ключевский тонко почувствовал разницу.

«Этим [николаевским] правителям, — писал он, — доступна была не политическая или нравственная, а только узкая полицейская точка зрения на крепостное право; оно не смущало их своим противоречи-

Тамже. (Выделено мною. — АЯ.) Bruce Lincoln. Op. cit., p. 188.

ем самой основе государства... не возмущало как нравственная не­справедливость, а только пугало их как постоянная угроза государ­ственному порядку и спокойствию». По поводу же завещания Николая

«проложить дорогу к переходному состоянию» заметил Ключевский, что «таким гомеопатическим лечением зла, по всему вероятию, дове­ли бы пациента до движения, перед которым пугачевщина показалась бы мелкой ссорой крестьянских ребят с барчуками»?7 Эти замечания представляются мне, между прочим, исчерпываю­щим ответом и на утверждение Б.Н. Миронова, что даже в ситуации, когда, по словам Ключевского, «крепостная масса представляла из себя взрывчатое вещество, готовое воспламениться от всякой слу­чайной искры»,48 крепостничество всё еще не стало социальным анахронизмом. Но чтобы избежать возражения, что Ключевский (как и вся дореволюционная либеральная историография) просто шел на поводу у классиков русской литературы «в их борьбе за власть с самодержавием»49 сошлюсь на историка американского.

Вот свидетельство того же Брюса Линкольна, вовсе, как мы знаем, не заинтересованного в сгущении красок и тем более в том, чтобы оп­ровергнуть взгляд генерала А.Е. Зиммермана, своего главного, наряду с баронессой Фредерике, свидетеля, что «всё было спокойно и нор­мально и никакие диссонансы не нарушали общую гармонию».50 Уже через несколько страниц, однако, честному историку приходится тем не менее признать, что «диссонансы» были и они очень даже «общую гармонию» нарушали. Потому хотя бы, что «какими бы цифрами мы ни пользовались, невозможно усомниться: число крестьянских мятежей увеличивалось во второй четверти XIX столетия. Наиболее достовер­ная, вероятно, оценка свидетельствует, что, если между 1826-м и 1834 годами было 148 крестьянских мятежей, а в следующем десятилетии число их выросло до 216, то между 1845-м и 1854-м их было уже 348».51

5.0. Ключевский. Цит. соч.,т. 5, с. 374-375-

Там же, с. 382.

8.N. Mironov. A Social History of Imperial Russia, Westview Press, 2000, vol.i, p. XVII.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.

Ibid., p. 188.

И речь тут шла о серьезных вещах, о настоящих восстаниях, для подавления которых приходилось вызывать армейские команды, порою и с артиллерией. А уж о рутинных случаях, когда мужики без шума убивали барина, и говорить нечего. В среднем за николаевское царствование 13 крепостников ежегодно кончали жизнь таким обра­зом. Это к вопросу о «гармонии» николаевской эпохи и о том, было ли при нем крепостничество социальным анахронизмом. Право, не­ловко выглядит в свете всех этих цифр совпадение во взглядах нико­лаевского генерала и отечественного «восстановителя баланса».

Глава четвертая

«Процесс против рабства» Q ДД

6 декабря Но все-таки капитуляция Николая в главном вопросе его внутренней политики требует объяснения. И без более или менее подробного анализа работы секретных комитетов, учрежденных им для реше­ния вопроса, понять его капитуляцию, пожалуй, невозможно. Было бы, однако, недобросовестно не упомянуть прежде, чем приступим мы к этому анализу, что тот же Б.Н. Миронов решительно отрицает сам факт капитуляции Николая. Аргументов у него три.

Первый, впрочем, выглядит очень странно: «Позитивные ре­зультаты николаевского царствования свидетельствуют о том, что „скорбный труд" декабристов не пропал».52 Получается вроде бы, что автор одинаково сочувствует и декабристам, и их палачу. Как мы, однако, скоро увидим, впечатление это поверхностное: палачу историк сочувствует гораздо больше. Второй аргумент состоит в том, что именно при Николае «сословная монархия трансформирова­лась в бюрократическую монархию».53 Другими словами, произошло «освобождение императора от дворянской опеки и зависимости»54 Этот аргумент тотчас делает непонятным, перед кем же все-таки капитулировал Николай: перед Собакевичами, от опеки которых он, согласно Миронову, уже «освободился», или перед подчинен-

Б.Н. Миронов. Цит. С0Ч..Т.2, с. 217.

Там же, с. 148.

Там же.

Комитет 207 6 декабря

ными ему бюрократами, которых он сам мог «освободить» одним росчерком пера. Третий аргумент и вовсе умопомрачительный. Ми­ронов тратит много сил (и страниц), чтобы доказать, что виновато в крепостном праве не столько русское самодержавие, сколько (чи­татель не поверит!) само русское крестьянство.

На первые два аргумента, впрочем, можно без труда ответить по ходу дела. Конечно, тема секретных николаевских комитетов сложная и полна утомительных подробностей, повторявшихся к то­му же из комитета в комитет. Остановлюсь поэтому лишь на двух эпизодах, вполне, впрочем, внятно объясняющих, и почему пропал- таки даром при Николае «скорбный труд» декабристов, и почему самодержец не только не освободился от дворянской опеки и зави­симости, но именно из страха перед дворянством и проиграл свой «процесс против рабства».

Первый и самый продолжительный из всех секретных комите­тов открылся 6 декабря 1826 года. Ему и дан был в наставление де­кабристский свод, запечатлевший, если можно так выразиться, про­грамму-минимум реформаторов. Надо ли, впрочем, говорить, что Миронов никакими реформаторами декабристов не считает? Более того, уверен, что в случае их победы «власть перешла бы в руки дво­рянской аристократии», даже «олигархии».55

Так или иначе, с самого начала работы комитета стало ясно, что ни о какой декабристской программе-минимум речи в нем не бу­дет. Сходу было заявлено, что целью трудов своих комитет ставит «не полное изменение существующего порядка управления, но его усовершенствование посредством некоторых частных перемен и дополнений».56 Ни в чем не проявилось это «усовершенствова­ние» ярче, чем в вопросе о крепостном праве. Докладчиком был Сперанский и из его доклада явствовали две вещи.

Во-первых, что искомое усовершенствование будет достигнуто, если удастся восстановить в России «истинное крепостное право», т.е. ситуацию, когда нельзя продавать крестьян без земли и землю без живущих на ней крестьян. Во-вторых, что достигнуто это может

Там же, сс. 218, 217.

ИР, вып. з, с. 176.

быть лишь одним способом: улучшением быта казенных, т.е. при­надлежащих не помещикам, а казне, крепостных — с тем, чтобы это улучшение послужило хорошим примером и для помещиков.

Само собою разумеется, что комитет горячо одобрил мысль Сперанского, дававшую ему возможность попросту ничего по пово­ду крестьянского рабства не делать, по сути подменив вопрос о по­мещичьих крестьянах вопросом о крестьянах казенных. Конечно, и утех жизнь была не сахар, они полностью зависели от произвола коррумпированной местной полиции, которая тоже над ними «не- истовствала». Но все-таки «продавать в розницу семьи, похищать невинность и развращать крестьянских жен» на казенных землях было не принято.

А.А. Кизеветтер заметил, что «постановка, приданная этому во­просу в комитете 6 декабря, оказала решающее влияние на все дальнейшее его движение в течение этого царствования».57 Суть этой «постановки», как видим, была такая. Помещиков в их вла­дельческих правах не трогать, ни в чем не стеснять, не создавать даже впечатления, что правительство намерено их в чем бы то ни было стеснить. Причинутакого скандального бесплодия комитета 6 декабря указывает нам все тот же честный Линкольн. «Ясно, — пи­шет он, — что поскольку самые источники существования сановни­ков, назначенных Николаем в этот комитет, были прямо связаны с крепостнической экономикой, сама мысль о её отмене была от­вергнута»58

Были эти сановники бюрократами? Без сомнения. Но можно ли себе представить, чтобы в качестве зависимых от власти чи­новников, осмелились они так откровенно, чтобы не сказать из­девательски, нарушить прямое указание императора заняться судьбою именно помещичьих крестьян? Очевидно же, что могли они себе позволить такой афронт, лишь осознавая себя предста­вителями могущественного сословия, от которого зависел сам император и против воли которого он пойти не посмеет. Я не го­ворю уже, что и сами члены комитета, как слышали мы от Лин­кольна, были помещиками-крепостниками и попросту защищали

Там же, с. 188.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 188.

«процесса против рабства»

свои сословные интересы. Вот вам и «трансформация в бюрокра­тическую монархию».

Глава четвертая

«Процесс против рабства» КруШвНИв «ПрОЦеССЭ

против рабства » Еще более

ярко продемонстрировал полную зависи­мость императора от своего дворянства третий секретный комитет 1839 года, где докладчиком по крестьянскому вопросу был П.Д. Ки­селев. Перед ним стояла поистине головоломная задача. Хотя бы потому, что предыдущий секретный комитет 1835 года высказался в том смысле, что окончательным решением крестьянского вопроса было бы именно безземельное освобождение крестьян. Эту идею Киселеву предстояло раз и навсегда похоронить. С другой стороны, он, конечно, понимал с кем имеет дело. Ни большинство комитета, ни император отдать крестьянам помещичью землю не согласились бы ни при каких обстоятельствах. Поэтому смысл его проекта состо­ял в том, чтобы дать крестьянам землю, не отнимая её у помещиков.

Безземельное освобождение крестьян неприемлемо потому, — рассуждал Киселев, — что породит сельский пролетариат и с ним ре­волюцию. Но неприемлемо и отнять у помещиков часть земли в пользу крестьян. Прежде всего потому, что это «поколебало бы священный институт частной собственности и ослабило дворянство, важнейшую нравственную силу государства». (Киселев, как видим, умел и поль­стить, когда нужно было). Неприемлемо также и потому, что крестья­нин-собственник мог бы претендовать на участие в управлении госу­дарством и таким образом «силою необузданного большинства нис­проверг бы равновесие в частях государственного организма».59 А поскольку неприемлемо ни то, ни другое, нужно выбрать средний путь. Рассуждение, согласитесь, достойное раннего Сперанского.

Средний путь Киселева состоял в следующем: а) крестьянину предоставляется личная свобода; б) земля остается в собственнос­ти дворянства; в) помещики обязуются законом выделить в пользо­вание крестьянам часть своей земли, за которую крестьяне обяза-

59 ИР, вып. з. с. 215.

ны платить; г) крестьянин не может бросить свой надел, но и поме­щик не может согнать его с земли.

Как видим, проект был составлен хитро. В итоге крестьянин ста­новился свободным, хотя и «обязанным», но обязательства налага­лись и на «важнейшую нравственную силу государства». И именно для того, чтобы «нравственная сила» знала свое место и не смела под каким-нибудь предлогом уклониться от своих обязательств, Ки­селев и предложил, по словам В.О. Ключевского, «обязательный за­кон и земельный надел крестьян с определением повинностей по правилам, установленным законодательным путем, а не по добро­вольному соглашению помещика с крестьянами».60Само собою разумеется, что важнее всего для Киселева была крестьянская свобода, пусть и купленная единственно возможной в той ситуации ценою прикрепления к земле. Комитет, однако, ус­лышал в его проекте нечто совсем другое: государство со своей бю­рократией намеревалось обязать не одних крестьян, но и помещи­ков. Иначе говоря, увидел в нем комитет покушение на свои сослов­ные привилегии. И, естественно, взбунтовался. Правительственная бюрократия не смеет обязывать дворянство к чему бы то ни было — таков был смысл этого бунта.Но и Киселев не вчера на свет родился. Прежде, чем предста­вить свой проект комитету, он представил его императору и заранее заручился высочайшей поддержкой. То был, казалось, первый — и последний — случай, когда Николай решился пойти против своего дворянства. Киселев был окрылен: опираясь на волю самодержца, он был уверен в победе.

Никто не знает, что произошло между свиданием императора с Киселевым и моментом, когда барон Корф, занявший в 1834 году пост, который занимал при Александре Сперанский, и возглавив­ший оппозицию Киселеву в комитете, вдруг объявил, что государь на самом деле не имеет ни малейшего намерения принуждать своё дворянство к принятию предложенного проекта. Что бы ни произо­шло, однако, понятно, что Николай в последнюю минуту сдался. Дворянство снова победило. Новый проект закона об «обязанных крестьянах» поручено было писать Корфу.

60 В.О. Ключевский. Цит. соч., т. 5, с. 376.

Чтобы дать читателю представление о том, что за человек был Мо­дест Андреевич Корф, которого Николай предпочел Киселеву, нет да­же нужды подробно цитировать убийственный отзыв Герцена о его книге «Восшествие на престол императора Николая /», достаточно одной фразы: «выражение изумительной бездарности и отвратитель­ного раболепия».61 Впрочем, довольно было бы и одного эпизода из истории секретных комитетов, причем, что особенно важно, расска­занного без малейшего стеснения самим Корфом. Вот его рассказ.

После одного из заседаний кто-то из членов комитета пожало­вался ему: «В том-то и беда наша, что коснуться одной части [кресть­янского вопроса] считают невозможным, не потрясая целого, а кос­нуться целого отказываются, поскольку, дескать, опасно тронуть 25 миллионов народу. Как же из этого выйти?» Вот что ответил Корф: «Очень просто — не трогать ни части, ни целого; так мы, может быть, долее проживем».62

Вот такому человеку поручил в конечном счете Николай довес­ти до ума свой «процесс против рабства». Понятно, что должно бы­ло из этого получиться: именно то, чего опасался Киселев. Осу­ществление закона об «обязанных крестьянах» поручено было ис­ключительно доброй воле крепостников. Кто-то из членов комитета заметил государю, что едва ли станут помещики по своей воле за­ключать с крестьянами договоры и что без обязательного для них закона всё дело, пожалуй, опять окажется фикцией. Николай отве­тил — и ответ его соперничает в анналах русской истории разве что с репликой^Корфа:

«Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никог­да не решусь, как не решусь и приказать помещикам заключать дого­воры с крестьянами».63 Зависимость Николая от дворянства была в этом эпизоде проде­монстрирована с потрясающей откровенностью. А если у кого-ни­будь еще оставались по этому поводу сомнения, то спустя пять лет, когда император принимал депутацию смоленского дворянства, они

«14 декабря 1825 года и его истолкователи (Герцен и Огарев против барона Корфа)», М„ 1994, с. 159.

ИР, вып. з, с. 175.

B.O. Ключевский. Цит. соч., т. 5, с. 377.

развеялись окончательно. Речь самодержца на этом приеме «при желании быть любезным, — говорит Ключевский, — вышла льсти­вой».64 Вот что, между прочим, сказал государь своим дворянам:

«Земля, заслуженная нами, дворянами, или предками нашими, есть на­ша, дворянская, заметьте, что говорю я с вами как первый дворянин в государстве».65

После чего попросил государь смоленских коллег уважить все-таки его указ об «обязанных крестьянах».

Не помогла, однако, и лесть. Губернский предводитель, князь Друцкой-Соколинский ответил императору от имени депутации, что вся его затея с «обязанными крестьянами» противозаконна. И что вообще крестьянская свобода, если бы она, к несчастью, состоялась, привести может лишь к одному: «стремление к свободе разольется и в России, как это было на Западе таким разрушительным потоком, который со­крушит её гражданское и государственное благоустройство».66 Вот саркастический комментарий Ключевского:

«Такой ответ на доверчивый призыв императора был очень похож на насмешку... Едва ли какой конституционный монарх с таким молчали­вым терпением выслушивал от своего подданного урок и такой вздорный урок, как это сделал самодержавнейший из самодержцев»67 Зря, впрочем, волновалось дворянское общество. Как и предвидел Киселев, ничего из императорского указа не вышло. При Александ­ре, по крайней мере, высшая администрация всячески содейство­вала помещикам, пожелавшим освободить своих крепостных, со­гласно закону о «вольных хлебопашцах». И несколько сот тысяч крестьян действительно тогда освободились. При Николае админис­трация отчаянно сопротивлялась реализации императорского ука­за. Когда князь Воронцов решил «по сердечному влечению» пере­вести крепостных во всех своих многочисленных имениях на поло­жение «обязанных», сопротивление сверху было таким упорным, что, несмотря на деятельную поддержку Киселева, князь смог уст­роить по новому закону лишь одну из своих деревень,

Там же, с. 379.

Там же. (Выделено мною. — АЯ.)

Там же, с. 380.

Там же.

Глава четвертая «Процесс против рабства» Похвальное слово! 213

коррупции


И тем не менее Миронов совершенно уверен, что «прагматич­ный и консервативный Николай I сделал в конечном счете для об­щества больше, чем его брат — возвышенный, либеральный и мис­тически настроенный Александр I».68 И аргументация его уже знако­ма читателю: «За 1826—55 гг. было принято 30 007 законодательных актов о всех категориях крестьян, в том числе 367 о помещичьих крестьянах — это почти в 3 раза больше, чем в предшествующее царствование».69 Увы, и здесь для Миронова официальная отчет­ность важнее реальности.

Похвальное слово

КОРРУПЦИИ Тут бы самое время и пе­рейти к заключительному аргументу Мироно­ва, к его, если можно так выразиться, обвинительному акту про­тив русского крестьянства. Но прежде придется нам разобраться с еще одним сюжетом, который слишком важен, чтобы его игно­рировать.

Пора уже, кажется, обобщить, кого в русской истории не любит наш «восстановитель баланса» и кого любит. Не любит он декабрис­тов, диссидентов, Александра I, крестьян, классиков русской лите­ратуры и примкнувшую к ним либеральную историографию. А лю­бит прагматичного Николая, Официальную Народность, консерва­тивных нацибналистов и бюрократические отчеты. Чего мы, однако, еще не знаем, зто что любовь его к русской бюрократии простира­ется и до оправдания чудовищной коррупции, достигшей в царство­вание прагматичного Николая своего апогея.

Читатель, надеюсь, помнит, как честил Миронов литературных классиков за то, что они, по его мнению, «намеренно преувеличи­вали недостатки русской бюрократии», поскольку это был «способ борьбы образованного общества с самодержавием, которая актив­но началась при Николае I».70

Б.Н. Миронов. Цит. СОЧ.,Т. 2, с. 217.

Там же.

Глава четвертая «Процесс против рабства»

Там же, с. 173.

Сам он, в противоположность классикам, полагает, что «хотя русский чиновник не вполне соответствовал идеальному типу чи­новника, который подчиняется только законам и действует невзи­рая на лица... русская бюрократия развивалась именно как право­мерная».71 Надо полагать, обозначает он этим странным термином нечто близкое к праву. Так он сам, впрочем, и говорит: «Первый тип правового государства назовем правомерным».72 Другими слова­ми, николаевская бюрократия, на которую из откровенно корыст­ных, как полагает Миронов, побуждений, ополчились классики рус­ской литературы, была, оказывается, элементом правового госу­дарства, пусть и «первого типа»,И вдруг, словно бы в опровержение собственного тезиса, посвя­щает он целую подглавку взяткам. Зачем, спрашивается, ему это по­надобилось? Причем, подходит он к делу очень серьезно, начиная с определения: «Взятка отражала традиционный, патриархальный характер государственной власти, пережитки которого в народной среде сохранялись до начала XX века».73 Что «отражала» взятка в XX и в XXI веке, автор, впрочем, не объясняет: не его епархия.И примеры коррупции приводит Миронов в высшей степени вы­разительные. «В.В. Барви (Н. Флеровский) утверждал, что прави­тельство намеренно смотрело на взятки сквозь пальцы, чтобы иметь в руках... систему контроля за работой бюрократического ап­парата: давая чиновникам содержание, недостаточное для сущест­вования, оно вынуждало к взяточничеству, что делало их заложни­ками в руках начальства».74 Это в правовом-то, виноват, «правомер­ном» государстве.Другой пример еще ярче. «На существование своеобразной круговой поруки между чиновниками-взяточниками указывает и М.А. Дмитриев:

„Мало-помалу усовершенствовались взятки в царствование Николая Павловича. Жандармы хватились за ум и рассудили, что чем губить людей, не лучше ли с ними делиться. Судьи и прочие, иже во власти

Там же, с. 149. там же, с. 114. Там же. с. 167. Там же, с. 165.

суть, сделались откровеннее и уделяли некоторый барыш тем, кото­рые были приставлены следить за ними; те посылали дань выше, и таким образом все обходилось благополучно"».75 Не надо искать здесь скрытого сарказма, все эти примеры приводит Миронов, как говорится, на голубом глазу, пытаясь защитить рус­скую бюрократию от несправедливых, как он полагает, «преувели­чений» литературных классиков. Именно поэтому грех было бы опу­стить еще один приведенный им пример, который настолько напо­минает проделки чиновников из «Губернских очерков» Щедрина, что различить их крайне затруднительно.

Речь о судебном чиновнике, который «брал по равной сумме у обоих соперников, и обе в запечатанных конвертах, и говорил каж­дому, разумеется, особо и наедине, что в случае неудачи он пакет воз­вратит в целости. При слушании дела он сидел сложа руки. Дело на ка­кую-нибудь сторону, наконец, решалось. Проигравший процесс при­ходил к нему с упреками; а он уверял, что хлопотал за него, да сила не взяла, и, как честный человек, возвращает его пакете деньгами».76

Журнал «Русская старина» был в 1880-90-е полон таких — и почище — историй. Приведу лишь одну — о знаменитом в никола­евские времена пензенском губернаторе Панчулидзеве.

«Приезжает в Пензу инкогнито сенатор с ревизией. Нанял извозчика и велел везти себя на набережную. И тут между ними произошел за­мечательный диалог.

— На какую набережную?

—Да ^азвеувас их много? Одна ведь только, туда и вези.

—Да никакой нету у нас набережной. Оказалось, что на бумаге строилась она уже два года и десятки ты­сяч рублей были на неё истрачены, и все, естественно, оказолись в кармане у Панчулидзева»?7 Ну, что тут, спрашивается, нужно было литераторам «намеренно преувеличивать», если реальность была красочней любой выдум­ки? Миронов, однако, не желает дать русскую бюрократию в обиду. «Напрашивается, — пишет он, — парадоксальный вывод: взятка вы-

Там же. Там же, с. 115.

«Русская старина», 1880, июнь, с. 42.

подняла полезную социальную функцию — помогала чиновникам, которые в массе были небогатыми людьми, справиться с матери­альными трудностями и заставляла их хорошо работать, чтобы уго­дить начальству и обществу».78 Вот зачем, оказывается, понадоби­лась ему подглавка о взятках. Чтобы подчеркнуть: до такой степени все «нормально» было в николаевской империи, что даже и взятки были там «органичны и необходимы».

С другой стороны, однако, если Панчулидзев со своей фиктив­ной набережной выполнял в этой империи полезную социальную функцию, то зачем, скажите, обижать Гоголя с его городничим?

Так или иначе теперь, наконец, становится понятно, почему так агрессивно напал Миронов на русских писателей николаев­ской эпохи. Просто он государственник. И любая критика само­державного государства, пусть даже критика его развращенной бюрократии, представляется ему, употребляя его собственное выражение, неправомерной. Отсюда анекдотическое оправда­ние коррупции. Отсюда же, как мы сейчас увидим, и оправдание крепостного права.

Глава четвертая

«Процесс против рабства» В И Н О В ЗТ

в крестьянском

рабстве? Я думаю, читатель теперь со­гласится, что прежде, чем приступить к такому поистине фундаментальному вопросу, уместно было сначала взгля­нуть на отношение Миронова к николаевской бюрократии. Хотя бы потому, что оно дает нам ключ к пониманию его принципиальной позиции. Теперь понятно, что самодержавное государство и связан­ные с ним традиционные институты не станет он винить вообще ни в чем. Напротив, как верный учениктак называемой государствен­ной школы, некогда господствовавшей в русской историографии, но лет сто назад уже благополучно почившей в бозе, скажет он, что

«простой русский человек — крестьянин или горожанин — нуждался в надзоре, что он был склонен к спонтанности из-за недостатка са-

78 Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 165-166.

моконтроля и дисциплины, что у него недоставало индивидуализма и рациональности в поведении»!9 Учителя его говорили и похлеще. Вот что думал о русском крестья­нине основоположник государственной школы К.Д. Кавелин: «На­родные массы у нас не сформировались еще... Это какая-то этно­графическая протоплазма, калужское тесто».80 Другой корифей той же школы С.М. Соловьев называл русское крестьянство «жидким элементом», а самый выдающийся её теоретик Б.Н. Чичерин утвер­ждал, что в России не народ создал государство, а государство со­здало народ: «Государство есть высшая форма общежития... В нем неопределенная народность, которая выражается преимуществен­но в единстве языка, собирается в единое тело, получает единое оте­чество, становится народом».81

Еще Герцен в «Колоколе» точно подметил определяющую черту государственной школы, которую пытается воскресить в сегодняш­ней российской историографии Миронов. Вот знаменитые слова Герцена: «Они изображают русский народ скотом, а правительство умницей». Миронов, разумеется, таких выражений не употребляет, но суть учения основоположников воспроизводит прилежно: «Кре­постничество являлось реакцией на экономическую отсталость, по- своему рациональным ответом России на вызов среды и трудных обстоятельств, в которых проходила жизнь народа».82

Здесь порабощение крестьянства (и общества) оказывается уже не только единственно возможным и не только «органичес­ким и необходимым», но даже, как видим, «рациональным» отве­том на вызов, который бросила России некая уникальная, только ей свойственная «среда». Нет смысла входить в подробное обсуж­дение этого давно уже архаического постулата. Зададим лишь два вопроса, на которые у государственной школы никогда, и в осо­бенности после замечательных открытий советских историков-ше­стидесятников (я подробно описал их в первой книге трилогии), не было ответов.

Там же, т» i, с. 413.

«Вестник Европы», 1886, №ю, с. 746.

Б. H. Чичерин. Опыты по истории русского права, М., 1858, с. 369 (выделено мною. — АЯ.).

Б.Н. Миронов. Цит. соч.,т. 1. с. 413.

В одной фразе суть этих открытий в том, что в первоначальном, до- самодержавном и докрепостническом, периоде своей истории между 1480-м и 1560 годами Россия отнюдь не была экономически отсталой страной. Во всяком случае нисколько не отставала она от ближайших своих северо-европейских соседей (Швеции, Дании и входивших тог­да в их состав Норвегии и Финляндии). А поскольку была тогдашняя Россия тоже по преимуществу северной страной, «вызов среды», на который ей приходилось отвечать, ровно ничем не отличался отто­го, на какой пришлось отвечать, допустим, Норвегии или Швеции.

Но если и экономические, и природные условия во всех этих странах совпадали и ничего, следовательно, не было уникального в российском «вызове», то почему, спрашивается, порабощение со­отечественников выдается за единственно возможный ответ на не­го? И тем более за ответ «рациональный»? Напротив, самым разум­ным представляется как раз ответ северных соседей, не только избе­жавших обязательной службы дворян, но и сохранивших мощный массив свободного крестьянства. И порабощение собственного на­рода выглядит на этом фоне как раз полностью иррациональным, самым зверским и бездарным из всех возможных ответов, не так ли?

Но одним этим убийственным для государственной школы во­просом дело ведь не ограничивается. Ибо из него естественно выте­кает второй, еще более жестокий. Чего, спрашивается, не произо­шло у соседей во второй половине XVI века, что дало им возмож­ность избежать российского «иррационального ответа» на вызов географической среды? Едва зададим мы этот вопрос, как ответ на него становится очевидным. У соседей не было самодержавной ре­волюции и всего, что с нею связано. Ни четвертьвековой Ливонской войны, дотла разорившей российскую экономику. Ни могуществен­ной церкви, которая в попытке спасти свои колоссальные монас­тырские владения направила свирепую алчность помещиков на экспроприацию крестьянских земель. Ни тотального террора оп­ричнины, повлекшего за собою десятилетия великой Смуты.

Короче говоря, не «экономическая отсталость» и не «вызов среды», на которые ссылается Миронов, но установление в России режима самодержавия сделало неизбежным роковой крепостни­ческий выбор истории-странницы на том, решающем историчес­ком перекрестке.

Глава четвертая «Процесс против рабства» Личный вклад 219

Миронова


А то, что русский народ представлял собою, в отличие от сосе­дей, «этнографическую протоплазму», «жидкий элемент» или «ка­лужское тесто», так же, как то, что «простой русский человек нужда­ется в надзоре» вследствие загадочного отсутствия у него «самокон­троля и дисциплины», все это придумано было задним числом. Придумано, чтобы оправдать основной постулат государственной школы, который, как мы уже слышали от Герцена, состоит в том, что «русский народ скот, а правительство умница».


Глава четвертая «Процесс против рабства»

Личный вклад

Миронова Будем,однако,справед­

ливы. Современный «восстановитель балан­са» не просто заимствовал у основоположников государственной школы их генеральную схему русской истории, он внес в неё и соб­ственный, вполне оригинальный вклад. Заключается его вклад в ут­верждении о безнадежной экономической неэффективности русского крестьянина. Ну, плохой он работник — и всё. У него «потребитель­ский менталитет». Он работает «ровно столько, чтобы удовлетво­рить свои минимальные потребности».83 Более того,

«Всестороннее закрепощение производителя (всё жирным шрифтом) — это оборотная сторона и следствие потребительского менталите­та крестьянства».84 И постольку для достижения экономических результатов требова­лось внеэкономическое принуждение, другими словами, наси­лие, рабство.85

Масса цифр и фактов приводится в подтверждение этого теоре­тического обоснования необходимости крепостничества в России. Вотхоть несколько из них. «Во второй половине XIII — первой поло­вине XIV в. английские фермеры собирали по... 614 кг с гектара. Русские крестьяне через 500 лет, в 1860-е по 466 кг с гектара, т.е. на 32 % меньше. К середине XIX в., до промышленной революции

Там же, с. 401.

Там же.

Там же.

в сельском хозяйстве, на основе ручного труда английские ферме­ры подняли урожайность пшеницы до 1773 кг с гектара... Россия не достигла английского уровня начала XIX в. даже через два века: в 1986-1990 гг. урожайность зерновых, если верить советской ста­тистике, составила 1590 кг с гектара».86

Дело положительно выглядит так, словно Б.Н. Миронов «ведёт процесс» против русского крестьянства, говоря языком императора Николая. Мысль, что сравнивает он производительность труда сво­бодных фермеров с производительностью закрепощенных крестьян, даже не приходит ему в голову. Только вот как же быть с замечатель­ным экономическим подъемом в сельском хозяйстве России в пер­вой, докрепостнической половине XVI века, подъёма, тщательно до­кументированного теми же советскими историками-шестидесятника­ми? Как быть с резким подъемом сельского хозяйства в НЭПовской России, с тем самым, что потребовал террористического раскулачи­вания крестьянства? Как, наконец, быть с наблюдениями некоторых помещиков и публицистов, цитируемых самим Мироновым?Вот помещик А.И. Жуков: «За деньги русский мужик готов пере­хитрить англичанина, а на барщине тот же человек делается непово­ротливым медведем».87 Вот другой помещик — и известный славяно­фил — А.И. Кошелев: «Взглянем на барщинскую работу. Придет кре­стьянин сколь возможно позже, осматривается и оглядывается сколь возможно чаще и дольше, а работает сколь возможно меньше — ему не дело делать, а день убить. Господские работы... приводят усердно­го надсмотрщика или в отчаяние или в ярость».88 (Мой собственный опыт свидетельствует: перед нами точное описание колхозной рабо­ты в середине XX века).

Вот, наконец, наблюдение Глеба Успенского за бывшим барщин­ным селом, которое он для большей ясности так и называет Бар­ским, в 1870-е, т.е. после отмены крепостного права: «лучше всех живет и умнее всех крестьянин деревни Барской. Он есть истинный современный крестьянин... Он платит большие подати и бьется круг­лый год исключительно над земледельческой работой... В Барском

Там же, с. 400.

Там же, с. 408.

Там же, с. 407-408.

Глава четвертая «Процесс против рабства» Сравнивая

самодержцев

не редкость встретить умницу, человека твердого, железного харак­тера... До последнего времени они не заводили кабака... работа у них на первом плане и действительно кипит в руках. Работают все отлично... Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестья­нин — неустанный, неусыпный работник, „биться на работе" — вот цель его жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь».89

И куда, спрашивается, девался «неповоротливый медведь», приводивший надсмотрщиков «или в отчаяние или в ярость»? Ко­нечно, уУспенского своя теория. Он был уверен, что «истинный со­временный крестьянин» — умница и труженик — обитал исключи­тельно в деревнях, прошедших в крепостном праве барщинную вы­учку и, стало быть, по его мнению, в «громадном большинстве русских деревень». Миронов его поправляет. Исходя из этого кри­терия, говорит он, «лишь каждый пятый крестьянин мог соответ­ствовать идеальному типу мужика-труженика».90 Но ведь неверным мог быть и сам критерий Успенского.

Так что неважно, кто из них прав. Допустим, что истина где-то по­середине и «неустанный, неусыпный работник» Успенского обитал лишь в половине русских деревень. Как бы то ни было, разве не озна­чает это, что существенная часть русского крестьянства даже после трех столетий крепостничества не нуждалась в надзоре по причине отсутствия «самоконтроля и дисциплины» и вовсе не была тем «ка­лужским тестом», которое подозревали в нём основоположники госу­дарственной школы? По-настоящему сломало хребет российскому крестьянству лишь второе, сталинское издание крепостного права в XX веке. Это обстоятельство, однако, Миронова не заинтересовало.

Глава четвертая

«Процесс против рабства» Ј р Q g |-| g g^j

самодержцев Пора, однако, под­вести черту под нашим обзором внутренней политики России в николаевскую эпоху. Наверное, не случайно, что как-то само собою перешел этот обэор в практически непрерывный

Там же, с. 398-399. Там же, с. 399.

спор с «восстановителями баланса». На самом деле легко было предвидеть, что именно здесь, на этом поле, их последний шанс дать бой общепринятой до 1980-х оценке этого царствования как исторического тупика. Тон задал еще Брюс Линкольн, предложив оценивать внутреннюю политику Николая прагматически, «по тому, чего она достигла или не достигла». Как видит читатель, я принял его условия. Б.Н. Миронов пошел еще дальше, заявив, что прагма­тичный и консервативный Николай сделал для России больше, чем романтический космополит Александр.

Вот и хорошо, давайте сравнивать. Единственная проблема здесь техническая: по какому критерию сравнивать. «Восстановите­ли баланса» за то, чтобы сравнивать частности. Например, по тому, сколько указов по крестьянскому вопросу издано было за оба цар­ствования. Или по тому, на какое из них оглядывались впослед­ствии с ностальгией некоторые генералы и придворные. Или, нако­нец, по тому, что при Александре не удалось, а при Николае удалось провести финансовую реформу (мы еще увидим, что это была за ре­форма). Мне кажется, что важнее все-таки суть дела. Тем более, что она бросается в глаза.

Всем, допустим, известно, что, одержав в первой четверти XIX века блестящую победу над Наполеоном и самой могущественной тогда в Европе армией, Россия доказала тем самым свою военную и экономическую конкурентоспособность с европейскими соседя­ми. Вторая, николаевская, четверть века завершилась постыдной капитуляцией в Крымской войне. И дело тут не только в том, что по­бедили в этой войне Россию генералы, которым, как до звезды не­бесной, было далеко до Наполеона, и войска, не выдерживавшие никакого сравнения с его армиями. И не только в том, что победи­тельница Наполеона, военная сверхдержава, бесцеремонно хозяй­ничавшая при Николае на континенте, оказалась вдруг в глухой изоляции и отвернулись от неё даже вчерашние друзья и союзники.

Как это могло случиться, нам еще предстоит обсудить в следую­щей главе. Сейчас для нас важнее другое. Перед всем светом обна­ружила в Крымской войне Россия, что за время николаевского цар­ствования она безнадежно отстала от своих европейских соседей, напрочь утратила конкурентоспособность — ив военном, и в эконо­мическом отношении. Именно это и заставило, как мы помним,

Сравнивая 223 самодержцев

А.В. Никитенко, человека глубоко преданного самодержавию, вы­нести тем не менее столь беспощадный приговор царствованию Ни­колая: «Главный недостаток этого царствования в том, что всё оно было ошибкой».91 Пророческим оказался так и не услышанный им­ператором вердикт генерал-адъютанта Кутузова, что «огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства».

Из верноподданных писателей поддержал генерала лишь М.Н. Погодин, да и то полтора десятилетия спустя, когда и сам уже открещивался от Официальной Народности, которую когда-то рья­но защищал. Зато теперь, в момент испытания, Погодин твердо сто­ял в одном лагере с Никитенко и Кутузовым. «Из-за миллионных сумм на армию, — писал он в 1854 году, — недостает ни на что средств». Ни на «умножение жалованья низшим чиновникам».92 Ни на «учреждение дорог и путей сообщения»93 Ни на «улучшение состояния духовного сословия»94 Ни особенно на «распростране­ние в народе образования»95

Между тем «отсутствие образования никогда не было столь ощу­тительно и вместе с тем чувствительно, как в наше время: наши пуш­ки не хватают так далеко, как иностранные, наши штуцера бьют на 200 шагов ближе французских... винтовых пароходов не бывало... медиков недостает везде... Над многими нашими генералами сме­ются сплошь иностранные газеты... Сердце обливается кровью, ког­да подумаешь, в каком глубоком, бесчувственном невежестве мы погрязаем»96

Здесь, однако, не только приговор царствованию «прагматич­ного и консервативного» Николая. Здесь и единственный критерий, по которому имеет смысл сравнивать двух самодержцев — послед­него «екатерининского» царя Александра и его затеявшего антиев­ропейскую революцию наследника, о котором идет у нас спор.

AS. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1965, т.1, с. 421.

М.П. Погодин. Цит. соч., с. 246.

Там же, с. 247.

Там же.

Там же, с. 248.

Там же.

Глава четвертая

«Процесс против рабава» « Д Q СТИЖ6 Н ИЯ

Николая»? Стоитли говорить, ЧТО

«восстановители баланса» категорически с этим не согласятся? Нет, не в том, конечно, смысле, что не видят разницы между победой над Наполеоном и капитуляцией в Крым­ской войне. И не в том, что конкурентоспособная в первой четвер­ти века «екатерининская» Россия безнадежно вдруг растеряла все свои преимущества после тридцати «московитских» лет при Николае. Как отрицать очевидное? Просто, полагают они, для «восстановления баланса» достаточно показать, что были и у Ни­колая достижения.

«Все-таки, — пишет, например, Линкольн, — у николаевской си­стемы, как сложилась она после революций 1830 года и до того, как почувствовала себя осажденной еще более сильными революцион­ными движениями середины и конца 1840-х, была и другая сторо­на... Мы не должны преуменьшать жестокость и террор, которым подвергались люди, как Герцен или Белинский, за свои диссидент­ские взгляды. Но для многих в России это было время, на которое они будут оглядываться с ностальгией, время, когда все было опре­деленно и жизнь была предсказуема».97

Я специально напоминаю читателю эту принципиальную пози­цию «восстановителей баланса», ибо после всего, что мы слышали о царствовании Николая, она вызывает особенно сильное недоуме­ние. Нет, не из-за Герцена или Белинского. Им и впрямь было при Николае плохо. Согласимся, однако, с Линкольном, что диссиден­тов этих было мало и самочувствие их потому не должно нас особен­но волновать (хотя именно на их статьях и выросло целое поколе­ние нонконформистской молодежи, которая еще заставит самодер­жавие себя уважать). Согласимся даже с Мироновым, что до начала XX века диссиденты представляли «большей частью самих себя, т.е. горстку людей, а не народ».98 Но я ведь не о них, я о верноподдан­ных, о таких, как А.В. Никитенко или М.П. Погодин.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.

Ь.Н. Миронов. Цит. соч.,т. 2, с. 179.

Как, спросим, сопрягается уверение Линкольна, что при Нико­лае «жизнь была предсказуема» с такой записью в дневнике Ники­тенко: «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»?99 Или с заме­чанием Погодина о том, что «во всяком незнакомом человеке пред­полагался шпион»?100 Сходятся ли тут концы с концами?Как бы то ни было, у Линкольна совершенно определенно полу­чается, что не только стабильность режима, достигнутая, как мы ви­дели, посредством полицейского террора, но даже и Официальная Народность, эта духовная жандармерия, явилась каким-то образом достижением николаевского царствования. В том, во всяком случае, смысле, что «большинству в России вовсе не нужно было её навязы­вать. Значительной части образованного общества такая концепция нравилась и не может быть никакого сомнения, что и русское кресть­янство, хотя и не удовлетворенное своей несчастной экономической долей, все-таки обожало самодержца и самодержавие».101А Миронов еще и поправляет Линкольна, указывая, что и кресть­янская доля была при Николае не такой уж несчастной. Крестьяне, говорит он, «не были столь бесправны ни юридически, ни фактичес­ки, как часто изображается в литературе. Хотя они и признавались до некоторой степени собственностью помещиков, это не привело к полной деперсонализации крестьян: они продолжали считаться податным состоянием, платили государственные налоги, несли обя­зательную воинскую повинность», даже «могли с согласия помещи­ка вступав в гражданские обязательства».102 Право, если верить Миронову, то не стоит и огорчаться, что провалился николаевский «процесс против рабства».

Что же касается доктрины Официальной Народности, то уж она- то представляется Миронову несомненным достижением Николая. Он, правда, не опровергает ни одного из обвинений, выдвинутых в её адрес Погодиным. Ни того, что она «преследовала ум, унижала дух и убивала слово», ни того, что «распространяла тьму и покрови-

99 ИР, вып. 6, с. 446.

М.П. Погодин. Цит. соч., с. 258.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 248.

Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 1, с. 376.

тельствовала невежеству». Зато, полагает он, эта доктрина «обобщи­ла практику эволюции российского государства в сторону правовой монархии и учла произошедшие изменения в государственности».103 С еще большим почтением, естественно, относится к Официаль­ной Народности А.Н. Боханов. С его точки зрения, смысл доктрины «состоял в том, чтобы противопоставить модным теориям о „равен­стве" и „свободе" особое понимание русской государственности, неповторимого духовного облика русской нации... Уваров лишь призывал русских людей не превращаться в „умственных рабов" иностранных учений».104

Глава четвертая «Процесс против рабства»

«НеДОСТрОЙКИ» Несложно пе­речислить, какие еще нововведения ставят в заслугу Николаю «восстановители баланса», кроме полицейской стабильности режима, сомнительной предсказуемости жизни и док­трины Официальной Народности, запрещавшей гражданам России иметь какие бы то ни было взгляды, кроме предписанных начальст­вом. Тем более, что за долгие три десятилетия нововведений этих было раз два и обчелся. Но поскольку уж они поднимаются на щит, рассмотрим их и мы. Вот они.

Кодификация законов, проведенная М.М. Сперанским. В 1833 году вышли в свет «Полное собрание законов» (35 тысяч 993 акта в 51 томе в 56 частях) и 15-томный «Свод законов Российской импе­рии». В них были собраны и систематизированы все постановления верховной власти, начиная с Уложения Алексея Михайловича (1649 г.), т.е. почти за два столетия. Собственно, по мысли Сперан­ского, вся эта огромная техническая работа была лишь подготови­тельной стадией для создания рабочего кодекса действующих зако­нов, которым могли бы пользоваться в повседневной деятельности суды империи. Увы, «принципиальный консерватизм верховной вла­сти, — говорит А.Е. Пресняков, — остановил все дело на Своде».105

Там же,т.2, с. 149.

А.Н. Боханов. История России: Х1Х-началоХХ в.,М., 1998, сс. 99, юо.

А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 47.

Другими словами, дальше исторического справочника дело не по­шло. Вот комментарий Кизеветтера: «Согласно первоначальной мысли Сперанского, Свод должен был послужить лишь подготови­тельной основой для составления Уложения, под которым Сперан­ский разумел совокупность действующих законов, исправленных и дополненных сообразно требованиям времени». Однако «мысль о составлении Уложения не была одобрена государем».106

Финансовая реформа, проведенная с 1839-го по 1843 год Е.Ф. Кан- криным. В наше время такую реформу назвали бы обыкновенной девальвацией. Были выпущены новые бумажные деньги и обещано, что отныне они будут свободно обмениваться на серебро (для чего в казне должен был храниться разменный фонд в размере i/б части выпущенных в обращение кредитных билетов). Вот комментарий Н.А. Рожкова: «Это означало ни что иное, как частичное банкрот­ство государства, [которое], в сущности, уплатило часть своих дол­гов, заключающуюся в ассигнациях, не полностью, а лишь в разме­ре 35 % от занятой суммы».107 Короче, публику ограбили. Но самое интересное во всей этой «реформе» была её недолговечность. Ибо очень скоро новые бумажные деньги опять оказались неразменны­ми. Их обесценение продолжалось, словно бы никакой реформы и не было. Послушать, однако, «восстановителей баланса», так и эта девальвация выглядит важнейшим достижением Николая, «впер­вые с 1769 года, когда Екатерина ввела бумажные деньги, стабили­зировавшим денежное обращение в России».108

Реформа казенного крестьянства, начатая в 1838 году П.Д. Ки­селевым. Казенные крестьяне составляли тогда до 45 % всего сель­ского населения страны и были на самом деле государственными крепостными. Идею административного упорядочения их жизни вы­двинул, как мы помним, Сперанский еще в секретном комитете 6 декабря 1826 года. Для комитета весь смысл реформы состоял втом, чтобы подменить ею болезненный для дворянства вопрос об освобождении помещичьих крестьян. Но для Киселева, проект ко­торого об «обязанных крестьянах» потерпел сокрушительное пора-

ИР, вып.з, с. 225.

Там же, с. 235 (выделено мною. — А.Я.). Bruce Lincoln. Op.cit., с. 185-186.

жение в третьем секретном комитете, вопрос, как всегда, стоял о крестьянской свободе, пусть лишь для половины крепостных.

С этой мыслью и приступил он в 1837 году к исполнению своей новой должности министра государственных имуществ. Без сомне­ния, ему удалось облегчить участь казенных крестьян и, что может быть еще важнее, он превратил своё министерство в некое лобби, отстаивавшее в центральной администрации интересы его беспри­зорных до этого подопечных. Однако, как и в случае с кодификаци­ей законов, работа его была остановлена на полпути, оказалась очередной николаевской «недостройкой». Его главное предложе­ние издать Жалованную грамоту для казенных крестьян наподобие екатерининской 1785 года, определявшей права дворянства и горо­жан как свободных людей, натолкнулась не непреодолимое сопро­тивление того же дворянства. Опасались впечатления, которое из­дание такой грамоты произведет на помещичьих крепостных. Нико­лай, разумеется, капитулировал и здесь. В результате казенные крестьяне так и оставались крепостными еще четверть века.

Пусть читатель сам теперь судит, действительно ли балансируют все эти «недостройки» ту жестокую, неприличную для великой на­ции и всепроникающую отсталость, тот исторический тупик, в кото­рый ввергло страну царствование Николая. Вспомним хоть эпита­фию этому царствованию, написанную М.П* Погодиным в 1855 году тотчас после смерти императора: «Мы представляем теперь труп, вспрыснутый мертвою водою».109

Глава четвертая «Процесс против рабства»

Золотой век

РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ Неследу-

ет, однако, недооценивать «восстановителей баланса». В рукаве у них есть еще главный козырь. Расцвет русской литературы и мысли в 1830-1840-е они тоже ведь ставят в заслугу Николаю. И тут дело куда сложнее, нежели с «недостройками». Ведь и вправду золотой век русской культуры пришелся на его царство­вание. Именно тогда жили и работали в литературе такие гиганты,


109 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 316.

как Пушкин, Тютчев, Гоголь, Лермонтов, Боратынский, Чаадаев, Бе­линский, Герцен. Уже поэтому заслуживает их аргумент серьезного обсуждения.

Это правда, что Герцен отзывался о николаевской эпохе бес­пощадно:

«На поверхности официальной России, на фронтоне империи, красова­лись лишь гибель, ярая реакция, бесчеловечные преследования и удво­енный деспотизм... Расцвет русской аристократии кончился. Всё, что было в её недрах благородного и смелого, находилось в рудниках Сибири. То, что осталось или удержалось в милости властелина, упа­ло до степени подлости и рабского повиновения»}10 Допустим, хотя сам уже факт, что были в окружении Николая и та­кой «декабрист без декабря», как Киселев, и такой смельчак, как Кутузов, заставляет усомниться в универсальности герценовской формулы. Тем более, что даже независимо от этого сам же Герцен предложил нам и другую формулу: «Время наружного рабства и внутреннего освобождения».111

Несомненно, что корни этого «внутреннего освобождения» уходят в либеральные александровские времена, когда «свободное выраже­ние мыслей — по свидетельству декабриста Якушкина — было принад­лежностью не только всякого порядочного человека, но и всякого, кто хотел казаться порядочным человеком»112 Более того, было это «внут­реннее освобождение» своего рода увенчанием всего екатерининско­го периода русской истории, естественно приведшего ктем двум-трем «непоротым поколениям», которых, по слову Н.Я. Эйдельмана, оказа­лось достаточно, чтобы возникли в России декабристы и Пушкин.113

Прав, стало быть, С.М. Соловьев, утверждавший, что «начиная с Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительст­ва»114 Прав и Пушкин, заметивший, что правительство было тогда единственным европейцем в России. Вспомним хоть, что еще в Ма-

М.О. Гершензон. Цит. соч., с. 5. Там же.

ИР, вып. 5, с. 386.

«В борьбе за власть. Страницы политической истории XVII! века». М., 1988, с. 297. С.М. Соловьев. Мои записки для детей моих, а может быть, и для других, Спб., 1914, с. 118.

нифесте 18 апреля 1762 года «о пожаловании всему российскому благородному дворянству вольности и свободы» предписано было людей, ничему не обучавшихся, трактовать «яко нерадивых о добре общем, презирать и уничтожать, ко двору не принимать и в публич­ных собраниях не терпеть».

Известно, как гордилась Екатерина тем, что её «Наказ» был за­прещен в дореволюционной Франции, что в России переводятся книги, изъятые парижской цензурой. И даже тем, что «кто дал, как не я, французам почувствовать права человека?» Естественно, что эта традиция «внутреннего освобождения» продолжалась и при Александре, несмотря даже на антифранцузскую кампанию. И в это, самое, казалось бы, неподходящее время издавалась в Петербурге по инициативе правительства вполне крамольная «Библиотека об­щественного деятеля» (de I'homme publique) Кондорсе.

Загрузка...