И еще: «Кстати ли начинать русское Уложение [как предложил Сперанский] главою о правах гражданских, коих в истинном смысле не бывало и нет в России?»125 Словно бы в Европе «права гражданские» с неба упали, а не были установлены законодательным актом. Одним словом, вспомним очень точное замечание А.Н. Пыпина: «Русская жизнь отделена была от жизни европейской и даже противопоставлена последней».
Успех этого тезиса Карамзина был феноменальный. Его подхватят и идеологи дворянского большинства, как Н.М. Погодин, и их оппоненты, как П.А. Вяземский. На его основании славянофилы разработают стройную теорию уникальности России, а западники создадут
Там же, с. 102.
Там же, с. 6о.
Там же, с. 91.
в российской историографии влиятельнейшую «государственную школу» (исходившую, впрочем, из той же российской уникальности). То, что не успел договорить или додумать мэтр, договорят и додумают за него те, кто придёт после. Даже Белинский в свой краткий период увлечения самодержавием воскликнет: «Один из величайшихумственныхуспехов нашего времени в том состоит, что мы, наконец, поняли, что у России была своя история, нисколько не похожая на историю ни одного европейского государства, и что её должно изучать и о ней должно судить на основании её же самой, а не на основании ничего не имеющих с ней общего европейских народов».126
И два столетия спустя будет этот карамзинский тезис преследовать российскую культурную элиту, вылившись в конце концов в допетровскую идею «русской цивилизации», противостоящей Европе. Даже такой дремучий патриот, как Геннадий Зюганов, не имеющий, я уверен, ни малейшего представления о политической концепции Карамзина, и тот ссылается на его тезис — пусть на советском канцелярите: «духовно-нравственные устои русской народной жизни... принципиально отличаются по законам своей деятельности от западной модели свободного рынка».127 Или уж вовсе по рабоче-крес- тьянски: «Капитализм не приживается и никогда не приживется на российской почве».128
...Ошеломляет, однако, другое. Спорят о Карамзине, спорят, вот уже скоро два столетия исполнится, как о нём спорят. И за всё это время никто, кажется, так и не обратил внимания, что как политический мыслитель ничего принципиально нового он, собственно, не придумал. Стоит припомнить Московию XVII века, и едва ли останутся у читателя сомнения, что политические тезисы Карамзина глубоко архаичны. Нет слов, они, конечно, прошли через фильтр европейского Просвещения и выглядят вполне современным «мифом о России», говоря языком Ю.С. Пивоварова. Но миф-то старый, московит- ский. Тот самый, что был так жестоко дискредитирован в свое время Крижаничем и навсегда, казалось, перечеркнут реформами Петра.
1 та
В.Г. Белинский. Собр. соч. в трех томах, М., 1948, т-3, с. 644.
ГА. Зюганов. За горизонтом, Орел, 1995, с. 75.
Там же.
Глава третья
Метаморфоза Карамзина —
Театр одного актера
В первые, переходные и неустойчивые годы — после страшного потрясения 14 декабря — Николая, однако, заботили не столько прошлые или грядущие поколения, сколько немедленные гарантии, что на его веку «безумство наших либералов» не повторится. Конечно, у него не было сомнений, что новое большинство российской элиты поддержит его, как бы жестоко ни расправился он с декабристами. Достаточным свидетельством такой поддержки служило хотя бы то, что члены Св. Синода, участвовавшие в Верховном суде, единодушно требовали смертной казни для всех декабристов.
Но ведь восстание 1825 года затеяно было именно либеральным меньшинством, опиравшимся на мощную петровскую традицию, которая не ушла в Сибирь вместе с осужденными, а по-прежнему жила в либеральной молодежи, среди «декабристов без декабря», как Пушкин, Лермонтов, Грибоедов или Вяземский. Прежде всего поэтому требовалось нейтрализовать, разоружить, если хотите — как политически, так и идейно, — это либеральное меньшинство. А еще лучше приручить его, поставить на службу самодержавию. Технику политического разоружения «безумных либералов» Николай отработал еще на допросах декабристов.
Александр Сергеевич Грибоедов
Мы знаем, что некоторые из этих допросов разыграл он как настоящие спектакли. Не зря же в конце концов назвал его Тютчев «лицедеем», а Лотман, как мы скоро увидим, «комедиантом». То был своего рода театр одного актера, где император выступил в неожиданной для него — и тем более для подследственных — роли подлинного реформатора, нового Петра, готового к преобразованию России. Ровно никакой нужды, уверял он их, в мятеже не было. Он сам отлично видел все язвы российской жизни и готов был приступить к их лечению. Именно ошеломляющий успех этого следственного, так сказать, эксперимента и подсказал, по-видимому, Николаю тактику начала его царствования.
«Декабристов без декабря» следовало покорить так же, как покорил он своими реформаторскими посулами подследственных. Для того, надо полагать, и устроил царь своего рода всероссийский политический спектакль. На протяжении, по крайней мере, пяти лет — между 1825-м и 1830 годами — Николай пытался создать в обществе имидж, как говорят сейчас, деятельного царя-реформатора. С одной стороны, второго Петра, а с другой, Петра либерального, которому кнут, в отличие от его великого пращура, для преобразования России не понадобится — одно лишь просвещение. И только в этом, либеральном, смысле будет его царствование противоположностью петровскому, своего рода мирной контрреволюцией против насильственной революции Петра.
Ненавистный всем Аракчеев был отправлен в отставку, а опальный еще недавно Сперанский опять приближен к престолу. Пушкину было разрешено вернуться в Петербург, а Грибоедов назначен послом в Персию, что тотчас принесло царю неслыханные дивиденды. «Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые, способные чиновники и все умные люди торжествуют».129 Еще не взошли на эшафот декабристы, а уже издан был высочайший рескрипт на имя министра внутренних дел, предписывающий рассматривать ограждение крестьян от насилия помещиков как важнейшую задачу правительства. Его Величество, говорилось в рескрипте, будет лично наблюдать за тем, чтоб помещики исполняли свой долг «христиан и верноподданных». Впервые правительство реагировало не на отдельные случаи помещичьего произвола, а на злоупотребление крепостным правом в принципе.
Нейтрализуя «декабристов
бездекабря» И знаете, подействовало. Поверило в нового Петра либеральное меньшинство. По крайней мере, на время. Даже такие проницательные люди, как Пушкин или Вяземский, поверили. Разоружились. До такой ^ степени, что помилования декабристов ожидали со дня на день. 30 мар-
Глава третья Метаморфоза Карамзина
129 Литературное наследство, М., 1956, т. 6о, кн.1, с. 486.
та 1830 года Пушкин писал Вяземскому: «Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра... Правительство действует или намерено действовать в смысле европейского просвещения».130 И потом в ноябре: «Каков государь? Молодец! Того гляди, что наших каторжников простят—дай Бог ему здоровья».131 «Его я просто полюбил», — признавался Пушкин в «Стансах».
Николай, однако, был достаточно умен, чтобы не понять, что политическое разоружение «декабристов без декабря» — дело временное и ненадежное. Достаточно прочитать в дневнике А.В. Ники- тенко запись от 2 декабря 1830 года или реакцию П.А. Вяземского на пушкинское «Клеветникам России>\ чтобы убедиться, как быстро рассеивались чары либерального начала николаевского правления.
Вот что записывал Никитенко:
«Истекший год принес мало утешительного для просвещения в России. Над ним тяготел тяжелый дух притеснения. Многие сочинения в про- зе и стихахзапрещались по самым ничтожным причинам, можно сказать, даже без всяких причин, под влиянием овладевшей цензорами паники... Нам пришлось удостовериться в горькой истине, что на земле русской нет и тени законности... Да сохранит Господь Россию!»132 А вот ответ Вяземского Пушкину:
«За что возрождающейся Европе любить нас? Вносим ли мы хоть грош в казну общего просвещения? Мы тормоз в движении народов к постепенному усовершенствованию нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней».133 Как видим, Николай был прав, не доверяя либеральному меньшинству, даже когда оно на глазах разоружалось.
Но лучше всего, пожалуй, объясняет нам эту неудачу императора история его взаимоотношений с Пушкиным. Нет сомнения, Николай очень старался приручить поэта, побудить его стать «украшением двора и воспеть самодержца», как выразился впоследствии Александр II.134 Царь осыпал Пушкина милостями. Он оградил поэта
АС. Пушкин. Цит. соч., т. XIV, с. 69. Там же, с. 122.
А в. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1955, т. 1, с. 95. П.А. Вяземский. Записные книжки, М., 1963, с. 214. Временник Пушкинской комиссии, Л., 1977, с. 32.
от уголовного преследования в связи с ранними крамольными стихами, дал ему высочайшее разрешение на доступ к историческим архивам (привилегия по тем временам неоценимая), поручил написать записку «О народном воспитании», даже карточные долги его платил. И всё равно говорили они словно бы на разных языках.
Когда Пушкин писал, например, что «одно просвещение в состоянии удержать новые безумства»,135 имел он в виду, понятно, то же самое общеевропейское просвещение, что его друзья декабристы, но Николай-то имел в виду просвещение московитское. Достаточно взглянуть на его комментарий к пушкинской Записке, чтобы в этом убедиться. Вот как «воспитывал» поэта Николай (в изложении Бенкендорфа).
«Принятое Вами правило, будто бы просвещение... служит исключи- ] тельным основанием совершенству, есть правило опасное, завлекшее
Вас самих на край пропасти и повергшее в оную тол и кое число молодых людей». Но если не просвещение, то что же? «Нравственность, прилежное служение, усердие, — объясняет царь, — предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному»}36 Ясно, что просвещению общеевропейскому, о котором говорил Пушкин, Николай откровенно противопоставил просвещение московитское, в котором «закон Божий есть единственное твёрдое основание всякому полезному учению».137 Как видим, даже когда произносили собеседники одни и те же слова, смысл их был противоположным. Победивший Фамусов поучал поверженного Чацкого.
Но даже в том единственном случае, когда мнения собеседников совпали, заключения их не имели между собою ничего общего. Я имею в виду тот знаменитый случай, когда оба одинаково негодовали по поводу польского восстания 1831 года и реакции на него в Европе. Несомненно, есть строки в пушкинских стихах, под которыми подписался бы и сам император. Он тоже радовался, что
В день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
АС. Пушкин. Цит. соч.,т.Х1, с. 44.
Там же, т. XIII, с. 314-315.
Отечественная история, 2002, №6, с. 22.
И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый И бунт раздавленный умолк.
Только строки, следующие за этим, можно не сомневаться, возмутили императора, показались ему сентиментальностью, если не слюнтяйством. Еще одним подтверждением, что Пушкин остался всё тем же «декабристом без декабря», каким представлялся он ему с самого начала.
В боренье падший невредим; Врагов мы в прахе не топтали; Мы не напомним ныне им Того, что старые скрижали Хранят в преданиях немых; Мы не сожжем Варшавы их; Они народной Немезиды Не узрят гневного лица И не услышат песнь обиды От лиры русского певца.
От Николая, однако, услышали. Да еще как! Он скажет полякам в поверженной Варшаве: «Я заявляю вам, что в случае малейших беспорядков я прикажу разрушить ваш город. Я уничтожу Варшаву и, конечно, никогда её не отстрою».138
И самое грустное, что даже в этой мстительной тираде опирался император на суждение Карамзина. Помните, «Восстановление Польши будет падением России»?139Мудрено ли, что никогда не доверял царь «декабристам без декабря». Много лет спустя Александр II так объяснил истинные причины недоверия Николая:
«Пушкин и Лермонтов были неизменными противниками трона и самодержавия и в этом направлении действовали на верноподданных России. Двор не мог предотвратить гибели поэтов, ибо они были слишком сильными противниками неограниченной монархии»}1'0
Bruce Lincoln. Op. с it., p. 227.
Неизданные сочинения..., тл, с. 5.
Временник Пушкинской комиссии, с. 31.
Едва ли может быть более точное свидетельство, что «петровское» начало николаевского царствования было лишь политическим ; спектаклем, нежели это чистосердечное признание его сына и наследника. Немедленный результат, однако, был достигнут: уцелевшее либеральное меньшинство не стало семенем нового «безумства». Только вот долговременной гарантии его верности неограниченной монархии нельзя было добиться никакими спектаклями. Тут мог помочь только авторитет Карамзина, фундаментальные основы его концепции — с их апологией самодержавия как российской национальной идеи и противопоставлением России Европе. Короче говоря, и после смерти предстояло Карамзину послужить самовластью.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
ьерииьсш В каком-то смысле признавал это и Ю.М. Лотман, хотя и пытался смягчить оглушительный эффект николаевского вотума доверия прежнему властителю дум:
«Карамзин не успел закрыть глаза, как началась работа по его канонизации... Мертвого стремились завербовать в союзники и его именем освятить суету своих дел и расчетов. Прежде всего в эту работу включился Николай I, уже показавший себя в 1826 г. не только бессердечным палачом, но и умелым комедиантом».1*1 Всё туе верно. Кроме разве того, что Николаю понадобилось вербовать в союзники мертвого. Карамзин и при жизни был не только союзником, но и ментором молодого императора. И потому неизвестно еще, кто кого тогда вербовал. В конце концов Николай и впрямь ведь был идеальным кандидатом в лидеры общества, руководимого «конституцией страха», о котором мечтал поздний Карамзин. Случайно ли в самом деле, как заметил А.Е. Пресняков, «в моменты трудные для власти и опасные для её носителя... речи Николая звучали по-карамзински»?142 Так что, каким бы ни был император «комедиантом», он высоко ценил внимание и доверие мэтра.
Ю.М. Лотман. Карамзин, с. 304.
Кто КОГО
А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с. 20
Недаром же, надо полагать, и хоронили его с царскими почестями, тогда как Пушкина... Вот что рассказывает А.В. Никитенко о последних почестях великому поэту: «Жена моя возвращалась из Могилева и на одной станции неподалеку от Петербурга увидела простую телегу, на телеге солому, под соломой гроб, обернутый рогожею... Что это такое? — спросила моя жена у одного из находившихся здесь крестьян. — А Бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит — и его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости Господи, как собаку».143Как видим, Николай вполне отдавал себе отчет в том, кто его союзники, а кто нет. Даже если допустить, что Лотман прав и Николай «вербовал» мертвого Карамзина, то совершенно ведь непонятно, почему так решительно отказался он «вербовать» в союзники мертвого Пушкина. Ведь Пушкин тоже написал и «Стансы», и «Клеветникам России», и «Бородинскую годовщину», которые в свое время пришлись по душе императору. Я не говорю уже о том, что Пушкин был гордостью русской литературы. Почему бы не канонизировать в таком случае и его? Между тем, как свидетельствует тот же Никитенко, «мера запрещения относительно того, чтобы о Пушкине ничего не писать, продолжается».144 И впрямь ведь ни малейшей попытки эксплуатировать его память, в отличие от памяти Карамзина, сделано при Николае не было.
Напротив, Н.И. Греч получил выволочку от Бенкендорфа даже за невинную ремарку в Северной пчеле: «Россия обязана Пушкину благодарностью за 22-летние заслуги на поприще словесности».145 И совсем уж скандал приключился с этим злосчастным «поприщем», когда А.А. Краевский, редактор Литературных прибавлений к Русскому инвалиду, оказался единственным, кто отважился бросить вызов официальному запрещению, напечатав трогательный некролог Пушкину, в котором, между прочим, были слова «Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща».146
А.В. Никитенко. Цит. соч., ил, с. 197.
Там же.
Там же, с. 196.
Там же.
Глава третья Метаморфоза Карамзина
Выбористории-странницы геРцен
был прав, когда говорил, что в XIX веке самодержавие больше не могло идти в ногу с цивилизацией, хоть и было в союзе с нею в веке предшествующем. И Пушкин ошибся совсем немного, когда писал в письме Чаадаеву, что правительство у нас единственный европеец. Так оно в России и было — до исторического перекрестка 1825 года, когда петровская традиция насмерть схлестнулась с дремавшей все это время под спудом традицией мо- сковитской. Истории-страннице предстоял очередной выбор.
За всеми хитросплетениями событий, за всеми сложностями борьбы политических сил и «архетипов сознания» выбор этот, по сути, был тот же, перед которым оказалась страна в 1560-е. На одной стороне исторического спора по-прежнему стояли самовластье и крестьянское рабство, на другой — перспектива европейской свободы. Что лучше, ясно не только современному читателю, молодой Александр Павлович понимал это, как мы видели, ничуть не менее отчетливо, чем мы с вами. И молодой Сперанский тоже.
Там же.
На следующий день Дондуков-Корсаков, попечитель Санкт-Петербургского учебного округа, вызвал Краевского, чтобы передать ему «крайнее неудовольствие» министра просвещения Уварова:
«Что за выражения! Солнце поэзии// Помилуйте, за что такая честь?.. Какое это такое поприще?.. Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?.. Писать стишки не значит еще проходить великое поприще!»™7 И это в момент, когда, по словам Аполлона Григорьева, «всякое критическое замечание насчет Карамзина считалось святотатством».148 А ведь и Карамзин не был ни полководцем, ни министром. Разница была лишь в том, что он оправдал доверие своего коронованного патрона, а Пушкин, сколько бы ни старался полюбить тирана, сделать этого так и не смог.
А. Григорьев. Литературная критика, М., 1967, с. 158.
История-странница выбирает, однако, не то, «что лучше», но то, что позволяет ей выбрать расстановка политических сил на каждом новом перекрестке. Как это ни печально, в расчет тут идут не моральные соображения и не благие намерения, хотя бы и обещали они улучшение народной участи, а совсем другие сюжеты. Решает то, на чьей стороне сильный лидер, влиятельный идеолог, критическая масса элиты и геополитическая ситуация. Таковы жестокие уроки исторического выбора.Вот пример неудачного для европейского прорыва геополитического расклада сил: «молодые друзья» Александра, безуспешно пытавшиеся найти путь к отмене крепостного права. Единственным результатом их усилий оказался, как мы знаем, лишь закон от 20 февраля 1803 года о «вольных хлебопашцах», разрешавший помещикам отпускать крестьян на волю по взаимному уговору. Но ведь даже этот более чем скромный результат содержал в себе предзнаменование будущего, хоть практически и незамеченное историками.Во-первых, «вольноотпущенники» наделялись земельными участками в собственность. Нечего и говорить, что Николай, опять-таки следуя завету Карамзина («Земля — в чем не может быть спора — собственность дворянская»),149 это «безумие» запретил и вспомнили о нём лишь в эпоху Великой реформы 1860-х. Во-вторых, закон требовал, чтобы, выкупаясь на волю, крестьяне покидали общину и переходили к подворному землевладению (о чем забыли и при Николае, и во времена Великой реформы и вспомнили только после революции пятого года при Столыпине. И то лишь затем, чтобы забыть еще на три поколения). В-третьих — и это самое главное, — в спорах о законе стала прозрачно ясна расстановка сил в тогдашнем истеблишменте.
Понятно, что самую радикальную позицию занял в нём Александр. Во всяком случае именно он напомнил своим «молодым друзьям» о хронической угрозе пугачевщины («если масса населения начнет кричать и почувствует свою силу, это может стать опасным»). На что друзья ответили ему «указанием на последствия, к коим может привести ссора с дворянством, которое тоже составляет значительную массу».150 Пусть бестактно, но напомнили они императору о судьбе задушенного отца — и он капитулировал.
Н.М. Норомзин. Цит. соч., с. 72.
ИР, вып. 1, с. 37.
Так уже в 1803 году высветились реформаторские лимиты самодержавия. Стало понятно, что, едва «значительная масса» крепостников встанет грудью на пути выхода России из забрезжившего на горизонте нового исторического тупика, лидера у реформаторов не будет. Парадоксальный выход из положения предложил в 1809 году молодой Сперанский: ограничить самодержавие с тем, чтобы усилить позиции «единственного европейца в России». В надежде, что при выборной Государственной думе и выборном Сенате реакционная помещичья масса будет достаточно разбавлена прогрессивным крупным землевладением (большинством Вольного Экономического Общества) и городской буржуазией. И тогда Верховной власти будет легче сломить сопротивление крепостников.
Это была гениальная мысль. И если бы её удалось тогда осуществить, Россия скорее всего избежала бы нового тупика, затянувшегося до самого 1917-го, когда очередная пугачевщина, возглавленная «партией нового типа» и впрямь сокрушила монархию. Но в первом десятилетии XIX века все карты, как мы помним, смешало обстоятельство совершенно непредвиденное, нисколько не зави- J севшее ни от Сперанского, ни от императора Александра, ни вообще от России — и если уж предопределенное, то европейской, а не русской историей. Вдело вмешались высокомерие Наполеона, гегемонизм Франции, вторжение Великой армии в Россию, пожар Москвы. И настроение общества, захлестнутого мощной националистической волной, повернулось на 180 градусов.
Еще недавно прогрессивные крупные землевладельцы слились в патриотическом негодовании с реакционной помещичьей массой, в великосветских гостиных брали штраф за разговоры по- французски, барышни являлись на балы в кокошниках, Карамзин написал свою Записку — и на фоне этого нового, консервативного национализма европейский проект Александра стал вдруг выглядеть «антинациональным», а Сперанский предателем.
Тогда же выяснилось и другое: у либеральной реформы не оказалось не только лидера, подобного Петру, но и идеолога, подобного Крижаничу. А когда, после разгрома Наполеона и европейского похода, зародилось, наконец, то, что назвал в X главе Онегина Пушкин «искрой пламени иного», т.е. идеология нового прорыва в Европу, Александр уже полностью утратил интерес к какой бы то ни было ре-
форме. На противоположной же стороне как раз тогда и явился сильный идеолог контрреформы, «Крижанич навыворот» — Карамзин.
Вот из какого материала пришлось выбирать истории-страннице на перекрестке 1825 года. На стороне московитского выбора стояли и новый венценосный лидер, и замечательный идеолог, и большинство элиты и благоприятная геополитическая ситуация. А на стороне европейского — лишь оппозиционная идеология безнадежного меньшинства. Конечно, найдись среди декабристов какой-нибудь русский Дантон, успех восстания, пусть хоть временный, мог бы снова смешать все карты. Но восстание было подавлено. И что же еще оставалось нашей страннице, как не выбрать победителя?
В этом смысле метаморфоза Карамзина из посланника европейского Просвещения в апостола самовластья и крестьянского рабства действительно предвещала грядущую метаморфозу России. Он и впрямь оказался своего рода Иоанном Крестителем самодержавной революции Николая. И тем не менее ровно ничего фатально предопределенного русской историей в том, что произошло на перекрестке 1825 года, как мы видели, не было — сколько бы ни пытались убедить нас в этом «восстановители баланса». Решающую роль в перегруппировке сил в российской элите сыграло вторжение Наполеона в Россию, приведшее, в свою очередь, к её собственному восхождению на сверхдержавный Олимп.
Любопытно, что лет 150 назад Герцен, словно предвидя наш сегодняшний спор, занял в нём вполне определенную позицию.
«Мы ни в какой мере, — писал он, — не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость, — это абстрактная идея, туманная теория, внесенная спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них — вот и всё, что можно допустить».151
151 А.И. Герцен. Собр. соч., М., 1954, т. 3, с. 403.
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая
глава третья Метаморфоза Карамзина
«Процесс против рабства
глава пятая Восточный вопрос
глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
аЬа
ЧЕТВЕРТАЯ
гл
глава седьмая Национальная идея
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ «ПрОЦвСС 189
против рабства»
Напрасно мы начали останавливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, убивать слова, уничтожать гласность, гасить свет, распространять тьму, покровительствовать невежеству.
М.П. Погодин. 1854
Как точно заметил Брюс Линкольн, «вопрос о том, хороша или дурна была николаевская эпоха между революциями 1830-1831-го и серединой 1840-х, не так, наверное, важен, как вопрос, чего она достигла или не достигла».1 В устах историка, с самого начала обещавшего нам, как мы помним, показать, что именно в николаевскую эпоху «Россия вступила в период экономического прогресса и внутреннего спокойствия»,2 это вопрос и впрямь решающий. Вот и попробуем подойти к внутренней политике этого царствования под углом зрения, рекомендованным самым известным из американских «восстановителей баланса».
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ЭКОНОМИЧвСКИЙ
прогресс? По поводу «внутреннего
спокойствия» мы уже говорили. А вот по поводу экономического прогресса трудно не заметить, что по мере того, как Линкольн переходит от общих деклараций к конкретной практике эпохи, тон его заметно снижается. Вот лишь один пример.
Обнаруживается вдруг, что только на семнадцатом году после своего воцарения Николай одобрил проект первой железной дороги в России (между Петербургом и Москвой), что продолжалось её стро-
1 Bruce Lincoln. Nicholah Emperorand Autocrat of All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 153 (emphasis mine. AY.)
2 Ibid.,p. 151.
«Другой
ительство почти десятилетие и что поэтому протяженность железнодорожного полотна, которым располагала к середине века империя, крайне невыгодно отличалась от ситуации в развитом индустриальном мире. В Англии, например, была она в и раз больше, а в США в 14. Даже в сравнительно отсталой и раздробленной тогда Германии было 8 тысяч километров железных дорог (против 1040 российских).
Еще более яркий пример николаевского «прогресса» даёт нам рост производства чугуна (без которого невозможно было ни железнодорожное, ни военное строительство) между 1820-м и 1850 годами. При Александре I Россия производила 160 тысяч тонн чугуна и вполне еще могла конкурировать — во всяком случае с Францией (113 тысяч). По производству на душу населения Россия, конечно, отставала, но разрыв был не очень существенным. Тридцать лет спустя «разрыв, — по словам самого же Линкольна, — увеличился феноменально».[20] Франция в 1850 году производила 406 тысяч тонн чугуна (рост на 400 %), Англия 2 миллиона тонн (рост на 540 %), а Россия 227 тысяч (рост на 41 % — за три десятилетия). И так было по всем без исключения народнохозяйственным показателям. Если это называется экономическим прогрессом, то что же тогда назвать катастрофическим отставанием?
С замечательной яркостью проявилась тотальность этого отставания на открытии первой Всемирной выставки в Лондоне в мае 1851 года. В ней участвовали 39 стран, представивших 8оо тысяч экспонатов. России принадлежало четыреста из них (0,005 %), и исчерпывались они образцами сырья, холодного оружия и изделий придворных ювелиров. Премию получили два таких изделия: демидовские малахитовые двери вышиной в пять с половиной метров и восьмиметровый серебряный подсвечник, представленный купцом Сазаковым.
Глава четвертая «Процесс против рабава»
ВЗГЛЯД» «Этот кризис, — признает Линкольн, — становился все острее на протяжении николаевского царствования». И объясняет почему: «Без фундаментальных социально-экономических изменений Россий-
Глава четвертая «Процесс против рабства»
екая империя была неспособна ответить на [технологический] вызов Запада».4 Но поскольку при Николае на эти фундаментальные изменения оказалась она неспособна, вывод вроде бы напрашивается сам собою: «отрезавшись» от развивающейся Европы, николаевская Россия, по сути, обречена была топтаться на месте, безнадежно отставая от современного ей мира. И прав в таком случае не Линкольн, а Рязановский, заключивший, как мы помним, что «моровые» николаевские десятилетия были попросту потеряны для России.5 Иначе говоря, были они временем, когда она, как и в московит- скую эпоху, опять словно бы выпала из истории.
\ Естественно, что такой вывод устроить Линкольна не может.
Он ведь брался за перо не для того, чтобы согласиться с Рязановым ским и еще раз констатировать общепризнанное, но затем, чтобы 1 «восстановить баланс в пользу Николая». Ему нужен какой-то новый поворот темы, какие-то по крайней мере смягчающие обстоятельства такого тотального отставания России. Что ж, кто ищет, тот всегда найдет.
Первое такое обстоятельство находит Линкольн в том, что Николай, оказывается, просто смотрел на современный ему мир другими, не современными глазами. И соответственно «измерял силу империи не экономическими или технологическими мерками, но числом войск под ружьем».6 Атакой «другой взгляд» вовсе «не требовал активной программы индустриализации». Тем более, что конфликт с Европой рассматривал Николай исключительно «в идеологических и военных терминах»/
Второе смягчающее обстоятельство видит Линкольн в том, что «не предпринимая шагов по ускорению экономического развития», император преуспел тем не менее в том, чтобы «отложить те социальные кризисы, которые переживала Европа в ранние годы индустриальной революции».8
4 Ibid.
s N.V. Riazariovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia, Berkeley: Univ. of California Press, 1969» P- 270.
Bruce Lincoln. Ibid., p. 183.
«Другой взгляд» 191
Ibid.
Вот такие преимущества принес России «другой взгляд» Николая с точки зрения восстановления баланса. Тут, однако, возникает у меня совершенно отчетливое ощущение, что автор запутался. И причем окончательно, безвыходно. Прежде всего, куда же все-таки подевался обещанный нам вначале экономический прогресс? Получается ведь, что не только никакого такого прогресса не было, но по причине «другого взгляда» Николая и быть не могло. Во-вто- рых, откладывая социальные кризисы, связанные с индустриализацией, император не только переложил их на плечи последующих поколений, но и, по сути, готовил почву для грандиозного кризиса, которому суждено было и вовсе смести в России монархию. В-третьих, наконец, именно «другой взгляд», по словам самого Линкольна, «принес стране несчастье [proved disastrous] в Крымской войне».9
Так восстанавливают ли на самом деле соображения Линкольна баланс в пользу Николая или усугубляют его вину перед своей страной?
Глава четвертая
«Процесс против рабства» <<Hg ^ОЛЬНЫХ
ОДИН ЗДОРОВЫЙ» Темболее,
что и в военном отношении, в том самом, которое император считал, как мы слышали, главной, наравне с идеологией, ареной конфликта с Европой, отставала от неё Россия опять-таки безнадежно. Никаких военных реформ не только не проводилось, но даже не замышлялось. Ни тактика, ни вооружение армии ни на шаг не продвинулись со времени наполеоновских войн. А порядки в войсках неизмеримо ухудшились. Некоторый свет на ситуацию проливает секретный отчет генерал-адъютанта Н. Кутузова, командированного в 1841 году императором для оценки положения в стране. Мы еще не раз обратимся к этому документу. Сейчас остановимся лишь на том, что увидел он в армии.
«Четвертая часть армии, — писал Кутузов, — исчезает ежегодно от необыкновенной смертности... Из отчета действующей армии за 1835 год видно, что по спискам состояло 231 099 человек, заболело
Глава четвертая «Процесс против рабства» «На 500 больных 193
один здоровый»
173 S92 человека. Итак, почти вся армия в госпиталях. Умерло и 023 человека, т.е. каждый двадцатый. При Суворове на500 человекздоро- вых бывал один больной, теперь на 500 больных один здоровый. Метода обучения гибельна для жизни человеческой... Из отчета армии за 1837 год видно, что в госпиталях умирает каждый 15-й человек, в лазарете каждый 28-й. Надо удивляться, что не половина войска ежегодно уничтожается».10 Но генерал-адъютант, доверенный человек императора, не только приводит конкретные цифры и жалуется, он делает основополагающие — и жестокие — выводы: «Огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства. И для чего эта громадная армия, когда она исчезает от болезней, когда она, можно сказать, съедает благосостояние государства без пользы и славы для империи?»11
Косвенно подтверждает донесение Кутузова, по крайней мере, в отношении медицинской стороны дела, и Линкольн, описывая драматическое бессилие Николая во время повальной эпидемии холеры в 1831 году. Но самое страшное, что за семнадцать лет, отделявших страну от новой, еще более грозной вспышки холеры в 1848-м, ровно ничего не было предпринято, чтобы хоть как-то поправить положение. По-прежнему
«медицинская служба в России, — констатирует Линкольн, — была до такой степени неадекватна, что, можно сказать, её практически неьсуьцествоволо. На 68 миллионов человек было всего 7 954 докторов, в основном плохо подготовленных фельдшеров... В результате городские массы оказались без медицинской помощи, кроме тех немногих, которые попадали в благотворительные госпитали, где они большей частью умирали от антисанитарных условий. А в деревнях, по которым холера ударила еще страшнее, докторов вообще не было»}2
Это к тому, что никак нельзя сказать, будто Николай не знал о ситуации в армии — и в стране. Знал, но бросил и армию, и страну на произвол судьбы. И в 1852 году военные расходы составляли 36 % бюд-
История России в XIXвеке (далее ИР), М., 1907, вып. 3, с. 230.
Там же.
Там же, с. 235.
жета, а на просвещение, в том числе на подготовку медперсонала, тратился 1 %. Удивительно ли, если император так формулировал свое кредо: «Мне не нужно ученых голов, мне нужны верноподданные»?13 И — несмотря на рапорт Кутузова — был неколебимо уверен, что его армия лучшая в мире? «Чужестранцы, — воскликнет Николай после красносельских маневров накануне Крымской войны, — просто осовели, остолбенели, им это здорово».и Я не знаю, какое на самом деле впечатление производила армия Николая на чужестранцев, может они и впрямь «осовели». Только откуда же им было знать, что 1028 625 солдат погибли в этой армии только от болезней и только за первую четверть века его правления?
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Прозрение
Погодина Расплата была, однако,
близка. И за «другой взгляд». И за презрение к «ученым головам». И за невнимание к честным и мужественным голосам, которых было вокруг него так же мало, как здоровых солдат. М.П. Погодин считал себя одним из таких голосов. Судя, во всяком случае, по его словам: «Часто выражал я открыто свои мысли о внешней политике. Государю императору угодно было выслушивать их не только с благоволением, но даже с благодарностью за мою верноподданническую искренность».15 Правда, в 1830-40-е писал он, как мы еще увидим, нечто прямо противоположное Кутузову. Отдадим ему должное, однако: ко времени Крымской войны Погодин вполне прозрел. Вот как подводил он в это время итоги военной — и образовательной — политики Николая.
«Нельзя жить в Европе и не участвовать в общем её движении, — писал теперь верноподданный Погодин своему государю, — нельзя не следить за её изобретениями и открытиями... если Австрия или Пруссия могут в день примчать свои войска к границам Польши, то нельзя нам волочиться туда два месяца. Если их штуцера берут те-
B. Балязин. Самодержцы, М., 1999, т.2, с. 32. Там же, с. 164.
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1874, с. 271.
перь на 2 000 шагов, то нельзя довольствоваться нам тульскими ру- ; жьями и надеяться на один штык, который уже и не доходит до своего места назначения. Если их конические пули производят рану смертоносную, то нельзя нам стрелять прежним горохом. Если винт сообщает их кораблям способность двигаться как угодно, то нельзя остаться нам со старыми методами кораблестроения — а механика, физика, астрономия позовут к себе естественные науки, естественные науки пригласят математику, высшая математика потребует философии, необходимой и для медицины, а философия спросит себе грамоту, без грамоты в науках и шагу не ступишь».16 Короче говоря, чтобы жить в Европе, нужна была другая Россия, не николаевская. Не та, где проповедовали, что «учить мужика грамоте есть действительно вздор» и не след «захламлять ум свой чужеземным навозом». Не та, где число студентов в университетах ограничивалось тремястами человек. Судя по всему, внезапно прозревший Погодин 1850-х совершенно очевидно знал то, чего до сих пор не уразумели «восстановители баланса». Нельзя было жить в Европе в середине XIX века, не понимая, что «науки не такого рода произведения, чтобы можно было питаться ими в меру, только в предохранение от голодной смерти: всё или ничего — вот их девиз. Нельзя ограничивать число людей образованных известными цифрами, ибо пределы этих официальных цифр наполняются, по известному закону, посредственностями и пошлостями, а таланты-то все останутся вне оных».17
Другими^словами, Погодин, наученный горьким опытом военной конфронтации с Европой, на наших глазах — и на глазах своего государя — отрекался, в отличие от Линкольна, от николаевской России, хоронил её при жизни, читал ей отходную: «невежды славят её тишину, но это тишина кладбища, гниющего и смердящего, физически и нравственно... Рабы славят её порядок».18
Так не резонно ли спросить после этого у «восстановителей баланса», где он, собственно, этот вожделенный баланс? Где он, если никакого экономического прогресса при Николае, как выяснилось,
Там же, с. 218. Там же. Там же, с. 259.
не было и быть не могло, если «внутреннее спокойствие» оказалось на поверку лишь прелюдией к буре, а порядок «тишиною кладбища»? И слышим ведь мы это от одного из столпов Официальной Народности!
Глава четвертая w
«Процесс против рабства,, фаНТОМНЫИ СТрЭХ 8 преди-
словии к своей книге Линкольн обещал, что станет она попыткой «увидеть Николая I глазами его современников и, поскольку прошло со времени его воцарения больше 150 лет, поместить его и его политику в более сбалансированную историческую перспективу».19 В эпилоге он снова ссылается на «ностальгию, даже пафос», с которым отзывалась о царствовании Николая все та же баронесса М.П. Фредерике, жившая в детстве при императорском дворе.20 Ответственное все-таки для историка дело выбор источников...
Мы уже знаем, что Линкольн не доверял суждению диссидентов, как А.И. Герцен, И.И. Панаев или П.В.Анненков. Неуказ для него были и свидетельства рассерженных профессоров, как СМ. Соловьев или Т.Н. Грановский. Не верил он и ангажированным славянофилам, как Константин Аксаков, Иван Киреевский или Федор Тютчев. В конце концов у них и впрямь была своя, так сказать, повестка дня, которую Николай не захотел (или не смог) принять.
Но если уж мнение придворной дамы перевесило для галантного историка суждения всех этих независимых свидетелей эпохи, то зачем же, право, ограничиваться одной баронессой? В конце концов, при дворе Николая было немало других умных и наблюдательных дам, которые тоже оставили нам свои впечатления об императоре. Графиня Нессельроде, например, жена вице-канцлера империи, видела Николая совсем другими глазами. «Что за странный человек этот правитель, — заметила она однажды, — он вспахивает свое обширное государство, а никакими плодоносными семенами его не засевает».21
А по мнению фрейлины А.Ф. Тютчевой, принес Николай России вовсе не величие, но
Bruce Lincoln. Op. cit.,p.9.
Ibid., p. 357.
A.E. Пресняков. Апогеи самодержавия, Л., 1925, с. 56.
«самый худший вид угнетения — угнетение, убежденное, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления, но и на частную жизнь народа, на его мысль, его совесть и что оно имеет право сделать из великой нации автомат, механизм которого находился бы в руках властелина».22 И вообще какие есть у «восстановителей баланса» основания так безоговорочно отвергать суждения современников, по крайней мере, тех, кто был несомненно предан и самодержавию, и императору? И вдобавок не только более сведущих и авторитетных, чем баронесса Фредерике, но и пользовавшихся, в отличие от неё, доверием самого Николая? Между тем именно генерал Кутузов и верноподданный Погодин, а вовсе не диссиденты, не профессора и даже не придворные дамы, наиболее убедительно уличили императора в нелогичности, чтобы не сказать нелепости самих основ его политики.
Кутузов буквально разгромил «другой взгляд», измерение мощи империи числом людей под ружьем. Погодин еще более убедительно показал, что страх императора перед западной революцией полностью противоречил его собственной идеологии. Ибо если Россия и Европа и впрямь два разных, ничего общего между собою не имеющих мира, на чем, как на гранитном постаменте, покоилась николаевская доктрина Официальной Народности, то и «революции такой [как в Европе] у нас не будет, да и не может быть, — писал Погодин, — мы испугались её напрасно... напрасно мы начали останавливать у себя образование, стеснять мысль, преследовать ум, унижать дух, V6neaTb слово, уничтожать гласность, гасить свет, распространять тьму, покровительствовать невежеству».23
И в самом деле, коль мы «другие», то и бояться должны мы другого. «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев. Ледрю Роллен со своими коммунистами не найдут у нас себе приверженцев, а перед Никитой Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону к Мадзини не перешатнется никто, а Стенька Разин лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция».24
А.Ф. Тютчева. При дворе двух императоров, М., 1990, с. 36. М.П. Погодин. Цит. соч., с. 261. Там же, с. 262.
А Николай держал под ружьем миллионную армию для борьбы с той, нестрашной нам революцией, тогда как для предотвращения этой, реальной, «нашей» революции не делалось ровно ничего. Ну, можно ли яснее сказать, что король-то наш голый и политика его вздорная, никчемная, пустячная?
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ЈТ0ЧКИ ЗрвНИЯ
будущего Не знаю, случайно ли в книге Линкольна нет заключительной главы. А в кратком эпилоге к главе о Крымской войне он только и смог повторить в защиту своей позиции, что «царствование Николая I было последним периодом спокойствия и уверенности, которые суждено было знать России до конца её имперского периода».25 Но разумен ли, спрашивается, был этот искусственный «период спокойствия», достигнутый ценою насильственной остановки модернизации страны, если тотчас вслед за ним пришло, по словам самого же Линкольна, и «развитие железных дорог и промышленности, и рост городов, и возникновение индустриальной рабочей силы, одним словом, все экономические и социальные феномены, сопровождавшие индустриальную революцию на Западе»?26 Ведь что бы ни говорила доктрина Официальной Народности, все-таки Россия оставалась страной европейской и надолго остановить в ней модернизацию со всеми её последствиями было поэтому заведомо невозможно.
Так полезно ли было для будущего России, что всё это обрушилось на неподготовленную страну внезапно, как гром с ясного неба, после трех десятилетий фантомного «спокойствия»? Не лучше ли чувствовала бы себя Россия, будь эти десятилетия потрачены не на конфронтацию с «умными головами», а на привлечение их к работе по просвещению народа? Не на подготовку к захвату Константинополя, а на спокойные и серьезные приготовления к грядущим социальным и политическим бурям? Не помогло ли бы это предотвратить будущее отчуждение образованного общества от власти при Алек-
Bruce Lincoln. Op. cit,p. 357.
Ibid., p. 356.
Николай! 199 и П.Д. Киселев
сандре II? Не сложились ли бы их отношения совсем иначе, если бы правительство Николая стремилось не «преследовать ум, унижать дух и убивать слово», а прислушалось к голосам инакомыслящих и приняло решительные меры, облегчающие как просвещение народа, так и отмену крестьянского рабства? Или, если уж на то пошло, занялось хоть форсированной подготовкой медперсонала?
Давайте спросим иначе: не лучше ли было бы для будущего России, не будь в ней посеяны в николаевские десятилетия зловещие семена «романтического мифа», в котором, по словам всё того же Линкольна, «Европа представлена была как мир зла, а Россия как мир добра»?27 Разве не именно в николаевское время восстановлен был в Россиитотже роковой московитский механизм, что работает на протяжении последних столетий в арабских странах: внезапная остановка модернизации, приведшая к отчуждению от современного мира, а затем и к конфронтации с ним?
Нет спора, Николай и его министры ничего этого не понимали. Но ведь современные-то «восстановители баланса» должны понимать!
Глава четвертая
«Процесс против рабства» J] Q pj |
и П.Д. Киселев И все же сле-
' дует отдать Линкольну должное. В отличие от
наших отечественных «восстановителей баланса» он ясно видел, в чем была загвоздка, понимал, что «корнем всех этих [николаевских] трудностей была крепостническая экономика, которая сделала экономическую конкуренцию с Западом невозможной».28 А вот Миронов уверен, как мы помним, что «крепостничество являлось органической и необходимой составляющей российской действительности».29 И даже в том, что отменено оно было задолго до того, как «стало экономическим и социальным анахронизмом».30
Ibid., р. 250.
Ibid., р. 187.
Б.Н. Миронов. Социальная история России имперского периода, Спб., 1999,^1, с. 413.
Там же, т. 2,с. 298.
Миронов подчеркивает, что опирается в своих выводах на достижения зарубежной историографии, «в первую очередь американской... которая в настоящее время является самой продвинутой частью зарубежной русистики».31 Но вот оказывается, что современный американский историк Брюс Линкольн и вдобавок еще коллега по «восстановлению баланса» с ним решительно не согласен. Не согласен с Мироновым и другой современный американский историк Ричард Пайпс, который тоже считает крепостничество анахронизмом — хотя бы потому, что оно вызывало непримиримую «вражду [между самодержавием] и всем лучшим, что было в российском обществе»32
Но самое здесь поразительное, что не согласился бы с Мироновым и сам царь Николай. Во всяком случае, Линкольн ничуть не сомневается в том, что император не только не видел в крепостничестве «органическую и необходимую составляющую» русской действительности, но и рассматривал его как зло, против которого он всю жизнь «вел процесс» и которое должно быть уничтожено. Более того, считает Линкольн это стремление Николая еще одним смягчающим обстоятельством, позволяющим «восстановить баланс» в его пользу. Вот как он это делает. «Нет, конечно, сомнения, что во времена апогея самодержавия положение крепостных в Российской империи постоянно ухудшалось, помещичьи поборы деньгами, натурой и трудом становились всё тяжелее»33 Но тут же добавляет: «несомненно и то, что Николай был глубоко озабочен судьбой крепостных и надеялся улучшить их положение».34 В другом месте Линкольн ссылается на известную речь Николая 30 марта 1842 года в Государственном Совете, где тот впервые публично назвал крепостное право злом35
Все это так. Николай, в отличие от своих министров, действительно был потрясен, узнав из допросов и писем декабристов об ужасах крепостничества.Те, бедные, так и не поняли, с кем они имеют дело, и изо всех сил старались донести из своих казематов до царя правду.
Там же, т. 1, с. 16.
Richard Pipes. Karamziri's Memoir on Ancient and Modern Russia, Harvard Univ. Press, 1959. P. VII.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 153.
Ibid.
Ibid., p. 187.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Николай I 201
и П.Д. Киселев
Как говорит известный русский историк А.А. Кизеветгер, «перед лицом самой смерти они не переставали заботиться о России».36 И ведь Николай, отдадим ему должное, и вправду не отмахнулся от отчаянных призывов «злодеев и цареубийц», признал в заявлениях декабристов «голос политической мудрости», по словам того же Кизевет- тера, и поручил делопроизводителю следственной комиссии Боров- кову составить из писем и записок декабристов систематический свод, с которым не расставался до конца своих дней.
Известно, что председатель Комитета министров В.П. Кочубей говорил Боровкову: «Государь часто просматривает ваш любопытный свод и черпает из него много дельного, да и я часто к нему прибегаю». Известно, наконец, что дан был этот свод секретному комитету 6 декабря 1826 года с наставлением «извлечь из сих сведений возможную пользу при будущих трудах своих».37 То был первый из шести, как думал В.О. Ключевский, или девяти, как полагал великий знаток крестьянского вопроса В.И. Семевский, или даже десяти, как думал Линкольн, секретных и весьма секретных комитетов. Всем этим комитетам предписано было покончить с помещичьим беспределом, как со слов декабристов описал его Боровков:
«Помещики неистовствуют над своими крестьянами; продавать в розницу семьи, похищать невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что и делается явно, не говоря уже о тягост ном обременении барщиною и оброками»38 Так что в эт^м смысле Линкольн прав: Николай, в отличие от своего современного поклонника Миронова, действительно считал крепостничество анахронизмом. И более того, крестьянский вопрос полагал он главным вопросом своей внутренней политики. Не менее важно, что император терпел в числе ближайших сотрудников Павла Дмитриевича Киселева, человека, в высшей степени европейски просвещенного и в то же время представлявшего полную противоположность Карамзину. Киселев был таким же «декабристом без декабря», как А.И. Тургенев или П.А. Вяземский, которые, между прочим, были его сверстниками и товарищами. В бытность начальником
ИР, вып. з, с. 170-171. Там же, с. 171. Там же, с. 173.
штаба 2-ой армии Киселев не только близко знал многих декабристов, но с некоторыми был дружен. Он был знаком с Трубецким, Волконским и Басаргиным. Бурцев был его адъютантом и другом. Он восхищался умом Пестеля. Вот такой это был человек.
И Николай не только его терпел, но и очень ему доверял. Еще в 1834 году он говорил Киселеву, что «оба мы имеем те же чувства об этом важном вопросе [освобождении крестьян], которого мои министры не понимают и который их пугает. Видишь ли [он указал на декабристский свод Боровкова], я собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства».39 В другой беседе император сказал Киселеву, что «крепостное право в настоящем его положении оставаться не может». И пожаловался: «Я говорил со многими из моих сотрудников и ни в одном не нашел прямого сочувствия; даже в семействе моём некоторые были совершенно противны. Несмотря на это, я учредил комитет для рассмотрения постановлений о крепостном праве. [И в нём] я нашел противодействие».40
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ЗаВеЩаНИе НИКОЛЭЯ
Беда в другом: за все тридцатилетие его царствования ровно ничего так и не было сделано для облегчения крестьянской участи, не говоря уже о подготовке «процесса против рабства». Как писал В.О. Ключевский, «издано было свыше ста указов о помещичьих крестьянах. Они как будто бы исходили из мысли постепенно ограничить крепостное право, но или остались без действия, или даже укрепляли существующее положение дел»41 Совершенно согласен с этим и В.И. Семевский: «деятельность девяти секретных, келейных и особых комитетов не имела никаких серьезных последствий»42 Даже Миронову приходится это признать, пусть и в очень странной форме: «Николай I побоялся отменить крепостное право из-за непредсказуемости последствий этого шага, хотя и завещал своему сыну отменить его».43
Там же, с. 236.
Там же, с. 237.
В.О. Ключевский. Сочинения, М., 1958, т.5, с. 379.
УИ.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, с. 61.
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 1, с. 408.
Откуда взял историк это «завещание сыну» остается его тайной. Никаких документальных подтверждений он не приводит. Да и выглядело бы такое завещание в высшей степени нелогично, чтобы не сказать безответственно. В самом деле, какой отец завещал бы сыну «непредсказуемый шаг», на который сам не решился именно из-за его непредсказуемости? Впрочем, воттексттой знаменитой речи 30 марта 1842 года, на которую ссылался Линкольн и которая была, собственно, завещанием Николая.
«Нет сомнения, — сказал он, — что крепостное право в нынешнем его положении у нас есть зло для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным... Я никогда на это не решусь, считая, что время, когда можно будет приступить к такой мере вообще очень еще далеко, но в настоящую эпоху всякий помысел о том был бы не что иное, как преступное посягательство на общественное спокойствие и на благо государства.
Но нельзя скрывать от себя, что нынешнее положение не может продолжаться навсегда. [Это] я не могу не отнести больше всего к двум причинам: во-первых, к собственной неосторожности помещиков, которые дают своим крепостным несвойственное состоянию последних высшее воспитание, а через то, развивая в них новый круг понятий, делают их положение еще более тягостным; во-вторых, к тому, что некоторые помещики употребляют свою власть во зло, а дворянские предводители к пресечению таких злоупотреблений не находят средств в законе, ничем почти не ограничивающем помещичьей власти... Не должно давать вольности, но должно проложить дорогу к переходному состоянию... Я считаю это священною моей обязанностью и обязанностью тех, кто будет после меня».ы Вот что на самом деле завещал наследнику Николай. Не отменить крепостное право, но всего лишь «проложить дорогу к переходному состоянию». Что именно имел он в виду под этим переходным состоянием, очевидно из указа об «обязанных крестьянах», который и был издан 6 апреля 1842 года. Указ лишь повторял александровский закон 1803-го о вольных хлебопашцах, разрешая помещикам отпускать крестьян на волю. Но с одной существенной поправкой,
44 /И.О. Гершензон. Цит. соч., с. 59-60.
которая портила все дело: землю в собственность крестьяне не получали. Так Николай 30 марта и сказал:
«проект устраняет, однако же, вредное начало того [александровского] закона — отчуждение от помещиков поземельной собственности, которую, напротив, желательно видеть навсегда неприкосновенною в руках дворянства». Ибо «земля есть собственность не крестьян, а помещиков».
Но самое главное, указ ни в малейшей степени не обязывал помещиков отпускать крестьян на волю, пусть даже без земли. Он лишь предоставлял
«всякому возможность следовать своему сердечному влечению»45 Даже Линкольн вынужден был признать, что баланса не получилось. «Едва ли можно это назвать мерой, — писал он, — способной „проложить дорогу к переходному состоянию"».46
Глава четвертая
«Процесс против рабства» ДД И Р О Н О В ПрОТИВ
Ключевского Совершенно очевидно здесь, что Николай капитулировал. Только за восемь лет до этого фиаско он так искренне, чтобы не сказать трогательно, жаловался Киселеву на сопротивление своих министров и семьи, утверждая, что никогда не сложит оружия. И вот он признал своё поражение. Точно так же, как за полвека до него Александр. Разница, однако, в том, что для Александра было это помимо всего прочего поражением политическим и нравственным, тогда как для Николая здесь был просто тактический выбор. Он, конечно, страшился пугачевщины. Только еще больше боялся он Собакеви- чей и Скалозубов, напугавших в своё время его старшего брата и оказавшихся после 1825 года правящей кастой империи.
Василий Осипович Ключевский тонко почувствовал разницу.
«Этим [николаевским] правителям, — писал он, — доступна была не политическая или нравственная, а только узкая полицейская точка зрения на крепостное право; оно не смущало их своим противоречи-
Тамже. (Выделено мною. — АЯ.) Bruce Lincoln. Op. cit., p. 188.
ем самой основе государства... не возмущало как нравственная несправедливость, а только пугало их как постоянная угроза государственному порядку и спокойствию». По поводу же завещания Николая
«проложить дорогу к переходному состоянию» заметил Ключевский, что «таким гомеопатическим лечением зла, по всему вероятию, довели бы пациента до движения, перед которым пугачевщина показалась бы мелкой ссорой крестьянских ребят с барчуками»?7 Эти замечания представляются мне, между прочим, исчерпывающим ответом и на утверждение Б.Н. Миронова, что даже в ситуации, когда, по словам Ключевского, «крепостная масса представляла из себя взрывчатое вещество, готовое воспламениться от всякой случайной искры»,48 крепостничество всё еще не стало социальным анахронизмом. Но чтобы избежать возражения, что Ключевский (как и вся дореволюционная либеральная историография) просто шел на поводу у классиков русской литературы «в их борьбе за власть с самодержавием»49 сошлюсь на историка американского.
Вот свидетельство того же Брюса Линкольна, вовсе, как мы знаем, не заинтересованного в сгущении красок и тем более в том, чтобы опровергнуть взгляд генерала А.Е. Зиммермана, своего главного, наряду с баронессой Фредерике, свидетеля, что «всё было спокойно и нормально и никакие диссонансы не нарушали общую гармонию».50 Уже через несколько страниц, однако, честному историку приходится тем не менее признать, что «диссонансы» были и они очень даже «общую гармонию» нарушали. Потому хотя бы, что «какими бы цифрами мы ни пользовались, невозможно усомниться: число крестьянских мятежей увеличивалось во второй четверти XIX столетия. Наиболее достоверная, вероятно, оценка свидетельствует, что, если между 1826-м и 1834 годами было 148 крестьянских мятежей, а в следующем десятилетии число их выросло до 216, то между 1845-м и 1854-м их было уже 348».51
5.0. Ключевский. Цит. соч.,т. 5, с. 374-375-
Там же, с. 382.
8.N. Mironov. A Social History of Imperial Russia, Westview Press, 2000, vol.i, p. XVII.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.
Ibid., p. 188.
И речь тут шла о серьезных вещах, о настоящих восстаниях, для подавления которых приходилось вызывать армейские команды, порою и с артиллерией. А уж о рутинных случаях, когда мужики без шума убивали барина, и говорить нечего. В среднем за николаевское царствование 13 крепостников ежегодно кончали жизнь таким образом. Это к вопросу о «гармонии» николаевской эпохи и о том, было ли при нем крепостничество социальным анахронизмом. Право, неловко выглядит в свете всех этих цифр совпадение во взглядах николаевского генерала и отечественного «восстановителя баланса».
Глава четвертая
«Процесс против рабства» Q ДД
6 декабря Но все-таки капитуляция Николая в главном вопросе его внутренней политики требует объяснения. И без более или менее подробного анализа работы секретных комитетов, учрежденных им для решения вопроса, понять его капитуляцию, пожалуй, невозможно. Было бы, однако, недобросовестно не упомянуть прежде, чем приступим мы к этому анализу, что тот же Б.Н. Миронов решительно отрицает сам факт капитуляции Николая. Аргументов у него три.
Первый, впрочем, выглядит очень странно: «Позитивные результаты николаевского царствования свидетельствуют о том, что „скорбный труд" декабристов не пропал».52 Получается вроде бы, что автор одинаково сочувствует и декабристам, и их палачу. Как мы, однако, скоро увидим, впечатление это поверхностное: палачу историк сочувствует гораздо больше. Второй аргумент состоит в том, что именно при Николае «сословная монархия трансформировалась в бюрократическую монархию».53 Другими словами, произошло «освобождение императора от дворянской опеки и зависимости»54 Этот аргумент тотчас делает непонятным, перед кем же все-таки капитулировал Николай: перед Собакевичами, от опеки которых он, согласно Миронову, уже «освободился», или перед подчинен-
Б.Н. Миронов. Цит. С0Ч..Т.2, с. 217.
Там же, с. 148.
Там же.
Комитет 207 6 декабря
ными ему бюрократами, которых он сам мог «освободить» одним росчерком пера. Третий аргумент и вовсе умопомрачительный. Миронов тратит много сил (и страниц), чтобы доказать, что виновато в крепостном праве не столько русское самодержавие, сколько (читатель не поверит!) само русское крестьянство.
На первые два аргумента, впрочем, можно без труда ответить по ходу дела. Конечно, тема секретных николаевских комитетов сложная и полна утомительных подробностей, повторявшихся к тому же из комитета в комитет. Остановлюсь поэтому лишь на двух эпизодах, вполне, впрочем, внятно объясняющих, и почему пропал- таки даром при Николае «скорбный труд» декабристов, и почему самодержец не только не освободился от дворянской опеки и зависимости, но именно из страха перед дворянством и проиграл свой «процесс против рабства».
Первый и самый продолжительный из всех секретных комитетов открылся 6 декабря 1826 года. Ему и дан был в наставление декабристский свод, запечатлевший, если можно так выразиться, программу-минимум реформаторов. Надо ли, впрочем, говорить, что Миронов никакими реформаторами декабристов не считает? Более того, уверен, что в случае их победы «власть перешла бы в руки дворянской аристократии», даже «олигархии».55
Так или иначе, с самого начала работы комитета стало ясно, что ни о какой декабристской программе-минимум речи в нем не будет. Сходу было заявлено, что целью трудов своих комитет ставит «не полное изменение существующего порядка управления, но его усовершенствование посредством некоторых частных перемен и дополнений».56 Ни в чем не проявилось это «усовершенствование» ярче, чем в вопросе о крепостном праве. Докладчиком был Сперанский и из его доклада явствовали две вещи.
Во-первых, что искомое усовершенствование будет достигнуто, если удастся восстановить в России «истинное крепостное право», т.е. ситуацию, когда нельзя продавать крестьян без земли и землю без живущих на ней крестьян. Во-вторых, что достигнуто это может
Там же, сс. 218, 217.
ИР, вып. з, с. 176.
быть лишь одним способом: улучшением быта казенных, т.е. принадлежащих не помещикам, а казне, крепостных — с тем, чтобы это улучшение послужило хорошим примером и для помещиков.
Само собою разумеется, что комитет горячо одобрил мысль Сперанского, дававшую ему возможность попросту ничего по поводу крестьянского рабства не делать, по сути подменив вопрос о помещичьих крестьянах вопросом о крестьянах казенных. Конечно, и утех жизнь была не сахар, они полностью зависели от произвола коррумпированной местной полиции, которая тоже над ними «не- истовствала». Но все-таки «продавать в розницу семьи, похищать невинность и развращать крестьянских жен» на казенных землях было не принято.
А.А. Кизеветтер заметил, что «постановка, приданная этому вопросу в комитете 6 декабря, оказала решающее влияние на все дальнейшее его движение в течение этого царствования».57 Суть этой «постановки», как видим, была такая. Помещиков в их владельческих правах не трогать, ни в чем не стеснять, не создавать даже впечатления, что правительство намерено их в чем бы то ни было стеснить. Причинутакого скандального бесплодия комитета 6 декабря указывает нам все тот же честный Линкольн. «Ясно, — пишет он, — что поскольку самые источники существования сановников, назначенных Николаем в этот комитет, были прямо связаны с крепостнической экономикой, сама мысль о её отмене была отвергнута»58
Были эти сановники бюрократами? Без сомнения. Но можно ли себе представить, чтобы в качестве зависимых от власти чиновников, осмелились они так откровенно, чтобы не сказать издевательски, нарушить прямое указание императора заняться судьбою именно помещичьих крестьян? Очевидно же, что могли они себе позволить такой афронт, лишь осознавая себя представителями могущественного сословия, от которого зависел сам император и против воли которого он пойти не посмеет. Я не говорю уже, что и сами члены комитета, как слышали мы от Линкольна, были помещиками-крепостниками и попросту защищали
Там же, с. 188.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 188.
«процесса против рабства»
свои сословные интересы. Вот вам и «трансформация в бюрократическую монархию».
Глава четвертая
«Процесс против рабства» КруШвНИв «ПрОЦеССЭ
против рабства » Еще более
ярко продемонстрировал полную зависимость императора от своего дворянства третий секретный комитет 1839 года, где докладчиком по крестьянскому вопросу был П.Д. Киселев. Перед ним стояла поистине головоломная задача. Хотя бы потому, что предыдущий секретный комитет 1835 года высказался в том смысле, что окончательным решением крестьянского вопроса было бы именно безземельное освобождение крестьян. Эту идею Киселеву предстояло раз и навсегда похоронить. С другой стороны, он, конечно, понимал с кем имеет дело. Ни большинство комитета, ни император отдать крестьянам помещичью землю не согласились бы ни при каких обстоятельствах. Поэтому смысл его проекта состоял в том, чтобы дать крестьянам землю, не отнимая её у помещиков.
Безземельное освобождение крестьян неприемлемо потому, — рассуждал Киселев, — что породит сельский пролетариат и с ним революцию. Но неприемлемо и отнять у помещиков часть земли в пользу крестьян. Прежде всего потому, что это «поколебало бы священный институт частной собственности и ослабило дворянство, важнейшую нравственную силу государства». (Киселев, как видим, умел и польстить, когда нужно было). Неприемлемо также и потому, что крестьянин-собственник мог бы претендовать на участие в управлении государством и таким образом «силою необузданного большинства ниспроверг бы равновесие в частях государственного организма».59 А поскольку неприемлемо ни то, ни другое, нужно выбрать средний путь. Рассуждение, согласитесь, достойное раннего Сперанского.
Средний путь Киселева состоял в следующем: а) крестьянину предоставляется личная свобода; б) земля остается в собственности дворянства; в) помещики обязуются законом выделить в пользование крестьянам часть своей земли, за которую крестьяне обяза-
59 ИР, вып. з. с. 215.
ны платить; г) крестьянин не может бросить свой надел, но и помещик не может согнать его с земли.
Как видим, проект был составлен хитро. В итоге крестьянин становился свободным, хотя и «обязанным», но обязательства налагались и на «важнейшую нравственную силу государства». И именно для того, чтобы «нравственная сила» знала свое место и не смела под каким-нибудь предлогом уклониться от своих обязательств, Киселев и предложил, по словам В.О. Ключевского, «обязательный закон и земельный надел крестьян с определением повинностей по правилам, установленным законодательным путем, а не по добровольному соглашению помещика с крестьянами».60Само собою разумеется, что важнее всего для Киселева была крестьянская свобода, пусть и купленная единственно возможной в той ситуации ценою прикрепления к земле. Комитет, однако, услышал в его проекте нечто совсем другое: государство со своей бюрократией намеревалось обязать не одних крестьян, но и помещиков. Иначе говоря, увидел в нем комитет покушение на свои сословные привилегии. И, естественно, взбунтовался. Правительственная бюрократия не смеет обязывать дворянство к чему бы то ни было — таков был смысл этого бунта.Но и Киселев не вчера на свет родился. Прежде, чем представить свой проект комитету, он представил его императору и заранее заручился высочайшей поддержкой. То был, казалось, первый — и последний — случай, когда Николай решился пойти против своего дворянства. Киселев был окрылен: опираясь на волю самодержца, он был уверен в победе.
Никто не знает, что произошло между свиданием императора с Киселевым и моментом, когда барон Корф, занявший в 1834 году пост, который занимал при Александре Сперанский, и возглавивший оппозицию Киселеву в комитете, вдруг объявил, что государь на самом деле не имеет ни малейшего намерения принуждать своё дворянство к принятию предложенного проекта. Что бы ни произошло, однако, понятно, что Николай в последнюю минуту сдался. Дворянство снова победило. Новый проект закона об «обязанных крестьянах» поручено было писать Корфу.
60 В.О. Ключевский. Цит. соч., т. 5, с. 376.
Чтобы дать читателю представление о том, что за человек был Модест Андреевич Корф, которого Николай предпочел Киселеву, нет даже нужды подробно цитировать убийственный отзыв Герцена о его книге «Восшествие на престол императора Николая /», достаточно одной фразы: «выражение изумительной бездарности и отвратительного раболепия».61 Впрочем, довольно было бы и одного эпизода из истории секретных комитетов, причем, что особенно важно, рассказанного без малейшего стеснения самим Корфом. Вот его рассказ.
После одного из заседаний кто-то из членов комитета пожаловался ему: «В том-то и беда наша, что коснуться одной части [крестьянского вопроса] считают невозможным, не потрясая целого, а коснуться целого отказываются, поскольку, дескать, опасно тронуть 25 миллионов народу. Как же из этого выйти?» Вот что ответил Корф: «Очень просто — не трогать ни части, ни целого; так мы, может быть, долее проживем».62
Вот такому человеку поручил в конечном счете Николай довести до ума свой «процесс против рабства». Понятно, что должно было из этого получиться: именно то, чего опасался Киселев. Осуществление закона об «обязанных крестьянах» поручено было исключительно доброй воле крепостников. Кто-то из членов комитета заметил государю, что едва ли станут помещики по своей воле заключать с крестьянами договоры и что без обязательного для них закона всё дело, пожалуй, опять окажется фикцией. Николай ответил — и ответ его соперничает в анналах русской истории разве что с репликой^Корфа:
«Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь, как не решусь и приказать помещикам заключать договоры с крестьянами».63 Зависимость Николая от дворянства была в этом эпизоде продемонстрирована с потрясающей откровенностью. А если у кого-нибудь еще оставались по этому поводу сомнения, то спустя пять лет, когда император принимал депутацию смоленского дворянства, они
«14 декабря 1825 года и его истолкователи (Герцен и Огарев против барона Корфа)», М„ 1994, с. 159.
ИР, вып. з, с. 175.
B.O. Ключевский. Цит. соч., т. 5, с. 377.
развеялись окончательно. Речь самодержца на этом приеме «при желании быть любезным, — говорит Ключевский, — вышла льстивой».64 Вот что, между прочим, сказал государь своим дворянам:
«Земля, заслуженная нами, дворянами, или предками нашими, есть наша, дворянская, заметьте, что говорю я с вами как первый дворянин в государстве».65
После чего попросил государь смоленских коллег уважить все-таки его указ об «обязанных крестьянах».
Не помогла, однако, и лесть. Губернский предводитель, князь Друцкой-Соколинский ответил императору от имени депутации, что вся его затея с «обязанными крестьянами» противозаконна. И что вообще крестьянская свобода, если бы она, к несчастью, состоялась, привести может лишь к одному: «стремление к свободе разольется и в России, как это было на Западе таким разрушительным потоком, который сокрушит её гражданское и государственное благоустройство».66 Вот саркастический комментарий Ключевского:
«Такой ответ на доверчивый призыв императора был очень похож на насмешку... Едва ли какой конституционный монарх с таким молчаливым терпением выслушивал от своего подданного урок и такой вздорный урок, как это сделал самодержавнейший из самодержцев»67 Зря, впрочем, волновалось дворянское общество. Как и предвидел Киселев, ничего из императорского указа не вышло. При Александре, по крайней мере, высшая администрация всячески содействовала помещикам, пожелавшим освободить своих крепостных, согласно закону о «вольных хлебопашцах». И несколько сот тысяч крестьян действительно тогда освободились. При Николае администрация отчаянно сопротивлялась реализации императорского указа. Когда князь Воронцов решил «по сердечному влечению» перевести крепостных во всех своих многочисленных имениях на положение «обязанных», сопротивление сверху было таким упорным, что, несмотря на деятельную поддержку Киселева, князь смог устроить по новому закону лишь одну из своих деревень,
Там же, с. 379.
Там же. (Выделено мною. — АЯ.)
Там же, с. 380.
Там же.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Похвальное слово! 213
коррупции
И тем не менее Миронов совершенно уверен, что «прагматичный и консервативный Николай I сделал в конечном счете для общества больше, чем его брат — возвышенный, либеральный и мистически настроенный Александр I».68 И аргументация его уже знакома читателю: «За 1826—55 гг. было принято 30 007 законодательных актов о всех категориях крестьян, в том числе 367 о помещичьих крестьянах — это почти в 3 раза больше, чем в предшествующее царствование».69 Увы, и здесь для Миронова официальная отчетность важнее реальности.
Похвальное слово
КОРРУПЦИИ Тут бы самое время и перейти к заключительному аргументу Миронова, к его, если можно так выразиться, обвинительному акту против русского крестьянства. Но прежде придется нам разобраться с еще одним сюжетом, который слишком важен, чтобы его игнорировать.
Пора уже, кажется, обобщить, кого в русской истории не любит наш «восстановитель баланса» и кого любит. Не любит он декабристов, диссидентов, Александра I, крестьян, классиков русской литературы и примкнувшую к ним либеральную историографию. А любит прагматичного Николая, Официальную Народность, консервативных нацибналистов и бюрократические отчеты. Чего мы, однако, еще не знаем, зто что любовь его к русской бюрократии простирается и до оправдания чудовищной коррупции, достигшей в царствование прагматичного Николая своего апогея.
Читатель, надеюсь, помнит, как честил Миронов литературных классиков за то, что они, по его мнению, «намеренно преувеличивали недостатки русской бюрократии», поскольку это был «способ борьбы образованного общества с самодержавием, которая активно началась при Николае I».70
Б.Н. Миронов. Цит. СОЧ.,Т. 2, с. 217.
Там же.
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Там же, с. 173.
Сам он, в противоположность классикам, полагает, что «хотя русский чиновник не вполне соответствовал идеальному типу чиновника, который подчиняется только законам и действует невзирая на лица... русская бюрократия развивалась именно как правомерная».71 Надо полагать, обозначает он этим странным термином нечто близкое к праву. Так он сам, впрочем, и говорит: «Первый тип правового государства назовем правомерным».72 Другими словами, николаевская бюрократия, на которую из откровенно корыстных, как полагает Миронов, побуждений, ополчились классики русской литературы, была, оказывается, элементом правового государства, пусть и «первого типа»,И вдруг, словно бы в опровержение собственного тезиса, посвящает он целую подглавку взяткам. Зачем, спрашивается, ему это понадобилось? Причем, подходит он к делу очень серьезно, начиная с определения: «Взятка отражала традиционный, патриархальный характер государственной власти, пережитки которого в народной среде сохранялись до начала XX века».73 Что «отражала» взятка в XX и в XXI веке, автор, впрочем, не объясняет: не его епархия.И примеры коррупции приводит Миронов в высшей степени выразительные. «В.В. Барви (Н. Флеровский) утверждал, что правительство намеренно смотрело на взятки сквозь пальцы, чтобы иметь в руках... систему контроля за работой бюрократического аппарата: давая чиновникам содержание, недостаточное для существования, оно вынуждало к взяточничеству, что делало их заложниками в руках начальства».74 Это в правовом-то, виноват, «правомерном» государстве.Другой пример еще ярче. «На существование своеобразной круговой поруки между чиновниками-взяточниками указывает и М.А. Дмитриев:
„Мало-помалу усовершенствовались взятки в царствование Николая Павловича. Жандармы хватились за ум и рассудили, что чем губить людей, не лучше ли с ними делиться. Судьи и прочие, иже во власти
Там же, с. 149. там же, с. 114. Там же. с. 167. Там же, с. 165.
суть, сделались откровеннее и уделяли некоторый барыш тем, которые были приставлены следить за ними; те посылали дань выше, и таким образом все обходилось благополучно"».75 Не надо искать здесь скрытого сарказма, все эти примеры приводит Миронов, как говорится, на голубом глазу, пытаясь защитить русскую бюрократию от несправедливых, как он полагает, «преувеличений» литературных классиков. Именно поэтому грех было бы опустить еще один приведенный им пример, который настолько напоминает проделки чиновников из «Губернских очерков» Щедрина, что различить их крайне затруднительно.
Речь о судебном чиновнике, который «брал по равной сумме у обоих соперников, и обе в запечатанных конвертах, и говорил каждому, разумеется, особо и наедине, что в случае неудачи он пакет возвратит в целости. При слушании дела он сидел сложа руки. Дело на какую-нибудь сторону, наконец, решалось. Проигравший процесс приходил к нему с упреками; а он уверял, что хлопотал за него, да сила не взяла, и, как честный человек, возвращает его пакете деньгами».76
Журнал «Русская старина» был в 1880-90-е полон таких — и почище — историй. Приведу лишь одну — о знаменитом в николаевские времена пензенском губернаторе Панчулидзеве.
«Приезжает в Пензу инкогнито сенатор с ревизией. Нанял извозчика и велел везти себя на набережную. И тут между ними произошел замечательный диалог.
— На какую набережную?
—Да ^азвеувас их много? Одна ведь только, туда и вези.
—Да никакой нету у нас набережной. Оказалось, что на бумаге строилась она уже два года и десятки тысяч рублей были на неё истрачены, и все, естественно, оказолись в кармане у Панчулидзева»?7 Ну, что тут, спрашивается, нужно было литераторам «намеренно преувеличивать», если реальность была красочней любой выдумки? Миронов, однако, не желает дать русскую бюрократию в обиду. «Напрашивается, — пишет он, — парадоксальный вывод: взятка вы-
Там же. Там же, с. 115.
«Русская старина», 1880, июнь, с. 42.
подняла полезную социальную функцию — помогала чиновникам, которые в массе были небогатыми людьми, справиться с материальными трудностями и заставляла их хорошо работать, чтобы угодить начальству и обществу».78 Вот зачем, оказывается, понадобилась ему подглавка о взятках. Чтобы подчеркнуть: до такой степени все «нормально» было в николаевской империи, что даже и взятки были там «органичны и необходимы».
С другой стороны, однако, если Панчулидзев со своей фиктивной набережной выполнял в этой империи полезную социальную функцию, то зачем, скажите, обижать Гоголя с его городничим?
Так или иначе теперь, наконец, становится понятно, почему так агрессивно напал Миронов на русских писателей николаевской эпохи. Просто он государственник. И любая критика самодержавного государства, пусть даже критика его развращенной бюрократии, представляется ему, употребляя его собственное выражение, неправомерной. Отсюда анекдотическое оправдание коррупции. Отсюда же, как мы сейчас увидим, и оправдание крепостного права.
Глава четвертая
«Процесс против рабства» В И Н О В ЗТ
в крестьянском
рабстве? Я думаю, читатель теперь согласится, что прежде, чем приступить к такому поистине фундаментальному вопросу, уместно было сначала взглянуть на отношение Миронова к николаевской бюрократии. Хотя бы потому, что оно дает нам ключ к пониманию его принципиальной позиции. Теперь понятно, что самодержавное государство и связанные с ним традиционные институты не станет он винить вообще ни в чем. Напротив, как верный учениктак называемой государственной школы, некогда господствовавшей в русской историографии, но лет сто назад уже благополучно почившей в бозе, скажет он, что
«простой русский человек — крестьянин или горожанин — нуждался в надзоре, что он был склонен к спонтанности из-за недостатка са-
78 Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 2, с. 165-166.
моконтроля и дисциплины, что у него недоставало индивидуализма и рациональности в поведении»!9 Учителя его говорили и похлеще. Вот что думал о русском крестьянине основоположник государственной школы К.Д. Кавелин: «Народные массы у нас не сформировались еще... Это какая-то этнографическая протоплазма, калужское тесто».80 Другой корифей той же школы С.М. Соловьев называл русское крестьянство «жидким элементом», а самый выдающийся её теоретик Б.Н. Чичерин утверждал, что в России не народ создал государство, а государство создало народ: «Государство есть высшая форма общежития... В нем неопределенная народность, которая выражается преимущественно в единстве языка, собирается в единое тело, получает единое отечество, становится народом».81
Еще Герцен в «Колоколе» точно подметил определяющую черту государственной школы, которую пытается воскресить в сегодняшней российской историографии Миронов. Вот знаменитые слова Герцена: «Они изображают русский народ скотом, а правительство умницей». Миронов, разумеется, таких выражений не употребляет, но суть учения основоположников воспроизводит прилежно: «Крепостничество являлось реакцией на экономическую отсталость, по- своему рациональным ответом России на вызов среды и трудных обстоятельств, в которых проходила жизнь народа».82
Здесь порабощение крестьянства (и общества) оказывается уже не только единственно возможным и не только «органическим и необходимым», но даже, как видим, «рациональным» ответом на вызов, который бросила России некая уникальная, только ей свойственная «среда». Нет смысла входить в подробное обсуждение этого давно уже архаического постулата. Зададим лишь два вопроса, на которые у государственной школы никогда, и в особенности после замечательных открытий советских историков-шестидесятников (я подробно описал их в первой книге трилогии), не было ответов.
Там же, т» i, с. 413.
«Вестник Европы», 1886, №ю, с. 746.
Б. H. Чичерин. Опыты по истории русского права, М., 1858, с. 369 (выделено мною. — АЯ.).
Б.Н. Миронов. Цит. соч.,т. 1. с. 413.
В одной фразе суть этих открытий в том, что в первоначальном, до- самодержавном и докрепостническом, периоде своей истории между 1480-м и 1560 годами Россия отнюдь не была экономически отсталой страной. Во всяком случае нисколько не отставала она от ближайших своих северо-европейских соседей (Швеции, Дании и входивших тогда в их состав Норвегии и Финляндии). А поскольку была тогдашняя Россия тоже по преимуществу северной страной, «вызов среды», на который ей приходилось отвечать, ровно ничем не отличался оттого, на какой пришлось отвечать, допустим, Норвегии или Швеции.
Но если и экономические, и природные условия во всех этих странах совпадали и ничего, следовательно, не было уникального в российском «вызове», то почему, спрашивается, порабощение соотечественников выдается за единственно возможный ответ на него? И тем более за ответ «рациональный»? Напротив, самым разумным представляется как раз ответ северных соседей, не только избежавших обязательной службы дворян, но и сохранивших мощный массив свободного крестьянства. И порабощение собственного народа выглядит на этом фоне как раз полностью иррациональным, самым зверским и бездарным из всех возможных ответов, не так ли?
Но одним этим убийственным для государственной школы вопросом дело ведь не ограничивается. Ибо из него естественно вытекает второй, еще более жестокий. Чего, спрашивается, не произошло у соседей во второй половине XVI века, что дало им возможность избежать российского «иррационального ответа» на вызов географической среды? Едва зададим мы этот вопрос, как ответ на него становится очевидным. У соседей не было самодержавной революции и всего, что с нею связано. Ни четвертьвековой Ливонской войны, дотла разорившей российскую экономику. Ни могущественной церкви, которая в попытке спасти свои колоссальные монастырские владения направила свирепую алчность помещиков на экспроприацию крестьянских земель. Ни тотального террора опричнины, повлекшего за собою десятилетия великой Смуты.
Короче говоря, не «экономическая отсталость» и не «вызов среды», на которые ссылается Миронов, но установление в России режима самодержавия сделало неизбежным роковой крепостнический выбор истории-странницы на том, решающем историческом перекрестке.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Личный вклад 219
Миронова
А то, что русский народ представлял собою, в отличие от соседей, «этнографическую протоплазму», «жидкий элемент» или «калужское тесто», так же, как то, что «простой русский человек нуждается в надзоре» вследствие загадочного отсутствия у него «самоконтроля и дисциплины», все это придумано было задним числом. Придумано, чтобы оправдать основной постулат государственной школы, который, как мы уже слышали от Герцена, состоит в том, что «русский народ скот, а правительство умница».
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Личный вклад
Миронова Будем,однако,справед
ливы. Современный «восстановитель баланса» не просто заимствовал у основоположников государственной школы их генеральную схему русской истории, он внес в неё и собственный, вполне оригинальный вклад. Заключается его вклад в утверждении о безнадежной экономической неэффективности русского крестьянина. Ну, плохой он работник — и всё. У него «потребительский менталитет». Он работает «ровно столько, чтобы удовлетворить свои минимальные потребности».83 Более того,
«Всестороннее закрепощение производителя (всё жирным шрифтом) — это оборотная сторона и следствие потребительского менталитета крестьянства».84 И постольку для достижения экономических результатов требовалось внеэкономическое принуждение, другими словами, насилие, рабство.85
Масса цифр и фактов приводится в подтверждение этого теоретического обоснования необходимости крепостничества в России. Вотхоть несколько из них. «Во второй половине XIII — первой половине XIV в. английские фермеры собирали по... 614 кг с гектара. Русские крестьяне через 500 лет, в 1860-е по 466 кг с гектара, т.е. на 32 % меньше. К середине XIX в., до промышленной революции
Там же, с. 401.
Там же.
Там же.
в сельском хозяйстве, на основе ручного труда английские фермеры подняли урожайность пшеницы до 1773 кг с гектара... Россия не достигла английского уровня начала XIX в. даже через два века: в 1986-1990 гг. урожайность зерновых, если верить советской статистике, составила 1590 кг с гектара».86
Дело положительно выглядит так, словно Б.Н. Миронов «ведёт процесс» против русского крестьянства, говоря языком императора Николая. Мысль, что сравнивает он производительность труда свободных фермеров с производительностью закрепощенных крестьян, даже не приходит ему в голову. Только вот как же быть с замечательным экономическим подъемом в сельском хозяйстве России в первой, докрепостнической половине XVI века, подъёма, тщательно документированного теми же советскими историками-шестидесятниками? Как быть с резким подъемом сельского хозяйства в НЭПовской России, с тем самым, что потребовал террористического раскулачивания крестьянства? Как, наконец, быть с наблюдениями некоторых помещиков и публицистов, цитируемых самим Мироновым?Вот помещик А.И. Жуков: «За деньги русский мужик готов перехитрить англичанина, а на барщине тот же человек делается неповоротливым медведем».87 Вот другой помещик — и известный славянофил — А.И. Кошелев: «Взглянем на барщинскую работу. Придет крестьянин сколь возможно позже, осматривается и оглядывается сколь возможно чаще и дольше, а работает сколь возможно меньше — ему не дело делать, а день убить. Господские работы... приводят усердного надсмотрщика или в отчаяние или в ярость».88 (Мой собственный опыт свидетельствует: перед нами точное описание колхозной работы в середине XX века).
Вот, наконец, наблюдение Глеба Успенского за бывшим барщинным селом, которое он для большей ясности так и называет Барским, в 1870-е, т.е. после отмены крепостного права: «лучше всех живет и умнее всех крестьянин деревни Барской. Он есть истинный современный крестьянин... Он платит большие подати и бьется круглый год исключительно над земледельческой работой... В Барском
Там же, с. 400.
Там же, с. 408.
Там же, с. 407-408.
Глава четвертая «Процесс против рабства» Сравнивая
самодержцев
не редкость встретить умницу, человека твердого, железного характера... До последнего времени они не заводили кабака... работа у них на первом плане и действительно кипит в руках. Работают все отлично... Такой, оставленный нам барщиной в наследство, крестьянин — неустанный, неусыпный работник, „биться на работе" — вот цель его жизни, нить, связующая дни и годы в целую жизнь».89
И куда, спрашивается, девался «неповоротливый медведь», приводивший надсмотрщиков «или в отчаяние или в ярость»? Конечно, уУспенского своя теория. Он был уверен, что «истинный современный крестьянин» — умница и труженик — обитал исключительно в деревнях, прошедших в крепостном праве барщинную выучку и, стало быть, по его мнению, в «громадном большинстве русских деревень». Миронов его поправляет. Исходя из этого критерия, говорит он, «лишь каждый пятый крестьянин мог соответствовать идеальному типу мужика-труженика».90 Но ведь неверным мог быть и сам критерий Успенского.
Так что неважно, кто из них прав. Допустим, что истина где-то посередине и «неустанный, неусыпный работник» Успенского обитал лишь в половине русских деревень. Как бы то ни было, разве не означает это, что существенная часть русского крестьянства даже после трех столетий крепостничества не нуждалась в надзоре по причине отсутствия «самоконтроля и дисциплины» и вовсе не была тем «калужским тестом», которое подозревали в нём основоположники государственной школы? По-настоящему сломало хребет российскому крестьянству лишь второе, сталинское издание крепостного права в XX веке. Это обстоятельство, однако, Миронова не заинтересовало.
Глава четвертая
«Процесс против рабства» Ј р Q g |-| g g^j
самодержцев Пора, однако, подвести черту под нашим обзором внутренней политики России в николаевскую эпоху. Наверное, не случайно, что как-то само собою перешел этот обэор в практически непрерывный
Там же, с. 398-399. Там же, с. 399.
спор с «восстановителями баланса». На самом деле легко было предвидеть, что именно здесь, на этом поле, их последний шанс дать бой общепринятой до 1980-х оценке этого царствования как исторического тупика. Тон задал еще Брюс Линкольн, предложив оценивать внутреннюю политику Николая прагматически, «по тому, чего она достигла или не достигла». Как видит читатель, я принял его условия. Б.Н. Миронов пошел еще дальше, заявив, что прагматичный и консервативный Николай сделал для России больше, чем романтический космополит Александр.
Вот и хорошо, давайте сравнивать. Единственная проблема здесь техническая: по какому критерию сравнивать. «Восстановители баланса» за то, чтобы сравнивать частности. Например, по тому, сколько указов по крестьянскому вопросу издано было за оба царствования. Или по тому, на какое из них оглядывались впоследствии с ностальгией некоторые генералы и придворные. Или, наконец, по тому, что при Александре не удалось, а при Николае удалось провести финансовую реформу (мы еще увидим, что это была за реформа). Мне кажется, что важнее все-таки суть дела. Тем более, что она бросается в глаза.
Всем, допустим, известно, что, одержав в первой четверти XIX века блестящую победу над Наполеоном и самой могущественной тогда в Европе армией, Россия доказала тем самым свою военную и экономическую конкурентоспособность с европейскими соседями. Вторая, николаевская, четверть века завершилась постыдной капитуляцией в Крымской войне. И дело тут не только в том, что победили в этой войне Россию генералы, которым, как до звезды небесной, было далеко до Наполеона, и войска, не выдерживавшие никакого сравнения с его армиями. И не только в том, что победительница Наполеона, военная сверхдержава, бесцеремонно хозяйничавшая при Николае на континенте, оказалась вдруг в глухой изоляции и отвернулись от неё даже вчерашние друзья и союзники.
Как это могло случиться, нам еще предстоит обсудить в следующей главе. Сейчас для нас важнее другое. Перед всем светом обнаружила в Крымской войне Россия, что за время николаевского царствования она безнадежно отстала от своих европейских соседей, напрочь утратила конкурентоспособность — ив военном, и в экономическом отношении. Именно это и заставило, как мы помним,
Сравнивая 223 самодержцев
А.В. Никитенко, человека глубоко преданного самодержавию, вынести тем не менее столь беспощадный приговор царствованию Николая: «Главный недостаток этого царствования в том, что всё оно было ошибкой».91 Пророческим оказался так и не услышанный императором вердикт генерал-адъютанта Кутузова, что «огромнейшая армия есть выражение не силы, а бессилия государства».
Из верноподданных писателей поддержал генерала лишь М.Н. Погодин, да и то полтора десятилетия спустя, когда и сам уже открещивался от Официальной Народности, которую когда-то рьяно защищал. Зато теперь, в момент испытания, Погодин твердо стоял в одном лагере с Никитенко и Кутузовым. «Из-за миллионных сумм на армию, — писал он в 1854 году, — недостает ни на что средств». Ни на «умножение жалованья низшим чиновникам».92 Ни на «учреждение дорог и путей сообщения»93 Ни на «улучшение состояния духовного сословия»94 Ни особенно на «распространение в народе образования»95
Между тем «отсутствие образования никогда не было столь ощутительно и вместе с тем чувствительно, как в наше время: наши пушки не хватают так далеко, как иностранные, наши штуцера бьют на 200 шагов ближе французских... винтовых пароходов не бывало... медиков недостает везде... Над многими нашими генералами смеются сплошь иностранные газеты... Сердце обливается кровью, когда подумаешь, в каком глубоком, бесчувственном невежестве мы погрязаем»96
Здесь, однако, не только приговор царствованию «прагматичного и консервативного» Николая. Здесь и единственный критерий, по которому имеет смысл сравнивать двух самодержцев — последнего «екатерининского» царя Александра и его затеявшего антиевропейскую революцию наследника, о котором идет у нас спор.
AS. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1965, т.1, с. 421.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 246.
Там же, с. 247.
Там же.
Там же, с. 248.
Там же.
Глава четвертая
«Процесс против рабава» « Д Q СТИЖ6 Н ИЯ
Николая»? Стоитли говорить, ЧТО
«восстановители баланса» категорически с этим не согласятся? Нет, не в том, конечно, смысле, что не видят разницы между победой над Наполеоном и капитуляцией в Крымской войне. И не в том, что конкурентоспособная в первой четверти века «екатерининская» Россия безнадежно вдруг растеряла все свои преимущества после тридцати «московитских» лет при Николае. Как отрицать очевидное? Просто, полагают они, для «восстановления баланса» достаточно показать, что были и у Николая достижения.
«Все-таки, — пишет, например, Линкольн, — у николаевской системы, как сложилась она после революций 1830 года и до того, как почувствовала себя осажденной еще более сильными революционными движениями середины и конца 1840-х, была и другая сторона... Мы не должны преуменьшать жестокость и террор, которым подвергались люди, как Герцен или Белинский, за свои диссидентские взгляды. Но для многих в России это было время, на которое они будут оглядываться с ностальгией, время, когда все было определенно и жизнь была предсказуема».97
Я специально напоминаю читателю эту принципиальную позицию «восстановителей баланса», ибо после всего, что мы слышали о царствовании Николая, она вызывает особенно сильное недоумение. Нет, не из-за Герцена или Белинского. Им и впрямь было при Николае плохо. Согласимся, однако, с Линкольном, что диссидентов этих было мало и самочувствие их потому не должно нас особенно волновать (хотя именно на их статьях и выросло целое поколение нонконформистской молодежи, которая еще заставит самодержавие себя уважать). Согласимся даже с Мироновым, что до начала XX века диссиденты представляли «большей частью самих себя, т.е. горстку людей, а не народ».98 Но я ведь не о них, я о верноподданных, о таких, как А.В. Никитенко или М.П. Погодин.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 152.
Ь.Н. Миронов. Цит. соч.,т. 2, с. 179.
Как, спросим, сопрягается уверение Линкольна, что при Николае «жизнь была предсказуема» с такой записью в дневнике Никитенко: «люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»?99 Или с замечанием Погодина о том, что «во всяком незнакомом человеке предполагался шпион»?100 Сходятся ли тут концы с концами?Как бы то ни было, у Линкольна совершенно определенно получается, что не только стабильность режима, достигнутая, как мы видели, посредством полицейского террора, но даже и Официальная Народность, эта духовная жандармерия, явилась каким-то образом достижением николаевского царствования. В том, во всяком случае, смысле, что «большинству в России вовсе не нужно было её навязывать. Значительной части образованного общества такая концепция нравилась и не может быть никакого сомнения, что и русское крестьянство, хотя и не удовлетворенное своей несчастной экономической долей, все-таки обожало самодержца и самодержавие».101А Миронов еще и поправляет Линкольна, указывая, что и крестьянская доля была при Николае не такой уж несчастной. Крестьяне, говорит он, «не были столь бесправны ни юридически, ни фактически, как часто изображается в литературе. Хотя они и признавались до некоторой степени собственностью помещиков, это не привело к полной деперсонализации крестьян: они продолжали считаться податным состоянием, платили государственные налоги, несли обязательную воинскую повинность», даже «могли с согласия помещика вступав в гражданские обязательства».102 Право, если верить Миронову, то не стоит и огорчаться, что провалился николаевский «процесс против рабства».
Что же касается доктрины Официальной Народности, то уж она- то представляется Миронову несомненным достижением Николая. Он, правда, не опровергает ни одного из обвинений, выдвинутых в её адрес Погодиным. Ни того, что она «преследовала ум, унижала дух и убивала слово», ни того, что «распространяла тьму и покрови-
99 ИР, вып. 6, с. 446.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 258.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 248.
Б.Н. Миронов. Цит. соч., т. 1, с. 376.
тельствовала невежеству». Зато, полагает он, эта доктрина «обобщила практику эволюции российского государства в сторону правовой монархии и учла произошедшие изменения в государственности».103 С еще большим почтением, естественно, относится к Официальной Народности А.Н. Боханов. С его точки зрения, смысл доктрины «состоял в том, чтобы противопоставить модным теориям о „равенстве" и „свободе" особое понимание русской государственности, неповторимого духовного облика русской нации... Уваров лишь призывал русских людей не превращаться в „умственных рабов" иностранных учений».104
Глава четвертая «Процесс против рабства»
«НеДОСТрОЙКИ» Несложно перечислить, какие еще нововведения ставят в заслугу Николаю «восстановители баланса», кроме полицейской стабильности режима, сомнительной предсказуемости жизни и доктрины Официальной Народности, запрещавшей гражданам России иметь какие бы то ни было взгляды, кроме предписанных начальством. Тем более, что за долгие три десятилетия нововведений этих было раз два и обчелся. Но поскольку уж они поднимаются на щит, рассмотрим их и мы. Вот они.
Кодификация законов, проведенная М.М. Сперанским. В 1833 году вышли в свет «Полное собрание законов» (35 тысяч 993 акта в 51 томе в 56 частях) и 15-томный «Свод законов Российской империи». В них были собраны и систематизированы все постановления верховной власти, начиная с Уложения Алексея Михайловича (1649 г.), т.е. почти за два столетия. Собственно, по мысли Сперанского, вся эта огромная техническая работа была лишь подготовительной стадией для создания рабочего кодекса действующих законов, которым могли бы пользоваться в повседневной деятельности суды империи. Увы, «принципиальный консерватизм верховной власти, — говорит А.Е. Пресняков, — остановил все дело на Своде».105
Там же,т.2, с. 149.
А.Н. Боханов. История России: Х1Х-началоХХ в.,М., 1998, сс. 99, юо.
А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 47.
Другими словами, дальше исторического справочника дело не пошло. Вот комментарий Кизеветтера: «Согласно первоначальной мысли Сперанского, Свод должен был послужить лишь подготовительной основой для составления Уложения, под которым Сперанский разумел совокупность действующих законов, исправленных и дополненных сообразно требованиям времени». Однако «мысль о составлении Уложения не была одобрена государем».106
Финансовая реформа, проведенная с 1839-го по 1843 год Е.Ф. Кан- криным. В наше время такую реформу назвали бы обыкновенной девальвацией. Были выпущены новые бумажные деньги и обещано, что отныне они будут свободно обмениваться на серебро (для чего в казне должен был храниться разменный фонд в размере i/б части выпущенных в обращение кредитных билетов). Вот комментарий Н.А. Рожкова: «Это означало ни что иное, как частичное банкротство государства, [которое], в сущности, уплатило часть своих долгов, заключающуюся в ассигнациях, не полностью, а лишь в размере 35 % от занятой суммы».107 Короче, публику ограбили. Но самое интересное во всей этой «реформе» была её недолговечность. Ибо очень скоро новые бумажные деньги опять оказались неразменными. Их обесценение продолжалось, словно бы никакой реформы и не было. Послушать, однако, «восстановителей баланса», так и эта девальвация выглядит важнейшим достижением Николая, «впервые с 1769 года, когда Екатерина ввела бумажные деньги, стабилизировавшим денежное обращение в России».108
Реформа казенного крестьянства, начатая в 1838 году П.Д. Киселевым. Казенные крестьяне составляли тогда до 45 % всего сельского населения страны и были на самом деле государственными крепостными. Идею административного упорядочения их жизни выдвинул, как мы помним, Сперанский еще в секретном комитете 6 декабря 1826 года. Для комитета весь смысл реформы состоял втом, чтобы подменить ею болезненный для дворянства вопрос об освобождении помещичьих крестьян. Но для Киселева, проект которого об «обязанных крестьянах» потерпел сокрушительное пора-
ИР, вып.з, с. 225.
Там же, с. 235 (выделено мною. — А.Я.). Bruce Lincoln. Op.cit., с. 185-186.
жение в третьем секретном комитете, вопрос, как всегда, стоял о крестьянской свободе, пусть лишь для половины крепостных.
С этой мыслью и приступил он в 1837 году к исполнению своей новой должности министра государственных имуществ. Без сомнения, ему удалось облегчить участь казенных крестьян и, что может быть еще важнее, он превратил своё министерство в некое лобби, отстаивавшее в центральной администрации интересы его беспризорных до этого подопечных. Однако, как и в случае с кодификацией законов, работа его была остановлена на полпути, оказалась очередной николаевской «недостройкой». Его главное предложение издать Жалованную грамоту для казенных крестьян наподобие екатерининской 1785 года, определявшей права дворянства и горожан как свободных людей, натолкнулась не непреодолимое сопротивление того же дворянства. Опасались впечатления, которое издание такой грамоты произведет на помещичьих крепостных. Николай, разумеется, капитулировал и здесь. В результате казенные крестьяне так и оставались крепостными еще четверть века.
Пусть читатель сам теперь судит, действительно ли балансируют все эти «недостройки» ту жестокую, неприличную для великой нации и всепроникающую отсталость, тот исторический тупик, в который ввергло страну царствование Николая. Вспомним хоть эпитафию этому царствованию, написанную М.П* Погодиным в 1855 году тотчас после смерти императора: «Мы представляем теперь труп, вспрыснутый мертвою водою».109
Глава четвертая «Процесс против рабства»
Золотой век
РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ Неследу-
ет, однако, недооценивать «восстановителей баланса». В рукаве у них есть еще главный козырь. Расцвет русской литературы и мысли в 1830-1840-е они тоже ведь ставят в заслугу Николаю. И тут дело куда сложнее, нежели с «недостройками». Ведь и вправду золотой век русской культуры пришелся на его царствование. Именно тогда жили и работали в литературе такие гиганты,
109 М.П. Погодин. Цит. соч., с. 316.
как Пушкин, Тютчев, Гоголь, Лермонтов, Боратынский, Чаадаев, Белинский, Герцен. Уже поэтому заслуживает их аргумент серьезного обсуждения.
Это правда, что Герцен отзывался о николаевской эпохе беспощадно:
«На поверхности официальной России, на фронтоне империи, красовались лишь гибель, ярая реакция, бесчеловечные преследования и удвоенный деспотизм... Расцвет русской аристократии кончился. Всё, что было в её недрах благородного и смелого, находилось в рудниках Сибири. То, что осталось или удержалось в милости властелина, упало до степени подлости и рабского повиновения»}10 Допустим, хотя сам уже факт, что были в окружении Николая и такой «декабрист без декабря», как Киселев, и такой смельчак, как Кутузов, заставляет усомниться в универсальности герценовской формулы. Тем более, что даже независимо от этого сам же Герцен предложил нам и другую формулу: «Время наружного рабства и внутреннего освобождения».111
Несомненно, что корни этого «внутреннего освобождения» уходят в либеральные александровские времена, когда «свободное выражение мыслей — по свидетельству декабриста Якушкина — было принадлежностью не только всякого порядочного человека, но и всякого, кто хотел казаться порядочным человеком»112 Более того, было это «внутреннее освобождение» своего рода увенчанием всего екатерининского периода русской истории, естественно приведшего ктем двум-трем «непоротым поколениям», которых, по слову Н.Я. Эйдельмана, оказалось достаточно, чтобы возникли в России декабристы и Пушкин.113
Прав, стало быть, С.М. Соловьев, утверждавший, что «начиная с Петра и до Николая просвещение всегда было целью правительства»114 Прав и Пушкин, заметивший, что правительство было тогда единственным европейцем в России. Вспомним хоть, что еще в Ма-
М.О. Гершензон. Цит. соч., с. 5. Там же.
ИР, вып. 5, с. 386.
«В борьбе за власть. Страницы политической истории XVII! века». М., 1988, с. 297. С.М. Соловьев. Мои записки для детей моих, а может быть, и для других, Спб., 1914, с. 118.
нифесте 18 апреля 1762 года «о пожаловании всему российскому благородному дворянству вольности и свободы» предписано было людей, ничему не обучавшихся, трактовать «яко нерадивых о добре общем, презирать и уничтожать, ко двору не принимать и в публичных собраниях не терпеть».
Известно, как гордилась Екатерина тем, что её «Наказ» был запрещен в дореволюционной Франции, что в России переводятся книги, изъятые парижской цензурой. И даже тем, что «кто дал, как не я, французам почувствовать права человека?» Естественно, что эта традиция «внутреннего освобождения» продолжалась и при Александре, несмотря даже на антифранцузскую кампанию. И в это, самое, казалось бы, неподходящее время издавалась в Петербурге по инициативе правительства вполне крамольная «Библиотека общественного деятеля» (de I'homme publique) Кондорсе.