David М. Goldfrank. The Origins ofthe Crimean War, London & New York, 1994, p. 98.
«История», т. 4, с. 353.
ИР, вып. 8, с. 605.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 219.
кам в Виндзорском дворце. — Но мне совершенно безразлично, что говорят обо мне французы, на них мне плевать».67 Итак, николаевский гамбит 1839-1841 годов закончился вничью?
Одно обстоятельство заставляеттем не менее усомниться как в вердикте историков, так и в суждении царя. В самом деле, все цитированные авторы настолько сфокусировали свои оценки этого гамбита на отношениях России и Порты, что каким-то образом упустили из виду генеральную цель внешней политики императора. Соответственно не заметили и не объяснили поэтому историки мучительные метания царя от одного внешнеполитического сценария к другому. Можно ли, однако, оценить его внешнюю политику, не принимая во внимание ни её главную цель, ни меняющиеся способы её достижения?
Глава пятая Восточный вопрос
Л
Для меня это все равно, как если бы сегодняшние обозреватели оценивали успех или неудачу борьбы президента Буша с международным терроризмом, сфокусировавшись исключительно на его политике в отношении, скажем, Ирака. Ведь сама по себе смена внешнеполитических сценариев свидетельствует, что и царь не был удовлетворен результатами своей политики. Даже то, что историки рассматривают как высшую точку его успеха — договоры в Адрианополе и вУнкиар Искелеси — представлялось ему столь же неудовлетворительным, как и гамбит 1839-1841 годов. И самое главное, не заметили историки, что у царя были все основания так думать. Попробую объяснить, почему.
Ключи не оттой
двери Еще в деле декабристов у себя дома он правильно понял, что, поскольку в основе революции лежат крамольные идеи, то свести борьбу с ней к одной лишь военно-полицейской операции невозможно. И комплексу мер, которые он в связи с этим предпринял, нельзя отказать в последовательности. Во-первых, он скомпрометировал декабристов, изобразив их не идейными борцами, а цареубийцами, уголовниками. Во-вторых, он их жестоко наказал, напугав тем самым либеральную интеллигенцию, «декабристов без декабря». В-третьих, он, как мы помним, обманул эту интеллигенцию, представив себя прагматиком и реформатором, новым, либеральным Петром. В-четвертых, он отрезал потенциальных мятежников от источника вдохновлявших их идей, от Европы. В-пятых, наконец — и это самое главное, — он противопоставил либеральным идеям своего рода контридеологию, обещавшую стране стабильность, которая выглядела особенно эффектно на фоне, как многиетогда думали, бьющейся в предсмертной агонии Европы.
И дома это сработало. По крайней мере, на время. Но в Европе-то, в гнезде международной революции, вся эта хитроумная тактика была заведомо непригодна. Для победы над её идеями нужны были какие- то другие, более приемлемые для европейцев идеи. Конкурировали тогда в Европе идеи либерализма, антиимперского национализма и социализма. Современные Николаю европейские политики умели, как правило, манипулировать противоречиями между этими идеями, натравливая, например, либералов на социалистов или националистов на либералов. Но Николай ничего этого не мог: ему-то все эти идеи были одинаково чужды. А вдохновлявшая его архаика имперского национализма и легитимизма была чужда Европе. Единственное, таким образом, что мог он противопоставить международной революции, была та самая военно-полицейская операция, которую счел он решительно недостаточной дома. И что, спрашивается, мог в этом изменить даже самый успешный протекторат над Блистательной Портой?
Вот почему не мог Николай не чувствовать себя посторонним, беспомощным в непонятной и угрожающей европейской среде. У нас есть все основания думать, что он и сам об этом подозревал. В конце концов был же у него российский опыт подавления революции и знал же он, что одной силы для этого мало.Тем более, что император был информирован о революционных идеях несопоставимо лучше любого европейского монарха. По словам Линкольна, «Николай инструктировал своих послов на Западе не ослаблять бдительности по отношению к малейшим признакам революционных настроений и включать в свои депеши комментарии о революционном движении».[23] Конечно, качество этой информации было порою анекдотически низким. Похоже, большинство послов толком не понимало, чего от них хотят. Достаточно вспомнить, скажем, что основываясь именно на посольских депешах, Николай зачислил в революционеры восточного деспота Мегмета Али. И даже не имевшие ничего общего с революцией бунты черногорских и боснийских крестьян против турок казались ему последствием «французской и польской пропаганды, прикрывающейся личиной славянства».69
Отсюда, от этого болезненного внимания к тревожившим его европейским идеям и происходило, надо полагать, то постоянное беспокойство, которое заставляло царя беспрерывно менять свои внешнеполитические сценарии. Все они должны были казаться ему ключами не от той двери, если можно так выразиться. А других ключей у него не было. И быть не могло. Окончательно ясным должно было это стать для него, когда час революции и впрямь пробил и обнаружилось вдруг, что четверть века тщательной и дорогостоящей подготовки к ристалищу, на котором он всю жизнь мечтал сразиться со всемирным злом, оказалась попросту выброшенной на ветер. В роковом для его мечты 1848-м он был еще менее готов к главному сражению своей жизни, чем в 1825-м.
Все его маневры, все стратегии, все наступления и гамбиты были, как вдруг выяснилось, одинаково несущественны перед лицом крушения генерального замысла всего его царствования. По этой причине, в отличие от всех цитированных авторов, я не готов счесть Лондонскую Конвенцию 1841 года ни поражением Николая, ни ничьей в его внешнеполитических играх. В ретроспективе всей внешней политики России за первую четверть века его правления Лондонская конвенция ровным счетом ничего не изменила. Ибо вся его политика была, перефразируя Талейрана, больше, чем поражением. Она была ошибкой. Еще одной нелепой «недостройкой» этого нелепого царствования.
Глава пятая Восточный вопрос
Стереотип
И потому если что-то и могло
кардинально изменить политику императора, то лишь его бессилие сколько-нибудь существенно повлиять на ход европейских событий в революционном 1848-м. Именно это очевидное даже для него самого бессилие и заставило его, я думаю, навсегда расстаться с мечтой о победе над международной революцией, равно как и с притязанием на титул Агамемнона Европы. В отличие от Александра, изгнавшего своего противника на остров Св. Елены, Николай оказался вполне периферийным игроком в бурных событиях, перевернувших Европу вверх дном в конце 40-х годов. И никакой надежды выдвинуться в ней на первый план у него больше не было — не только в качестве вождя контрреволюции, но и в качестве жандарма Европы.
Именно поэтому не могу я согласиться с широко распространенной, можно сказать, общепринятой в историографии легендой о том, что именно 1848 год сделал Россию «вершительницей судеб Европы», а Николая её жандармом. Едва ли нужно подробно доказывать власть этой легенды над умами историков. Достаточно и того, что даже такие антагонисты, как М.Н. Покровский и Брюс Линкольн, не только без колебаний её признавали, но даже строили свой аргумент по поводу неё совершенно одинаковым образом.
Вот как выглядит он у Линкольна: «Если Николая рассматривали как жандарма Европы в 1848 году и его империю как бастион порядка и спокойствия, то был лишь фасад, который скоро будет разоблачен победами союзных армий в Крыму».[24] А вот как аргументирует свою позицию Покровский, ссылаясь на анонимного немецкого автора, писавшего в 1849-м в таком духе: «Когда я был молод, над европейским материком господствовал Наполеон. Теперь, по-видимому, русский император занял место Наполеона и будет, по крайней мере, в продолжении нескольких лет предписывать законы Европе». Покровский комментировал: «Достаточно было четырех лет, чтобы изобличить малодушие этих страхов и показать, что могущественная Россия, вершительница судеб Европы, больше, чем когда-либо, была „великим обманом"».[25] Покровский цитирует выражение другого современника лорда Пальмерстона «the great humbug», которое правильнее, наверное, перевести как «большое надувательство».
Как бы то ни было, оба антагониста говорят в сущности одно и то же: роковую ошибку Николай совершил именно в преддверии
Крымской катастрофы. И совершил он её потому, что после событий 1848-го настолько вошел в роль вершителя европейских судеб и настолько закружилась у него голова от своего всемогущества, что он зарвался, потерял чувство реальности и решил, что может, наконец, позволить себе бросить вызов перепуганной Европе, захватив Константинополь. Так гласит стереотип.
Между тем поведение Николая в кризисе 1848-го, когда он впервые всерьез столкнулся с европейской революцией, заставляет усомниться в этом стереотипном объяснении. Ибо отнюдь не во всемогуществе убедило царя это столкновение, а, как раз напротив, в совершенном его бессилии совладать с грозной и непонятной ему стихией. Именно в результате этого глубочайшего разочарования и понял он, наконец, всю химеричность генеральной цели, вдохновлявшей его на протяжении первой четверти века царствования.
Но поскольку, в отличие от президента Буша, Николаю не предстояло переизбираться на второй срок, он попросту отказался от мысли отриумфе над международной революцией, уступив «православно-славянскому» соблазну, оказавшемуся в результате новой генеральной целью его внешней политики. В моих терминах место старого «турецкого» сценария занял проект, который и назвали мы сценарием «великого перелома», включавший, как мы помним, изгнание Турции из Европы во имя славянского дела. Только приняв такое допущение, сможем мы понять, почему именно в начале 1850-х ст^л он вдруг «с благоволением» прислушиваться к идеям Погодина, которых раньше и на дух не переносил, считая их как мы помним, «последствием французской и польской пропаганды, прикрывающейся личиной славянства».
Более того, без такого допущения оказалось бы совершенно непонятно, почему именно в это время Николай «вдруг твердо решил, — как замечает американский историк, — изгнать на этот раз турок из Европы — либо совместно с другими державами, либо самостоятельно, либо дипломатическим путем, либо военным, — лишь бы это обеспечило ему суверенитет над славянским населением Порты». Историк продолжает саркастически: «Его Императорское Величество в Санкт-Петербурге пожелал распространить благодеяния своего просвещенного правления на православных единоверцев в Турции именно в момент, когда султан даровал им равные права со всеми другими своими подданными».72
Короче говоря, с моей точки зрения, роковой поворот во внешней политике Николая произошел вовсе не в преддверии Крымской катастрофы, как гласит стереотип, а именно после революции 1848-1849 годов, когда он якобы чувствовал себя на вершине силы и славы. Это я и попробую сейчас показать.
Глава пятая
Воаочный вопрос
СТереОТИПа Опирается стереотип, между прочим, и на легенду о бравом приказе Николая на
придворном балу 22 февраля 1848 года при получении известия о революции в Париже: «Седлайте коней, господа офицеры! Во Франции объявлена республика!»73 Грозный приказ, напечатанный з августа в «Новой Рейнской газете»,74 облетел в исходе этого бурного лета всю Европу. И никто почему-то не обратил внимания, что к этому времени николаевские господа офицеры седлали своих коней уже почти полгода и никаких следов их присутствия в Европе всё еще не обнаруживалось. Так был ли приказ-то?
Автор официальной биографии Николая Н. Шильдер полагал, что сочинил эту историю задним числом Гримм, биограф императрицы Александры Федоровны. Нет ничего похожего и в «Записках» присутствовавшего на балу барона Корфа, несмотря даже на то, что Модест Андреевич был большим любителем театральных эффектов. Ему, между прочим, принадлежит знаменитое выражение «Николай был почти идеальным правителем для России».75 (В этом смысле Корф может, наверное, считаться самым известным предшественником нынешних «восстановителей баланса»). Зато есть прямо противоположное заявление царя, сделанное в тот же день перед командирами его гвардии, о котором как раз и рассказал нам Корф:
David Goldfrank. Op. cit., pp. 273,282.
История дипломатии, M., 1941, t.i, с. 426.
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, М., т. 6, с. 253.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 293.
«Я даю вам слово, что ни одна капля русской крови не будет пролита из-за этих ничтожных французов».76
Проблема тут вовсе не том, что напугавший Европу приказ императора почти наверняка был апокрифом. Его поведение в последнюю неделю февраля давало, как мы еще увидим, все основания для такой легенды. Потому, надо полагать, она и прижилась. Интересно тут другое. Сопоставив этот легендарный приказ с заявлением Николая перед гвардейцами, мы тотчас увидим, как отчаянно боролся в его сознании воинственный задор, требовавший немедленных наступательных действий против революции, со странным нежеланием ответить на вызов, которого ждал он больше 20 лет. Чем объяснялось это нежелание, ясно стало две недели спустя, когда царь вдруг распорядился срочно «приводить [пограничные] крепости в оборонительное положение...Брест па- лисадировать»,77 предупреждая своего главнокомандующего князя Паскевича, что «поздно будет о сём думать, когда неприятель будет на носу».78Какой неприятель? Каким образом может он оказаться у нас «на носу» всего через две недели после того, как Николай якобы скомандовал господам офицерам седлать коней и идти на Рейн обуздывать этих «ничтожных французов», в очередной раз затеявших у себя республику? Похоже, что царь был просто напуган. И страх этот, явно преувеличенный, гротескный, держался в его сознании долго. Даже в конце июня он все еще внушал Паскевичу, что «при оборонительной войне по всем вероятиям... значительный отпор наш будет на берегах Вислы».79 Не на Рейне, значит, предстояло сражаться с революцией, как планировал император в конце февраля, а на Висле, в пределах Российской империи?
Скрупулезный анализ его переписки весной и летом 1848 года привел советского историка А.С. Нифонтова к неожиданному выводу, что «Николай Павлович действительно боялся нападения со сто-
ibid., р. 280.
А. Щербатов. Генерал-фельдмаршал князь Паскевич. Его жизнь и деятельность, Спб., 1899, т. 6, с. 204.
Там же, с. 212.
роны Пруссии, Австрии и даже Франции».80 Так похож, скажите, на жандарма Европы человек, уходивший от революции в глухую защиту и утешавший себя лишь одним: «хлопот в самой Германии столько... что не понять, чтоб им достало силы на какое-либо предприятие против нас»?81 И мог ли столь шокирующий страх перед нападением революции на Россию пройти для него даром?
Еще ярче, однако, свидетельствует об этой драматической борьбе в сознании Николая между преследовавшей его всю жизнь мечтой и жестоким, почти первобытным, страхом перед революцией известный эпизод с совсем уже не легендарным Манифестом 14 марта и почти немедленным его опровержением. Манифест был, нет слов, удивительный:
«По заветному примеру православных наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущего, мы готовы встретить врагов наших, где 6 они ни предстали. Мы удостоверены, что древний наш возглас „За веру, царя и отечество!" и ныне предукажет нам путь к победе. С нами Бог! Разумейте языци и покоряйтесь, я ко с нами Бог!»82 Перед нами нечто совершенно непохожее на современный Николаю дипломатический язык. Царь заговорил вдруг архаическим языком московитского фундаментализма, неожиданно всплывшим из глубин подсознания в минуту величайшего возбуждения. Каких врагов намеревался он встретить, когда никто не объявлял войну России и она никому не объя вляла, и главное, даже не собиралась объя влять? Только в ситуации крестового похода могла прорваться в правительственной декларации средневековая угроза покорить неизвестных «языцев». Неудивительно, что в Европе произвел манифест, по словам В.И. Панаева, «самое неприятное и враждебное нам впечатление».83
Но то в Европе. Там, объясняет своему читателю Линкольн, такой «пронзительный клич на архаическом языке, призывающий русских к священной войне в ситуации, когда никто не собирался на них нападать, действительно мог показаться странным». Другое дело, говорит он, Россия. Здесь «язык, употребленный Николаем,
АС. Нифонтов. 1848, М., 1949, с. 249. А Щербатов. Цит. соч., с. 205. ИР, вып. 9, с.6.
Н.К. Шильдер. Император Николай I: его жизнь и царствование, Спб., 1903, т.2, с. 629.
был вполне в духе Официальной Народности, ценностям которой русское общество было тогда предано, и мог рассчитывать на то, чтоб вызвать благодарный отклик в русских сердцах».84
Воля ваша, но мне кажется, что это немножко чересчур даже для «восстановителя баланса». В конце концов и в николаевские времена не все в России, извините, лаптем щи хлебали. И если возрождение московитского фундаментализма произвело неприятное впечатление в Европе, то столь же неприятное впечатление должно оно было произвести и в Петербурге. Даже глубоко преданный са- ч модержцу человек, барон Корф, и тот записывал (конечно, для личного пользования), что «Манифест 14 марта не способствовал успо- Лкоению умов. Одни видели в нем воззвание к войне, следственно, | начало войны, другие — начало беспокойств и смут уже и внутри самой России».85
Мало того, Манифест, повидимому, вызвал недовольство и среди тех, кого А.Е. Пресняков описывал как «личную дружину членов государевой свиты, которая становилась „опричниной" Николая»,86 включая и руководителей III отделения. Иначе едва ли возможно объяснить, почему неделю спустя Нессельроде выступил с официальным комментарием к Манифесту, слишком уж похожим на извинение за его воинственный тон.
Понятно, что вице-канцлер никогда не решился бы публично опровергать автора Манифеста, не будь на то воля самого автора. Надо полагать, III отделение, перлюстрировавшее переписку и подслушивавшее разговоры в обществе, умудрилось оперативно, за неделю собрать достаточно отрицательных отзывов, чтобы убедить Николая, что «пронзительный клич на архаическом языке» резко оттолкнул русское общество. Пора было бить отбой.
Впрочем и здесь Линкольн постарался как-то выгородить императора, утверждая, что Манифест был вовсе не объявлением священной войны неизвестным «языцам», но всего лишь обыкновенной дипломатической декларацией в защиту русского имени и нерушимости российских границ. И комментарий Нессельроде, якобы,
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 287.
«Русская старина», 1900, март, с. 568.
А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 55.
«лишь подчеркнул это с еще большей силой».87 Конечно, понадобилось Линкольну так усечь цитату из комментария, что смысл его стал попросту невнятным. На самом деле был он вполне прозрачен. Судите сами: «Ни в Германии, ни во Франции Россия не намерена вмешиваться в правительственные преобразования, которые уже совершились или же могут еще последовать. Россия не помышляет о нападении, она желает мира, нужного ей, чтобы спокойно заниматься развитием внутреннего своего благосостояния».88
Никакого, как видите, московитского языка. Никаких угроз в адрес «языцев». Не только не собирается Россия кого бы то ни было «покорять», но даже и вмешиваться в правительственные преобразования (читай: в революцию) не имеет ни малейшего намерения. Но если так, то чему же призывались в Манифесте покоряться «язы- ци»? Впрочем, читателю решать, подчеркивал ли комментарий вызывающий тон Манифеста или извинялся за него.
Важно для нас здесь, однако, что шок, который пережил весною и летом 1848-го Николай, был, похоже, действительно глубоким. И не мог такой мощи шок пройти для него бесследно. Но мы забежали вперед. Вот как всё начиналось.
Глава пятая Восточный вопрос
Революция. Акт первый:
завязка При известии о республике во Франции «нас всех как бы громом поразило, — признавался в дневнике великий князь Константин Николаевич. — У Нессельроде от волнения сыпались бумаги из рук... Что же будет теперь, это один Бог знает, но для нас на горизонте видна одна кровь».89 В том, что первый порыв Николая был и впрямь идти «покорять языцев», сомнения быть не может. Документальных свидетельств этого больше, чем достаточно. Вот и Корф подтверждает, что
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 287.
AC. Нифонтов. Цит. соч., с. 252.
Там же, с. 202.
«сперва он [император] дышал самым восторженным героическим духом и одною лишь войною. К весне, — говорил он, — мы сможем выставить 370 тысяч войска, а с этим придем и раздавим всю Европу».90 И Шильдер, официальный биограф, пересказывает замечательную историю о том, как 23 февраля, на следующий день после вестей из Парижа, старый князь В.А. Волконский, министр двора, «поссорился с государем». Поссорились они, оказывается, из-за того, что император «хочет воевать с французами», уверяет, что «через два месяца поставит на Рейне 300 тысяч войска». Волконский был потрясен легкомыслием царя: «Я ему заметил, что у него не найдется столько войска, чтоб отделить на Рейн 300 тысяч, а есть ли деньги, без которых нельзя воевать?» Интереснее всего для нас тут ответ Николая, неожиданно обличивший в пылу спора его затаённую мечту и зависть к славе брата: «Но государь упорствовал, ссылался на пример заграничных походов 13-15 годов». Вот тут-то и сразил его старый князь убийственным аргументом: «У Александра были субсидии англичан, а попробуйте-ка попросить теперь — не дадут ни гроша».91
А великий князь Константин Николаевич заносит в дневниктого же 23 февраля: «У нас приготовления к войне идут с неимоверной деятельностью. Всё кипит».92 На следующий день Николай (явно Волконский его ни в чем не убедил) пишет в Берлин брату своей жены, королю Фридриху-Вильгельму IV, убеждая его встать во главе похода всех германских государств на Францию: «Вы с вашими на севере, Ганновер, Саксония, Гессен... Вюртембергский король с остальными и Баварией на юге. Через три месяца я буду за вами с 300 тысячами человек, готовых по вашему зову вступить в общий строй между вами и Вюртемберг- ским королем».93 И Нессельроде отправил в тот же день меморандум в Вену, заканчивавшийся знаменательными словами: «По нашей армии уже отдан приказ с тем, чтоб она была в состоянии готовности».^
В общем картина ясная. Для императора, казалось, наступил звездный час, которого ждал он всю жизнь. Подобно Александру,
«Русская старина», 1900, март, с. 562. НМ. Шильдер. Цит. соч., с. 623-624. AC. Нифонтов. Цит. соч., с. 205. «Красный архив», 1938, № 4-5, с. 169-170. Там же, с. 170.
он возглавит коалицию против революционной Франции, задушив крамолу в зародыше и не позволив новому Наполеону даже на свет явиться. И нет для этого никакой нужды вторгаться во Францию, лучше подождать, покуда французы сами друг друга перережут. «Я хотел бы оставить французов истреблять друг друга сколько им угодно; мы же должны ограничиться тем, чтоб помешать им распутаться и подавлять всякие попытки к революции в Германии».95 Теперь уж ничто, казалось, не могло удержать Николая от попытки выступить Агамемноном Европы, как и было с самого начала задумано.
Глава пятая
восточный вопрос Акт второй: прорыв
революции Неделю спустя, однако, уже
в начале марта, обнаружилось вдруг, что все эти четверть века вынашиваемые планы построены были без всякого сомнения на песке. Ничего похожего на революцию XVIII века, на сравнении с которой были они основаны, в Европе не происходило. А происходило нечто прямо противоположное. Во-первых, Англия, без которой невозможно было изолировать революцию, решительно отказалась принять участие в антифранцузской коалиции. Еще 24 февраля Николай писал: «Я с беспокойством жду решения Англии. Дай Бог, чтоб она не торопилась признать республику... Её отсутствие в наших рядах было бы прискорбно».96 В начале марта все сомнения отпали. Англия не только не желала вмешиваться во французские дела, но и Николаю не советовала.
Во-вторых, и это было еще важнее, революция стремительно перерастала в общеевропейскую. Одно за другим малые германские государства, а за ними и его вчерашние союзники, Пруссия и Австрия, призывали к власти либеральные правительства, обещая своим народам конституции. И остановить этот грозный поток выглядело предприятием попросту невозможным. Вот краткая хроника двух мартовских недель в одной лишь Германии.
Там же.
Там же.
2 марта великий князь Константин записывал: «пришли препога- ные известия из Неметчины. Всюду беспокойство, всюду беспорядок и готовятся к общему перевороту, а государи сидят сложа руки, смотрят и ничего решительно не делают... В Мюнхене король, право, почти с ума сошел».97 Я не знаю, на какие именно события так реагировал великий князь. Но известно, что уже i марта в Бадене и в Нассау к власти пришли либеральные правительства, а на следующий день и в Гессен-Дармштадте. 6 марта начались баррикадные бои в Мюнхене, которые закончились через две недели отречением баварского короля Людвига I в пользу своего сына Максимилиана И, открыто заявившего о своем сочувствии конституционному движению. О чем тоже есть запись в дневнике Константина Николаевича. «Вот голубчик! Вот молодец! То есть его просто надобно было расстрелять!»98
Какое уж там выступление Вюртембургского короля на южном фланге антифранцузской коалиции, которое еще две недели назад планировал Николай, если и этот король тоже призвал 6 марта к власти либеральное правительство! Удивительно ли, что у марта Константин записывал: «Предурные известия из Неметчины, всюду распространяется революционная зараза»?99 И какая уж там на северном фланге антиреволюциониой коалиции Пруссия, если 13 марта и в самом Берлине начались столкновения восставшего народа с войсками, завершившиеся пять дней спустя победой восставших! И в тот же день из бунтующей Вены бежал Меттерних, Но еще до этой драматической развязки Константин записывал: «После обеДа пришло телеграфическое известие из Вены, что там тоже беспокойство и что вследствие того вся Австрийская империя получила конституцию! Итак, мы теперь стоим одни во всем мире и одна надежда на Бога».100 И снова 13 марта: «Всё кончилось в Европе, и мы теперь совершенно одни».101
В конце февраля задумывалась изоляция Франции, к середине марта наглухо изолированной оказалась Россия. В начале месяца
АС Нифонтов, Цит. соч., с. 209.
Там же.
Там же.
Там же.
Там же.
i
Николай еще храбрился: нелегко расставаться с крушением четвертьвековой мечты. 2 марта он писал Паскевичу: «ежели король прусский будет сильно действовать, всё будет еще возможно спасти, в противном случае придется нам вступить в дело». Еще ю марта он писал: «ежели король сдастся тоже, тогда в Германии всё потеряно и нам одним придется стоять грудью против анархии... При новом австрийском правлении они дадут волю революции, запоют что-либо против нас в Галиции; в таком случае, не дав сему развиться, но именем самого императора Фердинанда займу край и задушу замыслы».102
Теперь, я надеюсь, читатель понимает, откуда истерический Манифест 14 марта. А также почему после того, как король в Берлине «согласился на все требования народа, — говоря словами возмущенного до глубины души Константина Николаевича, — дал свободу книгопечатания»,103 пришлось уже неделю спустя, 20 марта бить отбой и готовиться к встрече с революцией на Висле.
Мог ли, спрашивается, в такой ситуации даже самый недалекий прапорщик не понять к концу марта 1848 года, что старая мечта его рухнула и «задушить замыслы» в Европе ему не дано? 30 марта Николай писал Паскевичу уже в совершенном отчаянии: «Вообще ничего нельзя предвидеть, один только Бог спасти нас может от общей гибели!»104 Так закончился для Николая второй акт европейской драмы.
Глава пятая
Восточный вопрос Д КТ Тр ети й :
реакция Отступление революции началось
летом 1848 года так же внезапно и бурно, как и её мартовский прорыв. Причем, произошло оно без всякого участия России — несмотря даже на то, что как раз к лету она закончила мобилизацию своей армии и сконцентрировала её на западной границе. Неожиданно оказалось, что в её жандармских услугах не
А Щербатов. Цит. соч., с. 199-200.
АС. Нифонтов. Цит. соч., с. 209.
А Щербатов. Цит. соч., с. 214.
было ни малейшей нужды — ни в Германии, ни в Австрии, ни тем более во Франции.
12 июня австрийский маршал Виндишгрец взял штурмом восставшую после Славянского конгресса Прагу. 23 июня прусские войска подавили восстания в Бадене и в Вюртемберге. 26 июня генерал Кавеньяк расстрелял из пушек восставших рабочих в Париже. 25 июля другой австрийский генерал Радецкий разгромил пьемонтскую армию и 5 августа пал Милан. i ноября хорватский бан Елачич взял Вену, заставив Народное собрание бежать в захо- n лустный Кремниц. 5 декабря новый прусский премьер Мантей- фель распустил либеральный парламент в Берлине. К началу 1849-го, кроме Венецианской республики, полуживого австрийского Собрания в Кремнице и бессильного Франкфуртского парламента, с революцией, можно сказать, было покончено. Твердо стояла одна Венгрия. Но она была изолирована и её поражение стало лишь вопросом времени.Единственный пока что вклад Николая во всю эту историю был более чем скромным. Вынужденный следить как за приливом революции, так и за реакцией с неудобной и даже унизительной для «жандарма Европы» позиции постороннего наблюдателя, он мог выпустить свой воинственный пар лишь на глубокой периферии событий. Словно бы внезапно разжалованный в рядовые, не мог Николай, надо полагать, не почувствовать себя в европейской игре игроком маргинальным. Особенно после того, как австрийцы летом 1848-to высокомерно отвергли его предложение «задушить замыслы» в Венгрии.Пришлось душить их в дунайских княжествах, которые и армии- то своей не имели. Формально Молдавия и Валахия были автономиями в составе Турецкой империи, но гарантом их безопасности считалась Россия. И тут, впрочем, Николай, все еще, по-видимому, не оправившись, в отличие от Кавеньяка или Виндишгреца, от мартовского шока, повел дело на редкость неуклюже. А вдруг встанет на дыбы Турция, как назло одобрившая конституционные преобразования в княжествах? А вдруг вступится за неё Англия? Лишь после того, как барон Бруннов заверил его, что Англии сейчас не до дунайских конституций (у неё в тылу полыхала Ирландия) и руки у него свободны, чтобы действовать «не через турок, но для турок и без турок»,105 отдал Николай приказ карательной экспедиции под командованием старого генерала Гершенцвейга перейти Прут.
Генерал перешел. Но Николай передумал. К Гершенцвейгу «был отправлен фельдегерь с приказанием приостановиться военным занятием страны до новых распоряжений». Генерал переправился через Прут обратно. Нотут подоспел новый фельдегерь из Петербурга с приказом оставаться в княжествах. «Это был громовой удар для старика, — рассказывал впоследствии николаевский комиссар в Яссах Дюгамель. — Вообразив, что он запятнал свою репутацию и впал в немилость у императора, в припадке отчаяния он застрелился».106
Так или иначе, «замыслы» в княжествах были, конечно, задушены. В докладе, посвященном 25-летию царствования императора, Нессельроде описывал всю эту суету и путаницу как вершину державной мудрости: «Вопреки желанию Англии, вопреки самой Порте, заблуждавшейся насчет собственных интересов, Вы подавили силою оружия восстание в Валахии, направленное будто бы против нас, но в действительности угрожавшее безопасности Турецкой империи».107
Глава пятая Восточный вопрос
DenIрИЛ Еще и потому имело здесь для нас смысл подробно разобраться в том, сколь марги-
нальным было участие Николая в событиях 1848 года, что это дает нам возможность сопоставить его действительную роль с тем, как изобразили её два влиятельных современника. Едва ли можно усомниться, что Маркс и Энгельс приложили руку к созданию мифа о «жандарме Европы». Уже в 1884 году, отстаивая своё авторство мифа, Энгельс писал: «С 24 февраля нам было ясно, что революция имееттолько одного действительно страшного врага — Россию».108
Другими словами, не Кавеньяка, не Виндишгреца и не Елачича, которые на самом деле революцию раздавили, но Николая, который, как мы видели, уже к середине марта «слинял» и начал заботиться об
АС. Нифонтов. Цит. соч., с. 263.
«Русский архив», 1885, июль, с. 376.
AC. Нифонтов. Цит. соч., с. 264.
К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 6, с. 9.
укреплении пограничных крепостей в страхе «перед наступлением Пруссии, Австрии и даже Франции». Энгельс, однако, продолжает: «Этот враг [Россия] тем активнее вынужден будет вмешаться в борьбу, чем очевиднее революция станет общеевропейской».109 Даже 36 лет спустя, словно рассчитывая, что его читатели давно забыли, как в действительности было дело, Энгельс игнорирует неопровержимый факт: в момент, когда революция стала общеевропейской, Россия в борьбу не вмешалась. Мало того, именно общеевропейский характер революции полностью расстроил все николаевские планы вмешательства, вызвал панику в августейшем семействе и заставил самого императора воскликнуть в отчаянии: «Один только Бог спасти нас может от общей гибели!» Что ж, допустим, классика подвела память.
В ней ли только дело, однако? Ведь и в июне 1848 года, когда над европейской революцией уже сгустились тучи и в Праге, и в Бадене, и в Париже, Маркс и Энгельс, напомнив европейцам о легендарном восклицании Николая «Седлайте коней, господа офицеры!», концентрировали внимание не столько на решающих действиях европейских палачей революции, сколько на совершенно несущественных маневрах российской армии: «Многочисленные передвижения войск, которые Россия стягивает к Бугу и Неману, не имеют другой цели, кроме как возможно скорее освободить „дружественную" Германию от ужасов революции».110 Ну, можно ли, право, было ошибиться грубее? На деле, как мы знаем, «передвижения войск», о которых говорили классики, направлены были на «отпор [революции] на берегах Вислы». И конались они вовсе не грандиозным вторжением в Германию, но всего лишь маргинальной интервенцией в беззащитную Валахию.
Право, похоже, что, не вторгнись в конечном счете русская армия в Венгрию, миф о «жандарме Европы» имел все шансы тихо умереть собственной смертью. Но Николай вторгся — 18 июня 1849 года — через 15 месяцев после того как революция стала общеевропейской и год спустя после её общего отступления. Вторгся потому, что изолированная Венгрия в одиночку противостояла всей контрреволюционной Европе и ровно никакими международными осложнениями это вторжение не грозило.
Там же.
14 апреля 1849 г°Да Лайош Кошут провозгласил Венгрию независимой и династию (австрийский император был королем Венгрии) низвергнутой. «Господь может покарать меня всякими напастями, — воскликнул он, — но одной беды наслать он на меня больше не сможет: снова сделаться подданным австрийского дома».111 Империя Габсбургов оказалась под угрозой распада. Только что вступивший на престол молодой император Франц-Иосиф умолял Николая о помощи. Прежде чем помочь, однако, тот заставил его пройти через символическую, но от этого не менее унизительную процедуру подчинения воле Большого брата. 21 мая Франц-Иосиф вызван был в Варшаву словно бы затем, чтобы публично подтвердить роль зависимого от России монарха. Он, как мы еще увидим, хорошо запомнил это унижение.Так или иначе, 350-тысячное русское войско под командованием фельдмаршала Паскевича вторглось в Венгрию. Вместе со 120-тысяч- ной австрийской армией генерала Гейнау войска интервентов вчетверо превосходили венгерские. И все-таки блицкрига не получилось. Отчасти из-за блестящих маневров венгерского генерала Гергея, отчасти из-за эпидемии холеры, уложившей чуть не половину русской армии в лазареты, отчасти из-за медлительности Паскевича, но самое главное, из-за устаревшего вооружения николаевских войск.Нельзя сказать, чтобы император, необыкновенно раздраженный затянувшейся кампанией, не знал об отсталости вооружений своей армии. Еще в июле 1848-го, за год до вторжения в Венгрию и за шесть лет до Крымской войны, он писал Паскевичу: «Нельзя тоже терять нам из виду, что мы одни остались с кремневыми ружьями и драться будем с войсками, кои все имеют ружья ударные и потому вся выгода в сём отношении будет на стороне противника». Но тут же добавлял горестно: «скоро переменить ружья не можем».112 И в самом деле, где было взять деньги на новые ружья, когда на очереди стояло обновление парадного обмундирования? Для Николая это было бесконечно важнее. А потом о ружьях просто забыли.
Как бы то ни было, на исходе лета Гергей сложил оружие и Паске- вич мог рапортовать своему повелителю: «Венгрия у ног вашего импе-
«История», т.5, с. 132.
А Щербатов. Цит. соч., с. 242.
раторского величества». На долгом веку фельдмаршала это была третья страна, которую положил он к ногам императора (в 1828 году то же самое рапортовал он из Персии, в 1831-м из Польши). С этого момента Николай официально считался «жандармом Европы». Впрочем, даже Линкольн заметил, что «кровавые битвы Крымской войны со всей очевидностью продемонстрируют, до какой степени ничему не научились Николай и его генералы на опыте Венгрии в 1849 году».113
У всей этой истории был, однако, еще один неожиданный результат. С международной революцией было покончено. Надолго, как тогда казалось, если не навсегда. Победили её другие. Николай имел к этой победе лишь самое, как мы видели, косвенное отношение. Александровские лавры ему на этом поприще больше не светили. И мир в его глазах решительно изменился. Как писал он проживавшему в изгнании Меттерниху, «в глазах моих исчезает целая система взаимных отношений, мыслей, интересов и действий».114 Будь Николай президентом страны, на второй срок его бы без сомнения не переизбрали. Но поскольку был он самодержцем, то России предстояла лишь крутая переориентация её внешнеполитической стратегии. И Крымская катастрофа.
Восточный вопрос
Глава пятая
опрос лишь в том, в каком направлении произошла эта переориентация и каким
образом привела она к европейской войне. Впрочем, для подавляющего большинства историков — и в России и в Европе — тут и вопроса никакого нет. Большинство исходит, как мы уже знаем, из того, что победа над международной революцией каким-то образом сделала Николая хозяином Европы, что у него закружилась оттакой необыкновенной власти голова, и он в результате приступил к любимому занятию, о котором якобы мечтал всю жизнь. То есть к расчленению Турции. Короче, никакой переориентации внешней политики не требовалось.
113 Bruce Lincoln. Op. cit., p. 316.
У этого господствующего в международной историографии стереотипа есть, однако, как мы уже видели, некоторые слабости. Прежде всего своей устрашающей репутацией в Европе обязан был Николай не столько мощи русского оружия, не повлиявшей, как мы видели, на исход революции, сколько доктрине Официальной Народности. Это она открыто провозгласила Россию инородным Европе политическим телом. Это она превратила его империю в пугало, внезапно возродившее в сознании европейцев давно забытую оттоманскую угрозу XVI века. Николай объявил Россию чуждой Европе — и как чуждую силу Европа её и воспринимала. Отсюда страх, всеобщая ненависть и массовая русофобия. Без сомнения и в России были люди, которые понимали опасную извращенность николаевской антиевропейской идеологии.
«Мудрено ли, что Европа вопиет против нас, когда мы во всем идем против течения... Честному и благомыслящему русскому нельзя [боль - ше] говорить в Европе о России и за Россию. Можно повиноваться, но уже нельзя оправдывать и вступаться», писал еще в 1844 Г0ДУ ПА Вяземский.115 «Народы возненавидели Россию», вторил ему, как мы помним, десятилетие спустя М.П. Погодин.116 Во-вторых, нет никаких доказательств, что великие державы Европы действительно боялись Николая. Мы слышали, что Пальмерстон называл российское всемогущество «большим надувательством». Париж никогда не колебался бросить императору перчатку. Да и сама Крымская война тому свидетельство. Так что не совсем понятно, отчего, собственно, должна была закружиться у Николая голова после революции 1848 года. Даже Н.В. Рязановский, который в принципе не оспаривает господствующий стереотип, замечает тем не менее: «На самом деле международная позиция жандарма Европы и страны, которую он представлял, была скорее видимостью, чем реальностью». И объясняет, почему: «либерализм и национализм хоть и были побиты, но не до смерти, они [по-прежнему] вели за собою общественное мнение Европы — от Польши и Венгрии до Франции и Англии».117 Для конституционных правительств, которым, в отличие от
/И. И. Гиллельсон. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество, Л., 1969. с 295.
ИР, вып. 9, с. 65.
Nicholas V. Riazanovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825-1855, Univ. of California Press, 1969, p. 250.
> Глава пятая Восточный вопрос Император иЛогодин 305
самодержавия, приходилось прислушиваться к тому, что думает публика, это было очень важное обстоятельство.
В-третьих, расчленение Порты вовсе не было, как мы знаем, любимым занятием Николая на протяжении первой четверти века его царствования. Напротив, во всех без исключения связанных с нею международных кризисах — и в 1829-м, и в 1833-м, и в 1839-м, — он, как мы видели, неколебимо стоял на страже её целостности и нерушимости. И официальной целью русско-австрийской конвенции в Мюнхенгреце было: «Общими силами не допускать никакой комбинации, которая наносила бы ущерб независимости верховной власти в Турции»,118 И Нессельроде инструктировал посла в Лондоне, что «мысль об изгнании турок из Европы безусловно приятна, но что выиграет от этого Россия? Славу без сомнения. Но в то же время она потеряет все выгоды, которые представляет близость соседнего государства, ослабленного столькими войнами».119 Протекторат над Блистательной Портой, это прекрасно. Но расчленять-то её зачем?
В-четвертых, наконец, господствующий стереотип делает попросту невозможным объяснить главное: почему — в прямом противоречии со всем своим прежним поведением — именно на заре 1850-х Николай начал вдруг прислушиваться к православно-славян- скому сценарию Погодина. Причем, не только с «благоволением», но и «с благодарностью».
Ведь достаточно сопоставить этот сценарий с циркулярами Министерства народного просвещения, которые еще в 1847 году настойчиво предписывали профессорам и преподавателям всячески внушать студентам, *гго Россия не имеет ничего общего с зарубежными славянами, чтобы понять: ни о чем подобном до 1848 года и речи быть не могло. Вот что вычитал о славянстве А.В. Никитенко в одном из таких «предписаний министра, составленных по высочайшей воле»:
оно [славянство] «не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе... Мы без него устроили свое государство... а оно не успело ничего создать и теперь окончило свое историческое существование»}20
ИР, вып. 8, с. 603.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 203.
А.В. Никитенко. Цит. соч., r.i, с. 306.
М.Н. Покровский так комментировал эти предписания: «в результате из всего славянского благонадежным оказывался едва ли не один только церковно-славянский язык Священного Писания».121
Что касается отношения Николая к вмешательству России в защиту православных подданных султана, то он продемонстрировал его совершенно недвусмысленно еще в конце 1820-х, когда Россия оставалась совершенно равнодушной к судьбе восставших греков и на автономии Греции пришлось настаивать туркам. О том, что отношение это нисколько не изменилось и за два последующих десятилетия, свидетельствуют не только уваровские циркуляры 1847 года, но и простой факт, что единственная в стране «партия», ратовавшая за такое вмешательство, славянофилы, была в глазах III отделения откровенно крамольной. Во всяком случае К.С. Аксаков, И.В. Киреевский и князь В.А. Черкасский оказались в 1848 году под надзором полиции, а Юрий Самарин и Иван Аксаков — в тюрьме.Короче, еще в конце 1840-х было совершенно невозможно себе представить, что несколько лет спустя судьба православных в Турецкой империи станет вдруг главной заботой правительства Николая. И что оно потребует независимости (конечно, «под покровительством России») для славян, которые, согласно уваровским циркулярам, давно уже «окончили свое историческое существование». Именно поэтому «благоволение» императора православно-славянским идеям Погодина выглядело фактом совершенно экстраординарным.Впрочем, секрет привлекательности этих идей для Николая был скорее всего в том, что шли они куда дальше Восточного вопроса и были несопоставимо более амбициозны, нежели одно лишь расчленение Турции.
Подробно будем мы говорить о нем в следующей главе. Здесь я позволю себе привести лишь некоторые отрывки из письма Погодина от 27 мая 1854 года. Приведу я их с единственной целью показать читателю, что речь в его сценарии действительно шла о полной переориентации всей внешней политики России, о новой её генеральной цели, не менее, если не более, грандиозной, нежели неудавшаяся Николаю победа над международной революцией.
121 ИР, вып. д. с. 3.
«Для чего нам твердить, спрошенным и неспрошенным, что мы не ищем завоеваний?.. Да для чего же иначе мы воюем, проливаем кровь, терпим нужду, приносим бессчетные жертвы?>Р2
«Настала минута, когда каждый христианин, подавленный оттоманским преобладанием, должен восстать против притеснителей, и если вы упустите эту благоприятную минуту, то вам не останется ни чего, кроме вечного угрызения совести и вечного стыда»}23
«[Что сейчас происходит ?] Подготовляется судьба великих вопросов, созревших для решения. Вопрос Европейский об уничтожении варварского турецкого владычества в Европе... Вопрос Славянский об освобождении достойнейшего, древнейшего и вместе многочисленнейшего племени от чуждого ига... Вопрос Русский об увенчании, совершении русской истории... о заключении круга, начатого первыми её государями, о решении борьбы с последними её врагами, об её месте в истории человечества... Вопрос Религиозный о вознесении правосла вия на подобающее ему место... Камень сей бысть во главе угла!.. Да! Novus nasciturordo! Новый порядок, новая эра наступает в истории. Две славные некогда империи разрушаются. Двадцать новых государств призываются к жизни. Владычество и влияние уходят от одних народов к другим... Вот какие всемирные задачи в производстве, а премудрая Европа грезит только о Восточном вопросе».12А
Гпава пятая
Восточный вопрос р _ _ __ _ ^ ^
I ИГЮТсЗа Вот каким речам с благодарностью внимал Николай в начале 1850-х — после крушения мечты о единоличном торжестве над международной революцией. Невозможно отрицать, что новый сценарий предлагал ему более чем достойную, с его точки зрения, замену рухнувшей мечты. Как в смысле того, что роль основателя нового мирового порядка, которую предлагал Погодин, была ничуть не менее грандиозна, нежели неудавшаяся Николаю роль Агамемнона Европы, так и потому, что чувствовал он себя в ней несопоставимо более естественно, чем
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 112. Там же, с. 116. Там же, с. 122-123.
в роли борца с чужой и непонятной ему европейской революцией. Здесь он был на своей идейной территории, в родной сфере, знакомой ему по домашней доктрине Официальной Народности. Как и в ней, на первом плане в новом сценарии было Православие: «Камень сей бысть во главе угла!» Только если раньше служило оно Николаю инструментом лишь внутриполитической антипетровской революции, то теперь призывалось на службу преобразования мира. Перспектива, согласитесь, для Николая неотразимая.
Если эта гипотеза верна, то встают перед нами совсем не те вопросы, которые обычно занимают исследователей николаевского царствования. Например, такие: принял ли он погодинский сценарий? И если да, сделал ли его новой программой своей внешней политики? И если сделал, то в какой мере? И самое главное, осуществим ли был такой сценарий без европейской войны?
Разумеется, чтобы ответить на эти вопросы, потребовались бы и многолетние архивные изыскания, и генеральная ревизия всего наличного документального материала, который никогда под этим углом зрения не рассматривался. Просто общепринятая схема событий между 1849-м и 1853 годами этого не требовала. Зачем, если решение загадки было известно заранее? Есть, однако, выход из затруднения. И он, конечно, тот же самый, к которому я прибег, пытаясь проверить гипотезу о множественности николаевских внешнеполитических сценариев. Обратимся к конкретным событиям. Почему, в самом деле, не посмотреть, не объясняет ли наша гипотеза эти события лучше, нежели общепринятый стереотип?
Гпава пятая
восточный вопрос Продолжение
л
или поворот: Возьмем, допустим, восстание болгарских крестьян против турок в начале 1850-х. Французский историк А. Мале уверенно утверждает, что оно было спровоцировано русскими агентами с целью дать Николаю возможность вмешаться в турецкие проблемы — в защиту угнетенных православных.125 Другое дело, что ничего из этой попытки не вы-
125 «История», т. 5, с. 203.
шло. В Стамбуле правил тогда еще один кандидат в турецкие Петры, султан Абдул Меджид, в очередной раз пытавшийся преобразовать свою империю в европейском духе. В разгаре была Великая Реформа (Танзимат). И у султана были сильные либеральные помощники. Недаром еще в 1848-м сочувствовали турки конституционному движению в Валахии, которое задушил Николай. Как бы то ни было, известно, что три года спустя один из сотрудников султана Омер-паша очень быстро уладил дело в Болгарии к полному удовлетворению крестьян и повода для вмешательства России не оказалось.
Но что знаем мы о причине столь резкого изменения позиции Николая в отношении восставших против легитимного государя мятежников, пусть и православных? Ведь и греки православные, а он пальцем не шевельнул, чтобы им помочь. И уж тем более ни при каких обстоятельствах не послал бы он в Грецию секретных агентов для разжигания мятежа. Как объяснить с точки зрения стереотипа такое поведение Николая, всю жизнь неуклонно стоявшего на страже легитимизма? Между тем погодинский сценарий объясняет его превосходно. Перед нами совершенно очевидно поворот, и крутой притом поворот, а вовсе не продолжение прежней политики.
Возьмем дальше знаменитый «спор о ключах» к святым местам в Иерусалиме и Вифлееме, спор, с которого, собственно, и началась Крымская эпопея. Нет смысла входить в его подробности. Вкратце суть дела в следующем. Начиная с глубокого Средневековья в Палестине шла постоянная свара между местными монахами (не закончившаяся, кстати, и по сей день) за контроль над этими самыми «ключами». На них претендовали, с одной стороны, католики, с другой — православные (главным образом греки) и монофизиты армяне. С 1535 года католикам покровительствовала Франция и «ключи» принадлежали им. В 1757 году, воспользовавшись тем, что Франция утратила интерес к церковным делам, православные добились контроля над тремя из двенадцати святынь, а в 1808-м и над остальными девятью.
Луи Бонапарт, с декабря 1848-го президент Французской республики, потребовал у султана восстановить справедливость. По чисто внутриполитическим причинам, разумеется. Для государственного переворота, который он задумал, ему нужна была помощь ка
толического духовенства. Но Николаю-то помощь духовенства, тем более греческого или армянского, была ни к чему. А он вдруг принял обиды православных и монофизитовтак близко к сердцу, что готов был из-за них воевать с Турцией. Султану была отправлена угрожающая нота, где ему опять припомнили Кучук-Кайнарджийский договор 1774 года, дававший царю право покровительствовать православным в Оттоманской империи.
До начала 1850-х право это имело характер вполне эфемерный. Ни в Адрианопольском договоре 1829 года, ни в Ункиар Искелеси в 1833-м, ни тем более в Лондонской конвенции 1841-го речи о нем всерьез не было. Естественно, что в Стамбуле не придавали этому символическому покровительству ровно никакого значения. Теперь, однако, ситуация резко изменилась. До такой степени резко, что Россия отказалась от компромиссного предложения Луи Бонапарта разделить «ключи» между православными и католиками поровну. Она настаивала не только на том, что «ключи» принадлежат православным, но и на том, что её покровительство им носит вовсе не символический, но вполне реальный характер.
Требование было неслыханное. На самом деле речь шла о том, чтобы Порта отказалась от суверенитета над 12 миллионами своих подданных.
«Чтобы правильно оценить это требование, — комментировал русский историк, — стоит себе представить казанских татар, получающих право жаловаться на императора Николая турецкому султану, — причем, с представлениями последнего Николай обязан был считаться и их удовлетворить».126 А теперь представьте себе, что было бы, если бы эти казанские татары представляли половину всех подданных Николая — и турецкий султан вдруг потребовал для себя права быть вторым их государем.
Международная дипломатия таких прецедентов не знала. Царя бы поняли, затей он спор о территориальных претензиях к Турции, о протекторате над Константинополем, о контроле над проливами, даже о «ключах» к святым местам. Но потребовать у легитимного государя уступить суверенитет над половиной его подданных — это выглядело попросту невероятно. Одно из двух,
126 ИР. вып. 9, с. 15-16.
шептались в европейских столицах: либо царь сошел с ума, либо он так неуклюже провоцировал войну.
Глава пятая Воаочный вопрос
Я понимаю, что столь умопомрачительный поворот поддается и стереотипному объяснению. Закружилась, мол, у Николая голова от своего всемогущества, вот он и потребовал невозможного. Но сама религиозная форма, в которой это немыслимое требование было предъявлено, ложится скорее, согласитесь, в православно-славянский сценарий Погодина. Тем более, что, как мы уже знаем, в чем-в чем, но в симпатиях к зарубежным единоверцам Николай до тех пор замечен не был. Перед нами, похоже, опять-таки поворот, а не продолжение прежней политики.
Неисполнимая
миссия Про АХ. Меншикова, которого Николай послал в Стамбул 28 февраля 1853 года с немыслимым поручением добиться от султана официального подтверждения Кучук-Кайнарджийского договора почти столетней давности, Герцен рассказываеттакой анекдот.
«Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то мор- *ской министр Меншиков подошел к нему со словами:
Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?
Ах, это вы! — отвечал Чаадаев. — Действительно не узнал. Да и*что это у вас черный воротник? Прежде, кажется, был красный.
Да разве вы не знаете, что я морской министр?
Вы? Да я думаю, вы никогда и шлюпкой не управляли.
Не черти горшки обжигают, — отвечал несколько недовольный Меншиков.
Да, разве на этом основании, — заключил Чаадаев».127
Я это к тому, что о дипломатии чрезвычайный посланник Николая имел, примерно, такое же представление, как за четверть века до того о морском деле. С точки зрения стереотипа, выбор этот объяснить невозможно. Тем более, что выбирать Николаю было из кого.
127 А.И. Герцен. Былое и думы, Л., 1947, с. 235.
Почему не послать, например, таких компетентных людей, как А.Ф. Орлов, или П.Д. Киселев, или, наконец, Ф.И. Бруннов? Сточки зрения погодинского сценария, однако, Меншиков был кандидатом идеальным. Достаточно сказать, что начал он свою миссию с того, что отказался встретиться с турецким министром иностранных дел Фуадом эффенди, обозвав его «лживым субъектом». Султану пришлось уволить ни в чем неповинного эффенди.
Новому министру Рифаат паше Меншиков под строжайшим секретом поведал требование царя подтвердить договор, по которому суверенитет над православными подданными султана принадлежал бы России. Публика, объяснил он министру, должна оставаться в убеждении, что его миссия заключается лишь в улаживании вопроса о «ключах». Нечего и говорить, что уже на следующее утро о требовании Меншикова жужжал весь дипломатический бомонд Стамбула.
И поскольку у английского посла лорда Редклиффа, главного советника султана, в одном мизинце было больше дипломатического искусства, чем у никогда не управлявшего дипломатической шлюпкой Меншикова, на этом неуклюжем маневре он его и подловил. Порта тотчас же подтвердила торжественным указом права греческих и армянских монахов на «ключи», а также все привилегии православных подданных султана. Официальный конфликт был на этом исчерпан. Неофициально Рифаат паша посоветовал Мен- шикову «не добиваться нового договора и все будет улажено».128
Растерянный Меншиков, естественно, запросил новых инструкций у императора. Николай повелел предъявить Порте ультиматум. Даже Линкольн сердито замечает: «Компромисс и умеренность не были тем путем, которым желал идти Николай».129 Он объясняет этот неожиданный экстремизм императора тем, что «Николай постарел, так же, как его министры и близкие советники... По мере того, как их ряды редели, заменяли их люди малоспособные... И среди них не было старых друзей, которые могли бы говорить царю правду, по крайней мере, иногда. Сам он слишком устал от напряжения править Россией четверть столетия».130
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 357.
Ibid.
Ibid, pp. 294, 297.
Одним словом, откровенно конфронтационные инструкции Мен- шикову объясняются чем угодно — течением времени, возрастом, усталостью, бездарностью сотрудников, — но только не бьющим в глаза стремлением спровоцировать войну. Князь Меншиков, конечно, последовал инструкциям своего государя. Подождав, как было приказано, ровно столько, чтобы «дать нам закончить наши военные приготовления»,131 он предъявил туркам категорический ультиматум, не допускающий никаких обсуждений. Точнее, князь просто «передал великому визирю составленный в Петербурге текст конвенции и заявил, что она должна быть возвращена с подписью султана, больше ничего».132 На размышление дано было восемь дней.
Еще до истечения срока ультиматума французская эскадра вышла из Тулона, направляясь к Дарданеллам. И лорд Редклифф заверил султана, что «в случае неминуемой опасности у него есть полномочия потребовать от коммандора флота Её Величества в Средиземном море привести его эскадру в состояние боевой готовности».133 Удивительно ли, что 21 мая Меншиков отбыл из Стамбула с пустыми руками? И что 14 июня 1853 года в Петергофе был подписан давно заготовленный Манифест, из которого Россия узнала, что «истощив все убеждения и с ними все меры миролюбивого удовлетворения справедливых наших требований, признали мы необходимым двинуть войска наши в придунайские княжества, дабы показать Порте, к че/чу может вести её упорство»?134
Глава пят&я
Восточный вопрос ХоТвЛЭ ЛИ ВОЙНЫ
Европа? Отечественный «восстановитель баланса» В.В. Кожинов, естественно, шел дальше американского коллеги. Там, где Линкольн видел одряхление Николая и бездарность его сотрудников, Кожинов, как мы уже знаем, ус-
A.M. Зайончковский. Восточная война в связи с современной ей политической обстановкой, Спб., 1908, т. 1, с. 399-400.
ИР, вып. 9, с. 16.
Bruce Lincoln. Op. cit., p. 337.
ИР, вып. 9, с. 16.
мотрел заговор против России. Участниками его были не только русские дипломаты с нерусскими фамилиями, но и, конечно, европейские державы. Цель заговора состояла в том, чтобы спровоцировать Николая на смертельно опасный конфликт с Европой. Хотя практически невозможно вычислить, что, собственно, кроме профессионального крушения, могли выиграть от такого предательства русские дипломаты и зачем был такой конфликт Европе, Кожинов опирается на авторитетные имена.
Среди них и Ф.И. Тютчев, и Е.В. Тарле, который тоже опубликовал в 1952 году двухтомную монографию о Крымской войне. Писалась она, правда, в самые мрачные времена сталинизма, в разгар кампании против «низкопоклонства перед Западом» и, к сожалению, не избежала веяний эпохи. Так или иначе, Тарле действительно утверждал, что «барон Бруннов в Лондоне, Мейендорф в Вене, даже Будберг в Берлине... следовали указаниям своего шефа-канцлера... и писали иной раз не то, что видели их глаза и слышали их уши», тогда как «Нессельроде собирал эти лживые сведения и подносил Николаю».135 При желании это и впрямь можно истолковать как заговор. Тем более, что Тютчев так прямо и говорил: «Ну вот, мы в схватке со всей Европой, соединившейся общим союзом. Союз, впрочем, неверное выражение, настоящее слово заговор... В истории не бывало примеров гнусности, замышленной и совершённой в таких масштабах».136
Так, может, Кожинов прав и заговор действительно был? Как распутать этот клубок противоречий? Я предлагаю очень простой тест, способный совершенно точно определить, кто был истинным автором той «гнусности», о которой говорил Тютчев. Состоит тест в следующем. Понятно, что без участия Англии никакого европейского союза против России быть не могло. А уж войны тем более. Понятно далее, что покуда у руля Форин-оффиса в Лондоне стояли симпатизировавшие Николаю тори, воевать с Россией Англия не стала бы ни при каких обстоятельствах. Стояли тори у руля прочно. Без помощи извне у лидера конкурировавших в ними вигов Пальмерстона и впрямь не было ни малейших шансов отнять у них
В.В. Кожинов. Цит. соч., с. 337.
контроль над иностранными делами. Отсюда и тест: действительным архитектором европейского союза против России (или «заговора», на языке Кожинова) мог быть только тот, кто свалил бы в Лондоне дружественное России правительство тори и помог Пальмерстону вернуться к власти. Так кто же на самом деле был этим злодеем?
Сначала, однако, вступимся за честь русских дипломатов, пусть и с нерусскими фамилиями. Филипп Иванович Бруннов был одним из двух-трех первоклассных профессионалов, которыми располагал тогда Николай. У историков едва ли есть основания подозревать его в неискренности, не говоря уже о предательстве, когда он сообщал императору о таком, например, страстном монологе старого лорда Абердина, главы Форин-оффиса: «Тот, кто бросит мир в бездну из-за дела, которое я нахожу несправедливым, примет на себя ответственность, какой я на свою совесть не возьму. Я не согласен кончить свою карьеру революционной и подрывной войной. Мое решение твердо: я эту войну вести не буду, пусть ведет её кто-нибудь другой».137 И точно так же не погрешил против истины граф Нессельроде, утверждая, что «личный характер и прежния дипломатические действия лорда Абердина подают верное ручательство в его благоразумии и умеренности».138Просто Николай так никогда и не понял, что при конституционном ст^ое все уверения Абердина определяли курс английской политики лишь покуда он был у власти. При первом же поражении в парламентской борьбе о его ручательстве можно было забыть. Еще хуже, что такую элементарную вещь относительно политического процесса в конституционных государствах до сих пор не поняли отечественные «восстановители баланса». Точно так же, как Николай, не привыкли они, похоже, к тому, что политический курс страны определяет не начальство, но общественное мнение и отражающая его парламентская борьба.
Британские тори, как объясняет американский историк Дэвид Голдфранк в самой, пожалуй, авторитетной — и самой современной — монографии о происхождении Крымской войны, дей-
ИР, вып. 9, с. 18.
ствительно считали схватку с Россией в защиту Турции «революционной и подрывной». И у них были для этого веские основания. Во-первых, военный конфликт мог затянуться и привести к непредвиденным последствиям, например, к новому раунду революционных взрывов в Европе. Или к распаду Турции и в конечном счете к падению правительств, которые эту войну затеяли. Во-вторых, война была бы разорительна для британской торговли. В-третьих, наконец, тори вовсе не желали ослабления России и тем самым укрепления бонапартистской Франции. С другой стороны, французские националисты, взявшие верх в Париже с воцарением Бонапарта, не видели ни малейшего смысла в том, чтобы посылать своих сыновей умирать за британские торговые интересы в Турции.139
Глава пятая Восточный вопрос
Короче, как совершенно правильно сообщали тогда русские дипломаты, шансов на то, что Европа объединится против России, было в начале 1850-х и впрямь ничтожно мало. Кто-то должен был сильно постараться, чтобы примирить все эти противоречившие друг другу интересы, сбросить правительство тори в Лондоне и подвигнуть Англию и Францию на союз. И тем более на совместную войну против России. Вопрос был лишь втом, кто займется этой «объединительной» работой.
Несостоявшийся
десант А теперь проследим за развитием событий, приведших к падению правительства тори в Лондоне. Конечно, бывший президент Луи Бонапарт, с декабря 1851 года император Франции Наполеон III, не мог просто бросить Турцию на произвол судьбы — и русского самодержца. В конце концов и ввязались-то турки во всю эту историю именно из-за его притязаний на «ключи» к святым местам в Палестине. Я не говорю уже, что Турция, как мы помним, была в разгаре своей Великой Реформы, на которую многие во Франции возлагали большие надежды, видя в ней последний шанс на выздоровление «больного человека
139 David Gold frank. Op. eft., p. 181.
Европы». Некоторые даже подозревали, что потому царь и вознамерился сокрушить Турцию именно сейчас, чтобы не дать ей окончательно выздороветь.
А в Петербурге между тем работа по объединению Европы против России шла полным ходом. Еще 25 декабря 1852 года Нессельроде рекомендовал императору прежде, чем приступать к военным приготовлениям, отправить в Стамбул чрезвычайного посланника, который обсудил бы с султаном идею «обновить и дополнить Кучук- Кайнарджийский договор».140 Царь ответил резко: «Нечего больше обсуждать, нужно начать приготовления немедленно. Остальное пусть решит Бог».141 И приказал вице-адмиралу В.И. Корнилову «подготовить всё необходимое для экспедиции в Босфор».142 А также распорядился начать мобилизацию четвертого и пятого армейских корпусов. 5 января 1853 года, т.е. почти за два месяца до визита Меншикова в Стамбул, план экспедиции в Босфор был завершен. 19 января 16 тысяч штыков и 32 орудия были готовы к внезапному десанту в Константинополь, дабы предвосхитить вмешательство англо-французского флота.
Понятно, что такой десант тотчас свалил бы правительство тори в Лондоне и таким образом немедленно ответил на вопрос нашего теста о том, кто был действительным архитектором «заговора против России». К счастью, эта первая попытка развязать европейскую и*ойну не удалась. Никто толком не знает, почему. Голдфранк считает, что Нессельроде, Меншиков и «самый эрудированный из русских послов» Бруннов отсоветовали.143 Но о том, что Николай с этой идеей не расстался, свидетельствует документ, написанный его рукою, когда Меншиков уже был в Стамбуле:
«Думаю, что сильная экспедиция с помощью флота, прямо в Босфор и в Царьград, может всё решить весьма скоро. Ежели флот в состоянии поднять в один раз 16 тысяч человек с32 полевыми орудиями, при двух сотнях казаков, то сего достаточно, чтобы при неожиданном появлении не только овладеть Босфором, но и самим
Ibid., р. юб.
Ibid., р. 109.
Ibid., р. 133.
Ibid., р. 118.
Царьградом. Буде число войск может быть и еще усилено, тем более условий к удачел>.144 Добавьте к этому неслыханный в анналах мировой дипломатии ультиматум Меншикова и неожиданно откровенные беседы Николая с британским послом в Петербурге сэром Гамильтоном Сеймуром — и вас уже едва ли удивит, почему английская и французская эскадры торопились в мае 1853 г°Да к Дарданеллам. Торопились, несмотря на сопротивление британских тори и французских националистов.
Гпава пятая
Воаочный вопрос НеТСрПвНИв
Николая В одной из бесед с Сеймуром Николай так объяснил свою позицию. Турция, сказал он, «впала в состояние такой дряхлости», что этот «больной человек» того и гляди помрет и труп его «останется на руках удержав». Благоразумно ли «довести дело до такого сюрприза», не подготовив заранее «какой-либо системы»? «Я говорю с вами как с другом и джентльменом. Если мне удастся столковаться с Англией по этому вопросу, остальное мне неважно; я решительно не интересуюсь мнением и действиями других».145
В следующей беседе Николай положил карты на стол. Его инте- ресуютлишь славянские и православные области Турецкой империи — дунайские княжества, а также Болгария и Сербия. Они должны перейти «под покровительство России». В обмен он предложил англичанам Египет и Крит: «этот остров вам подходит и я не вижу, почему бы он не мог войти в состав английских владений». Пожалуйста, просил он посла, «предложите вашему правительству высказать свое мнение по этому вопросу. Я прошу от него не обязательств или формальной конвенции, а свободного обмена мнениями и слова джентльмена. Между нами этого довольно. Промедление лишь продлит мучения больного».146 ч
ИР, вып. 9, с. 17.
«История», т.5, с. 206.
Николай отчаянно торопился. И посмотрите, как точно совпадает его оценка момента с оценкой Погодина:
«По отношению к туркам мы находимся теперь в самом благоприятном положении... Мы можем сказать, вы отказываетесь обещать нам искреннее, действительное покровительство вашим христианам, которого мы единственно требуем... так мы требуем теперь освобождения славян — и пусть война решит наш спор. Наши враги... только и ждут, чтоб мы обробели и отказались от миссии, нам предназначенной со времени основания нашего государства».и? На сэра Гамильтона, однако, торопливость Николая произвела впечатление прямо противоположное. Император показался ему «некомпетентным и опасным».148 Он полагал, что «государь, который с таким упорством настаивает на немедленном падении соседнего государства, в душе твердо решил, что наступила пора не дожидаться его разложения, а ускорить его».149 Таким образом, император, вопреки совету Бруннова, способствовал расколу в рядах сочувствовавших ему тори, на этот раз действительно сделав шаг к проверке нашего теста. Хворосту в костер подбросил меморандум Нессельроде, попытавшегося исправить ошибку Николая: «Истинные намерения императора другого, высшего порядка, нежели это представляют себе в Константинополе, а возможно, и в других местах... Его Величество руководится своей совестью».150
Автор предисловия к книге Голдфранка заметил по этому поводу: «Самодержец, в распоряжении которого огромная армия и который „руководится своей совестью," — устрашающий фено- мен в современной истории».151 Во всяком случае торийский министр Кларендон, прочитав меморандум Нессельроде, не поверил своим глазам. «Либо я сплю, — воскликнул он, — либо Россия всё это время нас дурачила».152 А царь еще и усугубил свою ошиб-
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 79. David Goldfrank. Op. crt., p. 127. «История», т. 5, с. 207. David Goldfrank. Op. crt., p. 150. Ibid., p. XVII. Ibid., p. 153.
ку, без всякой надобности оккупировав, опять-таки вопреки совету Бруннова (и даже Меншикова), дунайские княжества. Дипломаты советовали оккупировать любую область в азиатских владениях Турции, например, Баязет или Каре. В этом случае угроза касалась бы одной Турции и не насторожила бы ни Англию, ни Австрию. Но что они, эти прозаические люди, могли понимать в «миссии, нам предназначенной со времени основания нашего государства»? Ведь, как уже объяснил нам Нессельроде, Его Величество мыслил в другом, непостижимом для обычных политиков измерении.
Конечно, царя беспокоила позиция Англии. Но в конце концов, говорил он, «и это меня не остановит. Я пойду вперед своим путем, как диктуют мне мои убежден ия и как требует достоинство России... Я буду настаивать на этом до последнего рубля в казне и до последнего человека в стране».[26] Так Россия фактически объявила Турции войну — девятую по счету, начиная с 1676 года.
Глава пятая
еоаочнь,йвопрос РуССКО"ТурвЦКаЯ
W
ВОИНа Вопреки Тютчеву (и Кожинову), однако, Европа и тут не торопилась сделать России «гнусность», воспользовавшись нетерпением Николая. Безтсомнения Турция могла рассматривать «превентивную» оккупацию княжеств как повод к началу войны. Тем более, что английская и французская эскадры уже стояли на якоре в Безике, в двух шагах от Дарданелл, и Александрийская дивизия, прибывшая из Египта, окопалась в Босфоре, разрушив тем самым первоначальные планы императора о внезапном десанте.
Но вместо того чтобы ответить на вызов России, Турция обратилась к посредничеству держав, подписавших договор 1841 года. Державы откликнулись. К концу июля их посланники, собравшиеся в Вене, выработали примирительную ноту, удовлетворявшую все официальные пожелания России о «ключах» к святым местам. Что касается её покровительства православным, то нота была составлена в таких
неопределенных выражениях, которые давали возможность Николаю отступить, сохранив лицо — и предотвратив войну.
«Венская нота», однако, не удовлетворила ни Россию, ни Турцию — именно потому, что обе требовали формулировок вполне определенных. Россия желала твердого обязательства Турции отказаться от суверенитета над её православными подданными. А в Турции, говоря словами французского историка, опять «пробудился мусульманский фанатизм, раздраженный изданием в России манифеста, которым Николай призывал к крестовому походу против турок. Улемы требовали, чтобы султан объявил царю войну или отрекся от престола».154 Повторялась история султана Махмуда. На крестовый поход царя улемы требовали ответить джихадом. Россия опять срывала турецкую реформу. Чтобы спасти её, 8 октября 1853 года Омер-паша потребовал от России очистить княжества в 15-дневный срок. 23 октября русско-турецкая война началась.
Глава пятая
Восточный вопрос
победа На Дунае
11 иисда На Дунае она складывалась скверно для России. Омер-паша оказался не только удачли-
вым реформатором, но и искусным полководцем в отличие от Н.Д. Горчакова, командовавшего русской армией. К тому же турецкие войска были вооружены лучше русских — у них было больше нарезных руж^й и стреляли турки хорошо. После очередного сражения Николай был близок к отчаянию. «Ежели так будем тратить войска, — писал он Горчакову, — то убьем их дух и никаких резервов недостанет на их пополнение... Потерять 2000 лучших войск и офицеров, чтобы взять 6 орудий... это просто задача, которую угадать не могу, но душевно огорчен, видя подобные распоряжения».155
Тут бы и одуматься Николаю. Если его войска оказались не в силах один на один одолеть турок в поле, то как, спрашивается, будут они выглядеть против европейских армий? Менее уверенный в своей новой миссии политик услышал бы, наверное, в дунайских не-
«История», Т. S, с. 210.
ИР, вып. 9, с. 227.
удачах грозный сигнал остановиться, оглянуться. Но царь уже закусил удила. Тем более что националистическая публика была от войны в восторге. «От всей России войне сочувствие, — сообщал из Петербурга С.П. Шевырев Погодину, — таких дивных и единодушных [рекрутских] наборов еще никогда не бывало. Крестовый поход. Государь сам выразился, что ему присылают Аполлонов Бельведер- ских на войну: в течение 29 лет он ничего подобного не видывал».156 Это Линкольну могло показаться полтора столетия спустя, что после 1848 года Николай безнадежно одряхлел. У Шевырева, наблюдавшего императора собственными глазами, было совсем другое впечатление: словно бы, обретя новую миссию, Николай торопился начать новую жизнь. «Государь весел, — писал он. — Война и война, нет слова на мир».157 Чтобы поддержать в обществе патриотический энтузиазм, Николаю сейчас нужна была громкая победа, которая разом затмила бы все известия о вялотекущем конфликте на Дунае. И Николай принял роковое решение. Вопреки ясному предостережению англичан, что они гарантировали туркам безопасность их портов, император распорядился начать морскую войну.
18 декабря адмирал Нахимов вошел на рейд Синопа — и после четырехчасового боя потопил турецкий флот (что, как выяснилось впоследствии, было не так уж и трудно, имея 716 орудий против 476 турецких). Но это и впрямь была долгожданная победа и Россия полыхала патриотическим торжеством. С.Т. Аксаков писал тому же Погодину: «Нахимов молодец, истинный герой русский».158 Адресат тоже, конечно, пребывал в восторге: «самая великая и торжественная минута наступила для нас, какой не бывало, может быть, с Полтавского и Бородинского дня».159 Патриотических стихов появилось несчетно. И публика была уверена, что синопская победа «посбавит спеси у Джона Буля» (так презрительно называли теперь в Петербурге англичан).
На самом деле это было начало конца. Можно сказать, всё, что произошло дальше между Европой и Россией — высадка союзных
Там же, с. 591.
Н. Барсуков. Жизнь и труды М.П. Погодина, Спб., 1888-1910,22 тома, т. 13. с. 18-19.
ИР, вып. 9, с. 28.
М.П. Погодин. Цит. соч., с. 8о.
войск в Крыму, штурм Севастополя, капитуляция, — произошло из-за этой нелепой пощечины, которую Николай отвесил «Джону Булю». Потому что в действительности свалила она правительство тори в Лондоне. Все их антивоенные усилия в одночасье пошли прахом. «Меня обвиняют в трусости, в том, что я изменил Англии ради России, — жаловался теперь Бруннову лорд Абердин, — я больше не могу бороться, я не смею показаться на улице».160 И правда, принца Альберта, мужа королевы Виктории и антивоенного активиста, на улице освистали. Предсказание Абердина сбылось. Он, как мы помним, говорил Бруннову: «Я этой войны вести не буду, пусть её ведет кто-нибудь другой». Этот другой, давний, как мы знаем, недоброжелатель России, Пальмерстон, был теперь у руля.
Уже несколько дней спустя европейский союз против России, которому так отчаянно сопротивлялись тори, был официально подписан. Англия на глазах превращалась в того «Джона Буля», над которым смеялись русские патриоты, но которому ничего, как оказалось, не стоило превратить синопскую победу в похороны русского флота. Соединенная англо-французская эскадра вошла в Черное море и русским военным судам было приказано под угрозой уничтожения стоять на якоре в своих портах. «Мы сохраним Черное море как залог до эвакуации [русских войск из дунайских] княжеств и заключения мира», сказал по этому поводу французский министр Друэн де Люис.161
4 февраля 1854 года Наполеон III в личном письме Николаю
в последним раз попытался предотвратить европейскую войну. Он
ь
предложил России заключить немедленное перемирие с Турцией, обещая, что в случае эвакуации из дунайских княжеств, союзники уйдут из Черного моря. Вторя Погодину, Николай ответил без промедления, что «Россия сумеет в 1854 году показать себя такой же, какой она была в 1812».162 (Даже и в эту роковую минуту грезились ему, как видим, александровские лавры). А когда 27 февраля Лондонский и Парижский кабинеты официально потребовали удаления русских войск из княжеств до 30 апреля, Нессельроде высокомерно
ИР, вып. 9, с. 28.
«История», т. 5, с. 210.
Там же.
отверг это требование, заявив, что Его Величество не считает нужным на него отвечать.
То был, конечно, сигнал к началу войны, которую и объявили
*
России европейские державы 27 марта 1854 года. Попутно, однако, вся эта переписка совершенно недвусмысленно высветила имя главного «заговорщика», приведшего союзников в Крым. Читатель уже, разумеется, догадался, что звали его Николай Павлович Романов.
О том, что происходило дальше и о страшной цене, которую заплатила Россия за эту, последнюю из «недостроек» его царствования, подробно рассказано в заключительной книге трилогии. Здесь упомянем лишь, что самодержец, намеревавшийся воевать «до последнего рубля в казне и до последнего человека в стране», не мог пережить — и не пережил — капитуляцию и «позорный мир», которым закончился для него Восточный вопрос.
глава первая ВВОДНЭЯ
глава вторая Московия, век XVII глава третья Метаморфоза Карамзина
глава четвертая «Процесс против рабства» глава пятая Восточный вопрос
ГЛАВА
ШЕСТАЯ
Рождение наполеоновского
комплекса
глава седьмая Национальная идея
ГЛАВА ШЕСТАЯ Рождение! 327
наполеоновского комплекса
Обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них политически и роз будет порвана наша братская связь с великой семьей европейской, ни один из этих народов не протянет нам руки в час опасности.
Петр Чаадаев
Читатель, конечно, заметил, что внимательно, словно под микроскопом, рассматривая подробности иностранной и домашней политики николаевской России, сосредоточились мы на фигуре её демиурга, императора, на противоречиях его характера, его логики, его решений. Я не думаю, что такой откровенно персоналистский подход удивил читателя. «Мало сказать, что правительство обрело в правлении Николая персональный характер, — заметил один из его биографов М. Полиевктов. — Скорее абсолютная монархия во времена Николая I воплотилась в его личности».1 Еще ярче выразил эту мысль английский путешественник Томас Рейке, записав в дневнике, что «Николай с полным основанием мог бы сказать „Россия — это я"».2 Конечно, вопросы национальной безопасности и иностранной политики традиционно были в России делом царским. Николай добавил к этрму не только сферу народного просвещения, в которой считал себя первостатейным экспертом, но и, как это ни странно, экономическую политику, в которой не понимал ничего. В частности, увольняя своего многолетнего министра финансов Егора Францевича Канкрина, император воскликнул: «Я сам буду своим министром финансов!»3
Все это правда. Только пришло время поговорить о том, чего не рассказали нам случайные наблюдатели и биографы, не говоря уже
М. Полиевктов. Николай I: биография и обзор царствования, М., 1918, с. XI.
Quoted in}. Gleason. The Genesis of Russophobia in Great Britain, London, 1950, p. 224.
N. Riasanovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia: 1825-1855, Univ. of California Press, 1969, p. 46.
о «восстановителях баланса». Мы хорошо знаем Николая как громовержца, как строгого отца-командира, как внимательного, несмотря на множество светских романов, семьянина, как честолюбивого политика, очарованного европейской славой своего покойного брата, даже как талантливого актера, «лицедея», говоря словами Ф.И. Тютчева. Но мы очень плохо знаем его как человека, страдавшего острым дефицитом собственных идей. Император, конечно, тщательно скрывал этот недостаток под в высшей степени импозантным facade d'un grand homme, по словам Тютчева. И тем не менее Николай не мог, как мы видели, на протяжении десятилетий найти адекватную, убедительную для созданной им самим новой элиты страны форму реализации сверхдержавного могущества России.
И по самой природе режима помочь императору заполнить вакуум, созданный отсутствием у него собственных идей, могли немногие. Независимое политическое мышление и сотрудничество с режимом были, как мы знаем, при Николае не в моде: первое опасно, второе считалось не совсем приличным. И потому лояльные режиму самостоятельные политические идеологи были в николаевской России большой редкостью. Нам, собственно, известны лишь трое: С.С. Уваров, Ф.И. Тютчев и М.П. Погодин. Уваров, однако, в сферу иностранной политики не вмешивался. Его идеологическая формула — Православие, Самодержавие и Народность — предназначена была исключительно для внутреннего потребления. Именно поэтому он никак не мог помочь императору найти то, чего тому недоставало, и в конечном счете выпал из игры.
Политика, однако, так же не терпит пустоты, как и природа. И николаевская элита выдвинула двух других идеологов, внешнеполитические проекты которых соперничали на российской политической сцене 1840-1850-х за то, чтобы стать основой нового внешнеполитического консенсуса.
Вот об этих, не замеченных биографами Николая сюжетах, мы главным образом здесь и поговорим. И о том, как заполнялся идеологический вакуум в международной политике России. И о том, как складывались и что представляли собою соперничавшие идейные платформы. И о том, как моральное обособление от Европы перерастало под влиянием этих «новых учителей», по выражению Чаадаева, в обособление политическое. А также о том, к чему это привело.
«Россия сбилась
с пути» Мы привыкли к беспощадной критике николаевского царствования со стороны людей предыдущей, александровской эпохи. Менее привычно слышать уничтожающую критику императора из его собственного лагеря. Между тем уже через несколько месяцев после кончины Николая имперская злита, словно очнувшись от дурного сна, кипела негодованием по поводу ничтожества его замыслов и бездарности его политики. И упреки зти точно отражали взгляды победителя, того из «новых учителей», чьи идеи взяли верх нац идеями его соперника. Мы знаем это, в частности, потому, что обвинения в адрес покойного императора были аккуратно зафиксированы в дневнике А*Ф, Тютчевой, очень хорошо осведомленной и влиятельной фрейлины новой императрицы.
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
Конечно, Анна Федоровна отнюдь не была, как мы еще увидим, беспристрастной наблюдательницей, но она превосходно знала ситуацию изнутри — как при дворе, так и в обществе. Мы еще не раз прибегнем поэтому к её дневниковым записям как к необычайно важному источнику.
«Обвиняют его [Николая], — писала Тютчева, — в чисто личной политике, которая ради удовлетворения его собственного самолюбия, ради достижения европейской славы... предала наших братьев, православных славян, и превратила в полицмейстера Европы государя, который мог и должен был возродить Восток и церковь»? Суть обвинений, если освободить их от риторической шелухи, была проста: морально обособив Россию от Европы посредством Официальной Народности, он не обособил от неё страну политически. До самого конца 1840-х Николай настаивал на союзе с восточноевропейскими монархиями, преследуя химерическую цель силой подавить с их помощью европейскую революцию. С точки "зрения «новыхучителей», это и было изменой сверхдержавному предназначению России, её национальным интересам, как они их понимали.
4 Анна Тютчева. Воспоминания, М., 2002, с. 203.
Та же Тютчева очень точно суммировала эти новые идеи.
«Николой считал себя призванным подавить революцию... И действительно в этом есть историческое призвание православного царя. Но он ошибался относительно средств, которые нужно было применять. Он пытался гальванизировать тело, находящееся уже в состоянии разложения — еретический и революционный Запад — вместо того, чтобы дать свободу прикованному цепями, но живому рабу— славянскому и православному Востоку, который, сохранив истинную традицию веры и социального строя, призван внести в мир живительное искупительное начало»? Короче говоря, новый миф — об умирающей Европе и о призванном обновить мир славянстве — уже овладел большинством политического класса России. А император, упоенный мечтой о европейской славе, сопротивлялся ему до самого начала 1850-х. Мало того, «винят его за гордыню, которая внушила ему ненависть ко всему, что было мыслящего и, до известной степени, независимого».6 Другими словами, не только не было у Николая собственных идей, он и чужие из-за своей гордыни ненавидел — и в результате «Россия сбилась со своего пути».7
Нисколько не похоже зто, как видим, на критику С.М. Соловьева, Т.Н. Грановского или А.В. Никитенко, не говоря уже о П.Я. Чаадаеве. И потому ставит перед нами эта критика из сверхдержавного лагеря серию новых вопросов, которые нам тоже придется здесь обсудить. Не только о том, как складывался новый миф, поссоривший политический класс николаевской России с его императором, или о том, как привел зтот миф к конфронтации с Европой, но и о том, почему так глубоко проник он в сознание последующих поколений. И, конечно, о том, как удалось ему пережить все реформы и революции постниколаевской России.
Сначала, однако, давайте окончательно рассчитаемся с «восстановителями баланса», которым подобные вопросы, естественно, не приходили в голову. В особенности с теми из них, кто утверждал — и продолжает утверждать, — что «царствование Николая
Там же, с. 204.
Там же, с. 203.
было хорошим временем для многих в России»8 и что «при Николае I сложилась правомерная бюрократическая монархия».9
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса ду^
эпохи В предыдущей главе я обещал читателю подробнее познакомить его с докладной запиской генерал-адъютанта Н. Кутузова, отправленного в 1841 году императором в инспекционную поездку по трем среднерусским губерниям. На замечания этого наблюдательного генерала, касавшиеся состояния русской армии эа десятилетие до Крымской катастрофы, мы уже ссылались. Но вот более общие его впечатления. Напомню лишь, что Кутузов — отнюдь не диссидент, не страдалец о бедах народных, как Радищев. Он солдат и перед нами не «сердца горестные заметы», но официальный рапорт государю. И тем не менее...
«При проезде моем по трем губерниям в самое лучшее время года при уборке сена и хлеба не было слышно ни одного голоса радости, не было видно ни одного движения, доказывающего довольство народное. Печать уныния и скорби отражается на всех лицах, проглядывает во всех чувствах и действиях. Эта печать уныния была для меня поразительна тем более, что благословение Божие лежало на полях губерний, мною проеханных, на них красовались богатые жатвы, обещавшие вознаградить труды земледельца более, чем обыкновенно вознаграждает их северное небо нашей родины. Отпечаток этих чувств скорби так общ всем классам, следы бедности общественной так яв- ны, неправда и угнетение во всем так губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели всё это не доходит до престола Вашего Императорского Величества?»10 Несколькими страницами дальше, однако, Кутузов сам же и отвечает на свой отчаянный вопрос. «В прошедшем году некоторые губернии поражены были голодом. Но разве голод вдруг упал с неба?
Bruce Lincoln. Nicholas I, Autocrat and Emperorof All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 152.
Б.Н. Миронов. Социальная история России периода империи, М., 1999, т. 2, с. 149. «Русская старина», 1898, сентябрь, с. 270.
Нет, еще в ноябре предшествующего года в тех губерниях ели желуди, не было ни всходов, ни хлеба, ни овощей, голод представлялся везде и во всем, а в Петербурге узнали об этом лишь через шесть месяцев — в мае, когда целые селения заражены были повальными болезнями, когда уже младенцы умирали у груди матерей, находя в них не жизнь, а заразу смерти».11
Иначе говоря, не только Его Императорское Величество, но и министерства, ведавшие народным благосостоянием, и даже ill отделение, глаза и уши государевы, незамедлительно реагировавшее на каждое пусть отдаленно крамольное высказывание даже в верноподданной булгаринской «Северной пчеле», понятия не имели на протяжении полугода, что целые губернии умирают от голода. Кутузов, пытался, как умел, объяснить зту несообразность. И конечно, тотчас же приходил в жестокое противоречие с оправданиями бюрократии, которые слышали мы от отечественных «восстановителей баланса»: «Причина столь предосудительной невнимательности, — говорит генерал, — заключается в том, что всё внимание главных начальников обращено на очистку бумаг для представления в отчетах блестящей деятельности, когда сущность управления — в самом жалком положении»12 И вообще, продолжает он,
«бедственное состояние государства происходит от недостатка административного устройства, производящего множество чиновников, желающих обогащения, а от сего нет правды в судах, нет истины в делах, одна корысть и угнетение»Р Пусть читатель сам теперь судит, похожа ли хоть сколько-нибудь нарисованная Кутузовым картина на «правомерное государство», которое, как пытается уверить публику Б.Н. Миронов, воцарилось при Николае.
Разумеется, окажись Кутузов писателем, можно было бы и его горькие наблюдения попытаться выдать за «намеренные преувеличения с целью дискредитации верховной власти». Но он-то доверенное лицо императора, им самим и отправленный инспектировать российские губернии, какая уж тут «дискредитация верховной власти»! Вот генерал и рапортует — честно, совестливо — в укор на-
Там же, с. 274 (выделено мною. —А.Я.)
Там же.
шим «восстановителям баланса». Профессиональные писатели чувствовали и передавали свои ощущения с куда большей экспрессией. Сошлюсь хоть на самого яркого, самого искреннего из них Глеба Ивановича Успенского. Вот его впечатления от николаевской эпохи.
«Не показывать виду, что не боишься, показывать, напротив, что боишься, трепещешь — тогда как для этого и оснований никаких нет, вот что выработали эти годы в русской толпе. Надо постоянно бояться — это корень жизненной правды, все остальное может быть, а может и не быть, да и не нужно всего этого остального, еще наживешь хлопот — вот что носилось тогда в воздухе, угнетало толпу, отшибало у нея ум и охоту думать... Уверенности, что человек имеет право жить, не было ни у кого; напротив, именно эта-то уверенность и была умерщвлена в толпе... атмосфера была полна страхов; „пропадешь!" кричали небо и земля, люди и звери. И всё ежилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору».и Так мироновское «правомерное государство» выглядело на практике.
Вот и попробуйте после этого не поверить горькому признанию А.В. Головнина, министра народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» в 1860-е: «Мы пережили опыт последнего николаевского десятилетия, который нас психологически искалечил».15 Или суровому приговору С.М. Соловьева: «Невежественное правительство испортило целое поколение».16
1/1 Сочинения Глеба Успенского, Спб., 1898,1.1. с. 175-176.
Quoted in Bruce Lincoln. In the Vanguard of Reform, Northern Illinois Univ. Press, 1982, p. 85 (emphasis mine. —A.Y.)
Глеб Иванович Успенский
CM Соловьев. Мои записки для моих детей..., Спб., 1919, с. 123 (выделено мною. — АЯ)
Честно говоря, важны эти свидетельства полуторастолетней давности главным образом для тех читателей, кто не пережил «черную дыру» сталинизма, поразительное сходство которого с николаевской эпохой так потрясло Джорджа Кеннона.Тем, к сожалению, уже немногим, кто пережил, нет нужды рассказывать о том, как «младенцы умирали у груди матерей» или как безжалостно калечили умы последующих поколений сверхдержавные амбиции, возведенные в ранг государственной идеологии. Даже брежневское, посттоталитарное время, когда идеология эта лишь догнивала в номенклатурных кабинетах, и то оставило после себя безнадежно расколотую элиту, значительная часть которой, как мы еще здесь увидим, и сегодня страдает сверхдержавными комплексами. Что ж удивляться жалобам Головнина и Соловьева, переживших подобный кошмар во второй четверти XIX века? Таков был тогда воздух эпохи, над которым годы, казалось, невластны.
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса ИДеЙНОв НаСЛвДИв
Николая И это обстоятельство невольно наводит на мысль, что есть еще одно измерение загадки николаевской России, на которое «восстановители баланса» попросту не обратили внимания. Все они считали свою задачу исчерпанной, убеждая читателей, что в царствовании Николая были не только дурные, но и хорошие стороны. Одни, как Брюс Линкольн, подчеркивали, что, по крайней мере, «все было тогда определенно и жизнь предсказуема».17 Другие, как Б.Н. Миронов или В.В. Кожинов, добавляли к этому упреки в адрес «писателей и современников», якобы оболгавших императора, и дипломатов, якобы его обманывавших. Третьи, как А.Н. Боханов, только удивлялись «ненавистникам российского государства», так до сих пор и не сумевшим понять столь очевидную для него истину, что «монархи в России получали свои прерогативы не от народа, а от Всевышнего, наделявшего их властью на земле».18 Не понимают, мол, а всё пытаются судить земным судом помазанника Божия.
Bruce Lincoln. Nicholas I, p. 157.
A.H. Боханов. История России: XIX — начало XX в., М., 1998, с. 13.
И никому из этих исследователей не пришла в голову элементарная мысль об идейном наследстве, которое оставило николаевское царствование — не только в умах и душах современников, но и в самой структуре мировосприятия последующих поколений, в их «моральном строе», как сказал бы П.Я. Чаадаев. Все они, например, прошли мимо невинной на первый взгляд, но зловещей, если посмотреть на неё из будущего, записи в дневнике А.В. Никитенко от 26 апреля 1828 года, что предстоит отныне России «борьба кровавая за первое место в ряду царств вселенной».19 Никто из «восстановителей баланса» не задумался над тем, почему не могла появиться такая странная запись ни при Екатерине, ни при Александре, а вот при Николае вдруг появилась. Не задумались, другими словами, почему первая искра сверхдержавного превосходства России оказалась зароненной в сознание очень умеренного консерватора уже в самом начале именно этого царствования. И тем более о том, какое пламя должно было из неё возгореться.Не обратили они внимания также и на серию удивительных прозрений, замечательных интуиций, словно нечаянно прорвавшихся у современников и историков николаевской эпохи. Я знаю, по крайней мере, о трех таких пронзительных интуициях. Две из них читателю уже знакомы. Разве не сказал М.П. Погодин о николаевской системе еще в самом разгаре Крымской войны, что «рабы славят её порядок, но такой порядок поведет [страну] не к счастью, не к славе, но в пропасть»?20 В середине XIX века можно было, наверное, отнести это зловещее пророчество к предстоявшей тогда России капиту/ущии, хотя и в ту пору выражение «поведет страну в пропасть» должно было выглядеть по меньшей мере странно.
Но вот в начале XX века — за три года до мировой войны и за шесть до падения монархии — М.О. Гершензон заметил о николаевской эпохе, что «никогда русское общество не переживало такого крутого умственного перелома, как в ту эпоху... Николай и в духовной жизни, как и в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь. Он надолго определил ненормальность [её развития]».21 И опять осталось — до сих пор остается — темным это странное замечание.
AS. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1965, т. 1, с. 77 (выделено мною. — А.Я.)
М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1974. с. 259.
М.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, сс. з, 9 (выделено мною. — А.Я.)
Прошло много лет и в конце 1960-х известный американский историк Н.В. Рязановский, на которого Брюс Линкольн, кстати, ссылался как на своего ментора, размышлял о чем-то, что должно было показаться совершенно загадочным любому «восстановителю баланса».
«Александр II проводил реформы, — писал Рязановский, — Александр III апеллировал к национальным чувствам... при Николае II страна обрела даже шаткий конституционный механизм. Но все эти начинания остались каким-то образом неуверенными, неполными. И в конце концов в пожаре 2927 года обрушился все тот же архаический старый режим (antiquated ancien regime), установленный Николаем I. В известном смысле этот жесткий самодержец преуспел больше, чем мог вообразить».[27]К сожалению, словно устрашившись собственной интуиции, историк поставил на этом точку. Мы так и не услышим от Рязановского ответа на решающий вопрос, каким же все-таки образом — несмотря на драматические изменения, пережитые Россией после Николая, несмотря на Великую реформу Александра II и контрреформу Александра III, несмотря даже на конституцию и Государственную думу — режим, окончательно, казалось бы, похороненный в феврале 1917 года, остался всё тем же архаическим старым режимом Николая I. Но не об этой ли «пропасти» пророчествовал еще за полвека до того Погодин? И не была ли она результатом той самой «ненормальности», которую сообщило, согласно Гершензону, николаевское царствование русской жизни?
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
критерия Как бы то ни было, именно эти, пусть так никогда и не объясненные
их авторами прозрения моих предшественников, и дали мне основание сделать в вводной главе самую, пожалуй, обязывающую заявку на прорыв в историографии послепетровского периода русской истории. Как помнит читатель, утверждал я там, что царствование Николая словно разрубило этот период на две не только разные,
но и враждебные друг другу фазы — европейскую (условно говоря, екатерининскую) и николаевскую. Что если екатерининская фаза неизбежно вела к окончательной европеизации русской элиты, то николаевская, напротив, к моральному и политическому отторжению от Европы. И потому обрушилась в октябре 1917-го вовсе не екатерининская Россия, но, как и говорил Рязановский, николаевская.
Понимая, до какой степени спорно это моё утверждение и как мало надежды, что согласятся с ним отечественные специалисты по послепетровскому периоду, я и послал эту вводную главу некоторым из них, наиболее открытым, как мне казалось, для принципиально новых историографических интерпретаций. Ответы были даже более обескураживающими, чем я ожидал. Чтобы не быть голословным, процитирую один из них (не называя, конечно, автора). Вот его суть.
«Думаю, что правительство Александра намного сильнее подействовало на умы и души современников, намного сильнее определило их настроения и мировосприятие, чем правительство Николая. Есть немало свидетельств того, что контроль властей ограничивался формой социальной жизни, а не её содержанием. Я думаю, что сам император сознавал, что официальная идеология не проникаете души подданных, не становится религией империи, потому и был недоволен деятельностью Уварова». Как легко поймет после этой отповеди читатель, недостатка в ученых оппонентах у меня не будет. Академическое сообщество — и в России, и на Западе — наверняка восстанет против моего тезиса, как против ереси. И одних ссылок на Погодина, на Гершензона или Рязанов'скогодля его доказательства недостаточно.
Хотя бы потому, что доказательство это должно отвечать, по крайней мере, двум жестким критериям. Прежде всего следует показать, что ничего подобного тому «настоящему перевороту в национальной мысли», какой произошел, по выражению Чаадаева, при Николае, не было — и не могло быть — в екатерининской фазе петровского периода и уж тем более при Александре I. Но этого мало. Второй критерий много сложнее. Ибо показать должен я также, что результаты этой революции никуда не исчезли и во всех последующих царствованиях после Николая. Что так и оставалась русская жизнь до самого конца династии, говоря словами Гершензона, «ненормальной». Оставалась — несмотря на все реформы, контрреформы и революции.
Например, резкий перелом в отношении к Европе, случившийся с воцарением Официальной Народности (и в особенности в начале 1850-х), отвечает лишь первому критерию. Потому что постниколаевские режимы, включая даже контрреформистский, откровенно националистический режим Александра III, последовательно шли на сближение с Западом, вплоть до немыслимого при Николае военного союза с франко-английской антантой. И внук его действительно снял шляпу при исполнении в кронштадтском порту Марсельезы, чего Николай наверняка бы ему не простил. Но если не отторжение от Европы, то что?
Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса
Мечта о «першем государствовании»
Вообще-то ничего особенно нового в мечте Николая о «первом месте в ряду царств вселенной» не было. В первой книге трилогии очень подробно документирована аналогичная мечта Ивана Грозного во время Ливонской войны. Только тогда это называлось «першим государствованием» (на сегодняшнем политическом жаргоне, как мы знаем, зовется это «сверхдержавностью»). Проблема лишь в том, что Николай был первым в новой истории русским государем, возродившим эту угасшую было после Грозного мечту. Уж слишком много бед принесло стране в XVI веке её крушение. На два с половиной столетия хватило России воспоминаний о катастрофическом результате этой первой в её истории попытки добиться «першего государствования» — и вызванного ею столкновения с европейской коалицией.
Сюжета о возрождении при Николае этой злосчастной мечты мы попутно касались в вводной главе, но я, конечно, напомню читателю, о чем там шла речь. Сначала, однако, скажу, что в екатерининской фазе мечта «о першем государствовании » действительно отсутствовала и, стало быть, первому критерию вполне отвечает. Петр, если верить графу Никите Панину, «выводя народ свой из [мо- сковитского] невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».23 Екатерина вывела Россию в ранг государств «первого класса», но роль одной из великих европейских держав её нисколько не тяготила. Александр Павлович, несмотря на свое амплуа победителя Наполеона, никогда, если верить А.Е. Преснякову, мечтой этой одержим не был. Напротив, при нем «эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в европейский концерт международных связей, а её внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы».24 Короче, если и существовала до Николая мечта о российской сверхдержавности, то лишь в нескольких воспаленных умах и уж наверняка не вдохновляла она большинство российского политического класса.
С другой стороны, после Николая мечта эта жива, как нам еще предстоит увидеть, во многих умах и сегодня (несмотря даже на то, что умы эти не имеют ни малейшего представления, кому они ею обязаны). И уж во всяком случае в 1914 году мечта эта в российской элите, как подробно показано в заключительной книге трилогии, присутствовала точно. Мечта о «Великой России» пронизывала тогда мышление всей поголовно российской элиты — от крайних консерваторов-монархистов до самых радикальных либералов. Из-за этой-то мечты и ввязалась тогда Россия в совершенно ненужную ей и самоубийственную мировую войну, к которой абсолютно не была готова. Более того, следовала она тогда именно последнему внешнеполитическому сценарию Николая, тому, который включал в себя, как мы помним, всё то же преобладание на славянских Балканах — до Адриатического моря — и, само собою, завоевание Константинополя.
Короче, несмотря на возражение моего корреспондента, что «правительство Александра сильнее подействовало на умы и души современников*, чем правительство Николая», я не знаю никакого другого феномена в русской истории послепетровского периода, который отвечал бы обоим критериям. Даже александровская мечта о конституционной монархии не пережила не только николаевскую диктатуру, но и царствование самого Александра I (этот политический вакуум, собственно, и пытались заполнить декабристы), после чего практически исчезла с горизонта до самого начала XX века. А потом и вовсе скончалась своей смертью.
Но пора, наконец, объяснить, что именно имею я в виду под этим самым важным идейным наследством Николая, которое, не-
8.0. Ключевский. Сочинения, т. 5» М., 1958, с. 340.
24 А.В. Пресняков. Апогей самодержавия, Л.. 1925, с. 15.
смотря на свою важность, полтора столетия оставалось почему-то в тени во всех без исключения исследованиях той эпохи, какие мне известны. Я имею в виду
Глава шестая Рождение
наполеоновского комплекса НаПОЛвОНОВСКИЙ
комплекс России
Речь идет, собственно, не о какой-то специально российской, но о европейской болезни (и это еще раз доказывает, что Екатерина была права и даже в болезнях своих оставалась Россия, вопреки Официальной Народности, державой европейской). И вообще называю я её так лишь потому, что самым ярким примером — и жертвой — этого комплекса в новое время была именно наполеоновская (и постнаполеоновская) Франция.
Удивительно, право, как Наполеон, гениальный во многих отношениях человек, не понимал абсолютную тщету своего доминирования в Европе и кровавой её перекройки. Да, он стал хозяином континента, вождем европейской сверхдержавы. Но ведь ясно же было, что вся его постройка до крайности шаткая, что ни при каких условиях не переживет она своего создателя и даже в самом лучшем для него случае развалится после его смерти, как карточный домик. И к чему тогда окажутся все его войны и триумфы? Тем более, что заплатить за них пришлось страшно: целое поколение французской молодежи полегло на европейских и русских полях. Во имя чего? Что осталось от всей этой помпы, кроме безымянных могил неоплаканных солдат в чужих, далеких краях?
Еще удивительней, однако, что очевидная бессмысленность сверхдержавных подвигов Наполеона ровно ничему не научила его последователей, неукоснительно встававших один за другим в череду воителей за «первое место в ряду царств вселенной». Ни Николая I, ни Бисмарка, ни Вильгельма II, ни Гитлера, ни Сталина, ни даже Буша. И если Бисмарк оставил после себя единую Германию, то ведь ту самую, которой после него суждено было стать нацистским Рейхом.