David М. Goldfrank. The Origins ofthe Crimean War, London & New York, 1994, p. 98.

«История», т. 4, с. 353.

ИР, вып. 8, с. 605.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 219.

кам в Виндзорском дворце. — Но мне совершенно безразлично, что говорят обо мне французы, на них мне плевать».67 Итак, николаев­ский гамбит 1839-1841 годов закончился вничью?

Одно обстоятельство заставляеттем не менее усомниться как в вердикте историков, так и в суждении царя. В самом деле, все ци­тированные авторы настолько сфокусировали свои оценки этого гамбита на отношениях России и Порты, что каким-то образом упус­тили из виду генеральную цель внешней политики императора. Со­ответственно не заметили и не объяснили поэтому историки мучи­тельные метания царя от одного внешнеполитического сценария к другому. Можно ли, однако, оценить его внешнюю политику, не принимая во внимание ни её главную цель, ни меняющиеся спосо­бы её достижения?

Глава пятая Восточный вопрос

Л

Для меня это все равно, как если бы сегодняшние обозреватели оценивали успех или неудачу борьбы президента Буша с междуна­родным терроризмом, сфокусировавшись исключительно на его политике в отношении, скажем, Ирака. Ведь сама по себе смена внешнеполитических сценариев свидетельствует, что и царь не был удовлетворен результатами своей политики. Даже то, что историки рассматривают как высшую точку его успеха — договоры в Адриа­нополе и вУнкиар Искелеси — представлялось ему столь же неудов­летворительным, как и гамбит 1839-1841 годов. И самое главное, не заметили историки, что у царя были все основания так думать. Попробую объяснить, почему.

Ключи не оттой

двери Еще в деле декабристов у себя дома он правильно понял, что, поскольку в основе револю­ции лежат крамольные идеи, то свести борьбу с ней к одной лишь военно-полицейской операции невозможно. И комплексу мер, ко­торые он в связи с этим предпринял, нельзя отказать в последова­тельности. Во-первых, он скомпрометировал декабристов, изобра­зив их не идейными борцами, а цареубийцами, уголовниками. Во-вторых, он их жестоко наказал, напугав тем самым либеральную ин­теллигенцию, «декабристов без декабря». В-третьих, он, как мы по­мним, обманул эту интеллигенцию, представив себя прагматиком и реформатором, новым, либеральным Петром. В-четвертых, он отре­зал потенциальных мятежников от источника вдохновлявших их идей, от Европы. В-пятых, наконец — и это самое главное, — он противопо­ставил либеральным идеям своего рода контридеологию, обещавшую стране стабильность, которая выглядела особенно эффектно на фоне, как многиетогда думали, бьющейся в предсмертной агонии Европы.

И дома это сработало. По крайней мере, на время. Но в Европе-то, в гнезде международной революции, вся эта хитроумная тактика была заведомо непригодна. Для победы над её идеями нужны были какие- то другие, более приемлемые для европейцев идеи. Конкурировали тогда в Европе идеи либерализма, антиимперского национализма и социализма. Современные Николаю европейские политики умели, как правило, манипулировать противоречиями между этими идеями, натравливая, например, либералов на социалистов или националис­тов на либералов. Но Николай ничего этого не мог: ему-то все эти идеи были одинаково чужды. А вдохновлявшая его архаика имперского на­ционализма и легитимизма была чужда Европе. Единственное, таким образом, что мог он противопоставить международной революции, была та самая военно-полицейская операция, которую счел он реши­тельно недостаточной дома. И что, спрашивается, мог в этом изменить даже самый успешный протекторат над Блистательной Портой?

Вот почему не мог Николай не чувствовать себя посторонним, беспомощным в непонятной и угрожающей европейской среде. У нас есть все основания думать, что он и сам об этом подозревал. В конце концов был же у него российский опыт подавления револю­ции и знал же он, что одной силы для этого мало.Тем более, что им­ператор был информирован о революционных идеях несопостави­мо лучше любого европейского монарха. По словам Линкольна, «Ни­колай инструктировал своих послов на Западе не ослаблять бдительности по отношению к малейшим признакам революцион­ных настроений и включать в свои депеши комментарии о револю­ционном движении».[23] Конечно, качество этой информации было по­рою анекдотически низким. Похоже, большинство послов толком не понимало, чего от них хотят. Достаточно вспомнить, скажем, что ос­новываясь именно на посольских депешах, Николай зачислил в ре­волюционеры восточного деспота Мегмета Али. И даже не имевшие ничего общего с революцией бунты черногорских и боснийских кре­стьян против турок казались ему последствием «французской и польской пропаганды, прикрывающейся личиной славянства».69

Отсюда, от этого болезненного внимания к тревожившим его европейским идеям и происходило, надо полагать, то постоянное беспокойство, которое заставляло царя беспрерывно менять свои внешнеполитические сценарии. Все они должны были казаться ему ключами не от той двери, если можно так выразиться. А других клю­чей у него не было. И быть не могло. Окончательно ясным должно было это стать для него, когда час революции и впрямь пробил и об­наружилось вдруг, что четверть века тщательной и дорогостоящей подготовки к ристалищу, на котором он всю жизнь мечтал сразиться со всемирным злом, оказалась попросту выброшенной на ветер. В роковом для его мечты 1848-м он был еще менее готов к главному сражению своей жизни, чем в 1825-м.

Все его маневры, все стратегии, все наступления и гамбиты были, как вдруг выяснилось, одинаково несущественны перед лицом круше­ния генерального замысла всего его царствования. По этой причине, в отличие от всех цитированных авторов, я не готов счесть Лондон­скую Конвенцию 1841 года ни поражением Николая, ни ничьей в его внешнеполитических играх. В ретроспективе всей внешней политики России за первую четверть века его правления Лондонская конвенция ровным счетом ничего не изменила. Ибо вся его политика была, пере­фразируя Талейрана, больше, чем поражением. Она была ошибкой. Еще одной нелепой «недостройкой» этого нелепого царствования.

Глава пятая Восточный вопрос

Стереотип

И потому если что-то и могло

кардинально изменить политику императора, то лишь его бессилие сколько-нибудь существенно повлиять на ход ев­ропейских событий в революционном 1848-м. Именно это очевид­ное даже для него самого бессилие и заставило его, я думаю, навсе­гда расстаться с мечтой о победе над международной революцией, равно как и с притязанием на титул Агамемнона Европы. В отличие от Александра, изгнавшего своего противника на остров Св. Елены, Николай оказался вполне периферийным игроком в бурных собы­тиях, перевернувших Европу вверх дном в конце 40-х годов. И ника­кой надежды выдвинуться в ней на первый план у него больше не было — не только в качестве вождя контрреволюции, но и в качест­ве жандарма Европы.

Именно поэтому не могу я согласиться с широко распростра­ненной, можно сказать, общепринятой в историографии легендой о том, что именно 1848 год сделал Россию «вершительницей судеб Европы», а Николая её жандармом. Едва ли нужно подробно дока­зывать власть этой легенды над умами историков. Достаточно и то­го, что даже такие антагонисты, как М.Н. Покровский и Брюс Лин­кольн, не только без колебаний её признавали, но даже строили свой аргумент по поводу неё совершенно одинаковым образом.

Вот как выглядит он у Линкольна: «Если Николая рассматривали как жандарма Европы в 1848 году и его империю как бастион поряд­ка и спокойствия, то был лишь фасад, который скоро будет разобла­чен победами союзных армий в Крыму».[24] А вот как аргументирует свою позицию Покровский, ссылаясь на анонимного немецкого авто­ра, писавшего в 1849-м в таком духе: «Когда я был молод, над евро­пейским материком господствовал Наполеон. Теперь, по-видимому, русский император занял место Наполеона и будет, по крайней мере, в продолжении нескольких лет предписывать законы Европе». По­кровский комментировал: «Достаточно было четырех лет, чтобы изо­бличить малодушие этих страхов и показать, что могущественная Рос­сия, вершительница судеб Европы, больше, чем когда-либо, была „великим обманом"».[25] Покровский цитирует выражение другого со­временника лорда Пальмерстона «the great humbug», которое пра­вильнее, наверное, перевести как «большое надувательство».

Как бы то ни было, оба антагониста говорят в сущности одно и то же: роковую ошибку Николай совершил именно в преддверии

Крымской катастрофы. И совершил он её потому, что после собы­тий 1848-го настолько вошел в роль вершителя европейских судеб и настолько закружилась у него голова от своего всемогущества, что он зарвался, потерял чувство реальности и решил, что может, наконец, позволить себе бросить вызов перепуганной Европе, за­хватив Константинополь. Так гласит стереотип.

Между тем поведение Николая в кризисе 1848-го, когда он впервые всерьез столкнулся с европейской революцией, застав­ляет усомниться в этом стереотипном объяснении. Ибо отнюдь не во всемогуществе убедило царя это столкновение, а, как раз на­против, в совершенном его бессилии совладать с грозной и непо­нятной ему стихией. Именно в результате этого глубочайшего ра­зочарования и понял он, наконец, всю химеричность генеральной цели, вдохновлявшей его на протяжении первой четверти века царствования.

Но поскольку, в отличие от президента Буша, Николаю не пред­стояло переизбираться на второй срок, он попросту отказался от мысли отриумфе над международной революцией, уступив «право­славно-славянскому» соблазну, оказавшемуся в результате новой генеральной целью его внешней политики. В моих терминах место старого «турецкого» сценария занял проект, который и назвали мы сценарием «великого перелома», включавший, как мы помним, из­гнание Турции из Европы во имя славянского дела. Только приняв такое допущение, сможем мы понять, почему именно в начале 1850-х ст^л он вдруг «с благоволением» прислушиваться к идеям Погодина, которых раньше и на дух не переносил, считая их как мы помним, «последствием французской и польской пропаганды, при­крывающейся личиной славянства».

Более того, без такого допущения оказалось бы совершенно не­понятно, почему именно в это время Николай «вдруг твердо ре­шил, — как замечает американский историк, — изгнать на этот раз турок из Европы — либо совместно с другими державами, либо са­мостоятельно, либо дипломатическим путем, либо военным, — лишь бы это обеспечило ему суверенитет над славянским населени­ем Порты». Историк продолжает саркастически: «Его Император­ское Величество в Санкт-Петербурге пожелал распространить бла­годеяния своего просвещенного правления на православных еди­новерцев в Турции именно в момент, когда султан даровал им рав­ные права со всеми другими своими подданными».72

Короче говоря, с моей точки зрения, роковой поворот во внеш­ней политике Николая произошел вовсе не в преддверии Крым­ской катастрофы, как гласит стереотип, а именно после революции 1848-1849 годов, когда он якобы чувствовал себя на вершине силы и славы. Это я и попробую сейчас показать.

Глава пятая

Воаочный вопрос


СТереОТИПа Опирается стереотип, между прочим, и на легенду о бравом приказе Николая на

придворном балу 22 февраля 1848 года при получении известия о революции в Париже: «Седлайте коней, господа офицеры! Во Франции объявлена республика!»73 Грозный приказ, напечатан­ный з августа в «Новой Рейнской газете»,74 облетел в исходе этого бурного лета всю Европу. И никто почему-то не обратил внимания, что к этому времени николаевские господа офицеры седлали своих коней уже почти полгода и никаких следов их присутствия в Европе всё еще не обнаруживалось. Так был ли приказ-то?

Автор официальной биографии Николая Н. Шильдер полагал, что сочинил эту историю задним числом Гримм, биограф императ­рицы Александры Федоровны. Нет ничего похожего и в «Записках» присутствовавшего на балу барона Корфа, несмотря даже на то, что Модест Андреевич был большим любителем театральных эффектов. Ему, между прочим, принадлежит знаменитое выражение «Николай был почти идеальным правителем для России».75 (В этом смысле Корф может, наверное, считаться самым известным предшествен­ником нынешних «восстановителей баланса»). Зато есть прямо про­тивоположное заявление царя, сделанное в тот же день перед ко­мандирами его гвардии, о котором как раз и рассказал нам Корф:

David Goldfrank. Op. cit., pp. 273,282.

История дипломатии, M., 1941, t.i, с. 426.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, М., т. 6, с. 253.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 293.

«Я даю вам слово, что ни одна капля русской крови не будет проли­та из-за этих ничтожных французов».76

Проблема тут вовсе не том, что напугавший Европу приказ им­ператора почти наверняка был апокрифом. Его поведение в по­следнюю неделю февраля давало, как мы еще увидим, все осно­вания для такой легенды. Потому, надо полагать, она и прижи­лась. Интересно тут другое. Сопоставив этот легендарный приказ с заявлением Николая перед гвардейцами, мы тотчас увидим, как отчаянно боролся в его сознании воинственный задор, требовав­ший немедленных наступательных действий против революции, со странным нежеланием ответить на вызов, которого ждал он больше 20 лет. Чем объяснялось это нежелание, ясно стало две не­дели спустя, когда царь вдруг распорядился срочно «приводить [пограничные] крепости в оборонительное положение...Брест па- лисадировать»,77 предупреждая своего главнокомандующего кня­зя Паскевича, что «поздно будет о сём думать, когда неприятель бу­дет на носу».78Какой неприятель? Каким образом может он оказаться у нас «на носу» всего через две недели после того, как Николай якобы скомандовал господам офицерам седлать коней и идти на Рейн обуздывать этих «ничтожных французов», в очередной раз затеяв­ших у себя республику? Похоже, что царь был просто напуган. И страх этот, явно преувеличенный, гротескный, держался в его со­знании долго. Даже в конце июня он все еще внушал Паскевичу, что «при оборонительной войне по всем вероятиям... значительный от­пор наш будет на берегах Вислы».79 Не на Рейне, значит, предстояло сражаться с революцией, как планировал император в конце фев­раля, а на Висле, в пределах Российской империи?

Скрупулезный анализ его переписки весной и летом 1848 года привел советского историка А.С. Нифонтова к неожиданному выво­ду, что «Николай Павлович действительно боялся нападения со сто-

ibid., р. 280.

А. Щербатов. Генерал-фельдмаршал князь Паскевич. Его жизнь и деятельность, Спб., 1899, т. 6, с. 204.

Там же, с. 212.

роны Пруссии, Австрии и даже Франции».80 Так похож, скажите, на жандарма Европы человек, уходивший от революции в глухую защиту и утешавший себя лишь одним: «хлопот в самой Германии столько... что не понять, чтоб им достало силы на какое-либо пред­приятие против нас»?81 И мог ли столь шокирующий страх перед на­падением революции на Россию пройти для него даром?

Еще ярче, однако, свидетельствует об этой драматической борьбе в сознании Николая между преследовавшей его всю жизнь мечтой и жестоким, почти первобытным, страхом перед революцией известный эпизод с совсем уже не легендарным Манифестом 14 мар­та и почти немедленным его опровержением. Манифест был, нет слов, удивительный:

«По заветному примеру православных наших предков, призвав в по­мощь Бога Всемогущего, мы готовы встретить врагов наших, где 6 они ни предстали. Мы удостоверены, что древний наш возглас „За ве­ру, царя и отечество!" и ныне предукажет нам путь к победе. С нами Бог! Разумейте языци и покоряйтесь, я ко с нами Бог!»82 Перед нами нечто совершенно непохожее на современный Николаю дипломатический язык. Царь заговорил вдруг архаическим языком московитского фундаментализма, неожиданно всплывшим из глубин подсознания в минуту величайшего возбуждения. Каких врагов наме­ревался он встретить, когда никто не объявлял войну России и она ни­кому не объя вляла, и главное, даже не собиралась объя влять? Только в ситуации крестового похода могла прорваться в правительственной декларации средневековая угроза покорить неизвестных «языцев». Неудивительно, что в Европе произвел манифест, по словам В.И. Па­наева, «самое неприятное и враждебное нам впечатление».83

Но то в Европе. Там, объясняет своему читателю Линкольн, та­кой «пронзительный клич на архаическом языке, призывающий русских к священной войне в ситуации, когда никто не собирался на них нападать, действительно мог показаться странным». Другое дело, говорит он, Россия. Здесь «язык, употребленный Николаем,

АС. Нифонтов. 1848, М., 1949, с. 249. А Щербатов. Цит. соч., с. 205. ИР, вып. 9, с.6.

Н.К. Шильдер. Император Николай I: его жизнь и царствование, Спб., 1903, т.2, с. 629.

был вполне в духе Официальной Народности, ценностям которой русское общество было тогда предано, и мог рассчитывать на то, чтоб вызвать благодарный отклик в русских сердцах».84

Воля ваша, но мне кажется, что это немножко чересчур даже для «восстановителя баланса». В конце концов и в николаевские времена не все в России, извините, лаптем щи хлебали. И если воз­рождение московитского фундаментализма произвело неприятное впечатление в Европе, то столь же неприятное впечатление должно оно было произвести и в Петербурге. Даже глубоко преданный са- ч модержцу человек, барон Корф, и тот записывал (конечно, для лич­ного пользования), что «Манифест 14 марта не способствовал успо- Лкоению умов. Одни видели в нем воззвание к войне, следственно, | начало войны, другие — начало беспокойств и смут уже и внутри са­мой России».85

Мало того, Манифест, повидимому, вызвал недовольство и сре­ди тех, кого А.Е. Пресняков описывал как «личную дружину членов государевой свиты, которая становилась „опричниной" Николая»,86 включая и руководителей III отделения. Иначе едва ли возможно объяснить, почему неделю спустя Нессельроде выступил с офици­альным комментарием к Манифесту, слишком уж похожим на изви­нение за его воинственный тон.

Понятно, что вице-канцлер никогда не решился бы публично оп­ровергать автора Манифеста, не будь на то воля самого автора. На­до полагать, III отделение, перлюстрировавшее переписку и подслу­шивавшее разговоры в обществе, умудрилось оперативно, за неде­лю собрать достаточно отрицательных отзывов, чтобы убедить Николая, что «пронзительный клич на архаическом языке» резко оттолкнул русское общество. Пора было бить отбой.

Впрочем и здесь Линкольн постарался как-то выгородить импе­ратора, утверждая, что Манифест был вовсе не объявлением свя­щенной войны неизвестным «языцам», но всего лишь обыкновен­ной дипломатической декларацией в защиту русского имени и неру­шимости российских границ. И комментарий Нессельроде, якобы,

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 287.

«Русская старина», 1900, март, с. 568.

А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 55.

«лишь подчеркнул это с еще большей силой».87 Конечно, понадоби­лось Линкольну так усечь цитату из комментария, что смысл его стал попросту невнятным. На самом деле был он вполне прозрачен. Суди­те сами: «Ни в Германии, ни во Франции Россия не намерена вмеши­ваться в правительственные преобразования, которые уже совер­шились или же могут еще последовать. Россия не помышляет о напа­дении, она желает мира, нужного ей, чтобы спокойно заниматься развитием внутреннего своего благосостояния».88

Никакого, как видите, московитского языка. Никаких угроз в ад­рес «языцев». Не только не собирается Россия кого бы то ни было «покорять», но даже и вмешиваться в правительственные преобра­зования (читай: в революцию) не имеет ни малейшего намерения. Но если так, то чему же призывались в Манифесте покоряться «язы- ци»? Впрочем, читателю решать, подчеркивал ли комментарий вы­зывающий тон Манифеста или извинялся за него.

Важно для нас здесь, однако, что шок, который пережил весною и летом 1848-го Николай, был, похоже, действительно глубоким. И не мог такой мощи шок пройти для него бесследно. Но мы забежа­ли вперед. Вот как всё начиналось.

Глава пятая Восточный вопрос

Революция. Акт первый:

завязка При известии о республике во Фран­ции «нас всех как бы громом поразило, — призна­вался в дневнике великий князь Константин Николаевич. — У Нес­сельроде от волнения сыпались бумаги из рук... Что же будет теперь, это один Бог знает, но для нас на горизонте видна одна кровь».89 В том, что первый порыв Николая был и впрямь идти «покорять язы­цев», сомнения быть не может. Документальных свидетельств этого больше, чем достаточно. Вот и Корф подтверждает, что

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 287.

AC. Нифонтов. Цит. соч., с. 252.

Там же, с. 202.

«сперва он [император] дышал самым восторженным героическим ду­хом и одною лишь войною. К весне, — говорил он, — мы сможем выста­вить 370 тысяч войска, а с этим придем и раздавим всю Европу».90 И Шильдер, официальный биограф, пересказывает замечательную историю о том, как 23 февраля, на следующий день после вестей из Парижа, старый князь В.А. Волконский, министр двора, «поссорился с государем». Поссорились они, оказывается, из-за того, что импера­тор «хочет воевать с французами», уверяет, что «через два месяца поставит на Рейне 300 тысяч войска». Волконский был потрясен лег­комыслием царя: «Я ему заметил, что у него не найдется столько войска, чтоб отделить на Рейн 300 тысяч, а есть ли деньги, без кото­рых нельзя воевать?» Интереснее всего для нас тут ответ Николая, неожиданно обличивший в пылу спора его затаённую мечту и за­висть к славе брата: «Но государь упорствовал, ссылался на пример заграничных походов 13-15 годов». Вот тут-то и сразил его старый князь убийственным аргументом: «У Александра были субсидии анг­личан, а попробуйте-ка попросить теперь — не дадут ни гроша».91

А великий князь Константин Николаевич заносит в дневниктого же 23 февраля: «У нас приготовления к войне идут с неимоверной дея­тельностью. Всё кипит».92 На следующий день Николай (явно Волкон­ский его ни в чем не убедил) пишет в Берлин брату своей жены, королю Фридриху-Вильгельму IV, убеждая его встать во главе похода всех гер­манских государств на Францию: «Вы с вашими на севере, Ганновер, Саксония, Гессен... Вюртембергский король с остальными и Баварией на юге. Через три месяца я буду за вами с 300 тысячами человек, гото­вых по вашему зову вступить в общий строй между вами и Вюртемберг- ским королем».93 И Нессельроде отправил в тот же день меморандум в Вену, заканчивавшийся знаменательными словами: «По нашей ар­мии уже отдан приказ с тем, чтоб она была в состоянии готовности».^

В общем картина ясная. Для императора, казалось, наступил звездный час, которого ждал он всю жизнь. Подобно Александру,

«Русская старина», 1900, март, с. 562. НМ. Шильдер. Цит. соч., с. 623-624. AC. Нифонтов. Цит. соч., с. 205. «Красный архив», 1938, № 4-5, с. 169-170. Там же, с. 170.

он возглавит коалицию против революционной Франции, задушив крамолу в зародыше и не позволив новому Наполеону даже на свет явиться. И нет для этого никакой нужды вторгаться во Фран­цию, лучше подождать, покуда французы сами друг друга перере­жут. «Я хотел бы оставить французов истреблять друг друга сколь­ко им угодно; мы же должны ограничиться тем, чтоб помешать им распутаться и подавлять всякие попытки к революции в Герма­нии».95 Теперь уж ничто, казалось, не могло удержать Николая от попытки выступить Агамемноном Европы, как и было с самого на­чала задумано.

Глава пятая

восточный вопрос Акт второй: прорыв

революции Неделю спустя, однако, уже

в начале марта, обнаружилось вдруг, что все эти четверть века вынашиваемые планы построены были без всякого сомнения на песке. Ничего похожего на революцию XVIII века, на сравнении с которой были они основаны, в Европе не происхо­дило. А происходило нечто прямо противоположное. Во-первых, Англия, без которой невозможно было изолировать революцию, решительно отказалась принять участие в антифранцузской коали­ции. Еще 24 февраля Николай писал: «Я с беспокойством жду реше­ния Англии. Дай Бог, чтоб она не торопилась признать республику... Её отсутствие в наших рядах было бы прискорбно».96 В начале марта все сомнения отпали. Англия не только не желала вмешиваться во французские дела, но и Николаю не советовала.

Во-вторых, и это было еще важнее, революция стремительно перерастала в общеевропейскую. Одно за другим малые герман­ские государства, а за ними и его вчерашние союзники, Пруссия и Австрия, призывали к власти либеральные правительства, обе­щая своим народам конституции. И остановить этот грозный поток выглядело предприятием попросту невозможным. Вот краткая хро­ника двух мартовских недель в одной лишь Германии.

Там же.

Там же.

2 марта великий князь Константин записывал: «пришли препога- ные известия из Неметчины. Всюду беспокойство, всюду беспорядок и готовятся к общему перевороту, а государи сидят сложа руки, смот­рят и ничего решительно не делают... В Мюнхене король, право, поч­ти с ума сошел».97 Я не знаю, на какие именно события так реагиро­вал великий князь. Но известно, что уже i марта в Бадене и в Нассау к власти пришли либеральные правительства, а на следующий день и в Гессен-Дармштадте. 6 марта начались баррикадные бои в Мюн­хене, которые закончились через две недели отречением баварско­го короля Людвига I в пользу своего сына Максимилиана И, открыто заявившего о своем сочувствии конституционному движению. О чем тоже есть запись в дневнике Константина Николаевича. «Вот голуб­чик! Вот молодец! То есть его просто надобно было расстрелять!»98

Какое уж там выступление Вюртембургского короля на южном фланге антифранцузской коалиции, которое еще две недели назад планировал Николай, если и этот король тоже призвал 6 марта к власти либеральное правительство! Удивительно ли, что у марта Константин записывал: «Предурные известия из Неметчины, всюду распространяется революционная зараза»?99 И какая уж там на се­верном фланге антиреволюциониой коалиции Пруссия, если 13 марта и в самом Берлине начались столкновения восставшего на­рода с войсками, завершившиеся пять дней спустя победой вос­ставших! И в тот же день из бунтующей Вены бежал Меттерних, Но еще до этой драматической развязки Константин записывал: «После обеДа пришло телеграфическое известие из Вены, что там тоже беспокойство и что вследствие того вся Австрийская империя получила конституцию! Итак, мы теперь стоим одни во всем мире и одна надежда на Бога».100 И снова 13 марта: «Всё кончилось в Ев­ропе, и мы теперь совершенно одни».101

В конце февраля задумывалась изоляция Франции, к середине марта наглухо изолированной оказалась Россия. В начале месяца

АС Нифонтов, Цит. соч., с. 209.

Там же.

Там же.

Там же.

Там же.

i

Николай еще храбрился: нелегко расставаться с крушением чет­вертьвековой мечты. 2 марта он писал Паскевичу: «ежели король прусский будет сильно действовать, всё будет еще возможно спас­ти, в противном случае придется нам вступить в дело». Еще ю марта он писал: «ежели король сдастся тоже, тогда в Германии всё потеря­но и нам одним придется стоять грудью против анархии... При но­вом австрийском правлении они дадут волю революции, запоют что-либо против нас в Галиции; в таком случае, не дав сему развить­ся, но именем самого императора Фердинанда займу край и задушу замыслы».102

Теперь, я надеюсь, читатель понимает, откуда истерический Ма­нифест 14 марта. А также почему после того, как король в Берлине «согласился на все требования народа, — говоря словами возму­щенного до глубины души Константина Николаевича, — дал свободу книгопечатания»,103 пришлось уже неделю спустя, 20 марта бить от­бой и готовиться к встрече с революцией на Висле.

Мог ли, спрашивается, в такой ситуации даже самый недале­кий прапорщик не понять к концу марта 1848 года, что старая меч­та его рухнула и «задушить замыслы» в Европе ему не дано? 30 марта Николай писал Паскевичу уже в совершенном отчаянии: «Вообще ничего нельзя предвидеть, один только Бог спасти нас может от общей гибели!»104 Так закончился для Николая второй акт европейской драмы.

Глава пятая

Восточный вопрос Д КТ Тр ети й :

реакция Отступление революции началось

летом 1848 года так же внезапно и бурно, как и её мартовский прорыв. Причем, произошло оно без всякого участия России — несмотря даже на то, что как раз к лету она закончила мобилизацию своей армии и сконцентрировала её на западной границе. Неожиданно оказалось, что в её жандармских услугах не

А Щербатов. Цит. соч., с. 199-200.

АС. Нифонтов. Цит. соч., с. 209.

А Щербатов. Цит. соч., с. 214.

было ни малейшей нужды — ни в Германии, ни в Австрии, ни тем более во Франции.

12 июня австрийский маршал Виндишгрец взял штурмом вос­ставшую после Славянского конгресса Прагу. 23 июня прусские войска подавили восстания в Бадене и в Вюртемберге. 26 июня генерал Кавеньяк расстрелял из пушек восставших рабочих в Па­риже. 25 июля другой австрийский генерал Радецкий разгромил пьемонтскую армию и 5 августа пал Милан. i ноября хорватский бан Елачич взял Вену, заставив Народное собрание бежать в захо- n лустный Кремниц. 5 декабря новый прусский премьер Мантей- фель распустил либеральный парламент в Берлине. К началу 1849-го, кроме Венецианской республики, полуживого австрий­ского Собрания в Кремнице и бессильного Франкфуртского пар­ламента, с революцией, можно сказать, было покончено. Твердо стояла одна Венгрия. Но она была изолирована и её поражение стало лишь вопросом времени.Единственный пока что вклад Николая во всю эту историю был более чем скромным. Вынужденный следить как за приливом ре­волюции, так и за реакцией с неудобной и даже унизительной для «жандарма Европы» позиции постороннего наблюдателя, он мог выпустить свой воинственный пар лишь на глубокой периферии событий. Словно бы внезапно разжалованный в рядовые, не мог Николай, надо полагать, не почувствовать себя в европейской иг­ре игроком маргинальным. Особенно после того, как австрийцы летом 1848-to высокомерно отвергли его предложение «задушить замыслы» в Венгрии.Пришлось душить их в дунайских княжествах, которые и армии- то своей не имели. Формально Молдавия и Валахия были автономи­ями в составе Турецкой империи, но гарантом их безопасности счи­талась Россия. И тут, впрочем, Николай, все еще, по-видимому, не оправившись, в отличие от Кавеньяка или Виндишгреца, от мартов­ского шока, повел дело на редкость неуклюже. А вдруг встанет на дыбы Турция, как назло одобрившая конституционные преобразо­вания в княжествах? А вдруг вступится за неё Англия? Лишь после того, как барон Бруннов заверил его, что Англии сейчас не до ду­найских конституций (у неё в тылу полыхала Ирландия) и руки у него свободны, чтобы действовать «не через турок, но для турок и без ту­рок»,105 отдал Николай приказ карательной экспедиции под коман­дованием старого генерала Гершенцвейга перейти Прут.

Генерал перешел. Но Николай передумал. К Гершенцвейгу «был отправлен фельдегерь с приказанием приостановиться военным за­нятием страны до новых распоряжений». Генерал переправился че­рез Прут обратно. Нотут подоспел новый фельдегерь из Петербурга с приказом оставаться в княжествах. «Это был громовой удар для старика, — рассказывал впоследствии николаевский комиссар в Яс­сах Дюгамель. — Вообразив, что он запятнал свою репутацию и впал в немилость у императора, в припадке отчаяния он застрелился».106

Так или иначе, «замыслы» в княжествах были, конечно, задушены. В докладе, посвященном 25-летию царствования императора, Нес­сельроде описывал всю эту суету и путаницу как вершину державной мудрости: «Вопреки желанию Англии, вопреки самой Порте, заблуж­давшейся насчет собственных интересов, Вы подавили силою оружия восстание в Валахии, направленное будто бы против нас, но в дей­ствительности угрожавшее безопасности Турецкой империи».107



Глава пятая Восточный вопрос

DenIрИЛ Еще и потому имело здесь для нас смысл подробно разобраться в том, сколь марги-

нальным было участие Николая в событиях 1848 года, что это дает нам возможность сопоставить его действительную роль с тем, как изобразили её два влиятельных современника. Едва ли можно усомниться, что Маркс и Энгельс приложили руку к созданию мифа о «жандарме Европы». Уже в 1884 году, отстаивая своё авторство мифа, Энгельс писал: «С 24 февраля нам было ясно, что революция имееттолько одного действительно страшного врага — Россию».108

Другими словами, не Кавеньяка, не Виндишгреца и не Елачича, которые на самом деле революцию раздавили, но Николая, который, как мы видели, уже к середине марта «слинял» и начал заботиться об

АС. Нифонтов. Цит. соч., с. 263.

«Русский архив», 1885, июль, с. 376.

AC. Нифонтов. Цит. соч., с. 264.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 6, с. 9.

укреплении пограничных крепостей в страхе «перед наступлением Пруссии, Австрии и даже Франции». Энгельс, однако, продолжает: «Этот враг [Россия] тем активнее вынужден будет вмешаться в борьбу, чем очевиднее революция станет общеевропейской».109 Даже 36 лет спустя, словно рассчитывая, что его читатели давно забыли, как в дей­ствительности было дело, Энгельс игнорирует неопровержимый факт: в момент, когда революция стала общеевропейской, Россия в борьбу не вмешалась. Мало того, именно общеевропейский характер рево­люции полностью расстроил все николаевские планы вмешательства, вызвал панику в августейшем семействе и заставил самого императо­ра воскликнуть в отчаянии: «Один только Бог спасти нас может от об­щей гибели!» Что ж, допустим, классика подвела память.

В ней ли только дело, однако? Ведь и в июне 1848 года, когда над европейской революцией уже сгустились тучи и в Праге, и в Бадене, и в Париже, Маркс и Энгельс, напомнив европейцам о легендарном восклицании Николая «Седлайте коней, господа офицеры!», концент­рировали внимание не столько на решающих действиях европейских палачей революции, сколько на совершенно несущественных манев­рах российской армии: «Многочисленные передвижения войск, кото­рые Россия стягивает к Бугу и Неману, не имеют другой цели, кроме как возможно скорее освободить „дружественную" Германию от ужа­сов революции».110 Ну, можно ли, право, было ошибиться грубее? На деле, как мы знаем, «передвижения войск», о которых говорили классики, направлены были на «отпор [революции] на берегах Вис­лы». И конались они вовсе не грандиозным вторжением в Германию, но всего лишь маргинальной интервенцией в беззащитную Валахию.

Право, похоже, что, не вторгнись в конечном счете русская ар­мия в Венгрию, миф о «жандарме Европы» имел все шансы тихо умереть собственной смертью. Но Николай вторгся — 18 июня 1849 года — через 15 месяцев после того как революция стала общеевро­пейской и год спустя после её общего отступления. Вторгся потому, что изолированная Венгрия в одиночку противостояла всей контрреволюционной Европе и ровно никакими международными осложнениями это вторжение не грозило.

Там же.

14 апреля 1849 г°Да Лайош Кошут провозгласил Венгрию неза­висимой и династию (австрийский император был королем Вен­грии) низвергнутой. «Господь может покарать меня всякими напас­тями, — воскликнул он, — но одной беды наслать он на меня больше не сможет: снова сделаться подданным австрийского дома».111 Им­перия Габсбургов оказалась под угрозой распада. Только что всту­пивший на престол молодой император Франц-Иосиф умолял Нико­лая о помощи. Прежде чем помочь, однако, тот заставил его пройти через символическую, но от этого не менее унизительную процеду­ру подчинения воле Большого брата. 21 мая Франц-Иосиф вызван был в Варшаву словно бы затем, чтобы публично подтвердить роль зависимого от России монарха. Он, как мы еще увидим, хорошо за­помнил это унижение.Так или иначе, 350-тысячное русское войско под командованием фельдмаршала Паскевича вторглось в Венгрию. Вместе со 120-тысяч- ной австрийской армией генерала Гейнау войска интервентов вчет­веро превосходили венгерские. И все-таки блицкрига не получилось. Отчасти из-за блестящих маневров венгерского генерала Гергея, от­части из-за эпидемии холеры, уложившей чуть не половину русской армии в лазареты, отчасти из-за медлительности Паскевича, но самое главное, из-за устаревшего вооружения николаевских войск.Нельзя сказать, чтобы император, необыкновенно раздражен­ный затянувшейся кампанией, не знал об отсталости вооружений своей армии. Еще в июле 1848-го, за год до вторжения в Венгрию и за шесть лет до Крымской войны, он писал Паскевичу: «Нельзя то­же терять нам из виду, что мы одни остались с кремневыми ружьями и драться будем с войсками, кои все имеют ружья ударные и потому вся выгода в сём отношении будет на стороне противника». Но тут же добавлял горестно: «скоро переменить ружья не можем».112 И в са­мом деле, где было взять деньги на новые ружья, когда на очереди стояло обновление парадного обмундирования? Для Николая это было бесконечно важнее. А потом о ружьях просто забыли.

Как бы то ни было, на исходе лета Гергей сложил оружие и Паске- вич мог рапортовать своему повелителю: «Венгрия у ног вашего импе-

«История», т.5, с. 132.

А Щербатов. Цит. соч., с. 242.

раторского величества». На долгом веку фельдмаршала это была тре­тья страна, которую положил он к ногам императора (в 1828 году то же самое рапортовал он из Персии, в 1831-м из Польши). С этого момента Николай официально считался «жандармом Европы». Впрочем, даже Линкольн заметил, что «кровавые битвы Крымской войны со всей оче­видностью продемонстрируют, до какой степени ничему не научились Николай и его генералы на опыте Венгрии в 1849 году».113

У всей этой истории был, однако, еще один неожиданный ре­зультат. С международной революцией было покончено. Надолго, как тогда казалось, если не навсегда. Победили её другие. Николай имел к этой победе лишь самое, как мы видели, косвенное отноше­ние. Александровские лавры ему на этом поприще больше не свети­ли. И мир в его глазах решительно изменился. Как писал он прожи­вавшему в изгнании Меттерниху, «в глазах моих исчезает целая сис­тема взаимных отношений, мыслей, интересов и действий».114 Будь Николай президентом страны, на второй срок его бы без сомнения не переизбрали. Но поскольку был он самодержцем, то России предстояла лишь крутая переориентация её внешнеполитической стратегии. И Крымская катастрофа.

Восточный вопрос

Глава пятая


опрос лишь в том, в каком на­правлении произошла эта переориентация и каким

образом привела она к европейской войне. Впрочем, для подавля­ющего большинства историков — и в России и в Европе — тут и во­проса никакого нет. Большинство исходит, как мы уже знаем, из то­го, что победа над международной революцией каким-то образом сделала Николая хозяином Европы, что у него закружилась оттакой необыкновенной власти голова, и он в результате приступил к лю­бимому занятию, о котором якобы мечтал всю жизнь. То есть к рас­членению Турции. Короче, никакой переориентации внешней поли­тики не требовалось.

113 Bruce Lincoln. Op. cit., p. 316.

У этого господствующего в международной историографии стерео­типа есть, однако, как мы уже видели, некоторые слабости. Прежде всего своей устрашающей репутацией в Европе обязан был Николай не столько мощи русского оружия, не повлиявшей, как мы видели, на исход революции, сколько доктрине Официальной Народности. Это она открыто провозгласила Россию инородным Европе политическим телом. Это она превратила его империю в пугало, внезапно возродив­шее в сознании европейцев давно забытую оттоманскую угрозу XVI ве­ка. Николай объявил Россию чуждой Европе — и как чуждую силу Евро­па её и воспринимала. Отсюда страх, всеобщая ненависть и массовая русофобия. Без сомнения и в России были люди, которые понимали опасную извращенность николаевской антиевропейской идеологии.

«Мудрено ли, что Европа вопиет против нас, когда мы во всем идем против течения... Честному и благомыслящему русскому нельзя [боль - ше] говорить в Европе о России и за Россию. Можно повиноваться, но уже нельзя оправдывать и вступаться», писал еще в 1844 Г0ДУ ПА Вяземский.115 «Народы возненавидели Рос­сию», вторил ему, как мы помним, десятилетие спустя М.П. Погодин.116 Во-вторых, нет никаких доказательств, что великие державы Ев­ропы действительно боялись Николая. Мы слышали, что Пальмерстон называл российское всемогущество «большим надувательством». Париж никогда не колебался бросить императору перчатку. Да и са­ма Крымская война тому свидетельство. Так что не совсем понятно, отчего, собственно, должна была закружиться у Николая голова пос­ле революции 1848 года. Даже Н.В. Рязановский, который в принци­пе не оспаривает господствующий стереотип, замечает тем не менее: «На самом деле международная позиция жандарма Европы и страны, которую он представлял, была скорее видимостью, чем реальнос­тью». И объясняет, почему: «либерализм и национализм хоть и были побиты, но не до смерти, они [по-прежнему] вели за собою обще­ственное мнение Европы — от Польши и Венгрии до Франции и Анг­лии».117 Для конституционных правительств, которым, в отличие от

/И. И. Гиллельсон. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество, Л., 1969. с 295.

ИР, вып. 9, с. 65.

Nicholas V. Riazanovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825-1855, Univ. of California Press, 1969, p. 250.

> Глава пятая Восточный вопрос Император иЛогодин 305

самодержавия, приходилось прислушиваться к тому, что думает публика, это было очень важное обстоятельство.

В-третьих, расчленение Порты вовсе не было, как мы знаем, лю­бимым занятием Николая на протяжении первой четверти века его царствования. Напротив, во всех без исключения связанных с нею международных кризисах — и в 1829-м, и в 1833-м, и в 1839-м, — он, как мы видели, неколебимо стоял на страже её целостности и неру­шимости. И официальной целью русско-австрийской конвенции в Мюнхенгреце было: «Общими силами не допускать никакой ком­бинации, которая наносила бы ущерб независимости верховной власти в Турции»,118 И Нессельроде инструктировал посла в Лондоне, что «мысль об изгнании турок из Европы безусловно приятна, но что выиграет от этого Россия? Славу без сомнения. Но в то же время она потеряет все выгоды, которые представляет близость соседнего го­сударства, ослабленного столькими войнами».119 Протекторат над Блистательной Портой, это прекрасно. Но расчленять-то её зачем?

В-четвертых, наконец, господствующий стереотип делает по­просту невозможным объяснить главное: почему — в прямом проти­воречии со всем своим прежним поведением — именно на заре 1850-х Николай начал вдруг прислушиваться к православно-славян- скому сценарию Погодина. Причем, не только с «благоволением», но и «с благодарностью».

Ведь достаточно сопоставить этот сценарий с циркулярами Мини­стерства народного просвещения, которые еще в 1847 году настойчи­во предписывали профессорам и преподавателям всячески внушать студентам, *гго Россия не имеет ничего общего с зарубежными славя­нами, чтобы понять: ни о чем подобном до 1848 года и речи быть не могло. Вот что вычитал о славянстве А.В. Никитенко в одном из таких «предписаний министра, составленных по высочайшей воле»:

оно [славянство] «не должно возбуждать в нас никакого сочувствия. Оно само по себе, а мы сами по себе... Мы без него устроили свое госу­дарство... а оно не успело ничего создать и теперь окончило свое ис­торическое существование»}20

ИР, вып. 8, с. 603.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 203.

А.В. Никитенко. Цит. соч., r.i, с. 306.

М.Н. Покровский так комментировал эти предписания: «в результа­те из всего славянского благонадежным оказывался едва ли не один только церковно-славянский язык Священного Писания».121

Что касается отношения Николая к вмешательству России в за­щиту православных подданных султана, то он продемонстриро­вал его совершенно недвусмысленно еще в конце 1820-х, когда Россия оставалась совершенно равнодушной к судьбе восстав­ших греков и на автономии Греции пришлось настаивать туркам. О том, что отношение это нисколько не изменилось и за два по­следующих десятилетия, свидетельствуют не только уваровские циркуляры 1847 года, но и простой факт, что единственная в стра­не «партия», ратовавшая за такое вмешательство, славянофилы, была в глазах III отделения откровенно крамольной. Во всяком слу­чае К.С. Аксаков, И.В. Киреевский и князь В.А. Черкасский оказа­лись в 1848 году под надзором полиции, а Юрий Самарин и Иван Аксаков — в тюрьме.Короче, еще в конце 1840-х было совершенно невозможно себе представить, что несколько лет спустя судьба православных в Турец­кой империи станет вдруг главной заботой правительства Николая. И что оно потребует независимости (конечно, «под покровительством России») для славян, которые, согласно уваровским циркулярам, давно уже «окончили свое историческое существование». Именно поэтому «благоволение» императора православно-славянским иде­ям Погодина выглядело фактом совершенно экстраординарным.Впрочем, секрет привлекательности этих идей для Николая был скорее всего в том, что шли они куда дальше Восточного вопроса и были несопоставимо более амбициозны, нежели одно лишь рас­членение Турции.

Подробно будем мы говорить о нем в следующей главе. Здесь я позволю себе привести лишь некоторые отрывки из письма Погоди­на от 27 мая 1854 года. Приведу я их с единственной целью показать читателю, что речь в его сценарии действительно шла о полной пе­реориентации всей внешней политики России, о новой её гене­ральной цели, не менее, если не более, грандиозной, нежели не­удавшаяся Николаю победа над международной революцией.

121 ИР, вып. д. с. 3.

«Для чего нам твердить, спрошенным и неспрошенным, что мы не ищем завоеваний?.. Да для чего же иначе мы воюем, проливаем кровь, терпим нужду, приносим бессчетные жертвы?>Р2

«Настала минута, когда каждый христианин, подавленный оттоман­ским преобладанием, должен восстать против притеснителей, и ес­ли вы упустите эту благоприятную минуту, то вам не останется ни чего, кроме вечного угрызения совести и вечного стыда»}23

«[Что сейчас происходит ?] Подготовляется судьба великих вопросов, созревших для решения. Вопрос Европейский об уничтожении варвар­ского турецкого владычества в Европе... Вопрос Славянский об осво­бождении достойнейшего, древнейшего и вместе многочисленнейше­го племени от чуждого ига... Вопрос Русский об увенчании, соверше­нии русской истории... о заключении круга, начатого первыми её государями, о решении борьбы с последними её врагами, об её месте в истории человечества... Вопрос Религиозный о вознесении правосла вия на подобающее ему место... Камень сей бысть во главе угла!.. Да! Novus nasciturordo! Новый порядок, новая эра наступает в истории. Две славные некогда империи разрушаются. Двадцать новых госу­дарств призываются к жизни. Владычество и влияние уходят от од­них народов к другим... Вот какие всемирные задачи в производстве, а премудрая Европа грезит только о Восточном вопросе».12А

Гпава пятая

Восточный вопрос р _ _ __ _ ^ ^

I ИГЮТсЗа Вот каким речам с благодарностью внимал Николай в начале 1850-х — после крушения мечты о единоличном торжестве над международной революцией. Невозможно отрицать, что новый сценарий предлагал ему более чем достойную, с его точки зрения, замену рухнувшей мечты. Как в смысле того, что роль основателя нового мирового порядка, кото­рую предлагал Погодин, была ничуть не менее грандиозна, нежели неудавшаяся Николаю роль Агамемнона Европы, так и потому, что чувствовал он себя в ней несопоставимо более естественно, чем

М.П. Погодин. Цит. соч., с. 112. Там же, с. 116. Там же, с. 122-123.

в роли борца с чужой и непонятной ему европейской революцией. Здесь он был на своей идейной территории, в родной сфере, знако­мой ему по домашней доктрине Официальной Народности. Как и в ней, на первом плане в новом сценарии было Православие: «Ка­мень сей бысть во главе угла!» Только если раньше служило оно Ни­колаю инструментом лишь внутриполитической антипетровской ре­волюции, то теперь призывалось на службу преобразования мира. Перспектива, согласитесь, для Николая неотразимая.

Если эта гипотеза верна, то встают перед нами совсем не те во­просы, которые обычно занимают исследователей николаевского царствования. Например, такие: принял ли он погодинский сцена­рий? И если да, сделал ли его новой программой своей внешней по­литики? И если сделал, то в какой мере? И самое главное, осущест­вим ли был такой сценарий без европейской войны?

Разумеется, чтобы ответить на эти вопросы, потребовались бы и многолетние архивные изыскания, и генеральная ревизия всего наличного документального материала, который никогда под этим углом зрения не рассматривался. Просто общепринятая схема со­бытий между 1849-м и 1853 годами этого не требовала. Зачем, если решение загадки было известно заранее? Есть, однако, выход из за­труднения. И он, конечно, тот же самый, к которому я прибег, пыта­ясь проверить гипотезу о множественности николаевских внешне­политических сценариев. Обратимся к конкретным событиям. По­чему, в самом деле, не посмотреть, не объясняет ли наша гипотеза эти события лучше, нежели общепринятый стереотип?

Гпава пятая

восточный вопрос Продолжение

л

или поворот: Возьмем, допустим, вос­стание болгарских крестьян против турок в начале 1850-х. Французский историк А. Мале уверенно утверждает, что оно было спровоцировано русскими агентами с целью дать Николаю возможность вмешаться в турецкие проблемы — в защиту угнетен­ных православных.125 Другое дело, что ничего из этой попытки не вы-

125 «История», т. 5, с. 203.

шло. В Стамбуле правил тогда еще один кандидат в турецкие Петры, султан Абдул Меджид, в очередной раз пытавшийся преобразовать свою империю в европейском духе. В разгаре была Великая Рефор­ма (Танзимат). И у султана были сильные либеральные помощники. Недаром еще в 1848-м сочувствовали турки конституционному дви­жению в Валахии, которое задушил Николай. Как бы то ни было, из­вестно, что три года спустя один из сотрудников султана Омер-паша очень быстро уладил дело в Болгарии к полному удовлетворению крестьян и повода для вмешательства России не оказалось.

Но что знаем мы о причине столь резкого изменения позиции Николая в отношении восставших против легитимного государя мятежников, пусть и православных? Ведь и греки православные, а он пальцем не шевельнул, чтобы им помочь. И уж тем более ни при каких обстоятельствах не послал бы он в Грецию секретных агентов для разжигания мятежа. Как объяснить с точки зрения стереотипа такое поведение Николая, всю жизнь неуклонно сто­явшего на страже легитимизма? Между тем погодинский сцена­рий объясняет его превосходно. Перед нами совершенно очевид­но поворот, и крутой притом поворот, а вовсе не продолжение прежней политики.

Возьмем дальше знаменитый «спор о ключах» к святым местам в Иерусалиме и Вифлееме, спор, с которого, собственно, и нача­лась Крымская эпопея. Нет смысла входить в его подробности. Вкратце суть дела в следующем. Начиная с глубокого Средневеко­вья в Палестине шла постоянная свара между местными монахами (не закончившаяся, кстати, и по сей день) за контроль над этими са­мыми «ключами». На них претендовали, с одной стороны, католики, с другой — православные (главным образом греки) и монофизиты армяне. С 1535 года католикам покровительствовала Франция и «ключи» принадлежали им. В 1757 году, воспользовавшись тем, что Франция утратила интерес к церковным делам, православные добились контроля над тремя из двенадцати святынь, а в 1808-м и над остальными девятью.

Луи Бонапарт, с декабря 1848-го президент Французской рес­публики, потребовал у султана восстановить справедливость. По чи­сто внутриполитическим причинам, разумеется. Для государствен­ного переворота, который он задумал, ему нужна была помощь ка­

толического духовенства. Но Николаю-то помощь духовенства, тем более греческого или армянского, была ни к чему. А он вдруг при­нял обиды православных и монофизитовтак близко к сердцу, что готов был из-за них воевать с Турцией. Султану была отправлена уг­рожающая нота, где ему опять припомнили Кучук-Кайнарджийский договор 1774 года, дававший царю право покровительствовать пра­вославным в Оттоманской империи.

До начала 1850-х право это имело характер вполне эфемерный. Ни в Адрианопольском договоре 1829 года, ни в Ункиар Искелеси в 1833-м, ни тем более в Лондонской конвенции 1841-го речи о нем всерьез не было. Естественно, что в Стамбуле не придавали этому символическому покровительству ровно никакого значения. Те­перь, однако, ситуация резко изменилась. До такой степени резко, что Россия отказалась от компромиссного предложения Луи Бона­парта разделить «ключи» между православными и католиками по­ровну. Она настаивала не только на том, что «ключи» принадлежат православным, но и на том, что её покровительство им носит вовсе не символический, но вполне реальный характер.

Требование было неслыханное. На самом деле речь шла о том, чтобы Порта отказалась от суверенитета над 12 миллионами своих подданных.

«Чтобы правильно оценить это требование, — комментировал рус­ский историк, — стоит себе представить казанских татар, получа­ющих право жаловаться на императора Николая турецкому султа­ну, — причем, с представлениями последнего Николай обязан был счи­таться и их удовлетворить».126 А теперь представьте себе, что было бы, если бы эти казанские тата­ры представляли половину всех подданных Николая — и турецкий султан вдруг потребовал для себя права быть вторым их государем.

Международная дипломатия таких прецедентов не знала. Ца­ря бы поняли, затей он спор о территориальных претензиях к Тур­ции, о протекторате над Константинополем, о контроле над про­ливами, даже о «ключах» к святым местам. Но потребовать у ле­гитимного государя уступить суверенитет над половиной его подданных — это выглядело попросту невероятно. Одно из двух,

126 ИР. вып. 9, с. 15-16.

шептались в европейских столицах: либо царь сошел с ума, либо он так неуклюже провоцировал войну.

Глава пятая Воаочный вопрос

Я понимаю, что столь умопомрачительный поворот поддается и стереотипному объяснению. Закружилась, мол, у Николая голова от своего всемогущества, вот он и потребовал невозможного. Но са­ма религиозная форма, в которой это немыслимое требование бы­ло предъявлено, ложится скорее, согласитесь, в православно-сла­вянский сценарий Погодина. Тем более, что, как мы уже знаем, в чем-в чем, но в симпатиях к зарубежным единоверцам Николай до тех пор замечен не был. Перед нами, похоже, опять-таки пово­рот, а не продолжение прежней политики.

Неисполнимая

миссия Про АХ. Меншикова, которого Нико­лай послал в Стамбул 28 февраля 1853 года с не­мыслимым поручением добиться от султана официального подтвер­ждения Кучук-Кайнарджийского договора почти столетней давнос­ти, Герцен рассказываеттакой анекдот.

«Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то мор- *ской министр Меншиков подошел к нему со словами:

Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?

Ах, это вы! — отвечал Чаадаев. — Действительно не узнал. Да и*что это у вас черный воротник? Прежде, кажется, был красный.

Да разве вы не знаете, что я морской министр?

Вы? Да я думаю, вы никогда и шлюпкой не управляли.

Не черти горшки обжигают, — отвечал несколько недоволь­ный Меншиков.

Да, разве на этом основании, — заключил Чаадаев».127

Я это к тому, что о дипломатии чрезвычайный посланник Николая имел, примерно, такое же представление, как за четверть века до того о морском деле. С точки зрения стереотипа, выбор этот объяс­нить невозможно. Тем более, что выбирать Николаю было из кого.

127 А.И. Герцен. Былое и думы, Л., 1947, с. 235.

Почему не послать, например, таких компетентных людей, как А.Ф. Орлов, или П.Д. Киселев, или, наконец, Ф.И. Бруннов? Сточки зрения погодинского сценария, однако, Меншиков был кандидатом идеальным. Достаточно сказать, что начал он свою миссию с того, что отказался встретиться с турецким министром иностранных дел Фуадом эффенди, обозвав его «лживым субъектом». Султану при­шлось уволить ни в чем неповинного эффенди.

Новому министру Рифаат паше Меншиков под строжайшим сек­ретом поведал требование царя подтвердить договор, по которому суверенитет над православными подданными султана принадлежал бы России. Публика, объяснил он министру, должна оставаться в убеждении, что его миссия заключается лишь в улаживании вопро­са о «ключах». Нечего и говорить, что уже на следующее утро о требо­вании Меншикова жужжал весь дипломатический бомонд Стамбула.

И поскольку у английского посла лорда Редклиффа, главного советника султана, в одном мизинце было больше дипломатическо­го искусства, чем у никогда не управлявшего дипломатической шлюпкой Меншикова, на этом неуклюжем маневре он его и подло­вил. Порта тотчас же подтвердила торжественным указом права греческих и армянских монахов на «ключи», а также все привиле­гии православных подданных султана. Официальный конфликт был на этом исчерпан. Неофициально Рифаат паша посоветовал Мен- шикову «не добиваться нового договора и все будет улажено».128

Растерянный Меншиков, естественно, запросил новых инструк­ций у императора. Николай повелел предъявить Порте ультиматум. Даже Линкольн сердито замечает: «Компромисс и умеренность не были тем путем, которым желал идти Николай».129 Он объясняет этот неожиданный экстремизм императора тем, что «Николай постарел, так же, как его министры и близкие советники... По мере того, как их ряды редели, заменяли их люди малоспособные... И среди них не было старых друзей, которые могли бы говорить царю правду, по крайней мере, иногда. Сам он слишком устал от напряжения пра­вить Россией четверть столетия».130

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 357.

Ibid.

Ibid, pp. 294, 297.

Одним словом, откровенно конфронтационные инструкции Мен- шикову объясняются чем угодно — течением времени, возрастом, усталостью, бездарностью сотрудников, — но только не бьющим в глаза стремлением спровоцировать войну. Князь Меншиков, ко­нечно, последовал инструкциям своего государя. Подождав, как бы­ло приказано, ровно столько, чтобы «дать нам закончить наши воен­ные приготовления»,131 он предъявил туркам категорический ульти­матум, не допускающий никаких обсуждений. Точнее, князь просто «передал великому визирю составленный в Петербурге текст кон­венции и заявил, что она должна быть возвращена с подписью султа­на, больше ничего».132 На размышление дано было восемь дней.

Еще до истечения срока ультиматума французская эскадра вы­шла из Тулона, направляясь к Дарданеллам. И лорд Редклифф заве­рил султана, что «в случае неминуемой опасности у него есть полно­мочия потребовать от коммандора флота Её Величества в Средизем­ном море привести его эскадру в состояние боевой готовности».133 Удивительно ли, что 21 мая Меншиков отбыл из Стамбула с пустыми руками? И что 14 июня 1853 года в Петергофе был подписан давно заготовленный Манифест, из которого Россия узнала, что «истощив все убеждения и с ними все меры миролюбивого удовлетворения справедливых наших требований, признали мы необходимым дви­нуть войска наши в придунайские княжества, дабы показать Порте, к че/чу может вести её упорство»?134

Глава пят&я

Восточный вопрос ХоТвЛЭ ЛИ ВОЙНЫ

Европа? Отечественный «восстановитель баланса» В.В. Кожинов, естественно, шел дальше американского коллеги. Там, где Линкольн видел одряхление Нико­лая и бездарность его сотрудников, Кожинов, как мы уже знаем, ус-

A.M. Зайончковский. Восточная война в связи с современной ей политической обстановкой, Спб., 1908, т. 1, с. 399-400.

ИР, вып. 9, с. 16.

Bruce Lincoln. Op. cit., p. 337.

ИР, вып. 9, с. 16.

мотрел заговор против России. Участниками его были не только русские дипломаты с нерусскими фамилиями, но и, конечно, евро­пейские державы. Цель заговора состояла в том, чтобы спровоци­ровать Николая на смертельно опасный конфликт с Европой. Хотя практически невозможно вычислить, что, собственно, кроме про­фессионального крушения, могли выиграть от такого предательства русские дипломаты и зачем был такой конфликт Европе, Кожинов опирается на авторитетные имена.

Среди них и Ф.И. Тютчев, и Е.В. Тарле, который тоже опублико­вал в 1952 году двухтомную монографию о Крымской войне. Писа­лась она, правда, в самые мрачные времена сталинизма, в разгар кампании против «низкопоклонства перед Западом» и, к сожале­нию, не избежала веяний эпохи. Так или иначе, Тарле действитель­но утверждал, что «барон Бруннов в Лондоне, Мейендорф в Вене, даже Будберг в Берлине... следовали указаниям своего шефа-канц­лера... и писали иной раз не то, что видели их глаза и слышали их уши», тогда как «Нессельроде собирал эти лживые сведения и под­носил Николаю».135 При желании это и впрямь можно истолковать как заговор. Тем более, что Тютчев так прямо и говорил: «Ну вот, мы в схватке со всей Европой, соединившейся общим союзом. Союз, впрочем, неверное выражение, настоящее слово заговор... В исто­рии не бывало примеров гнусности, замышленной и совершённой в таких масштабах».136

Так, может, Кожинов прав и заговор действительно был? Как распутать этот клубок противоречий? Я предлагаю очень простой тест, способный совершенно точно определить, кто был истинным автором той «гнусности», о которой говорил Тютчев. Состоит тест в следующем. Понятно, что без участия Англии никакого европей­ского союза против России быть не могло. А уж войны тем более. Понятно далее, что покуда у руля Форин-оффиса в Лондоне стояли симпатизировавшие Николаю тори, воевать с Россией Англия не стала бы ни при каких обстоятельствах. Стояли тори у руля проч­но. Без помощи извне у лидера конкурировавших в ними вигов Пальмерстона и впрямь не было ни малейших шансов отнять у них

В.В. Кожинов. Цит. соч., с. 337.

контроль над иностранными делами. Отсюда и тест: действитель­ным архитектором европейского союза против России (или «заго­вора», на языке Кожинова) мог быть только тот, кто свалил бы в Лондоне дружественное России правительство тори и помог Пальмерстону вернуться к власти. Так кто же на самом деле был этим злодеем?

Сначала, однако, вступимся за честь русских дипломатов, пусть и с нерусскими фамилиями. Филипп Иванович Бруннов был одним из двух-трех первоклассных профессионалов, которыми распола­гал тогда Николай. У историков едва ли есть основания подозревать его в неискренности, не говоря уже о предательстве, когда он сооб­щал императору о таком, например, страстном монологе старого лорда Абердина, главы Форин-оффиса: «Тот, кто бросит мир в без­дну из-за дела, которое я нахожу несправедливым, примет на себя ответственность, какой я на свою совесть не возьму. Я не согласен кончить свою карьеру революционной и подрывной войной. Мое решение твердо: я эту войну вести не буду, пусть ведет её кто-ни­будь другой».137 И точно так же не погрешил против истины граф Нессельроде, утверждая, что «личный характер и прежния дипло­матические действия лорда Абердина подают верное ручательство в его благоразумии и умеренности».138Просто Николай так никогда и не понял, что при конституцион­ном ст^ое все уверения Абердина определяли курс английской по­литики лишь покуда он был у власти. При первом же поражении в парламентской борьбе о его ручательстве можно было забыть. Еще хуже, что такую элементарную вещь относительно политическо­го процесса в конституционных государствах до сих пор не поняли отечественные «восстановители баланса». Точно так же, как Нико­лай, не привыкли они, похоже, к тому, что политический курс стра­ны определяет не начальство, но общественное мнение и отражаю­щая его парламентская борьба.

Британские тори, как объясняет американский историк Дэ­вид Голдфранк в самой, пожалуй, авторитетной — и самой совре­менной — монографии о происхождении Крымской войны, дей-

ИР, вып. 9, с. 18.

ствительно считали схватку с Россией в защиту Турции «револю­ционной и подрывной». И у них были для этого веские основания. Во-первых, военный конфликт мог затянуться и привести к не­предвиденным последствиям, например, к новому раунду рево­люционных взрывов в Европе. Или к распаду Турции и в конеч­ном счете к падению правительств, которые эту войну затеяли. Во-вторых, война была бы разорительна для британской торгов­ли. В-третьих, наконец, тори вовсе не желали ослабления России и тем самым укрепления бонапартистской Франции. С другой сто­роны, французские националисты, взявшие верх в Париже с во­царением Бонапарта, не видели ни малейшего смысла в том, что­бы посылать своих сыновей умирать за британские торговые ин­тересы в Турции.139

Глава пятая Восточный вопрос

Короче, как совершенно правильно сообщали тогда русские дипломаты, шансов на то, что Европа объединится против России, было в начале 1850-х и впрямь ничтожно мало. Кто-то должен был сильно постараться, чтобы примирить все эти противоречившие друг другу интересы, сбросить правительство тори в Лондоне и под­вигнуть Англию и Францию на союз. И тем более на совместную вой­ну против России. Вопрос был лишь втом, кто займется этой «объ­единительной» работой.

Несостоявшийся

десант А теперь проследим за развитием со­бытий, приведших к падению правительства тори в Лондоне. Конечно, бывший президент Луи Бонапарт, с декабря 1851 года император Франции Наполеон III, не мог просто бросить Турцию на произвол судьбы — и русского самодержца. В конце кон­цов и ввязались-то турки во всю эту историю именно из-за его при­тязаний на «ключи» к святым местам в Палестине. Я не говорю уже, что Турция, как мы помним, была в разгаре своей Великой Рефор­мы, на которую многие во Франции возлагали большие надежды, видя в ней последний шанс на выздоровление «больного человека

139 David Gold frank. Op. eft., p. 181.

Европы». Некоторые даже подозревали, что потому царь и вознаме­рился сокрушить Турцию именно сейчас, чтобы не дать ей оконча­тельно выздороветь.

А в Петербурге между тем работа по объединению Европы про­тив России шла полным ходом. Еще 25 декабря 1852 года Нессель­роде рекомендовал императору прежде, чем приступать к военным приготовлениям, отправить в Стамбул чрезвычайного посланника, который обсудил бы с султаном идею «обновить и дополнить Кучук- Кайнарджийский договор».140 Царь ответил резко: «Нечего больше обсуждать, нужно начать приготовления немедленно. Остальное пусть решит Бог».141 И приказал вице-адмиралу В.И. Корнилову «подготовить всё необходимое для экспедиции в Босфор».142 А так­же распорядился начать мобилизацию четвертого и пятого армей­ских корпусов. 5 января 1853 года, т.е. почти за два месяца до визи­та Меншикова в Стамбул, план экспедиции в Босфор был завершен. 19 января 16 тысяч штыков и 32 орудия были готовы к внезапному десанту в Константинополь, дабы предвосхитить вмешательство ан­гло-французского флота.

Понятно, что такой десант тотчас свалил бы правительство тори в Лондоне и таким образом немедленно ответил на вопрос нашего теста о том, кто был действительным архитектором «заговора про­тив России». К счастью, эта первая попытка развязать европей­скую и*ойну не удалась. Никто толком не знает, почему. Голдфранк считает, что Нессельроде, Меншиков и «самый эрудированный из русских послов» Бруннов отсоветовали.143 Но о том, что Николай с этой идеей не расстался, свидетельствует документ, написанный его рукою, когда Меншиков уже был в Стамбуле:

«Думаю, что сильная экспедиция с помощью флота, прямо в Босфор и в Царьград, может всё решить весьма скоро. Ежели флот в со­стоянии поднять в один раз 16 тысяч человек с32 полевыми оруди­ями, при двух сотнях казаков, то сего достаточно, чтобы при не­ожиданном появлении не только овладеть Босфором, но и самим

Ibid., р. юб.

Ibid., р. 109.

Ibid., р. 133.

Ibid., р. 118.

Царьградом. Буде число войск может быть и еще усилено, тем бо­лее условий к удачел>.144 Добавьте к этому неслыханный в анналах мировой дипломатии ультиматум Меншикова и неожиданно откровенные беседы Нико­лая с британским послом в Петербурге сэром Гамильтоном Сейму­ром — и вас уже едва ли удивит, почему английская и француз­ская эскадры торопились в мае 1853 г°Да к Дарданеллам. Торопи­лись, несмотря на сопротивление британских тори и французских националистов.

Гпава пятая

Воаочный вопрос НеТСрПвНИв

Николая В одной из бесед с Сеймуром Ни­колай так объяснил свою позицию. Турция, сказал он, «впала в состояние такой дряхлости», что этот «больной чело­век» того и гляди помрет и труп его «останется на руках удержав». Благоразумно ли «довести дело до такого сюрприза», не подгото­вив заранее «какой-либо системы»? «Я говорю с вами как с другом и джентльменом. Если мне удастся столковаться с Англией по этому вопросу, остальное мне неважно; я решительно не интересуюсь мнением и действиями других».145

В следующей беседе Николай положил карты на стол. Его инте- ресуютлишь славянские и православные области Турецкой импе­рии — дунайские княжества, а также Болгария и Сербия. Они долж­ны перейти «под покровительство России». В обмен он предложил англичанам Египет и Крит: «этот остров вам подходит и я не вижу, почему бы он не мог войти в состав английских владений». Пожа­луйста, просил он посла, «предложите вашему правительству вы­сказать свое мнение по этому вопросу. Я прошу от него не обяза­тельств или формальной конвенции, а свободного обмена мнения­ми и слова джентльмена. Между нами этого довольно. Промедление лишь продлит мучения больного».146 ч

ИР, вып. 9, с. 17.

«История», т.5, с. 206.

Николай отчаянно торопился. И посмотрите, как точно совпада­ет его оценка момента с оценкой Погодина:

«По отношению к туркам мы находимся теперь в самом благоприят­ном положении... Мы можем сказать, вы отказываетесь обещать нам искреннее, действительное покровительство вашим христианам, ко­торого мы единственно требуем... так мы требуем теперь освобож­дения славян — и пусть война решит наш спор. Наши враги... только и ждут, чтоб мы обробели и отказались от миссии, нам предназна­ченной со времени основания нашего государства».и? На сэра Гамильтона, однако, торопливость Николая произвела впе­чатление прямо противоположное. Император показался ему «не­компетентным и опасным».148 Он полагал, что «государь, который с таким упорством настаивает на немедленном падении соседнего государства, в душе твердо решил, что наступила пора не дожидать­ся его разложения, а ускорить его».149 Таким образом, император, вопреки совету Бруннова, способствовал расколу в рядах сочув­ствовавших ему тори, на этот раз действительно сделав шаг к про­верке нашего теста. Хворосту в костер подбросил меморандум Нес­сельроде, попытавшегося исправить ошибку Николая: «Истинные намерения императора другого, высшего порядка, нежели это представляют себе в Константинополе, а возможно, и в других мес­тах... Его Величество руководится своей совестью».150

Автор предисловия к книге Голдфранка заметил по этому по­воду: «Самодержец, в распоряжении которого огромная армия и который „руководится своей совестью," — устрашающий фено- мен в современной истории».151 Во всяком случае торийский ми­нистр Кларендон, прочитав меморандум Нессельроде, не пове­рил своим глазам. «Либо я сплю, — воскликнул он, — либо Россия всё это время нас дурачила».152 А царь еще и усугубил свою ошиб-

М.П. Погодин. Цит. соч., с. 79. David Goldfrank. Op. crt., p. 127. «История», т. 5, с. 207. David Goldfrank. Op. crt., p. 150. Ibid., p. XVII. Ibid., p. 153.

ку, без всякой надобности оккупировав, опять-таки вопреки со­вету Бруннова (и даже Меншикова), дунайские княжества. Дип­ломаты советовали оккупировать любую область в азиатских владениях Турции, например, Баязет или Каре. В этом случае уг­роза касалась бы одной Турции и не насторожила бы ни Англию, ни Австрию. Но что они, эти прозаические люди, могли понимать в «миссии, нам предназначенной со времени основания нашего государства»? Ведь, как уже объяснил нам Нессельроде, Его Ве­личество мыслил в другом, непостижимом для обычных полити­ков измерении.

Конечно, царя беспокоила позиция Англии. Но в конце концов, говорил он, «и это меня не остановит. Я пойду вперед своим путем, как диктуют мне мои убежден ия и как требует достоинство России... Я буду настаивать на этом до последнего рубля в казне и до послед­него человека в стране».[26] Так Россия фактически объявила Турции войну — девятую по счету, начиная с 1676 года.

Глава пятая

еоаочнь,йвопрос РуССКО"ТурвЦКаЯ

W

ВОИНа Вопреки Тютчеву (и Кожинову), однако, Европа и тут не торопилась сделать России «гнус­ность», воспользовавшись нетерпением Николая. Безтсомнения Турция могла рассматривать «превентивную» оккупацию княжеств как повод к началу войны. Тем более, что английская и француз­ская эскадры уже стояли на якоре в Безике, в двух шагах от Дарда­нелл, и Александрийская дивизия, прибывшая из Египта, окопалась в Босфоре, разрушив тем самым первоначальные планы императо­ра о внезапном десанте.

Но вместо того чтобы ответить на вызов России, Турция обрати­лась к посредничеству держав, подписавших договор 1841 года. Дер­жавы откликнулись. К концу июля их посланники, собравшиеся в Ве­не, выработали примирительную ноту, удовлетворявшую все офици­альные пожелания России о «ключах» к святым местам. Что касается её покровительства православным, то нота была составлена в таких

неопределенных выражениях, которые давали возможность Нико­лаю отступить, сохранив лицо — и предотвратив войну.

«Венская нота», однако, не удовлетворила ни Россию, ни Тур­цию — именно потому, что обе требовали формулировок вполне оп­ределенных. Россия желала твердого обязательства Турции отка­заться от суверенитета над её православными подданными. А в Тур­ции, говоря словами французского историка, опять «пробудился мусульманский фанатизм, раздраженный изданием в России мани­феста, которым Николай призывал к крестовому походу против ту­рок. Улемы требовали, чтобы султан объявил царю войну или отрек­ся от престола».154 Повторялась история султана Махмуда. На крес­товый поход царя улемы требовали ответить джихадом. Россия опять срывала турецкую реформу. Чтобы спасти её, 8 октября 1853 года Омер-паша потребовал от России очистить княжества в 15-днев­ный срок. 23 октября русско-турецкая война началась.

Глава пятая



Восточный вопрос

победа На Дунае

11 иисда На Дунае она складывалась скверно для России. Омер-паша оказался не только удачли-


вым реформатором, но и искусным полководцем в отличие от Н.Д. Горчакова, командовавшего русской армией. К тому же турец­кие войска были вооружены лучше русских — у них было больше на­резных руж^й и стреляли турки хорошо. После очередного сражения Николай был близок к отчаянию. «Ежели так будем тратить войска, — писал он Горчакову, — то убьем их дух и никаких резервов недоста­нет на их пополнение... Потерять 2000 лучших войск и офицеров, чтобы взять 6 орудий... это просто задача, которую угадать не могу, но душевно огорчен, видя подобные распоряжения».155

Тут бы и одуматься Николаю. Если его войска оказались не в си­лах один на один одолеть турок в поле, то как, спрашивается, будут они выглядеть против европейских армий? Менее уверенный в сво­ей новой миссии политик услышал бы, наверное, в дунайских не-

«История», Т. S, с. 210.

ИР, вып. 9, с. 227.

удачах грозный сигнал остановиться, оглянуться. Но царь уже заку­сил удила. Тем более что националистическая публика была от вой­ны в восторге. «От всей России войне сочувствие, — сообщал из Пе­тербурга С.П. Шевырев Погодину, — таких дивных и единодушных [рекрутских] наборов еще никогда не бывало. Крестовый поход. Го­сударь сам выразился, что ему присылают Аполлонов Бельведер- ских на войну: в течение 29 лет он ничего подобного не видывал».156 Это Линкольну могло показаться полтора столетия спустя, что после 1848 года Николай безнадежно одряхлел. У Шевырева, наблю­давшего императора собственными глазами, было совсем другое впечатление: словно бы, обретя новую миссию, Николай торопился начать новую жизнь. «Государь весел, — писал он. — Война и война, нет слова на мир».157 Чтобы поддержать в обществе патриотический энтузиазм, Николаю сейчас нужна была громкая победа, которая ра­зом затмила бы все известия о вялотекущем конфликте на Дунае. И Николай принял роковое решение. Вопреки ясному предостере­жению англичан, что они гарантировали туркам безопасность их портов, император распорядился начать морскую войну.

18 декабря адмирал Нахимов вошел на рейд Синопа — и после четырехчасового боя потопил турецкий флот (что, как выяснилось впоследствии, было не так уж и трудно, имея 716 орудий против 476 турецких). Но это и впрямь была долгожданная победа и Россия по­лыхала патриотическим торжеством. С.Т. Аксаков писал тому же По­годину: «Нахимов молодец, истинный герой русский».158 Адресат то­же, конечно, пребывал в восторге: «самая великая и торжествен­ная минута наступила для нас, какой не бывало, может быть, с Полтавского и Бородинского дня».159 Патриотических стихов по­явилось несчетно. И публика была уверена, что синопская победа «посбавит спеси у Джона Буля» (так презрительно называли теперь в Петербурге англичан).

На самом деле это было начало конца. Можно сказать, всё, что произошло дальше между Европой и Россией — высадка союзных

Там же, с. 591.

Н. Барсуков. Жизнь и труды М.П. Погодина, Спб., 1888-1910,22 тома, т. 13. с. 18-19.

ИР, вып. 9, с. 28.

М.П. Погодин. Цит. соч., с. 8о.

войск в Крыму, штурм Севастополя, капитуляция, — произошло из-за этой нелепой пощечины, которую Николай отвесил «Джону Бу­лю». Потому что в действительности свалила она правительство то­ри в Лондоне. Все их антивоенные усилия в одночасье пошли пра­хом. «Меня обвиняют в трусости, в том, что я изменил Англии ради России, — жаловался теперь Бруннову лорд Абердин, — я больше не могу бороться, я не смею показаться на улице».160 И правда, принца Альберта, мужа королевы Виктории и антивоенного активи­ста, на улице освистали. Предсказание Абердина сбылось. Он, как мы помним, говорил Бруннову: «Я этой войны вести не буду, пусть её ведет кто-нибудь другой». Этот другой, давний, как мы знаем, не­доброжелатель России, Пальмерстон, был теперь у руля.

Уже несколько дней спустя европейский союз против России, которому так отчаянно сопротивлялись тори, был официально под­писан. Англия на глазах превращалась в того «Джона Буля», над ко­торым смеялись русские патриоты, но которому ничего, как оказа­лось, не стоило превратить синопскую победу в похороны русского флота. Соединенная англо-французская эскадра вошла в Черное море и русским военным судам было приказано под угрозой унич­тожения стоять на якоре в своих портах. «Мы сохраним Черное мо­ре как залог до эвакуации [русских войск из дунайских] княжеств и заключения мира», сказал по этому поводу французский министр Друэн де Люис.161

4 февраля 1854 года Наполеон III в личном письме Николаю

в последним раз попытался предотвратить европейскую войну. Он

ь

предложил России заключить немедленное перемирие с Турцией, обещая, что в случае эвакуации из дунайских княжеств, союзники уйдут из Черного моря. Вторя Погодину, Николай ответил без про­медления, что «Россия сумеет в 1854 году показать себя такой же, какой она была в 1812».162 (Даже и в эту роковую минуту грезились ему, как видим, александровские лавры). А когда 27 февраля Лон­донский и Парижский кабинеты официально потребовали удаления русских войск из княжеств до 30 апреля, Нессельроде высокомерно

ИР, вып. 9, с. 28.

«История», т. 5, с. 210.

Там же.

отверг это требование, заявив, что Его Величество не считает нуж­ным на него отвечать.

То был, конечно, сигнал к началу войны, которую и объявили

*

России европейские державы 27 марта 1854 года. Попутно, однако, вся эта переписка совершенно недвусмысленно высветила имя глав­ного «заговорщика», приведшего союзников в Крым. Читатель уже, разумеется, догадался, что звали его Николай Павлович Романов.

О том, что происходило дальше и о страшной цене, которую за­платила Россия за эту, последнюю из «недостроек» его царствова­ния, подробно рассказано в заключительной книге трилогии. Здесь упомянем лишь, что самодержец, намеревавшийся воевать «до по­следнего рубля в казне и до последнего человека в стране», не мог пережить — и не пережил — капитуляцию и «позорный мир», кото­рым закончился для него Восточный вопрос.

глава первая ВВОДНЭЯ

глава вторая Московия, век XVII глава третья Метаморфоза Карамзина

глава четвертая «Процесс против рабства» глава пятая Восточный вопрос


ГЛАВА

ШЕСТАЯ

Рождение наполеоновского

комплекса

глава седьмая Национальная идея

ГЛАВА ШЕСТАЯ Рождение! 327

наполеоновского комплекса

Обособляясь от европейских народов морально, мы тем самым обособляемся от них политически и роз будет порвана наша братская связь с великой семьей европейской, ни один из этих народов не протянет нам руки в час опасности.

Петр Чаадаев

Читатель, конечно, заметил, что внимательно, словно под микро­скопом, рассматривая подробности иностранной и домашней поли­тики николаевской России, сосредоточились мы на фигуре её деми­урга, императора, на противоречиях его характера, его логики, его решений. Я не думаю, что такой откровенно персоналистский под­ход удивил читателя. «Мало сказать, что правительство обрело в правлении Николая персональный характер, — заметил один из его биографов М. Полиевктов. — Скорее абсолютная монархия во времена Николая I воплотилась в его личности».1 Еще ярче выразил эту мысль английский путешественник Томас Рейке, записав в днев­нике, что «Николай с полным основанием мог бы сказать „Россия — это я"».2 Конечно, вопросы национальной безопасности и иностран­ной политики традиционно были в России делом царским. Николай добавил к этрму не только сферу народного просвещения, в кото­рой считал себя первостатейным экспертом, но и, как это ни стран­но, экономическую политику, в которой не понимал ничего. В част­ности, увольняя своего многолетнего министра финансов Егора Францевича Канкрина, император воскликнул: «Я сам буду своим министром финансов!»3

Все это правда. Только пришло время поговорить о том, чего не рассказали нам случайные наблюдатели и биографы, не говоря уже

М. Полиевктов. Николай I: биография и обзор царствования, М., 1918, с. XI.

Quoted in}. Gleason. The Genesis of Russophobia in Great Britain, London, 1950, p. 224.

N. Riasanovsky. Nicholas I and Official Nationality in Russia: 1825-1855, Univ. of California Press, 1969, p. 46.

о «восстановителях баланса». Мы хорошо знаем Николая как гро­мовержца, как строгого отца-командира, как внимательного, не­смотря на множество светских романов, семьянина, как честолюби­вого политика, очарованного европейской славой своего покойно­го брата, даже как талантливого актера, «лицедея», говоря словами Ф.И. Тютчева. Но мы очень плохо знаем его как человека, страдав­шего острым дефицитом собственных идей. Император, конечно, тщательно скрывал этот недостаток под в высшей степени импозант­ным facade d'un grand homme, по словам Тютчева. И тем не менее Николай не мог, как мы видели, на протяжении десятилетий найти адекватную, убедительную для созданной им самим новой элиты страны форму реализации сверхдержавного могущества России.

И по самой природе режима помочь императору заполнить ва­куум, созданный отсутствием у него собственных идей, могли не­многие. Независимое политическое мышление и сотрудничество с режимом были, как мы знаем, при Николае не в моде: первое опасно, второе считалось не совсем приличным. И потому лояльные режиму самостоятельные политические идеологи были в николаев­ской России большой редкостью. Нам, собственно, известны лишь трое: С.С. Уваров, Ф.И. Тютчев и М.П. Погодин. Уваров, однако, в сферу иностранной политики не вмешивался. Его идеологическая формула — Православие, Самодержавие и Народность — предна­значена была исключительно для внутреннего потребления. Имен­но поэтому он никак не мог помочь императору найти то, чего тому недоставало, и в конечном счете выпал из игры.

Политика, однако, так же не терпит пустоты, как и природа. И николаевская элита выдвинула двух других идеологов, внешнепо­литические проекты которых соперничали на российской политиче­ской сцене 1840-1850-х за то, чтобы стать основой нового внешне­политического консенсуса.

Вот об этих, не замеченных биографами Николая сюжетах, мы главным образом здесь и поговорим. И о том, как заполнялся идео­логический вакуум в международной политике России. И о том, как складывались и что представляли собою соперничавшие идейные платформы. И о том, как моральное обособление от Европы пере­растало под влиянием этих «новых учителей», по выражению Чаада­ева, в обособление политическое. А также о том, к чему это привело.

«Россия сбилась

с пути» Мы привыкли к беспощад­ной критике николаевского царствова­ния со стороны людей предыдущей, александровской эпохи. Менее привычно слышать уничтожающую критику императора из его соб­ственного лагеря. Между тем уже через несколько месяцев после кончины Николая имперская злита, словно очнувшись от дурного сна, кипела негодованием по поводу ничтожества его замыслов и бездарности его политики. И упреки зти точно отражали взгляды победителя, того из «новых учителей», чьи идеи взяли верх нац иде­ями его соперника. Мы знаем это, в частности, потому, что обвине­ния в адрес покойного императора были аккуратно зафиксированы в дневнике А*Ф, Тютчевой, очень хорошо осведомленной и влия­тельной фрейлины новой императрицы.

Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса

Конечно, Анна Федоровна отнюдь не была, как мы еще увидим, беспристрастной наблюдательницей, но она превосходно знала си­туацию изнутри — как при дворе, так и в обществе. Мы еще не раз прибегнем поэтому к её дневниковым записям как к необычайно важному источнику.

«Обвиняют его [Николая], — писала Тютчева, — в чисто личной поли­тике, которая ради удовлетворения его собственного самолюбия, ради достижения европейской славы... предала наших братьев, пра­вославных славян, и превратила в полицмейстера Европы государя, который мог и должен был возродить Восток и церковь»? Суть обвинений, если освободить их от риторической шелухи, бы­ла проста: морально обособив Россию от Европы посредством Официальной Народности, он не обособил от неё страну полити­чески. До самого конца 1840-х Николай настаивал на союзе с вос­точноевропейскими монархиями, преследуя химерическую цель силой подавить с их помощью европейскую революцию. С точки "зрения «новыхучителей», это и было изменой сверхдержавному предназначению России, её национальным интересам, как они их понимали.

4 Анна Тютчева. Воспоминания, М., 2002, с. 203.

Та же Тютчева очень точно суммировала эти новые идеи.

«Николой считал себя призванным подавить революцию... И действи­тельно в этом есть историческое призвание православного царя. Но он ошибался относительно средств, которые нужно было приме­нять. Он пытался гальванизировать тело, находящееся уже в состо­янии разложения — еретический и революционный Запад — вместо того, чтобы дать свободу прикованному цепями, но живому рабу— славянскому и православному Востоку, который, сохранив истинную традицию веры и социального строя, призван внести в мир живи­тельное искупительное начало»? Короче говоря, новый миф — об умирающей Европе и о призван­ном обновить мир славянстве — уже овладел большинством полити­ческого класса России. А император, упоенный мечтой о европей­ской славе, сопротивлялся ему до самого начала 1850-х. Мало того, «винят его за гордыню, которая внушила ему ненависть ко всему, что было мыслящего и, до известной степени, независимого».6 Дру­гими словами, не только не было у Николая собственных идей, он и чужие из-за своей гордыни ненавидел — и в результате «Россия сбилась со своего пути».7

Нисколько не похоже зто, как видим, на критику С.М. Соловье­ва, Т.Н. Грановского или А.В. Никитенко, не говоря уже о П.Я. Чаа­даеве. И потому ставит перед нами эта критика из сверхдержавного лагеря серию новых вопросов, которые нам тоже придется здесь обсудить. Не только о том, как складывался новый миф, поссорив­ший политический класс николаевской России с его императором, или о том, как привел зтот миф к конфронтации с Европой, но и о том, почему так глубоко проник он в сознание последующих поколений. И, конечно, о том, как удалось ему пережить все рефор­мы и революции постниколаевской России.

Сначала, однако, давайте окончательно рассчитаемся с «вос­становителями баланса», которым подобные вопросы, естественно, не приходили в голову. В особенности с теми из них, кто утвер­ждал — и продолжает утверждать, — что «царствование Николая

Там же, с. 204.

Там же, с. 203.

было хорошим временем для многих в России»8 и что «при Николае I сложилась правомерная бюрократическая монархия».9

Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса ду^

эпохи В предыдущей главе я обещал читателю подробнее познакомить его с до­кладной запиской генерал-адъютанта Н. Кутузова, отправленного в 1841 году императором в инспекционную поездку по трем средне­русским губерниям. На замечания этого наблюдательного генерала, касавшиеся состояния русской армии эа десятилетие до Крымской ка­тастрофы, мы уже ссылались. Но вот более общие его впечатления. Напомню лишь, что Кутузов — отнюдь не диссидент, не страдалец о бе­дах народных, как Радищев. Он солдат и перед нами не «сердца горе­стные заметы», но официальный рапорт государю. И тем не менее...

«При проезде моем по трем губерниям в самое лучшее время года при уборке сена и хлеба не было слышно ни одного голоса радости, не бы­ло видно ни одного движения, доказывающего довольство народное. Печать уныния и скорби отражается на всех лицах, проглядывает во всех чувствах и действиях. Эта печать уныния была для меня порази­тельна тем более, что благословение Божие лежало на полях губер­ний, мною проеханных, на них красовались богатые жатвы, обещав­шие вознаградить труды земледельца более, чем обыкновенно возна­граждает их северное небо нашей родины. Отпечаток этих чувств скорби так общ всем классам, следы бедности общественной так яв- ны, неправда и угнетение во всем так губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели всё это не доходит до пре­стола Вашего Императорского Величества?»10 Несколькими страницами дальше, однако, Кутузов сам же и отвеча­ет на свой отчаянный вопрос. «В прошедшем году некоторые губер­нии поражены были голодом. Но разве голод вдруг упал с неба?

Bruce Lincoln. Nicholas I, Autocrat and Emperorof All Russias, Northern Illinois Univ. Press, 1989, p. 152.

Б.Н. Миронов. Социальная история России периода империи, М., 1999, т. 2, с. 149. «Русская старина», 1898, сентябрь, с. 270.

Нет, еще в ноябре предшествующего года в тех губерниях ели желу­ди, не было ни всходов, ни хлеба, ни овощей, голод представлялся везде и во всем, а в Петербурге узнали об этом лишь через шесть месяцев — в мае, когда целые селения заражены были повальными болезнями, когда уже младенцы умирали у груди матерей, находя в них не жизнь, а заразу смерти».11

Иначе говоря, не только Его Императорское Величество, но и министерства, ведавшие народным благосостоянием, и даже ill отделение, глаза и уши государевы, незамедлительно реагировав­шее на каждое пусть отдаленно крамольное высказывание даже в верноподданной булгаринской «Северной пчеле», понятия не име­ли на протяжении полугода, что целые губернии умирают от голода. Кутузов, пытался, как умел, объяснить зту несообразность. И конеч­но, тотчас же приходил в жестокое противоречие с оправданиями бюрократии, которые слышали мы от отечественных «восстановите­лей баланса»: «Причина столь предосудительной невнимательнос­ти, — говорит генерал, — заключается в том, что всё внимание глав­ных начальников обращено на очистку бумаг для представления в отчетах блестящей деятельности, когда сущность управления — в самом жалком положении»12 И вообще, продолжает он,

«бедственное состояние государства происходит от недостатка ад­министративного устройства, производящего множество чиновни­ков, желающих обогащения, а от сего нет правды в судах, нет исти­ны в делах, одна корысть и угнетение»Р Пусть читатель сам теперь судит, похожа ли хоть сколько-нибудь нари­сованная Кутузовым картина на «правомерное государство», которое, как пытается уверить публику Б.Н. Миронов, воцарилось при Николае.

Разумеется, окажись Кутузов писателем, можно было бы и его горькие наблюдения попытаться выдать за «намеренные преувели­чения с целью дискредитации верховной власти». Но он-то дове­ренное лицо императора, им самим и отправленный инспектиро­вать российские губернии, какая уж тут «дискредитация верховной власти»! Вот генерал и рапортует — честно, совестливо — в укор на-

Там же, с. 274 (выделено мною. —А.Я.)

Там же.

шим «восстановителям баланса». Профессиональные писатели чув­ствовали и передавали свои ощущения с куда большей экспресси­ей. Сошлюсь хоть на самого яркого, самого искреннего из них Глеба Ивановича Успенского. Вот его впе­чатления от николаевской эпохи.

«Не показывать виду, что не бо­ишься, показывать, напротив, что боишься, трепещешь — то­гда как для этого и оснований никаких нет, вот что вырабо­тали эти годы в русской толпе. Надо постоянно бояться — это корень жизненной правды, все остальное может быть, а мо­жет и не быть, да и не нужно всего этого остального, еще наживешь хлопот — вот что носилось тогда в воздухе, угне­тало толпу, отшибало у нея ум и охоту думать... Уверенности, что человек имеет право жить, не было ни у кого; напро­тив, именно эта-то уверенность и была умерщвлена в толпе... атмо­сфера была полна страхов; „пропадешь!" кричали небо и земля, люди и звери. И всё ежилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору».и Так мироновское «правомерное государство» выглядело на практике.

Вот и попробуйте после этого не поверить горькому признанию А.В. Головнина, министра народного просвещения в правительстве «молодых реформаторов» в 1860-е: «Мы пережили опыт последне­го николаевского десятилетия, который нас психологически иска­лечил».15 Или суровому приговору С.М. Соловьева: «Невежествен­ное правительство испортило целое поколение».16

1/1 Сочинения Глеба Успенского, Спб., 1898,1.1. с. 175-176.

Quoted in Bruce Lincoln. In the Vanguard of Reform, Northern Illinois Univ. Press, 1982, p. 85 (emphasis mine. —A.Y.)


Глеб Иванович Успенский

CM Соловьев. Мои записки для моих детей..., Спб., 1919, с. 123 (выделено мною. — АЯ)

Честно говоря, важны эти свидетельства полуторастолетней давности главным образом для тех читателей, кто не пережил «чер­ную дыру» сталинизма, поразительное сходство которого с николаев­ской эпохой так потрясло Джорджа Кеннона.Тем, к сожалению, уже немногим, кто пережил, нет нужды рассказывать о том, как «младенцы умирали у груди матерей» или как безжалостно калечили умы последу­ющих поколений сверхдержавные амбиции, возведенные в ранг госу­дарственной идеологии. Даже брежневское, посттоталитарное время, когда идеология эта лишь догнивала в номенклатурных кабинетах, и то оставило после себя безнадежно расколотую элиту, значительная часть которой, как мы еще здесь увидим, и сегодня страдает сверхдер­жавными комплексами. Что ж удивляться жалобам Головнина и Соло­вьева, переживших подобный кошмар во второй четверти XIX века? Таков был тогда воздух эпохи, над которым годы, казалось, невластны.

Глава шестая Рождение

наполеоновского комплекса ИДеЙНОв НаСЛвДИв

Николая И это обстоятельство не­вольно наводит на мысль, что есть еще одно измерение загадки николаевской России, на которое «восстанови­тели баланса» попросту не обратили внимания. Все они считали свою задачу исчерпанной, убеждая читателей, что в царствовании Николая были не только дурные, но и хорошие стороны. Одни, как Брюс Линкольн, подчеркивали, что, по крайней мере, «все было тог­да определенно и жизнь предсказуема».17 Другие, как Б.Н. Миронов или В.В. Кожинов, добавляли к этому упреки в адрес «писателей и современников», якобы оболгавших императора, и дипломатов, якобы его обманывавших. Третьи, как А.Н. Боханов, только удивля­лись «ненавистникам российского государства», так до сих пор и не сумевшим понять столь очевидную для него истину, что «монархи в России получали свои прерогативы не от народа, а от Всевышнего, наделявшего их властью на земле».18 Не понимают, мол, а всё пыта­ются судить земным судом помазанника Божия.

Bruce Lincoln. Nicholas I, p. 157.

A.H. Боханов. История России: XIX — начало XX в., М., 1998, с. 13.

И никому из этих исследователей не пришла в голову элементар­ная мысль об идейном наследстве, которое оставило николаевское царствование — не только в умах и душах современников, но и в самой структуре мировосприятия последующих поколений, в их «моральном строе», как сказал бы П.Я. Чаадаев. Все они, например, прошли мимо невинной на первый взгляд, но зловещей, если посмотреть на неё из будущего, записи в дневнике А.В. Никитенко от 26 апреля 1828 года, что предстоит отныне России «борьба кровавая за первое место в ряду царств вселенной».19 Никто из «восстановителей баланса» не задумал­ся над тем, почему не могла появиться такая странная запись ни при Екатерине, ни при Александре, а вот при Николае вдруг появилась. Не задумались, другими словами, почему первая искра сверхдержавного превосходства России оказалась зароненной в сознание очень уме­ренного консерватора уже в самом начале именно этого царствова­ния. И тем более о том, какое пламя должно было из неё возгореться.Не обратили они внимания также и на серию удивительных про­зрений, замечательных интуиций, словно нечаянно прорвавшихся у современников и историков николаевской эпохи. Я знаю, по крайней мере, о трех таких пронзительных интуициях. Две из них читателю уже знакомы. Разве не сказал М.П. Погодин о николаев­ской системе еще в самом разгаре Крымской войны, что «рабы сла­вят её порядок, но такой порядок поведет [страну] не к счастью, не к славе, но в пропасть»?20 В середине XIX века можно было, навер­ное, отнести это зловещее пророчество к предстоявшей тогда Рос­сии капиту/ущии, хотя и в ту пору выражение «поведет страну в про­пасть» должно было выглядеть по меньшей мере странно.

Но вот в начале XX века — за три года до мировой войны и за шесть до падения монархии — М.О. Гершензон заметил о николаев­ской эпохе, что «никогда русское общество не переживало такого крутого умственного перелома, как в ту эпоху... Николай и в духов­ной жизни, как и в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь. Он надолго определил ненормальность [её развития]».21 И опять ос­талось — до сих пор остается — темным это странное замечание.

AS. Никитенко. Дневник в трех томах, М., 1965, т. 1, с. 77 (выделено мною. — А.Я.)

М.П. Погодин. Историко-политические письма и записки, М., 1974. с. 259.

М.О. Гершензон. Эпоха Николая I, М., 1911, сс. з, 9 (выделено мною. — А.Я.)

Прошло много лет и в конце 1960-х известный американский исто­рик Н.В. Рязановский, на которого Брюс Линкольн, кстати, ссылался как на своего ментора, размышлял о чем-то, что должно было пока­заться совершенно загадочным любому «восстановителю баланса».

«Александр II проводил реформы, — писал Рязановский, — Александр III апеллировал к национальным чувствам... при Николае II страна об­рела даже шаткий конституционный механизм. Но все эти начина­ния остались каким-то образом неуверенными, неполными. И в конце концов в пожаре 2927 года обрушился все тот же архаический ста­рый режим (antiquated ancien regime), установленный Николаем I. В известном смысле этот жесткий самодержец преуспел больше, чем мог вообразить».[27]К сожалению, словно устрашившись собственной интуиции, исто­рик поставил на этом точку. Мы так и не услышим от Рязановского ответа на решающий вопрос, каким же все-таки образом — несмот­ря на драматические изменения, пережитые Россией после Нико­лая, несмотря на Великую реформу Александра II и контрреформу Александра III, несмотря даже на конституцию и Государственную думу — режим, окончательно, казалось бы, похороненный в февра­ле 1917 года, остался всё тем же архаическим старым режимом Ни­колая I. Но не об этой ли «пропасти» пророчествовал еще за полве­ка до того Погодин? И не была ли она результатом той самой «не­нормальности», которую сообщило, согласно Гершензону, николаевское царствование русской жизни?

Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса


критерия Как бы то ни было, имен­но эти, пусть так никогда и не объясненные

их авторами прозрения моих предшественников, и дали мне осно­вание сделать в вводной главе самую, пожалуй, обязывающую заяв­ку на прорыв в историографии послепетровского периода русской истории. Как помнит читатель, утверждал я там, что царствование Николая словно разрубило этот период на две не только разные,

но и враждебные друг другу фазы — европейскую (условно говоря, екатерининскую) и николаевскую. Что если екатерининская фаза не­избежно вела к окончательной европеизации русской элиты, то ни­колаевская, напротив, к моральному и политическому отторжению от Европы. И потому обрушилась в октябре 1917-го вовсе не екатери­нинская Россия, но, как и говорил Рязановский, николаевская.

Понимая, до какой степени спорно это моё утверждение и как мало надежды, что согласятся с ним отечественные специалисты по послепетровскому периоду, я и послал эту вводную главу некоторым из них, наиболее открытым, как мне казалось, для принципиально новых историографических интерпретаций. Ответы были даже более обескураживающими, чем я ожидал. Чтобы не быть голословным, процитирую один из них (не называя, конечно, автора). Вот его суть.

«Думаю, что правительство Александра намного сильнее подей­ствовало на умы и души современников, намного сильнее определило их настроения и мировосприятие, чем правительство Николая. Есть не­мало свидетельств того, что контроль властей ограничивался формой социальной жизни, а не её содержанием. Я думаю, что сам император сознавал, что официальная идеология не проникаете души поддан­ных, не становится религией империи, потому и был недоволен дея­тельностью Уварова». Как легко поймет после этой отповеди читатель, недостатка в ученых оппонентах у меня не будет. Академическое сооб­щество — и в России, и на Западе — наверняка восстанет против моего тезиса, как против ереси. И одних ссылок на Погодина, на Гершензона или Рязанов'скогодля его доказательства недостаточно.

Хотя бы потому, что доказательство это должно отвечать, по край­ней мере, двум жестким критериям. Прежде всего следует показать, что ничего подобного тому «настоящему перевороту в националь­ной мысли», какой произошел, по выражению Чаадаева, при Нико­лае, не было — и не могло быть — в екатерининской фазе петров­ского периода и уж тем более при Александре I. Но этого мало. Вто­рой критерий много сложнее. Ибо показать должен я также, что результаты этой революции никуда не исчезли и во всех последую­щих царствованиях после Николая. Что так и оставалась русская жизнь до самого конца династии, говоря словами Гершензона, «не­нормальной». Оставалась — несмотря на все реформы, контрре­формы и революции.

Например, резкий перелом в отношении к Европе, случившийся с воцарением Официальной Народности (и в особенности в начале 1850-х), отвечает лишь первому критерию. Потому что постниколаев­ские режимы, включая даже контрреформистский, откровенно нацио­налистический режим Александра III, последовательно шли на сближе­ние с Западом, вплоть до немыслимого при Николае военного союза с франко-английской антантой. И внук его действительно снял шляпу при исполнении в кронштадтском порту Марсельезы, чего Николай на­верняка бы ему не простил. Но если не отторжение от Европы, то что?

Глава шестая Рождение наполеоновского комплекса

Мечта о «першем государствовании»

Вообще-то ничего особенно нового в мечте Николая о «первом месте в ряду царств вселенной» не было. В пер­вой книге трилогии очень подробно документирована аналогичная мечта Ивана Грозного во время Ливонской войны. Только тогда это называлось «першим государствованием» (на сегодняшнем полити­ческом жаргоне, как мы знаем, зовется это «сверхдержавностью»). Проблема лишь в том, что Николай был первым в новой истории русским государем, возродившим эту угасшую было после Грозного мечту. Уж слишком много бед принесло стране в XVI веке её круше­ние. На два с половиной столетия хватило России воспоминаний о катастрофическом результате этой первой в её истории попытки добиться «першего государствования» — и вызванного ею столкно­вения с европейской коалицией.

Сюжета о возрождении при Николае этой злосчастной мечты мы попутно касались в вводной главе, но я, конечно, напомню читате­лю, о чем там шла речь. Сначала, однако, скажу, что в екатеринин­ской фазе мечта «о першем государствовании » действительно от­сутствовала и, стало быть, первому критерию вполне отвечает. Петр, если верить графу Никите Панину, «выводя народ свой из [мо- сковитского] невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».23 Екатерина вывела Россию в ранг государств «первого класса», но роль одной из великих европей­ских держав её нисколько не тяготила. Александр Павлович, несмо­тря на свое амплуа победителя Наполеона, никогда, если верить А.Е. Преснякову, мечтой этой одержим не был. Напротив, при нем «эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в евро­пейский концерт международных связей, а её внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы».24 Короче, если и существовала до Николая мечта о российской сверхдержавности, то лишь в нескольких воспаленных умах и уж наверняка не вдохнов­ляла она большинство российского политического класса.

С другой стороны, после Николая мечта эта жива, как нам еще предстоит увидеть, во многих умах и сегодня (несмотря даже на то, что умы эти не имеют ни малейшего представления, кому они ею обяза­ны). И уж во всяком случае в 1914 году мечта эта в российской элите, как подробно показано в заключительной книге трилогии, присутство­вала точно. Мечта о «Великой России» пронизывала тогда мышление всей поголовно российской элиты — от крайних консерваторов-мо­нархистов до самых радикальных либералов. Из-за этой-то мечты и ввязалась тогда Россия в совершенно ненужную ей и самоубий­ственную мировую войну, к которой абсолютно не была готова. Более того, следовала она тогда именно последнему внешнеполитическому сценарию Николая, тому, который включал в себя, как мы помним, всё то же преобладание на славянских Балканах — до Адриатического моря — и, само собою, завоевание Константинополя.

Короче, несмотря на возражение моего корреспондента, что «правительство Александра сильнее подействовало на умы и души современников*, чем правительство Николая», я не знаю никакого другого феномена в русской истории послепетровского периода, который отвечал бы обоим критериям. Даже александровская меч­та о конституционной монархии не пережила не только николаев­скую диктатуру, но и царствование самого Александра I (этот поли­тический вакуум, собственно, и пытались заполнить декабристы), после чего практически исчезла с горизонта до самого начала XX века. А потом и вовсе скончалась своей смертью.

Но пора, наконец, объяснить, что именно имею я в виду под этим самым важным идейным наследством Николая, которое, не-

8.0. Ключевский. Сочинения, т. 5» М., 1958, с. 340.

24 А.В. Пресняков. Апогей самодержавия, Л.. 1925, с. 15.

смотря на свою важность, полтора столетия оставалось почему-то в тени во всех без исключения исследованиях той эпохи, какие мне известны. Я имею в виду

Глава шестая Рождение

наполеоновского комплекса НаПОЛвОНОВСКИЙ

комплекс России

Речь идет, собственно, не о какой-то специ­ально российской, но о европейской болезни (и это еще раз дока­зывает, что Екатерина была права и даже в болезнях своих остава­лась Россия, вопреки Официальной Народности, державой евро­пейской). И вообще называю я её так лишь потому, что самым ярким примером — и жертвой — этого комплекса в новое время бы­ла именно наполеоновская (и постнаполеоновская) Франция.

Удивительно, право, как Наполеон, гениальный во многих отно­шениях человек, не понимал абсолютную тщету своего доминиро­вания в Европе и кровавой её перекройки. Да, он стал хозяином континента, вождем европейской сверхдержавы. Но ведь ясно же было, что вся его постройка до крайности шаткая, что ни при каких условиях не переживет она своего создателя и даже в самом луч­шем для него случае развалится после его смерти, как карточный домик. И к чему тогда окажутся все его войны и триумфы? Тем бо­лее, что заплатить за них пришлось страшно: целое поколение французской молодежи полегло на европейских и русских полях. Во имя чего? Что осталось от всей этой помпы, кроме безымянных могил неоплаканных солдат в чужих, далеких краях?

Еще удивительней, однако, что очевидная бессмысленность сверхдержавных подвигов Наполеона ровно ничему не научила его последователей, неукоснительно встававших один за другим в чере­ду воителей за «первое место в ряду царств вселенной». Ни Нико­лая I, ни Бисмарка, ни Вильгельма II, ни Гитлера, ни Сталина, ни даже Буша. И если Бисмарк оставил после себя единую Германию, то ведь ту самую, которой после него суждено было стать нацистским Рейхом.

Загрузка...