Глава одиннадцатая

Пришлось Эллен выгружать меня. Она отнеслась к тому, что ее отец представляет из себя еле держащегося на ногах пьяницу, как к простой проблеме, требующей практического разрешения. Которую она, недолго думая, и разрешила, усадив меня в кресло и привязав поясом от плаща к спинке.

— Сиди смирно, — сказала она и ушла за багажом.

Несмотря на высказывания экспертов, я пришел к заключению, что наши дети не очень чувствительны. Я видывал ребятишек, беззаботно играющих на развалинах своих домов, видел, как они забывают родителей через неделю после их смерти. По отношению к несчастьям они более эгоистичны и потому более честны, чем мы, взрослые.

К возвращению Эллен я спал. Она развязала меня, подняла и подтащила к такси. Именно тогда, униженный своей невменяемостью, я почувствовал, что мне нравится Эллен такая, какая она есть, а не та — «мой ангел».

В такси она расспрашивала меня о Гвен: вырабатывала новую линию поведения в новой жизни, заинтригованная женщиной далеко не обычного поведения.

«Алгонкин» держал номер наготове. Но для Эллен они почему-то никак не могли найти комнату. Я попросил поставить раскладушку в гостиной. Раскладушку они поставили, но постельное белье так и осталось лежать стопкой. Решили, что Эллен — моя подружка.

В кабинете на стене висела таблица расценок. Номер, в котором я поселился, стоил 35 долларов в день. Слава Богу, я не отказался от статьи о Рохасе. Если бы не журнал и не его финансы, то через неделю деньги закончились бы. Только работающие на фирму могут позволить себе комфорт.

Как только я отблагодарил мальчишку-коридорного, сунув ему на чай, затрезвонил телефон. Нью-Йорк — это темп. Звонил фотограф по имени Манни Штерн. Он в баре, сообщил он, видел меня на пути к приемной стойке отеля. Можно ему подняться? Нет, ответил я. Он сказал, что моя статья о Колье — предмет обсуждений всего Нью-Йорка. Я сказал, нет, подниматься ко мне не нужно. Он сказал, что даден мне в помощь по статье о Рохасе и это, с его точки зрения, замечательно. Я сказал, что буду рад работать вместе, но подниматься не нужно. Фактически, продолжил он, он работает над Рохасом уже две недели, и у него уже есть несколько сенсационных снимков. Я сказал, что буду очень рад предстоящей возможности взглянуть на них, но — не сегодня. На этой фразе он оборвал меня и стал настаивать на том, чтобы принести бутылочку того, чего я пожелаю, и чтобы мы пропустили по бокалу «под завязочку». Я сказал, что предпочитаю «Канадиэн Клаб», но сегодня ничего не надо, нет, нет и нет. Он сказал, разыщу, а у тебя есть еще и девочка? Да, подтвердил я, моя дочь, и я не хочу, чтобы она увидела человеческое непотребство в славном городе Нью-Йорке. Он рассмеялся и сказал, что на него это не действует, он не знает, что значит «непотребство», но если оно значит «дерьмо», то его стоило бы назвать еще непотребнее… И бросил трубку.

Вообще-то я хотел поехать к отцу, но время приближалось к вечеру и я был в неадекватном состоянии. Поэтому позвонил Майклу, брату. В его голосе звучало удивление — я и вправду в Нью-Йорке?

— Знаю, как ты загружен! — почтительно протянул он. — Ценю твою оперативность.

Этими словами он сразу же воздвиг между нами стену.

— С чего ты решил, что я не приеду навестить отца?

Он не нашелся что ответить. Зато я знал, откуда дует ветер, — от его жены Глории! Глория и я — семейные недруги. Мы так настроены друг против друга, что, даже разговаривая, не делаем попыток скрыть враждебность. Но сам Майкл — воплощение кротости. Или обыкновенный трус, не осмеливающийся признать конфликт и всегда держащий себя так, будто все люди — братья. Есть еще одна вероятность объяснения — Майкл может думать, что если он терпелив с женой, то, глядя на него, и другие станут терпеть ее несносный характер.

Подозревая, что Глория висит на параллельном телефоне, я осведомился:

— Глория, ты нас слушаешь?

— Хэлло, Эдди, — ответила она низким контральто.

Я сказал, что невыносимо устал и приду к ним завтра.

— Приходи около полудня, — сказала Глория. — Так будет удобнее.

— Приходи когда захочешь, — вставил Майкл.

— В полдень лучше, Майкл, — поправила Глория мужа.

— Как ты себя чувствуешь, Глория? — спросил я.

— О, прекрасно! — ответил Майкл.

— Знаю, знаю, — сказал я. — А как здоровье?

— А при чем тут здоровье? — обиделась Глория.

— Просто спрашиваю о здоровье, — сказал я.

— Здоровье в порядке, — отрезала она. — Увидимся завтра, около полудня.

Я уже настроился съехидничать, но тут в мою дверь громко забарабанили, и Майкл, услыхав стук, извинился за долгие разговоры и повесил трубку. Глория повесила трубку только после того, как повесил ее я.

Я открыл дверь. Внутрь вплыла бутылка «Канадиэн Клаб» с остатком в одну пятую содержимого, за ней — Манни Штерн собственной персоной.

— Я принес «Канадиэн Клаб»!

— Спасибо и до свидания.

— Слишком много слов для приветствия, — осклабился он. — Давай-ка пропустим по одной.

— Хорошо, но только по одной.

— Какой вопрос, один паршивый глоток!

— Закажи льда, — велел я ему. — Это — моя дочь Эллен. Я ухожу в ванную.

Закрывая дверь в ванную, я заметил, что Манни уже приклеился к телефонной трубке и говорит с обслугой. Манни — типичный современный молодой человек, рожденный с телефонной трубкой в руке. То, что для нас является механическими приспособлениями, для него составляет части тела. Где-то в одежде у него спрятан магнитофон, который он может включить, а вы об этом и не узнаете и ни за что не догадаетесь, когда он вас записывает. Кроме официальных «Лейки» и «Никона», свисающих с шеи, у него есть «Майнокс» — фотоаппарат, умещающийся в ладони. Последним он снимает те моменты, которые вы не хотите видеть заснятыми. Он врывается к вам как вихрь, всегда со скандальными пленками и сенсационными фотографиями, которые он неведомо как записал и снял. Этот тип совершил все запретное, и его объективы, пленки, пальцы — засняли, записали, общупали буквально все. Он — вор! Но крадет он не деньги или драгоценности, а письма, записки, мелкие улики супружеской неверности и тому подобное. Он — вездесущ!

Более приспосабливающегося человека, чем он, я не встречал. Его имя говорит само за себя. В Нью-Йорке он известен как Манни Штерн, это — его настоящее имя. Но в послевоенной Европе оно стало серьезной помехой. Поэтому там он перекрасился в блондина, расплющил нос и для Европы сменил имя на Манфред фон Штерн. Сработало. Он обнаружил, что сразу же стал желанным гостем, что он может профессионально работать и в Германии, и в России, и в других местах, где появление евреев не слишком приветствуется. Приставка «фон» позволила ему удвоить свой вес.

Приспособляемость Манни подтверждается его невероятной способностью к языкам. К примеру, этот нью-йоркский еврей, если много не говорит и поддерживает горящий чуб свежеокрашенным, идет в Берлине за поляка, во Франции — за эльзасца, в Англии — за южноафриканца, в Рио — за аргентинца с немецким акцентом, а в Греции — за дальнего родственника, внебрачного и потому непризнаваемого, королевы-матери Фредерики. Ему не только рады во всех местах, куда летают лайнеры, — его ищут. Особенно его любят женщины. Первая причина — он слабо, но ощутимо бисексуален. Он не настаивает, но готов обслужить и слабый, и сильный пол. Если ему это выгодно. За эту его способность перед ним распахиваются все двери, и он имеет доступ к источникам информации, которую в противном случае не получил бы ни за какие деньги. Поэтому он вхож всюду и знает все — свежайшие сплетни, последние моды, манеры, танцы и группировки. Он — авангардный курьер любому модному начинанию в любой области жизни. Одновременно — великий сводник. Вынашивает немыслимые комбинации на предмет сведения воедино в постель разных людей. Это, фактически, его хобби.

Последняя причина, по которой все девчонки имеют номер телефона Манни в своих записных книжках, — у него всегда можно разжиться порошком. Лошадь всегда под седлом. Ну а уж если его попросить что-то загодя, то он не только достанет что угодно, но и доставит что угодно куда угодно. Папы и мужья могут запретить держать зелье дома, но ищущие приключений дочери и скучающие жены знают, что стоит им только позвонить Манни, или Манфреду, в зависимости от того, на какой стороне Атлантики они живут, и он принесется и принесет — дурман, паровоз, черта лысого!

Не следовало бы оставлять Эллен с этим сукиным сыном, подумал я.

Вернувшись в комнату, я увидел, что весь пол застлан фотографиями. Эллен ползала на четырех точках и тихо постанывала от восторга.

— Собери, — приказал я Штерну.

— Хорошо, но почему ты так нервничаешь?

Раздался стук в дверь. Принесли лед.

— Дай четвертинку, — сказал Штерн.

— У меня только полдоллара.

— Давай что есть.

Я взглянул на снимки. Не мог не взглянуть.

— Вся статья перед твоими глазами, — сказал Манфред фон Штерн, щедрой рукой давая коридорному на чай.

— До завтра я к ней не приступлю.

— А тебя кто просит? Эдди, что с тобой? Ты попал в передрягу, не так ли? В общем, как я слышал…

— Что ты слышал?

— Ты видел его? — сказал он, указывая ногой. Рукой он уже размешивал виски. — Твой герой, прямо как с картинки.

— А с ним кто?

— Прознал, что у него вроде была девчонка, отложенная на потом. Ну, ты знаешь, Манни слышит, Манни выясняет! Вот она перед тобой, если хочешь использовать ее. Будешь кретином, если не пихнешь ее в статью. Но ты не кретин, это я знаю.

Он вручил мне бокал.

— Взгляни сюда, — продолжил он. — Он думал, что позирует для «Форчун». Президент корпорации, голубой костюм, галстук. Но он не знал, что при мне есть скрытый 18-миллиметровый калибр. Обрати внимание на нос! Близкая фокусировка делает его похожим на идиота!

— Не хочу видеть этих фотографий!

— Тогда почему смотришь? Я сделал за тебя три четвертых работы — «не хочу видеть»! Эллен, не желаешь выпить?

— Пап, можно?

— Нет.

— Боже милостивый! Эдди, каким ты стал занудой! Слышал, что ты пережил нервное потрясение. У меня их была дюжина, но я не изменился. А ты — стал занудой. На! — Он протягивал Эллен бокал.

— Собери их, Манни. Мне не нравится твоя точка зрения на изображение предмета статьи. Как знать, может, Рохас придется мне по душе!

— Э-э, нет! Он уже взят в оборот, как любой политик. Он даже строит себе домишко на не отмытые пока деньги. На пенни, ха-ха, своих избирателей! Собираюсь слетать туда, на противоположную от Сан-Хуана сторону острова, и щелкнуть виллочку с моря. Она записана на имя его братца. У тебя будет этот снимок, не волнуйся. А статья выйдет самой, Эдди…

Содержимое принесенной Манни бутылки вдохнуло в меня жизнь.

— Сегодня твой шанс, — тараторил Манни. — Его любимая дочка выскакивает замуж, и по этому поводу будет ба-альшое торжество! Все, кем он владеет, и все, кому он должен, будут там. Не считая его жены, его отца и матери, его лапочки-красотки и ее отца и матери и всех трех ее братцев, представляешь, вся родня, море румбы и рома — кто знает, что там может вылезти!

— Настроение сегодня не для драмы!

— «Настроение сегодня не для драмы»! Боже, какой ты зануда! Это твой единственный шанс общупать малого со всех сторон, ведь он еще не знает, кто ты. Все, что хочешь записать, — потри ухо, все, что хочешь заснять, — только моргни. Скажу, что ты мой ассистент, уловил? Я ведь все равно приглашен. Уже сунул им кучу снимков, таких, знаешь, льстящих их самолюбию. Думают, что свадебная серия достанется им бесплатно. Они ее, конечно, получат, но в то же время Манни нащелкает массу материала без их ведома. Взгляни, взгляни сюда! Ты когда-нибудь видел нечто подобное? Видел? Я ждал целый час на крыше напротив его квартиры. Все еще силен и со вкусом, а-а?

Он хихикнул, радуясь своей хитрости.

— Знаешь, еще ни у кого не хватило ума произвести облаву на пуэрториканцев. Ниггеры добились, видит Бог, чтобы их не путали с убийцами. Убивают всех направо и налево, а газеты сообщают только цвет их ботинок, а не цвет их рож. Но эти — пуэрториканцы — самые настоящие неприкасаемые. Только таким, как ты, под силу провернуть это дело. И за сегодняшний вечер ты узнаешь больше, чем за месяц ежедневных интервью с ним!

Я отпил из бокала.

— Скажи, разве не так? — потребовал он. — Ведь лучше, когда он и не подозревает, кто ты? Что, я не прав?

— Ты прав.

Перед тем как уходить, я завел Эллен в спальню и попробовал уговорить ее пойти с нами. Она отказалась. Она останется в отеле.

— И чем займешься?

— Позвоню другу.

А вот теперь, подумал я, ради всего святого, не дай сбить себя с ног еще раз. Но как сказать об этом дочери?

— Почему бы тебе не остаться здесь и не отдохнуть одной, ангел? Первое, что сделаю утром, — экипирую тебя по всем статьям!

Эллен расхохоталась.

— Экипирует! — повторила она. — Звучит, будто мы собрались в супермаркет. А в супермаркетах продают эти штучки?

* * *

Торжество справлялось в испанском Гарлеме. Мистер и миссис Рохасы сняли огромный зал и выступали хозяевами перед тремя сотнями гостей. Все было обставлено исключительно в духе предстоящего события, донельзя официально играл оркестр, за периодическое малое поощрение звучавший вполне сносно. Танцевала одна молодежь. Солидные — сидели вокруг, сбитые в кучки по семейному признаку.

— Почему они сидят так? — спросил я Манни.

Тот объяснил, что все ждут появления жениха и невесты. Затем он потащил меня к Рохасам для знакомства.

Рохас-старший полюбился мне с первого взгляда. Он выглядел, как и принято в среде политиков, энергичным, жизнелюбивым и немного продажным. Впрочем, не больше, чем остальные. Я сразу же открыл ему свои карты, сказав, кто я, — так он мне понравился. «Идиот!» — прошипел Манни, представивший меня своим ассистентом.

Появились молодожены, и все начали вставать. Рохас велел официантам принести мне выпить, в чем я абсолютно не нуждался. Мы запланировали провести нашу с ним встречу на следующий день вечером. Если я приду, добавил он, то он велит жене приготовить для меня индюшку.

Рохас представил меня супруге. Та кивнула и улыбнулась. Но мысли ее были заняты чем-то другим. Через минуту Рохас ушел, оставив меня с ней наедине. Он направился по периметру зала к группе людей, в центре которой стояла одна очень милая девушка. По фотографии Штерна я признал в ней любовницу Рохаса. Толпа, окружавшая ее, состояла из ее отца и матери, двух дядьев и трех братьев. Рохас поклонился им, затем вывел девушку из круга в центр зала и раскрыл объятия. Девушка обняла его, и они стали танцевать. Он танцевал старомодно, но чувственно.

Штерн подцепил другую дочку Рохаса, в танце приблизился к нему как можно ближе и начал использовать свой «малый калибр». Заметив, что я наблюдаю за ним, подмигнул — мол, знай наших. Я исподтишка бросил взгляд на миссис Рохас. Она наблюдала, как муж танцует с этой девицей. В ее глазах застыло такое острое отчаяние и тоска, что я понял — новости достигли ее ушей. Затем она наклонилась Еперед, чтобы украдкой взглянуть на семью девчонки. Они, вот совпадение, в тот же самый момент осторожно скосили глаза на нее, чтобы посмотреть, как ей все это нравится. Встретившись глазами, обе стороны расплылись улыбками, будто Рохас и девчонка были молодоженами, а они — новыми родственниками. Они кивнули друг другу, жестами выражая, какая очаровательная пара получилась! Сколько же здесь негласных договоров всех видов, подумал я!

Миссис Рохас уронила глаза на свои руки и вытянула их. Пальцы были коротки, а ногти — длинны. Она подточила их и покрасила ярко-красным лаком, начинающим лупиться. Миссис Рохас была невысокая, пухлая пуэрториканская матрона. Как все домохозяйки, чье единственное физическое упражнение состоит в перемещении из спальни в ванную, из ванной в кухню, она лоснилась избытком плоти. Особенно выпирали ее груди, два больших мяча, и ляжки — такие толстые, что, когда она перекрещивала ноги, ее юбка лезла вверх и каждый мог обозреть границу, докуда она выбривала ноги. Она заметила мой пристальный взгляд и одернула юбку. Но материала не хватало, и ока села, сжав колени. Я попробовал улыбнуться ей, но она отвела взгляд. Я был уже заинтригован. Воспитанная порядочность, скрывающая разлад в душе, интригует меня больше всего.

— Свадьба радует глаз, — сказал я.

— Вам нравится? Я очень рада. Вы познакомились с невестой?

— Нет. Но она очаровательна.

— Да, на удивление очаровательна, — произнесла она, посмотрев на танцующего мужа, а не на невесту.

— Я хочу поговорить с вами, — сказал я.

— Со мной? Зачем?

— Собираюсь писать статью о вашем муже и, естественно, интересуюсь мнением его жены о нем самом, о его работе. В общем…

— Вы будете писать о нем положительно?

— Думаю, да. Я ведь только увидел его, так что пока точно не знаю.

— Он — прекрасный человек, вы убедитесь.

— Он — хороший танцор.

— Да, — ответила она, глядя в зал. Затем она почувствовала, что я гляжу на нее, и обернулась. Но я уже надел маску вежливости, и она не поняла, знаю ли я что-либо.

— Вы, наверно, тоже, — сказал я.

— Тоже что?

— Хорошо танцуете.

— В молодости, может быть…

— Слышал, что когда он ухаживал за вами, танцевали вы много. — Разумеется, ничего подобного я не слышал.

— Да, да, действительно…

— А сколько у вас?..

— Сколько чего?

— Детей.

— Шесть. Было восемь, но двое умерли.

— Сколько сил отдают женщины детям. Я имею в виду, что это самая настоящая работа.

— А что я еще могла делать? Послушайте, мистер, не надо сидеть со мной и вызывать меня на разговор.

— Я знаю, что не надо. Я хочу поговорить.

— Но зачем? Я старая замужняя женщина. Хотите, я найду вам девушку. Потанцуете с ней. Здесь много хорошеньких.

— Я бы хотел потанцевать, но с вами.

— Со мной? Вы с ума сошли? Почему со мной?

— А почему люди вообще танцуют?

— Вы же знаете почему, зачем спрашиваете?

Я улыбнулся. Но она сжала губы.

— Мистер, — сказала она, — вам чего-то от меня надо, но чего — вы не говорите.

Я прикинул в уме, что лучше ответить честно.

— Хорошо, — сказал я. — Я много писал о политиках, особенно о начинающих. И вижу, что у вашего мужа есть много положительных черт. Он обаятелен, люди верят ему. Они следуют за ним просто потому, что он от природы — вожак. Но много раз я видел — такие, как он, прекрасно начинают, а спустя несколько лет оказываются такими же мошенниками, как и другие. Мне это приходит на ум, когда я вижу, как ваш муж наслаждается своей властью. Я хочу сказать, что ему нравится видеть, как люди подчиняются ему. То, что я не сказал, но имею в виду, — если бы я был женщиной, то есть вами, я был бы немного напуган. Вам не страшно? За ваше будущее и вашей семьи?

Она не ожидала подобной откровенности.

— Да, — сказала она. — Мне страшно.

— Я могу понять вас, но… — Тут я сказал себе — замолкни, пусть говорит она.

— …Но я верю Альберто. Он — хороший человек. В глубине души он за людей. И он — хороший муж. — Она взглянула в зал. Затем повернулась ко мне, дружески улыбнулась и сказала: — Вы действительно не прочь потанцевать?

Я вскочил.

— Да.

— Andale burro! — произнесла она и приступила к процессу втискивания ног в туфли, маленькие для нее.

— Я немного выпил… — извинился я. — Поэтому, если я… пожалуйста…

— Нет, вы все-таки правы… Я боюсь. Пожалуйста, не пишите об этом.

А у нас вышло не так уж и плохо. Поначалу меня заносило. Но пуэрториканка вдохновляла. Для нее было очень важно не выглядеть неуклюжей, и я приложил огромное усилие, потрафляя ее желанию, и вальсировал как можно старательнее. Даже сам Рохас одобрительно кивнул нам. А проныра Штерн под впечатлением моей инициативы убрал объектив с Рохаса и его любовницы и запечатлел нас.

Танец кончился. Я почуял, как к запахам духов матроны прибавился запах ее пота. Я повел ее на маленький балкон, выходящий на 116-ю улицу, чтобы охладиться.

К тому времени я выпил слишком много и сболтнул на балконе непростительное.

— Вам не кажется, что мы возбуждаем в нем ревность?

Она взглянула на меня, и я понял, что вляпался.

— Нет.

— Ох! — простонал я. — Извините, ради Бога!

— Мне интересно другое, — произнесла она, не глядя на меня, — неужели все видят и всем ясно?..

— Не думаю, — солгал я.

— Это правда? — спросила она. — Или как раньше?

— Правда. Я — писатель и вижу то, что другие люди не видят. По крайней мере, надеюсь.

— Скажите, писатели все как один лгуны? — спросила она.

И когда я уронил голову на грудь, она рассмеялась и ободряюще улыбнулась мне.

— Могу сказать, что вы думаете, — произнесла она. — Все видят то же, что и вы! Если не больше!

— Хм, — промычал я. — Не знаю, не знаю.

— Я вам еще кое-что скажу. Мужчины, таковы они от Бога, понимают и ждут. Тут ни убавить, ни прибавить. Но женщины — хуже. Они все делают вид, что это грех. И шипят, и ворчат, но все представляют себя на ее месте. — Она показала в зал. — Эта Рамера, эта puta… — Она страстно перешла на испанский и продолжила на английском: — Я хотела сказать, что эта блядь ждала своего шанса два года. Но я-то знаю, что с ней скоро будет. Потому что у моего папы была такая же штучка, и не одна. И я помню маму, когда он перестал с ней спать, — она стала толстой, как я… Не смотрите на меня!

— Извините, — смутился я.

— Я ревновала отца к этим девкам и в то же время восхищалась им. Потому что он — macho! Так устроен наш мир, разве нет? Время женщины коротко. Мужчине надо показывать свое macho. И мой Альберто меня не предаст. Даже с ней, или с любой другой — он никогда никому не позволит обидеть меня.

Я восхитился — от нее волной исходила гордость за мужа! Нет, это было не восхищение, черт возьми, просто свинство так ободряюще восхищаться человеком в такой беде. Я почувствовал к ней симпатию. И будь я проклят, мелькнуло в голове, если я сделаю ей хуже своим бумагомарательством!

Мы стояли на балконе, над 116-й улицей, проветриваясь, каждый погруженный в свои думы. Я думал: одно дело — писать книги, и совершенно другое — быть наемной писательской тварью — журналистом, кем ты и являешься, дружище. В литературе ты увековечиваешь опыт, жизнь и боль людей, ты отмечаешь их человечность. Но в журналистике ты занимаешься другим, Эвангеле (Эвангеле — так звал меня отец, это мое старое и правильное полное имя), ты уничтожаешь людей на потеху читателям и ради вспухания своего банковского счета. И если до сих пор ты не осознавал, как называется этот род деятельности, то я скажу, это — самая настоящая puta, и другое, что она говорила на испанском, а на чистом английском — проституция.

Она тоже думала.

— Мне боязно, как вы сказали. Я обеспокоена тем, что он не стремится к тому, чего хочет. Он дает им то, чего хотят они. Как и эта puta. Он может обзавестись девочкой получше. Но она охотится на него, а я вновь беременна, а она охотится. Поэтому однажды он сдастся. Как я понимаю, для политика это плохо. Как вы говорите, он может стать как остальные — идти на все ради голосов. Вместо того, чтобы сказать: я хочу этого, хочу вот так! Я права? Может, вы напишете об этом в статье — он прочтет и поймет.

— Я хочу показать вам кое-что, — сказал я.

И повел ее к месту, где мы сидели, извлек из-под стола папку Штерна с пикантностями и, взяв ее за руку, отвел в дальний от оркестра угол зала. Я положил папку на банкетный стол и открыл ее. Я показал ей все фотографии, даже самые гнусные. Она не вымолвила ни слова. Показывая снимки, я посвятил ее в технику обработки людей. Первый шаг — подружиться и заставить человека поверить мне. Затем они могут пригласить меня на ужин и расскажут все. А позже я запишу то, что они не хотели бы видеть напечатанным. К тому же я использую и снимки. Как, например, эти.

Ее голова была склонена над работами Штерна, губы сомкнуты. Но грудь ее вздымалась. Затем она начала яростно рвать фотографии. Ого, в ней еще осталось неистребимое женское!

Танец кончился, все расходились. Некоторые заметили, что в дальнем углу что-то происходит. Штерн искал папку, водя глазами под столом. Тут он увидел меня и жену Рохаса, методично и страстно делающую из драгоценных кадров мельчайшие кусочки фотобумаги. Он издал вопль (типичный нью-йоркец) и ринулся к ней. Он обхватил миссис Рохас и попробовал оттащить ее от стола. Но она укусила его за руку, да так сильно, что он отлетел от нее и приземлился прямо на свою бисексуальную задницу.

Рохас-старший, к тому времени тоже прибежавший, сумел преуспеть в оттаскивании жены от папки. Штерн поднялся и завопил на меня: «Зачем ты показал ей папку? Ты псих или кретин?»

— Показал? — сказал я. — Я дал ее!

Я взял один из снимков, с Рохасом, и тоже начал рвать его.

Любовница Рохаса тоже подошла и, оглядев разбросанные шедевры, нашла один, который ей очень понравился.

— Ой, как чудно! — воскликнула она и тонким голосом вскричала: — Альберто! Можно я возьму ее себе?

Чаша терпения миссис Рохас переполнилась. Она раздвинула руки супруга, на мгновение ослабившего хватку, и двинулась на соперницу.

— Callejera! — заревела она. — Puta!

Глаза и лицо любовницы были атакованы ее толстыми пальцами с отточенными длинными ногтями. Она пропахала ее лицо сверху донизу с такой силой, что что бы ни случилось с той до конца жизни, этот вечер ей не суждено было забыть.

В эту секунду массивная мамаша юной соперницы жены Рохаса, издав вопль джунглей, вцепилась в миссис Рохас. Втроем они начали метаться по залу, вскидывая руки с заостренными ногтями и трепля прически друг друга. Мистер Рохас, разумеется, поспешил на помощь жене. Братья любовницы, все трое, бросились на Рохаса. Он был настоящий macho, как сказала миссис Рохас, и ответил им достойно.

Вмешался священник, вскоре пожалевший об этом. В схватку вступил и отец мистера Рохаса, старик семидесяти с лишним лет от роду, но крепкий, как старый дуб. Следующим участником драки стал телохранитель Рохаса, невысокий малый с лицом убийцы, несомненно, знающий свое ремесло и самозабвенно приступивший к нему. Обслуга и гости разделились на две половины. Один тип из оркестра, трубач — видимо, бывший спортсмен, — тоже врезался в драку. Кто-то послал за полицейскими, два копа стояли у входа на улице. Когда они прибежали, драка стала официальной.

Я с огромным удовлетворением смотрел на эту прекрасную позорную комедию, в которой было больше честности, чем в прежней благочинности, и наслаждался своим поступком.

Штерн визжал мне в ухо:

— Я засужу тебя!

Затем:

— Полиция! На помощь! Полиция!

Но вдруг он сообразил, что происходящее перед носом станет его редкой репортерской удачей, и, в конце концов, что жалеть порванные снимки, если негативы у него дома. Поэтому появился его ладошковый «Майнокс» и стал стрелять по Альберто Рохасу и его избирателям.

Вот тогда я выступил в последнем акте своей пьесы о журналистах. Я схватил миниатюрный фотоаппарат Манфреда фон Штерна за длинную металлическую цепочку, присоединявшую его к карману, и вырвал оружие с корнем. Затем, взявшись за конец цепочки, я махнул пращой над головой и влепил аппарат в ближайшую колонну. Драгоценное содержимое вместе с корпусом разлетелось на мелкие куски. Это был конец Эванса Арнесса. Он влился в Эдди Андерсона.

Во время отречения от предыдущей жизни меня разобрал гомерический смех. Тот факт, что Штерн вцепился в мое горло, тряс меня и пытался ударить, делало ситуацию в моих глазах еще комичнее. Я чувствовал себя легко и свободно, воспарив над всеми земными обязательствами.

— Ты псих! — стонал Штерн. — Слышишь? Я упрячу тебя в тюрьму, дебил!

— Действуй! — проревел я в ответ.

Мысль о тюрьме только добавила веселья.

— Над чем ржешь, маньяк? — закричал старина Манни.

Я, неожиданно для себя, заключил его в объятия и стиснул от избытка пьяной любви ко всему миру. Он воспринял это как атаку, оттолкнул меня, закричав: «Полиция!» — и стал наскакивать на меня. Кто-то оттащил его, потому что следующее, что я помню, я искал Рохаса, а Штерн, в отдалении, все еще орал, все еще обещал засадить меня в кутузку.

Рохас наконец оторвал жену от любовницы и держал ее, прилагая некоторые усилия, потому что супруга жаждала крови. Вот и конец негласному договору, подумал я. Драка была в полном разгаре, стоял невообразимый шум. Единственный упорядоченный звук исходил от полицейских, свистящих в свистки и вызывающих по рации подкрепление. Я поблагодарил мистера и миссис Рохас, которые не могли, а вероятнее всего, не желали слушать, за гостеприимство. Сказал им, что статьи не будет и что я не приду к ним домой завтра. Штерн снова добрался до моего уха, мешая произнести прощальную фразу к Рохасу, и я взял графин ромового пунша и выплеснул содержимое вместе с дольками лимона и прочей приправой на крашеную шевелюру репортера. И пока он брызгал слюной и отплевывался, я сунул его в гущу схватки, где он вскоре потерялся из виду в мелькании тел любовницы Рохаса, ее братьев, ее мамаши и папаши, ее дядьев, священника, преобразившегося трубача, телохранителя Рохаса, полицейских, обслуги и прочих любителей-инициаторов весело размяться.

Спускаясь по ступеням вниз, я увидел идущее навстречу подкрепление в униформах. Я шмыгнул в соседний бар. «Канадиэн Клаб» у них не обнаружился, и я попробовал их лучший ром. Я стоял в углу бара у окна и видел, как истеричный Манфред фон Штерн метался посреди проезжей части главной улицы испанского Гарлема, ловя такси. Когда он уехал, весь эпизод стал принадлежать древней истории. Я знал, что утром он появится в журнале, и подумал, что, может, лучше самому позвонить туда и уволиться, прежде чем меня выгонят. Но мысль показалась мне унылой отрыжкой былого тщеславия, и я расслабился.

Когда наверху вновь заиграл оркестр, я вылез на улицу. Был один из тех бодрящих дождливых вечеров, которые, собственно, и бывают зимой где-нибудь в Париже или Лондоне, случаются иногда и в Нью-Йорке, но никогда в Калифорнии. Я шагал по улице и думал: итак, ты получил то, что хотел, — хаос. Теперь у тебя ни работы, ни источника доходов, ничего, на что можно опереться. А вот с точки зрения Флоренс, к примеру, я стал настолько независимым, что перестал быть дойной коровой. Так или иначе, я стал свободным. И разбитым. Денег за билет на самолет мне не видать как своих ушей. И за отель придется платить из своего кармана. Я вытащил оставшиеся деньги. Ого, еще три сотни. Неплохо. Я определенно чувствовал себя более богатым, чем утром. Тогда у меня было всего 67 тысяч. Я так преисполнился сознанием своего богатства, что, минуя цветочную лавку, которую собирались закрывать на ночь, вошел, купил букет роз, дал мальчишке-посыльному доллар и приказал отнести букет лично мистеру Рохасу и передать мое им восхищение по-испански.

Теперь, когда больше ничего не оставалось делать, ничего больше не оставалось не делать. Я был слишком пьян и слишком счастлив, чтобы думать о ценностях и последствиях. Я хотел иметь дело с желаниями и хотениями. Я возжелал пойти в центр и встретиться с Гвен. Был ли в этом смысл? А будут ли мне рады? Будет ли она там вообще? Я не дал себе труда подумать над этими вопросами, потому что ответы на них ни в какой мере не поколебали бы решение идти пешком с 11-й улицы восточного района на 12-ю улицу западного, где она жила. «Джентльмены! — воскликнул я громко. — Всю свою жизнь я занимался экспериментами над своей внешностью и своей жизнью. В своей профессии я изгалялся над своим призванием. Сейчас я иду проконсультироваться у специалиста по аномалиям, а в общем — у обыкновенной мошенницы, живущей на 12-й улице. Или, как скажет миссис Рохас: „Andale burro!“»

Я выпил свой максимум и перестал бороться с опьянением — просто шагал, отпустив галстук, ослабив ремень на плаще. Проходя мимо другого пьяницы, дремавшего на тротуаре у входа в винный магазин, я снял с себя шляпу и водрузил ее ему на голову. Чем он там занимался: протестовал против закрытия или дожидался открытия, сказать не могу. Затем я нашел последний до сих пор открытый магазин и купил сигару за 85 центов.

А вот что случилось со мной на отрезке между 101-й и 16-й улицами и Лексингтон-авеню и 96-й улицей.

Я решил никому больше не угождать, кроме себя, поскольку всем, кому мог, я уже угодил. Я принес жертвы обществу, друзьям и сослуживцам, морали и нынешней семье. Я решил, что потратил слишком много своей жизни, служа другим, убеждая их, переигрывая их, обманывая их (для их же пользы), продавая товары, сделанные ими, продавая идеи, выставляемые ими на продажу. И, говоря понятнее, поддерживая их в стремлении жить, как хотят они, а не я. Я даже позволил подставить себя под пули громадному числу анонимных японских парней, и все это «ради нашего образа жизни»! Дудки! Теперь я погружаюсь в святость здорового эгоизма. Отныне я становлюсь симпатичным, спокойным, эгоистичным неудачником, антисоциальным, независимым выродком, невменяемым, скользким, недоступным и необщительным ублюдком. И если им это не понравится — Andale burro!

Я пересек 5-ю и 96-ю улицы и углубился в парк.

Что еще? У Флоренс для жизни есть все. Ко всему прочему, у нее есть и дорогой ей доктор Лейбман, дорогой натурально, посему плюнь и разотри! И Эллен, прямо радость берет, насколько она равнодушна к проблемам, не касающимся ее самой, вся так и светится от наполняющего ее душевного здоровья. Мои родители? Где я откопал идею, будто я — всеобщий опекун? Я любил их, и черт с ними. Что такого святого в родителях? С ними я выучился жить так, как живут звери, — рядом, но ни во что не вмешиваясь и ни за что не отвечая. Подводя итоги, — я просто не буду ничего делать из того, что должен или мне следует. Должен! Следует! Andale burro!

Если конкретней, пожалуйста! Мне не нужны дома, сады, плавательные бассейны, офис, секретарша, «Тсс, телефон!», три машины, миллион пластинок и книг. Мне не нужна одежда. В ту ночь я ощущал себя свободным даже от чувства голода. Мне было ясно, что я могу пить влагу воздуха и закусывать ночными видами. Тело было легким, тонким, упругим и не поддающимся никаким невзгодам.

На теннисных кортах, в самой темной части парка, я тридцать раз отжался.

На меня глазели бойницы укрепрайона восточной части Центрального парка — «Империал», «Бэрсефорд», «Дакота», «Мажестик» — череда мощных башен-небоскребов. Едва набирается с десяток горящих окон. Лучший в мире средний класс прожил еще один день. Мои поздравления, эй, вы! Надежно запертые в свои боксы с забитыми тряпьем полками, спаянные договорами, они спали сном королей. Все вокруг них в порядке. Или, по крайней мере, с их точки зрения, в порядке. Ни из одного окна, ни с восточной террасы, ни с западной никто не бросился вниз головой, пока я оглядывал панораму. Они все там, как диктует им их образ жизни, заперты, защищены, чисты перед Богом и друг другом, и до утра их ничего не касается. Когда солнце выглянет из-за «Карлайла» и будильники протрезвонят «Подъем», они вскочат, почистят зубы и будут готовы идти на службу, тащить груз забот, выполнять порученное и помогать миру одолеть еще один день.

Прощайте, эй, вы!

Andale burro!

Перед фасадом «Мажестика» я подумал о Флоренс. Она, наверно, проснулась после часового «нормального» сна, проглотила две таблетки снотворного для погружения во второй сон, не такой хороший, как первый, естественный, но все же. И я сказал ей: прощай, детка!

Перед Центром этики и культуры я, будто поминая умершую супругу, начал вспоминать славные денечки нашей совместной жизни. Вспомнил, где и когда мы встретились. Проходя через Вест-Сайд, 5, я вспомнил нашу первую близость. Это было на берегу озера, под неумолчное кваканье лягушек. И я вновь сказал: прощай, детка! Затем я миновал Национальный городской банк, банк, отнявший в 1929 году у моего отца все сбережения, и я сказал: прощайте, старые добрые годы! Перед старым Гарденом я уже ни к кому не испытывал злобы, потому что ненавидят тюрьму, а я из нее сбежал.

На углу 572-й улицы и 8-й авеню я покинул прекрасную моросящую улицу и зашел в бар, где пропустил рюмку. Я нуждался в прополаскивании горла, потому что вымок до нитки, и я насладился выпивкой, потому что простыл. Бар был уныл, полон вздорных актеров и процветающих, но тоже вздорных рабочих сцены. Они бранились, дразнились и спорили. Я послушал перебранки, оскорбления, споры и почувствовал, как меня согревает эта перебродившая изнанка жизни. Где это я шляюсь, так далеко от дома? В этом баре все были невежливы, некультурны, невыдержанны, неуступчивы и злобны. На что я променял эту чудную изнанку?

Перед платформой Пенн, разрушенной в тот год, я дотронулся до мысков при прямых ногах 23 раза в память о старом, здании, которое сломали, как сломали мою старую суть.

Andale burro!

Я выпил еще рюмку в «Порт-Саиде», что на 28-й улице. Будь я трезвым, разве я бы сделал то, что собирался! Без столь обильного возлияния я бы ни за что на свете не отправился на 12-ю улицу, чтобы отодрать задницу моей подружки от блока льда, который держал ее стерильной и нетронутой в течение полутора лет! (Нетронутой ли?) Без мощной поддержки последней рюмки я наверняка мог свернуть с пути и вскоре благоразумно спать в маленьком номере «Алгонкина».

У меня была бумажка Чета. Когда я пришел на место, я позвонил в ее квартиру. Никто не взял трубку. Я прочитал номер квартиры еще раз — 3F. F — означает фасад (Мозги еще шевелились!). Я вышел на улицу и поднял глаза вверх. Окна ее квартиры были темны, шторы подняты. Я решил ждать. Пересек улицу и сел на гидрант. В Нью-Йорке негде сидеть. Я встал, потому что готов был немедленно заснуть. Постоял, сел и, рискуя свалиться, все-таки заснул.

Я всегда дремлю вполглаза и вполуха. Неожиданно проснувшись, я увидел Гвен и молодого человека массивной комплекции. Я вскочил и встал на изготовку. Мои движения были резки, и странно, что они ничего не заметили. Тем не менее они свернули в подъезд дома Гвен и остановились в проеме, обсуждая что-то серьезное. Иногда мне казалось, что они смотрят прямо на меня. Но я был в темноте, и они, конечно, ничего не видели.

Между ними шел классический разговор на тему: идет ли мужчина к ней или идет к себе домой. Они еще не достигли той стадии, когда мужчина идет к женщине домой как само собой разумеющееся. Парень был неопытный, сообразил я, потому что опытный сразу пошел бы с ней наверх.

— И не спрашивай, дружище! — крикнул я. — Топай наверх. И ей ничего не останется делать, как идти за тобой.

Совершенно очевидно, что она еще не воспринимала парня мужчиной, потому что если бы дело обстояло наоборот, то она, будучи Гвен, сама потащила бы его наверх. Большинство девчонок сдаются, потому что так легче, потому что не хотят разочаровывать, потому что делать больше нечего, потому что мужчина настаивает, потому что по его глазам видно, как он хочет, да для них это не так уж и важно — с кем, что и как. Только Гвен не сдается. Она решает, как мужчина, и выполняет.

— Тогда, — добавил я громко, — ее сила удесятеряется!

Машин на улице не было, и они услышали, как пьяница на другой стороне толкует сам с собой. Но не обратили внимания. Этот увалень, двухсотфунтовый (по крайней мере!), крупнее, чем его брат Чет (если он был его братом), казалось, уперся и решил медленно, но верно добиться своего. Он стоял, мерцая очками инженера, корректно хмурился и двигал челюстью. Судя по лицу Гвен, ей было наплевать, пускать его в дом или нет.

— По-моему, ты ей не по душе, парнище! — крикнул я.

Они услышали мои слова. Обернулись и с минуту смотрели на пьяницу. Затем Гвен взяла руку Чарльза — ей надоело переливать из пустого в порожнее — и повела его наверх. «А теперь любуйся, что ты наделал! — сказал я себе. — И к чему это привело!»

Но я приободрился. Не тем, что она сделала, а тем, что не сделала. Она не пустила его к себе как «само собой разумеющееся».

А теперь, сукин ты сын, возвращайся в «Алгонкин», в свою конуру и читай «Сидхартру» или другое подобное издание, прославляющее прелести внутренней жизни!

В квартире Гвен погасили свет. Сначала в комнате с двумя окнами (наверно, жилая), а затем — с одним.

(Наверно, спальня. Я еще соображаю!) Я шагнул на проезжую часть, чтобы поближе рассмотреть, что же там происходит, и проходящий грузовик с надписью «Дейли Ньюс», развозивший газеты, чуть не сделал меня персонажем утренних новостей о дорожных происшествиях.

— Будь осторожней, с них не убудет, собьют, и крышка! — предупредил я себя.

Когда грузовик скрылся из виду, я увидел, как штора в окне спальни поползла вниз. Вот и все, подумал я, ступай в отель.

Я был пьян и пятился назад, пока не зашиб пятки. Тогда и сел. Рядом стояла телефонная будка, и, сев на тротуар или на водосточный желоб, я привалился к этой будке. Вот он я — владелец акций и вице-президент «Вильямса и Мак-Элроя», беспристрастный муж — только во время женатой жизни? — в роскошном доме Лос-Анджелеса, в доме с бассейном, мужская половина прославленной «Золотой пары», сижу на водостоке, предаваясь невеселым размышлениям на тему, как же мало, в конце концов, расстояние между вершиной и подножием. Во время акта мысли великий человек уснул.

И снова восьмое чувство разбудило меня. В квартире только что погасили свет. Затем штора спальни поднялась, и окно открылось. Не помню, чтобы Гвен была любительницей свежего воздуха.

— Ему надо восстановить силы! — заявил я. — Такой туше требуется много кислорода только на пыхтенье и сопенье, не говоря о прочем!

Слава Богу, я держу себя в форме. А эта туша так, наверно, потеет, подумал я.

Мое сидение на тротуаре становилось совсем смешным, и я решил отправляться в гостиницу. Я встал. Моросящий дождь перешел в нормальный. Я зашел в будку, прислонился к стенке и стал смотреть на здание напротив. Тут я заметил полицейского. Ни одного нью-йоркского номера я не помнил, поэтому вытащил клочок бумажки с телефоном Гвен, сунул никель в щель автомата и набрал номер Гвен. Я и так собирался позвонить ей. Из будки я расслышал звонок телефона в ее квартире. И когда полицейский подошел, штора в окне опустилась, свет убрался, Гвен ответила.

— Алло, — сказала она. — Алло!

Я долго молчал.

— Кто звонит? — спросила она.

Я ждал, пока пройдет полицейский, но не вешал трубку. И потом, уж не знаю, вслух ли, мысленно — я уже не различал — сказал:

— Какой у нее чудный голос!

Она, видимо, приняла меня за одного из тех шутников, что звонят людям посреди ночи и замолкают, дыша в трубку. Но ко мне вернулся ее голос, все тот же чудный голос, такой девчоночий. Это был девчоночий голос моей девчонки. Она повесила трубку.

Я почувствовал себя пацаном, робким, несмышленым и решил уйти. Я выпрямился и уже собирался толкнуть дверь будки, взглянув на прощание на ее окно, но конец шторы поднялся над подоконником дюймов на пять и заколыхался на сквозняке. В комнате опять была жизнь. Я спросил себя, а снял ли он свои очки?

Нарушу-ка я их уединение, подумал я, набирая ее номер. Прерву их любовную игру, и, может, после этого он уже не будет способен на активность.

Меня, конечно, надо было убрать оттуда.

Никто не отвечал. Я не опускал трубку и чувствовал, с немалой толикой удовлетворения, что я и вправду чему-то мешаю. Когда она наконец взяла трубку, ее голос звучал по-другому. Я изобразил нечто вроде: «Пожалуйста, мистер Андерсон, соединяю». Какой неумелый розыгрыш, подумал я, секретарь, да еще мужского пола, в час ночи. Нет, это официант в «Литл Клаб», мелькнуло в голове. Ого, давно я уже не пользовался таким грязно пахнущим методом общения.

— Хелло, Гвен! — сказал я самым приятным голосом, какой мог выдать. — Хелло, Гвен! Это — Эдди!

Еще с тех пор, как я был мальчишкой, я всегда объявлял свое имя как событие. Несмотря на это, возникла длинная пауза.

— Я помешал? — спросил я.

— Нет, — ответила она. — Все в порядке.

Штора опустилась вниз до конца, и свет исчез.

— Как твои дела? — спросила она.

— О, прекрасно.

— Ты где?

— Здесь, в Нью-Йорке. В ресторане «Литл Клаб». Приехал на восток писать статью.

— А-а, — сказала она.

Что «а-а», подумал я, что «а-а», детка?

— Извини, кажется, время позднее для звонка, — сказал я. — Но я названиваю целый вечер, а тебя нет и нет.

— Да, меня не было. Уже поздно, конечно. А почему бы тебе не позвонить завтра?

Ого, а ты еще хочешь поговорить со мной, подумал я. О’кей, это-то я и хотел выяснить.

— Позвоню завтра, — сказал я.

— О’кей, завтра.

А ты не хочешь говорить при нем, да?

— Ты не против, что я звоню тебе? — спросил я.

— Нет. Почему?

Одно из ее «Нет. Почему?». Знакомый уход от ответа.

— Потому что, — сказал я. — Мне надо спросить тебя кое о чем. Это срочно.

Отлично! Срочно нуждаюсь в помощи! На это они всегда откликаются.

Затем, как пишется в книгах, микрофон промурлыкал что-то не касающееся меня. Чарльз, наверно, встал и ушел в другую комнату. Потому что, заговорив снова, она будто ушла от всевидящего ока стражи. Если за ней наблюдают, подумал я, значит, она чувствует себя не в своей тарелке и не хочет говорить при посторонних.

— Теперь говори, — сказала она, — как ты жил?

Нуждался в тебе, сказал я себе, как жил — вот так и жил!

— Даже не знаю, — сказал я. — Ты ведь меня знаешь. Только спустя год могу сказать, как. Или пока кто-нибудь мне об этом сам не скажет.

— Эдди, прекрати баловаться, ты ведь знаешь, как ты жил. Отвечай.

Фраза рассмешила меня. Гвен говорила уже не как девчонка, а как Гвен. Тут я посмотрел на окна жилой комнаты. Там шторы не опускались, и в проеме был виден Чарльз. Он был в трусах и майке. Атлет, гора мускулов. О Боже, подумал я, неужели в этих трусах он ложится к ней в постель?

— Эдди?

— Что?

— Ты молчишь. Я думала, ты повесил трубку.

— Я думал, что поднял тебя с постели. Извини, если это так.

— Да, я уже спала.

В окне появился Чарльз, держа в руках банку пива.

— Тогда извини, — сказал я. — Иди спать. Мне просто была нужна твоя помощь.

— А-а.

— В одном щекотливом вопросе.

— Она залетела?

Ревнует? Чарльз хлебал свое пиво. Надо закинуть еще один крючок, детка, подумал я, поговорим еще. Я положил в телефон второй никель.

— Эдди?

— Да.

— Ты исчезаешь.

— Нет, я здесь. Ты знаешь, воспоминания… Извини, моя дочь Эллен в опасности, а совсем не то, что ты думаешь. Ты помнишь Эллен?

— Да, помню.

— Она совсем взрослая.

Гвен молчала. Я видел, как Чарльз что-то сказал ей из другой комнаты. Что — я не слышал. Но зато я услышал другое. Хоть Гвен и зажала трубку ладонью, прошло это знаменитое повторение: «Это просто один старый знакомый!» Он еще что-то сказал, а я подумал: возьми-ка, дружище-скуловорот еще баночку, потому что «просто старый знакомый» будет на линии, возможно, еще долго.

— Эдди, — сказала Гвен, — я, наверное, пойду. Уже поздно.

— Хорошо, — сказал я. — Я расскажу тебе все, когда увидимся.

— А когда? — спросила она.

О Боже, подумал я, какой странный договор у них там наверху!

— А когда для тебя лучше? — спросил я.

— После полудня будет поздно.

— Утром я не смогу. Эллен придется ждать еще день.

— Она больна или?.. — спросила она. — И вообще, почему именно я?

Англичане говорят в таких случаях «погода ушла».

— Позвоню завтра. Во сколько?

— В шесть, — сказала она. — Спокойной ночи.

— Подожди, подожди, — сказал я.

— Эдди, — сказала она. — Мне только сейчас пришло в голову, что ты пьян.

Я увидел, что Чарльз начал как-то странно вести себя в соседней комнате. Будто разыгрывал пантомиму, напоминая мне котенка, играющего с фантиком.

— Эдди!

— Что? О-о! Извини, здесь назревает потасовка. Рядом со мной, за будкой. Ты слышишь? В баре полно футболистов. Сегодня в Нью-Йорке был большой матч!

— Не знаю, — ответила она. — Мне не нравится футбол. Кстати, Эдди, а где ты взял мой номер телефона?

— В самолете встретил Чета Колье. Он дал.

— Значит, ты знаешь и мой адрес?

— 116, Восток, 12. Так в записке.

— Тогда увидимся завтра.

Она повесила трубку, выключила свет и подняла штору. Я постоял, наблюдая за Чарльзом. Затем прошел до угла и остановил такси.

В «Алгонкине» для меня лежали три записки. С одним и тем же содержанием: звонил мистер Штерн.

Эллен наверху не было. Но она оставила листок бумаги со словами: «Звонил твой друг, мистер Колье, и, поскольку тебя не было, он сказал, что подойду я. Он решил показать мне „его“ Нью-Йорк». Затем шла приписка другой рукой: «Можем вернуться поздно. Не волнуйся, я позабочусь о ней. Искренне ваш, Чет». Было три часа ночи. Я слишком устал, чтобы гадать, где они.

Загрузка...