Глава 2. Деревня

Когда нас наконец высадили из грузовика, мы пересели в какую-то военную машину с солдатами. Потом перебрались в телегу, запряженную лошадьми. Так — где пешком, где на попутном транспорте — мы двигались к какой-то неведомой мне цели. И повсюду рядом были люди — толпы людей. Перемены, произошедшие в стране, затронули почти всех камбоджийцев, все снова оказались в пути. В 1979-м, после четырех лет, в течение которых «красные кхмеры» атаковали границы, Камбоджу захватил коммунистический Вьетнам. Одержав над «красными кхмерами» победу, вьетнамцы учредили новое правительство; отовсюду начали возвращаться в родные деревни голодные и запуганные люди. Прошел уже почти год, а страна еще пребывала в движении.

Но тогда я, конечно, ничего этого не знала, только удивлена и ошарашена была таким количеством идущих куда-то людей. Люди, дороги, мотоциклы. И шум. Я видела красивых людей с бледной кожей и в затейливых одеждах. На рынках продавались вилки, фляги, шнурки, ботинки, спички, сигареты, лекарства, косметика, радиоприемники, ружья — ничего из этого я раньше никогда не видела. Повсюду блестел металл, пестрели краски.

Мы продвигались на юго-восток, через границу, во Вьетнам, хотя само слово «Вьетнам» или даже «Камбоджа» для меня тогда ничего еще не значило. Дедушка перевозил из леса сандаловую древесину какому-то торговцу в Далате — высокогорной области южного Вьетнама. Я помогала ему. После Далата мы поехали на юг, в сторону Сайгона, а затем кружным путем обратно.

Однажды на глаза мне попалась группа вьетнамских девочек — в своих длинных белых развевающихся платьях и легких брюках они походили на стайку белых птиц. Я смотрела как зачарованная. Это, судя по всему, были школьницы, но я понятия не имела, что такое школа, даже не думала, что сама когда-нибудь пойду учиться. Этих девочек я воспринимала скорее как ангелов.

Помню, где бы я ни оказалась, с ужасом наблюдала людей, орущих друг на друга. И везде, а в особенности во Вьетнаме, ко мне относились с презрением, видели во мне темнокожую замарашку, у которой и ума-то никакого — так, пенек с глазами. Меня пихали, на меня кричали, оскорбляли…

Я ничего не понимала, но ни о чем не спрашивала. Все было такое чужое, такое опасное. Когда дедушка купил у вьетнамцев суп, я попыталась есть длинные и скользкие нити лапши руками, хотя суп был ужасно горячим.

Мы двинулись в обратном направлении, на север, к реке Меконг. Мои глаза скользили по незнакомому пейзажу, не вызывая никаких эмоций, — ничто не напоминало мне родных картин сельской Камбоджи с бескрайними, засаженными рисом низменностями. Вокруг меня была пустота — такая же, как и в душе. Я оказалась посреди этих враждебных равнин, но не теряла духа, потому что у меня была цель — найти родителей. Однако уверенности в том, что мне удастся это сделать, у меня поубавилось.


* * *

Наконец мы оказались перед бурными водами Меконга. Приближался сезон дождей. Мы сели на большой двухэтажный паром, битком набитый людьми и домашней скотиной, и приехали в деревню на самом берегу реки. Я увидела десятка четыре деревянных домов на сваях; тропинки из краснозема вились вокруг полей и исчезали среди деревьев. Деревня называлась Тхлок Чхрой, что означало «глубокая яма», — в этой части реки берега были особенно крутыми.

В Тхлок Чхрой у дедушки был дом, который стоял недалеко от реки: бамбуковый пол, сплетенные из пальмовых листьев и стволов стены. Места эти не были ему родными; я даже не знаю, почему дедушка обосновался именно здесь. Ни жены, ни детей у него не было; говорил он на чамском, кхмерском, вьетнамском и китайском. Никто не знал, откуда он родом. Может, он, как и многие, пострадал во время режима «красных кхмеров».

Сильно накренившийся дом дедушки выглядел маленьким и обветшалым, в нем была всего одна комната с соломенным тюфяком вместо кровати, а растапливаемая углем жаровня стояла снаружи. Моей обязанностью было чистить ее, а еще готовить, ходить к реке за водой и стирать. Дедушка вдолбил мне несколько чамских слов — чтобы я донимала его.

Я была чем-то вроде домашней прислуги. В Камбодже такое в порядке вещей. И не важно, купил дедушка меня у Тамана или нет. Раз он дал мне крышу над головой и еду, я обязана служить ему и во всем подчиняться.

Очень быстро я выучила кхмерский достаточно для того, чтобы понимать те оскорбительные слова, которыми меня награждали деревенские, — я была пнонгом, безотцовщиной, да еще и темнокожей уродиной. В этой кхмерской деревне, как и везде, в пнонгах видели жестоких варваров, кое-кто даже считал их людоедами. Конечно, на самом деле это не так: пнонги народ очень честный, они всегда держат слово, отличаются прямотой в отношениях друг с другом и миролюбием. Если, конечно, кхмеры не нападают на них. Пнонги никогда не поднимают руку на своих детей, не обращаются с ними плохо, чего не скажешь о жителях кхмерской деревни, — их обращение с детьми меня ужаснуло.

Кхмеры могут унижать пнонгов, называя их людоедами; мы же, пнонги, считаем кхмеров вероломными, видим в них змей, которые никогда не передвигаются по прямой и обязательно укусят, даже если не голодны.


* * *

Дедушка, хоть и исповедовал ислам, частенько поигрывал. Куда бы он ни направлялся, всегда прихватывал с собой набор маленьких шахмат, обернутый в тряпицу. Он курил сигары со скрученными листьями табака и каждый вечер напивался рисовой водкой. Если на выпивку не хватало, взгляд у него становился тяжелым. Тогда он заставлял меня опускаться на колени и бил длинной и крепкой бамбуковой палкой, которая врезалась в кожу и при каждом ударе оставляла кровавые следы.

Я узнала, что такое страх и повиновение. Дедушка заставлял меня работать на других за деньги. Каждое утро я носила воду нескольким деревенским жителям. Поначалу мне никак не удавалось вскарабкаться по крутому берегу с тяжелыми ведрами, подвешенными на жердь на плечах. Я то и дело скользила и падала, а ведра из оцинкованного железа больно ударяли по ногам. Случалось, из-за ран трудно было ходить.

По вечерам я камнем перемалывала рис в муку, а потом готовила лапшу на ужин. В те дни так делали. Считалось, что если риса много, ты богатый. Нам же еды часто не хватало. Тогда мы с дедушкой рылись в отбросах, которые другие оставляли для свиней.

Днем дедушка часто одалживал меня в качестве рабочей силы. Я трудилась в полях у реки. Когда наступал сезон засухи, мы подновляли маленькие глиняные перегородки, удерживавшие воду на поле, а когда река разливалась, сажали ростки риса.

Иногда из лесов выходили парни и взрослые мужчины — помочь нам с уборкой риса. Они были «красными кхмерами». В то время в глубине страны еще оставались большие отряды бойцов. И хотя у власти находилось правительство, которое поддерживали вьетнамцы, «красные кхмеры» не растворились в воздухе сами собой. Солдаты армии Пол Пота скрывались.

Еще долго возникали перестрелки между солдатами нового правительства и «красными кхмерами». До нас часто доносились пулеметные очереди и разрывы мин, много раз через деревню пробегали бойцы «красных кхмеров».

Когда такое случалось, жители поскорее прятались в домах. Все боялись. Безопаснее было ничего не видеть, не слышать и не знать.

Я была знакома с одним мальчиком, у которого не в порядке было с головой, часто мы вместе трудились в поле. Как-то вечером его послали искать буйвола, несмотря на то что в той стороне стреляли. Мы нашли его тело следующим утром. Голова была отрублена — она откатилась в кусты, росшие вдоль тропинки.

Не знаю, кто сделал это, «красные кхмеры» или солдаты, подчинявшиеся новому правительству, — тогда я и не понимала разницы между ними. В то время по всей стране предпочитали молчать. Никто не говорил об этом ночном убийстве, а также о голоде и концлагерях — обо всем том, что длилось целых четыре года, которые страна пережила под «красными кхмерами». Никто не говорил о том, что теперь нас оккупировали вьетнамцы. Никто ни словом не обмолвился о Пол Поте. Люди как будто вычеркнули все это из своей жизни.

За четыре года камбоджийцы научились не доверять никому: ни друзьям, ни соседям, ни даже своим домочадцам. Чем больше ты раскрываешься перед другими, чем больше рассказываешь о себе, тем опаснее для тебя. Таково отношение камбоджийцев к жизни.

Я никогда не слышала, чтобы родители что-то рассказывали своим детям. От них можно было услышать лишь распоряжения сделать то-то и то-то, а еще получить оплеуху. Многих детей колотили изо дня в день, как меня, даже совсем маленьких. Чаще всего доставалось детям от матерей. Отцы били реже, но если уж до этого доходило, становилось не до шуток — мужчина гораздо сильнее.


* * *

Я страстно желала смерти дедушке, иногда готова была его убить, но мне даже в голову не пришло сбежать от него и поискать дорогу обратно. Та часть моей жизни закончилась — я почему-то не верила, что смогу вернуться к своим. Да, узнав дедушку получше, я возненавидела его. Но все-таки я оставалась перед ним в долгу — хотя он держал меня впроголодь и бил, я все же была его собственностью. Он пенял мне на то, что я, мол, принесла ему несчастье. Жаловался, что с тех пор. как я живу в его доме, дела у него совсем расстроились. И все это из-за меня.

Иногда дедушка надолго уезжал, и я могла вздохнуть свободно. Но чаще он ничего не делал — сидел дома или играл, — а моей обязанностью было приносить деньги. Если я не шла за водой, а сначала мыла посуду, мне доставалось за то, что в доме нет воды. Если же я сначала приносила воду, а потом уже бралась за посуду, он бил меня за грязные тарелки. Сначала я плакала, но потом научилась скрывать свои чувства. Да и на кого мне было надеяться? Считалось само собой разумеющимся, что меня кто-то бьет, ведь я была той самой черной «дикаркой», хуже которой не было никого в деревне.

Я носила воду, но никто и слова доброго мне не сказал. Только сердились, когда я задерживалась или расплескивала воду по дороге. Только одинокая пожилая женщина была добра ко мне. Она все сокрушалась по поводу моих израненных ног и однажды дала мне пару синих резиновых шлепанцев — они стали моей первой обувью. Шлепанцы натирали мне между пальцев и быстро износились до дыр в подошвах — наступи я на колючки, они бы впились мне в ноги. Но все же это была обувь, и для меня она много значила.

Время от времени я задерживалась у той женщины — поговорить. Я спросила ее, почему кхмеры так ужасно относятся к «черным дикарям», почему обвиняют нас в людоедстве. Ведь когда я жила с этими так называемыми «дикарями», меня ни разу не ударили, в то время как здесь, в деревне, детей колотят за малейший проступок. Кто же тогда дикари?


* * *

Помню, как несчастна я была в первый сезон засухи. Огромные охапки рисовых стеблей уже собрали в высокие стога; я стала зарываться в них, прячась от дедушки. Иногда даже ночевала так. В стоге было темно и безопасно — никто меня не видел.

Прошло несколько месяцев, и я обнаружила еще одно место, где можно было укрыться. Мальчик младше меня, с которым мы вместе работали на рисовом поле, обычно ходил обедать в дом школьного учителя; как- то он прихватил с собой и меня. Мам Кхон, деревенский учитель, жил бедно. У них с женой было шестеро своих детей, но они всегда оставляли на ночлег и кормили тех учеников, которые жил слишком далеко, чтобы каждый день возвращаться домой. Часто в дом набивалось десятка два, а то и больше детей. Дом из бамбука стоял на сваях и был маленьким, всего с одной комнатой. Все спали на полу, а в сухой сезон мальчики укладывались внизу, на тюфяки прямо на земле.

Жена Мам Кхона, Пен Нави, делала рисовые лепешки на продажу. Бывало, и меня угощала. Я стала помогать ей с готовкой, а после оставалась и ела вместе с остальными детьми. Пен Нави кормила всех, хотя ее семье иногда не хватало риса и приходилось хлебать рисовый отвар.

Женщина она была добрая, но строгая, резковатая, и любила покомандовать. Она была наполовину китаянкой, с очень светлой кожей — на мой взгляд, настоящая красавица. Однажды она поинтересовалась, почему я не хожу в школу.

Школа в нашей деревне представляла собой площадку под соломенным навесом от дождя. После того как режим «красных кхмеров» был свергнут, Мам Кхон и еще один учитель возобновили занятия. Ученицы носили форму — темно-синие юбки и белые блузки; ребятня собиралась в стайки, отовсюду доносился смех. Что и говорить, мне тоже хотелось присоединиться к ним. Но я даже не надеялась, что дедушка позволит. Так и ответила. При этом в знак уважения назвала Пен Нави тетушкой. На том разговор и закончился. Нам обеим было ясно, что таково право дедушки — он волен не пускать меня в школу.

Тут на пороге появился Мам Кхон, человек добрый, мягкий, но молчаливый. Однажды он нашел меня всю в слезах — я плакала из-за обидных слов, которыми меня обзывали другие дети. Тогда этот высокий человек с решительным лицом и светлым открытым взглядом темных глаз наклонился и обхватил ладонями мою голову. «Никакая ты не дикарка, — сказал он мне. — Ты — дочь моего брата. Брат ушел в Мондулкири с одной женщиной; там у них родился ребенок. И вот я нашел этого ребенка — тебя».

Я не знала, верить ему или нет. Однако Мам Кхон сказал, что запишет меня в школу. А с дедушкой поговорит. И дедушка в конце концов согласился отпускать меня при условии, что ему это ничего не будет стоить. В то время за занятия не платили — мы ведь жили в коммунистической стране, — но дедушка имел в виду не это. Я должна была и дальше работать, приносить в дом деньги.

Занятия в школе шли с семи до одиннадцати утра; я же поднялась задолго до рассвета, чтобы успеть натаскать воды и заработать немного денег. Потом привела себя в порядок, умылась и переоделась перед тем, как отправиться на занятия. Однако второй учитель, господин Тяй, сказал, что меня никак нельзя определить в первый класс — мне уже исполнилось десять, я была слишком взрослой.

Чтобы уговорить своего коллегу, Мам Кхон выдумал историю. «Она моя дочь, — сказал он. — Я потерял ее в неспокойные времена, а вот теперь нашел. Она — моя». Так меня и стали звать — Мам Сомали. Мам по фамилии Мам Кхона. А имя Сомали он выбрал сам. Мне оно понравилось.

Я всегда тщательно ухаживала за своей школьной формой, стирала ее — так она мне нравилась. И хотя изрядно поношенные юбка и блузка перешли ко мне от дочерей Мам Кхона, для меня они были как новые. Наконец я почувствовала себя такой же, как и все. Чего нельзя было сказать об окружающих. Деревенские дети обзывали меня кхмао — что-то вроде «негритянки».

Чем темнее у человека кожа, тем он глупее — факт, не подлежащий сомнению. Но я-то видела, что это не так. Я училась, схватывая все на лету. Через некоторое время я уже умела писать и читать по-кхмерски, знала математику

В дневное время занятий в школе не было, но нам приходилось работать: каждой школе выделяли огород или рисовое поле. Мы сажали хлебные деревья и кокосовые пальмы. Помню, как-то копали на школьном дворе большой котлован — пруд для разведения уток: работа была грязная и тяжелая, но мы от души веселились.

Иногда после занятий проводили уроки военной подготовки на соседнем поле. Солдаты учили нас, как чистить ружья, стрелять и бросать ручную гранату. Мы копали глубокие ямы-ловушки, бросая на дно острые шипы и маскируя их сухой листвой. Ведь в глубине страны до сих пор шла война.

Не обходилось и без несчастных случаев. Во время учебных тренировок мы, дети, могли и пораниться. Однажды ручная граната взорвалась и оторвала мальчику ступню; ему пытались помочь, но он не выжил. Грустно, конечно, но об этом не слишком горевали. Смерть была чем-то обыденным для того, чтобы много думать о каком-то мальчишке, которого она забрала.

Помню, однажды учитель попросил нас вспомнить все самое плохое, что случилось с нами во время полпотовского режима. Я в то время жила с пнонгами посреди леса и ничего такого на себе не испытала. Так что я сдала лист бумаги чистым. Проверял наши задания господин Тяй. сухопарый и темнокожий. В наказание он заставил меня стоять под палящим солнцем на коленях на сухой кожуре плодов хлебного дерева. Потом на коленках у меня выступила кровь.

Но вообще-то в школе особо не наказывали — никто меня не связывал и не сек, как это делал дедушка, когда бывал пьян, а деньги заканчивались.

Во время военных занятий я всегда вызывалась изображать «красных кхмеров» — я хотела, чтобы меня боялись. Я не любила кхмеров, и не только своих одноклассников — вообще всех. И не испытывала ненависти к «красным кхмерам», которые иногда выходили из своих лесных убежищ, чтобы помочь нам собрать урожай. Впрочем, к солдатам нового правительства, которые обучали нас, я тоже относилась спокойно. Иногда они угощали нас чем-нибудь вкусным — им полагались молоко и сахар. А я душу готова была продать за один только стакан молока.

Через год моя жизнь стала как-то выравниваться, я стала более заверенной в себе. У меня появился друг — Пана, мальчик, который тоже работал в полях, но был из соседней деревни. Мы вместе возвращались из школы домой, хотя идти ему было дальше, чем мне. Однажды я только-только подошла к дому Мам Кхона, как вдруг с той самой стороны, куда ушел Пана, раздался страшный взрыв. Мам Кхон дал мне свой велосипед, и я поехала к дому Пана; я была еще совсем маленькой, едва доставала до педалей. Оказалось, дом взорвали — в него попала реактивная граната. Наверное, какой-нибудь солдат случайно задел гранатомет, и орудие выстрелило. С дерева свисала кисть моего друга, его рука была где-то еще, а тело даже не нашли. Я помогала собирать останки. А потом по ночам мне снились кошмары. Иногда я ходила в буддийский храм помолиться за Пана. Прошло много времени, прежде чем я все это забыла.

Пана был моим первым другом, и вот его не стало. Я подумала, что, может, дедушка и прав — я в самом деле приношу одни несчастья.


* * *

На втором году я стала лучшей ученицей в классе. В то время лучших учеников премировали чем-нибудь ценным — отрезом материи, молоком, рисом… Мне достались два отреза хлопчатобумажной ткани — розовой и голубой. Я отнесла их жене Мам Кхона, которая помогла мне сшить розовую блузку с карманом-сердечком и голубую юбку. То были самые дорогие для меня вещи, первая моя собственная одежда. Когда мне исполнилось двадцать, я все еще хранила блузку; потом она сгорела вместе со всем домом Мам Кхона.

Прошло несколько месяцев после того, как Мам Кхон записал меня в класс, и вот, поначалу робея, я стала звать его папой. У кхмеров так принято. Тем самым я выражала ему свою признательность; другие дети тоже звали его пук[2]. Он был очень хорошим человеком. Иногда Мам Кхон брал меня с собой рыбачить. Семья бы ни за что не прожила на крошечную зарплату учителя, но у них имелась крохотная лодчонка; вечерами мы выходили на ней вверх по течению Меконга и ставили вдоль бамбуковых шестов сети, причем на разной высоте, чтобы улов был побогаче.

В три часа ночи рыбаки подгребали к середине реки и связывали лодки вместе бортами — спать на берегу было очень опасно. А с рассветом мы проделывали обратный путь: забирали улов, выбирались на берег и шли продавать рыбу. Остатки же несли домой: жена Мам Кхона и дочери готовили прахок — рыбный соус или просто вялили рыбу. В сезон дождей, когда рыбачить становилось трудно, вяленую рыбу всегда можно было обменять на рис. Деньги в то время мало у кого водились, поэтому все необходимое выменивали.

Разговаривали мы редко — отца трудно было назвать словоохотливым человеком. Но мы с ним сблизились, проводя много времени на реке. Он научил меня латать сети и правильно забрасывать их — плашмя, во всю ширину. Мне нравилось бывать на реке, вдали от людей, хотя я и понимала, что не девчачье это дело — возиться с сетями. Дочери отца не любили рыбачить; думаю, само это занятие было им неприятно. А может, они боялись слишком загореть и обветрить кожу.

Я старалась помочь семье приемного отца, чем могла, лишь бы только они позволили мне подольше оставаться у них. Двое старших из шестерых детей в этой семье были девочками. Соеченде, самой старшей, исполнилось четырнадцать, Сопханна была всего на два года старше меня, но мне казалось, что они ушли далеко вперед — в учебе, жизни, во всем. У этих красивых девочек была светлая кожа; днем они помогали матери со стиркой и готовкой, делали уроки. У них было время на учебу, им даже позволялось выполнять домашние задания при свете масляной лампы. Такое мне вообще казалось чудом — я-то занималась при свете луны.

Прошло время, и я стала называть детей Пен Нави сестрами, а саму ее матерью. Соеченда, Сопханна и младшие не очень-то обрадовались мне, своей новой сестре, но и не особенно донимали. Даже Сопханна, эта маленькая принцесса, самая хорошенькая и беленькая, бывала мила.

Особенность камбоджийской семьи в том, что никто не обсуждал между собой личные дела. Такие разговоры считались неуместными, даже опасными. Не следовало слишком откровенничать — ни в присутствии других, ни даже с самим собой. Этим могли воспользоваться, могли высмеять или предать. Довериться другому человеку значило признать свою слабость. Любое слово в один прекрасный день могло быть обращено против тебя же.

Лучше скрывать свои мысли и чувства.


* * *

В нашей деревне была гадалка; старуха эта жила у берега, в хижине еще более убогой, чем лачуга моего дедушки. Гадалка пользовалась уважением, все обращались к ней за советом. Мне было около двенадцати, когда жена Мам Кхона повела нас, детей, к этой старухе. Кажется, она действительно хотела узнать о перспективах замужества своих дочерей — а никто из нас не сомневался, что перспективы самые радужные, ведь обе старшие девочки такие хорошенькие и светленькие, — но гадалка сказала, что Сопханну ждет неудачное замужество и всевозможные беды. Потом поглядела на меня: «А вот эта, черненькая… над ней будут развеваться все три флага: власти, почета, денег. Она будет летать на самолете и станет главой в своей семье. Она вам поможет».

Дети покатились со смеху. Громче всех смеялась Сопханна, говоря мне: «Да у тебя народятся такие черные дети, что ночью ты их не увидишь». Сказала она это без злобы, в шутку; я засмеялась вместе со всеми. Мне просто не верилось в судьбу, обещанную гадалкой.

Сопханна сомневалась в том, что я прихожусь ей сестрой, родной или хотя бы сводной; по правде сказать, мне самой в это не верилось. Как не верилось, что дети Мам Кхона — мои двоюродные браться и сестры. Как- то я снова плакала, и меня увидел Мам Кхон. Тогда я спросила его об этом, и он рассказал, что в самом деле приходится моему отцу старшим братом. Мам Кхон рассказал, что брат сбежал, женившись на женщине из пнонгов, что у них родился ребенок, что брат отличался вспыльчивостью, совсем как я. Мам Кхон поднес к своему лицу зеркало и показал на свои и мои глаза, на свой лоб: «Погляди, мы ведь похожи».

В другой раз Мам Кхон сказал мне: «Дядя, отец… какая разница! Важно, что мы вместе». Думаю, он знает, что на самом деле случилось с моими родителями. В конце концов я прислушалась к его совету и больше ни

о чем таком не спрашивала.


* * *

У меня росла грудь, и дедушка начал приставать ко мне. По ночам он наваливался на меня, и я чувствовала на себе его руки. Когда он так делал, я убегала. Бегала я быстро; до сих пор деревенские помнят, с какой скоростью я удирала. В темноте приходила на берег реки и спала прямо там, рядом с лодкой Мам Кхона. Отражение луны в воде успокаивало меня, я сворачивалась в калачик между корнями дерева или забиралась в лодку, устраиваясь на сетях. Я по- прежнему ходила за водой для других и приносила дедушке заработанные деньги, вот только теперь сразу же уходила, оставаясь днем в школе или у Мам Кхона.

После того визита к гадалке прошло месяца два. Однажды вечером дедушка велел мне сходить за маслом для лампы, которое мы покупали у одного китайца. Я ничего такого не заподозрила — мы действительно пользовались масляной лампой, электричества тогда еще не было. К тому же я часто ходила к тому торговцу — он продавал рис и ссужал деньгами под высокий процент. Они с женой слыли уважаемыми людьми. Иногда даже угощали меня конфетами или пирожками.

Однако в тот раз жены торговца дома не оказалось. Он повел меня за собой в кладовую, чтобы угостить пирожком, но там толкнул на сваленные мешки риса и навалился, не давая подняться. Он сильно ударил меня, а потом изнасиловал. Я тогда еще не знала, что такое он со мной сделал, но почувствовала, будто меня порезали между ног.

Торговец пригрозил: «Скажешь кому, глотку перережу! Твой дедушка сильно задолжал мне. Если пожалуешься ему, он тебя только поколотит. Так что помалкивай». И протянул конфету в полосатой обертке.

Я ее не взяла — бросилась прочь. У меня шла кровь, и мне было очень стыдно. Я не поняла, что произошло, но пошла к реке. И рассказала дереву о том, как мне больно, как противны злые камбоджийцы, особенно тот китаец, который оскорбил меня и сделал больно.

В тот вечер я чуть было не утопилась в Меконге. Даже выбрала место, где берег покруче. Но оказавшись под водой, помимо собственной воли заработала руками и ногами — не смогла лишить себя жизни. И выбралась на илистый берег чуть ниже по течению.

Дома дедушка побил меня за то, что я вернулась слишком поздно. Он даже не спросил, где масло, которое я должна была принести. Но я поняла — он все знает и не случайно отправил меня к торговцу.

Я бросилась к гадалке и стала кричать на нее, обвиняя старуху в том, что она несет чушь и вообще спятила.


* * *

Сейчас-то я понимаю — дедушка был должен тому китайцу и расплатился моей невинностью. В Камбодже существует поверье, будто девственница продлевает силу мужчины; сегодня верят еще и в то, что она может излечить от СПИДа. Теперь я понимаю, что тот китаец изнасиловал меня. Тогда же я еще не знала такого слова и не подозревала, что у мужчины есть пенис; я думала, китаец порезал меня ножом.

Но я понимала, что должна молчать, что никому нельзя рассказывать об этом. И не только потому, что китаец запугал меня. В кхмерской семье откровенничать не принято. Только недавно мой приемный отец узнал, что со мной тогда произошло. Мне было хорошо в их семье, но я знала — стоит обмолвиться хоть словечком, как меня поколотят. Мои признания не принесли бы ничего, кроме позора мне и тому, кто услышит мою историю.

Я научилась заглушать свои чувства, будто ничего и не происходило. Тогда боль отпускала. О ней забываешь, если гонишь от себя всякие мысли.

После того случая я больше не испытывала потребности в общении. Я уже не хотела узнать кхмеров ближе. Я замкнулась, ушла в себя и почти перестала разговаривать. В следующий раз, когда дедушка велел сходить за маслом для лампы, я отказалась, и он побил меня. А потом принес с улицы красных муравьев, которые очень больно кусаются — так, что неделями не проходит. Не хочу даже вспоминать об этом человеке.

При первой же возможности я старалась улизнуть из дома — только бы не оставаться на ночь. Но каждые утро и вечер приходилось возвращаться — приносить заработанные деньги и готовить. Окажись я в таком положении сейчас, я бы сбежала, а то и вовсе убила бы своего мучителя. Но тогда я была всего лишь ребенком и даже не помышляла о том. чтобы уйти. Может, мне не хватало сообразительности, но я просто не могла придумать, куда пойти. Я не могла остаться в семье приемного отца — это привело бы к стычке между ним и тем человеком, дедушкой, а отец не любил ссор с кем бы то ни было.

Так что я продолжала батрачить после школы на другие семьи. Однажды я мыла посуду в доме одной старухи и выронила стакан. Он разбился. Старуха схватила палку и в ярости набросилась на меня. После побоев вся спина у меня была красная. На занятиях я не могла сидеть, так было больно. Началась лихорадка. Но мои приемные родители не бросили меня. Мне втерли мокса — лечебную мазь из трав, очень жгучую. От боли я плакала. Отец сказал, что надо достойно переносить страдания. Как бы больно ни было, лучше терпеть и молчать.

Он часто говорил: «Хочешь выжить — посади перед домом дерево дам кор». «Дам кор» — значит «шелковица», но «кор» также означает «немота». Чтобы выжить, надо хранить молчание.


* * *

Когда наступил сезон засухи, отец разрешил нам с Сотхеа, одним из его младших сыновей, самим выходить на лодке. Сотхеа исполнилось четыре или пять, это был тихий мальчик с вечно торчащими во все стороны волосами и огромными, постоянно удивленными глазами. Но я, двенадцатилетняя, не возражала против такой компании. Иногда вечером мы отправлялись к реке и укладывались спать рядом с рыбацкими семьями, прямо у лодок на красной земле. Вместе мы сооружали шалаш из пальмовых листьев и бамбука: четыре палки и сухие листья вместо крыши. Внутри я устилала пол высохшими рисовыми стеблями с соседних полей. В шалаше и спала.

Никакой опасности в этом не было. Многие жили у реки. Если я выходила рыбачить в ночь, оставляла кому-нибудь на берегу горсть риса, а когда утром возвращалась, он был уже сварен. Расплачивалась рыбой. Каждое утро я приносила улов отцу, и кое-что мы продавали; если же выручка бывала неплохой, я могла остаться на занятия в школе.

В сезон дождей, когда река разливалась и затопляла берега, в воде появлялось много бревен. Мы выходили на лодках и вылавливали их, сушили и использовали в качестве топлива. Иногда продавали или меняли на рис, но чаще оставляли себе.

В школе господин Тяй начал отбирать учеников для исполнения традиционного камбоджийского танца. Все очень удивились, когда в числе прочих он назвал и меня. Учитель пояснил, что в сумерках макияж на моей темной коже будет смотреться лучше, чем на бледной. К тому же у меня были очень длинные волосы, не то что у других девочек — в годы режима «красных кхмеров» всех обязывали стричься коротко.

Господин Тяй учил нас точно повторять жесты апсар[3] — изящно сгибать пальцы рук и вытягивать шеи на манер журавлей. Я не слишком-то увлекалась этими танцами под музыку, но меня вдруг нашли симпатичной, а это мне льстило.

В те времена мы жили все вместе. Сейчас не так, сейчас каждая семья живет отдельно, особенно в больших городах. Тогда же Камбоджа была страной коммунистической. Любая деревня состояла из нескольких групп, называвшихся кром самаки — восемь-десять семей вместе сажали рис и сообща пользовались в качестве тягловой силы немногочисленными буйволами. После сбора урожая староста группы делил рис между всеми: каждая семья получала около пятидесяти килограммов риса на год.

Оглядываясь на то время, я думаю, что система как нельзя лучше подходила стране. Обучение в школе было бесплатным, благодаря чему дети имели возможность получить в будущем образование и выкарабкаться из бедности. Сейчас же родители вынуждены платить за обучение детей огромные деньги, да и дипломы можно купить. Пусть больниц было мало, пусть они были плохо оборудованы, но лечение почти ничего не стоило. Теперь если кто не в состоянии заплатить, его в больницу не положат, будь он хоть при смерти.

Жизнь при коммунистическом режиме совсем не была похожа на жизнь при режиме «красных кхмеров». Люди больше не боялись. Им больше не приходилось подчиняться приказам кровожадных юнцов, обработанных правящей верхушкой. И они стали возвращаться к прежнему укладу жизни. Старшие приказывали младшим, а не наоборот. Жены уже не обращались к мужьям «товарищ», как того требовали «красные кхмеры», они называли мужчин старшими братьями или дядюшками, относясь к ним с должным почтением и соблюдая покорность.

Как и все девочки в доме моего приемного отца, я тоже заучивала нараспев чбап срей[4] — свод правил поведения для камбоджийских женщин. Правила входили в школьную программу — на самых верхах таким образом решили избавиться от последствий режима «красных кхмеров» и вернуться к прежним традициям. Во всех школах девочки должны были распевать их наизусть, но Мам Кхон добивался того, чтобы слова отскакивали у нас от зубов.

Женщин в Камбодже учат ступать как можно тише, чтобы не было слышно шума шагов. Камбоджийская женщина улыбается, не показывая зубов, а смеется тихо-тихо. Она не может смотреть мужчине прямо в глаза. И не должна перечить мужу. Ей непозволительно поворачиваться в постели к нему спиной. Прежде чем дотронуться до его головы, она склоняется в поклоне. И ни в коем случае не переступает через его ноги — так можно заболеть. В Камбодже родителей уважают, о них заботятся, а муж считается господином жены, вторым человеком после родного отца.

Я вынуждена была усваивать эти порядки и подчиняться им, но сама мечтала совсем о другой жизни. Помню, как-то днем мы стояли на берегу и вдруг заметили нескольких богатеев из Пномпеня, из самой столицы. Мне они казались высшими существами, особенно женщина — такая изящная, с бледной кожей, в новой нарядной одежде, в туфлях с острыми носками. У нее был мягкий голос, она не шла, а плыла. Такой эта женщина была красивой, что я просто восхищалась ею.

Я тогда сказала Сотхеа: «Может, однажды и мы разбогатеем — станем, как они». Сотхеа вскочил и от волнения стал размахивать руками: «Мы должны верить, тогда мы и вправду разбогатеем! Совсем как они! Будем учиться как можно лучше, и все у нас получится!» Сотхеа признался, что мечтает заняться торговлей и разбогатеть. Я сказала: «Если мне суждено выйти замуж, хочу, чтобы у мужа было много денег, чтобы он был солдатом — тогда дедушке конец».

Загрузка...