Горечь отступления

Конечный вывод мудрости земной:

Лишь тот достоин жизни и свободы,

кто каждый день за них идет на бой!

Гёте, «Фауст»

Проснувшись, я не сразу понял, где я и что происходит. В землянке по-прежнему было тепло, хотя свечка и угли в печи догорели, было темно, хоть глаз выколи. Сон хоть и освежил меня, но от мысли о предстоящем на душе было муторно. Мне стоило колоссальных усилий выбраться из-под одеяла и одеться. Снова весело запылал огонь в печи, на сковородке задымилась еда — желанная и горячая впервые не помню уж за сколько дней.

Сам того не сознавая, я стал участником великих исторических событий, оказавшись в самой гуще контрнаступления армии маршала Рокоссовского, в считаные дни окружившей 6-ю армию Паулюса и приступившей к ее планомерной ликвидации в районе Сталинграда.

Эти события ознаменовали собой переломный момент в ходе не только восточной кампании Гитлера, но и Второй мировой войны в целом. Но мне тогда было не до этого, поскольку пришлось всерьез задуматься над тем, как уцелеть в этой мясорубке. Где располагались немецкие позиции в то утро, когда разразилась катастрофа, не было понятно никому, в том числе и мне. Куда идти? Где их искать? К счастью, небо было безоблачным, и если двигаться, чтобы Полярная звезда оставалась справа, точно попадешь на запад, а чутье подсказывало следовать именно в этом направлении.

Выбрав винтовку понадежнее и прихватив вдобавок пистолет, я забрал патроны, провиант, несколько свечей и бутылочку отличного французского коньяка, найденную мною незадолго до этого в спешно покинутой румынскими офицерами землянке. Там же я обнаружил и нечто вроде шубы и меховой шапки. И когда в тот же вечер я, укутанный с ног до головы в мех, выбрался оттуда, чтобы отправиться в путь, я вдруг сообразил, что подобный прикид вполне оказался бы к месту на каком-нибудь фешенебельном зимнем курорте. С тем, правда, отличием, что здешние обстоятельства заставляли в первую очередь печься не о моде, а о тепле. Я пробрался туда, где раньше лежали раненые; стояла мертвая тишина, и все вокруг было покрыто толстым слоем снега. Потом по очереди обошел тела моих четырех товарищей, останавливаясь на минуту около каждого из них, вслух помянул их. И уже уходя, почувствовал, что меня душат слезы, причем рыдать хотелось не столько о незавидной участи других, сколько о своей собственной.

Я шел ночами, обходя деревни, поскольку не знал, кем они были заняты: то ли немцами, то ли русскими. Когда рассветало, устраивался на ночлег в амбарах, в покинутых жителями полусгоревших хатах, в скирдах соломы, а то и просто где-нибудь под кустом. Несколько раз я решался развести крохотный костерок подогреть еду. Когда хотелось пить, я жевал снег. Пока я шел, вокруг меня расстилалась бескрайняя белая пустыня. Как ни странно, особой физической усталости я не чувствовал, да и настроение было вполне бодрое. Но какими же ужасно далекими казались мой дом, мое детство…

Так я шел четыре ночи подряд. Уже занимался новый, пятый по счету, день, когда прямо перед собой я увидел стог сена. Несколько секунд спустя я заметил, как к нему направляется чья-то фигура. Я тут же упал на снег, и понял, что и неизвестный тоже заметил меня, потому что тут же упал на колени и вскинул винтовку. Миновало несколько секунд томительного ожидания, и он, не выдержав, крикнул, причем по-русски:

— Румын?

— Немец! — ответил я ему на том же языке.

— Я тоже немец! — донеслась до меня родная речь.

И мы побежали навстречу друг другу, радостно подняв вверх наши винтовки. Это была незабываемая встреча. Звали его Фриц, он был ефрейтором, пехотинцем и примерно моим ровесником. Как выяснилось, их подразделение постигла та же участь, что и наше. В живых остались двое, он и его товарищ, но и тот вскоре умер от ран, и Фриц был несказанно рад встретить в этой бескрайней степи живую душу, причем соотечественника.

В разговоре мы и не заметили, как совсем рассвело, и решили на день обосноваться прямо в стоге. Мы отрыли в сене нечто вроде пещеры на двоих, и стоило нам закрыть сеном лаз, как мы почувствовали себя в тепле и безопасности, и не прошло и нескольких минут, как мы видели десятый сон. Фриц растолкал меня около полудня. Снаружи что-то происходило. Как мы могли понять, прибыли русские, их было около взвода, и решили сделать привал прямо у нашего стожка, благо сена было для лошадей сколько угодно. Потом мы почуяли запах полевой кухни, это оказалось для нас настоящей пыткой. Затем забренчали ложки о котелки. Русские расположились вплотную к стогу, привалившись спинами к нему, и были буквально в метре от нас. Когда стемнело, сквозь сено мы заметили светлое пламя — красноармейцы разложили огромный костер. Мы опасались, как бы ненароком они нас не зажарили живьем — достаточно было одной-единственной искры, и нашему убежищу пришел бы конец. Потом они запели, причем пели хорошо, мы слышали, как они решили спрыснуть отдых, потому что уже очень скоро одного, того, кто, видимо, оказался слабее остальных, вырвало прямо у стога.

Привал красноармейцев затянулся на целых трое суток. Как мы пережили их, не берусь описывать — приходилось сидеть в кромешной темноте, ведь мы даже спичкой чиркнуть боялись. Переговариваться приходилось только шепотом, спать по очереди — на тот случай, если кто-нибудь захрапит, бодрствующий растолкал бы его. Когда они вилами подцепляли сено для лошадей, стог угрожающе колыхался, грозя завалиться. Еще бы немного, и мы остались бы без крыши, потому что сена они забрали немало. Нас мучил кашель, но мы боялись не то что кашлянуть, шевельнуться боялись. А уж об отправлении естественных потребностей лучше вообще не говорить… Воды у нас оставалось всего лишь бутылка, пить было почти нечего, если не считать коньяка. Короче говоря, нервы были на пределе. Пару раз мы с Фрицем даже сцепились, шепотом бранясь, заспорили, уж не сдаться ли нам в плен.

Вдруг — это было уже на четвертое утро — мы поняли, что русские отчалили. Я первым выбрался наружу и едва не ослеп — вокруг было белым-бело, но ни души. Вокруг стога была страшная грязища — лошадиные «яблоки», пустые консервные банки, всякий мусор. День был солнечный и морозный. Тут выбрался на воздух и Фриц. Мы, едва стоя на ногах от охватившей нас слабости, на радостях стали обниматься. Потом стали бегать наперегонки вокруг стога, чтобы размяться. И тут на нас напала смешинка — мы хохотали до упаду, хотя, собственно говоря, смеяться было нечему — ситуация, в которой мы оказались, была серьезнее некуда. Фриц попытался расчесать слипшиеся волосы, будто на вечеринку собрался. Я последовал его примеру, но чуть было не сломал расческу. Мы умылись, вернее, растерли лицо снегом, им же почистили зубы, а потом стали судорожно глотать его, и нас внезапно осенило, что главной причиной для ссор была жажда и ничего больше. Из-за охватившей нас тогда эйфории, мы не могли адекватно воспринимать действительность, дошли даже до того, что стали величать друг друга «богами». Одурев от радости, что живы, мы на остатках разложенного русскими костра решили устроить пиршество.

После этого мы снова двинулись в путь, и четыре или пять ночей прошли без каких-либо происшествий. На снегу намерзла толстая корка наста, хрустевшая под ногами. После отвратительного холодного дня, который мы провели, защищаясь от ветра в лесополосе, ближе к вечеру мы набрели на довольно большое село. Подобравшись к хатам как можно ближе, мы спрятались в канаве и стали прислушиваться. Доносились голоса, кто- то несколько раз прошел по деревенской улице, потом мы услышали немецкую речь. В конце концов, мы решили рискнуть — запасы провианта все равно были на исходе. Мы крикнули, что мы — немцы и что хотим к ним присоединиться. В ответ над головами просвистели пули, потом чей-то голос потребовал назвать пароль, естественно, мы его не знали и знать не могли. В ясном морозном воздухе прогремело еще несколько выстрелов. После этого нам было приказано встать и поднять оружие над головой. И тут снова над головами просвистели пули. Как позже нам объяснили наши новые камрады[20], мы шли как раз оттуда, где начиналась ничейная полоса, за которой расположились русские, так что приходилось быть настороже.

Подразделение оказалось боевой группой («Kampfgruрре»), разношерстной по составу и собранной из отбившихся, как и мы, от своих частей и подразделений горемык. Нам приказали доложить о прибытии полковнику Хеде, командиру данной группы. Стоило мне только увидеть этого полковника, сидевшего, завернувшись в одеяло, как я понял, что мы влипли. Когда он осведомился насчет моего внешнего вида — на мне была все та же позаимствованная на позиции румын шуба, а на голове меховая шапка, — отметив, что я одет не совсем по форме, если не сказать больше, пришлось снять шубу, под которой была немецкая шинель. Полковник выпытал все, что можно о наших бывших подразделениях, потребовал назвать соответствующие населенные пункты и поинтересовался, в курсе дела ли мы относительно того, что происходит у Сталинграда. Мы мало что могли сообщить ему, кроме того, что там хаос, паника и неразбериха. Произнеся слово «дезертирство», он пристально посмотрел на нас, намекнув на возможность попасть под военно-полевой суд. Но, будучи в нескольких тысячах километров от родной Германии, приходилось считаться с любой неожиданностью, так что нас под трибунал отдавать не стали, к тому же спешивший на помощь Паулюсу фельдмаршал Манштейн нуждался в живой силе, и нас срочно перегруппировали и вывели из подчинения полковника Хеде.

Боевой дух был на нуле. Циркулировали самые невероятные слухи, поговаривали даже о предательстве в высших эшелонах военного командования. Часто упоминали о генерале Зейдлице, конечно, о Паулюсе и полковнике Адамсе, который, как утверждали, и был автором сценария Сталинградской катастрофы. Естественно, не скупились на брань в адрес «генерала Мороза», но тех, кому на самом деле приходилось лежать сейчас мордой в снегу в Сталинграде, этот мифологический образ уже не убеждал. Естественно, сетовали на «слишком растянувшиеся линии коммуникаций» — мол, вон как далеко Германия от Сталинграда, но ведь и русским приходилось сталкиваться, по сути, с той же проблемой.

Нам повезло, и мы с Фрицем оказались в одном подразделении — в довольно бестолковой боевой группе под командованием одного гауптмана и насчитывавшей от силы сотню человек. Единственным нашим скарбом было оружие, да еще видавший виды грузовичок французского производства, кузов которого был забит до отказа железными бочками с топливом, пулеметами, провиантом и боеприпасами. Мы все больше убеждались, что нам несказанно повезло оттого, что русские пока что не успели очухаться от победы под Сталинградом и целиком были заняты решением проблем, чем и как срочно заполнить образовавшиеся после нашего панического отступления пустоты. Но как бы то ни было, они, похоже, на ходу учились воевать и побеждать. В ответ на наши боевые группы русские выставляли свои. Будь у них побольше танков западнее Дона, я не сомневаюсь, что они разнесли бы нас в клочья. Иногда нам попадались такие же группы, как наша, если они были достаточно малочисленными, то соединялись с ней. Самой серьезной проблемой стали внезапные ночные атаки русских.

Однажды ярким солнечным утром на нашем пути возникло село. Низкие домишки были едва различимы в снегу. С провиантом у нас дело обстояло, как обычно, то есть хуже некуда. Мы с Фрицем, решив воспользоваться эффектом внезапности, отправились в это село вдвоем. Пока наша группа только подходила, мы прошмыгнули в село, решив поживиться. В спешке мы и не заметили, как оказались в курятнике. Я только собрался схватить курицу, как раздались выстрелы. Выглянув в дыру в стене, я увидел, как Фриц, пригнувшись сидит у забора, а из хаты на противоположной стороне выбегают русские, тут же спрыгивают в придорожную канаву и оттуда открывают огонь по нашей группе, как раз входившей в село. Какое-то время я поддался панике, но, выглянув немного погодя из своего убежища, я убедился, что и русские и немцы залегли. Скорее из страха, чем следуя какому-то разумному плану, я несколько раз пальнул туда, где только что заметил русских. Позже я разглядел их следы, ведущие в лабиринт поросших прошлогодней травой канав или траншей — удостовериться, что именно это было, я не решился.

Русская деревня зимой — странное зрелище отъединенности от мира, необитаемости, тишины, которые бывают только на погосте. Когда мы стали обходить хаты, мы не обнаружили в них ни людей, ни даже собак или кошек. Войдя в хату, которую только что спешно покинули русские, я заметил разбросанные автоматы и винтовки, которые они не успели прихватить второпях. Из этого можно было заключить, что наш визит в село явился для них полнейшей неожиданностью.

На краю деревни за протянувшейся от нее длинной балкой мы разглядели хуторок — с десяток хат, не больше, расположившийся километрах в двух. Кто-то из наших, приставив к глазам бинокль, стал вглядываться и тут же присвистнул от изумления. Взяв у него бинокль, я увидел группу красноармейцев, один из которых созерцал в бинокль нас. Группами по четыре-пять человек бы заняли хаты, и вскоре из печных труб потянулся дымок.

Прямо у нашей хаты стоял обширный амбар, полный сена. Забравшись повыше на сено, мы решили устроить там наблюдательный пункт — оттуда занятый русскими хуторок был как на ладони. Если судить по поступавшей информации, наше отступление постепенно приобретало упорядоченность, и когда поступил приказ остаться в деревне на несколько дней и осуществлять прикрытие разрозненных сил, направлявшихся к новой линии фронта, мы восприняли это с удовлетворением. Контакт отдельных мелких групп между собой поддерживался через конных делегатов связи.

На вторую ночь, когда я стоял на посту в амбаре, занимавшие хутор русские атаковали нас. К счастью, наше боевое охранение еще до наступления темноты заметило некоторое оживление, свидетельствовавшее о подготовке атаки, и «иваны» не застали нас врасплох — наш гауптман объявил готовность № 1 для всего подразделения. В нужных местах были установлены пулеметы, и мы стали ждать.

Около полуночи мы заметили бегущие через кустарник силуэты в белых маскхалатах. Русские направлялись к нам. Все мы получили строжайший приказ не открывать огня вплоть до того момента, пока не начнет стрельбу сам гауптман, сидевший за пулеметом под прикрытием выложенного из камня ограждения. И хотя все мы далеко не впервые оказывались в подобной ситуации, напряжение росло с каждой секундой. И надо же — сверху со стога сена кто-то уронил каску, и она задребезжала вниз по лестнице. Все фигуры в белых маскхалатах разом исчезли в снегу. В результате с открытием огня поторопились — русские еще не успели подойти достаточно близко. В начавшейся суматохе русские — которых и было всего-то с пару десятков против сотни нас — быстро осознав, что ловить нечего, убрались восвояси. Впрочем, кое-чего мы все же добились: один из нападавших был ранен и теперь лежал в снегу неподалеку от нас. Убедившись, что его товарищи бросили его погибать, несколько наших бойцов стали подползать к нему с разных направлений. Русский оказался сержантом, он получил довольно серьезное ранение в бедро, но был жив. Его дотащили до одной из хат, где наш санитар промыл и перевязал рану. Сержант, пролежав в снегу около получаса, отогрелся, а когда ему дали выпить горячего, тут же заснул. Я хорошо рассмотрел его. Это был плечистый молодой человек, довольно симпатичный, с коротко остриженными светлыми волосами. Он не поддался попыткам нашего санитара разговорить его.

Утром со стороны русских послышались крики: потом на фоне снега кто-то из них, сидя в канаве или вырытой прямо в снегу траншее стал размахивать белым флагом. До кричавшего было метров двести. На ломаном немецком в рупор он осведомился, не готовы ли мы принять парламентера. Наш гауптман оцепенел, сообразив, что русский с рупором сумел подобраться так близко незамеченным. Поскольку кроме меня по-русски никто из наших не говорил, меня попросили узнать через рупор, чего они хотят со своим парламентером.

— Вы обещаете, что не будете стрелять, если мы выйдем к вам? — спросили у меня.

После обсуждения с гауптманом и остальными, я дал положительный ответ, и вскоре из укрытия выбрались двое русских и стали в полный рост. Вышел из своего укрытия и я, оружия при мне не было. Русский произнес всего одно слово: «обмен».

— Что за обмен?

— К вам попал наш сержант, скажите, он жив?

Заверив его, что их товарищ ранен, но остался в живых, он заявил, что они тоже недавно захватили в плен нашего фельдфебеля и готовы пойти на соответствующий обмен пленными. Когда я перевел просьбу русских нашему гауптману, он сказал, что, мол, иди и договаривайся с ними, сам сообразишь, что к чему. Я объявил русским, что такой обмен возможен.

— В таком случае, — прокричал русский, — мы просигналим своим на хуторе, а через десять минут после того, как мы отправимся туда, двое наших приведут вашего фельдфебеля, двое ваших пусть приведут нашего сержанта.

Саней в деревне не нашлось, я попросил наших ребят поискать хотя бы какую-нибудь тачку. Тачка вскоре нашлась, и мы положили на нее широкую длинную доску, поверх насыпали сена, положили на нее раненого русского сержанта и укрыли его одеялами. Когда я спросил, удобно ли ему, он ответил, что нет, неудобно. Мы невольно рассмеялись, и я понял всю неуместность своего вопроса. Видя, как двое русских идут в направлении хутора, а оттуда вышли им навстречу еще три крохотных фигурки, мы стали толкать тачку по снегу. Толкать ее было трудно, колеса то и дело увязали в снегу, и я пожалел, что не взял с собой троих. Нам даже стало жарко, пришлось снять белые маскхалаты и рукавицы.

Русский сержант оказался тяжелым. Мы видели, что этот переезд доставляет ему немалые муки, он, стиснув зубы, терпел и не проронил ни звука. Мы часто менялись, и когда я оказался ближе к нему, я попытался успокоить его, сказав, что, дескать, его нога в порядке, скоро его отправят в госпиталь. Он мне на это ответил, что, мол, поскорее бы снова встать на ноги и снова начать бить вас.

— Успеешь, — заверил его я. — Но вначале тебе предстоит госпиталь, там отдохнешь на славу.

— Отдохнуть-то отдохну, но надеюсь, что этот отдых не затянется.

— А почему бы ему не затянуться? — стал недоумевать я. — Я видел ваш госпиталь в Сталино, в таком я до конца войны готов был пролежать.

— Ты — одно дело, я — другое. Может, для вас эта война — что-то вроде приключения, а с другой стороны — участие в агрессии против нашей страны, а для меня — священный долг солдата, и я готов пожертвовать ради его выполнения жизнью, — ответил русский, глядя прямо мне в глаза.

По его взгляду, в котором запечатлелись горечь и злость, я понял, что он говорит всерьез.

— Разве между нами так уж много отличий? В конце концов, мы оба солдаты, хоть и форма на нас разная, на тебе защитная, на мне серо-зеленая, а сейчас, так вообще одинаковая — оба в белых маскхалатах.

— Ты опять забываешь, не я сейчас в твоей стране, а ты в моей. И до тех пор, пока мы вас отсюда не спровадим, мира и согласия между нами не будет.

— То есть ты хочешь сказать, что готов убить меня, невзирая на то, что я, в общем, спас тебе жизнь? — резко спросил я.

Я не на шутку рассердился на русского и скрывать этого не собирался.

— Я этого не утверждаю, ты, немец, мои слова не передергивай. Я сказал, что буду сражаться до последнего за освобождение моей страны от вас, оккупантов, которые хотят всех нас поработить.

В этот момент мы остановились передохнуть и уселись на носилки. Мы отчетливо видели, как три фигурки приближаются, хотя до них оставалось, наверное, еще с километр, сознавая при этом, что и с русской, и с нашей стороны десятки глаз напряженно следят за нашим передвижением по ничейной земле. А вокруг стояла тишина. На гребне холма справа от нас возвышалось несколько сосенок с отяжелевшими от налипшего снега ветвями. Слева тянулась полузанесенная снегом живая изгородь, служившая нам ориентиром. Взглянув на измученного вынужденной транспортировкой русского сержанта, я понял, что меня мучат противоречия. С одной стороны, я был убежден, что он нормальный человек, обычное человеческое существо, с другой стороны, приходилось помнить о том, что мы — враги, и я не мог принять такой расклад, он просто не укладывался у меня в голове. Когда я вновь взялся за ручки тачки, русский повернулся ко мне и заявил:

— Спасибо тебе, немецкий солдат, я от себя лично, слышишь, от себя лично очень тебе благодарен за все. И до конца жизни этого не забуду.

И в тот момент я понял, что куда больше сближает нас, нежели разделяет, его слова доказывали, что взаимопонимание между нами, невзирая ни на что, все же возможно.

— Вот кончится война, и я, может быть, еще приеду к вам сюда, и вот тогда мы с тобой и подружимся, — сказал я.

И хотя я понял, что несу околесицу, но уже поздно — слово не воробей, я в тот момент свято верил, что такое возможно.

При этих словах его лицо будто окаменело. Глядя мне прямо в глаза, сержант произнес:

— Немец, я вижу, ты никак не хочешь меня понять. Если судить на сегодняшний день — вряд ли я тебе обрадуюсь. И потом, откуда ты знаешь, что ты сюда вернешься? А, может, как раз я к вам приеду? Ты что же, до сих пор веришь, что принадлежишь к расе господ и что именно вы, а не мы, выиграете эту войну?

В его словах я почувствовал злорадный подтекст, задевший меня за живое. Больше мне продолжать этот разговор не хотелось.

— Вот что, — вновь заговорил русский, — попробую объяснить тебе, потому что вы, немцы, наверное, так и не уразумели, что вы натворили. Я работал на заводе в Минске, встретил мою Нину, полюбил ее, женился. Это было три года тому назад. Нина из деревни, она очень красивая, мы очень любим друг друга. Мы жили у моих родителей в маленькой квартирке, даже комнату приходилось делить с двумя моими младшими братьями. Потом Нина родила мальчика, мы его назвали Сергеем. Мы строили планы: где будем работать, потому что воевать мы не собирались, как будем жить. Понимаешь, мы надеялись на лучшую жизнь, после революции это стало возможным. Потом моя мама умерла, а уже несколько дней спустя немцы напали на нас. Ты когда-нибудь задумывался над тем, какое право вы имели напасть на нас? Меня сразу же призвали в армию и направили на учебу под Москву. Но ваши танки быстро дошли до Минска, до моего родного города, и он оказался у вас. С тех пор я ничего не слышал о своих — ни о Нине, ни о сыне Сергее, ни об отце, ни о братьях, ни о сестрах, ни о ком. Правда, недавно отец прислал мне письмо с оказией, оно добиралось до меня Бог знает какими окольными путями. Это была первая весточка за все это время. Он писал, что жизнь для русских стала невыносимой, но Нина вместе с Сергеем и детьми выехала из города до того, как туда явились эти нелюди. Отец писал мне, чтобы я был готов к худшему, потому что о Нине и об остальных ни слуху ни духу. Я с тех пор места себе найти не могу, хоть плачь! А вот теперь ты идешь рядом со мной, будто ничего и не было, и заявляешь мне, что, мол, не против приехать сюда отдохнуть и лезешь мне в друзья. Нет, уж, немец, смилуйся надо мной! Я люблю свой народ, да и вообще всех людей на земле. Но вот немцев, включая тебя, я терпеть не могу, и молю Бога о том, чтобы до конца жизни вообще с ними не встречаться. Понимаешь меня теперь?

Русский повернулся ко мне, и по искаженному болью его лицу я понял, что он не кривит душой. В глазах сержанта стояли слезы. Я не выдержал и отвел взгляд.

К моему удивлению, вдруг послышались голоса — мы прибыли на место. Метрах в ста от нас я увидел троих русских. Они остановились в нерешительности. Я помахал им рукой, призывая подойти. Подошел один из них. Поздоровавшись (я обратился к нему по-русски), мы пожали друг другу руки. Когда он расстегнул маскхалат, я по знакам различия понял, что передо мной офицер, лейтенант. Предъявив свои знаки различия, я заметил на его лице удивление — мол, ничего себе, прислали рядового! Лейтенант оказался ненамного старше меня, это был широкоплечий молодой человек, светловолосый, с дружелюбным взглядом зеленых глаз. Мы сразу поняли, что я говорю по-русски лучше, чем он по-немецки, и мы стали говорить по-русски. Тут он извлек из кармана небольшую зеленого стекла бутылочку с водкой, предложил мне, я отпил порядочный глоток, потом велел остальным подойти. Мы направились к нашей тачке, на которой лежал раненый сержант-красноармеец. Лейтенант сразу же бросился обнимать его, начались взаимные приветствия, рукопожатия. Лейтенант, подняв бутылку, провозгласил тост: «За здоровье Виталия!» Мы все с радостью присоединились. Виталий допил почти все, что было в бутылке, и, поняв, что обделил всю компанию, смутился, но все мы сделали вид, что не заметили. Потом мой товарищ положил ему на одеяло пару пачек печенья «Бальзен», которую специально прихватил с собой. Меня обрадовал этот жест. В считаные секунды напряженность спала, мы улыбались, похлопывали друг друга по спине и даже хохотали. Все разом заговорили, и мне было трудно успевать перевести.

Наш фельдфебель был цел и невредим, заверил меня, что с ним обращались нормально, и я услышал, как и Виталий заявил лейтенанту, что ему была предоставлена помощь, и вообще все было как полагается. Когда наш фельдфебель попросил меня сказать им, что, мол, взявшие его в плен русские пусть напишут расписку в том, что изъяли у него винтовку и пистолет. Но лейтенант, к величайшему нашему удивлению, достал откуда-то листок бумажки и нацарапал расписку, все как полагается — дата, подпись. Жаль, но водка в бутылке кончилась, и ее бросили в снег. Потом лейтенант, подняв ее, попросил тишины и произнес: «Товарищи! Война — это нехорошо!»

Мы стали прощаться. И тут я заметил, что раненый сержант грустно покачал головой.

— Да, — сказал он, — все это красивые слова, а на самом деле что? Что с моей женой и ребенком? А о том, что пришлось пережить? Разве это выразишь в словах? Сейчас вот немцы вернутся к себе, мы — к себе, и снова будем воевать, так?

Слова Виталия разом спустили нас на грешную землю. Разумеется, трудно было ему возразить, но никому из нас почему-то в тот момент не хотелось думать ни о чем подобном. Лейтенант, похлопав меня по плечу, сказал что-то вроде: «Ничего, ничего, мы все понимаем». На том мы и расстались с ними.

Внезапно со стороны хутора прогремел выстрел. Мы повернули головы и увидели стоящую на холмике фигурку, нетерпеливо махавшую рукой.

— Ладно, — сказал лейтенант. — Заболтались мы тут с вами, вон, нас уже зовут. Да и водка кончилась, и закуска. Виталия надо перенести в тепло. Так что мы уж пойдем.

Снова рукопожатия, слова благодарности. Склонившись над тачкой, где лежал Виталий, я испытующе посмотрел на него. На лице сержанта была грусть, но и облегчение. Протянув руку, он взял меня за локоть и легонько пожав, прошептал:

— Спасибо тебе, друг!

Мысленно я от души пожелал, чтобы он нашел свою Нину и сына Сергея. После этого мы как по команде повернулись и направились к себе, пройдя метров тридцать-сорок, мы вдруг услышали позади выстрел. Повернувшись, увидели, как лейтенант машет нам одеялами. Мы запамятовали взять их у русских.

— Оставьте, пожалуйста, их у себя! — прокричал я в ответ, сложив руки рупором.

Нам махнули в знак благодарности, мы — еще раз на прощание, и теперь уже разошлись окончательно.

Естественно, нашему гауптману не терпелось все узнать.

— Он ненавидит войну, — объявил я, — и тоскует по жене и маленькому сыну.

— А мы? — задумчиво произнес он.

И после этого пробурчал что-то невразумительное, но смысл я уловил: «А вообще-то мы натворили достаточно. Случись так, что они дойдут до нас и даже если натворят вполовину меньше, то…»

В отличие от типичного офицера вермахта, наш гауптман манией величия не страдал и изъяснялся как нормальный человек.

Уже на следующий день, едва стемнело, как мы попали под сильнейший минометный обстрел. Когда мы выскочили из хат, наш грузовик со всем нашим снаряжением и боеприпасами уже пылал вовсю. И хотя мы поставили его в укромном месте за амбаром, это не помогло — мины, летевшие по навесной траектории, прямым попаданием угодили в него. Ящики с патронами взрывались, словно жуткий фейерверк. Занялся и сеновал, с него пламя перекинулось на нашу хатенку. Теперь, когда все вокруг пылало, мы оказались на виду, в то время, как русские атаковали из темноты. Пулеметная очередь заставила нас срочно отползти в темноту искать укрытия.

Мы с Фрицем сумели укрыться за одной из хат, откуда были хорошо видны вспышки минометов. Мы попытались отстреливаться, но тут же пожалели об этом — нам ответили ураганным пулеметным огнем. Потом вдруг все стихло, и я услышал, как кто-то из русских выкрикнул: «Deutsche Schweine!»[21]. Мало того что нас обстреляли, так еще и оскорбляют! Мне даже показалось, что голос принадлежал нашему знакомому русскому лейтенанту, с которым мы еще вчера распивали водку. Где же проходит все-таки та разграничительная линия, разделявшая нашу взаимную ненависть и любовь, подумал тогда я, потому что мне теперь уже хотелось не дружески улыбаться ему, а выпустить обойму в живот.

В ответ заговорил наш единственный оставшийся пулемет. Смех и ругань сразу же стихли. В паузах между очередями я услышал крики — это говорило о том, что русские торопились убраться в свой хуторок, причем наверняка той же дорогой, где происходил обмен ранеными. Мы в этом дурацком бою остались без транспорта, но какой прок от этого русским? В конце концов, если вдуматься, хаты, амбар скорее их потери, не наши. И вообще на кой черт им понадобилось атаковать нас? На кой черт вообще это все?

Стоя за амбаром и пытаясь отогреть озябшие руки, гауптман объявил, что мы еще останемся здесь на день-два до прибытия конных повозок. С ним вообще было легко общаться, что редкость, и я спросил его о том, какова обстановка в целом. Фамилия нашего гауптмана была Бек, родом он был из Вестфалии.

— Думаю, вы и сами догадываетесь, или нет? — ответил он.

Поскольку я продолжал благоразумно молчать, раздумывая, не приманка ли его слова, он продолжил, как бы про себя, предупредив нас, чтобы мы не питали особых иллюзий.

— Знаете, герр гауптман, — произнес я, — мне кажется, мы так и не извлекли для себя урок из того, что произошло с Наполеоном. Мы отчего-то подумали, что сокрушили военную мощь русских. И все, что нам остается, это думать над тем, как нам из всего этого выбираться.

Гауптман понимающе кивнул, напомнив мне, что до германской границы не одна тысяча километров.

— Вы помните, — спросил он, — что Советам удалось эвакуировать за Урал большую часть предприятий тяжелой промышленности, где они недосягаемы для нас? Сначала мы думали, что им этого не осилить, а когда они все же осилили, мы стали утверждать, что им ни за что не успеть ввести эти предприятия в эксплуатацию. А они тем не менее успели. Так что мы их здорово недооценили.

— Герр гауптман, как вы думаете, выиграем мы эту войну?

— Нет, если, конечно, Америка и Англия не предадут их и не заключат с нами сепаратный мир у них за спиной. Британцы еще те хитрюги, у них опыт подобных закулисных сделок. Что бы там ни болтал Черчилль о демократии и свободе, он в этой войне сражается отнюдь не за демократию, а за то, как бы не ослабла удавка, в которой он держит всю огромную Британскую империю. Он прекрасно понимает, что в будущем Советский Союз в статусе страны-победителя доставит Англии немало головной боли, куда больше, чем Германия. Но я сомневаюсь, чтобы он в открытую решился выступить против Рузвельта, потому что янки не прочь наложить лапу на то, что уже давно принадлежит англичанам.

— А с нами что будет, потому что, если я вас верно понял, нам эту войну уже ни за что не выиграть?

— Ну, когда я говорю об упущенной победе, я имею в виду военную ситуацию, но не экономическую. Даже если нас разгромят, экономически мы были и останемся сильной страной, во всяком случае, нам будет чем козырнуть в игре. Крах Гитлера и нацизма вовсе не означает конца Германии. Если нам каким-то образом удастся выкарабкаться из всего этого, мы еще убедимся, что умнее будет не ссориться ни с Западом, ни с Востоком, и мы еще подружимся с Советским Союзом.

Он, видимо, понял, что поставил меня в тупик своей тирадой, в особенности ее финалом, потому что тут же продолжил:

— Ты, конечно же, не читал Карла Маркса, куда там — эти же вам не давали его читать, потому что, если бы ты его все же прочитал, ты бы понял, куда дует ветер. Капитализм, мой юный солдат, просмердел до основания и теперь переживает стадию умирания. Вот для того, чтобы не дать ему умереть, ради этого нас с тобой и отправили сюда, и именно ради этого мы здесь убиваем, жжем, разрушаем и, кто знает, может быть, даже и погибнем. И если тебе пытаются впечатать в мозги, что, дескать, ты здесь защищаешь свою страну, забудь об этом, потому что они послали тебя сюда вовсе не для этого. Очень рад, что ты внимательно выслушал меня, молодой солдат, спасибо тебе.

И, повернувшись на каблуках, так и оставил меня в растерянности стоять около догоравшего амбара.

Мне ежедневно приходилось видеть гауптмана Бека то в одной роли, то в другой, но тогда он повернулся ко мне совершенно иной, неизвестной мне стороной.

Он тоже запомнил меня, но когда пару дней спустя я попытался задать ему еще парочку колких вопросов, он просто сказал мне:

— Слова словами и останутся, а вот нам с тобой следует пока что думать о том, как выбраться живыми из этой заварухи. Может, еще и потолкуем!

Но потолковать так и не пришлось, потому что знойным летом 1943 года во время проведения того, что принято называть «операцией «Цитадель» и что вошло в историю под названием Курской битвы, как мне рассказали, гауптман Бек погиб во время проведения очередной вылазки.

День или два после нашей беседы прибыл гужевой транспорт. Жалкое это было зрелище, именно так я представлял себе остатки армии Наполеона. Прибывшие разместились в уже и так до отказах забитых хатах, занятых нами, и рассказывали байки одна ужаснее другой. Красноармейцы, нередко на лыжах, не давали им покоя ни днем ни ночью. Они были вынуждены делать привалы под открытым небом на морозе, а потери, как боевые, так и вследствие болезней, довели их до точки.

Как ни странно, среди них был врач, и гауптман Бек договорился об осмотре для наших. У меня из-за вшей загноилась рана, и я тоже решил не упускать возможность подлечиться. Мы неделями не мылись, и когда я снял повязку с раны на ноге, доктор посоветовал:

— Вы хотя бы изредка ногу обмывали. Идите и оботрите ее снегом.

Я последовал совету доктора и когда вернулся, он сказал:

— Чтобы избавиться от вшей, рану необходимо регулярно промывать теплой водой и каждый раз менять повязку.

— Вы мне ее сделаете?

— Нет такой возможности. Возьмите и оторвите кусок от рубахи.

— Благодарю, но рубаха и так короче некуда.

Несколько секунд мы молча глядели друг на друга, а потом я не выдержал и расхохотался.

— Да, солдатик, я прекрасно понимаю, что ты заслуживаешь куда лучшей участи, — улыбнулся военврач. — Будь я волшебником по совместительству, я бы тебе вмиг организовал нормальную перевязку. Как странно все, война вообще странная штука… Ладно, иди и позови следующего.

Когда гужевой транспорт на следующее утро собирался в путь, я увидел, как один уже пожилой солдат, занимавший угол как раз напротив меня, плача собирает свои вещи.

— Что с тобой?

— Вчера промерз до костей, устал, как собака, а потом пригрелся да заснул. А теперь нога вся почернела, и я ее не чувствую.

Я осмотрел его ногу.

— Знаешь, я на твоем месте бегом побежал бы к врачу.

— Да, да, все верно, но чем он мне поможет?

Потом, когда я вышел из хаты, я увидел, как этот солдат с великим трудом ковыляет к повозке. Обернувшись, он помахал мне рукой на прощание, и я еще подумал, сколько еще он выдержит, пока не свалится в снег и не уснет навеки.

На следующее утро мы оставили наши позиции, в пешем порядке и в страшную пургу побрели дальше. Вдруг я обнаружил рядом гауптмана Бека. В стальных касках с подложенной в них соломой, с поднятыми воротниками шинелей мы шагали навстречу ветру. Гауптман нашел в себе силы улыбнуться мне.

— Следуем в западном направлении, поближе к Германии, к нашей с тобой родине. Что ж ты не рад? Позабыл, небось, все ваши развеселые песни, которые вы распевали в гитлерюгенде? О том, как отправитесь на Восток завоевывать «жизненное пространство»? Зато теперь тебе, по крайней мере, не в чем упрекнуть себя — ты честно попытался его завоевать.

Война входила в новую, куда более драматическую фазу. Когда русские наголову разбили наших союзников — венгров, итальянцев, румын, фронт пришел в движение. Точнее, разбили нас самих. Небольшие, но подвижные ударные группы Красной Армии одновременно на многих участках прорывали нашу оборону, и невозможно было угадать, где они появятся в следующий раз. В результате очередной реорганизации наших ударных групп мы вынуждены были расстаться с гауптманом Беком. Ко всему иному и прочему у меня вдруг ужасно разболелся зуб, естественно, ни о какой возможности найти здесь зубного врача или даже простого санитара и мечтать не приходилось. Как, впрочем, и о болеутоляющих таблетках.

Наверное, с неделю мы были вынуждены тащить на руках нашего раненого товарища — Эгона. Для этих целей мы раздобыли, уж не помню где, лодку-плоскодонку и использовали ее как сани, куда положили Эгона. Но в пути он умер, и нам предстояло вырыть для него могилу в окаменевшей от холода земле. Вместо гроба мы решили завернуть его в кусок брезента, за что нас ждал хороший нагоняй, потом кое-как закидали тело комьями мерзлой земли и сверху чуть присыпали снегом. Оглядев место погребения, мы подумали, что голодному зверью ничего не стоит добраться до покойника и вдоволь попировать. Однако наш проныра-фельдфебель не мог не заметить пропажу брезента и принялся распекать нас. Сначала мы попытались убедить его, что, дескать, виноваты все, но все же наказали именно того, кому принадлежала идея использовать в качестве гроба казенный брезент. Наш офицер приказал нам во что бы то ни стало вернуть брезент, так что мы вынуждены были раскопать свежую могилу и вновь развернуть тело. Все, кому выпала эта адова работенка, были вне себя, считая исполнение этого приказа святотатством, глумлением над покойным Эгоном. Неужели нашему фатерланду было жаль куска брезента для его павшего защитника?

В воздухе попахивало бунтом, но мы, стиснув зубы, все же не дали возобладать эмоциям над разумом. Сам того не желая, я вдруг понял, что оказался в самом эпицентре конфликта. Кое-кто даже дал мне кличку «солдатский депутат», которую, честно говоря, я не воспринимал как комплимент. Мы хорошо понимали, что нас большинство, в то время как офицеры пребывали в меньшинстве, и я ни на йоту не сомневаюсь, что если бы они решили избрать кого-нибудь из нас козлом отпущения, им бы пришлось худо — в конце концов, в сталинградских степях достаточно лежало трупов, кое-как закиданных снегом, и одному только Богу ведомо, от чего и как погибли эти солдаты.

Поскольку вменить нам в вину было нечего, разве что мелкие проступки, но никак не саботаж, офицеры ограничивались окриками. И если раньше мы бросались исполнять приказания наших командиров сию же секунду, то сейчас мы заняли несколько иную позицию — ни шагу без подробнейших инструкций. А если в таких случаях наши офицеры начинали брызгать слюной, вокруг незаметно образовывалась кучка солдат. Но и офицерам, в конце концов, опостылела эта игра, а если принимать во внимание наступавших нам на пятки русских, то они решили задевать нас как можно реже. И даже стали проявлять к нам уважительность.

Как бы то ни было, муштра, которой мы подвергались, да и боевой опыт сделали свое — мы стали солдатами хоть куда. Но чему мы были не обучены, так это умению отступать, тем более отступать быстро, организованно и вдобавок в условиях суровой русской зимы. И все же мы продемонстрировали недюжинные способности, довольно скоро адаптировавшись к этим кошмарным условиям, во всяком случае, куда скорее нашего твердолобого офицерства. Ведь что ни говори, неженками нас никак нельзя было назвать, ибо с рождения были куда ближе к земле, чем они. Да и с русскими куда быстрее и легче находили общий язык — в силу отсутствия врожденной (или же благоприобретенной) спеси.

И вдруг ни с того ни с сего — тревога. Дело в том, что наше ежедневное стояние на стрёме — мы ведь ни на минуту не упускали из виду гнавшихся за нами по пятам русских — превратилось в рутину, притупило бдительность. А между тем ситуация менялась коренным образом. Они не только дышали нам в затылок, они припустились за нами на бронетехнике — двух бронемашинах, одна из которых продвигалась вдоль нашего фланга с явным намерением ударить и рассечь нашу малочисленную группу. А в нашем распоряжении имелась лишь телега, запряженная хилой клячей, тащившей противотанковую пушку на санях. Так что ответить на маневр противника было нечем. С запозданием мы поняли, из-за чего они решили погнаться за нами — менее чем в километре впереди располагался мост через какую-то речушку.

Когда их бронемашина уже подбиралась к этому мосту, нашему противотанковому расчету удалось-таки всадить снаряд ей в борт, отчего она, проломав перила моста, рухнула на лед с трехметровой высоты. Результат угадать было нетрудно, и мы, подбежав, увидели, как бронемашина, кормой вверх, торчит в черной ледяной воде. Из нее спешно выбирались наружу несколько серьезно раненных и насмерть перепуганных красноармейцев. Их стальной гроб тем временем пускал пузыри, уходя под воду. На морозе их промокшая форма на глазах превращалась в лед. Оружия у них не было, от своего взвода они оторвались достаточно далеко, так что помощи ждать было не от кого. Оставалось уповать на милость победителя, но — увы! — тщетно. Разделавшись с ними, мы продолжили путь в смутной надежде на то, что наша «победа» сумеет изменить ход событий.

Уже темнело, когда мы чуть справа разглядели маленькую деревушку, скорее хутор. При виде сбившихся в кучу хатенок, я тут же физически ощутил царившее внутри тепло. Но наш командир, вероятно, еще не успев оправиться после инцидента у речки, распорядился добираться до следующего населенного пункта. Однако, одолев на своих двоих, да еще в метель, да еще в темноте пару километров, мы не нашли ни стога сена, ни кустика, ни даже ложбинки. Посовещавшись, офицеры решили сделать привал прямо в открытом поле. Разумеется, это было равносильно самоубийству, но иного выхода у нас. не было.

Мороз был градусов двадцать пять-тридцать, дул резкий пронизывающий ветер. Не было никакой возможности развести костер — нечем. Чтобы хоть как-то согреться, мы сгрудились вокруг нашей лошадки, которой это тоже было только во благо. Лошадка, приняв от нас угощение в виде сена, пожелала улечься, и мы подстелили ей один кусок брезента, а другим укрыли ее как можно тщательнее. Проснувшись, мы обнаружили, что лошадь мертва — замерзла, не выдержав холода. Мы от души пожалели несчастное животное, разделившее с нами все наши невзгоды. С другой стороны, подумал я, любому из нас можно было только мечтать вот о таком конце — уснул, и больше не увидел всех этих ужасов обезумевшего мира.

Мы задумали соорудить иглу[22], но без костра, на огне которого можно было расплавить края снежных кирпичиков, это было невозможно. И вот мы, разбившись на группы по четверо-пятеро, набрасывали на себя сверху одеяло и пытались таким образом согреться собственным дыханием. Кое-кто, кто уже дошел до ручки, просто заваливались спать в снег, но их тут же поднимали, иногда пинками — спать на снегу в таких условиях означало обречь себя на смерть. Хлеб, если только мы не держали его за пазухой, каменел на морозе, и нам приходилось раскалывать его на кусочки, а потом сосать их, как леденцы. Таким же образом мы расправлялись и с медом, тоже превращавшимся в камень. Нашелся шутник, который принялся расписывать, что, мол, у них дома кафельная плита, и за ней, дескать, так хорошо растянуться в тепле и, позевывая, музычку слушать. Но этого ему показалось мало — пожевывая мерзлый хлеб, он стал вспоминать, как по воскресеньям ездил в гости к своей тетушке в Любек и как та его потчевала пирожными с кремом и шоколадной глазурью, а запивал он всю эту роскошь настоящим горячим крепким кофе с сахаром. «Боже, пирожные с кремом и шоколадной глазурью! — думал я. — Год или даже больше я ничего подобного и в глаза не видел. И кому ведомо, когда я их еще попробую? И попробую ли вообще?» И еще вспомнил, что всего неделю назад покойный Эгон получил от матери посылку с шоколадными кексами, которые мы по-братски разделили. А сейчас он лежал в ледяной могиле, которую и могилой-то не назовешь. Даже брезента на него пожалели, сволочи.

Хоть и стояла ночь, но было довольно светло из-за снега, а намерзшая на нем корка наста не позволяла противнику бесшумно подкрасться к нам. Около полуночи подошла моя очередь отстоять положенный мне час на посту и следить за тем, чтобы на нас не напали с той стороны, откуда мы пришли. Сменив товарища, который, еще немного и превратился бы в ледышку, я заступил на пост. На прощание он что-то буркнул насчет того, что в пустыне, в «Африканском корпусе» Роммеля, и то было бы, наверное, куда легче. Завернувшись в маскхалат так, что только глаза были видны, я стал напряженно всматриваться в темноту, но ничего не заметил. Было до звона в ушах тихо, разве что время от времени потрескивал от мороза воздух. Подняв голову, я попытался разглядеть сквозь облака звезды. Мысли мои невольно вернулись к смыслу человеческого бытия. Из-за чего мне приходилось терпеть страдания в этом Богом забытом краю? Медленно шагая по снегу, я на мгновение закрыл глаза и представил себе, что мне все снится, что этого на самом деле нет и не может быть. Мысли унеслись в прошлое, перед глазами встали горячо любимые родители, наш теплый, уютный дом, мягкая постель, друзья, с которыми мы играли в футбол долгими летними вечерами, Инга, светловолосая девочка, в которую я был когда-то влюблен, но боялся признаться. Я изо всех сил цеплялся за эти воспоминания, старался представить себе, что сейчас я дома, лежу в своей теплой постели, что снежно-ледяная пустыня вокруг — всего лишь мираж, иллюзия.

Открыв глаза, я вновь окунулся в жуткую реальность — издалека доносился хруст шагов моего товарища, направлявшегося сменить меня — положенный час истек. Доложив сменщику, что, дескать, на Восточном фронте все спокойно, я собрался уходить. Ганс был родом из Рейнской области, жизнерадостный, веселый парень, но теперь при виде его хотелось разреветься.

— Что с тобой? Ты будто в воду опущенный.

— Помнишь, как нам в учебке не терпелось поучаствовать в настоящей операции? А ты тогда думал, что окажешься здесь и что все будет так?

— Нет, не думал. Куда там!

— Но ты орал во всю глотку, как и все мы, так?

— Так.

— Господи, какими же идиотами мы были тогда!

— Верно, а помнишь, как нам вдалбливали в головы, что, мол, сражаться в России — великая честь. Но ведь и тех, кто отмочил такое, за что полагается штрафбат, их ведь тоже посылали в Россию, так?

С этими словами я оставил его на посту и стал пробираться к своим товарищам, дожидавшимся меня за снежным валом. У меня зверски болела голова, ко всему иному и прочему разыгрался понос, обычное явление среди нас, и я с ужасом представил себе, как снова придется сидеть с голой задницей на морозе.

Едва забрезжил рассвет, мы двинулись дальше. По причине недосыпания настроение у всех было премерзкое, и даже ничтожный повод вызывал чуть ли не скандал. Над застывшей на горизонте деревушкой вился дым, и мы не сомневались, что преследовавший нас противник спокойно сидел сейчас в тепле. Дорогая сердцу кляча издохла, поэтому пришлось тащить санки самим, и вскоре мы выбились из сил — колеса нашего противотанкового орудия увязали в глубоком снегу, и вытащить их было адовыми муками. Как ни тяжело было принять такое решение, но пришлось взорвать затвор орудия ручной гранатой и оставить его в таком виде русским.

К нашему величайшему облегчению, несколько дней спустя, тоже утром, в пурге замаячила Морозовская — довольно крупный населенный пункт. Подойдя к артиллеристам, дежурившим на позиции, мы выяснили, что Морозовская — своего рода сборный пункт для всех наших частей и подразделений, пытавшихся с боем прорваться на запад. Мы измотались окончательно, и нам срочно требовался отдых.

Миновав несколько низких хат, лежавших справа, мы вдруг заметили какое-то движение. Скорее всего, все произошло из-за наших натянутых как струна нервов, иначе мы просто не обратили бы на это внимания. Человек шесть-семь перепуганных до смерти девчонок-подростков внезапно выскочили из хаты и побежали, как нам показалось, к карьеру. Именно тот факт, что они не шли спокойно, а неслись во весь опор, и привлек наше внимание. Когда до них оставалось метров триста, наш пулемет монотонно застучал. Послышались крики, и тут одна из девочек рухнула в снег. Остальные тут же бросились к ней, но пулемет продолжал стрелять, и вот еще одна несчастная упала рядом со своей подружкой. Остальные с криком стали разбегаться, и вскоре исчезли из виду, скрывшись в карьере. А мы как ни в чем не бывало продолжили путь.

Довольно большой, разбросанный городок был буквально забит войсками. Здесь были и итальянцы, из которых, похоже, русские успели выбить и без того скромные запасы боевого духа. В одном из каменных жилых домов разместился полевой батальон люфтваффе, этих легко было отличить по серо-голубым шинелям. Судя по всему, эта часть прибрела сюда с близлежащего и ныне захваченного русскими аэродрома. Они бахвалились, что, мол, они — войска особого назначения, что их подготовка стоит огромных денег и посему, дескать, глупо использовать их в качестве пехотинцев для затыкания брешей в линии фронта. Они не сомневались, что Геринг, высшее их начальство, всех поставит на уши, но вытащит их отсюда. Чего они пока что не удосужились понять, это того, что они, как и мы, действовали в составе 6-й армии Паулюса, которая именно по милости Геринга оказалась на грани катастрофы, поскольку вверенные ему хваленые люфтваффе так и не сумели обеспечить бесперебойное войсковое снабжение гигантской войсковой группировки. Короче говоря, представители люфтваффе особого сочувствия у нас не нашли.

Выставив на мороз каких-то непонятно откуда взявшихся румын, мы заняли пять или шесть домишек. Тот, куда попал я, представлял собой обычный двухэтажный крестьянский дом, деревянный, с обширной верандой во весь фасад. В нем проживала одна-единственная женщина, лет сорока с чем-то. Хозяйка объяснила, что этот дом был реквизирован для нужд немецкого командования — в нем неизвестный генерал разместил свой штаб и что, мол, этот генерал со дня на день вернется. Когда я поинтересовался, в какой же форме осуществлялась упомянутая реквизиция, она ответила, что ни в какой. Во всяком случае, пока мы оставались в этом доме, мы так и не дождались ни генерала, ни его штаба.

Какова ни была моя неприязнь к представителям геринговских люфтваффе, я готов был петь и плясать, узнав, что в их лазарете, разместившемся в здании бывшей больницы, есть зубной врач. Когда я тем же утром прибыл туда, в коридоре уже собралось несколько таких же несчастных, с унылым видом сидевших на длинной скамье. Когда я спросил, чего они носы повесили, мне ответили, что поводов для особого веселья нет, ибо стоит только взглянуть на бормашину этого «мясника». Когда я наконец уселся в кресло того самого «мясника» и попытался придать своей физиономии выражение безмятежности, он поинтересовался, не из 6-й ли я армии, действовавшей под Сталинградом. На мое счастье, он не стал допытываться у меня, какого я мнения о люфтваффе. Пару раз он задел бором воспаленный нерв, отчего я подпрыгнул чуть ли не до потолка, но уже вскоре я готов был расцеловать моего спасителя независимо от его принадлежности к доблестным военно-воздушным силам Геринга. Вернувшись в коридор, я вдруг обнаружил, что какой-то прохиндей увел у меня пилотку. Но в сравнении с вылеченным зубом это показалось мне чепухой, и я бодро зашагал к месту постоя без головного убора, невзирая на жуткий холод. Боже, думал я, какое же это чудо, если у тебя не болят зубы! Между прочим, вставленная им пломба продержалась аж три года.

Мы старались не досаждать своим присутствием нашей хозяюшке — ее звали Ирина. Относилась она к нам очень и очень уважительно. Она разместилась в какой-то комнатенке наверху, а мы заняли весь первый этаж. Света в доме не было, как, разумеется, не было ни газа, ни туалета, вообще никаких современных удобств. Мебели было мало, но чувствовалось, что Ирина — женщина чистоплотная, аккуратная, и мы, успевшие одичать за войну, все же невольно старались вести себя пристойно и ничего не поломать. Она постоянно вертелась у растопленной плиты — дрова поставляли мы из расположенного в двух шагах армейского склада, а иногда приносили с железнодорожного депо и уголь. В двух ведрах на коромысле Ирина приносила воду из колодца, расположенного через дорогу. Интересно было наблюдать, как ловко она управляется с двумя ведрами, привычно удерживая равновесие. Ирина была среднего роста, с начинавшими седеть русыми волосами, с большими зеленоватого оттенка глазами. Мне казалось, что в молодости она была красавицей.

Пару раз мне пришлось видеть, как она плачет. Не вытерпев, я спросил, уж не из-за нас ли слезы, она ответила, что нет, к тому же мы наверняка скоро уберемся по своим делам. Она оплакивала своих родных и близких, которых потеряла на войне. Кроме того, у нее оставались еще родственники, в том числе и дети, о судьбе которых ей было ничего не известно. Пугала ее и перспектива ожесточенных боев за город.

Обстановка в районе Морозовской была довольно стабильной: мы знали, что части Красной Армии подбирались к ней, но серьезных боев не было. Несмотря на то что внешне мы старались держаться спокойно, нервы наши были напряжены до предела. Сейчас, пока мы оставались в Морозовской, все было вроде бы нормально, но мы-то хорошо понимали, что однажды все равно вновь окажемся в снежно-морозном, белом аду.

Несмотря на жуткие морозы по ночам, дни были солнечными, и мне нравилось смотреть, как багровый шар солнца медленно исчезает за снежными барханами. Как я у же говорил, неподалеку располагалось железнодорожное депо, откуда доносились знакомые с детства гудки и пыханье паровозов. Пока они пыхтели, это означало, что дорога на запад, к дому, открыта. А именно дорога домой занимала все наши мысли. Поскольку наше подразделение не входило в состав обороны Морозовской и не было брошено на позиции за городом, и нам была поручена лишь охрана временного гарнизона, времени было вдоволь, и я при любой возможности бродил вокруг и наблюдал за жизнью степного городка. Зима входила в самую холодную пору, и я убедился, что никакой системы снабжения местного населения провиантом не было и в помине. Как не было видно на улицах ни собак, ни даже кошек. Большую часть местных жителей составляли люди пожилые, причем женщины. Кое-кто выпрашивал у нас поесть, но еды у нас у самих было в обрез. Случалось, что женщины помоложе предлагали за краюху хлеба даже себя. Когда я спросил у Ирины, как у вас здесь с едой, она ответила, что многие умерли от голода и что она сама выжила исключительно за счет того, что можно было достать продукты у ее проживавших в деревне родственников. Как и почти все здесь, у себя на огороде она выращивала картошку и другие неприхотливые овощи. Кроме того, местный Совет отрезал ей надел где-то у речки, где тоже можно было сеять. Но поскольку этот участок располагался довольно далеко и уследить за ним было трудно, часто картофель и овощи воровали. По словам Ирины, если живот подвело, тут уж не до законов. Я подозревал, что Советы организовывали доставку продуктов питания из контролируемых партизанами районов. Коммунисты, как утверждалось, насаждали в партизанских отрядах железную дисциплину, именно благодаря этому мы не имели возможности удерживать под контролем оккупированные нами районы. Я одолжил Ирине мешочек соли, которая в те времена была на вес золота, а когда потом попросил ее вернуть, она, густо покраснев, заявила, что, дескать, соль отобрали партизаны. Ну-ну, иронически подумал я, под самым носом у нас, взяли да и отобрали горсточку соли. Вообще должен сказать, что меня поражала выдержка русских людей, их воля к жизни. Я спросил об этом Ирину, она сослалась на Октябрьскую революцию, выпавшую на ее юность. Когда я высказал свое нацистское мнение о революции 1917 года в России, назвав ее противозаконным захватом власти уголовными элементами, она принялась горячо возражать — дескать, только революция даровала русским людям настоящую свободу, только она позволила им самим решать свою судьбу.

Внезапно сообщили о неприятельской группировке, которая вот-вот прорвет нашу линию обороны севернее Морозовской. Нас (несколько сотен человек) срочно погрузили на машины и перебросили в какую-то жуткую деревню километрах в тридцати от Морозовской. Перед отъездом я выписал Ирине бумагу о том, что ее дом реквизирован для штаба полка, подписавшись от имени майора.

Окопаться в промерзшей земле не было никакой возможности, и мы устроили пулеметные гнезда в хатах, амбарах и за сложенными из камня стенами, откуда был хороший обзор. Продрогнув до костей, мы дожидались неприятельской атаки. На следующее утро с востока до нас донесся рокот танковых двигателей. Мы напряглись, готовые отразить удар. Но выяснилось, что это были немецкие танки, и они вскоре степенно вползли в деревню. И танкисты, и мы были страшно удивлены происходящему — по их словам, в нескольких километрах они только что успешно завершили вылазку против пехоты русских и даже доставили сюда на грузовике десятка два пленных. А я тогда был укутан в красноармейскую шинель, а на голове у меня красовался треух, подобранный где-то в бою. Когда пленные стали соскакивать с кузова на землю, я заметил среди них штабного офицера. Увидев меня, он сначала принял меня за пленного красноармейца, причем спевшегося с врагом. По-моему, я потехи ради даже произнес пару слов по-русски. Офицер тут же направился ко мне, обозвал меня распоследней свиньей, предателем, продавшим Родину и готовым пресмыкаться перед врагом. Меня это рассмешило, и я рассмеялся ему в лицо, что еще больше взбесило русского. Мне даже показалось, что он готов наброситься на меня с кулаками. Я решил отойти подобру-поздорову, тут вмешались наши, сообщив, чтобы я ни в коем случае рукоприкладством не занимался, мол, слишком важная птица этот пленный русский офицер. И тогда я, наконец, распахнул чужую шинель, под которой оказалась форма вермахта. Заметив его изумление, я от всей души расхохотался, поскольку расценивал свой спектакль исключительно как шутку, не более того. Русский же, явно смущенный, чисто по-русски слегка поклонился мне и произнес, конечно же, на своем родном языке: «Простите, я не знал». Потом его вместе с остальными увели в одну из хат, куда и я чуть позже наведался. Русский сидел прямо на полу, прислонившись спиной к печке.

— Здравствуйте! — поздоровался я по-русски.

— Сделайте одолжение, распахните шинель, чтобы я знал, с кем разговариваю, — попросил он.

Когда я выполнил его просьбу, он понял, что никакой я не офицер, поэтому и разговаривать со мной нечего. Я попытался объяснить ему, что, дескать, явился сюда не для того, чтобы допросить его, а просто поговорить по-человечески.

— По-человечески? А вот эта шинель откуда у тебя? Небось, с убитого стащил? И заодно шапку решил прихватить. Нет уж, немец, не хочу я с тобой ни разговаривать, ни вообще иметь дела. Так что отправляйся к своим офицерам и доложи, что я, мол, такой и сякой.

Дав мне понять, что я для него — мелкая сошка, он отвернулся. А я тут же вышел из хаты.

На следующий день нас вернули в Морозовскую, и я сразу же направился к дому Ирины. Выписанные мною бумаги возымели действие — женщине дважды пришлось предъявлять их военным, которым приглянулось ее жилище, и они оставались ни с чем. Мне отчего-то показалось, что она была рада нашему возвращению. Мы передали Ирине продукты с условием, что она приготовит настоящий обед и, естественно, отобедает с нами.

На следующий день я отправился на железную дорогу поглазеть на маневровые работы, а заодно проверить, можно ли оттуда стащить что-нибудь, что могло бы пригодиться в хозяйстве. Маневровые работы совершали немецкие машинисты, им помогали и двое русских — стрелочник и сцепщик, довольно пожилые.

Они позвали меня на площадку машиниста паровоза, где я отогрелся у топки. Они сказали, что сейчас формируется последний состав, который должен отправиться утром, а потом депо намечено взорвать, чтобы оно не досталось русским. Им хотелось знать о том, что происходит на фронте, и когда я признался, что вот уже недели три мы только и пятимся назад, они в открытую заявили мне, что, дескать, нам Красную Армию все равно не остановить. Что ж, спорить с этим было трудно.

Я специально встал пораньше, чтобы понаблюдать, как они будут отъезжать. Едва я забрался в кабину машиниста, как ноздри защекотал аппетитный запах еды — они поджаривали сало прямо на пожарной лопате, которую совали в топку. Потом машинист извлек откуда-то несколько бутылок пива, и мы на славу позавтракали. Чокнувшись бутылками, мы произнесли лишь один тост: «За то, чтобы нам всем выжить!» Мы смотрели на русских сцепщиков, сновавших на междупутье, и гадали, о чем те сейчас думают, ведь они наверняка понимают, что наши дни здесь сочтены и мы не сегодня-завтра уберемся отсюда. Сразу же за паровозом была прицеплена открытая платформа с укрепленным на ней зенитным орудием, а на хвостовом вагоне на треноге был укреплен тяжелый пулемет. Поездка на поезде, да еще в ясный солнечный день, как мне пояснили, была довольно рискованным делом. Теперь даже нам было понятно, что красные ВВС завоевали безоговорочное превосходство в воздухе. Боже, как же все изменилось с 1941 года!

Когда паровоз приблизился, а я стоял, поджидая его у переезда, ребята дали гудок — на прощание. Я готов был отдать все, что угодно, лишь бы только оказаться вместе с ними. Высунувшись в окошко кабины, они помахали мне. Я долго стоял и смотрел вслед составу, пока он не скрылся за поворотом. В утреннем морозном воздухе резко прозвучал свисток локомотива. Он долго стоял у меня в ушах, наполняя меня гордостью — ведь это мне просигналили, а не кому-нибудь.

И я уныло побрел по шпалам к станционному зданию. Наши саперы, еще вчера заложившие большую часть зарядов, уже приступили к подрыву отдельных важных узлов. Я стоял и наблюдал за их работой. Русский стрелочник, переведя назад стрелки после только что отправившегося состава, прошел мимо сцепщиков. И как раз в этот момент глухо рвануло. От взрыва посыпались стекла в дощатой будке стрелочника. Пламя вырывалось сквозь щели досок и лизало их. В считаные минуты здесь полыхал огромный костер. Мне стало не по себе. Хотя я любил посидеть у костра, этот наполнил душу грустью — с детства я любил железную дорогу, неудивительно, я вырос на ней. Мой отец был железнодорожником, когда я был еще ребенком, он часто брал меня с собой в локомотивное депо. Что бы он сказал, увидев такое?

Трое русских, стоя в отдалении, наблюдали за ходом разрушения. Я открыто сочувствовал им, покачав головой, я сказал: «Извините, я понимаю, что это плохо». Не знаю, поверили ли они мне или нет, но в ответ не произнесли ни слова. Да и в глазах у них я заметил нечто, от чего у меня мурашки по спине побежали.

Когда я вернулся в дом Ирины, мои товарищи вовсю резались в карты у теплой печи. Они стали расспрашивать меня, чего это я вскочил ни свет ни заря, и очень хотели знать, не принес ли я каких-нибудь новостей. Один еще заметил, что, дескать, летом, когда перспективы были самые лучезарные, отбою не было от капелланов, готовых утешить нас и простить все мыслимые и немыслимые грехи, теперь же, когда солдаты- старики едва не свихнулись от того, что происходит, и когда присутствие духовных лиц оказалось бы как нельзя кстати, их здесь нет и в помине.

Во время одной из моих экскурсий я разодрал штаны, и поскольку их у меня было всего лишь одна пара, пришлось срочно зашивать их толстенной иглой, куда была продета тонкая проволока. Но ткань не выдержала столь варварского способа штопки. Однажды утром Ирина вызвалась зашить дыру. Я сидел напротив, прикрывшись одеялом, наблюдая, как ловко женщина управлялась с моими штанами, и раздумывая, с какой стати ей ублажать какого-то там оккупанта.

Мы все чувствовали, что назревают события. Красная Армия была уже не та, что в 41-м, не раз приходилось замечать, как на горизонте ползут мощные «тридцатьчетверки», напоминавшие вышедших поохотиться голодных львов, готовых кинуться на добычу. Едва не задевая крыши, промчалась и пара штурмовиков, повергнув в ужас и нас, и местных. Скинув для острастки несколько легких бомб и дав очередь, самолеты исчезли. Одна из сброшенных ими бомб угодила в хату, позже мне сказали, что погибли старики-хозяева и несколько наших. Я открыл огонь из винтовки по штурмовикам, надеясь попасть в топливный бак или в пилота, но тщетно. Вернувшись в хату, я увидел, что Ирина трясется от страха.

— Вот же сволочи! — процедил я сквозь зубы.

— Никакие они не сволочи, — возразила женщина, — а герои-летчики!

Потом, усевшись у окна, она закрыла ладонями лицо и разрыдалась.

Неподалеку от нашей хаты находилась мастерская по ремонту танков. Я туда заходил ежедневно. Сам будучи танкистом-водителем, я всегда был рад помочь, и помощь мою с радостью принимали. Многие из ремонтников обшаривали городок в поисках чем поживиться, и меня поражало, насколько крепко засело в них неверие в возможность выбраться из западни, в которой все мы оказались.

За несколько недель до этого я потерял свой танк, причем при довольно необычных обстоятельствах, и теперь был рад, что избавился от своего железного гроба, который будто магнит притягивал вражеские пули и снаряды, как ни пытался я уворачиваться от огня противника. Теперь же я, переквалифицировавшись в пехотинца, имел куда больше возможностей юркнуть в минуту опасности в укромное место.

Все произошло, когда мы направлялись в один из небольших городков. Партизаны натянули колючую проволоку поперек дороги. Проволока, между прочим, была немецкой, похищенной из склада вермахта. Пытаясь пробить в проволочном заграждении брешь для следовавших за нами пехотинцев, я безнадежно запутался. Кончилось все тем, что я потянул за собой огромный шмот проволоки, что сильно затрудняло управление машиной.

Командир приказал вылезти через нижний люк и обрезать проволоку, а остальные члены экипажа следили за обстановкой из башни. Пыхтя, бранясь, я сам едва не запутался в колючках, пытаясь тупыми ножницами разрезать ее, как вдруг услышал специфический гул дизельных двигателей советских танков. Самих русских машин я не видел.

Потом я толком и не помню, что произошло. Помню только страшнейший взрыв, а уже после понял, что лежу на снегу у дощатого забора весь в крови и в изодранной чуть ли не в лохмотья форме. В глазах двоилось, но сумел разобрать, как метрах в семи от меня пылает мой танк. Мои товарищи так и остались в горящей машине, не имея никакой возможности выбраться. Только потом, когда я кое-как доковылял до остальных и когда они стали что-то кричать мне, а я их не слышал, я сообразил, что оглох. Ни о какой медицинской помощи здесь и речи быть не могло, меня просто швырнули в кузов грузовика, куда-то повезли, а потом, уже несколько дней спустя, признали «годным» и, стало быть, меня опять можно было бросить в бой, но уже в качестве пехотинца.

Поступил приказ назавтра покинуть город, и мы с горечью сознавали, что придется расстаться с уютной хатой Ирины. Мы не питали иллюзий насчет своего будущего, твердо зная, что нам уготовано пройти очередной круг ада в заснеженной степи. Пока мы находились в городе, нас реорганизовали — группа примерно в двести человек была подчинена новому командиру. Кроме того, нам придали парочку больших вездеходов, тащивших тяжелые орудия, что усиливало огневую мощь и мобильность нашего подразделения. Еще затемно мы стали готовиться к отбытию, и настроение было ниже нуля. Едва рассвело, как откуда-то появились наши «мессершмитты», мы от радости завопили «ура!» И как они могли здесь оказаться? Неужели их погнали сюда специально показать нам и таким образом повысить наш боевой дух? Во всяком случае, больше мы их не видели. Мы злорадствовали, мол, как это наши ныне пригвожденные к земле приятели из люфтваффе не улизнули отсюда, уцепившись им за хвосты.

Все стратегические пункты — заводы, мосты, телефонные станции и так далее надлежало подготовить к подрыву, что же касается домов, где проживало местное население, на этот счет никаких указаний не поступило. То ли оттого, что наш новый командир отличался гуманным подходом, то ли вследствие нехватки динамита, не берусь утверждать. Но после Сталинграда произойти могло все, что угодно, ненависть, как и любовь, способна на чудеса, посему командир любого ранга мог отдать какой угодно драконовский приказ в отношении мирного населения.

Едва солнце пробилось сквозь утреннюю морозную дымку, как первые колонны тронулись в путь. Нашей задачей было сформировать арьергард, и я, вернувшись в дом, завалился дрыхнуть у теплой печки. Когда меня растолкали, я попрощался с Ириной, поблагодарил ее за все, что она сделала для нас, и пожелал счастья. Было видно, что нервы женщины на пределе, и тут она возьми да расплачься. Еще на веранде я почувствовал запах гари и увидел клубы дыма, поднимавшиеся над Морозовской.

Мы стояли полукругом, вполуха слушая наставления офицеров. Я пытался закрыть ящик с инструментом, когда ко мне с безумным видом подбежала Ирина. Насколько я мог понять, какие-то солдаты собрались поджечь ее дом. Не спросив разрешения, я помчался к ее дому, Ирина за мной, и увидел, как с веранды сходят двое солдат. Позади них из распахнутой двери вырвались клубы черного дыма. Я заорал на них, мол, какого черта они подожгли дом. Они и ухом не повели, и мы попытались войти в горящее здание. Но тщетно — внутри все пылало и трещало. Мы в панике пытались вытащить кое-что из стоявшей у дверей утвари, и тоже не смогли. Огонь залить было нечем — воду взять было негде. Тут я заметил, что один из поджигателей стоит и ухмыляется, глядя на нас. Тут я буквально озверел. Однако мой соотечественник вкрадчиво осведомился, дескать, вообще за кого я, пригрозив, что сообщит куда следует о моем поведении. Я стал надвигаться на него, он потянулся к кобуре с пистолетом, что охладило мой пыл.

И тут один из унтер-офицеров вышел из-за угла и крикнул нам, чтобы мы стали в строй. Я колебался, раздираемый противоречивыми желаниями, и вообще уже не понимал, как мне поступить в данной ситуации. Я заметил, как к дому бегут соседи Ирины. Обняв женщину за плечи, я стал объяснять ей, что, мол, должен идти, но она смотрела будто сквозь меня, явно не воспринимая моих слов. Когда я, дойдя до угла, бросил последний взгляд на горящий дом, Ирина бессильно опустилась на колени и опустила голову. Я кипел от негодования и бессилия. Чем я ей мог помочь?

Меня вновь призвали в строй, на сей раз командир собственной персоной. Но даже это не произвело на меня особого впечатления. Боже, что здесь творится? Дым, огонь, варварство какое-то, пронеслась в голове мысль. Когда наша довольно растянутая колонна покидала Морозовскую, над городком продолжал стелиться дым. Никогда в жизни я не ощущал подобной, близкой к отчаянию растерянности. Когда я вновь обрел дар речи, нагнал одного пожилого уже солдата, шедшего впереди меня. Не рассчитывая на ответ, я все же рассказал ему об Ирине, о том, как мы прожили в ее доме все эти дни, и задал ему вопрос: а что, собственно, сделали нам эти русские, что мы явились в их страну и постоянно мстим им, мстим за что-то, превращая их жизнь в вереницу страданий.

— Ничего они нам не сделали, — ответил мой собеседник. — Разве что совершили у себя революцию, заявили о своих правах и вообще попытались осуществить на практике идеалы христианства в полном соответствии с учением Маркса. А мы с тобой здесь как раз для того, чтобы не позволить им этого, чтобы повернуть стрелки часов истории вспять. Вот мы и убиваем, грабим, сжигаем, разрушаем. И дом твоей Ирины взяли да сожгли, а сама она, может, уже убитая валяется на снегу.

У меня не умещалось в голове услышанное от него. Когда я пару дней спустя обратился к нему с просьбой объяснить, что он хотел сказать, он довольно резко оборвал меня:

— Вот что, сынок, хватит об этом. Сейчас нужно думать о том, как выбираться из этой заварухи. И — ради твоего же блага — всегда помни о том, что все твои попытки переосмыслить главенствующую роль богачей в этом мире, более того, просто усомниться в верности этого принципа означают для тебя лишь одно — погибель! Так что советую тебе задуматься над этим, за исключением кое-каких внешних атрибутов, взаимоотношения бедных и богатых мало чем отличаются от тех, что были во времена Древнего Рима.

Это еще сильнее запутало меня. Как, ну как мне было связать только что услышанное с тем, что мне годами вдалбливали в гитлерюгенде?!

Вскоре нас атаковала довольно многочисленная танковая группировка полковника Баданова. За танками на лыжах следовала пехота. Баданов, снискавший у нас репутацию своего рода «снежного Роммеля», расшвырял нашу ударную группу. Я и пятеро моих товарищей вынуждены были спасаться бегством. Будучи отрезанными от основных наших сил, мы должны были каким-то образом соединиться с ними. Несколько часов мы брели в темноте, и только к полуночи ноздри наши почуяли запах дыма. Перевалив через взгорье, мы увидели внизу небольшой хуторок — с десяток домов, не более, расположившихся вдоль противоположного берега узкой речки. Разумеется, откуда нам было знать, чей это был хутор, наш или русский, но мы были измотаны так, что нам было уже почти все равно. Какое-то время мы стояли, приглядываясь и прислушиваясь, после чего побрели по предательски скрипевшему снегу вниз, а потом съехали на задницах на лед речушки. Мы едва различали друг друга в своих белых маскхалатах. Стоял довольно сильный мороз, небо было ясное, видимость прекрасная. Мы, сжав в руках оружие, напряженно всматривались в темноту. В окошке одной из ближних к нам хатенок мерцал огонек свечи. Потом раздался металлический лязг затвора — этот звук уж ни с чем не перепутаешь. Мы замерли, понимая, что это значит для нас. Сколько прошло времени, не могу сказать, потом чей-то, явно принадлежавший немцу голос произнес: «Стой, кто идет?» сначала по-немецки, потом на ломаном русском. Мы тут же крикнули в ответ, что мы — свои, немцы. Все тот же голос велел нам положить оружие на лед и подойти к хате с поднятыми вверх руками. Оказалось, что там было двое наших. Им явно не понравилось, что мы нарушили их покой. Они объявили нам, чтобы мы и не пытались переночевать в хате — все забито до отказа, лечь негде. Мол, и без вас таких хоть пруд пруди. Но мы, не слушая его, направились к хате и попытались открыть дверь. Деревянная дверь никак не хотела поддаваться — оказалось, что мы разбудили какого-то бойца, пристроившегося поспать прямо под ней. Пришлось отказаться от мысли попасть в эту хату. Оглянувшись по сторонам, мы вдруг заметили за взгорьем крышу еще одной хибары в отдалении и направились к ней. Света в окошке не было, печь тоже не топилась — над трубой не видно было дыма, но, судя по ведущим к входу следам, дом был обитаем. Дверь была, как и следовало ожидать, на запоре, но прокричав по-немецки и по-русски и не получив ответа, мы взяли валявшееся тут же бревно и стали колотить в дверь. Из-за дверей послышался плач ребенка, потом скрип засова, и дверь все же отворили. На пороге стояла молодая женщина в накинутом на плечи тулупе. Мы прошли внутрь и захлопнули за собой дверь.

Желанное тепло, запах жилища. Один из наших зажег спичку и осветил хату. Она состояла из одной комнаты. В дальнем углу стояла железная кровать, занимавшая чуть ли не половину хаты, вторую половину занимала длинная грязноватая плита. Рядом с кроватью стоял скособоченный столик, заваленный всякой дребеденью, рядом табурет. На кровати сидела девочка и испуганно глядела на нас, рядом с ней лежал грудной младенец. Хозяйке дома, довольно симпатичной, несмотря на неряшливо свисавшие по плечам нечесаные волосы, было лет двадцать пять. Она беспомощно развела руками, жестом давая понять: ну, куда вам шестерым поместиться в такой клетухе? Но я заверил ее что, мол, нравится ей или нет, мы в любом случае останемся. Велев ей отойти к кровати, мы распаковали свой скарб и каким-то образом ухитрились устроиться на полу между кроватью и печкой. Зажгли парочку свечей, водрузили их на стол, нарезали хлеб, открыли банку консервированной колбасы и настрогали одеревеневшего на морозе меда. Кто-то угостил медом ребенка, девочка, невесть сколько не видевшая сладкого, улыбнулась и даже с гордостью стала показывать кусочек матери. Я погладил ее по голове, и улыбка ребенка окончательно растопила лед недоверия. Девять человеческих существ, которых судьба свела в эту ночь под одной крышей, — о какой вражде тут могла идти речь?

Мы разговорились с хозяйкой, и женщина рассказала, что несколько дней назад в деревню пришли советские солдаты, всего двое, и они тоже ночевали в ее хате — совсем как вы, подчеркнула она. Потом они пошли в ту сторону, куда собрались наутро идти мы. Это означало, что неприятель опережал нас. Женщина рассказала, что ее муж тоже на фронте и что она не знает, где он сейчас и что с ним. Тут ребенок расплакался, мы поняли, что он хочет есть, и мать хочет покормить его грудью, но, разумеется, стесняется нашего присутствия. Когда мы сказали ей, чтобы она не боялась нас и вообще не обращала на нас внимания, она с явным облегчением кивнула, расстегнула кофту, обнажив красивую грудь. Мы не могли удержаться, чтобы не посмотреть украдкой на то, о чем за многие годы и месяцы войны успели позабыть. Ребенок, припав к материнской груди, тут же успокоился, успокоилась и мать.

Спали мы на полу в ужасной тесноте, но все же выспались хорошо и, самое главное, провели эту ночь в тепле. Я проснулся едва рассвело и первое, что увидел, как хозяйка тихонько, чтобы не разбудить нас, переговаривается с детьми. Заметив, что я не сплю, она жестами дала мне понять, что собралась выйти, подхватила девочку на руки и стала аккуратно переступать через нас. Я помог ей пройти, но стоило мне взять ее руку в свою, как меня в жар бросило. Судя по всему, от женщины это не ускользнуло, хотя все продолжалось долю секунды не больше. Вскоре она вернулась с охапкой веток и брикетами торфа. Не прошло и нескольких минут, как в печке весело запылал огонь. После этого хозяйка, взяв ведро, хотела идти за водой, но я тут же вскочил, взял у нее ведро, и мы вместе направились к колодцу, где уже собрались наши солдаты и местные женщины. Мы были единственными, кто явился вдвоем, и, конечно же, незамеченным это не осталось, хотя никаких комментариев не последовало. Когда мы вернулись, завтрак уже был почти готов, он ничем не отличался от нашего позднего ужина. Но на этот раз мы поделились едой с хозяйкой и ее детьми. Я выяснил, как зовут женщину, назвал себя. Но, похоже, она не была расположена к откровенному разговору и только повторяла, что война — это очень плохо.

Пора было отправляться дальше. Собрав свой нехитрый солдатский скарб, мы все же оставили немного меда для девочки. Женщина проводила нас до дверей, мы с улыбкой вежливо поклонились ей. Заглянув ей в глаза, я увидел в них печаль, и больше ничего.

Дул резкий, пронизывающий ветер, и когда мы взбирались на пригорок, я замыкал нашу небольшую колонну. Обернувшись, я увидел, что женщина так и продолжала стоять, глядя нам вслед. Я, повинуясь спонтанному импульсу, поднял руку на прощание, и к моему удивлению, она помахала мне в ответ.

Снег был глубоким, и передвигаться по нему стоило огромного труда. Каждые четверть часа тот, кто шел первым, отходил назад. Как и в минувший день, вокруг до самого горизонта по-прежнему лежала заснеженная равнина. Появившееся на небе солнце даже пригревало спину. Вокруг ни кустика, ни деревца, ни хатенки, один только снег.

Пройдя так несколько километров, мы расслышали позади гул авиационных моторов. Потом показались и самолеты. Поблескивая крыльями на солнце, русские летчики атаковали то место, где должен был находиться тот самый хутор, который мы недавно покинули. Мы разобрали стрекот пулеметных очередей, глухие разрывы легких бомб. Я тут же вспомнил о нашей хозяйке и ее маленьких детях. Вот уж наверняка ни живы ни мертвы от страха!

Потом самолеты, выполнив разворот, принялись за нас. По-видимому, летчики заметили наши следы на снегу. Взмыв к солнцу, они выстроились в небе в круг, после чего стали пикировать на нас. Вероятно, им просто захотелось позабавиться. Вокруг не было ничего, что даже отдаленно могло служить укрытием. Пули свистели в нескольких метрах от нас, но, к счастью, русские особой меткостью не отличались. Самолеты снова и снова пикировали на нас, заходя со стороны солнца. Гады! Как же я ненавидел их тогда! Рев двигателей, пули, выбивавшие фонтанчики снега вокруг. Сколько это продолжалось, с точностью сказать не могу, по-моему, не более нескольких секунд. Когда они улетали, я услышал крик — все же попали!

Один из наших погиб, пуля снесла ему полголовы, смотреть было страшно, другой получил серьезное ранение — весь бок был разворочен. Сначала белый маскхалат, потом снег постепенно пропитывался кровью. Мы невольно взглянули друг на друга. Что мы могли сделать для них? Чем помочь? Будучи самым старшим из младших чинов, я, осторожно приподняв голову раненого, попытался утешить его. В другой руке незаметно для него я держал пистолет. Снег приглушил звук выстрела, вмиг перенеся моего товарища в царство вечного безмолвия и покоя. Кое-как подгребая снег руками, мы закидали тела погибших, а потом пошли дальше.

Некоторое время спустя мы решили сделать привал. Один из нас извлек из-за пазухи краюху хлеба и разломил ее на четыре части. Мы заговорили о том, что, мол, хлеб замерз, и, наверное, лучше будет нести его на спине, так, чтобы солнце согревало его. Обернувшись и прикинув на глазок, сколько мы одолели за этот день, мы пришли к выводу, что, передвигаясь такими темпами, мы еще очень не скоро доберемся до своих. Конечно, теперь первоначально рассчитанный на шестерых провиант придется делить на четверых, но ведь рано или поздно и он закончится.

Когда мы, в конце концов, набрели на свое успевшее изрядно поредеть подразделение, оно успело соединиться с другим, располагавшим несколькими танками, и когда один из водителей заболел, мне было приказано занять его место. Боже, я клял судьбу на чем свет стоит! Наша группа подошла к какому-то не очень крупному городку с признаками промышленности, расположившемуся на западном берегу реки. Там мы собрались переждать ночь. Наши командиры не поставили себе в труд принять меры предосторожности и с ходу стали переправляться по льду реки на другой берег. И тут-то мы и угодили под массированный обстрел русских. Они вели огонь с противоположного крутого берега реки. Нам ничего не оставалось, как срочно отойти и перегруппироваться для контратаки. Мы весь день провели на ногах, а к вечеру мороз стал крепчать, мы устали безумно и мечтали о том, чтобы провести эту ночь в тепле. Но уж никак не об атаках и контратаках. То, что мы здесь нарвались на русских, как выяснилось позже, произошло оттого, что частям Красной Армии удалось незамеченными проскользнуть у нас в тылу и соединиться с местными партизанами. Потом они сообща решили встретить нас как полагается.

После летучки наши офицеры, обсудив тактические тонкости предстоящего боя, распорядились рассеяться и, широким фронтом перейдя на другой берег, попытаться атаковать противника с двух сторон. Но тут поступило донесение о том, что на нас с тыла надвигается отряд танков с пехотинцами на броне. До них несколько километров. С запозданием мы поняли, что оказались в умно расставленных силках. На наше счастье, берег реки, на котором мы находились, густо порос низкими деревьями, что позволяло организовать здесь оборону, а как только мы перестроились для обороны, из-за горизонта показались русские. Все мы были отнюдь не новичками, и нашим офицерам не было нужды разжевывать нам, что к чему — мы и сами прекрасно понимали, чем может обернуться для нас этот бой.

Мой танк, затаившись среди берез, направил дуло на восток — идеальная позиция для ведения огня. По обеим сторонам стояли еще танки и противотанковые орудия. Все мы успели недурно замаскироваться. Напряжение возрастало с каждой минутой. Мы вполголоса переговаривались друг с другом, хотя, откровенно говоря, было не до разговоров. Сгущавшиеся сумерки были нам на руку — пока что мы оставались для русских неразличимыми. Они, словно волки, только и дожидались малейшей слабинки с нашей стороны, чтобы тут же наброситься. Я видел, как они не спеша подбираются к нам все ближе и ближе, временами останавливаясь, открывая люки, чтобы еще раз окинуть взором покрытый деревьями берег реки, где притаились мы. Русских танков было, наверное, с десяток. Их машины направлялись во фланг, но потом тут же возвращались — это свидетельствовало о том, что враг нервничает, что он не знает, как поступить в сложившейся ситуации.

Мы получили приказ ни в коем случае не открывать огня до тех пор, пока не выстрелит танк справа от нас. Вскоре по снегу подполз унтер-офицер и сообщил, что офицерам удалось наладить радиосвязь с нашей расположенной примерно в десяти километрах западнее городка ударной танковой группой и что она во весь опор мчится к нам на выручку. Короче говоря, если мы сумеем продержаться около часа, они ворвутся в город, и это будет для нас сигналом к атаке. Приняв это к сведению, мы продолжали выжидать, глядя, как «тридцатьчетверки» нервозно вертят башнями, изо всех сил стараясь спровоцировать нас на открытие огня и таким образом установить наше местонахождение. Но мы хорошо понимали, что сейчас главное — выиграть время, а оно работало на нас, а не на «иванов».

Тем временем стемнело окончательно, хотя из-за снега видимость оставалась хорошей. Мы не понимали, отчего русские медлят с атакой. Потом, прислушавшись, мы различили едва слышный гул танковых двигателей. Звук доносился со стороны городка — это могли быть только танки группы, спешившей нам на подмогу. Уже несколько минут спустя на берег речки выехала первая машина. Трудно описать, что мы испытывали в ту минуту! Появление танка послужило сигналом для пехотинцев, которые широким фронтом пошли в атаку по льду реки.

Русские, поняв, в чем дело, тут же открыли яростную пальбу по нашим позициям, но стреляли впустую. Именно этого мы и дожидались! Оказавшись на открытом пространстве прямо перед нами, их танки стали для нас идеальными мишенями. Мы вели согласованный огонь, обрушившись на них всей имевшейся огневой мощью. Две «тридцатьчетверки» получили прямые попадания и взлетели на воздух на собственном же боекомплекте, у третьего танка была перебита гусеница. Остальные, поняв, что очки не в их пользу, стали поспешно отползать. Вся баталия не заняла и пяти минут.

Теперь настало время выбираться из-за деревьев и спешить к краю берега, выехать на лед, пронестись по нему на другой берег, где засел враг. Но тут же выяснилось, что наши товарищи опередили нас. Картина, открывшаяся нашему взору, носила феерически-нереальный характер — горящие хаты впереди у самой реки. Даже находясь на расстоянии нескольких сотен метров от них, мы все равно слышали треск охваченного огнем дерева. Русские, вероятно, заметив, что атака их танков отбита, и сообразив, что немецкие танки угощают их огнем с тыла, без долгих раздумий бросились врассыпную. Мы видели, как они спешно выбираются из укрытий и тянут руки вверх. Жалкое зрелище! Большинство из них были солдаты, но среди людей в форме мелькали и фигуры в гражданской одежде — мужчины, женщины, подростки. Явно партизаны. Вскоре их согнали в кучу.

Миновав лощину, я въехал на пригорок и, остановившись у двухэтажного здания, хорошо видел и реку, и часть города внизу. Прямо на дороге стояли два танка подошедшей к нам на помощь ударной группы. Экипаж, выбравшись наружу, грелся у пылавшей огромным костром хаты. Они махали нам, приглашая присоединиться. Когда мы, спрыгнув в снег, подбежали к ним, начались взаимные объятия, восторженные возгласы, похлопывания по спинам. Напряжение последних часов разом спало. Наши спасители рассказали нам, что, едва въехав в город, они попали под обстрел партизан, и один их товарищ, едва открыв люк, получил тяжелое ранение. После этого они уже стреляли без разбору по всему, что движется, и в результате уложили чуть ли не полгорода.

Для нас этот бой ознаменовал победу, и мы еще ломали себе головы над тем, почему советское командование, заведомо зная, что мы и так отступаем, пошло на ничем не оправданный риск.

Обеим штурмовым группам был передан приказ собраться вместе с техникой в огромном фабричном цеху. Вовсю дымили обе наши полевые кухни, распространяя желанный запах еды. И скоро мы уже сидели, потягивая кофе и обсуждая минувшие сражения. Для нас эта победа после долгих недель отступления была струей свежего воздуха — мы сумели доказать неприятелю, что способны на что-то серьезное. В пустом цеху стояли печки-времянки, которые мы растопили, и они раскалились докрасна, а после горячего супа мы и вовсе разомлели. Заправив и подремонтировав где надо технику, мы собрались на ночлег. Расстелив на полу одеяла, мы и не заметили, как крепко уснули.

Ранним утром, еще не рассвело, меня растолкал часовой. Дело в том, что привели женщину, русскую, молодую, лет, наверное, тридцати, схваченную во время комендантского часа в городе. Ее подозревали в связи с местными партизанами. Женщина выглядела растрепанной и, разумеется, перепуганной, но, невзирая на это, в ней было что-то внушавшее уважение. Часовой не знал, как с ней быть, и она, стоя рядом, прекрасно понимала, что сейчас решается ее участь. Однако агрессивность минувшего дня испарилась, у нас не было желания совершать акты возмездия, тем более в отношении безоружной женщины.

Командовал нашей ударной группой некий полковник, мужчина лет сорока. В отличие от большинства офицеров, он всегда был чисто выбрит, всегда в аккуратно подогнанной и опрятной форме, словом, во всех отношениях походил на образцового офицера. Он также подошел разобраться, в чем дело, после чего отпустил часового, который был рад спихнуть ответственность на вышестоящее начальство. Полковник велел пленной сесть на табурет у печки, а на другом табурете уселся сам. Оба расположились в каких-нибудь паре метров от меня. Полковник предложил женщине сигарету, та отказалась, потом заверил ее в том, что ей нечего его опасаться, дав ей честное слово, что ей ничего не угрожает и что ее освободят утром, до того, как наша группа покинет город.

Я понимал каждое его слово (полковник говорил по-русски), очень неплохо говорил, как я мог убедиться. Пару раз я даже подавлял желание подсказать ему то или иное слово, если он вдруг забывал. Он не сомневался, что все вокруг спят мертвым сном, включая и меня, и у меня не было желания его разочаровывать. Полковник вызвал ординарца, и тот принес поесть и выпить. Разговор между нашим командиром и пленной женщиной шел вполголоса, было темно, но я хорошо видел их лица в отблесках пламени печи. Разгребая металлическим прутом уголья, полковник заверил собеседницу, что, мол, не желает знать, партизанка она или нет, поскольку, по его словам, заведомо знал ее ответ. Он рассказал ей, что женат, имеет дочь, которой скоро должно исполниться двадцать, и мечтает увидеть их, как только все это кончится. Полковник добавил, что, мол, прекрасно понимает и ее чувства. По глазам русской я видел, что она верит ему.

Женщина стала тихо рассказывать ему о себе и своей семье. До войны она училась в институте, готовясь стать инженером, и работала на этом же заводе. Как только началась война, завод в считаные месяцы перевели на военные рельсы, но вскоре пришли немцы, и ей, чтобы не умереть с голода, пришлось работать в немецкой комендатуре. Мать и одна из ее сестер погибли во время первого боя за город. Большинство ее родственников успели эвакуироваться в тыл, отец и ее братья были призваны в армию. Она не имела о них никаких сведений, понятия не имела, живы они или погибли. Что же касалось ее ареста, так немец схватил ее только за то, что она попыталась оттащить раненую женщину в безопасное место — не сделай она этого, женщина замерзла бы.

— Ничего не поделаешь, война, — с вздохом подытожил полковник.

— Да, война, — подтвердила его собеседница, и в голосе ее звучала открытая неприязнь.

После этого наступила продолжительная пауза, затем полковник задумчиво произнес:

— Сейчас, когда нам, немцам, уже недолго осталось быть в вашей стране, скажите мне, только честно — вы думаете, у нас были какие-то причины для того, чтобы явиться сюда? Скажите, не бойтесь, в конце концов, я дал вам честное слово, что вам ничего не будет грозить, но мне очень хочется знать ваше мнение.

Сон мой как рукой сняло, и я замер в ожидании ее ответа. Мне был очень интересен этот в высшей степени откровенный разговор. К тому же, в особенности в последнее время, мне, как и нашему полковнику, не давал покоя ответ на этот вопрос.

Женщина задумчиво посмотрела на него, помолчала, потом, покачав головой, грустно улыбнулась:

— Странные вы люди, немцы! Поете такие прекрасные песни, сочиняете прекрасную музыку — и это ничуть не мешает вам быть жестокими. В вас дьявол соседствует с ангелом. Вы допускаете такие зверства в отношении ни в чем не повинных людей, а потом вам вдруг приходит в голову поговорить по душам с кем-нибудь из жертв, и тут вас словно подменяют — вы становитесь вежливыми, участливыми и даже добрыми, и все ради того, чтобы успокоить больную совесть. Полковник, вы пришли сюда как завоеватель, чтобы поработить нас. А теперь вы сидите здесь и спрашиваете у меня, были ли у вас причины для того, чтобы явиться сюда. На вашей совести миллионы людей, граждан нашей страны, включая моих мать и сестру. Вы сеете вокруг себя жестокость и бесчеловечность. Но вам так и не удалось то, ради чего вы сюда пришли. Вы правы, сейчас вы повторяете участь Наполеона, который тоже явился сюда сто с лишним лет назад. Но вы ведь отступаете не просто так, по собственной воле, как пытаетесь это представить, вас громят, изгоняют отсюда. Полковник, если вы не в состоянии дать ответа на этот вопрос, то почему я должна отвечать на него? Не могу и не хочу!

Какое-то время полковник молчал, глядя на нее, потом сказал:

— Благодарю вас, но теперь прошу вас выслушать и меня. Все, что вы сейчас высказали мне, — верно. Как и то, что не решились высказать, но я видел это по вашим глазам. Согласен, над нами тяготеет проклятье, тут уж я с вами согласен. Но что я сейчас могу сказать? Что, мол, весьма и весьма сожалею? Это только разбередит ваши раны. Поэтому ограничусь лишь тем, что скажу, я восхищен вами лично и на будущее желаю вам и вашему народу всего хорошего.

— Выходит, вы желаете нам всего хорошего, так, полковник?

Женщина в отчаянии тряхнула головой, невидящим взором уставившись в уголья печки, и тут послышался тихий плач. Потом оба поднялись и отошли на другой конец огромного помещения. Утром я попытался отыскать эту женщину, но больше ее так и не увидел.

Не могу описать, как взволновал меня этот случайно подслушанный разговор. Меня погнали сюда, в Россию чуть ли не с миссией вести «священную войну ради спасения западной цивилизации», обрекая меня и миллионы других на ужасные страдания, а только что наш полковник в двух словах популярно изложил представительнице неприятеля, что, дескать, все, ради чего я переносил эти страдания, ерунда, что вообще я сейчас зря здесь. Интересно, а принял ли он сторону этой женщины, окажись исход нашей кампании другим? Кто может гарантировать, что наши «господа офицеры» не попытаются возложить вину на нас, простых солдат, за все то, что произошло в России — «мол, это не мы, это они жгли, убивали, карали!» Я кипел от бешенства и в то же время испытывал странную печаль. Несколько минут спустя я провалился в беспокойный сон и проспал до рассвета.

Цеховое помещение наполнилось шумом, и мысль о том, что готовит мне наступающий день, оттеснила на задний план раздумья от услышанного ночью. Взревели запускаемые двигатели машин, вот уже первые танки выезжали за ворота, и мы были снова в пути, направляясь на запад. Мне вспомнились песни о натиске на Восток, которые горланили мы мальчишками во времена гитлерюгенда.

Загрузка...