Хаос и сомнения

«Пытаясь призрак ухватить,

Мы ловим пустоту»

Иоганн-Вольфганг Гёте

Неприятель следовал за нами по пятам, ни на минуту не давая нам покоя — в воздухе постоянно кружили его самолеты, а на горизонте то и дело возникали танки «Т-34». Но главной нашей напастью были перебои в снабжении топливом. Стоило одному бензовозу запоздать, как график нашего отступления нарушался.

Часто и погода посылала нам сюрпризы в виде трескучих морозов, когда кожа прилипала к металлу. Как всегда происходит во время отступления войск, в любом ранении командование пыталось углядеть факт членовредительства, и поэтому все раненые, направляемые в госпиталь, должны были иметь при себе подписанное непосредственным начальником удостоверение в том, что, мол, рана истинная, то есть получена в бою, а не «самострел». Холод был вездесущ, спасения от него не было, в пути следования приходилось быть настороже — если тебе на морозе вдруг начинало казаться, что ты согрелся, и тянуть в сон, — это был верный признак скорой гибели от переохлаждения.

Один подобный случай уже имел место в нашем подразделении. Мы стали на ночевку в какой-то деревне, и мы без сил. Пока мы разворачивали наши походные одеяла, наш Гельмут вышел на двор справить нужду, а другие позабыли о его отсутствии. Когда на следующее утро мы обнаружили его, он лежал на боку, свернувшись калачиком, со спущенными штанами — так и замерз, сидя на корточках, а потом упал в снег. Нам еще бросилось в глаза блаженное выражение лица.

По мере затягивания нашего зимнего отступления росло общее недоверие и подозрительность. Мы не сомневались, что командование водит нас за нос, посему не верили ничему, что исходило от наших офицеров. У нас была масса причин и поводов для бунта, но вместе с этим мы понимали, что лишь железная дисциплина и сплоченность нашей армии обеспечит нам шанс выбраться из этого ада.

Мы прибыли на небольшой хутор, домишки которого сгрудились вокруг пруда. Здесь нам предстояло в течение нескольких дней дожидаться прибытия отставших подразделений, поэтому мы постарались устроиться здесь поудобнее. Шел снег, но ветер поутих, и хотя температура оставалась по-прежнему минусовой, на небе появилось солнце. Примерно в километре позади нас, то есть восточнее, тянулось длинное, лишенное деревьев взгорье, занятое преследовавшими нас русскими. В полдень я заступил на пост и сновал взад и вперед вдоль домов хуторка, иногда обходил кругом замерзший пруд. Солнце чуть пригревало, и я даже позволил себе расстегнуть маскхалат и ненадолго снять рукавицы. Потом мне показалось, что с русской стороны кто-то крикнул мне. Приглядевшись, я увидел русского, тоже стоявшего в боевом охранении с винтовкой на плече. Солдат был в шинели с поднятым воротником, руки в карманах. Он смотрел прямо на меня, но в его позе угрозы не было. Слишком уж далеко мы находились друг от друга, чтобы стрелять. Я остановился и стал смотреть на него, раздумывая, не он ли звал меня.

После этого русский солдат поднял вверх руку в знак приветствия, я ответил ему. Воздух был прозрачный, видимость превосходная, но нас разделяло несколько сот метров, и я различал лишь маленькую серую фигурку на фоне серо-голубого неба. Показав на солнце, он демонстративно оттопырил лацканы шинели, мол, гляди, как потеплело. И я тоже повторил его жест, потом с явным отвращением бросив каску в снег, широко расставил руки и подставил лицо лучам солнца. По жестикуляции и телодвижениям я понял, что русский заливается хохотом, я тоже рассмеялся и даже сложил при этом ладони рупором в надежде, что он все же услышит меня. Потом мы помахали друг другу винтовками, в общем, забавлялись, словно дети. Тут русский поднял вверх винтовку и выстрелил в воздух. Не желая отстать от него, я тоже пальнул разок. Вскоре за спиной послышались крики — оказывается, я своим выстрелом переполошил наших. Явился наш лейтенант в сопровождении фельдфебеля — оба выскочили на мороз, желая разобраться, в чем дело. Увидев меня, с еще дымившейся винтовкой, лейтенант хотел знать, по ком это я вздумал палить. Я молча показал на русского — тот тем временем присел на снег и с явным интересом наблюдал за происходящим у нашего пруда.

— Идиот! — выкрикнул лейтенант. — Кто стреляет с такого расстояния? Тут же недолет гарантирован!

— Но, герр лейтенант, это он первым выстрелил, а не я.

— Значит, он еще больший идиот, чем ты, но это никак не может служить тебе утешением. В общем, никакой стрельбы, понял?

— Так точно, герр лейтенант!

Оба вновь побрели к хатам, оставив меня наедине с моим русским коллегой-часовым. Тот все же поднялся, видимо, не желая морозить задницу на снегу. Как мне показалось, он прекрасно понял, в чем было дело, потому что ткнул винтовкой в сторону хат и многозначительно покрутил пальцем у виска, выразив тем самым свое отношение к нашему начальствующему составу. И снова мы, расставив руки, всем своим видом показали, что заливаемся смехом. И тогда я понял: я никогда бы всерьез не направил винтовку на этого русского солдата. Потом он показал, что, дескать, должен идти, и я увидел, как он постепенно исчез из поля зрения. У меня было чувство, что я обрел друга в этой бескрайней заснеженной степи под Сталинградом.

Тем временем пришли сменить и меня. Я был счастлив вновь притулиться к натопленной плите, натянуть на голову одеяло и закрыть глаза. Отчего это жизнь моя полна таких противоречий? Мои товарищи оставили для меня кружку горячего кофе и стали подтрунивать над моими попытками с нескольких сотен метров подстрелить русского, притом из обычной армейской винтовки. Когда я опять стоял на посту, совсем стемнело, только бледная луна мерцала на востоке, и я четко различал то самое взгорье на фоне неба. Я попытался разглядеть русского часового, но так ничего и не увидел — ни единого движения, ни звука, только тишина, оглушающая ночная тишь.

Вскоре мы снова были в пути. Танки Баданова постоянно донимали нас, но тогда мы еще хоть как-то могли противостоять их коварным вылазкам. Однажды утром мы следовали вдоль речки, поросшей по берегам кустарником и мелколесьем, но едва взошло солнце, как мы вновь оказались в чистом поле. Каждый день валил снег, мы перекрасили машины в белый, маскировочный цвет — этому мы научились у русских. На подступах к довольно крупному селу мы внезапно нарвались на парочку советских «Т-34», очевидно, головных машин, экипажи которых явно недооценили обстановку. Завидев, что мы приближаемся, они бросились вон из хат, но не успели они и повернуть башни в нашу сторону, как наши снаряды подожгли их танки.

Село тянулось по обоим берегам узкой речки, сплошь покрытой льдом. Танки переправились через вмерзший в лед понтонный мост, а машины добрались до противоположного берега прямо по льду. В паре десятков метров от реки на возвышении находилась ферма, старая, наверняка еще с дореволюционных пор. Сельхозпостройки были разбросаны по довольно большой территории. Поодаль посреди огромного, но ужасно запущенного парка расположился скудно украшенный серый куб — приземистый двухэтажный особняк. Подъехав ближе, мы увидели, что почти вся штукатурка на фасаде облупилась, обнажив кирпичную кладку. Стены были сплошь испещрены следами от пуль, почти все окна выбиты, а ставни сорваны с петель. Часть крыши провалилась, обгорелые балки уныло чернели на фоне серого неба. Мы объехали дом и расположили машины под деревьями, откуда они были невидимы для воздушной разведки противника, кроме того, это обеспечивало нам хороший обзор прилегающей местности и господствующее положение для отражения возможной контратаки противника.

Особняк — явно бывшее имение — был напоминанием о прежних, давно ушедших днях, кусочком сцены, описанной в свое время еще Гоголем. Бедность села резко контрастировала с импозантным зданием, и я вновь зримо представил себе, что именно подобные контрасты, собственно, и послужили причиной революции в России. Наш командир, служивший, по его словам, во французском Иностранном легионе в Алжире, сообщил нам, что всего пару недель назад фельдмаршал фон Манштейн лично руководил сражениями именно из этого дома. Но, судя по всему, его усилия командующего так и остались тщетными, потому что части Красной Армии на обширном участке фронта успешно прорвали выстроенную им линию обороны, угрожая взять нас в клещи и вынуждая спешно отступать, чтобы избежать окружения. Ставка, Верховное главнокомандование Советов, многому научилась в те трагические для нее первые дни осуществления плана «Барбаросса»; ныне она одерживала победу за победой, что, в свою очередь, поднимало боевой дух Красной Армии, в то время как в нашей шел обратный процесс.

Устроившись на новом месте, организовав питание и заправку техники горючим, мы с несколькими нашими товарищами отправились на экскурсию по зданию. Через широкую боковую дверь мы вошли в длинный коридор, завершавшийся главным залом. Широкая деревянная лестница с красивыми резными перилами, хоть и сильно поврежденными, заканчивалась обширной площадкой с низким потолком. Можно легко было вообразить себе былую роскошь императорских времен — подъезжавшие к входу сани, запряженные тройкой, сидевшие в них дамы в меховых шубах, скрип массивных двойных дверей, угодливо склоняющие головы дворецкие и лакеи…

Сейчас же большинство комнат стояли пустыми, сохраняя специфические следы недавнего присутствия постояльцев-военных.

С площадки через небольшой проход в толстой стене я попал в угловую комнату. Окна в ней с крашенными белой краской подоконниками доходили до самого потолка, стекла каким-то чудом уцелели. В углу возвышалась массивная печь, тоже доходившая до потолка, выложенная зелеными и белыми изразцовыми плитками, на которых запечатлелся орнамент из корон и цветов. Побелка потолка посерела от времени, но стены покрывали темные обои, на которых кое-где светлели пятна — следы висевших когда-то картин. У стен стояли несколько старинных буфетов, другой угол занимал массивный письменный стол с большим креслом. Все здесь воспринималось как оазис вымершей культуры, чудом сохранившийся среди хаоса обезумевшего мира.

Из бокового окна открывался вид на неухоженный парк, ветви деревьев склонились от налипшего на них снега. Через другое окно была видна деревня, замерзшая речка и наш понтонный мост. Я видел, как кое-кто из наших о чем-то беседует с местными жительницами, видимо, уговаривая их помочь при полевой кухне, тут же резвились и укутанные в тулупы дети, скачущие, будто кенгуру, и постоянно путавшиеся под ногами у взрослых. Вернувшись в комнату, я обнаружил разбросанные по полу обрывки книг, газет и плакатов. На буфете стояла старая пишущая машинка. В плиту запихали бумаги, очевидно, в спешной попытке уничтожить их, а что не успели, просто выбросили из окна.

На заснеженной лужайке вдруг возникло оживление. Раздавались громкие голоса немцев, которым возражали русские. Тут отворилась дверь, и, улыбаясь до ушей, на пороге возник один из моих товарищей.

— Ты не поверишь! Мы нашли их в огромной пустой бочке в винном погребе!

И с этими словами он протолкнул вперед странно выглядевшую пару.

— Им повезло, что мы не дали очередь по этой бочке ради проверки. А потом услышали, что внутри кто-то возится. Сначала мы подумали, что это крысы. Ты уж, Генри, объяснись с ними, может, и расскажут что-нибудь интересное.

Седобородый мужик выглядел на все шестьдесят. Одет он был в обычную крестьянскую латаную-перелатаную одежду — длинный грязный тулуп, на ногах валенки. Из вежливости — или из страха перед нами — он торопливо стянул с головы треух и нервно затеребил его в руках. Он был вместе со своим внуком, Мишей, краснощеким мальчиком лет двенадцати, в несуразно большой одежде. Внук стоял чуть позади, держась за тулуп деда. Он опасливо смотрел на меня, не в силах оторвать взора от лежавшего на столе пистолета. Я велел старику сесть, но он отказался, продолжая обращаться ко мне «герр офицер». Я попытался объяснить ему, что никакой я не офицер, а рабочий и сын рабочего. Единственное, что мне хотелось узнать от него, кто они такие, а потом отпустить на все четыре стороны.

— Я обещаю вам, — заверил я обоих.

Похоже, заверение немецкого солдата не произвело на них никакого впечатления.

Старик рассказал, что жил вместе с женой в одной из хат на берегу речки. Семья у них была большая. Всю жизнь, за исключением Первой мировой войны, он проработал в этой усадьбе, потом переименованной в колхоз. Меня интересовало все, связанное с Октябрьской революцией в России, и я сразу же понял, что передо мной живой очевидец тех драматических событий. Я заметил, что старик озирается по сторонам, и спросил его, в чем дело. Он спросил меня, знаю ли я о том, что именно в этой комнате располагался рабочий кабинет генерал-фельдмаршала фон Манштейна, служивший одновременно и спальней командующему, и что вот именно на этом столе у него были разложены карты, и что его подчиненные офицеры днями и ночами просиживали здесь над ними.

— Выходит, я сейчас сижу в кресле Манштейна? — полушутя-полусерьезно поинтересовался я.

Старик, кивнув, усмехнулся — мои давно не чищенные и видавшие виды сапоги на столе сами за себя говорили. Одну из его дочерей наняли уборщицей, а сам он тоже трудился по хозяйству, пока Манштейн занимал это имение. Мне хотелось узнать, какое впечатление произвел на него командующий, но старик на эту тему явно не собирался откровенничать, невнятно пробормотав что-то о «богах войны».

После отбытия штаба Манштейна внезапно вернулась Красная Армия, русские оставались здесь вплоть до нашего появления. Он описал, как мы переправлялись через реку, после этого он испугался и решил вместе с внуком укрыться в винном погребе. Миша уже вполне успокоился и даже рассмеялся, когда я спросил, не опьянел ли он от винных паров в бочке.

Красноармейцы тоже устроили в имении штаб, и в этой комнате находился кабинет «политрука», как выразился старик, советского полковника с немецкой фамилией Штальман. И верно, я вспомнил, что видел подпись полковника на некоторых бумагах, разумеется, русскими буквами. Вот совпадение, внезапно осенило меня — в стенах этого кабинета за короткое время успели побывать трое немцев — фельдмаршал Манштейн, полковник Штальман и, наконец, рядовой Метельман.

Явившись сюда, Штальман первым делом собрал всех жителей села в амбаре и популярно разъяснил им, что теперь он здесь главный и что все обязаны оказывать содействие Красной армии. Хотя он провел формальное расследование по выявлению тех, кто сотрудничал с нами, то есть с оккупантами, у него хватило ума и человечности понять ситуацию, в которой оказывались местные жители после прихода немцев. Никаких примерных наказаний не последовало. Напротив, была организована медицинская помощь для тех, кто в ней нуждался. Остальные офицеры, его подчиненные, искренне уважали его. По приказу Штальмана населению были розданы пропагандистские листовки, но от них было мало проку, поскольку большинство населения составляли неграмотные старики и старухи.

Потом я стал расспрашивать деда о жизни в царские времена. Он рассказал, что имение тогда принадлежало одному очень богатому княжескому семейству. В 1917 году была страшная неразбериха, разгул ненависти, творились жестокости, каких свет не видывал. Из столицы сюда добрались слухи, что царя скинули, что Россия теперь республика и что в Москве, Петрограде и других крупных городах происходят волнения. Но поскольку междугородных телефонов не было, а газет в это село не привозили, оставалось уповать лишь на слухи. Но в имении царила паника: все семейство не решалось выходить в село, по словам прислуги, к ней мигом изменилось отношение, причем в лучшую сторону.

— Все чувствовали, что происходит что-то серьезное, но лето прошло без особых событий — поспел урожай, и надо было его убирать. Товары совсем перестали завозить, и когда мы спросили управляющего, как так, он ответил нам, что, мол, и у господ в имении та же история. Но мы-то понимали, что он врет, потому что кое-кто из односельчан сами набивали их подвалы добром. Народ был недоволен, но никто не решался заговорить об этом в открытую. Ходили разговоры про настоящую революцию, но большинству из нас она, эта революция, была ни к чему. Но зима была не за горами, а еды все не хватало, положение ухудшалось, и однажды в село прискакали на конях рабочие и солдаты. Вид у них был усталый, они объявили, что, дескать, они революционеры, коммунисты из Харькова. Они собрали всех жителей села в самом большом амбаре, холодище тогда стоял страшный, такой же, как сейчас. Один из коммунистов выступил перед нами с речью. Говорил он по-простецки, по-нашему, и мы сразу увидели в нем своего. Так вот, он говорил нам, что вся Россия охвачена революцией, что дни рабства миновали, что царь и остальные кровопийцы и паразиты разбегаются кто куда и что пробил час для нас, трудового народа, самому решать свою судьбу под руководством Коммунистической партии.

Рассказ явно увлек старика, да и мне было очень интересно слушать его, и я попросил его продолжить. Пробыв здесь, в этой стране, столько времени, я не мог не восхищаться силой духа этого народа, которого, казалось, ничто не в состоянии сломить — ни жертвы, ни страдания. Мне всегда хотелось понять, что придавало ему силы и заставляло бороться. И мне казалось, что этот дед послужит мне ключом для понимания мучившего меня вопроса.

— Вот в том самом амбаре он и предложил нам проголосовать: кто за революцию, а кто против. Ну, для меня трудно было вот так сразу решиться, но они давили на нас, и, мне кажется, многие проголосовали за них из страха. И вот мы не успели очухаться, как нас записали в революционеры и заставили идти делать революцию. Кое-кто радовался, но были и такие, и много, кто просто не знал, как быть. Ведь одно дело проголосовать за революцию, другое — участвовать в ней. Да и наш князь, владевший и имением, и полями, и лесами во всей округе, был для нас испокон веку человеком уважаемым, считался «батькой». Все мы, здешние, так и или иначе работали на него, каждая хата в этом селе принадлежала ему. Никто не смел жениться без его согласия, никто не смел и сыновей отпустить из деревни, не спросившись у него. Здоровых и сильных он ни в какую не отпускал. Держал под собой и церковь, и попу платил, все здесь принадлежало ему, такие, как он, и держали в руках всю нашу губернию в ежовых рукавицах.

Тут пришел один из моих товарищей и принес всем нам кофе. Мне не хотелось отпускать старика, и я попросил его рассказывать дальше.

— Когда мы подошли к этому дому, все двери были на запоре, а на окнах ставни. Наверное, они знали, что мы придем. И мы, стоя на лестнице, заспорили — кое-кому эта революция уже успела надоесть, и они захотели домой. Коммунисты, глядя на нас, хохотали от души, а потом разозлились, заявив, что мы — рабские души. Несколько человек взобрались на окна, взломали ставни, высадили стекла, а потом изнутри отперли нам парадный вход. Мы вошли, они пристроились за нами смотреть, чтобы никто из нас не сбежал.

Переведя дух, старик продолжил рассказ.

— Большинство из нас по привычке сняли шапки и стояли, не зная, как быть. Коммунисты стали рассаживать нас в красивые мягкие удобные кресла. Потом раздались шаги, и к нам вышли князь и вся семья. Их вели под конвоем коммунисты, вооруженные винтовками. Старший сын князя был в офицерской форме, а у жены и младших детей вид был перепуганный. Князь вместе с сыном стали кричать на нас, мол, что вам здесь понадобилось, убирайтесь вон, но один из коммунистов, тот, что был помоложе, размахнулся и ударил его в лицо, рявкнув ему, чтобы тот попридержал язык и говорил только тогда, когда спросят. Для нас это было жутко, будто весь старый мир рушится. И вот, — продолжал старик, — заложили самую грязную, худую телегу, какая только была в имении, на нее посадили все княжеское семейство и под конвоем повезли в Харьков. А там, как потом говорили, князя заставили работать на какой-то там фабрике, причем за ту же плату, которую он сам назначил рабочим и считал достаточной. Некоторые наши бабы считали, что это бесчеловечно. Может, и бесчеловечно, но ведь и наших сколько он согнал в Сибирь только за то, что ему перечить осмеливались. И никто из его семьи не выступил в их защиту, куда там — все считали, что так и быть должно. После того как их отправили, созвали собрание, тут же в этом же самом доме, и проголосовали за то, чтобы превратить имение в кооператив, а коммунисты сказали, что большинство в Думе в Петербурге узаконили такую передачу собственности. Вот такой и была у нас революция.

Мне было интересно знать, как в целом революция повлияла на жизнь в этом селе. Сначала, по словам старика, никаких особых перемен не происходило — как работали, так и работали.

— Потом мы выбрали сельский совет, в который и наши бабы вошли — неслыханное дело за всю историю! Потом сельсовет выбрал управляющего имением — он управлял и фермой, и домом. Все было для нас в новинку, никто и не рассчитывал дожить до такого, а кое-кто считал, что все это ненадолго. И потом пошли собрания, митинги да совещания. Ведь каждый мог сказать о том, что его волнует, поэтому всегда на таких собраниях были сплошь шум и бестолковщина. Дело доходило и до драк. Коммунисты все это называли «ростками демократии». Конечно, мы как были голытьбой, так ею и остались, и только немногие из нас могли читать да писать. В селе оставили одного из коммунистов — руководить нами, а попросту говоря, — следить, чтобы кто-нибудь чего-нибудь не отчебучил. Он отдал строжайший приказ ничего из имения не брать.

Откашлявшись, старик заговорил снова.

— Так вот. Потом приехали учителя. Церковную школу, в которой поп да один-единственный учитель ребят учили, закрыли, а открыли новую, получше. Она помещалась в одном из домов имения. Днем за партами сидели дети, а по вечерам и людей старших усаживали учиться писать и читать. Поп остался, но его уже больше не слушались, и на службу почти перестали ходить.

Он помолчал, раздумывая.

— Мы получили хороший урок — революции делать-то легко, но куда труднее добиться потом от нее пользы. Скоро вообще почти нечего стало ни есть, ни одеть. Пришла весна 1918-го, а у нас и сеять нечем — семян нет, да и взять неоткуда. Когда урожай поспел, часть пришлось отправить в Харьков, и тогда мы все чудом не померли от голода. Народ ворчал, очень были все недовольны, и некоторые считали, что это, мол, поделом нам за то, что исконный миропорядок нарушили. Какие только слухи не ходили — и о том, что, дескать, царя и всю его семью в Екатеринбурге расстреляли.

Но, несмотря ни на что, жизнь продолжалась, были улучшения, и немалые. Некоторых старших ребят направили в Харьков на учебу, а кое-кого даже в Москву в университет. Раньше чтобы у нас в селе был доктор?! Да что вы! И слыхом не слыхали. А к нам приехала молоденькая врачиха и с ней медсестра. В бывших покоях князя устроили больницу. Как мы только жили — ужас! Сплошная нищета и невежество. А теперь, пожалуйте, впервые в жизни мы смогли в Харькове показаться настоящему зубному врачу — и все бесплатно. Несколько лет спустя у нас появился первый трактор, потом и разные другие машины, а наши парни и девки выучились на механизаторов.

Конечно, жить было трудновато. Так ведь испокон веку жили тяжко. Бывало, у всего села ни гроша за душой — денег ведь нам никаких не платили, одни только бумажки, в сельсовете заседали и заседали, даже ночью и то заседали, а придумать ничего не могли. Но, несмотря ни на что, никто не хотел назад, когда князь всем верховодил. Теперь хоть у наших детей появилось будущее, и мы понимали, что не кто-нибудь, а коммунисты открыли для нас новые пути, и нам ничего не оставалось, как пойти этими новыми путями.

Теперь старик уже говорил совершенно свободно, позабыв, с кем он говорит. Миша тоже почувствовал себя вольготнее, и даже стал расхаживать по комнате — подбегал к окну, потом подкидывал дров в огонь, демонстрируя интерес решительно ко всему в этой комнате. Внезапно старик погрузился в раздумья и спросил меня:

— Скажи мне, это правда, что немцы собрались вернуть прежние порядки, те, когда наши хозяева правили нами?

Судя по тону, этот вопрос волновал его не на шутку. Я не знал, что ему сказать, тем более что в данный момент мы отступали, так что мне как-то не хотелось забивать голову подобными вещами.

Миша объявил, что хочет есть, и я отдал старику карточку для кухонного начальства. Глядя, как пожилой человек вместе с мальчиком уходит, я подумал, какое же на его долю выпало счастье быть свидетелем таких исторических событий.

Эту ночь я провел в кабинете Манштейна, прямо у выложенной зеленым изразцом печи. С раннего утра с востока ветер принес гул двигателей русских танков. Судьба вновь совершила поворот кругом, русские снова были охотниками, а мы — дичью. Пытаясь пробраться через снег, сломался один из наших тяжелых тягачей, тащивший 8,8-см орудие. Возможности оперативно отремонтировать его не было, пришлось взорвать и тягач, и орудие. Что означало для нас солидную потерю.

Связь ухудшалась с каждым днем. Получая ежедневную оперативную сводку вермахта, мы иногда с удивлением обнаруживали, что, оказывается, наше подразделение занималось «выравниванием линии фронта». Мы понимали, что формально это можно было назвать и так. Продолжали циркулировать слухи о том, что фюрер, уверовав в свой военный гений, самолично руководил из ставки в Восточной Пруссии всеми передвижениями мелких подразделений, как наше, и такое руководство приводило к ужасающей путанице.

Как уже случалось, я вновь угодил в «безлошадники». Произошло это по чистой случайности. За месяцы сражения и мы и русские захватили друг у друга массу танков и использовали их у себя. Не все ведь знают, что главная причина успеха русских при замыкании кольца окружения 6-й армии Паулюса у Сталинграда состояла в том, что им удалось с ходу овладеть мостом через Дон в районе Калача, причем с помощью танков, отбитых у моей родной 22-й дивизии. Ну а мы освоили вождение русского «Т-34», которым, кстати сказать, и управлять было проще. И еще: танки этого типа по многим, если не по всем показателям превосходили аналогичные наши. И хотя приходилось сталкиваться с трудностями по части горючего и боеприпасов, одна из захваченных у русских машин довольно долго служила нам верой и правдой.

Во время следования в темное время суток мою машину сзади протаранил именно принадлежавший нам «Т-34», едва не вдавив ее в снег. Все-таки 27 тонн веса — это серьезно. В общем, мой танк восстановлению не подлежал. Что же касается «Молотова» (так мы окрестили «тридцатьчетверку»), на нем не осталось и царапины.

Так я стал пехотинцем ударной группы, насчитывавшей около двухсот человек. Несмотря на нашу озлобленность, недоверчивость и усталость, боевой дух пока что не иссяк. И хотя вцементированный нам в мозги пропагандой идеализм относительно целей русской кампании весь испарился, хотя надежды на победу в этой войне не было никакой, мы рассчитывали вернуться в Германию живыми и здоровыми и понимали, что это возможно лишь в том случае, если мы не утратим сплоченности. Теперь нам на собственной шкуре пришлось испытать, что чувствовали русские в летние месяцы 1941 года, которые тогда только и думали, как бы вовремя ускользнуть от наших танковых клещей, зловеще смыкавшихся вокруг них. Теперь ситуация переменилась с точностью до наоборот. Русские зарекомендовали себя умелыми, выносливыми и бесстрашными солдатами, разбивая в пух и прах наши былые предрассудки о расовом превосходстве.

Пока мы находились на марше, наша артиллерия двигалась перекатами, если можно так выразиться, опережая нас на километр или чуть больше, а затем вновь пропуская нас вперед. У нас в распоряжении имелось всего два легких танка, действовавших главным образом на флангах.

Уже начинало темнеть, когда вдруг перед нами появилось вытянутое в длину с севера на юг село. Оно оказалось настолько длинным, что мы не видели его северной окраины и решили зайти с южной его части, лежавшей непосредственно перед нами, рассчитывая расположиться здесь на ночь. Между хатами мы устроили оборонительные позиции с учетом возможной атаки противника с востока, а на север вообще не удосужились обратить внимание. Мы знали, что преследовавшее нас подразделение русских было слабее нас, и уже успели привыкнуть к тому, что неприятель обычно предпочитал не тревожить нас во время ночлега, держась на почтительном расстоянии.

Как и всем, мне была ненавистна караульная служба. Но отчего-то выходило так, что, если мы прибывали в очередное село на постой, именно мне, а не кому-нибудь в паре с одним из моих товарищей приходилось тянуть эту лямку. Когда мы с Августом в час ночи заступали на пост, нас предупредили, что, дескать, неприятель проявляет непонятную активность к северу от нас, однако на дистанцию выстрела подойти не решается. Ну, не решается так не решается, подумали мы, и выбросили это из головы. Все было тихо, в три нас сменили, и когда мы, свернувшись калачиком, проваливались в сладкий сон под одеялом в теплой хате, снаружи раздался какой-то шум. Однако мы предпочли не отвлекаться на пустяки — важнее сна на войне нет ничего.

Если тебя, спящего, слегка пинают в бок, это ничего, это перенести можно. Но на сей раз это был не просто пинок, а удар в бок, и я вскочил точно потревоженная змея. И каково же было мне, когда я увидел, что надо мной возвышается не наш фельдфебель, а советский солдат с автоматом наперевес, а его товарищ в угрожающей позе застыл в дверном проеме. На столе так и продолжала мерцать зажженная нами свечка, а в противоположном углу на постели с перепуганным видом сидел взъерошенный старик — хозяин хаты.

Моего приятеля Августа не было видно, хотя он улегся в двух шагах от меня. Только потом я сумел собрать разрозненные эпизоды воедино — видно, решил выйти до ветру или же проверить, в чем дело, но, едва переступив порог, получил удар ножом в грудь, а после его отволокли за угол. Почему они выбрали его, а не меня, до сих пор остается для меня загадкой.

Русский стволом автомата велел мне подняться — по-иному этот жест истолковать было невозможно. Мне разрешили надеть сапоги, потом вывели наружу — один позади, другой впереди. У хат я заметил еще троих русских, и мы все двинулись в северную часть села. Один из конвоиров сначала приложил палец к губам, потом многозначительно провел ребром ладони у шеи. И этот жест был предельно ясен.

Мы подошли к глубокой ложбине, по дну которой протекал то ли ручей, заросший камышом, а может, это был пруд. Под деревьями было довольно темно, и иногда меня подгоняли тычком ствола в спину. Я знал, что двое моих товарищей, стоявших в боевом охранении, должны были находиться где-то поблизости, но и их видно не было. На самом дне ложбины я по колени увяз в тине, и захватившим меня в плен русским пришлось вытаскивать меня из нее. Перебравшись на другой берег, они прошептали пароль, потом мы поднялись на пригорок, и там нас встретили остальные русские. Я краем глаза отметил несколько пулеметных гнезд, устроенных вдоль края лощины. Все происходило в полнейшей тишине, и поэтому происходящее казалось мне сном. Когда мы подошли к первой из хат, меня обыскали, отобрали лежавшую в нагрудном кармане солдатскую книжку. Обернувшись и посмотрев через просвет в деревьях, я заметил хату, где ночевал и где меня с полчаса назад взяли в плен.

Но что самое поразительное — ни малейшего страха я не испытывал, и хотя меня пару раз немилосердно пихнули, никакой жестокости в обращении со мной русские не допускали. Видя группу в шесть-семь человек, довольно ухмылявшихся и, судя по всему, довольных собой, я не заметил и следа враждебности по отношению ко мне. Более того, я даже ощутил себя частью этого крохотного отряда, причем далеко не второстепенной.

Мы миновали бронетранспортер, о наличии которого докладывали мои стоявшие в боевом охранении товарищи. Я еще тогда удивился — почему никого из наших не насторожила эта машина.

Еще не рассвело, когда меня привели в хату, в которой на полу вповалку спали солдаты. Мне было велено лечь рядом с ними на одеяле. Хата освещалась свечкой и выглядела вполне гостеприимно. В окошко заглядывали любопытные лица, желавшие поглазеть на пленного немца. Хоть я и устал, но спать не хотелось, я просто лежал, уставившись в потолок. В голове царил хаос, я еще толком не свыкся со своим нынешним положением. Сколько уже мне приходилось вот так лежать в этих русских хатах и размышлять, глядя в потолок! Единственным отличием сейчас было то, что меня окружали солдаты, одетые не в немецкую, а в русскую форму.

Так я пролежал, наверное, часа два, пока не рассвело, и я понял, что нахожусь в хате, где размещался караул. Почуяв утро, солдаты понемногу просыпались, вставали и перешагивали через меня, но никто не пнул меня просто так, от нечего делать, как это было принято у нас в отношении советских пленных. Потом, не дожидаясь напоминания, я решил подняться и сесть спиной к печке.

В целом поведение русских солдат мало чем отличалось от поведения наших. Несколько человек обратились ко мне, причем вполне дружелюбно, и я постарался тоже вежливо ответить им. Потом все расселись за столом, развязали вещмешки и приступили к еде. Один солдат, тот, кто подкидывал дрова в печку и кипятил чай, позабыл захлопнуть дверцу. Поскольку я сидел рядом, я закашлялся от дыма и все же прикрыл дверцу. Остальные рассмеялись. Все наперебой подшучивали друг над другом, в том числе и надо мной, я тоже улыбался в ответ. При виде того, как они ели, и у меня разыгрался аппетит. Когда мне предложили краюху черного хлеба, смазанную жиром, я с благодарностью принял. Потом этот же солдат налил мне чаю в свой котелок. После завтрака все оделись и разошлись по постам, а сменившие их вернулись в хату, тоже перекусили и расположились на полу отсыпаться.

Пришедший сержант велел мне подниматься и следовать за ним. Когда мы вышли на улицу, спустился промозглый туман, и я сказал ему, что мне холодно. Сержант сказал мне, чтобы я вел себя как солдат, а не как баба. Устыдившись, я замолчал. Я хотел выйти на середину дороги, но сержант приказал следовать впереди него и вообще не своевольничать. Остановившись у одной из хат, он постучал в дверь, что-то быстро проговорил, а потом довольно бесцеремонно втолкнул меня внутрь. Я оказался перед двумя офицерами, капитаном и старшим лейтенантом, кроме них в хате находилось и несколько солдат. Капитан сидел на скамейке за столом, а старший лейтенант прислонился к печке у него за спиной, поставив ногу на скамейку, на которой сидел капитан. Оба вопросительно смотрели на меня и молчали. Щелкнув каблуками на немецкий манер, я отдал честь и представился, назвав воинское звание, фамилию и имя. По-немецки никто из офицеров не говорил, и капитан осведомился, говорю ли я по-русски.

Они стали пролистывать мою солдатскую книжку, и я понял, что они не могут разобрать латинские буквы. Они попросили меня назвать часть, в которой я служил, я сказал, что, строго говоря, это и не часть вовсе, а ударная группа («Kampfgruppe»). После этого они стали расспрашивать меня, какова судьба моей дивизии. Я назвал 22-ю танковую дивизию, и они заявили, что она, мол, перестала существовать еще несколько месяцев назад, сразу же после Сталинградского сражения, потому что ее разбили наголову, и что им даже известна фамилия командующего 22-й дивизией. Старший лейтенант, не скрывая гордости, сообщил мне, что, дескать, сам принимал участие в ее разгроме. Я решил благоразумно промолчать.

Офицеры вели себя в высшей степени корректно, ни одной угрозы в свой адрес я не услышал, потом спросили о том, какова вооруженность нашей ударной группы. На это я сказал, что, мол, раз они уже столько времени следуют у нас по пятам, то наверняка должны знать, какова ее вооруженность. Спросив у меня фамилию командира, они явно проверяли меня, потому что я был уверен, что и это им хорошо известно. Чего я им не сказал, да и не мог сказать, поскольку и сам не знал, так это куда направлялась наша ударная группа. Расспросив о провианте, наличии горючего и боеприпасов, капитан снова стал расспрашивать меня о том, догадывались ли мы, придя в село минувшей ночью, что оно занято русскими. Я ответил, что если бы мы об этом знали, то я не стоял бы сейчас перед ними здесь. В ответ оба расхохотались. Когда я тоже улыбнулся, они все же дали мне понять, чтобы я не зарывался, как-никак, я пленный, и я умолк. Потом капитан, позвав одного из солдат, приказал ему увести меня. Я отдал честь, повернулся на каблуках и снова шагнул на холод.

Солдат был молод, даже моложе меня, ему было лет восемнадцать, и мне даже стало неловко за него, когда я заметил, как беспечно он ведёт себя со мной — мне ничего не стоило выхватить у него его автомат. Он называл меня почему-то Чингисханом. Мы дошли до допотопной русской полевой кухни, установленной рядом с одной из хат. Тут же стояли пара грузовиков и запряженных лошадьми телег, у которых хлопотали трое поваров и какая-то женщина. Мне показалось, что именно она руководит здесь всем и что все знали о моем прибытии, потому что вообще никак на меня не отреагировали.

Назвать их поведение недружелюбным было нельзя, но и дружелюбным тоже. Я должен был поддерживать огонь под котлом, потом отмыть кастрюли. Кастрюли были покрыты толстым слоем застывшего жира, и я попросил у них мыла. В ответ они расхохотались — ты что, думаешь, в гостиницу «Метрополь» в Москве попал? Не получишь мыла, нет его у нас, так что давай не дури и принимайся за дело. Ни у кого из них не было оружия, и мне показалось, что им вообще наплевать на меня, во всяком случае, как пленного меня они не воспринимали. Тут шедшие мимо двое солдат завернули к нам, подошли ко мне и попытались выклянчить у меня поесть. Женщина, заметив это, чуть ли не с кулаками набросилась на них, и оба мигом исчезли.

По моим подсчетам, подразделение русских насчитывало не больше сотни человек. Многие чувствовали себя в этой деревеньке явно неуютно, возможно, даже неуютнее меня, и бросали опасливые взгляды туда, где должны были находиться наши. Когда кто-то из солдат, проходивших мимо, во все горло загоготал, женщина, шикнув на него, велела ему вести себя тише.

Пока я возился с котелками и кастрюлями, я постоянно думал, чем сейчас заняты мои товарищи из нашей ударной группы, как они расценили мое исчезновение и что произошло с Августом. Уже близился полдень, а я все еще не знал, где наше подразделение. Во всяком случае, оттуда, где оно дислоцировалась, не доносилось ни звука. Все это было непонятно. Повара уселись выпить чаю и перекусить, предложив и мне. Женщина с улыбкой выслушала мои заверения, что меня, мол, уже накормили в караулке утром.

— Ничего, ничего, лишний раз поесть все равно не помешает, — сказала она.

Потом она велела мне взять из кузова грузовика кочан капусты, помыть его и порезать для щей. За водой пришлось идти к колодцу, расположенному неподалеку, там я встретил солдат и жителей села. Я встал в очередь, никто не обратил на меня внимания, потом одна пожилая женщина попыталась заговорить со мной, и еще стала удивляться, с какой это стати я напялил немецкую форму. Когда я попытался объяснить ей, что я — немец, а не русский, настоящий немец, она, тут же подхватив ведра, убежала.

Закончив нарезать капусту, мне предстояло начистить около мешка картошки. Усевшись в сторонке на солнце, я принялся за работу. Все вокруг выглядело безмятежно, я даже позабыл о том, что я на войне и, более того, в плену у русских.

Внезапно с той стороны, где находилась наша ударная группа, раздался ружейный и пулеметный огонь. А когда тут же я услышал, как забухали орудия, я понял, что это наступают наши танки. Рокочущий гул подтвердил мою догадку. Все вокруг вмиг обратилось в хаос, все забегали, закричали, а всех поваров будто ветром сдуло. Потом из ложбины стали выбегать русские солдаты. Вид у них был явно перепуганный. Впервые с тех пор, как меня вытащили из хаты русские, я ощутил страх, поняв, что судьба моя на волоске. Как поступят со мной русские? Потащат с собой? Или… Я до сих пор продолжал сидеть с ножичком в руке подле мешка с недочищенной картошкой. Я не мог заставить себя двинуться с места, не дай Бог, кто-нибудь заметит меня. Эти несколько минут определят мою участь, это я хорошо понимал. Потом я увидел двоих русских, тащивших за собой пулемет и спешно отступавших. Звучали выкрикиваемые на русском языке команды, но паническое бегство продолжалось.

Оглянувшись по сторонам, я увидел буквально в двух шагах прислоненные к стене доски. В два прыжка я бросился туда и укрылся за ними. И вдруг стало тихо, русские сбежали, но и немцы подойти не успели. Меня охватило странное чувство непринадлежности ни к тем, ни к другим, но его пересиливал животный страх. Танки гудели где-то уже совсем рядом. Судя по звуку двигателя, они взбирались по откосу ложбины. Я подумал, что будь у русских противотанковые орудия и соответствующим образом подготовленные позиции, нашим танкам ни за что не добраться бы сюда. Стрельба прекратилась, и, глянув через щель, я увидел первую машину с черным крестом на выкрашенной белой краской башне. Неуклюже повернув, танк направлялся к улице, туда, где находился я. Послышались команды, уже на немецком, и я сразу же сообразил, что под прикрытием танков действуют и пехотинцы. Вот и серо-зеленые фигурки бегут вдоль улицы. Понимая, что сейчас им не до того, чтобы разбирать, в кого пальнуть, я не торопился покидать убежище и даже прилег на землю. Уж лучше пусть пока примут за убитого. Пропустив первый танк, я завопил как резаный: «Nicht schiessen, ich bin's, nicht schiessen!»[23]. До первых наших солдат оставалось метров 30–40, не больше, но я отважился высунуться из-за досок лишь услышав, как меня позвали по имени. На всякий случай я даже поднял руки вверх.

— Можешь опустить руки, Генри! — выкрикнул кто-то. И тут раздался хохот, посыпались шуточки, мне, откровенно говоря, было не до шуток. Подъехал второй танк, из него выбрался наш лейтенант, пожал мне руку и спросил, как самочувствие.

— Ладно, чего уж там, — улыбнулся он, — честно говоря, мы уже и не надеялись застать тебя живым, а на тебе ни царапины!

Кое-кто из наших в пылу схватки готов был преследовать отступавших русских. У меня отлегло от сердца, когда наш лейтенант решил, что на сегодня хватит воевать. Мы сходили в хату, где меня допрашивали двое советских офицеров, но, как и следовало ожидать, никого не было, как не было и моей солдатской книжки. Из брошенной кухни мы забрали картошку, капусту, сахар, муку. Мне это почему-то не понравилось. Когда мы уже собрались уходить, я заметил старика, того самого, что топил печь в хате, служившей русским караульным помещением. Он нес охапку дров, и я с улыбкой бросил ему на ходу:

— Сегодня на коне, а завтра, глядишь, и в канаве! И не угадаешь!

Старик грустно кивнул.

По пути назад я сидел на башне вместе с лейтенантом, будто драгоценный трофей. Когда мы переезжали через край ложбины, я указал место, где ранним утром провалился в тину, и лейтенант рассказал мне, что, мол, досконально изучил позиции русских на предмет выяснения наличия у них противотанковых орудий. Оказалось, что таковыми противник не располагает.

Когда мы вернулись, все наперебой удивлялись и радовались моему скорому возвращению. Тут же откуда-то взялась бутылка коньяка, которую решено было пустить по кругу. Потом меня отвели к свежей могиле моего друга Августа, потом я еще раз зашел в ту самую хату, где меня взяли тепленького всего лишь полсуток назад. Кто-то додумался ляпнуть, что я, дескать, отделался легким испугом, а Август погиб. Я, правда, спросил этого героя, как он объяснит то, что русские взяли меня сонного, да еще умудрились проскользнуть незамеченными для нашего боевого охранения. Тот никак не мог этого объяснить и на том заткнулся.

На тело Августа наткнулись случайно, а меня словно след простыл, причем самое загадочное было то, что ни следов борьбы, ни пятен крови в хате не обнаружили. Это было уже утром, едва рассвело. Тут же доложили обо всем командиру, и только тогда догадались присмотреться к лощине и к тому, что делается в другой части села.

Перед тем как явиться с докладом к командиру, я рассчитывал на худший вариант. Но он приветствовал меня:

— С благополучным возвращением! — и тут же рассмеялся.

У меня словно гора свалилась с плеч. Он сказал, что вообще не понимает, как подобное могло произойти.

— Ты им по своей инициативе ничего не рассказывал? — осведомился он. — Кстати, а о чем они тебя спрашивали? И что ты им рассказал?

Я медлил с ответом, подозревая ловушку, но командир успокоил меня:

— Ладно, ладно, только не дрейфь, я все прекрасно понимаю, думаю, ты повел себя как подобает.

Когда же я признался, что представил русским более-менее достоверные сведения, он спросил меня:

— А зачем?

Я объяснил, что им и так ничего не стоило поймать меня на лжи, потому что идут за нами по пятам вон уже сколько, поэтому и знают всю подноготную о нашей Kampfgruppe.

— Это верно! — к моему великому облегчению, заявил командир, добавив, что в данных обстоятельствах он поступил бы в точности так же.

— Ладно, не буду тебя больше мучить! — подытожил он и велел мне отправляться поесть, а потом залезть в грузовик и отоспаться — дело в том, что наша ударная группа вновь снимается с места. Когда я ему напоследок преподнес, что русским даже известна его фамилия, ему, похоже, это даже польстило.

Было уже темно, когда я проснулся от тряски в кузове грузовика и сначала не сообразил, где я. Товарищи рассказали мне, что, мол, произошла стычка с русскими, постреляли немножко, а ты даже и не соизволил проснуться. Обстановка с каждым часом усложнялась. Рассказывали о том, что в одной из деревень наткнулись на повешенного на дереве немецкого полковника. На груди у него висел кусок картона с надписью: «Струсил перед лицом врага!» Все награды были сорваны у него с мундира, сапоги тоже стащили, а фуражка валялась в снегу прямо под ним.

К этому времени у нас уже не оставалось никаких иллюзий, одни только горечь и страдания. Единственное, чего мы еще придерживались, так это принципа сплоченности, и у всех на уме было одно — как бы поскорее добраться до германской границы, а до нее было еще вон сколько. Произошла очередная реорганизация, и теперь я был включен уже в Kampfgruppe Линдемана, названную так в честь гауптмана Линдемана, ее командующего. У нас уже не оставалось никаких транспортных средств, ни колесных, ни гусеничных, мало-мальски серьезного оружия, разве только легкие виды вооружений. Все тяжелое для переноски снаряжение погрузили на лодки-плоскодонки — очередное изобретение вермахта, — служившие нам санями, в которые мы впрягались по двое. Хуже некуда обстояли дела и с провиантом, поэтому мы только и рыскали в поисках съестного.

Ввиду отсутствия надлежащих командных структур, дисциплина падала. Только нижние чины, причем именно рядовой состав, могли положиться друг на друга. Когда Линдеман «предлагал» — поскольку приказывать уже не решался — войти в какую-нибудь деревеньку на постой и, по имевшимся данным, она была занята русскими, мы просто выразительно смотрели на него, продолжая топать по снегу дальше. Вот такие теперь царили служебные отношения — попахивало демократией! И все это при тридцатиградусном морозе! Вокруг, куда ни глянь, ни дорог, ничего, сплошной снег, белое поле без конца и края. Унылое однообразие пейзажа скрадывали лишь кое-где торчавшие кривые березки, тоже, казалось, сбивавшиеся в кучки, чтобы спастись от холодов.

Мы получили приказ остановиться в одном селе на несколько дней, чтобы остальные подразделения могли нагнать нас. Уже в первую ночь часть Красной Армии, преследовавшая нас, сумела незаметно окопаться в снегу в каких-нибудь трехстах метрах от нас.

Утром мы обнаружили, что они установили на столбах громкоговорители, часами изрыгавшие пропагандистские призывы к нам. У микрофона находился один из приволжских немцев, говоривший на немецком образца XVIII столетия времен императрицы Екатерины. Извинившись за то, что не имеет при себе пластинок, диктор-агитатор предложил нам вместе с ним спеть немецкую песню. Через жутко трещавший динамик он предупредил, что ни слухом, ни голосом не обладает. Он пел приятные русские песни и немецкие народные, некоторые из них относились к периоду Крестьянской войны в Германии. После песен следовала пропаганда. Надо сказать, что львиная доля в ней была правдой, именно это больше всего и бесило нас. Мы прекрасно ощущали, причем на собственной шкуре, что роли в этой войне поменялись, но к чему сыпать соль на рану? Вот мы и орали ему в ответ: «Заткнись, предатель!», а он лишь смеялся, а потом угощал нас сведениями о последних проигранных нами сражениях, причем не упуская мельчайших деталей о наших разгромленных и переставших существовать полках, дивизиях, армиях на всем протяжении германо-советского фронта. Он грозил нам, что у нас нет ни малейшего шанса вернуться домой и увидеться с родными и близкими, единственное, что нам остается, — тихо сложить оружие и тем самым прекратить участие в варварских преступлениях. Диктор-пропагандист, представившийся нам как Георг Бауэр, убеждал нас в том, что наши офицеры лгали нам всегда и лгут сейчас.

С каким облегчением мы ушли за пределы досягаемости рупора пресловутого Георга Бауэра. Снег был сантиметров тридцать глубиной, и идти по нему было невозможно, воздух, казалось, звенел от мороза. Не имея карт, мы наугад прибрели к нескольким хатенкам, расположившимся в балке прямо перед нами. Из труб поднимался дым, следов чьего-либо военного присутствия не было. Потом Линдеман приказал нескольким из нас, включая и меня, пойти и спалить эти хаты. Дело в том, что начальство укоряло его, что, дескать, он игнорирует приказ фюрера о «выжженной земле», поэтому и отдал такой приказ, причем, судя по всему, не шутил. Многие из нас считали этот приказ драконовским, в особенности зная, в каких жутких условиях приходится жить русским.

Каждый должен был сжечь по хате. Обойдя предназначенную мне, я убедился, что внутри люди. Толкнув дверь, я увидел, что она не заперта. Обернувшись, я заметил, как мои товарищи на всякий случай взяли оружие на изготовку, пока я пытался войти внутрь. Внутри происходило какое-то движение, но было темно, и я ничего не мог разобрать. Сначала ничего не происходило. Потом я услышал, как Линдеман выкрикнул:

— Ладно, входи, все в порядке!

Едва я переступил порог, как в нос мне ударил смрад пота. Так едко люди потеют лишь перед лицом смерти. Единственное помещение было битком забито людьми, в основном стариками. Потолка не было, и вверху красовались крытые сеном балки. Я разобрал в полутьме и несколько женщин помоложе с грудными детьми. Кроме расшатанного стола, такого же стула, а также подобия буфета и кровати, мебели никакой не было. Земляной пол кое-где был прикрыт предметами одежды, досками и одеялами. Короче, беспорядок был жуткий.

Все они молча стояли, даже грудные младенцы и те не кричали, по-видимому, чувствуя угрозу. Это был обычный крестьянский люд. Потом ко мне приблизилась молодая женщина, демонстративно выставив вперед ребенка на руках. Все застыли в напряженном ожидании моей реакции. Я понимал, что времени у меня в обрез — наша ударная группа должна была следовать дальше, так что нужно было решать. Когда кто-то попытался захлопнуть дверь у меня за спиной, я тут же снова распахнул ее и завопил, чтобы все сию же минуту выходили, все до единого, повторил я, потому что я собираюсь подпалить их убогую хату. И тут началось такое! Ко мне умоляюще протягивали руки, рыдали, просили пощадить, кто-то что-то пытался объяснить мне. Мне втолковывали, что, мол, здесь не местные, что они пришли издалека, что их жилища уже сожгли, что они потеряли все. Они говорили, что умирают от голода, и я понимал, что они не лгут. Они клялись, что эта хата — последнее, что у них осталось, и, лишившись ее, они обречены на верную гибель. Ни мои угрозы, ни даже пистолет не возымели действия. Одна старуха упала передо мной на колени, стала целовать сапоги, а потом меня толкнули в спину, и я повалился прямо на нее. Вот этого я и дожидался. Поднявшись, я навел пистолет на первого попавшегося — им оказался старик, до сих пор молча стоявший справа от меня, положив ладонь на голову маленькой девочки.

— Вон! — заорал я. — Если не уберетесь отсюда, я его пристрелю!

Началась ужасная суматоха, я не знал, как быть, я вообще уже ничего не понимал, чувствуя, что теряю над собой контроль. Но старик оставался невозмутим. Без следа ненависти он в упор смотрел на меня, и в этом взгляде я видел лишь печаль.

— Стреляй, чего ждешь? — спокойно произнес он и опустил взгляд на девочку. — Но, прошу тебя, ты сначала ее убей, все равно ведь нам всем здесь погибать.

Тут вошел Линдеман, напомнив мне, что наша ударная группа уже отправилась в путь, а вот дыма над вверенной мне хатой что-то незаметно. Когда я стал объяснять ему, что просто не могу их выгнать отсюда, он пробормотал, что-то вроде «это их дело», а приказ фюрера — есть приказ фюрера, так что лучше пошли-ка выйдем. Соломенная крыша, покрытая снегом была чуть ли не на уровне груди. Солома внутри оставалась сухой, и командир показал мне, как это делается — зажег спичку и поднес ее к соломе. Пламя быстро стало взбегать вверх по крыше. А мы повернулись и пошли прочь — надо было нагонять успевшую уйти уже довольно далеко группу.

Двери распахнулась, и все в панике стали выбегать из хаты — старики, женщины с детьми на руках. А мы с Линдеманом бодро шагали вслед нашей ударной группе. Потом до меня донесся странный глухой звук. Обернувшись, я увидел, как огонь, прорвавшись сквозь слой снега на крыше в нескольких местах, жадно лизал солому. В ясное небо поднимался белый столб дыма. Потом, когда пылавшая хата исчезла из виду, были видны желтовато-коричневые клубы.

Вскоре нас объединили с ударной группой побольше, располагавшей и танками, и другими тяжелыми вооружениями. Я уже не помню, как называлась та широкая река, к которой мы приближались — то ли Днепр, то ли Буг, — в России их много. Издали был виден крутой западный берег, вырисовывавшийся из тумана, будто странный промежуточный слой грязно-белого цвета между покрывавшим землю снегом и серо-свинцовым небом. Бледное зимнее солнце, едва поднявшееся над горизонтом, с трудом прорывалось сквозь висевший над водой туман. Из-за покрывавшей все вокруг снежной пелены река казалась далекой, и я удивился, как быстро наша колонна добралась до нее. Вдоль обоих берегов лед был гладкий, как на катке, а на середине нагромождавшиеся друг на друга льдины образовали торосы — нагромождения гротескной формы, и мы опасались, сумеют ли наши танки преодолеть их. Потом мы разглядели несколько умело позиционированных 8,8-см противотанковых орудий для прикрытия участка форсирования реки. Тут же показались несколько малых вездеходов, поднимавших снежную пыль. С другой стороны отправилось несколько вездеходов с офицерами, очевидно, встречать прибывших. Мы поразились той ловкости, с которой водители объезжали нагромождения льдин. И тут в центре поднялся большой зеленый флаг — приказ форсировать реку! Во избежание пролома льда пришлось пускать танки разреженной колонной, а лед все равно угрожающе трещал под их гусеницами, но все обошлось без происшествий. Ведь Бог, как мы самоуверенно повторяли, всегда на стороне решительных и храбрых, а уж таковыми мы себя считали.

Циркулировали самые невероятные слухи, едва успевали появляться одни, как тут же их сменяли утверждавшие прямо противоположное. В основном они касались неизвестного доселе чудо-оружия невероятной мощности, свежих дивизий, якобы срочно переброшенных сюда из Франции на смену нам, и дожидающихся нас неприступных линий обороны, подготовленных заранее. Хоть нас и переполнял скептицизм, все же в душе мы лелеяли надежду на лучшее, однако анекдоты о геббельсовской пропаганде способны были омрачить настрой любого оптимиста. И оказавшись у этой широченной реки, мы поняли, что если командованию с его драконовскими приказами не удается остановить паническое бегство из-под Сталинграда, то этой естественной водной преграде как-нибудь удастся. Но стоило нам благополучно переправиться на противоположный берег и, несмотря на то что все мы были счастливы хоть на несколько километров оказаться ближе к Германии, мы продолжили бодро отступать, что свидетельствовало о том, что и наше гениальное командование утратило всякую надежду сдержать надвигавшихся русских.

Мы прибыли в крупное село, мне было приказано снова усесться за рычаги управления танком. Несмотря на жуткие условия суровой зимы, машина была в отличном состоянии. Горючего было в обрез, и при любой возможности мы задом въезжали в стога сена с тем, чтобы двигатель дольше оставался теплым, что, в свою очередь, избавляло нас накручивать лишние километры и жечь бензин. Обычно водителей танков и даже автотранспортных средств в караул в первую ночь не посылали. Но поскольку мне было без разницы — то ли вести танк, то ли стоять в карауле, — один черт мука, выбирать не приходилось.

Хата, доставшаяся нам, оказалась просторной и удобной, располагалась она в самом центре села. Хозяевами была пожилая пара, державшая и квартирантку — учительницу местной деревенской школы. В хате было две комнаты — в одну из которых, представлявшую собой полутемный чулан, мы и спровадили русских. В качестве компенсации мы регулярно топили большую печку, тепло от которой доставалось и вынужденным потесниться хозяевам и квартирантке. Вскоре мы сидели за столом при свечах и ужинали. Мы всегда любили ужинать вместе, большой компанией, а после еды обычно играли в карты, и всегда находился кто-нибудь, кто играл на губной гармошке, исполняя неисчерпаемый немецкий народный репертуар.

Часто по ночам спавших будили возвращавшиеся с поста караульные. Услышав как-то сквозь сон шум, я не обратил на него внимания и, перевернувшись на другой бок, заснул. Утром же мне рассказали, что произошло ночью.

Один из офицеров, представившийся лейтенантом Шмидтом, принялся объяснять, что, мол, послан связным из части, расположенной на другом краю села. Упомянутый Шмидт обошел все наши оборонительные позиции, расспрашивал и часовых. По словам очевидцев, он был в немецкой форме, поверх которой был натянут белый маскхалат, а на каске — белый чехол. Немного странный акцент его мог показаться грубоватым, но такой встречается иногда и у офицеров, не говоря уже о рядовом составе. В соответствии с традициями германской армии солдат не имеет права задавать вопросы офицеру, так что и лейтенант Шмидт был избавлен от такой необходимости. В основном вопросы задавал он. Сначала он взял на вооружение безотказный метод — стал отчитывать кого-то из часовых за несоблюдение устава или за подобную ерунду, потом сменил тон на более дружелюбный, даже угостил сигаретами и конфетами. Так он выяснил все относительно снабжения боеприпасами, провиантом, горючим и так далее.

Когда наступило утро, выяснилось, что на другом конце села никакой другой воинской части нет и в помине, как нет и лейтенанта Шмидта. Но, разумеется, было поздно. Подозревали, что он все еще находится в селе, и стали обыскивать все подряд хаты. Допросили местных жителей, даже детей, но все безрезультатно. В том настроении, в котором мы тогда пребывали, мы могли лишь подивиться мужеству и отваге этого человека. На следующую ночь, заступив на пост, я готов был к встрече с ним, втайне надеясь, что свой обход «Шмидт» начнет именно с меня, но, как и следовало ожидать, он больше не появился.

В этом селе мы пробыли еще несколько дней. Все это время нас атаковали советские «тридцатьчетверки», но издали. Что касается наших русских хозяев и их квартирантки, эти нам никак не досаждали. Когда мы понемногу привыкли друг к другу, они вошли в «нашу» комнату и уселись с нами — здесь было теплее. Старушка вечно хлопотала по дому, а старик не упускал случая побаловать нас табачком — чего-чего, а табака у него было вдосталь. Казалось, от его орлиного взора ничего не могло скрыться. Пару раз мы сыграли с ним в шахматы, но меня не покидало ощущение, что он просто играет со мной в поддавки, вероятно, из боязни разозлить немецкого солдата, обставив его в шахматы.

Тане, учительнице, было 26 лет, и, несмотря на явно крестьянский вид и происхождение, являла собой типичный пример советской эпохи, выпестовавшей определенный сорт людей. Перед самой войной она по завершении учебы в Киевском университете приехала в это село по распределению, а когда летом 1941 года пришли наши войска, она оказалась в оккупации. Девушка была крепкого сложения, чуть полновата, с приятным краснощеким лицом и обезоруживающей улыбкой. Темные волосы были собраны в тугой узел на затылке. Глаза у Тани были карие и большие, одеваться она предпочитала в самую что ни на есть простую и даже грубую крестьянскую одежду, что нам было в диковинку. А может, она нарочно старалась произвести впечатление женщины малопривлекательной — так спокойнее. Таня довольно сносно изъяснялась по-немецки, и мы не раз подолгу разговаривали с ней. Я был всегда рад случаю усовершенствовать свой русский, так что мы почти ежевечерне болтали.

Таня продолжала учительствовать, собрав небольшую группу из еще остававшихся в деревне детей. Я даже не знаю, обращалась ли она к германским оккупационным властям за соответствующим разрешением. Мы часто говорили о том, какой красивый город Киев, который мы оба знали. Когда я сказал ей о том, что город сильно разрушен, Таня едва не расплакалась.

— И после этого немцы еще называют русских варварами! — в сердцах бросила Таня.

Но даже тогда я еще готов был верить в то, что славяне и другие восточные народы менее цивилизованны, чем немцы, и по интеллекту уступают им. За эти долгие зимние вечера Таня преподала мне не один урок, ее разносторонние интересы и умение истолковывать учение Маркса просто поражали меня.

Главным из этих уроков, вероятно, было то, что разные люди рассматривают те или иные явления под разным углом зрения, поэтому и приходят к совершенно разным умозаключениям. Стоило мне попытаться направить беседу с ней на такие темы, как политика, идеология или философия — я предпринял не одну такую попытку, — она неизменно отказывалась. То, что у нее имелось свое собственное мнение на этот счет, я не сомневался, а иногда, выслушав мое мнение по какому-либо вопросу, по лицу Тани было видно, что утверждаемое мною коробит ее.

Два или три дня спустя создалась угроза нашего окружения с флангов танковыми колоннами русских, так что нам предстояло убираться из этого села и поскорее. Я основательно прогрел двигатель и наблюдал за стоявшими кружком офицерами — шла обычная пятиминутка. Мой танк и бронетранспортер с десятью бойцами должен был продвигаться на север километров на тридцать-тридцать пять, затем подорвать мост через реку, после чего вновь повернуть на запад и соединиться с нашей ударной группой. Командовал всем один молоденький лейтенант. Мы без происшествий добрались до моста, привязали по два заряда снизу с каждой стороны и стали ждать. В воздухе прогремели два взрыва, вся средняя секция, проламывая лед, рухнула. А мост был возведен не так давно, по нему проходила однопутная железная дорога и рядом автомобильная.

Направляясь на запад, мы миновали небольшой рабочий поселок, застроенный трехэтажными домами. К нашему удивлению, в одном из пустовавших заводских цехов расположились небольшое подразделение СС и люфтваффе. Заметив нас, они сначала подумали, что это русские, и готовы были угостить нас свинцом. Они входили в состав крупной ударной группы, направлявшейся на север в сторону Польши, а мы обеспечивали ей фланговую оборону. Погревшись за кружками кофе и обменявшись сведениями об обстановке, мы двинулись дальше. Мороз стоял страшный, было холодно даже в танке с работающим двигателем, было слышно, как потрескивал морозный воздух. Белое солнце с трудом пробивалось через морозную дымку, ослепляя нас. Поскольку солнечными очками мы не располагали, пришлось завязать глаза шарфами и надвинуть на лоб каски — только так можно было спастись от слепящего света.

На горизонте возникло нечто, напоминавшее раскиданные детские кубики. Подъехав ближе, мы распознали в них современные здания агропункта — навесы для тракторов, мастерские, амбары, другие постройки. Часть территории была окружена проволочным ограждением, довольно высоким. Сами того не зная, мы оказались на армейских продскладах. Доступ на их территорию осуществлялся через широкие двойные ворота, за ними располагалась будка охранника, из которой вышел охранник, одетый по полной форме. Мы едва не расхохотались — уж очень нереальной и даже сказочной представилась нам эта картина. Вокруг на десятки километров ничего, ни кустика, ни деревца, ни домика — сплошной снег, и тут вдруг вполне приличный часовой, да еще в будке. Заглянув через ограждение, мы увидели, что склады забиты до самой крыши. Что нас удивило еще больше, так это полная безмятежность — никто не готовил хранимое к отправке, да и взрывать не собирался. Мы-то знали, что части Красной Армии будут здесь от силы через пару дней, а может, и часов. Собравшись у своих машин, мы глазели на ряды ящиков с консервами и всякой другой едой и уже предвкушали, как мы станем расправляться с этими сокровищами.

Но часовой не вымолвил и слова. Всем своим видом он демонстрировал нам, что наш визит сюда — жуткая докука. Ему было на вид лет тридцать, может, даже ближе к сорока, и кто-то из нас полушутя попытался уговорить его:

— Эй ты, хозяин, отворяй врата рая и пропусти нас.

Часовой, и правда, приоткрыл ворота, но только для того, чтобы впустить нашего лейтенанта, и тут же захлопнул их за ним. Мы буквально онемели и не могли уразуметь ситуации, она казалась нам до дичи противоестественной. И в довершение всего лейтенант торжественно объявил нам, что сюда допускаются исключительно грузовики для перевозки продуктов, да и то при наличии соответствующих накладных на получение продовольствия. Пока суд да дело, из-за ящиков показался майор в новенькой зеленой форме «Wirtschaftsgruppe»[24]. Этот тоже смотрел на нас набычившись, а потом хамовато обратился к лейтенанту с вопросом, мол, зачем вы сюда приперлись.

— Нагрузиться доверху, разумеется, зачем же еще? — хором ответили мы за нашего лейтенанта.

Майор осведомился о наличии у нас накладных. Бог ты мой!

— Ну, какие там накладные, — ляпнул наш лейтенантик, — мы еще пять минут назад и не предполагали о существовании вашего склада.

Ко всем нашим невзгодам поспешного отступления следовало добавить и то, что за последние пару недель мы толком и не ели. А тут перед нашими глазами такие богатства! А этот Санта-Клаус в зеленой форме отчего-то не хочет делиться с нами. Ему, видите ли, какие-то там накладные подавай.

В этот момент позади нас послышался гул моторов, и мы подумали, что это уже русские явились. Оставив лейтенанта стоять на территории склада, мы разбежались по машинам и стали готовиться к отражению атаки неприятеля. Но, к нашему великому облегчению, мы увидели, что это два грузовика с эсэсовскими эмблемами, напряженно гудя, выбираются из ложбины. Из подъехавшего грузовика выбрался какой-то обершарфюрер, мы посмеялись и обменялись рукопожатиями. Эсэсовцы рассказали нам, что прознали про эти склады и приехали сюда загрузиться, пока не поздно.

— Так что сейчас поделимся с вами по-братски, — заверил нас обершарфюрер. — Чего ждать?

Стали подгонять грузовики к воротам.

— У вас и накладные есть? — робко осведомились мы.

— Чего? — переспросили эсэсовцы и загоготали.

— Да-да, конечно, вон у нашего водилы накладная на куске картона, ее аж сам Генрих Гиммлер подписал.

— Нет-нет, кроме шуток, этот вон зелененький Санта-Клаус, этот майоришка, утверждает, что отпустит провиант только согласно надлежащим образом оформленным накладным!

Но эсэсовцы продолжали хохотать, будучи уверены, что мы их дурачим. Но пока мы болтали, охранник запер ворота, а ключ положил в карман.

— Эй! — окликнул его обершарфюрер. — Хватит играть, пора и честь знать. Давай-ка, открывай ворота, а мы сейчас займемся погрузкой. В конце концов, этот провиант принадлежит рейху, а не тебе лично. Русские могут быть здесь каждую минуту, так пусть им хотя бы меньше достанется — нам ведь всего все равно не увезти. А русские тебя уговаривать не станут — возьмут, да отхватят тебе яйца!

Кое-кто еще продолжал воспринимать эту сцену не всерьез. На сцене появились еще двое пожилых охранников, а майор заорал на лейтенанта, что у него, дескать, категорический приказ из штаба армии ни одной банки сардин не отпускать без соответствующим образом оформленных документов, и что это его последнее слово, и что ему уже надоело объяснять нам, что если нельзя, значит, нельзя. Тем временем мы, человек, наверное, с десяток, выстроились вдоль ограждения и до сих пор не могли поверить, что этот майор-интендант говорит всерьез. Мы все разом заговорили, принялись трясти проволоку. И вдруг обершарфюрер прикрикнул на нас:

— Тише вы!

После этого, повернувшись к майору, вкрадчиво произнес:

— Послушай, ты, недогадливый, хватит дурака валять, если не хочешь неприятностей на свою голову. Нам нужен провиант, причем сию минуту. Ни о каких накладных и речи быть не может. А если ты не отпустишь его нам, нам тогда насрать на твои запреты, и мы сами заберем все, что надо. Открывай, я тебе говорю, и это приказ СС!

Ну, подумал я про себя, это должно подействовать. Но я заблуждался. Я глазам своим поверить не мог, когда увидел, как этот зелененький Санта-Клаус шагнул к проволоке и встал почти вплотную к обершарфюреру.

— Говорите, это приказ СС, обершарфюрер. А кто вы, позвольте спросить? И кто вас уполномочил? Что вы вообще здесь себе позволяете?

После этого выхватил из кобуры пистолет и навел на эсэсовца.

— Нет, обершарфюрер, — прошипел он. — В последний раз говорю вам — не отпущу! Я здесь ответственное лицо, представляющее штаб армии! И подчиняюсь только штабу армии! Не СС, никому больше! Я сейчас прошу убраться отсюда подобру-поздорову.

Несколько секунд стояла полная тишина. Потом я услышал позади себя лязг металла и тут же сообразил, что не только майор вооружен, но и у других пистолеты найдутся. В следующую секунду раздался выстрел, и пуля просвистела чуть ли не возле моего уха. И тут майор, неловко дернувшись, раскинув руки и выронив пистолет, без звука ничком повалился в снег. Первой реакцией было недоумение. Мы все повернулись к центру группы, и тут я заметил у себя за спиной эсэсовца с пистолетом в руке. Никто не проронил ни слова в упрек ему, включая и обершарфюрера.

— Идиотизм, да и только! По-другому не назовешь, — досадливо произнес эсэсовец. — Этот недоумок получил то, что заслужил.

И, отстранив меня, подошел к воротам.

— А теперь, дедуля, отпирай ворота, да поживее! — ледяным тоном обратился он к охраннику, у которого ключ лежал в кармане.

Тот без возражений исполнил то, что ему приказали, и дрожащими руками отпер замок.

Двоим из нас пришлось оттащить тело майора в сторону, чтобы распахнуть ворота, а потом мы все въехали за проволоку — эсэсовцы на двух грузовиках, и я на своем танке. В этот момент приехали еще охранники, привлеченные гулом двигателей и стрельбой, вместе с группой русских пленных. Но мы решили разыграть спектакль — на нарочито ломаном немецком мы объяснили им, что, дескать, мы русские, красноармейцы, только переодетые в немецкую форму, так что готовы освободить их от тяжкого бремени охраны продскладов, а они пусть убираются, если не хотят получить пулю в лоб. Секунду спустя группа охранников будто испарилась.

Сбив прикладами замки с дверей, мы стали хватать первое, что попадалось под руку. Многие из нас, прошедшие огонь, воду и медные трубы, с довоенных времен не видели некоторые продукты. Мы глядели друг на друга, ухмылялись и поверить не могли своему счастью! В огромном помещении свисали с крюков говяжьи туши, свиные, телячьи. Там высились терриконы хлеба, огромные упаковки сливочного масла, шоколада, меда, ведерки с мармеладом. Конца не было нашим открытиям, а в одном из задних отсеков, замок которого пришлось взламывать, мы обнаружили ящики шампанского, коньяка, массу вин и шнапса. Если эсэсовцам, в чьем распоряжении были грузовики, было проще, то нам с погрузкой пришлось куда сложнее — мы заполняли любой кусочек пространства гастрономическими сокровищами. Где-то нашлись веревки, и мы привязали ими упаковки мяса и масла к башне танка. Вскоре моя машина стала походить на перегруженный мебельный фургон. Ни одному даже самому опытному наблюдателю противника и в голову не придет, что это танк. Вот так замаскировались!

Я видел, как наш лейтенант вполне дружелюбно общается с обершарфюрером СС. По-видимому, утрясались последние пункты «джентльменского соглашения» — оба ухмылялись, а потом по очереди многозначительно приложили палец к губам — мол, все будет шито-крыто. Потом обершарфюрер подошел к складской охране и с весьма серьезным видом стал втолковывать им что-то, те угодливо кивали.

Пробравшись на сиденье водителя, я понял, что случись сейчас бой с врагом, мы бы оказались не на высоте. Когда мы выезжали из ворот, эсэсовец отчаянно замахал, призывая остановиться. Приняв чуток на грудь, он возжелал пожать руку всем нам персонально, заверить в вечной дружбе, а задержав мою руку в своей, многозначительно процедил сквозь зубы: «Держи нос по ветру, камрад, еще неизвестно, что будет завтра со всеми нами! — и чуть подумав, добавил: — У того были слишком хорошие сапоги, чтобы их потом стащили с него русские. Дурак он, вот кто, сам себе нагромоздил препятствий, вот они его и похоронили».

В пути мы пустили по кругу бутылку отличного коньяка «Jaegerbranntwein»[25], а когда она опустела, то ее мгновенно заменили еще одной, полной. На наше счастье, местность вокруг была плоской, как стол, ни оврагов, ни балок. Я вел машину и думал, почему это бронетранспортер впереди ехал как-то странно виляя — то в одну сторону метнется, то в другую. И тут стали горланить любимые строевые песни — все, включая и меня, орали так, что даже двигателя слышно не было. Всех охватила эйфория — ни мыслей, ни угрызений совести, одна только безотчетная радость. Господи, сколько ежедневно нас гибнет, и этот наш зелененький Санта-Клаус — капля в море. Через пару километров бронетранспортер сделал мне знак остановиться. Я видел, как из него выбрался наш лейтенантик. Собрав всех, он попытался вскарабкаться на мой танк, решив произнести речь, но после нескольких неудачных попыток решил все же ограничиться уровнем земли. Речь шла о выработанной и продуманной версии происшедшего: мол, мы случайно наткнулись на продсклад, ставший жертвой набега русских, естественно, мы взяли кое-что и для себя, из того, что оставалось. После этого он весьма прозрачно намекнул нам, что ждет того, кто проболтается о случившемся. Мы, изобразив серьезность, энергично закивали. Впрочем, нашему командиру не стоило зря напрягаться, предупреждая нас, тут даже законченному тупице и так все было ясно.

Уже с наступлением темноты мы наконец нагнали нашу ударную группу. При виде нас все пережили небольшой шок — дело в том, что мы спьяну позабыли о том, какого цвета сигнальные ракеты давать, более того, мы вообще не давали сигнальных ракет. Но к счастью, все в ударной группе, в отличие от нас, были трезвыми и заметили нас еще издалека, во всяком случае, раньше, чем мы заметили их. В ту ночь наши господа офицеры повеселились на славу — песнопения затянулись до самого рассвета. Коньяку было хоть залейся, закуски тоже достаточно, поэтому никто из ударной группы не утруждал себя лишними расспросами — мол, где взяли и тому подобное. В конце концов, что такое человеческая жизнь на войне в сравнении с выпивкой и жратвой?!

Наутро почти все чувствовали себя с такого бодуна, что описать нет сил. С похмельем пришло нет, не раскаяние, разумеется, пришел страх — а вдруг эти самые охранники продскладов повстречают нашу ударную группу? Что тогда? Но все наши опасения развеяли «иваны», чьи «тридцатьчетверки» вновь замаячили на горизонте, причем они следовали как раз со стороны продсклада. Мы втуне молили Бога, чтобы никто из охранников не сбежал от них. Какая горькая ирония судьбы! В тот вечер наш лейтенант великодушно предложил мне отхлебнуть коньяку из его бутылки. Он не намекнул на произошедшее за сутки с небольшим до этого, однако пробормотал что-то о снеге, который, дескать, скрывает все следы. Подняв бутылку, словно чокаясь с кем-то невидимым на востоке, он рявкнул: «Будь все проклято! Иван, дьявол тебя возьми, пью за тебя от всей души!» И мы, переглянувшись, сразу поняли друг друга и сделали еще по глотку.

Теперь не оставалось ни малейших сомнений, что фронт разваливается, что отныне нам предстоит долгое и томительное отступление из России и что лишь какое-нибудь там чудо-оружие Геббельса способно воспрепятствовать этому. Наше бегство по-прежнему трактовалось исключительно как «выравнивание линии фронта», а обещанные нам на подмогу дивизии из Франции все задерживались и задерживались. И хотя в целом дисциплина оставалась на уровне, донесения о дезертирах и пораженцах учащались, и это нас ничуть не удивляло. Нам, простым солдатам, рассуждать было не в привычку, да и некогда было, поскольку приходилось постоянно думать о том, как уберечь собственную шкуру, но разочарование усугублялось и осознанием того, что все эти годы нам бессовестно лгали.

Понимание того, что с каждым километром граница Польши становится все ближе и ближе, придавало всем нашим действиям остроту. Свинцово-серое небо, гонимый пронзительно-холодным ветром снег — одно счастье, что эта погода и противника заставляла отсиживаться в тепле, перечеркивая его планы.

Темнело, когда перед нами возникло еще одно село. У нас уже стало обычаем давать немецкие имена занимаемым населенным пунктам — так было куда легче ориентироваться. Да и спесь не позволяла снисходить до русского языка. Это получило название Нордхаузен. Разведка доложила, что какой-то малочисленный отряд уже опередил нас и расположился в хатах. Это нас отнюдь не обрадовало. Никто не знал, как поступить в подобной ситуации, в которой даже такой простой вопрос, как выставление постов, и тот выливался в проблему, причем нешуточную.

Мы ввалились в хату, уже занятую связистами. Те сначала протестовали, потом все же сжалились и впустили нас, вероятно, рассчитывая, что мы в случае чего выручим и их. На столе посреди хаты громоздился неуклюжий ящик серого цвета — радиопередатчик. Потолок в этом жилище был низкий, и самому высокому из нас приходилось сгибаться, но было тепло, в печи весело потрескивал огонь, горели свечки, что придавало убогой хате оттенок чисто немецкой уютности. Мы знали, что Красная Армия следует по пятам, на этот счет никаких иллюзий не оставалось, но поскольку нам все же удалось слегка начистить русским ряшку за день до этого, мы резонно полагали, что они не отважатся тревожить нас хотя бы день-два.

До полуночи я простоял на посту, меряя шагами деревенскую улицу и вглядываясь в серо-белую полутьму в поисках признаков тайком пробирающегося неприятеля. Я хорошо понимал, что любому укутанному в белый маскхалат «ивану» ничего не стоит подобраться ко мне и обойтись со мной как полагается, но неприятеля не было, и я был ужасно рад, когда меня сменили и я мог вернуться в тепло жилища.

Четверо или трое моих сослуживцев спали, как сурки, у плиты, а один и вовсе забрался наверх, и, невзирая на строгий приказ спать не раздеваясь, мы стаскивали с себя на ночь все, что можно. Связист в наушниках сидел за столом у радиопередатчика, а его товарищ вычерчивал на разложенной перед ним карте какие-то непонятные знаки — стрелы, полосы. Оба вполголоса переговаривались, похрапывали мои товарищи, посвистывал передатчик, словом, все было тихо и мирно.

Все исходившее из настроенного на прием радиопередатчика, на мой взгляд, представляло обычную штабную дребедень. Но вдруг я услышал нечто, что испугало меня и даже заставило встрепенуться. Радист, записывая получаемую радиограмму, проговаривал ее текст про себя. До меня донеслись слова: «…группа неприятеля численностью около ста человек, часть на лыжах, действует вблизи села такого-то и такого-то». Название села, естественно, прозвучало по-русски. Радист потом, как бы в раздумье, тихо произнес:

— А как это село по-русски называется? Черт бы их побрал, назвали бы по-немецки, ясности ради, так нет же — по-русски! Язык сломаешь! Оба взглянули на карту, и по их физиономиям я тут же понял, что речь идет именно о нашем селе, Нордхаузене, как мы окрестили его!

Оба подскочили, точно ужаленные, и вместе с ними я, сразу же бросившись натягивать сапоги, маскхалат. Тут же от шума проснулись и мои сослуживцы, но я уже несся к двери с винтовкой. Как раз в этот момент прозвучали первые выстрелы. Выскочив на улицу, я увидел, как вдалеке промелькнули белые фигурки лыжников, и тут же бросился в снег. О том, что произошло со связистами и с моими сослуживцами, мне уже не суждено было узнать. «Белые привидения», блестяще воспользовавшись эффектом внезапности, залегли на другом конце улицы за пулеметом, буквально в считаные секунды, обретя тем самым полный стратегический контроль над всем селом. Мы оказались в западне!

Едва приподняв голову, я наблюдал за тем, что происходило вокруг. На снег упала полоска тусклого света — это распахнулась дверь хаты на противоположной стороне улицы, и оттуда показались несколько человек наших — русские, казалось, только и дожидались этого — все мои товарищи упали, скошенные пулеметной очередью. Распахивались двери хат, из них выбегали люди, и тут же падали, падали под огнем русских. На снегу темнели все новые и новые трупы. Слышались крики ужаса, боли, отчаяния.

Я в белом маскхалате продолжал неподвижно лежать в снегу, зная, что на меня не обратят внимания в этой суматохе. Но, завидев нескольких русских, пронесшихся в паре метров от меня, я понял, что пора делать ноги, и быстро. Тут я почувствовал, как холод начинает проникать в меня. Открыть сейчас огонь означало акт самоубийства, и я ползком переместился за угол хаты в стоявший во дворе сарай. Мне повезло, что вокруг не было ни души, и я несколько секунд спустя уже несся во весь опор, полусогнувшись, неизвестно куда, пытаясь раствориться в белесом сумраке зимней ночи. Мне и правда везло — ни одного выстрела в мою сторону не прогремело. Но теперь я оказался один, я был перепуган до смерти, в каждом предмете вокруг таилась угроза, меня терзали муки совести — я-то понимал, что русские лыжники уже далеко, скорее всего, там, где я еще недавно стоял на посту.

Вскоре стрельба в селе прекратилась. Я понял, что русские свою задачу выполнили, одержав полную победу. И осознал всю серьезность положения, в котором оказался: снег едва ли не по пояс, отсутствие еды, более того, я представления не имел, куда идти. Шел снег, у меня не было с собой компаса, и я совершенно не ориентировался, где запад, а где восток. Но тут мне показалось, что я различил голоса. Голоса приближались, я, лежа в снегу, вслушивался и умирал от страха. Потом я разобрал немецкую речь, а когда неизвестные подошли ближе, я все же решился подать голос. Первой их реакцией было броситься в снег, только по прошествии какого-то времени мы все же решили поверить друг другу. Их было девять человек, кое-кто был из нашей ударной группы, один был лейтенант, другой унтер-офицер. Я не стал им рассказывать, что незадолго до атаки русских находился на посту. К счастью, они тащили за собой плоскодонку с запасами провианта, одеялами и боеприпасами. Они пережили примерно то же, что и я, только их хата стояла где-то на отшибе, что и дало им возможность ускользнуть незамеченными. Все на чем свет ругали часовых, так и не поднявших тревогу. Никто не сомневался, что все наши в селе — а их было не меньше сотни человек — до единого перебиты и что единственные, кому посчастливилось спастись, — мы.

У лейтенанта был компас, кроме того, он обладал навыками ориентирования на местности. До самого утра мы шли. Шли молча, нам было не до болтовни. Потом двое сцепились друг с другом из-за чего-то. Оказалось, что сыр-бор разгорелся из-за того, было ли у нас, немцев, право первыми вторгаться в Россию и что, дескать, сейчас нам все это горько отрыгается. Один был нацистом, которого до сих пор переполняли грандиозные идеи, его собеседник, судя по всему, имел иной взгляд на вещи. Когда они дошли до того, что едва не бросились друг на друга с кулаками, вмешался лейтенант, приказав немедленно прекратить спор.

Когда на востоке появилась серая полоска, предвещавшая новый день, мы добрались до деревни, до которой, судя по всему, грохот битвы не дошел. А не дошел вот по каким причинам: наверняка еще в 1941 году война прошлась по ней огненной косой: все три десятка хат были сожжены дотла. Ни одной не уцелело, перед нами лежало необитаемое село. И все же мы решили переждать день именно здесь — здесь были хотя бы стены, правда, без потолка, уже было где укрыться от вездесущего пронизывающего степного ветра. А топлива, чтобы разжечь костер, было сколько угодно.

Вскоре товарищи уже сидели кружком у костра и закусывали, чем Бог послал. Я первым заступил на пост. Расхаживая вокруг, я обнаружил в одной из хат несколько замерзших трупов, обглоданных одичавшими псами. Пройдя чуть дальше, я заметил, что из трубы одной из хат вьется дым. Я осторожно пробрался к узкому пролому в стене. Спиной ко мне на бревне, греясь у печи, сидели двое стариков — мужчина и женщина. Старик был одет в ужасающие латаные-перелатаные лохмотья, а на женщине был традиционный длинный крестьянский тулуп. Лиц их я не видел. Они только что закончили есть — рядом на снегу лежала сковорода, жестяные кружки и тарелки. Старик руками нагребал снег в котелок, подвешенный над огнем. Вид у этого деда был такой, будто он одной ногой уже в могиле. Оба молча сидели, апатично глядя в огонь. Когда я пролез внутрь сквозь пролом, оба вздрогнули, повернули головы, но так и не произнесли ни слова. Я понял, что эти люди дошли до точки, что им наплевать, что делается вокруг — ну, немец, ну, убьет, хоть он этим мукам конец положит.

Я спросил у них, что они здесь делают. Старик и старуха рассказали, что пришли сюда из своей деревни, сгоревшей во время боя. Большинство жителей погибли. А им терять нечего. Поскольку они уже потеряли все, что имели, да и вообще отжили свое. Они добавили, что целую неделю шли пешком, что пытаются добраться к дочери, которая замужем и живет в Киеве. Я объяснил, что им туда никак не попасть, потому что от Киева их отделяют несколько сот километров и линия фронта. Но так как дойти до Киева и найти дочь было их единственной надеждой, оба взглянули на меня так, будто не понимают, о чем я говорю. Рядом с ними на снегу стояли два мешка, обычных грязных мешка из-под картошки. Я поинтересовался, что в них.

— Все, что у нас осталось! — ответил старик.

— Развяжите! — довольно резко велел я.

Старик с покорностью обреченного повиновался.

В одном оказались несколько мелких кочанчиков капусты, немного картошки, свеклы, превратившийся в камень творог и краюха хлеба. Все было по-крестьянски завернуто в перепачканные землей капустные листья. В другом мешке я обнаружил связанную кое-как одежду, непонятного вида жестяную кружку и котелок. Оглядев убогий скарб, я велел им завязать мешки и убираться подальше отсюда.

— А к чему? — недоумевали оба.

И принялись объяснять мне, что, мол, они — люди безобидные, да и сил больше нет, поэтому они и решили заночевать здесь. Потом старик подвел меня к окну, вернее, дыре, оставшейся от окна, и показал мне на разбросанную солому — остатки крыши — пояснив, что, мол, из нее они соорудят себе лежанку. Я, двадцатилетний, смотрел на них и думал, что они вполне годятся мне в деда с бабкой, эти оборванные, отчаявшиеся люди в дырявых валенках. Кем же я выглядел в их глазах, стоя перед ними с винтовкой в руке?!

Я разрешил им идти собрать эту солому. Старуха попросила у меня спичек, я отсыпал ей несколько штук. Они стали помогать друг другу взвалить на спину эти жуткие мешки, а я стоял и смотрел. Потом они медленно побрели по улице, я отметил, с каким трудом они шагают по снегу. «В Киев, — подумал я, — оба едва на ногах держатся, да еще в такой мороз, по снегу — какой там Киев!» Потом я услышал, как их окрикнул кто-то из моих товарищей. Я велел ему пропустить их, потому что я, дескать, уже проверил их, и все в порядке. Я дождался, пока они не дойдут до остатков соломенной крыши, потом повернулся и пошел назад.

Остаток дня я просидел на какой-то доске, укутавшись в одеяло и скрючившись, вплотную к костру. На душе было невыразимо муторно. Подойди ко мне кто- нибудь из русских и пристрели меня, я бы не шевельнулся. С наступлением темноты мы покинули наш временный лагерь и двинулись в западном направлении. Один из моих товарищей, патрулировавших деревню, пока я дремал, рассказал мне, что, мол, к нему потом пришла старуха и сказала, что ее муж, наверное, умирает и что она не знает, что делать. Может, ему еще можно чем-нибудь помочь.

— Ну а ты? — спросил я его. — Сходил с ней к нему?

— Да что ты! Упаси Боже! К чему? В конце концов, они — русские, всех их не перехоронишь. Тут своих хоронить не успеваешь!

И мы тихо брели дальше по снегу сквозь ночь, пытаясь разгрести ворох собственных проблем, и пожилая пара вскоре выветрилась из памяти.

Загрузка...