Из победителей в побежденные

«И вот я стою, горемычный болван,

Ничуть не умнее, чем прежде».

Гёте, «Фауст»

Пытаясь оторваться от наседавших на нас русских, мы пересекли бывшую польскую границу, ту самую, которую переходили три года назад, полные надежд сокрушить СССР. За время этой кампании я не раз был ранен, к счастью, всегда легко. Потом меня еще раз угораздило. Неподалеку от реки Сан и города Перемышль[26] в меня угодил осколок снаряда, тем самым обеспечив мне местечко в санитарном поезде, доставившем меня домой, в Германию.

И это называлось возвращение на родину! Разумеется, все мы были наслышаны о налетах союзной авиации на немецкие города. Но увиденное превзошло даже худшие наши ожидания и представления. Я до глубины души был потрясен. И вот за это мы сражались все эти годы на Восточном фронте? И теперь, когда в нас еще оставалось подобие стержня, не позволявшего нам превратиться в аморфную массу, и когда мы делились впечатлениями о положении дел в рейхе, любому из нас нетрудно было провести параллель между тем, что мы оставили после себя в России, и тем, что представало теперь нашему взору дома. Да, вид нынешнего Бреслау заставил нас содрогнуться. Но так ли уж его руины отличались от сталинградских?

Поскольку в раненых в тот период недостатка не было, все госпитали фатерланда были забиты больными и увечными со всех концов Западного и Южного фронтов. Мы ехали через Дрезден, Лейпциг, Галле, Магдебург и так далее. Иногда случались авианалеты, но на крышах наших вагонов были намалеваны огромные красные кресты, и нам посчастливилось прибыть к месту назначения без осложнений. А местом назначения оказался развернутый на скорую руку временный госпиталь в вестфальском городке Гютерсло.

На лицах гражданского населения запечатлелась свинцово-серая усталость, раздражение и озлобленность, которую никто уже не скрывал. Странно, но разве мы виноваты в том, что они лишились крова над головой и что их родные и близкие погребены под руинами? С кривой улыбкой мы напоминали друг другу, что Гитлер самолично гарантировал своим доблестным солдатам бессрочную признательность фатерланда. Мы понимали и то, что это всего лишь слова, что суровая реальность окажется иной. А ведь кое-кто из нас, и таких было немало, ожидал прибыть домой под восторженные крики встречающих и под звуки фанфар гордо прошествовать по усыпанным цветами вокзальным перронам. Но там, куда мы прибыли, платформы хоть еще оставались целыми, но по ним сновали лишь носильщики да добровольцы из гитлерюгенда с носилками, кое-как протащившие нас, раненых, по бесконечным переходам и туннелям.

Благодаря жесткому контролю медицинское и иное обслуживание в госпиталях оставалось на должном уровне. Выйдя из госпиталя, я не сразу отправился в действующую армию, до нее мне предстояло краткое пребывание в так называемом подразделении для выздоравливающих, в составе которого я отбыл для краткого отдыха в Тироль, в район бывшей австро-германской границы.

В окрестностях Инсбрука, Гармиша и других знаменитых альпийских курортов, где война казалась далекой, нереальной, нереальным казалось и само происходящее. Но это было не так — крушение рейха тогда было уже делом времени, именно эта мысль не давала мне покоя все время, пока я бодрствовал. И хотя я ни за что не доверился никому из своего тогдашнего окружения, втуне я мечтал встретить здесь конец войны. Однако меня объявили выздоровевшим и «фронтопригодным», и сама мысль о возвращении в действующую часть, в этот ад представлялась непереносимой. И вернувшись в свою часть в Шветцингене, что неподалеку от живописного Гейдельберга, и узнав, что в ней не осталось никого из моих друзей по Восточному фронту и России, мое настроение упало до нуля, причем настолько, что даже собственное существование казалось мне лишенным смысла.

Когда армии стран-победительниц стиснули рейх с двух сторон, тогда даже самые отъявленные фанатики понемногу начали понимать, что продолжать посылать солдат на фронт, по сути, означало превращать их в дармовое пушечное мясо, тоннами приносившееся на идиотский «алтарь славы». Когда всем и каждому было очевидно, что прежняя жизнь разваливается на куски, мне казалось — да и сейчас кажется — чем-то совершенно немыслимым то, что народ Германии не восстал тогда против режима.

Наше «подразделение для выздоравливающих» представляло собой любопытное сборище лишенных каких бы то ни было иллюзий и чудом выживших представителей некогда победоносных дивизий. Упомянутое подразделение не имело даже названия, ему присвоили всего лишь безликий номер, а вооружение выглядело более чем странно, принимая во внимание, что нас собирались отправить против мощной танковой армии генерала Паттона, устремившейся в рейх из Франции. Маршируя пешим порядком, бросая опасливые взгляды вверх, нет ли в воздухе американских «тандерболтов» (истребителей-бомбардировщиков), таща на горбу жалкое вооружение, мы, покинув Шветцинген и перейдя Рейн, направлялись в один из древних городков рейха — в Шпейер. Наше подразделение последним прошло мост через Рейн. Саперы пояснили, что дождаться нас не могли, поскольку у них на руках был строжайший приказ поднять мост на воздух, едва мы минуем его. Мне до сих пор любопытно знать, как наше верховное главнокомандование могло отдавать подобные приказы и вдобавок требовать от нас — защитников рейха — высоких морально-боевых качеств? Когда мы спросили нашего командира о характере наших оперативных задач, он ответил: «Они не изменились — защищать рейх». А когда мы напомнили ему, что, дескать, рейх — на том берегу и что приближающиеся танки Паттона означают для нас быть отданными на заклание, он предложил нам, естественно, сам подобной перспективой не восторгаясь, чтобы мы держали язык за зубами — а то недолго и в пораженцы угодить.

Мне была выдана винтовка образца 1917 года, с поломанным прицелом и, кроме того, «Panzerfaust»[27], нести который было мучением. Стоял март, весна в тот год рано пришла в долину Рейна, погода была чудесной, но все мы понимали, что именно сейчас решается наша судьба — куда бы нас ни бросили, конец войны не за горами, и лучше уж пережить его в долине Рейна, в родной Германии, но никак не на заснеженных просторах России. А все это время Йозеф Геббельс, захлебываясь, вещал из Берлина о «секретном оружии», способном коренным образом переменить ход войны, сулил всем врагам рейха конец света, а немцам — полную и окончательную победу. Но в том состоянии, в котором находились мы, нам было уже не до призывов имперского министра пропаганды.

Одним серым ранним утром мы, уныло следуя привычке, блея походно-строевые песни, проходили мимо знаменитого собора в Шпейере, возвышавшегося перед нами будто призрак минувшей эпохи. Перед нами стояла задача — окопаться на подступах к городу с севера. Крестьянин, владелец земли, которую нам предстояло изрыть окопами, поинтересовался, что это мы затеваем на его земле, которую он только что подготовил к посевной. Поскольку мы не могли дать ему вразумительного ответа, он направился к нашему командиру, венцу по происхождению. Тот меланхолично пожал плечами и на своем очаровательном наречии принялся втолковывать что-то там о приказах сверху, о защите фатерланда. На лицах обоих было написано, что они обо всем этом думали.

Американцы были километрах в десяти, не больше, но нам пока что не выпадало возможности лицезреть их наземные силы. Кое-кто из местных уже перемахивал через символическую линию фронта и обратно, принося вполне утешительные слухи о том, что эти янки, оказывается, вовсе не бесчинствуют, а ведут себя вполне корректно с мирным населением. Новости эти и вправду пролили бальзам на сердце, поскольку немецкая пропаганда без устали твердила о том, что американцы якобы оскопляют всех молодых немцев на оккупированных территориях.

Вшестером мы отправились в другой городок, в Шифферштадт, оборудовать позиции раннего предупреждения и обороны в пяти километрах к северу от Шпейера. На запад простиралась ничейная земля, а за ней был неприятель и море танков. Шифферштадт был типичным маленьким среднерейнским городком и довольно разбросанным. Нас приняла на постой семья Нагелей. Нагели были радушными и отзывчивыми людьми, но все-таки наверняка присутствие в их доме солдат тяготило их — как-никак враг стоял почти у дверей их дома. Мы оккупировали полуподвальное помещение. Там стоял стол и несколько стульев, были расстелены и матрацы, так что жаловаться на неудобства не приходилось, тем более имелся и умывальник, да фрау Нагель регулярно готовила для нас поесть и, надо сказать, кулинаркой она была замечательной. В наши обязанности входило патрулировать городок, предупредить о появлении врага и вообще информировать вышестоящий штаб об обстановке. Дважды в день появлялся мотоциклист-связной из Шпейера, доставлявший нам почту, провиант и все необходимое, и увозил от нас отчет, составлять и писать который выпало мне. Кроме того, связной привозил с собой еще и самые разнообразные слухи, большей частью так и не сбывавшиеся.

Несколько дней спустя унтер-офицера и командира нашей крохотной группы срочно вызвали в Шпейер, а я остался за него. Но так как все остальные четверо были моими друзьями и командовать было, по сути, некем, наша прежняя безмятежная жизнь продолжалась. Неподалеку от места нашего постоя проходила железнодорожная насыпь, откуда мы могли обозревать местность в бинокль. Наблюдать было нечего, все выглядело мирным и спокойным — крестьяне трудились на полях, выводили коров на пастбища, отводили их домой — ровным счетом ничего не происходило. В небе вовсю кружили «тандерболты», но вот их войска так и не показывались. Будь на их месте русские, те уж давно позаботились бы о том, чтобы мы не расслаблялись, сидя без дела. Очень трудным для меня оказалась резкая смена обстановки — ну, только представьте себе, еще относительно недавно ты в России, а потом вдруг дома, в Германии.

В Шифферштадт пожаловал и наш гауптман-венец поглядеть, чем здесь занимаемся. Он напомнил нам, что для нас большая честь быть защитниками страны, подарившей миру таких великих мастеров, как Бетховен, Брамс, Бах, Лист, Моцарт. Вероятно, тут сыграла свою роль любовь австрийца к музыке. Мы, правда, не рискнули поразмышлять вслух, как бы вышеперечисленные музыкальные гении отнеслись бы к войне, в которую вы по собственной воле ввязались. Я спросил у него, как нам быть в случае наступления янки. Ответ гауптмана был краток и лаконичен:

— Сражаться, защищать Шифферштадт, именно для этого вас сюда послали!

Я все же рискнул напомнить ему, что в нашем распоряжении-де всего-то пять винтовок, четыре фаустпатрона и только, он ответил, что, дескать, я, Генри Метельман, как солдат, побывавший в России, сумею найти выход из любой ситуации. И с серьезным лицом добавил:

— Отступлению в Шпейер не бывать!

— Так точно, герр гауптман, отступлению в Шпейер не бывать! — отчеканил я в ответ.

Обходя городок, мы как-то наткнулись на брошенный армейский мотоцикл «БМВ». Машину спрятали в сарае, кое-как закидав ее сеном. Общими усилиями мы сумели кое-как наладить мотоцикл и теперь с треском и грохотом могли осуществлять мотопатрулирование улиц Шифферштадта, что было и удобнее, и веселее.

Примерно 10 марта наш связной привез долгожданный «секретный код оповещения», означавший, что армия Паттона снялась с места и двигается прямо на нас. Что уж было секретного, мы так и не уразумели, так что оповещали всех, кто хотел знать обстановку. Отныне надлежало осуществлять патрулирование Шифферштадта при полной выкладке и с оружием. Однажды меня в таком виде остановила группа женщин, желавших знать, как мы поступим, когда в город явятся янки. Мне напомнили, что до сих пор в городке разрушений не было, и куда лучше будет, если их не будет. Они умоляли меня не делать глупостей и не затевать с американцами уличных боев, потому что это кончится никому не нужными жертвами и разрушениями. В душе я с ними был полностью согласен, но попытался объяснить им, что, мол, я германский солдат и должен поступать в соответствии с воинским долгом и полученным приказом. Толпа собравшихся женщин росла, всем хотелось со мной поговорить, и я поставил фаустпатрон у входа в расположенную тут же аптеку. Люди были раздражены и напуганы, наседали на меня с вопросами, а я был один. Некоторые из этих женщин вели себя бесцеремонно, даже грубо, хохотали надо мной, хотя, честно говоря, я не понимал, что они нашли во мне смешного. Все, сказал я себе, точка. И собрался уезжать. Но когда я собрался забрать фаустпатрон, выяснилось, что он исчез. Так вот над чем они смеялись до упаду! У меня из-под носа увели оружие! Кто-то из них отвлек мое внимание, и дело с концом. Я проклинал себя, как я только мог забыть первейший долг солдата — не бросать оружие где и как попало. Сначала я попытался урезонить их:

— Верните мне фаустпатрон, прошу вас. Потому что, если не вернете, мне не поздоровится!

Но женщины пропускали мои мольбы и доводы мимо ушей, похоже, они вообще не принимали всерьез происходящее, похихикали и стали расходиться, оставив меня у этой злосчастной аптеки. Вернувшись в наш полуподвал, я был не в себе — я-то прекрасно понимал, что утрата боевого оружия могла означать лишь одно — военно-полевой суд и расстрел. Поэтому я с большим облегчением внял совету своих товарищей ни о чем не докладывать начальству.

Потом наступило 17 марта 1945 года. Из Шпейера ни свет ни заря прикатил связной с предупреждением о том, что американцы с минуты на минуту начнут наступление. В шесть я сменялся, как раз всходило солнце, и ясное небо предвещало погожий день. Город еще спал, все казалось по-прежнему спокойным. Придя к себе, я лег спать.

Но уже в семь часов меня разбудили. Наше боевое охранение заметило передвигавшуюся по шоссе в направлении Шифферштадта колонну американцев. Мы все бросились на насыпь и тут же увидели длиннющую, похожую на перемазавшуюся в грязи змею колонну. Она продвигалась по очень узкой дороге, по обеим сторонам усаженной вишневыми деревьями. В голове колонны, поднимая пыль, следовали тяжелые танки, за ними — легкие, потом бронетранспортеры, джипы, грузовики, тягачи, тащившие за собой всевозможные виды артиллерийских орудий. Представшая нашему взору картина вообще выглядела не по-военному, эти янки будто на пикник собрались. Что за удивительная армия! По сторонам, рядом с дорогой шла пехота, пытаясь поспеть за танками. И этот цыганский табор неуклонно приближался. Пока что до них оставался примерно километр, но уже доносился лязг гусениц и гул двигателей. В воздухе замелькали хорошо знакомые нам «тандерболты».

Когда до нас наконец дошло, что они будут здесь уже через полчаса, мы решили убраться в наш подвал.

В домах по обеим сторонам улицы появились первые признаки всенародной сдачи в плен — в открытых окнах белели спущенные белые простыни. В общем, все происходило в полном соответствии с предписаниями, изложенными в регулярно разбрасываемых американцами в последние дни листовках. Я подумал, а ведь еще совсем недавно из тех же окон свисали флаги со свастикой. Мы оповестили жителей, что, мол, американцы на подходе, так что лучше все же оставаться в домах, но на наши призывы уже мало обращали внимания, мне даже показалось, что на лицах многих я вижу облегчение.

Вернувшись в подвал, мы поставили винтовки в угол, заварили кофе и уселись за стол обсудить создавшуюся ситуацию и что в ней предпринять. Все мои сослуживцы были младше меня, хотя мне самому еще не исполнилось и 23 лет, к тому же я был единственным, побывавшим в России. Я понимал, что решения ждут именно от меня. Разумеется, ни о чем, вроде «сражаться до конца», речи не было и быть не могло, хотя никто из нас в открытую не высказался.

И когда по брусчатке загрохотали первые танки, я тоже ощутил облегчение — их появление намного упростило принятие решения, вырвав его из моих рук. Взглянув на свои начищенные медали, полученные в ходе русской кампании, я подумал, а сослужат ли они мне добрую службу сейчас. А может, взять, да и снять их? Полуподвал ходил ходуном от грохота, мы видели через мутное от грязи окошко гусеницы и колеса проезжавшей техники. Мне, танкисту, никогда не приходилось наблюдать танки из подвала, я никогда не задумывался о том, каково мирному населению в России было видеть, как мы врываемся в их города и деревни. За танками следовали другие виды техники. Они едва ползли, но ни единого выстрела я не услышал. А потом мы увидели ноги, десятки, сотни ног — это была пехота, истинные оккупанты городка. Ну, ноги и ноги — что в них такого? Но эти здорово отличались от наших, выглядели весьма непривычно. Они были обуты не в кованые сапоги с высокими голенищами, а в ботинки, коричневые кожаные ботинки по щиколотку с резиновыми подошвами, издававшими совершенно штатские звуки по мостовой.

Мы пришли к общему мнению, что у нас теперь два выхода. Первый: попытаться уйти с наступлением темноты, второй: остаться здесь до утра и назавтра решать, что делать. Выбираться из подвала и показаться на улице мы не решились. Чтобы хоть как-то успокоиться, мы резались в скат, и лишь к полуночи Нагели спустились к нам и рассказали нам, что происходит в городе. Янки заняли позиции в парках и на других открытых пространствах, контролировали все перекрестки, мосты, главное здание города, полицейский участок, водопровод и так далее. Хотя бургомистра, а с ним еще нескольких важных птиц и арестовали, все происходило вполне корректно и без применения физической силы. Мы завесили окна одеялами и зажгли свечи. Все как один уселись писать письма родным и близким, потом в незапечатанном виде сдали Нагелям, чтобы те, в случае чего, добавили от себя, если возникнет такая необходимость, о том, что произойдет с нами, а потом отправили по адресам. Никто из нас не смог уснуть в ту ночь, я слышал, как американцы расхаживают по улице, доносился их странный непривычный говор.

Утром мы особенно тщательно умылись и побрились, словно накануне важного события. К нам зашел сосед из дома напротив, рассказал, что на Восточном фронте у него погибли двое сыновей, так что, если мы пожелаем, можем воспользоваться оставшейся после них штатской одеждой. Пока мы обсуждали за и против подобного варианта, явился мальчишка Нагелей. Не скрывая радости, он жевал шоколад, который ему пожаловали янки. Мы уже и позабыли, когда в последний раз ели шоколад. Мальчик рассказал, что янки настроены весьма дружелюбно, и они даже с другими мальчишками успели сыграть с ними в футбол. В одном из парков они поставили полевую кухню и всем раздают суп. Еще мальчишка рассказал, что они весь город заклеили пропагандистскими плакатами, в которых, дескать, обещают каждому солдату вермахта, кто в течение суток после занятия ими города добровольно не сдастся в плен, утратит все привилегии, гарантированные военнопленным Женевской конвенцией, и будет рассматриваться как партизан и террорист. Ну, и как теперь быть? Сутки вот-вот истекут, а я успел рассказать своим товарищам, какова была участь партизан, и они имели об этом представление. Мы поблагодарили старика, но переодеваться в штатское не собирались. Все смотрели на меня в ожидании того, как выскажусь я. Ну, я и высказался:

— Ладно, хватит. Мы будем сдаваться в плен, причем без промедлений. Нечего тянуть резину.

Никто и не подумал возразить. И вот, стоя сейчас здесь, перед ними, вспоминая годы, проведенные в России, я с трудом верил, что однажды война закончится вот так, в родной Германии, в каком-то подвале.

Поскольку я вырос в портовом городе Гамбурге, я кое-как мог изъясняться по-английски. Из листовок мы знали, что означает слово «surrender»[28], и я стал повторять его вслух с тем, чтобы мои друзья заучили его. Придя к выводу, что оно вполне благозвучно, мы стали одеваться, да еще стараясь выглядеть поаккуратнее, словно собрались участвовать в параде. Но моя шинель была рассчитана явно на страдающего гигантизмом, хотя и меня при росте метр восемьдесят пять коротышкой назвать было трудно. Она доходила мне до пят, и я в ней ужасно смахивал на ходячий вигвам. Для полноты впечатления я повязал на ручку швабры замызганное полотенце, прихватил «на всякий случай» буханку хлеба и попрощался с фрау Нагель и со всем их семейством. Было около десяти утра, светило яркое солнце, было тепло, и мы с товарищами, поднявшись по ступенькам, распахнули дверь на улицу.

Как это случается, мы выбрали не совсем подходящий момент. Тут же, на тротуаре, стояла группа оживленно болтавших женщин. Когда мы проходили мимо, они смерили нас презрительным взглядом, бросив нам вслед что-то вроде «Ну-ну, последняя надежда Гитлера!» Мы вертели головами в поисках американцев, но, как на грех, ни одного янки в военной форме и в помине не было. И мы двинулись по улицам — я в своей жуткой шинели впереди с импровизированным белым флагом, остальные тянулись за мной. Со стороны мы наверняка здорово напоминали монахов. Дойдя до первого перекрестка, мы увидели двоих американцев, лениво направлявшихся по левой стороне улицы навстречу нам. Они шли без оружия, засунув руки в карманы и беспечно насвистывая. Когда я, отчаянно замахав грязным полотенцем, выкрикнул: «Surrender, surrender!», они сначала вообще не поняли, что нам от них нужно, а может, поняли и наоборот: что мы призываем их к добровольной сдаче в плен. Во всяком случае, они в испуге остановились, а потом повернулись и дали стрекача, юркнув в какую-то подворотню. И мы, как дураки, остались стоять посреди улицы, к потехе всех, кто нас в тот момент созерцал. Мы сочли такое поведение американцев чуть ли не оскорбительным. Я подумал: пройти Крым, Сталинград, Курск, заработать «Железный крест» и кучу медалей — и вот теперь переживать такое!

Что уж там доложила эта парочка американцев своему начальству, мне так и не узнать, но, вероятно, начальство перепугалось не на шутку. Потому что не прошло и пяти минут, как нас обложили со всех сторон. Откуда-то примчались несколько джипов, с ними бронетранспортер и не меньше взвода пехотинцев с автоматами — и все только оттого, что нас неверно поняли, — это мы хотели сдаться в плен! Я снова принялся размахивать ручкой от швабры, а мои товарищи задрали руки вверх и стали выкрикивать уже ставшее ненавистным слово «surrender!» Наконец, один из американцев, явно самый смелый из всех, держа автомат на изготовку, опасливо приблизился к нам и замер в нескольких метрах, словно мы были тифозные больные. Мне было велено бросить ручку от швабры, и как только я ее бросил, мы оказались в плотном кольце солдат. Нас мгновенно обыскали, хлеб при этом тоже оказался на мостовой. Какой-то мозгляк, я до сих пор помню эту наглую морду, жующую жвачку, остервенело стал срывать с меня медали. Затем последовала довольно неприятная поездка в джипе. Дорога была изрыта воронками и вся в выбоинах, и водителю, очевидно, нравилось прокатить нас с ветерком по ямам. Ветровое стекло было опущено на капот, а в спину мне упиралось дуло американского автомата. Интересно, что стало бы со мной, если бы я ненароком вывалился бы из машины — я имею в виду отнюдь не перспективу оказаться под колесами.

Примчавшись в Шпейер, мы остановились у обнесенного сетчатой оградой теннисного корта, где на солнышке грелась довольно большая группа наших соотечественников-военнопленных. Охранники отперли узкие ворота, и нас впихнули на корт. Споткнувшись о железный порог, я растянулся на животе. Когда я поднялся и стал отряхиваться, все вокруг захохотали — представляю, какое я являл зрелище в этой окаянной длиннополой шинели. Кто-то произнес слово «вигвам», и оно намертво прилипло ко мне — даже год спустя, когда мы играли с американцами в футбол в лагере для немецких военнопленных, меня и там величали «полузащитник Вигвам».

До этого мне не доводилось видеть вблизи чернокожих, а тут их было целых два, стоявших у ворот на посту. Вид у них был скорее мрачный, даже угрожающий, а те из нас, кто наивно полагал, что знает английский и рискнул к ним обратиться с каким-нибудь вопросом, недоуменно качали головами, не в силах разобрать это странное бормотанье. На корт постоянно прибывали все новые и новые пленные, иногда поодиночке, иногда группами. Было трое или четверо офицеров, у тех вид был куда более сокрушенный, чем у представителей рядового состава, кстати сказать, явно не жаждавшего с ними пообщаться. Наперебой гадали, какая участь нас всех ожидает. Слухи варьировались от расстрела до роли надзирателей в резервациях для индейцев. Гражданское население свободно разгуливало по городу, хотя с наступлением темноты в городе был введен комендантский час.

К воротам прибыл грузовик, груженный большими картонными коробками. Мы выстроились в очередь, и вскоре каждый из нас получил по две жестяных коробки — рационы «К» и «С». В них было мясо, бисквиты, натуральный молотый кофе, сухое молоко, сахар и конфеты. Такая еда воспринималась как манна небесная. Ведь мы годами не видели настоящего кофе. На территории корта имелся лишь один кран холодной воды, мы высыпали сухое молоко прямо в сырую воду и пили с наслаждением. Мы рассуждали о том, что, будь в вермахте такой рацион, мы бы не только Европу, но и весь мир завоевали.

Стемнело и заметно похолодало, а к утру случились заморозки на почве. Нам раздали куски картона, которые должны были служить нам постелью. Теперь уже моя длиннополая шинель смеха не вызывала, а напротив, завистливые взгляды. Я вспомнил, как однажды пережил в России минус 54 градуса, а тут какие заморозки! Смех, да и только.

Рано утром нас снова погрузили на машины. Мы обратили внимание, что большинство водителей были чернокожими и, как выяснилось вскоре, страшными лихачами. Один из грузовиков перевернулся и лежал у насыпи вверх колесами. Мы слышали крики, стоны, видели, как пленные выбираются из-под кузова — те, которые еще могли выбраться. Вот повезло так повезло — погибнуть, пройдя через всю войну, и так по-дурацки!

Первым пунктом назначения была одна из ферм вблизи Баумхольдера, где нас прогнали через узкий, напоминавший тоннель проход на обширный двор, окруженный крепкими крестьянскими постройками, посреди которого возвышалась куча навоза. Вскоре после этого прибыли двое янки, они привезли с собой лопаты и отобрали из нас человек десять, включая и меня. Нам было приказано вырыть яму два метра в ширину, два в глубину и семь в длину. Многие не сомневались, что наш час пробил — вот отроем себе братскую могилу, и тут же в нее и уляжемся. Все как-то странно притихли, за исключением охранников, продолжавших подгонять нас «Schnell, schnell». Я заметил, что возле ворот собралась небольшая толпа наших и с любопытством следит за тем, как мы роем эту яму. Я не сомневался, что мы запросто обезоружим охрану, и уже прикидывал первую жертву, а также способ, каким с охранником разделаться. Когда мы углубились примерно на метр, прикатил грузовик. Из кузова стали выгружать бочки с какими-то химикатами — ну, это же для того, чтобы потом присыпать тела расстрелянных — и длинными деревянными брусками — ну а это прекрасно подойдет для виселиц. Когда же прибыл говоривший по-немецки американец-плотник с молотком и целым ведром гвоздей, который стал выискивать среди нас спецов по плотницкому делу, тут мы перетрусили по-настоящему. Но когда он стал объяснять, что предстоит соорудить некую конструкцию, состоящую из перекинутых параллельно вдоль ямы деревянных перекладин, нас вдруг осенило, что речь идет о сооружении величественного «Scheisshaus»[29]. И все принялись дружно хохотать. Охранники с недоумением взирали на внезапно ополоумевших немцев — еще минуту назад понурые ходили, будто на похоронах, а теперь, гляди, животики надрывают!

В углу двора я разглядел группы эсэсовцев, эти занимались тем, что пытались содрать знаки различия с черной формы. Их всегдашнее высокомерие будто ветром сдуло, они смотрели на меня как на ровню, даже с некоторой долей застенчивости. Когда я спросил у них, какой смысл заниматься этим, мол, ваша форма и по покрою, и по цвету отличается от вермахтовской, они в ответ лишь пожали плечами, вероятно, рассчитывая, что американцы настолько глупы, что не отличат. Впрочем, будь они даже в штатском, все равно попались бы — под мышками у них рядом с «рунами победы» была вытатуирована группа крови. А от татуировки, как известно, избавиться трудновато, да и все равно следы остаются. Тут пресловутая немецкая основательность выходила им боком.

Ночью подвезли новых пленных, и утро всем пришлось встречать стоя. Отсюда нас на длинной колонне грузовиков переправили в Бельгию, в гарнизонный город Стенэ, где выгрузили на протянувшейся вдоль узкой речки луговине. За речкой стояли казармы еще наполеоновских времен. А луг был усеян огромными круглыми палатками с выложенным из камней полом. Нас разместили по палаткам по двадцать человек в каждой, а когда мы попытались вынести наружу эти каменные глыбины, нас мигом остановила охрана. Здесь мы провели несколько ужасных ночей — уснуть на холодных голых камнях не было никакой возможности, просто лежать тоже, поэтому мы так и просидели эти ночи без сна, скрючившись. Выходить можно было только в уборную, мы слышали, как охранники потешаются над нами.

Следующим этапом была доставка нас на железнодорожную станцию, где нас дожидался длинный состав из открытых вагонов для перевозки угля, запряженный пыхтящим паровозом. Нас выстроили на платформе и в последний раз призвали добровольно сдать все виды оружия — огнестрельное, холодное, палки, бутылки и куски металла. Я все же решил оставить бутылку с водой, которую попытался спрятать в своей необъятной шинели-вигваме. После этого был произведен личный досмотр всех нас. Здоровенный детина-американец направился, конечно же, прямиком ко мне — ну, разве можно было обойти вниманием человека в такой шинели? Бутылка, естественно, была обнаружена. В результате я получил удар в физиономию, грохнулся наземь. Я почувствовал, как из носа и разбитых губ по лицу сочится кровь, и первой моей реакцией была холодная ярость и желание ответить обидчику. Но, видя у себя перед носом несколько пар американских армейских ботинок, я быстро успокоился. Мне не надо было объяснять, что в данной ситуации стоит мне шевельнуться, и это будет последним мгновением в жизни. Поэтому я нарочито медленно поднялся, утер с лица кровь и, ни слова не говоря, встал в строй. Американцы осыпали меня ругательствами, но большую часть их я просто не понял, кроме того, к моему удивлению, мне досталось и от моих товарищей, обвинявших меня в провоцирующем поведении, которое могло дорого обойтись всем остальным.

Человек по сорок-пятьдесят нас загнали в угольные вагоны. Места не хватало даже для того, чтобы сидеть, и многим из нас пришлось ехать стоя. Все, к чему ни прикоснешься, было покрыто слоем угольной пыли. Поездка по промышленным районам севера Франции заняла около двух суток, и за это время нам ни разу не позволили покинуть вагоны. А тут, как назло, зарядили дожди, нетрудно представить себе, что такое ехать под дождем в открытом вагоне для перевозки угля, да к тому же в дыму паровоза. В конце концов, от нас оставались только глаза, все остальное покрывала угольная пыль. Опорожнить кишечник или мочевой пузырь тоже превратилось в жуткую проблему — вагоны-то были товарными. Пришлось мочиться в жестянки из-под продуктов, их нам милостиво позволили оставить, а потом выливать содержимое за борт. Иногда это происходило на железнодорожных переездах, где обычно собираются толпы переждать проходящий состав. И мы вынуждены были окроплять этих несчастных фекалиями.

В Шербуре на главном вокзале нас выгрузили, но платформа была перегорожена. Это было в полдень, солнце уже ощутимо пригревало. Нашу колонну по обеим сторонам сопровождали охранники. Не обошлось и без неприятностей. Местные жители, быстро сообразив, что перед ними бывшие оккупанты, не замедлили выразить свое отношение к нам. Но к этому времени мы уже успели стать толстокожими и невосприимчивыми к подобным проявлениям враждебности. И мне в затылок угодил камешек, правда, небольшой. Потом один молодой француз допустил серьезный промах — сумев каким-то образом проскочить через кордон охранников, он попытался наброситься на нас с кулаками, по-видимому, считая, что подобная безнаказанность сойдет ему с рук. Но не на тех он нарвался! Не успели американцы понять, в чем дело, как его, наградив увесистыми тумаками, вышвырнули из колонны. Когда его оттаскивали, на мостовой краснели пятна крови — еще одно свидетельство того, что человек человеку — волк. Вероятно, это был последний акт жестокости на этой войне, который я наблюдал воочию. Кое-кто из охранников курил, и как только они бросали окурки, среди наших начиналось настоящее сражение за право «добить». У меня эта картина вызывала отвращение — я все еще продолжал верить в честь и достоинство человека.

Лагерь для нас приготовили сразу же за городом, на скалах, с которых открывался вид на Ла-Манш. По пути нам попадались к тому времени уже опустевшие железобетонные бункеры «Атлантического вала». Рядом со мной шел пожилой унтер-офицер, который как раз сидел в них, обороняясь от наступавших в день высадки союзников. Он рассказывал о страшном артобстреле и бомбежке с воздуха, о том, как вдруг утром к берегу устремились сотни кораблей, о хаосе и панике, охвативших всех тогда. И хотя зловещие следы битвы все еще были видны на стенах бункеров, благосклонная природа брала свое — кое-где проломы в бетоне затянула буйная зелень травы и бурьяна. С моря дул освежающий бриз, и все вокруг излучало покой. Огромный лагерь был поделен на несколько секторов, отделенных друг от друга линиями проволочных заграждений и высокими заборами. В каждом таком секторе стояло по двадцать больших палаток на сто человек каждая. Спать пришлось на голой земле, если не считать кусков картона, выданных нам в качестве подстилки.

Между двумя рядами палаток был оставлен кусок территории, площадью с три теннисных корта, где можно было поиграть в футбол и другие спортивные игры. Мы организовали первенство по шахматам, по игре в карты, кроме этого нам прочитывали массу лекций на самые различные темы. В каждом секторе был назначен старший из нас, немцев, а также переводчик, в обязанности которого входило доводить до нашего сведения распоряжения американской администрации лагеря. В целом организовано все было довольно умело. Еда была, по нашим тогдашним меркам, превосходной, не думаю, что наш рацион здорово отличался от того, что получал обычный американский «джи-ай», и уж, конечно, не шла ни в какое сравнение с тем, чем нас потчевали в вермахте.

Каждый из нас получил котелок американского образца, до и после еды нас обязали прополаскивать его дезинфицирующей жидкостью. Вообще, американцы весьма щепетильны по части гигиены. Для уборной и мытья была выделена специальная палатка, всем нуждающимся была гарантирована квалифицированная медицинская помощь. Однако попытка избавить нас от вшей потерпела неудачу. Американцы — самые настоящие садисты, думал я, иначе что могло подвигнуть их опрыскивать нас, причем в одежде, какой-то гадостью, белым порошком, после которого по всему телу начинался страшный зуд, кашель и обильное слезотечение. Мы теперь походили на загулявших после работы мельников, которые за пьянкой не удосужились помыться. Первые несколько дней донимавшие нас вши вроде бы успокоились, но затем из остававшихся на теле и волосяном покрове гнид на смену им вылупилось молодое поколение, которое было явно настроено отомстить за все невзгоды, причиненные предыдущему. Нам выдавали исключительно ложки, ножей и вилок мы не знали — наверняка тут сыграли роль соображения безопасности. Однако мы сумели лукаво обойти подобные ограничения, и, используя в качестве молотков и наковален камни, а в качестве заготовок — разломанные на части котелки, мы сумели изготовить подобие ножей и даже вилок.

Почти ежедневно происходило богослужение, и поскольку оно было единственной возможностью покинуть хоть ненадолго палатки и отведенные нам сектора, я не пропускал ни одной службы, причем независимо от вероисповедания. Однажды после службы нас собрал на дискуссию молодой пастор-американец. Он лично готов был простить нам все наши прегрешения за годы войны, но кто-то заикнулся, что, мол, неплохо бы помолиться и за упокой жертв, которыми стали по нашей вине жители России. Но пастор был парень не промах, сразу нашелся, сравнив русских с неверными, которые пали жертвой крестовых походов христиан в Средние века. Разумеется, эту песенку мы уже слышали, и не раз, именно этой идеей нам прожужжали уши нацисты, взяв ее на вооружение в качестве оправдания любых чинимых против русских зверств, а когда мы напомнили об этом молодому пастору, он явно сконфузился.

Кажется, это было 12 апреля, в тот день меня поразило, что звездно-полосатый флаг у ворот приспущен.

— Умер Рузвельт, — сообщил мне один из охранников. — А этот подонок Гитлер до сих пор жив, — мрачно добавил он.

Две недели спустя мы уже маршировали к порту и грузились там на корабль. Нам выдали по одеялу, и мы длинными рядами примостились на железном полу трюма. Отвечавший за нас офицер не скрывал неприязни к нам — на дальнем конце трюма возвышался огромный резервуар, к которому вела металлическая лестница, он и служил всем нам — а нас было человек 500 — отхожим местом. Когда огромная бочка заполнялась до краев, предстояло ее опорожнять, а содержимое из-за качки расплескивалось, и легко представить себе последствия. Так продолжалось до обхода судового врача. Мы пересекли Ла-Манш где-то между Саутгемптоном и островом Уайт, оттуда мы взяли курс на запад, идя параллельно британскому побережью, потом соединились с группой судов, следовавших, как мне представлялось, из Бристоля.

Мы еще из школы знали, что невольников отправляли в Америку именно через порт Бристоля. Видимо, считали мы, и нас ожидает похожая участь. Обогнув Ирландию, мы соединились с другим караваном судов, вышедших из Ливерпуля, их было более сотни. Нам теперь позволяли находиться на палубе весь светлый день, и я наглядеться не мог на океан. Караван двигался галсами, нас ни на минуту не покидали эсминцы сопровождения. Мы видели и дельфинов, и летающих рыб, и после того, как сумели побороть симптомы морской болезни, мы смогли вдоволь наесться благодаря непревзойденной флотской кухне.

Вечером завыли сирены и пробили склянки. Команда слегка запаниковала, нас выгнали на верхнюю палубу и заставили надеть спасательные жилеты. Тревогу подняли по причине близости немецкой подводной лодки, мы выстроились вдоль перил в своих вермахтовских пилотках, чтобы нас в случае чего узнали. Я в очередной раз подивился прихотям судьбы — сначала годы в России, а теперь вполне реальная перспектива погибнуть по милости родной подлодки. Но вскоре сирены прогудели отбой, и жизнь вернулась в нормальное русло. Погода стояла превосходная, пригревало солнце, дул прохладный бриз, море было почти штилевое.

Вот только очень неудобно было расхаживать в кованых сапогах по металлической палубе — скользко.

Однажды утром после трехнедельного плавания было объявлено, что показалась земля. И вскоре мы, забравшись на железную лестницу, на самом деле увидели приближавшийся Американский континент. Еще немного, и нас приветствовала сама статуя Свободы, не раз виденная на фотографиях. Войдя в короткий рукав Гудзона, мы оказались в Нью-Йорке, с его гигантскими мостами, небоскребами и нескончаемым потоком машин на набережных. Мы стали на якорь. Америка, вот мы и здесь. Что ты задумала в отношении нас?

Собрав нехитрые пожитки, мы по узкому трапу ступили на пирс, где нас уже дожидался офицер со счетной машинкой в руках. Рядом с ним стоял некто, постоянно подгонявший нас по-немецки — «Schnell, schnell». Пройдя несколько ступенек вниз, я разглядел булавку или иголку у него в руках, которой он покалывал замешкавшихся в зад. Естественно, никому не хотелось пережить эту процедуру, поэтому высадка проходила в хорошем темпе. Вот, оказывается, каким чудодейственным средством может оказаться обычная булавка или иголка! Мы прибыли на территорию США аккурат 8 мая 1945 года, причем понятия не имели, что произошло в этот день. А тут вой сирен, гудки клаксонов по всему Нью-Йорку, янки, что-то радостно кричащие нам. Оказывается, Гитлер мертв, а война окончена. Известие это мы восприняли со смешанным чувством. Я даже не знал, то ли мне плакать, то ли кричать «ура». Нам даже не хотелось обсуждать это в своем кругу — таким тяжким бременем навалилось на нас наше нацистское прошлое. Ведь мне, как и почти всем моим ровесникам, никак невозможно было представить себе Германию без Гитлера, кроме того, никто из нас не отваживался даже подумать, не то чтобы сказать что-нибудь нелестное в адрес нашего фюрера. Мы просто не могли поверить, что его больше нет на свете.

Нам было приказано выложить все свои вещи перед собой прямо на пирс, после чего нас тщательно обыскали. У меня еще остались рейхсмарки — последнее жалованье солдата вермахта — в нагрудном кармане. Обыскивавший меня солдат просто переложил их из моего в свой карман. Наш эшелон состоял из хороших, удобных вагонов с мягкими сиденьями. Даже как-то диковато было нежиться на них. На каждом сиденье лежали глянцевые брошюры, в которых описывались и были наглядно представлены преступления нацистского режима, творимые в немецких концентрационных лагерях. Увиденное на фотографиях шокировало нас, и поначалу я подумал, уж не фотомонтаж ли это. Но, приглядевшись, я убедился, что все снимки — подлинные, а вспомнив все то, чему я не раз сам становился свидетелем в России, я постепенно начал осознавать воистину ужасающую машину преступлений, в которую и я оказался втянут. Германия, милая моя Германия, как же низко ты пала. Мне показалось странным, что никто из нас не горел желанием даже заикнуться об увиденном в этих брошюрах.

Если территория порта показалась нам довольно унылой и грязной, то городские кварталы произвели на нас самое благоприятное впечатление. Мы были удивлены видеть столько личных автомобилей на стоянках возле заводов, фабрик. Если вспомнить, что в довоенной Германии рабочие практически не имели личных машин, то выходило, что Америка — до жути богатая страна. Еще бы, рабочий мог позволить себе купить машину! Мы проезжали через Балтимор, Цинциннати, Сент-Луис, Оклахома-Сити, Амарильо и Эль-Пасо — все эти названия городов имели для нас романтическую, если не мистическую окраску. В штате Оклахома мы увидели краснозем, а когда мы переезжали Скалистые горы, наш состав тянули аж три паровоза, что нас поразило ничуть не меньше, чем величественный пейзаж. Когда наш путь пролегал через бескрайние равнины Техаса, мы видели нефтяные вышки, потом знаменитую Рио-Гранде, к нашему удивлению, оказавшуюся узкой, наполовину высохшей речушкой. По другую ее сторону лежала Мексика, нейтральное государство, и если бы нам удалось соскочить с поезда и бегом одолеть пару сотен метров, мы бы обрели свободу. Но поезд шел быстро, за нами приглядывала вооруженная охрана, и об этом нечего было и думать. И потом, когда ты из приволжских степей добрался до Рио-Гранде, какой смысл было ставить на карту жизнь? Потом за окнами замелькали полупустыни штатов Нью-Мексико и Аризоны — огромные, как деревья, кактусы, желтоватые скалы из песчаника, внезапно возникавшие среди равнины.

Все двери в поездных туалетах были сняты, так, чтобы охранники имели возможность надзирать за нами даже в моменты отправления естественных потребностей. Окна же оставались на запоре и днем, а с нас в жару пот лился градом. Зато их открывали по ночам, и тогда у нас, напротив, от холода зуб на зуб не попадал.

Когда мы ехали через Техас, в наш вагон явился дружелюбно настроенный, общительный капитан американской армии и рассказал, что до войны был в Германии и что там ему очень понравилось. Он попросил нас спеть ему рождественскую песенку — «Stille Nacht, Heilige Nacht». Он показался нам человеком приятным, и мы решили не упираться. Однако странно было петь ассоциировавшуюся с зимой песню в такую-то жарищу, поэтому пели мы поначалу нестройно. Впрочем, капитан на фальшь не сетовал.

Мы прибыли в лагерь Флоренс-Кэмп в Аризоне в одну из прохладных ночей середины мая. Едва сойдя с поезда, мы должны были скинуть с себя всю нашу прежнюю одежду, короче говоря, раздеться догола, и сложить ее в кучу. Куча, надо сказать, вышла немногим ниже террикона. Потом ее облили бензином и подожгли. Зрелище это было не из приятных — будто прошлое обрублено раз и навсегда, вот такая зловещая символика заключалась в этом, напоминавшем древний обряд сожжения. И вот я стою в прямом смысле в чем мать родила, отощавший, немытый и растерянный, в чужой стране. Все, что оставалось у меня, это наручные часы. Дело в том, что все фотографии, документы, в первую очередь солдатские книжки, у нас изъяли и вложили в специальные конверты с нашими фамилиями. Мы прошли в огромное барачное помещение, по обеим сторонам входа в который стояли атлетически сложенные ребята в белых халатах. Каждый из них проворно хватал нас по очереди за руку и впрыскивал инъекцию повыше локтя. Я увидел, как один из наших без чувств повалился на пол, но никто даже не улыбнулся. Потом мы выстроились в очередь к парикмахеру, который машинкой остригал всех наголо.

Выйдя из этого барака, мы стали друг для друга неузнаваемыми. Взглянув на себя в зеркало, я сам едва узнал себя. Я представлял собой ужасное зрелище. После нас погнали в душевые комнаты. Оказавшись под струей теплой воды, я пережил полузабытое за годы войны ощущение блаженства. Я словно смывал с себя всю грязь и мерзость прошлого, которое, журча, исчезало в стоке у меня под ногами. Даже мыло служило источником наслаждения, это не был «эрзац», который и не пенится вовсе, преследовавший нас с самого начала войны. Нам выдали по мягкому чистому полотенцу, и, уже обтираясь, я сообразил, что кто-то успел увести у меня мои часики. Я понял, что отныне не имею ровным счетом ничего из личного имущества, но ощущение этого было отнюдь не неприятным, напротив, было сродни свободе.

Выстроившись в очередь, мы получили нательное белье, носки, удобную обувь из мягкой кожи и комплект американской военной формы цвета хаки, причем все было совершенно новым. После месяцев и даже лет грязи ощущение себя, чисто вымытого и одетого в чистое белье и одежду, описать невозможно. Я шагал, приседал, расправлял плечи, нагибался, раскидывал руки в стороны — чувство было такое, что ты заново родился на свет.

Потом мы пересекли темный кусок территории, поднялись по нескольким ступеням лестницы и оказались в ярко освещенной столовой. Вдоль стен рядами стояли длинные чистые столы со скамейками, нас попросили сесть, а за стойкой появился обслуживающий персонал тоже из наших пленных, подававший нам горячий обед. Мне казалось, что никогда в жизни я не ел ничего вкуснее. Кто-то из наших, сидевших напротив, всерьез попросил меня ткнуть его ногой в лодыжку — не сплю ли я, дескать, не верю, что все это происходит со мной наяву. После обеда в большом кувшине принесли кофе, настоящий кофе со сливками и сахаром, и пить его можно было сколько угодно. И все это происходило в три часа утра! Затем нас препроводили в белые деревянные бараки. Полы, стены, окна — все блистало чистотой, стоявшие неплотными рядами койки были аккуратно заправлены, мягкие матрасы застелены чистыми простынями. И это все ради нас? Пленных? Я прильнул к чистой, приятно пахнувшей подушке и закрыл глаза. Никаких громких разговоров, все не очень обменивались мнениями, да и то полушепотом. Неудивительно — столько впечатлений! Каждому было над чем задуматься.

Кто-то выключил свет, и я увидел свет луны, касавшийся края постели. Я хоть и устал, но заснуть не мог — одолевали думы. Мыслями я вернулся домой, к матери — если бы только она могла видеть меня сейчас, а ведь я даже не знал, жива ли она или погребена под развалинами. Потом мысли перекочевали в Россию, в конце концов, именно эта страна оставалась главным событием в моей жизни, без нее и война, и пребывание здесь, в Аризоне, не имели бы того смысла, которое обретали сейчас. Все, все было взаимосвязано. Медленно проваливаясь в сон, я вспоминал «отца», главу семейства в маленькой деревне, изрытую выбоинами деревенскую улицу Манькова, пожилого человека в шляпе, державшего за руку девчушку, Анну, Бориса. В чем, в чем смысл моей жизни?

В лагере Флоренс мы оставались несколько недель. И хотя в первые дни самочувствие мое оставалось неважным — наверняка сказались прививки, непривычная жара, вскоре я ожил. Мы ничем особенным не занимались, разве что ели да спали, а в перерывах гоняли в футбол, играли в шахматы, прохладными вечерами бродили по территории лагеря, беседуя о доме. В лагере имелась неплохая библиотека из книг на немецком языке, собранная, по-видимому, стараниями бывших соотечественников, проживавших в Аризоне, и я много читал. Здесь были труды таких философов, как Кант, Шопенгауэр, Гегель, Фейербах, Ницше. Читая их, мне приходилось буквально продираться сквозь дебри собственного невежества, посему я мало что мог вынести из их книг по причине явно недостаточного образования. Каждый день, примерно в полдень, нас навещала песчаная буря — неотъемлемая часть здешнего климата. Стоило нам услышать характерное завывание ветра, как мы плотно закрывали окна и двери. Буря обычно не длилась дольше нескольких минут, но даже за это время успевала покрыть все тонким слоем пыли.

К нашему прибытию в этом лагере уже находилось несколько тысяч военнопленных, большинство из «Африканского корпуса» Роммеля, и кое-кто не скрывал к нам неприязненного отношения. Они обвиняли нас в том, что мы, дескать, сдались врагу, нарушившему границы фатерланда. И у меня случались на эту тему споры с некоторыми из них, но мне как побывавшему в России не составляло труда одержать верх в споре. Нимало не смущаясь фактом, что они сами повели себя в Тунисе ничуть не честнее нас, они продолжали витать в облаках, предпочитая не расставаться с привычными нацистскими идеологическими шорами.

И хотя в их рядах явно произошел раскол, тон по-прежнему задавали нацистские элементы. Причиной тому были скорее вбитые в головы стереотипы, конформизм, нежели убежденность на интеллектуальном уровне. Незадолго до нашего прибытия нацисты повесили в туалете одного из военнопленных, осмелившегося открыто высказаться против Гитлера и фашизма. Мне показали, где это произошло, и, надо сказать, я стал проявлять некоторую осторожность в высказываниях. Вскоре выяснилось, что и американские интеллектуалы были настроены скорее антикоммунистически, чем антифашистски, отсюда отдельные попытки оправдать наших главных военных преступников. В целом пленным из бывших эсэсовцев в Америке особенно беспокоиться было не о чем, причем, как выяснилось позже, не только там, но и в Англии. Предметом гордости патриотов было то, что, дескать, народ принимал политику правительства, не восставал против него, хотя вся Германия была оккупирована неприятельскими войсками, и это, по их мнению, свидетельствовало лишь в пользу нашей расовой зрелости. Но я с этим уже согласиться не мог и считал — хоть открыто и не высказывал своего мнения, — что народу как раз следовало бы восстать, раз он узнал о чудовищных преступлениях режима, в которых уже не сомневался никто.

К этому времени Австрия вновь стала независимым государством, а у нас в лагере австрийцы занимали целый сектор. На их бараке красовалась написанная от руки вывеска: «Только для австрийцев, имперских немцев просим не беспокоиться». Конечно, все мы воспринимали это как оскорбление, впрочем, именно так и был задуман этот демонстративный жест, поэтому мы демонстративно проходили через «их» территорию, и не думая соблюдать навязываемые австрийцами правила. Во-первых, нас было несколько тысяч, а их несколько сотен, во-вторых, не следовало бы забывать, что и Гитлер был, между прочим, австрийцем. Но сформировались уже две разные футбольные команды, австрийская и немецкая, сражавшиеся на усыпанном гравием поле в центре лагеря. Желающих поглазеть на эту игру было хоть отбавляй, и, надо сказать, на «трибунах» было неспокойно.

В июне тысячу человек наших специальным поездом переправили через Техас, через Колорадо на север штата Монтана. Это было самое настоящее путешествие, длившееся целых три дня. Наш лагерь располагался рядом с городком Лорел на берегу реки Йелоустоун, неподалеку от города Биллингс. Из лагеря были видны заснеженные вершины гор Йелоустоунского национального парка. Каждый день нас группами посылали на прополку сахарной свеклы, которой были заселены необозримые поля. В этой местности проживало много фермеров немецкого происхождения, не успевших позабыть родной язык. Всем нам выдали мотыги с ручками, длина которых не превышала тридцати-тридцати пяти сантиметров — просто так, чтоб работа медом не казалась. Надо сказать, компании по возделыванию сахарной свеклы шли на все уловки, лишь бы ухудшить нам условия труда. Так, по их инициативе была введена шестидневная рабочая неделя вместо обычной пятидневной, были урезаны рационы. В результате несколько человек наших потеряли сознание прямо на поле, и лишь наша решимость заставила компанию вновь пойти на выдачу относительно приемлемых рационов.

Как только сезон прополки кончился, нас снова на поезде повезли через Айдахо, через Орегон и реку Колумбия, через Редвуд-Форест в северную часть Калифорнии в лагерь для военнопленных в городе Виндзоре, недалеко от Сакраменто. Лагерь живописно расположился среди зеленых холмов. Мы жили в удобных палатках по шесть человек, кроме коек в них стояли стол и стулья. Питание было просто великолепным, и порции невероятно большими. Мы добросовестно работали, собирая хмель, или на фруктовых плантациях. Оставалось время и для спорта, и для занятий в драмкружках, и для игры в шахматы. Значительная помощь оказывалась и местным отделением YMCA[30], организации, которой я благодарен и поныне.

Были дни, когда нас не посылали на работы, и это, как правило, ни к чему хорошему не приводило. Мы были молоды, полны сил, энергия переливалась через край. Из чистой скуки, как мне кажется, одного нашего коллегу-пленного по фамилии Фишер осенила блестящая идея. Он рассуждал так: порт Сан-Франциско в двух шагах, оттуда корабли отплывают во все страны Латинской Америки, а там, если судить по слухам, немцам всегда рады. И мы, трое, тоже из-за скуки решили присоединиться к нему, воображая, как через Анды откуда-нибудь из Чили переправляемся в Аргентину. Все, что этот Фишер смог раздобыть, были ножницы для резки колючей проволоки, скорее всего, именно они и подвигли его на побег из лагеря.

Настала ночь побега. Американцы-охранники, как всегда, спали, и наша бравая четверка вскоре очутилась на свободе. С собой мы прихватили самое необходимое — еду, полотенце, мыло и так далее. Три мили мы одолели пешком до рассвета, потом решили отоспаться в лесополосе. Все это мероприятие отдаленно напоминало уже пережитое мною пару лет назад западнее Сталинграда. Мы наперебой уверяли друг друга, что слаще свободы нет ничего на свете, и все удивлялись, как это мы раньше не додумались смыться из этого опостылевшего нам лагеря. Проснулись мы около полудня и решили далее следовать поодиночке к деревне или поселку, который заметили из лесополосы — необходимо было выяснить обстановку. Оставив пожитки в лесополосе, мы отправились в путь. Поскольку на нас были рабочие комбинезоны, никто особого внимания на нас не обращал. Мне до сих пор непонятно, как это мы, зная от силы пару слов по-английски, собрались «выяснять обстановку».

Когда я вернулся в лесополосу, была страшная жара. К моему изумлению, около наших сумок дежурили двое полицейских. Они с любопытством, без следа неприязни взглянули на меня и, даже не поднимаясь, пригласили усесться и меня. Когда по очереди прибыли и остальные из нашей четверки, их приняли столь же спокойно, как и меня. Один из полицейских рассказал, что местные дети нашли в лесополосе наши вещи, потом позвонили в лагерь, а там толком и не знали, где мы, во всяком случае, хватиться нас не успели. Когда мы вернулись в лагерь, нас подняли на смех, причем не только американцы, но и соотечественники. Когда мы предстали пред ясные очи коменданта лагеря, он о побеге не спрашивал, его интересовала главным образом пропажа ножниц для резки проволоки и поврежденное проволочное ограждение, которое, как он пояснил к нашему сведению, являлось ни много ни мало собственностью федерального правительства. За все про все мы схлопотали трое суток ареста. Так что Анды с Аргентиной должны были обождать нашего прибытия, а я раз и навсегда решил больше не знаться с этим Фишером.

После того как урожай в Калифорнии был собран, мы вернулись опять в Монтану и попали в лагерь вблизи Хардинга. Нас возили на работу чуть ли не на канадскую границу и на юг, в штат Вайоминг, дергать сахарную свеклу. Наш лагерь был расположен неподалеку от реки Литл-Бигхорн-Ривер, знаменитой тем, что здесь находится историческое поле битвы «Бой Кастера» (парк-музей в штате Монтана, на месте гибели отряда Дж. А. Кастера). Иногда нам выпадало работать в индейских резервациях, и все романтические представления, навеянные прочитанным о Виннету и последних из могикан, вмиг улетучились под впечатлением суровой реальности — степени деградации американских индейцев. Среди них процветало пьянство, антисанитария, свирепствовали болезни, в общем, налицо были признаки вырождения.

Когда запланированный объем работ был выполнен, нас отправили к мексиканской границе в небольшой рабочий лагерь неподалеку от Каса-Гранде, типичного испанского городка, где-то на просторах Аризоны. Лагерь окружали скалы причудливой формы, выраставшие из поросших кактусами песков. Отсюда нас гоняли на уборку хлопчатника на плантации, расположенные южнее, вдоль течения Рио-Гранде.

Хотя расизм был неотъемлемой частью нашего воспитания, в чисто практическом аспекте нам редко приходилось выступать в роли расистов. Я, например, вырос в бедной рабочей среде. В Каса-Гранде мы были единственными представителями белого населения среди сборщиков хлопка, остальные были либо чернокожие американцы, либо пришельцы из-за границы — с ними, как правило, не церемонились, и регулярно им недоплачивали.

Для нас условия проживания и питание были вполне приличными, но однажды нам нанесли удар в спину. Это произошло с назначением на должность коменданта лагеря нового человека. Первым делом он выстроил весь лагерь и произнес спич по-английски, который фразу за фразой был переведен для нас на немецкий. Он заявил, что он — еврей и что гордится этим. Его родственники стали жертвой нацистских преследований, прошли через концлагеря, и теперь он несказанно рад, что может отомстить за выпавшую на их долю несправедливость, иными словами, отыграться на нас, немцах. Он лично проследит за тем, чтобы мы получали тот же рацион, который выдавался заключенным немецких концлагерей, соответственно вырастут и ежедневные рабочие нормы. Больше никакого спорта, никакого там музицирования или шахмат, все музыкальные инструменты будут изъяты, оплата труда приостановлена, помещения для умывания будут на замке, на весь лагерь он оставит лишь один-единственный фонтанчик для питья. Что касалось меня, я мог понять подобную позицию и не обвинял его тогда, не обвиняю и сейчас. В особенности если взглянуть правде в глаза.

Претворение его программы в жизнь началось со следующего дня. На завтрак нам выдали по кружке кофе без сахара и краюху черствого хлеба. Еда, которую привозили для нас на поле, также стала скверной, ужин был повторением завтрака. До этого у нас была комната для игр и бесед, своего рода клуб, ее заперли. На следующий день выработка снизилась вдесятеро от прежней. Фермеры, кто, судя по всему, оплачивал наше пребывание в лагере и работу, пожелали знать, в чем дело. После того как мы вечером вернулись в лагерь, ужин нам подали с большим запозданием, но это был настоящий ужин, такой, какой мы получали до прибытия нового коменданта-еврея. Кстати сказать, последнего мы больше в глаза не видели.

Рождество мы встретили в Каса-Гранде, была настоящая елка с настоящими елочными игрушками, были и рождественские песнопения. Даже машины останавливались на расположенном неподалеку шоссе — водители хотели послушать, как мы поем, потом награждали нас аплодисментами и просили спеть еще. В декабре в этой местности ночи по-зимнему холодные, нередки заморозки. Приходилось раскладывать огромные костры на поле, потом сидеть, кутаясь в толстые шинели, примерно до десяти утра, и только потом, когда взошедшее солнце отогреет землю от заморозков, мы приступали к уборке хлопка. Уже через полчаса в шинелях становилось жарко, а к полудню мы скидывали и рубашки.

Отсюда нас перебросили в главный сборный лагерь во Флоренсе, там потекли нудные, очень напоминавшие армейские выходные без увольнения в город будни. И вот однажды один симпатичный офицер, лейтенант Хайтауэр, осведомился у меня, не хотел бы я поработать в системе военторга, наверняка ведь моих знаний английского для этого хватит. Я готов был камни ворочать, лишь бы вырваться из лагеря. Уже на следующее утро меня вызвали на КПП и оттуда доставили в военторг. Он представлял собой огромнейший магазин, универмаг, где можно было купить все, что твоей душе угодно. Я не сомневался, что меня ждет работа уборщика или грузчика, и едва не лишился дара речи, когда меня привели прямиком в кабинет лейтенанта

Хайтауэра, где он спросил меня, могу ли я печатать на машинке. Чего я не мог, так это печатать на машинке.

— Ну, так научим! — заявил Хайтауэр. — А как у тебя по части арифметики?

— Сносно, — заверил его я.

Потом лейтенант Хайтауэр усадил меня за большой письменный стол в углу у окна.

— За ним ты будешь работать, — сказал он.

— Ну, ладно, — ответил я.

Стол Хайтауэра стоял за стеклянной перегородкой, а мой как раз напротив двух столов, за которыми сидели две девушки. Обе были примерно моего возраста и с самого начала стали относиться ко мне дружелюбно, заверив, что могу обращаться к ним по любым вопросам касательно работы. Денег у меня было в обрез, они это понимали, и следили, чтобы во время перерывов на обед и чаепитий я съедал столько же пирожных, сколько они. Официально употребление алкоголя мне было запрещено, но благодаря этим двум чудесным девчонкам я почти каждый день мог выпить пива. У меня не было опыта канцелярской работы, поначалу я ужасно стеснялся, но вскоре научился стучать на пишущей машинке, а потом освоил и счетную, и обрел навыки оформления различных бумаг и так далее. Я старался изо всех сил, потому что мне не хотелось выглядеть хуже остальных. Если я зачем-то был нужен лейтенанту, Хайтауэр просто звал меня из-за своей перегородки, и я являлся к нему. Он писал много писем от руки, а я перепечатывал их на машинке. Я так влился в работу, что выходные превращались для меня в мучение. Кроме секретаря лейтенанта Хайтауэра, я был у него чем-то вроде привратника. Это вызывало свои сложности — некоторых раздражало, что какой-то там пленный немец решает, пускать их в офис лейтенанта или нет. Но я исполнял, что мне велено, а Хайтауэр всегда поддерживал меня, не говоря уже о девушках. Так я проработал в этой конторе около двух месяцев.

Потом объявили, что нас переводят куда-то из лагеря во Флоренсе. Это оказалось для меня ударом. В мой последний рабочий день у лейтенанта Хайтауэра девушки организовали для меня отвальную в узком кругу: Хайтауэр, они, еще несколько человек и я. В кабинете накрыли стол, специально для меня девчонки испекли разные вкусные вещи, были и рюмки, и бокалы. Сначала лейтенант Хайтауэр сморщился при виде их, но потом смилостивился и даже провозгласил тост в мою честь. Я был так смущен и растроган, что едва не расплакался, произнося слова благодарности. Но все поняли мое состояние и принялись тискать меня в объятиях. В финале мне предстояло сдать пропуск, девушки, взяв меня под руки, проводили меня до проходной. Было видно, что охранников эта сцена задевает за живое, один из них даже не выдержал и выдал-таки язвительный комментарий, однако оказалось, что девчонкам палец в рот не клади — последовала отповедь, и охранники мигом примолкли. Уже было темно, и охрана решила направить на нас луч прожектора, вероятно, из мести. Войдя на территорию лагеря, я пошел вдоль проволочного ограждения с одной стороны, девушки — с другой. Мы хохотали, посылали друг другу воздушные поцелуи. на прощанье, словом, старались всячески подчеркнуть взаимную симпатию, причем с расчетом на будущее. Как же я тогда ненавидел эту колючую проволоку!

Раз в неделю в большом зале столовой проходило собрание на тему перевоспитания и денацификации. Посещение этого мероприятия не было обязательным, но большинство наших все же регулярно появлялись на нем. Председательствующий (американец немецкого происхождения) открывал собрание кратким введением, потом мы приступали к дискуссии по самым различным вопросам. Нас изо всех сил старались приобщить к демократическим ценностям, всячески поощряя спонтанные высказывания с трибуны, что было для нас совсем не просто. Война кончилась, и постепенно на передний план выходили темы того, какова теперь будет наша точка зрения на прошлое, настоящее и будущее. Что мне всегда действовало на нервы, так это непременное присутствие нацистов на этих собраниях, обычно сидевших на задних рядах, откуда исключительно редко звучали разумные мысли и предложения.

Я никогда не любил выступать перед большой аудиторией. Но когда в один прекрасный день наш коллега довольно зрелого возраста призвал присутствующих быть объективными и мыслить реалистично, принять тот факт, что ужасные преступления против человечности были совершены не кем-нибудь, а нами, тут разверзся ад. Все завопили: «А что нам было делать? Это война!» И я из спортивного интереса поднял руку, желая высказаться, правда, уже в следующую секунду раздумал и собрался сесть. Но американец-председательствующий все же вытащил меня к трибуне. Начал я довольно сбивчиво, но потом успокоился и сказал, что, мол, если это так, нам всем следовало бы попытаться разобраться, в чем причины войн вообще, честно задать себе этот вопрос, а не принимать войны как должное. Все мы понимаем, продолжал я, что любая война имеет экономические, финансовые, социальные причины, что война для одних означает немыслимые сверхприбыли, для других — немыслимые лишения, а кое-кому приходится расплачиваться и жизнью, и если мы на самом деле не хотим повторения войн, следует присмотреться к корням их. На задних рядах протестующе зашикали, но открыто выступить против меня никто не рискнул. Но когда я по завершении собрания выходил из столовой, группа нацистов остановила меня, и мне прозрачно намекнули, что пора, мол, мне заткнуть глотку. И не будь я членом футбольной команды, мне пришлось бы худо.

Следующим местом переброски было Тихоокеанское побережье Калифорнии. Везли нас автотранспортом, и мы одолели несколько сотен миль. И хотя большинству из нас пришлось довольствоваться местом в кузове грузовика, меня еще с двумя товарищами усадили в джип, за рулем которого сидел рядовой, который уже вскоре без обиняков заявил, что, дескать, хочет ехать вместе со своими друзьями в другом джипе, а за руль этого могу сесть я. Мол, ему сказали, что я во время войны был водителем танка. А что такое танк в сравнении с этой игрушкой? Водитель отчалил, вместо него прибыл кто-то из наших, и мы вчетвером покатили по прекрасной американской автостраде. Вскоре наша колонна растянулась настолько, что создавалось впечатление, что мы едем каждый по себе. Я был единственным в нашем джипе, кто говорил по-английски. Куда ехать, я знал — на запад, в Калифорнию, пункт назначения — лагерь Марч-Кэмп. Движение было довольно оживленным, и вскоре мы, оставив позади пустыню, по серпантину дороги стали углубляться в предгорья. Тогда мы увидели, наверное, самый прекрасный в жизни закат.

К моему удивлению, когда мы прибыли на границу, последовал ряд таможенных формальностей, движение колонны застопорилось. И все из-за того, что в Калифорнию был запрещен ввоз каких-либо фруктов. И когда проверявший нас таможенник убедился, что в джипе следуют лишь четверо немецких военнопленных, причем без охраны, он велел нам съехать на обочину и вызвал своего начальника. Начальник задумчиво почесал затылок, потом последовали телефонные звонки куда-то, и вскоре нас пропустили. Наше путешествие на запад Америки продолжилось. Этот быстро разрешившийся инцидент послужил своего рода примером тому, что в Америке вообще все решалось быстро, хоть и не всегда эффективно. Уже совсем стемнело, когда мы стали подъезжать к раскинувшемуся на огромной территории Лос-Анджелесу, и вышло так, что мы заплутали. Один веселый и дружелюбно настроенный американец вызвался проводить нас до самого указателя на Марч-Кэмп. На место мы прибыли уже на рассвете, я с ног валился от усталости и мечтал о том, как лечь и хорошенько выспаться.

Марч-Кэмп представлял собой необозримый лагерь, в котором сектор, отведенный для военнопленных, составлял ничтожную часть общей площади. Там даже имелся собственный аэродром, госпиталь и даже военный городок, больше напоминавший настоящий город. Нас было несколько тысяч, среди нас были и известные музыканты, художники, актеры и другие люди искусства, мы имели собственный симфонический оркестр, часто выступавший в большом зале с концертами, на которые публика ломилась, в первую очередь военнослужащие американской армии и члены их семей. Теперь работать приходилось только на территории лагеря, и надо сказать, как правило, заниматься всякой нудной ерундой. Но еды и солнца было вдоволь, можно было сколько угодно заниматься спортом, в особенности играть в футбол, и мы постепенно набирались сил.

Единственное, что нас по-настоящему беспокоило, это полное отсутствие каких-либо вестей из Германии. Война закончилась уже более года назад, а нам все еще не позволяли писать домой письма. Летом 1946 года каждый из нас получил по почте открытку из Ватикана, в которую мы вписали наши фамилии и имена — все это предпринималось для того, чтобы объявить о том, что мы живы. Но никого из наших родных так и не оповестили. Сверху на открытке было написано следующее: «Служащий потерпевшей поражение армии разыскивает своих родственников». Только много позже, уже из Англии моя мать, которую оповестили, что я пропал без вести и, возможно, даже погиб, получила от меня первую весточку. Сколько же времени было безвозвратно упущено! Как раз тогда напомнили о себе полученные на войне травмы и раны — осколок в ноге вызвал воспаление, подскочила температура. Меня сразу же положили в военный госпиталь, где я прошел курс лечения и откуда меня несколько недель спустя выписали как выздоровевшего.

В канун зимы мы покинули солнечную Калифорнию и вернулись в Нью-Йорк, за три дня проехав через всю Америку с запада на восток. В холодный и сырой день мы выгружались на огромной военной базе Кэмп-Шэнкс. Здесь мы оставались недели две-три, будучи уверенными, что нас отправят домой в Германию. Когда мы поднялись по трапу судна, на котором предстояло отплыть в Европу, офицеры заверили нас, что мы идем на Бремерхафен, где нас освободят. Если сравнить наш путь в Америку тогда в 1945-м, то на этот раз мы почти роскошествовали, к тому же поездка по океану заняла всего неделю. На борту не было никакого жесткого распорядка, каждый имел удобную персональную койку. Когда мы прибыли в Ливерпуль, мы, естественно, восприняли его лишь как остановку по пути в желанный Бремерхафен. Но внезапно поступило распоряжение быть готовыми сойти на берег, как говорится, «с вещами». Для этого нас и выстроили на верхней палубе. Тем временем на борт поднялись представители британской армии, они обменивались рукопожатиями и вообще любезничали с американскими военными, а нас направили к трапу, спустившись по которому, мы ступили на землю Британии. Потом нас усадили в поезд и доставили через Манчестер в Чешир.

Как уже говорилось, миновал год с лишним с окончания войны, а мы по-прежнему меняли одни лагерные ворота на другие. Нам пришло в голову, что американцы просто-напросто уступили нас по дешевке своим английским друзьям и союзникам. Как невольников. И когда мы обратились с просьбой к лагерному начальству ускорить рассмотрение нашей жалобы, оно заявило, что, дескать, это не в их компетенции. Тогда мы, поняв, что предоставлены самим себе и что помощи ждать неоткуда, направили официальную жалобу в Управление лагерями военнопленных в Британии. Параллельно с этим был создан соответствующий комитет, в который вошел и я. Впервые в жизни я принял участие в демократической процедуре. Британцы отреагировали незамедлительно и тут же прислали ответ, в котором приглашали группу в составе трех человек прибыть в их ведомство для встречи и обсуждения создавшейся проблемы. Если сравнить нас с немцами, оказавшимися в плену у англичан и одетыми в латаную-перелатаную форму британских вооруженных сил, то мы были в черной новенькой форме, выданной нам американцами. Когда наша троица прибыла на эту важную для нас встречу, ее тут же окрестили «американскими черными СС». Мы прекрасно понимали, что от исхода этой встречи зависит, поедем ли мы домой или же будем по-прежнему сидеть в лагерях для военнопленных. Вслед за нами прибыли двое сержантов британской армии, которым надлежало заниматься организационными вопросами, связанными со встречей. В бараке установили стол, стулья, что придало интерьеру черты напыщенной официозности, а меня наделило дурным предчувствием. Нам предложили чай с печеньем, но нервы наши были на пределе. Снаружи доносился тихий ропот наших товарищей. Минут пять спустя прибыла британская делегация. Они явились на машине, трое офицеров, один из которых нес под мышкой целую кипу книг. Это, как мы убедились позже, был военный юрист. За ними следовала девушка с блокнотом в руках, усевшаяся на другом конце стола. Все выглядело как-то до досады странно — у нас ведь не было ни карандашей, ни ручек, ни бумаги для записей. Не было даже конкретного плана действий.

Заседание открыл старший по званию офицер — полковник. Члены делегации представились, потом представились мы. Хотя поведение англичан отличалось корректностью, нас не покидало ощущение, что мы сунули головы в пасть льву. Полковник, вскользь упомянув о погоде, выразил надежду, что переезд через Атлантику прошел без каких-либо осложнений. Потом решил проинформировать нас о том, что, мол, недавно был в Германии и что, на его взгляд, дела там идут на поправку. Потом поинтересовался, кто из нас троих старший. Нам и в голову не приходило, что среди нас должен быть старший, по наивности считая, что демократия не регламентирует старшинство. Нам было года по 23–24, наши оппоненты выглядели и были намного старше и опытнее нас, но поскольку мой английский был куда лучше, чем у моих товарищей, было решено назначить старшим меня.

— Прекрасно, обер-ефрейтор, — произнес полковник, строгим взглядом смерив меня. — Так в чем все-таки дело?

— Знаете, полковник, — начал я, — американцы заявили, что освобождают нас из плена. Но вышло так, что они решили освободить нас почему-то не в Германии, а здесь, в Англии.

— Верно! Благодарю за напоминание. Но чем вы недовольны?

— Да всем, полковник. Война вот уже год с лишним, как кончилась, причем никто из нас, а нас немало, несколько тысяч, в ходе этой войны не сражался против частей британской армии. Так что какие же из нас военнопленные? Давно мир наступил. Какие же в мирное время могут быть военнопленные?

— Кто это вам сказал?

— Я это говорю — а думаем так все мы!

— Кто — я?

— Обер-ефрейтор германского вермахта Метельман! — по-военному отчеканил я.

Полковник почесал затылок, брезгливо скривился и посмотрел на юриста, требуя от него дать юридическую оценку ситуации. Последний, который в этот момент улыбался своему соседу, был явно не готов ответить на этот вопрос, но, откашлявшись, стал спешно перелистывать страницы принесенных с собой фолиантов. И тут, кажется, его осенило.

— А на чем основано ваше заявление, обер-ефрейтор?

— Разумеется, я понятия не имел, на чем оно основано, и умоляющим взглядом обвел своих товарищей. Похоже, и они ничего не могли сказать по этому поводу. И тут осенило уже меня.

— На Женевской конвенции! — выпалил я.

— Верно, — согласился военный юрист, майор по званию, улыбаясь до ушей и, вероятно, понимая, что я прямиком следую в уже расставленные для меня силки. — В таком случае, на какой параграф и на какой пункт упомянутой конвенции вы ссылаетесь?

Я понял, что разбит, мало того, разбит наголову. Мои товарищи сидели с безразличием на лицах.

— Ну, стало быть… — пробурчал полковник, после чего стал говорить, что, дескать, мы просто зря тратим на пустяки драгоценное время. Затем, повернувшись ко мне, изрек: — В следующий раз потрудитесь составить официальное прошение по надлежащей форме, так, чтобы его можно было рассмотреть. На вашем месте, обер-ефрейтор, я не стал бы ссылаться на Женевскую конвенцию, в особенности если учесть ваш послужной список!

Я только уставился на него в ответ и подумал, ну, что ж, пусть будет так.

На том встреча и завершилась, и нас вежливо выпроводили на свежий воздух. Но все, кто стоял снаружи, хотели знать, когда нас отпустят по домам? Когда точно? Из меня буквально клещами вытягивали ответ на этот животрепещущий вопрос. Я ответил. После этого все завозмущались, не стесняясь и крепких выражений. В конце концов, козлом отпущения оказался я. В тот момент я зарекся выступать в роли делегата от кого бы то ни было.

Довольно скоро нас разбили на группы по две или три сотни человек, одну такую группу, включавшую и меня, поездом отправили на юг, и к ночи мы прибыли в городок Ромси в Гэмпшире. Интересно было наблюдать Англию через вагонное окно, в особенности если ты только что из Америки, а да этого успел побывать и во Франции, и в Польше, и в России. Англия — во многих отношениях удивительная страна. Узкий пролив, отделяющий ее от континента, по-видимому, водораздел не только в географическом смысле. Многое здесь представляется жителю континента допотопным и мелким. Эти бесконечные ряды домов из потемневшего от времени кирпича, крохотные задние дворики и садики. Все какое-то микроскопическое. Люди здесь в целом дружелюбны, но странным образом сдержанны, и темп жизни весьма и весьма умеренный, неспешный, так не похожий на тот, который мы видели в Америке, да и на континенте. И все же, есть в нем что-то, что глубоко импонирует мне.

Находясь в лагере под Ромси, мы работали во всем Гэмпшире и даже за его пределами. Мы уже смирились со своей участью, работали до седьмого пота, не бунтовали и не протестовали. Кое-кто из наших проживал прямо на близлежащих фермах, и, надо сказать, прижился там — люди приняли их. Из Ромси меня перебросили в другой лагерь, поменьше, расположенный в живописном имении под названием Хэйзелхёрст, рядом с деревней Корхэмптон. Пребывание здесь весьма благотворно подействовало на меня в психологическом смысле, вселив в меня ощущение свободы, давным-давно не испытанное. Из Хэйзелхёрста меня направили в лагерь возле небольшого городка Бишопс-Уолтхэм, там я работал садовником в одной деревенской семье, а деревня эта называлась Уэст-Мион, где местные жители приняли меня как своего. У меня установились самые дружеские отношения с местной детворой, гурьбой бегавшей за мной. Из Бишопс-Уолтхэма нас перекинули в лагерь под Саутгемптоном, это было уже в 1948 году, три года спустя после окончания войны, а уже оттуда меня вскоре официально отпустили домой.

С 18 до 26 лет, вероятно, самые важные в жизни годы, пришлись у меня на армию, войну и плен. Бывало, и не раз, когда я жалел, что вообще появился на свет. И вдруг я стал вольной птицей, не зная, что делать с обретенной свободой. Поначалу это было непросто — разобраться в своем вновь обретенном статусе. Меня переполняло чувство огромной, неискупимой вины, гнева, растерянности и разочарования. Меня мучил вопрос: как мне адаптироваться в новых для меня условиях?

Состав с пленными прибыл в Германию. Моей матери уже не было в живых, все нажитое погибло под бомбами. Все, что я имел, была одежда да синий американский армейский вещмешок. Что же теперь делать со своей жизнью? Перед отъездом из Англии в Германию мой хозяин, отставной полковник Каридж, пивовар, на ферме у которого я работал, заверил меня, что надумай я вернуться в Англию, он всегда примет меня. Германия поразила и расстроила меня. Никто не желал даже заикнуться о только что отгремевшей войне, как и о ее причинах и последствиях. У меня не было ни крыши над головой, ни работы, ни перспектив найти ее. Я чувствовал себя брошенным, одиноким. А когда мои близкие родственники заявили мне, что, дескать, в том, что Германия потерпела поражение, виноваты такие люди, как я, и вообще все те, кто не верил в фюрера и кто решил не отдать за него жизнь, я понял, что это конец. Подхватив свой вещмешок, я тут же, спустя считаные недели, вернулся в Англию.

Я вновь работал на ферме полковника Кариджа под Кронделлом, играл в футбол за команду деревни Бентли. Постепенно я оттаял, ожил, смог вернуться в русло нормальных человеческих отношений. Вскоре полковник нанял присматривать за домом девушку, которая была родом из Швейцарии. Ну, как в такой обстановке, в атмосфере доброжелательности и покоя я мог не влюбиться в нее? Мы поженились в 1952 году в Швейцарии. В 1954 году у нас родился сын, а в 1956-м — дочь. Я поступил на работу на железную дорогу в Элтоне, сначала носильщиком, потом стрелочником, и на этой должности проработал до самой пенсии. Моя горячо любимая жена умерла в 1980 году.

До сих пор меня гнетет чувство вины за себя и за своих товарищей, по вине которых пострадало столько ни в чем не повинных людей в России. Это тяжкое бремя я не в силах сбросить с плеч. Теперь, когда жизнь моя близится к концу, я иногда пытаюсь понять, чем она была. Драмой? Трагедией? Преступлением? Комедией? И не могу дать однозначного ответа на этот вопрос. Я мучаюсь от осознания, что причинил страдания ближним своим, но я не в претензии к тем, по чьей вине выпало страдать мне.

Загрузка...