- "...Главный штаб объявляет:

Отныне образуется главный штаб Объединенной Крестьянской Красной Армии - ОККА - с местонахождением в селе Соленая Падь.

Главнокомандующий ОККА, избранный на совещании командного состава обеих армий в июле сего года, товарищ Мещеряков Ефрем Николаевич с сего сентября четвертого дня тысяча девятьсот девятнадцатого года фактически приступил к исполнению своих обязанностей.

Приступил также к исполнению должности избранный там же начальник штаба ОККА товарищ Жгун Владимир Дементьевич.

Все действующие армейские соединения сведены с сего четвертого сентября тысяча девятьсот девятнадцатого года во фронт действующей армии. Командует фронтом бывший командир армии восставшей местности Соленая Падь товарищ Крекотень Никон Кузьмич.

Переименование частей ОККА, а также назначение командиров будет произведено особым приказом главнокомандующего товарища Мещерякова Е.Н.

Главнокомандующий ОККА товарищ Мещеряков Е.Н. входит в состав главного штаба Освобожденной территории как член штаба и заместитель начальника товарища Брусенкова И.С. по военным вопросам.

При штабе ОККА создается ставка верховного командования в составе четырех человек: начальника главного штаба товарища Брусенкова И.С, начальника штаба ОККА Жгуна В.Д., командира фронта товарища Крекотеня Н.К. и комиссара сельского штаба Соленая Падь товарища Довгаля Л.И."

Протокол был уже известен Мещерякову, он был принят совещанием командного состава партизанских армий еще в июле месяце. И все этот протокол знали, разве только Глухов не знал его. Но все равно - все слушали с интересом. Будто только сейчас и сразу как-то поняли, для чего все вместе собрались.

Тася Черненко села.

Мещеряков поглядел на нее, подумал: "Курносенькой такой, а ведь все надо понимать! Тут сам-то не сразу разберешься... Брусенкову я подчиняюсь в главном штабе, заместитель я его по военным вопросам. А он мне как главнокомандующему подчиняется в ставке... Ну, сейчас спорить, выяснять не будем. Дело покажет. Протоколом всего не решить. - И еще поглядел на Черненко, удивился: - А ведь не курносенькая она вовсе".

Вынул из кармана гимнастерки трубку, стал набивать ее махоркой. И Куличенко стал вертеть цигарку. И Брусенков тоже. Все вдруг вспомнили слишком давно не курили.

- Ну, товарищи, - сказал Довгаль, - я считаю, все ж таки самое главное совершилось. Дай-ка твоего, Ефрем! - И через стол потянулся за кожаным кисетом Ефрема. - Самосад? Либо покупной?

- А я уже спутался! - ответил Ефрем. - У меня в походном в ящичке мешочек - я, каким бы ни разжился, все туда, в одно место, и сваливаю.

- Тоже - объединение! - сказал Глухов. - Ну когда у тебя большой мешок - угощай всех!

Мещеряковский кисет пошел по рукам.

Коломиец, затянувшись перед тем из огромной цигарки, поднялся с места.

- У меня тут есть еще одно предложение. Совместное от нашей старой части главного штаба, еще, сказать, бывшей до Мещерякова.

Видно было - говорить Коломиец не очень-то умеет, но старается, и так как говорил он, обращаясь к Мещерякову, тот кивнул:

- Давай.

- "По случаю укрепления центральной власти, то есть главного штаба Освобожденной территории и объединения армий, а также во имя торжества идей революции предлагается: сделать амнистию, и всех товарищей, совершивших преступления, кроме шпионства, освободить и отправить в действующую армию, где они должны исправить свое поведение и заслужить прощение", - прочитал Коломиец, сказал: - Далее! - И снова начал читать: - "Произвести пересмотр концентрационного лагеря военнопленных для особо тщательного выяснения лиц, мобилизованных Колчаком насильственно. Выявленных товарищей освободить немедленно, с правом вступления в доблестные ряды ОККА. На военнопленных добровольцев колчаковской армии настоящая амнистия не распространяется". Еще далее: "Подрывной отряд, действующий на железной дороге, переименовать в Первый железнодорожный батальон и впредь именовать "Первый железнодорожный батальон "Объединение". И еще - совсем уже далее: "Для комплектования частей и установления однообразия в мобилизации объявляется призыв на военную службу всех солдат сроков службы с тысяча девятьсот девятнадцатого по тысяча девятьсот девятый год включительно. Штабам полков озаботиться пополнением за счет лиц упомянутых сроков службы. Всем районным штабам принять этот приказ к точному исполнению!"

- Вот тебе раз! - удивился Глухов. - То была амнистия, то мобилизация! Верно, что и совсем уже далее! Это как же все тут в одно сложено?

- А что же, - ответил ему Коломиец, - так и должно быть! Народ чтобы понял - произошла радость для него; власть укрепилась и армия. Единение произошло. А под эту радость и единение мобилизацию провести! Для общей нашей победы!

Глухов, натянув наконец на правую ногу сапог, спросил:

- А какое единение? Мне вот не вовсе понятно. Что обсуждали - так ведь разъединение же одно? И с соединением пролетариев всех стран, и хотя бы с одной нашей Карасуковской волостью - одно разъединение. На том и сошлись только, чему вовсе обсуждения вашего не было! Потому, может, и сошлись? А?

Никто Глухову не ответил.

Может, каждый в уме ответил ему, только промолчал. У Мещерякова же, у того мысль одна мелькнула насчет Глухова... Он стал ее обдумывать.

Тем временем приступили к следующему вопросу: о съезде.

Брусенков коротко сказал, что в Соленой Пади на 30 сентября намечен второй съезд крестьянских и рабочих депутатов. Военная обстановка с тех пор осложнилась - как раз в это время могут разгореться бои непосредственно за Соленую Падь, но и необходимость в съезде возросла. В связи с объединением возросла. Нужно, чтобы съезд принял решения, обязательные для всей Освобожденной территории, чтобы он способствовал укреплению обороноспособности.

- А когда будут в то время за Соленую Падь бои - то и делегаты все пойдут на позиции. Мы и первый съезд проводили - пальба день и ночь слышалась, - сказал Брусенков, а Мещеряков подумал: "Съезд так съезд... Не надо покуда мне в гражданские и уже заранее решенные дела мешаться. Будет настоящая война - все и сами про съезды забудут".

Он все еще обдумывал занимавшую его мысль.

- У меня возражениев нет! - сказал он рассеянно.

Выбрали тайным голосованием заведующего агитационным отделом главного штаба, поскольку прежний заведующий замечен был сильно пьяным. Покуда тайно голосовали, опуская в ящики стола пуговки разного цвета. Мещеряков все думал, думал. Ему было все равно, кого выбирать заведующим агитотделом. Двоих голосовали, он не знал ни того, ни другого.

Стали подписывать протокол заседания. И тогда он вдруг сказал:

- Подпишись и ты, Петро Петрович.

- А я-то при чем? - удивился Глухов.

И все удивились предложению Мещерякова. Мещеряков же спокойно-тихо ответил:

- Присутствовал ты зачем-то здесь? Чего-то ради? А? Зачем-то мы тебя здесь держали? Вот и подпиши, что присутствовал представителем Карасуковской волости... Что считаешь возможным, чтобы волость, участвовала в съезде. Чтобы помогала, сколько возможно, своими военными действиями. Или ты против?

- Так ведь и не было об этом разговора! Что откуда? Откуда взялось?

- Ну, тебе виднее, товарищ Глухов! Виднее! А когда ты не подписываешься, то я предлагаю записать и объявить так: "На заседании главного штаба присутствовал представитель Карасуковской волости товарищ Глухов П.П. Вышеуказанный товарищ не высказался о возможности присоединения волости к Освобожденной территории и о совместных военных действиях. Поэтому главный штаб, обращаясь ко всем волостям и селениям с призывом о мобилизации и тем обязуясь защищать эти селения от белой банды, такое обязательство на себя по Карасуковской волости не принимает".

Не видел еще Мещеряков мужика этого растерянным, вовсе глупым... А тут Глухов под шерстью своей покраснел, часто-часто заморгал махонькими глазками. Потом вскочил и заорал:

- Так ить это же ты что? Ты во всеуслышанье подставляешь нас Колчаку? Объявляешь в гласном приказе?

- Насчет Колчака - не знаю. Насчет тебя лично - подставляю тебя карасуковским мужикам. Когда они от белой банды пострадают, то и спустят с тебя с первого шкуру. Вместе с шерстью.

И Глухов сел и зажал свою кудлатую голову руками, а после протянул руку, кому-то помахал ею, неизвестно кому.

- Давай бумагу...

- Еще я пошлю с тобой приказ вашей армии! - сказал Мещеряков, когда Глухов подписался.

- Да нету у нас армии никакой! Нету же! - воскликнул Глухов.

- Ну, ополчения есть.

- Ополчения по селам вовсе малые! Какая у их сила?

- Какая бы ни была, передашь приказ первому же, какое встретишь, сельскому ополчению. Приказ и не сильно секретный. Я его товарищу Черненко сейчас будут говорить, она напишет.

Тася Черненко торопливо взяла бумажку, ручку обмакнула в чернильницу-стекляшку, точь-в-точь такую же, какая стояла на столе Мещерякова в штабе армии. Приготовилась писать.

- "Товарищи карасуковское ополчение! - начал Мещеряков, обойдя стол кругом и приблизившись к Тасе Черненко. - Когда вы не хотите остаться одни перед лицом белой банды, а хотите в дальнейшем опираться на помощь Объединенной Крестьянской Красной Армии, приказываю вам, - диктовал Мещеряков, заложив руки в карманы галифе и поглядывая в бумажку через Тасино плечо, - составить отряд не менее как пятьсот конных и вооруженных человек и задержать продвижение одной из белых бандитских колонн на какой вам, удобнее будет дороге - Карасуковской либо Убаганской. Нам это все равно. Но задержите и нанесите потери на марше. Окажите нам свою преданность, а также защищайте смелым нападением самих себя, свою собственную жизнь. Когда вы примете настоящий приказ к исполнению, немедленно сделайте сообщение телеграфом на станцию Милославку следующими шифрованными словами: "Карасуковские хозяева согласны продать Милославскому обществу столько-то пудов муки". Пуды эти будут названы по числу собранных в конный отряд человек. После того можете быть уверенными в случае необходимости на помощь нашей армии".

Тася писала быстро, разборчиво. Красиво писала. "Ладная бабенка. Может, и девица еще. Все может быть..."

- "В случае крайней необходимости, хотя бы и на самое короткое время, возьмите телеграф вооруженной силой! - продиктовал дальше Мещеряков. - Когда заложенные наши товарищи не сильно вами обижены, то советую назначить командиром отряда Сухожилова Корнея. Смело и решительно идите в бой. Внезапность - это успех!.." Ну а теперь как это было в письме карасуковском написано? Которое ты в портянке принес, Глухов? Написано было ими: "Да здравствует народная Советская власть и долой тирана Колчака!" - вспомнил Мещеряков. - Так же и в этом приказе напиши! После уже и роспись сделай: "Главнокомандующий Объединенной Крестьянской Красной Армии Мещеряков!"

И Мещеряков снова посмотрел на всех присутствующих. Очень внимательно.

Нравилось ему все, что нынче он сделал. Он и не скрывал, что нравилось, - посмеивался. Куличенко вслед за ним тоже засмеялся, только еще громче. Довгаль улыбался, и Коломиец. Тася Черненко, кончив писать, подняла на Мещерякова большие темные глаза. Удивлялась ему или еще что?

Мещеряков сказал ей:

- Вот так, товарищ Черненко!

Не улыбался Брусенков.

А Глухов - тот жалобно сказал:

- Сильно уж ты меня окрутил, товарищ Мещеряков! По рукам, по ногам. Не думал я. Ну, никак не думал!

- Думал бы! - ответил ему Мещеряков. - Кто тебе не велел? Послушать - я тебя с интересом послушал. Дорогой, когда ехали, и нынче, в штабе. А сделал я - как война велит делать. Ты ровно котят нас тыкаешь-тыкаешь! А сила-то наша. И еще ты забыл: мужики карасуковские не зачем-нибудь - за помощью тебя послали к нам. И с тебя за это спросят. А ты? Увлекся то да се за нами замечать. Забыл свое назначение. А я вот не забыл, нет. С первого же разу и понял, зачем Глухов к нам посланный. И покуда ты у нас в гостях прохлаждался - колчаки поди-ка и еще народ в карасуковской степе успели потрогать. Имей и это в виду.

Глухов обе руки воткнул в бороду, сидел за столом не шелохнувшись, негромко Мещерякову отвечал:

- И все ж таки об тебе не думал я, что ты со мной сделаешь. Про кого бы другого, про тебя - нет! Я когда на тебя в путе только глянул - ту же минуту угадал. Хотя и не сразу ты признался, угадал Мещерякова. Почему? Говорил уже - заметный твой сразу военный талан. А у меня другой - хлебопашество мое дело, торговля тоже. Я и почуял: мы на этом друг дружку хорошо поймем. Не будем искать, чтобы ножку один другому подставить бы. И не побоялся я тебя ничуть, вестового твоего Гришку и того опасался больше, как тебя. Ты еще и Власихина освободил, подсудимого, ни на кого не поглядел. А со мной? Хотя бы поаккуратнее сделал, а то взял и под колчаковский удар волость погрозился подставить! Так это же безбожно! Это же разве аккуратно? На угрозе капитал делать? А? Может, он и главным-то потому называется, штаб ваш, что пуще всех других умеет таким вот манером грозить и угрожать? Хорошо... Я вернусь домой, что я об тебе, Мещеряков, должон буду мужикам сказать? - Глухов приподнялся за столом, ткнул пальцем в Мещерякова: - Ты мне объясни - как объяснишь, так и скажу! Ну!

Мещеряков усмехнулся.

- А чего же тут объяснять? Вовсе не трудно! Все, как было, в точности скажи. Передай мои слова: когда нас не поддержат нынче карасуковские, пущай пеняют на себя. Еще передай: Мещеряков велел сказать - война! Они поймут. И тебе самому это понять тоже надо бы куда больше!

Брусенков, до тех пор долго молчавший, сказал:

- Может, и не нужно объединение с карасуковскими? Богатые они слишком? И от нас далеко?

Брусенкова не поняли - или он еще хотел постращать Глухова, или в действительности так думал. Тот разъяснять не стал.

Мещеряков поднял с пола лоскуток клеенки - голубенький, с синими цветочками, - передал его Глухову.

- Возьми! Рано, видать, обулся-то! Сейчас и распоряжусь - дадут тебе коней, сопровождающего, сопроводят до района военного действия. Там ужо одиночно доберешься. Бывай здоров! - Похлопал Глухова по плечу.

Разувался теперь Глухов совсем не так, как в первый раз это делал... Тогда он сапог с себя сбросил - едва успел его в руках удержать, а то бы улетел сапог в угол куда-то, и портянку разматывал - словно флаг какой.

Теперь сдирал-сдирал обутку с ноги, кряхтел, носком левой ноги в пятку правого сапога упирался, но соскальзывал, не снимался сапог, да и только.

Кое-как осилил Глухов эту работу... Вздохнул.

- У меня в эту пору, в страду-то, в бороде пшеница прорастает, и я правда что глухой делаюсь: уши половой забитые и еще от грохота от молотильного ничего не слышат...

Удивлялись нынче находчивости Мещерякова все, кто был в штабе. Так ли, иначе ли, а удивлялись.

А ведь никто по-настоящему так и не знал, для чего Мещерякову наступление карасуковцев нужно было.

А нужно было вот для чего - для плана контрнаступления. Хотя командующий фронтом Крекотень и сдерживал белых на всех направлениях, но в тыл противника не заходил - неохотно отрывались нынче партизанские части от своих сел и деревень, не о рейдах по тылам - о защите деревень этих думали. Все силы свои, до единого человека, Крекотень хотел вывести на оборонительный рубеж. Задерживал противника на марше, а сам только и думал, как бы от него оторваться, занять оборону. И потому, что не стояло такой задачи - дать решительный бой хотя бы одной колонне белых, - все пять колонн с запада, севера и северо-запада, сближаясь друг с другом, двигались на Соленую Падь. Чем больше сближались, тем проще могли оказать поддержку друг другу.

Теперь же Мещеряков рассчитывал так: внезапный удар карасуковцев с тыла приостановит наступление одной колонны. Остальные задержатся вряд ли - будут еще день-два продвигаться вперед. И вот тут-то и нарушится между ними связь, и Мещеряков, предпринимая контрнаступление, имел бы против себя одновременно не более двух колонн, и то не сразу: в начале операции только одну, вторая подтянулась бы позже.

И еще было соображение у Мещерякова... Весь ход нынешних военных действий, конечно, раскрыл противнику план крестьянской армии. На рытье окопов выходили деревнями - это в тайне не могло остаться. А действия в тылу противника его бы дезорганизовали. Тут и еще можно кое-какие демонстрации провести, окончательно сбить противника с толку, а тогда и бросить все силы в контрнаступление.

Мещеряков указал карасуковцам две дороги - Убаганскую и Карасуковскую. А сделал он это, чтобы скрыть свои намерения. Ему будто бы все равно, где будет поддержка, - лишь бы она была. На самом же деле карасуковцы если выступят - так только по Убаганской дороге. Она была не открытая, не степная, перелесками шла и оврагами. Устроить на такой дороге засаду, после уйти без особых потерь - сама местность подсказывала. Ко всему еще Убаганская дорога почти вся проходит за пределами волости, ясно, что мужики карасуковские воевали бы на ней, до поры не навлекая на себя карательных белых экспедиций. Как будто неплохо было придумано?

Из своего приказа Мещеряков и не думал делать секрета. Зачем? Пусть все видят и понимают - он заботится о том, чтобы оттянуть сражение за Соленую Падь. И только.

Доволен был нынче Мещеряков.

Распрощался со всеми по ручке, Тасе Черненко так пожал обе и быстро-быстро поспешил в свой штаб, откуда хотел еще засветло успеть на позиции.

Кончилось заседание главного штаба.

Остались Довгаль и Брусенков. Закурили. Довгаль, потянувшись, расправил ноги и руки, сказал:

- Ну вот, а ты про Мещерякова говорил! А? Как он с Глуховым-то? А?

- И сейчас говорю... - хмуро кивнул Брусенков. - Говорю - не отказываюсь.

- Да что ж ты нынче-то еще можешь сказать? Уже вовсе не понятно мне!

- Давай поглядим, что человек этот представляет... Первым делом пошел против народного приговора и Власихина освободил. Ему-то что - комедию нужно было с нами, со всем народным судом сделать, или как?

- Ну, на это махнем... Было - прошло. Поважнее есть дела.

- Как бы только это. Комиссара он сам себе назначил. Какой из Куличенки комиссар? Мальчишка сопливый и бестолковый. Глядит начальнику своему в рот. Не хочет над собою никакого руководства Мещеряков, только наоборот и желает. Далее: начальник штаба у него - капитан царской службы. И Глухова он привел в главный штаб, с нами посадил его. Тот безобразничал, издевался всяко, а в результате что? Секретный приказ с собой увез, вот что! И распрощались они, видишь ли, друзьями. Друг дружку поняли! А когда он шпионом окажется, Глухов, - я нисколько не удивлюсь! Ничуть. Еще: в Знаменской деревне Мещеряков эскадронца застрелил. Напрасно и застрелил. Это не самоуправство ли? И еще: корову-то, видать, не зря когда-то Мещеряков с чужого двора увел. Вот тебе об нем картина. Плюс нынешний хотя бы разговор о лозунге соединения пролетариата. Кто-кто, а ты почему об этом забыл?

- Мнится тебе, Брусенков! Да разве можно на все это глядеть? Разве нас с тобой завтра же нельзя засудить, что мы в войне этой кого-то напрасно стрелили? Ты гляди на действия человека, вот на что! Как армия его слушается, как идет за ним! Как революцию он делает, жизни за нее не жалеет!

- Не сильно хорошо он делает! Нет! Я на его месте сделал бы, как замышлялось с самого с начала: оборонительных рубежей создал бы не один и, может, не два и всякий раз заставил бы колчаков рубежи эти с бою брать, наносил бы потери им побольше того, как нынче Крекотень на марше наносит. А на последнем рубеже и дал бы решительный бой.

- Вот что, Брусенков, - главнокомандующего мы сами выбирали. Народ верит ему. Давай и мы с тобой поверим. Он же год воюет - ни единого сражения им не проиграно!

- И сейчас не захочет - не проиграет. Не захочет - ничего худого в Соленой Пади не будет. Ну, а чего он хочет - не знаю. Прежде будто знал, стал на его поведение зорко смотреть - теперь не знаю.

- Та-ак... - сказал Довгаль. - Еще вопрос: после власихинского суда возвращались мы с тобой домой, ты обещал мне тогда - уберешь Мещерякова. Всерьез обещал или под горячую руку сказано было? И пошли вы все - и Коломиец, и товарищ Черненко - к Толе Стрельникову в избу. А я не пошел и жалел после сильно... Об чем был между вами разговор? Как решено?

Брусенков молчал.

Терпеливо ждал ответа Довгаль. Не дождался. Напомнил:

- Жду я. Может, и мне не веришь уже?

- Все может быть... - вздохнул Брусенков. - Не кто, как ты, ездил нашим представителем в Верстово. Не кто, как ты, с Мещеряковым тот раз вел переговоры. А вдруг он обошел тебя? Так же вот и обошел, как нынче Глухова, а?

Довгаль посидел, помолчал...

- Ну, когда так, то убирать надо тебя, Брусенков. Подумай об этом. Покуда сам подумай - после за тебя уже подумают.

Брусенков поднялся, молча постоял. Подошел к Довгалю, положил ему руку на плечо.

- С тобою, Лука, мы знакомые уже, вспомнить, годов более пятнадцати. И я нынче об тебе сказал - только как пример привел. Вообще. Как нужно глядеть кругом себя, как строго друг с другом быть. - Помолчал Брусенков, вздохнул. - Когда бы не Черненко, девка эта, то было бы тогда, в избе Толи Стрельникова, постановлено - тут же Мещерякову насчет Власихина и предъявить. Чтобы он взял назад свое приказание об освобождении подсудимого.

- Он бы на это не пошел, Мещеряков! Ты это знаешь.

- А тогда его убрать.

- Совсем?

- Совсем.

- Значит, когда бы не Черненко, так и решено бы стало?

- Стало бы. Она против пошла, и Коломиец за ней, и Толя Стрельников колебания проявил. И решено было: еще на Мещерякова поглядеть. Показать ему всю нашу власть, как устроено в Соленой Пади. Как главный штаб управляет. Чтобы он понял и согласился с этим. Чтобы сам подчиняться этому управлению тут же и согласился. Ну, а когда он покажет себя против, не понравится ему... Поведем его по всем отделам главного штаба. Завтра, либо послезавтра поведем подробно. Чтобы поглядел бы. А мы чтобы - поглядели на него. И сделали об нем окончательный вывод.

- Да в уме ли вы? Об чем вы думаете в настоящий момент? - воскликнул Довгаль и покраснел весь и задрожал. - Белые же завтра подойдут вплотную, зверства сделают невиданные, а вы твердите: "Поглядим на Мещерякова. Поглядим, как с ним сделать".

- Ну и что же? Главное сделано! Сделано объединение. А Крекотень - тот ничуть не хуже Мещерякова управится в главном командовании... В остальном же был уже сегодня между нами этот разговор, но ты, видать, не все понял: пусть белые придут! Пусть порушат нас! Это что будет значить? А то и будет, что война наша с мировым капиталом еще жестче сделается. Еще больше массы поднимутся и осознают свое великое дело! Войдут в революцию с головой, без остатка. Каждый до тех пор в нее войдет, что обратного хода уже ни у кого не будет. Поэтому данный момент чем он кровопролитнее, тем это даже нужнее. И если существует подозрение, что Мещеряков - пусть в месяц однажды, но назад оглядывается либо жертв боится, то и убрать такого надо без сожаления. Отклонение каждого из нас от истинной линии страшнее, чем колчаковские банды. Пережить однажды - пройти сквозь горячий костер! Надо! Колчак - тот огня не боится. У него решение - сгореть, но не отступить. И он ни своих, ни чужих - никого не жалеет для огня этого. А мы почто слабосильнее его оказываемся?! Он-то - как зверь в клетке гибнет загнанный и будущих проклятиев не боится! А мы? Нам за нашу гибель история памятник сделает!

Довгаль молчал.

И молчание это Брусенкова еще воодушевило, он еще сказал:

- Когда мы не сделаем революцию нынче, то мы ее, может, и никогда уже не сделаем. Потому что капиталист уже другого Колчака нам для такого случая не даст. Такого же зверя. Капиталист когда поймет, что от смерти ему близко, - он и своему пролетарию тоже подачку сделает - куском, рублем, какой-нибудь фальшивой свободой. Может, одну десятую от своего богатства уступит, может, того меньшую часть, он не прогадает, навеки пролетария успокоит, погасит в нем революцию. Потому Довгаль, товарищ мой, давай торопиться, делать ее, пока горячо, пока не остыло, пока мы сами на жертвы готовые на любые, а капитал всей опасности не осознал. Пока пролетарию и правда что нечего терять, как свои собственные цепи. Давай торопиться, ни пота, ни крови не жалеть. Иначе сказать: и вся та кровь, которая до сих пор народом была пролита, вся, до капли зря пропадет!

- Злой ты, Брусенков. Откуда ты? Кто тебя таким сделал?

- Не злой, а умный. Еще сказать: ученый. Сильно добренькие умными не бывают - запомни это.

- Нельзя так, Иван! Нельзя! Пусть нашей крови желает Колчак, пусть желают ее из разных стран легионеры - им деньги за это платят, и обещания дают, и обманывают их всячески. Так ты и злился бы на их, на их только! Но ты и на своих тоже кровавыми глазами глядишь!

- Тоже. И свои, может, не меньше виноватые, когда их мильонами угнетают. Ведь и надо-то всего - договориться на один день и час мильонам этим, один раз. Только заняться, попачкать о капиталиста руки - и все! Конец настанет капитализму, думать о нем забудут. Ну, если не могут сговориться на один день - пусть бы на один месяц решились, на один и даже - на два года! А то боится каждый, и каждый для себя так ли, иначе ли ловчит, а получается вместо единой революции позволяет себя отдельно от других в крови утоплять! Нет, и на своих глядя, радоваться тоже не приходится. Слишком ее мало, радости этой, в людях. Учение им нужно, и учение без пряника - вовсе другой мерой!

Довгаль подумал, провел рукой по лицу, вспоминая что-то. Вспомнил:

- Ты, Брусенков, при суде над Власихиным как говорил?

- Как?

- Говорил: не может быть, не должно быть такой власти, которая весь народ, и отцов, и детей гнала бы на гибель... И нету того народа, который такое над собой терпел бы безропотно! Говорил?

- То был митинг. Торжество. А нынче - уже рабочая обстановка...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Мещеряков осматривал оборонительные позиции. Сопровождали его командиры полков.

Сначала ехали бором, Мещеряков прикидывал, где тут в бору удобнее расположить полевой госпиталь, лабораторию для заправки стреляных гильз, армейский обоз. После выехали в поле.

Соленая Падь с целой стаей колодцев-журавлей, с зелеными крышами бывшей кузодеевской торговли, с редкими сизыми дымками оставалась позади и чуть справа. А вот впереди, сколько хватал глаз, велись оборонительные работы наверное, тысячи две народу копали основную линию окопов.

Через выпас шла линия, рассекала поскотину, шла пашней по стерне, местами - прямо по не убранному еще хлебу черным надрезом. По вспаханному осеннему же пару надрез этот был желтым, глинистым.

И всюду народ кипел, и падала, падала степная пашенная земля из окопов на брустверы, кидали ее мужики блестящими на солнце лопатами, а где так и бабы старались, и ребятишки.

Звон стоял над степью... Кто-то очищал в тот миг лопату о лопату, а еще кое-где сидели около небольших наковален мужики, те звенели безустанно отбивали притупившиеся на плотном грунте лопаты домашними молотками.

Шел звон от бора до Большого Увала, а вверх - едва ли не к самому солнцу, разгоняя в белесом небе редкие, пугливые облачка.

И голоса человечьи тоже звенели, и гудели, и вздрагивали, налетая друг на друга, и тоже заполняли собою все вокруг - и вдаль и ввысь.

"Шумит-то народишко..." - подумал Мещеряков.

На фронте не раз приходилось ему видеть, как роются окопы, и он сам саперный фельдфебель - тоже не раз и не один год рыл их, но никогда не примечал, что дело это такое звонкое.

А еще и по ту и по эту сторону линии обороны убирали нынче хлеб. Торопились. Погоняли коней, и лобогрейки быстро-быстро махали едва видимыми мотовилами, самосброски - крыльями, а на сенокосилках приспособленных под жнеи, - на тех как-то особенно ясно видны были мужики, по большей части в белых рубахах и без шапок. Они тоже без конца, словно мельницы-ветрянки, взмахивали граблями-укладками, клали хлеб в горсти. И стрекотали на лобогрейках, на самосбросках, на косилках ножи, и кони шагисто двигались по кромкам разбросанных там и здесь пшеничных, просяных, овсяных, гречишных полей. Пшеничные посевы - те особенно были похожи на крупные ломти хлеба, жнеи отрезали от ломтей совсем тонкие ломтики, поля суживались, а когда полоски несжатой пшеницы становились совсем узкими - в один-два захвата, кони сами по себе прибавляли шагу, валили пшеницу сперва на одну сторону, разворачивались, шли обратно, и скошенное начисто поле с сероватой стерней сразу будто прижималось к земле, кончалось на нем лето, ступала на него осень. Глубокая осень. Поблекшая, бесцветная.

Бабы в разноцветных сарафанах, в белых косынках и с подоткнутыми подолами домотканых юбок цепками двигались по ходу машин, сгибались и разгибались, сгибались и разгибались - вязали горсти в снопы. Снопы нынче не складывали в кучи, а тут же подбирали на двуконные подводы в высоченные возы.

Один за другим шли эти возы чем ближе к деревне, тем плотнее один к другому - чуть что не сплошным обозом, а из села на порожних, стоя в рост и гикая на коней петушиными голосами, мальчишки-возницы мчались в обгон друг друга, подымали по дорогам пыль и, только свернув на стерню, притормаживали, ехали мирно-чинно, боялись, верно, что за бешеную езду мужики и бабы станут на них ругаться.

Шло дело.

Тут, должно быть, не глядели, чья пашня, кто хозяин, - убирали артельно. Весело убирали. Будто не перед войной - перед престольным праздником торопились: хотели управиться и хорошо погулять.

Будто и окопов тут же рядом не рыли и поля освобождали не для кровавого боя.

А между прочим, когда снопы эти свезут в деревню, сложат, у кого прямо на ограде, у кого на огородах, и вся деревня покроется зародами, как грибами, а после того противник даст по дворам и постройкам первого же огонька - заполыхать может сильно. Куда как сильно! Нынешний колос и солома - богатые, сухие, горючие.

Еще смутила Мещерякова одна совсем ненужная линия окопов. Он спросил: а эту кто назначил? Кто выдумал? Совсем непутевую, боковую?

Ему ответили: это начальник главного штаба приезжал, товарищ Брусенков, инспектировал. Он и надумал.

Как будто товарищ Брусенков - лицо тоже военное, а не гражданское.

Повздыхал Мещеряков, в который раз уже подумал: "Партизанское ли это дело - оборона?"

А линия окопов на глазах все глубже врезалась в землю, уже обозначились ходы сообщения, пулеметные гнезда и выемки под капониры, ложные окопы Мещеряков тоже узнал, и кинжального действия, покуда еще не замаскированные. Война...

Еще раз оглядев местность в бинокль, Мещеряков спешился, бросил повод коноводу, велел тут и ждать его, пошел не торопясь, раздумчиво, а командиры полков тоже спешились и тоже двинулись за ним.

Держались не у самой линии окопов, а чуть поодаль, чтобы не мешать людям работать.

Мещеряков хотел, как только окопы будут выкопаны, провести учение прямо на местности - разыграть предстоящее сражение - и потому, объясняя командирам расположение и действия их полков то и дело повторял: "А я буду вашим противником и сделаю, к примеру, так..."

Народ, рывший окопы, на командиров - а на Мещерякова так особенно глазел, однако работу не бросал. Даже, наоборот, еще больше старался. Ни криками, ничем другим командирам их планы обдумывать не мешал.

И Мещеряков тоже с народом покуда не заговаривал, целиком был занят своим делом, а между тем успевал заметить, как и что делается, как работа огранизована.

Никем не назначенные старшие и мерщики, тут же громко выкликаемые по именам и фамилиям, отбивали для каждой артели участки, мерили землю деревянными саженками усердно, словно собственную пашню, или межи на покосе отбивали перед троицыным днем, они же сменяли людей, командуя одним отдохнуть, другим попроворнее орудовать лопатами. Старшие, которые были позапасливее других, те имели добрые охапки черенков, тут же и меняли на лопатах черенки изломанные и вообще негодные.

Слышно было, как нерасторопного какого-то старшего какая-то артель вмиг сменила - как тот никуда не годный черенок, - покричала и назначила нового. Новый старший оправил на себе рубаху и тут же велел окоп углубить, а бруствер подровнять. Правильно велел, так и надо было сделать.

Суматохи особой не было. Бабы только повизгивали кое-где в окопах - ну, это им и бог велел.

Еще объяснив командирам задачу, Мещеряков вытер платком пот со лба, провел двумя пальцами по усикам.

- Ну что, товарищи командиры? Понятная пока что задача? А теперь, я думаю, и с народом надобно перекурить. Это тоже - нехорошо все время врозь от массы держаться! - Повернулся и пошел к окопам.

Его тотчас густо народом окружили. А он любил густой народ, Мещеряков. От долгой солдатской службы, что ли, это у него было: там, в строю, всегда и справа и слева от тебя люди, и на ночевках плотненько лежишь, кому-то голову на брюхо положишь, а кто-то тебе - и каждый вроде на перине; перед кухней походной тоже не один толкаешься с котелком; а с семнадцатого года пошли на фронтах митинги, так писарь был у них полковой, иначе на митинги эти и не призывал, как только криком: "Набивайся, набивайся, ребята! Набились, что ли?" О вагонах и говорить не приходится - в вагонах кони да генералы ездят по счету, нижние же чины - сколько набьется и еще сверх того один комплект.

И весело обо всем этом подумав, заволновавшись перед началом разговора, Мещеряков вынул кисет, стал закуривать трубку. Спросил:

- Ну что мужики? И - женщины? Как решено-то вами: белых будем бить либо они нас?

Пестренький, сильно уже древний старикашка в стоптанных опорках, которые еще только один день и согласились потерпеть на тощих и кривоватых ногах, подался из круга, повторил вопрос Мещерякова слово в слово и сам же на него ответил:

- Значит, так приговорено было миром - колчаков до одного унистожить. Помолчал, спросил и дальше: - А главнокомандующий как на войну глядить? Ему как известно? - Поджал губы, стал часто-часто на Мещерякова мигать... Видно было - постирала жизнь старикашку. Постирала в щелоке, успела за годы.

- Наша и возьмет! - ответил старику Мещеряков. - Куда мы будем годные, что такой силой - и не возьмем? Зачем и жить на свете всем народом, всем вместе? Ежели в этом силы нет - тогда лучше разбегаться кому куда!

Но старик потоптался своими залатанными опорками и еще проговорил раздумчиво:

- Пушки у его, у белого... Пушки проклятые, и, сказывают, много-о! Почесал спину. - И каждая ноздря - снарядом заряженная!

А Мещеряков тут же спросил:

- Вам, отец в спину однажды картечью угадывало? Было дело?

- Было! - кивнул старик весело. - До того, слышишь, было - едва живой остался!

Все засмеялись кругом, и Мещеряков засмеялся тоже, но тут и осекся: вспомнил отца Николая Сидоровича, замученного беляками. И еще подумал: он не за-ради одного только смеха к людям подошел. Посмеяться можно, и даже очень это полезно. Однако - опасно. Запросто можно для начала зубоскалом прослыть. После и рад будешь серьезно с народом поговорить, но на тебя уже каждый будет несерьезно глядеть.

Он хорошо знал, Мещеряков, что ему предстоит, когда к народу подходил: его сильно узнавать сейчас будут, испытывать вопросами. Имеют на это полное право.

Уже заметил он и одного и другого, кто с нетерпением ждал, чтобы вопрос перед ним поставить. Старика, конечно, все должны были уважать, старика, пестро-рыжего, обтрепанного, никто не перебивал, но это только для начала...

Высокий тощий фронтовик стоял среди других, лопатку забросил на плечо, а цигарку незажженную уже всю губами изжевал, - тот солдатским понимающим глазом на главнокомандующего щурился.

И верно, он и задал вопрос.

- Может, мы зря с тобой, товарищ командующий, оружие-то на фронте бросили? - сказал он. - Довоевать бы уже нам с немцем, после - с собственным своим офицерьем? А то случилось, покуда мы на мировую революцию надеемся союзнички наши до конца сделают нам интервенцию, еще разожгут гражданскую войну, и тут уже не только от нас, дезертиров, ничего не останется - не останется и России, и даже мирного населения. Все истребится!

"Вот и возьми его, фронтовика, - подумал Мещеряков. - Какой оказался он птицей! Нет чтобы подумать: окопы же люди делают, готовятся к смертному бою, так неужели в такой момент и вот так о войне перед этими людьми говорить?! Его очень просто можно было пресечь. Сказать: "Оборонец, гад! На фронте мнение поди не высказывал, там тебе, оборонцу, быстренько бы просвещение сделали, а здесь, перед гражданским населением, задний ход даешь во всеуслышание? Не нашел лучше времени и обстановки?"

Но промолчал Мещеряков, не сказал так. Подумал, сказал по-другому:

- Оружие мы нынче подняли все - и военные, и вовсе гражданское население. А почему подняли? Смогли? Потому что мы его в свое время сами же обземь крепко бросили! Бросили, мирный исход всем и каждому предложили: германцу, собственной буржуазии, самим себе. Бросили - тем самым перед всем человечеством отвергли самую несправедливую бойню - и пошли домой к бабам, к ребятишкам своим, к пашне. Но только это наше самое справедливое действие не понравилось, кому-то поперек стало, что мы сами собою управились, за чужой интерес перестали воевать. Буржуазии это стало поперек, и она объявила об этом с оружием в руках, а что мы поняли всю ее хитроумность - так нас же обозвала предателями! Только не понимает тот громкогласный буржуй одного: который народ до своей собственной воле смог бросить оружие, тот уже сможет и обратно поднять его с земли и опять же - без офицерской команды, сам по себе и ради себя! Чтобы защитить себя и мировую справедливость! Тут - буря, от которой буржуазии спасенья нет и не будет! - И Мещеряков положил правую руку на кобуру револьвера, левой приподнял на голове папаху...

Фронтовик же задумался, другим, не сильно бойким взглядом на главкома посмотрел. Цигарку свою не жевал больше губами. Мещеряков вынул из кармана коробок, чиркнул спичкой и через головы ребятишек, стоявших в круге первым рядом, подал ему - длинному, тощему - огонек.

Ребятишки снизу вверх на главнокомандующего глядели молча, после кто-то из них спросил:

- А правда - нет: вас пуля не берет?

Все засмеялись, не засмеялся только Мещеряков, ответил серьезно:

- Шальная пуля - та действительно может в меня попасть. А прицельная ни в жизнь!

- Это как? - уже кто-то взрослый спросил.

- Подумай головой - как? - сказал Мещеряков, а еще кто-то подал голос:

- А если - кишка тонкая головой-то думать?

- Да просто же, - засмеялся Мещеряков, - покуда враг в меня целится, пуля тоже подумает, как меня кругом обойти! - И показал рукой, как пуля обходит его кругом, щелкает прямо в сопливый нос какого-то парнишки.

Смеялись все, и Мещеряков тоже смеялся. Его снова спросили:

- Без шуток, как управляться-то нынче будем с беляками?

- Без шуток так: наши подвижные части сейчас наносят белым колоннам потери на марше. И дальше будут наносить. И к Соленой Пади, вот к этой нашей оборонительной линии, противник подойдет сильно потрепанный. Но этого мало, в основном мы его из силы вытряхнем своей обороной. По всей видимости, запросит он поддержки из резервов. У самого верховного и запросит. А мы в тот момент и перейдем в решительное контрнаступление, и уничтожим его по частям: сначала главные силы под Соленой Падью, после - резервы на марше. Как раз и российская Красная Армия будет где-то поблизости, и Советская власть. Недолго останется до полного соединения.

Кто-то удивился и нараспев сказал:

- При всем народе и военные действия объяснять! Это же глубокая тайна!

- Ну, противник поди не дурак, чтобы этакую тайну не угадать, - ответил Мещеряков. Подумал и еще сказал: - А кроме того, я надеюсь, среди нас предателей нету. Надеюсь крепко.

- А так бывает - чтобы без предателев? Чтобы на множество людей - и ни одного бы не нашлось?

- Бывает... Это я точно знаю. - И Мещеряков не торопясь стал рассказывать случай. Из его собственной жизни был случай. - Действительную служил я на Дальнем Востоке. Вышел как-то из расположения по увольнительной, ну, и сильно выпил. После вернулся в казармы, а дневальные, свои ребята, от начальства укрыли, тепленького меня тихо провели, на нары уложили спать. Но - не спится мне. Что-то сделать бы еще? И надумал: встал босой, в дежурку прокрался. Шашка там висела на стене, в дежурном помещении, темляк сильно красивый, как сейчас помню, а еще висел там портрет его величества государя-императора. И снял я ту шашку с красивым темляком, вынул из ножен и портрет - раз, два! - порубил вдоль и поперек!

Мужики в кругу ахнули, молодежь - та повытаращивала глаза молча - не знала, что солдату за такую проделку бывает. А Мещеряков развел руками и плечами пожал.

- И что я в ту пору на его величество осерчал - не помню, хоть убей! Но только - сделал. И ловко так сделал, довольный остался. Ушел обратно на свое место и уснул. Хорошо уснул... Вдруг тревога, подъем. Ну, я солдат был уже не первого года службы, хотя и после выпивки, а вскочил, оделся проворно. Построились мы всей ротой, я во втором взводе стоял и во втором же отделении. Тут выносит ротный командир портрет изрубленный, показывает всему строю и пальчиками бумажки поддерживает, чтобы не распались они окончательно. Спрашивает: "Кто сделал - три шага вперед!" Молчат все. Он опять: "Кто сделал - три шага вперед!" И даже сам ножками три шага на месте отбил. Молчит рота. "Не признаетесь - замучаю всю казарму нарядами. Всех лишу увольнительных! Во всем городе и все сортиры дочиста выпростаете! Замучаю нарядами, как перед богом - замучаю!" Обратно три шага собственными ножками показывает... Ну что делать - моя работа. Выходить надо из строя, когда из-за твоей личности на всех такая участь! Я ремень на себе подтянул и гимнастерку заправил, прежде как выйти, сделать три шага, а справа и слева от меня товарищи стояли и еще позади - те шепчут: "Стой, дурень, стой, не шевелись!" Я и остался в строю. И что же вы думаете? Сколь роту нашу по нарядам ни гоняли, гоняли безжалостно, и не один месяц, и все знали, кто сделал, но ни одного не нашлось человека доказать начальству! Ни одного!.. А когда так - кто тут спрашивал, бывает без предателей или не бывает? Я думаю, ответ понятный! Особенно когда учесть, что случай этот произошел еще в темное дореволюционное время!

Мещеряков сделал шаг, круг перед ним потеснился, он еще и еще шагнул. Командиры полков - за ним. Снова пошли вдоль свежей линии окопов, вдоль тысячной цепочки людей.

Командиры слушали главкома, главком - командиров. И чутко слушал, изучал на ходу. По особой причине изучал: хотел выбрать командиров дивизий.

Дивизий в партизанской армии до сих пор не существовало, а они были необходимы.

Если на самом деле, а не просто в мечтах армия сможет перейти в наступление на север, на запад от Соленой Пади, - на этот счастливый случай нужно свести полки в самостоятельные группы, каждая - под командованием одного командира.

И смотрел, смотрел Мещеряков: кого из полковых командиров выдвинуть нынче же на дивизии? С кем из них в самый первый раз можно вместе подумать, посоветоваться о своих планах и замыслах? Кто из них будет ему нынче первым другом, первым боевым товарищем, правой его рукой?

И он все выбирал комдива номер один и никак не мог на кого-нибудь окончательно глаз положить.

Но тут случилось одно обстоятельство. Неожиданно случилось.

Мещеряков со своими командирами двигался вдоль окопов накатанной дорогой, а вот чуть дальше в моряшихинскую сторону был проселок, из бора выходил - там вдруг появились верховые.

Кто, откуда - сперва было непонятно, потом Ефрем заметил, что хотя едут верховые не быстро, но весело как-то, бодро, а еще спустя время он узнал в переднем верховом Гришку Лыткина, и все ему стало ясно, и даже испарина его прошибла...

Нынче утром, чуть свет, Мещеряков послал Гришку навстречу Семену Карнаухину, вернее сказать - навстречу Доре. Через свою недавно налаженную, но уже достаточно надежную армейскую связь было известно, что Дора благополучно отсиделась в стогу и под охраной карнаухинских эскадронцев нынче должна достигнуть Соленой Пади.

Гришке и наказано было - встретить Дору в бору, эскадронцев Карнаухина отпустить, а самому тихо-мирно, незаметно для лишних глаз, бором же сопроводить Дору в село, в избу Никифора Звягинцева.

А Гришка, мерзавец, что сделал? Карнаухина с эскадронцами не отпустил и окольной дорогой бабу не повез, а двинулся всем отрядом прямо на позиции, прямо на Мещерякова! Решил удружить.

Только что не с обнаженными шашками по открытому полю двигался объединенный лыткинско-карнаухинский отряд, а тысяча людей на него из окопов, с жатвы, отовсюду глядела и дивилась...

Ефрем остановился, сказал командирам будто между прочим:

- Ведь это, однако, баба моя следует с ребятишками! Однако она! Постарался и даже весело это сказал. Стал ждать, когда улыбчивый Гришка, и вовсе смущенный Карнаухин с эскадронцами, и сама Дора в конфискованном кузодеевском рессорном тарантасе приблизятся к нему.

Закинул руки за спину и встал, первый взгляд Доры хотел своим взглядом перехватить, чтобы она сразу же все поняла.

Гришкина улыбка едва ли не весь отряд заслоняла - ехал Гришка намного впереди других, шапка набекрень, на боку - настоящий кольт, хотя и без патронов, но настоящий, - ухитрился, стервец, снять оружие с убитого польского легионера еще под Верстовом. Конь под ним блестит, сам Гришка тоже... Уже следом, вторым эшелоном, ехал всегда молчаливый, застенчивый Сема Карнаухин со своими эскадронцами.

А уже сама Дора - та была позади всех...

Сперва Ефрем косынку заметил, под изгибом тонкой узорчатой дуги чубатого коренника - лиловые на розовом поле цветочки.

До чего они выцвели, до чего поблекли цветочки, если Ефрем не сразу их узнал!

Розовенькое личико младенца мелькнуло на миг, и белесая Петрунькина головенка, но ее заслонила крупная фигура верхового эскадронца, потом снова, но теперь уже сбоку от дуги, показалась Дорина косынка и лицо под нею. Какое там лицо - глаза одни, и ничего больше!

А когда Дора наконец вся стала видна через головы лошадей - Ефрем поглядел на нее строго, все, что нужно было взглядом сказать, сказал.

Она поняла.

Есть ли бог, нет ли его - точно неизвестно, но если все ж таки бог существует, то бабой он Ефрема не обидел: ни единого лишнего слова Дора не обронила, из тарантаса встречу ему не кинулась.

Петрунька, тот, верно, к отцу подбежал, но парнишку отец мог и по головенке потрепать, так нужно было - не чужую семью он встретил, раз уж встреча произошла.

Дора двинулась в деревню, Ефрем с командирами - дальше, вдоль позиций.

Отлегла нежданная тревога. Только отлегла, как поблизости крупного березового колка Мещеряков приметил какую-то особую обстановку: шалаши там стояли аккуратно в один ряд, ровная линия окопов была выкопана, и, видать, уже выкопана довольно давно - земля на бруствере успела подсохнуть, была неяркой, серой. Стали ближе подходить - что такое? что за предметы? А это чучела были. Форменные чучела, из хвороста сплетенные и в деревянные бруски вставленные. Как на военном настоящем плацу, по которому солдаты первого года службы с утра до ночи бегают с криком "ур-ра", с винтовками наперевес и колют для практики чучела примыкаемыми четырехгранными штыками образца 1893 года.

В колке была расчищена линейка, как положено в лагерях, - аршина на три шириною, а длиной так сажен, верно, на пятьдесят; водном месте линейка была даже присыпана желтым песочком, и здесь Мещерякова и всю группу командного состава встретил дежурный по части.

Отрапортовал:

- Товарищ главнокомандующий! Товарищи прочие командиры доблестной партизанской красной народной армии! В расположении полка красных соколов весь личный состав в наличности, а происшествиев нету! Дежурный по полку Галкин!

К Мещерякову все его командиры разом обернулись - ждали, как он в данном случае поступит. Кто-то не выдержал, высказался даже раньше главкома:

- От это порядочек! Как в той, в царской, в кулачной армии! Очень просто перепутать можно и заместо белого офицера красного партизанского командира стрелить!

Мещеряков на нетерпеливого глянул, ничего ему не сказал, дежурному, товарищу Галкину, подал команду: "Вольно!" Обратился к своим сопровождающим:

- Кто тут из вас соколами этими командует? Ты, однако?

- Я! - ответил один из командиров. - Я - командир полка красных соколов Петрович!

- Кто-кто? - не понял Мещеряков. - Фамилию у тебя спрашивают, а ты по-деревенски отчество свое называешь!

- Такая фамилия - Петрович!

- По имени?

- По имени - Павел.

- Получается - Павел Петрович! И ничего тебе более не надо, даже отца родного?

- Шутка природы, товарищ главнокомандующий! - ответил Петрович. - По расположению полка проследуем?

- Проследуем.

- От это пор-рядочек! - опять сказал нетерпеливый командир. Это был комполка двадцать четыре. - Погоны у их тут, у соколов, не навешаны ли на плечи? Глянуть бы! Давно уже не видел, с осени семнадцатого года!

- А вот возьмешь белых офицеров в плен - и погляди погоны! - ответил командир красных соколов. - Погляди, если соскучился. - Зашагал рядом с Мещеряковым, поясняя на ходу: - У нас полк сводный - рабочая прослойка из города, точнее - шахтеры с Васильевских рудников, из местных жителей небольшая часть, две интернациональные роты мадьяр, один взвод сознательных чехов - перебежчиков на нашу сторону, больше взвода латышей. Латыши частью местные, а еще пришли из России для защиты первой Советской власти от белых, эсеровских и прочих войск еще доколчаковского периода. Еще при нашем полку действуют постоянные курсы командного состава - один выпуск уже произвели, около ста человек подготовили в течение полутора месяцев. Нынче снова готовим контингент самых благонадежных и политически развитых. Сами понимаете: при такой пестроте и при таких задачах без особой дисциплины нам невозможно. Без нее наше существование как воинской и революционной единицы попросту может быть поставлено под вопрос.

- Не торопись! - проговорил Мещеряков. - Я все твои объяснения должен взять в память!

Подошли к расположению интернациональных рот, и на ломаном русском языке, но четко и по всей форме им снова рапортовал молоденький чернявый мадьяр, а роты, построенные чуть поодаль, приветствовали их громким "ур-ра".

Строгие были все ребята и "ура" кричали серьезно, строго.

"Ты гляди-гляди, Ефрем, какая у тебя армия! - думал про себя Мещеряков. - Сколько в ней народов!"

И латыши тоже крикнули, немного их было, а крикнули хорошо.

А Петрович все показывал и объяснял. Показал полковую кухню, санитарный пункт, цейхгауз, вкопанный в землю и с маленькой избушкой для писаря, в которой писарь вел строгий учет полковому имуществу, каждый божий день подавал рапортички о наличии этого имущества самому командиру полка. Смотрел учебные снаряды, поделанные из свежих березовых бревен, и учебную пушку с разбитым стволом.

Смотрел Мещеряков и на самого Петровича - кто такой? Действительно, самой природой созданный командир дивизии? Царский недобитый офицер? Ходит быстро, четко, хотя и не совсем военным шагом, говорит негромко, но за свои слова не боится. В очках. Ростом заметно пониже Мещерякова, не белый и не рыжий, чуть с проседью, но такие не седеют и в шестьдесят.

- Ну, а скажи ты мне, шутка природы, товарищ Петрович, сильно строгий порядок - тоже ведь плохо? - не то насмешливо, не то серьезно спросил Мещеряков, чувствуя, как слова эти задевают всех командиров.

- Почему? Как это ты понимаешь собственный вопрос, товарищ главнокомандующий? - не ответил, а тоже спросил Петрович, сощурившись, строгими глазками. - Почему?

- Радости нету, и не в крови он у нас, у русских, сильно строгий порядок. Особенно нынче. За свободу воюем, а для самих же себя свободы явная недостача! Скучной и вшивой войной мы сыты уже вот так! Она хуже каторги! Повоюем теперь от собственного сердца, весело и лихо. Без колючей проволоки, без генералов, без солдатской суточной пайки. Давно уже пора народу таким образом за себя самого повоевать. И еще учти - революция все ж таки по порядку не происходит. Ее в дисциплину не загонишь, нет! Распиши всю революцию по диспозициям, составь ей строгий план, сроки назначь, когда и что должно случиться, - от ее ничего не останется. А впрочем, - сказал Мещеряков, - давай глядеть на практике. На чем же ты дисциплину красных соколов строишь?

- На сознательности.

- Сознательность - на чем?

- На знаниях. На знании каждым солдатом общей цели и задачи. Чтобы от нее он воодушевлялся, чтобы именно от нее он воевал и гордо, и весело, и лихо. - И Петрович весело, громко засмеялся.

- Ну вот, к примеру, я и есть тот самый каждый солдат. Как ты мне будешь всеобщую цель и задачу объяснять? А вместе с тем собственную мою дисциплину?

Комполка двадцать четыре хихикнул. Глянул на Петровича, тоже спросил вслед за Мещеряковым:

- Ну, ну? Вот именно!

Петрович прибавил шагу и сказал:

- Выдумывать не будем. Будем знакомиться в подробностях. Как поставлено, как делаются первые шаги. У нас для этого составлена инструкция. Так и называется: "Инструкция по духовному воспитанию солдат". Она не только составлена, но и тщательно изучается.

Стали знакомиться...

На небольшой полянке сидел, по-татарски поджав под себя ноги, целый взвод солдат, красных соколов.

Один, стоя во весь рост, читал по бумажке, а все его слушали. Потом вызывались охотники повторить прочитанное.

- "Наша цель, - прочитывал старший со всем старанием, - свобода, братство, равенство. Поэтому каждый солдат должен быть сознательным, вежливым, корректным как по отношению своих товарищей, так и гражданского населения. Любовь к людям, сострадание и помощь беззащитным должны проглядывать в каждом действии солдата".

Повторили пункт в один голос, старший объяснил, что слово "корректный" вовсе не отличается от другого слова - "вежливый", потом спросил: кто теперь без подсказки, а вполне самостоятельно может пункт еще разъяснить? Охотников оказалось множество, и старший дал слово одному, который громче других кричал, что все запомнил и понял.

Но на самом-то деле этот товарищ солдат не слишком оказался способным, слово "корректный" так и вовсе не смог произнести - закаркал.

Мещеряков немножко засомневался в старшем: правильно ли он объясняет, будто слово "корректный" и "вежливый" обозначают одно и то же? Кому бы и зачем это понадобилось - два одинаковых слова ставить рядом, бумагу напрасно переводить? У него мелькнула мысль, что "корректный" может обозначать "точный" либо "правильный", поскольку для точного и правильного артиллерийского огня всегда необходима корректировка.

Следующий пункт инструкции был такой:

- "В нашей армии, как среди самих начальников, так и среди солдат, сильно развито сквернословие. Наш русский язык настолько богатый словами и выражениями, что вполне можно обойтись без слов и мыслей, которые неприятно действуют на слух порядочного человека. Нужно всем сознательным социалистам стремиться не употреблять сквернословия в разговоре".

Мещеряков подозвал своих командиров ближе и тихо, строго сказал им:

- Они вот нынче выучатся - рядовые солдаты, поймут, как надо, а назавтра вы, командиры, приходите к ним и перед строем во всеуслышание провозглашаете: "...в бога мать!" Учтите, товарищи командиры, - чтобы отныне ни в коем случае такого не было! Понятно?

- "Каждый солдат должен охранять и беречь народное хозяйство, а также строго следить за лошадьми и отнюдь не злоупотреблять ими, - читал между тем старший. - Каждый должен помнить, что это его собственность в отдельности и в общем - собственность всего народа. Каждый член семьи бережет свое хозяйство, а мы все представляем из себя членов общей народной семьи. Кроме того, мы должны развивать в себе жалость и любовь к животным".

И опять Мещеряков строго поглядел на своих командиров, а те поглядели на него: никто уже не озирался сердито на Петровича. Комполка двадцать четыре заметно притих...

И Мещеряков тронулся идти дальше, но Петрович показал рукой, чтобы командиры еще постояли на месте, еще задержались, а сам приказал старшему:

- Давай пункт девятнадцатый! Покуда мы еще здесь - давай!

Девятнадцатый пункт и солдаты, и командиры, и главнокомандующий слушали с особым вниманием.

- "Чтобы победить капитал и быть свободным, мы должны иметь сознательную, убежденную добровольческую армию. Сознательный человек всегда знает, за что идет и что ожидает его в будущем. В борьбе он не считается ни с чем. Сознательность - это условие дисциплины, товарищества, дружбы и любви друг к другу. В этой товарищеской дружбе, в этой связи между собой - наша сила навсегда!"

Командиры поглядывали на Мещерякова, тот сказал:

- Исстрадался народ по человеческому! За века - исстрадался.

Но командир полка двадцать четыре все еще не оставлял до конца своей точки зрения.

- Занятия занятиями, - сказал он, - только при чем здесь рапорты и линейки? При чем цельная контора при цейхгаузе? Каждая шелудивая пара сапог находится под замком и под печатью писаря? Тут явное противоречие у красных соколов: когда они такие сознательные, то и бояться, что эту пару сапожонок кто-то сопрет, - им тоже не следует. Это для темного дореволюционного мужика либо для врага-буржуя необходимая мера, а для социалиста она есть не более как надругательство!

- А что же, - вдруг согласился Петрович, - что же, это твое замечание, товарищ комполка двадцать четыре, учтем... Это замечание не в бровь - прямо в глаз!

Мещеряков сказал:

- Покуда, товарищи, хватит наших общих толкований о предстоящем сражении с ненавистным врагом. После я снова соберу всех вместе, выслушаю мнения... А пока - подумайте.

Командиры ушли, последним как-то неохотно ушел комполка двадцать четыре.

Мещеряков и Петрович остались один на один...

Сели на стол для чистки стрелкового оружия, поделанный не из досок, а из жердей, отесанных на одну сторону.

Посидели.

За деревьями где-то рядом кто-то по-настоящему, по-фельдфебельски, командовал:

- На обед - ста-а-новись! Живо!

Послышался ретивый, дружный топот, потом - снова команда:

- Ша-а-гом... - ложки взяли? - арш!.. Правое плечо - вперед!

- Ну, - сказал Мещеряков, - объясни-ка, Петрович, шутка природы, - с чего ты все-таки свою дисциплину в полку начал?

Петрович, умостившись на столе, сказал:

- Начал с того, что без нее мне нельзя. И только с ней можно. Ты же сам только что говорил: революция - дело народное. Ну, а кто пришел нынче в революцию и в полк красных соколов? Объяснял уже - мадьяры, шахтеры. Соленопадские мужики. Эти - революционеры до мозга костей. Но есть и другие - более роты штрафников, осужденных трибуналом за преступления против революции, вчера амнистированных по причине слияния партизанских армий. На прошлой неделе прибыли кулаки, прямо-таки капиталисты - кожевенные предприятия имеют, лесопилки, мельницы, пимокатные заведения и тоже - воюют за Советскую власть!

- Откуда этих-то взял? - удивился Мещеряков.

- Как бы брал... У них у многих Колчак сильно разорил хозяйство. Кто поумнее, видит - колчаковская власть против народа не устоит, разбой это и вообще никакая не власть. Вот они и захотели вовремя с народом встать в ногу. Некоторые есть - в прошлом году уничтожали Советскую власть, а Колчак пришел, на словах им - спасибо, на деле - разоряет. Они схватились за головы и вместе с заядлым казачеством нет-нет - приходят к нам. Восстановить себя в наших глазах. Есть случаи - хозяин нанимает батрака, оставляет его дома и сам идет в партизаны. Воюет неплохо, ему так и надо - он свою вину чувствует. Вот как по-разному воюют люди и даже проявляют героизм. Покрутив за дужку очки, Петрович вдруг спросил: - Ты, командарм, вчера в главном штабе заседал?

- Было. А что?

- Подписал протокол объединения армий?

- Было. А это и тебе все известно, товарищ Петрович?

- Мне известно... Я ведь тоже член главного штаба. Только сейчас вот укрепляю полк...

- Тогда понятно!

- Зато мне не все понятно, товарищ Мещеряков... Ты сейчас заместитель начальника главного штаба по военным вопросам. Как со штабом знакомился? Ты что же - военный спец, и только? Что и как главный штаб делает - тебя не касается и касаться не будет? Не вникаешь. Прячешься. А ведь мы, когда выбирали главкома, помнили, что ты член партии, вступил за два месяца до Октября. Что ты - за народное дело и требования революции всегда поймешь, немедленно исполнишь.

Мещеряков выслушал, подумал и сказал:

- Вот, товарищ Петрович, история: только человека стало побольше других видать - на трибуну он залез или во взводные вышел, - он уже за себя не толкует, толкует за народ. Народную волю выражает либо народный гнев и суд, до чего бы ни довелось - везде у него самое народное. Колчак, гад, и тот объявляет: "Мы - народ...", "От имени народа...", "Ради народного счастья..." Но ты скажи, товарищ Петрович, как это на себя взять: прийти в главный штаб, вот как я пришел, и тут же заговорить от народа? Не умею. Не научился еще. Как-никак научился воевать, но не более того. И знаю, на что я способный, что могу, что - нет. Не надо, слушай, товарищ Петрович, обмана, будто мы можем все. Не надо! Проще нет - сделать обман, куда труднее его не делать. Не мешай его не делать!

Петрович веточку березовую с единственным листочком потрогал...

- Ты уже сейчас о чем мечтаешь, товарищ Мещеряков, не на Курейский ли край своей деревни забиться? В свою избу?

Мещеряков прикрыл глаза.

- Стал уже ее забывать, за войной этой, свою избу. Но только вот что: я тогда скорее всего товарища солдата и партизана обману, когда у меня в голове, кроме мыслей о необходимой победе, еще и другое что-то будет. Скажу не более того, что знаю: восстановим Советскую власть - она с умом будет дальше делать, и не хуже меня, а несравненно лучше, потому что первый шаг, первая победа для того и делается, чтобы самое лучшее пошло в ход! Мещеряков примолк, глянул на Петровича и вдруг очень строго спросил у него: - Вот еще что. Вижу-то я тебя первый либо второй раз, не более того. Кто ты такой?

Петрович чуть замешкался. Мещеряков еще требовательнее спросил:

- Какого года рождения, товарищ командир полка?

- Тысяча восемьсот семьдесят шестого, товарищ главнокомандующий! ответил Петрович и встал - руки по швам.

- С какой местности?

- Из Нижнего Новгорода!

- Теперь скажи, сколько же лет ты находишься в военной службе, товарищ комполка? Если взять в сумме - сколько лет?

- Нету у меня никакой суммы, товарищ главнокомандующий! - ответил Петрович.

- То есть как? Что же ты служил в своей жизни: год, два, три или десять?

- Три месяца был на германской, три - в рабочем красногвардейском отряде, два - в партизанской армии. Все!

"Ах ты варнак! - сердито подумал Мещеряков, - тоже мне командир и допросчик - испытывает главкома!"

Не стал дальше Петровича о его жизни расспрашивать. Отложил на после когда-нибудь. Вздохнул и сказал:

- А ведь я что надумал нынче? Надумал свести полки в дивизии, после на совещании командного состава проголосовать кандидатуры комдивов. И - твою кандидатуру.

- Ну, это нехорошо, товарищ Мещеряков! Я же тебе только что говорил: опыта нет... - сказал Петрович. - Боевой опыт недостаточный.

- Отказываешься? А ежели революция требует, чтобы ты стал комдивом? Ты что же - это требование не исполнишь? И - не поймешь?

Но не сердито сказал это Мещеряков Петровичу. На белесовато-рыжего этого человека он ничуть не сердился. Он задумался...

Шел к месту, где оставался коновод.

В обратном порядке миновал дорогу, на которой встретился нынче с Дорой, миновал боковую линию окопов, несуразную, никому не нужную, может быть даже вредную, но выкопанную народом так же тщательно по приказу товарища Брусенкова.

Народу страдовало, пожалуй, даже больше, чем до обеда, только сдвинулся он в глубину полей, хлеб убирался теперь не только на той местности, где предстояло разыграться сражению за Соленую Падь, но и на дальних подступах к этому полю. Где-то там все ложилась пшеница в горсти, в валки, и вязали ее потные, горячие бабы с подоткнутыми подолами домотканых юбок, охрипшие мужики погоняли лошадей в косилках и самосбросках, метали снопы на подводы, и подводы, груженые и порожние, текли в разные стороны - одни медленно, а другие быстро - пыльными дорогами-большаками, невидимыми проселками, просто без следа - по стерне.

Кипел народ, как будто бы вот-вот уже должно было заняться сражение, кони ржали громко, тревожно и в то же время торжественно, в сентябрьски синем небе таяли последние обрывки белесой дымки, и плыли своими путями крутые чуткие облака. Будто знали о близкой и дальней судьбе всех этих мужиков, баб, и ребятишек, и коней, но до поры спешили унести за горизонт свои тайны.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Только вошел Мещеряков в главный штаб, как в коридоре опять встретил Брусенкова, Коломийца, Тасю Черненко.

Все они были серьезные очень, особенно начальник штаба.

А встречали его с почетом - трое одного. Хотели представить свой главный штаб, свою власть во всей красе. "И понятно! - подумал Мещеряков. Войну воевать - это каждый мужик может, его этому на действительной учили и на фронте. А вот власти его никто не учил. Даже наоборот - всегда ему внушали, что власти он коснуться не может... Ну что же, поглядим, что это такое - наша мужицкая власть. - Поплотнее надвинул папаху. - Поглядим!"

Тепло сильно было в папахе. Жарковато. Но и ждать, покуда придет зима, тоже можно не дождаться.

Тут откуда-то подошел еще Лука Довгаль Станционный, этот с Ефремом поздоровался приветливо, и все вместе начали обход главного штаба по отделам. Начали с посещения отдела народного образования. Он по коридору первым был - в бывшей кухне кузодеевских хором помещался.

До сего времени пахло здесь щами, печеным хлебом, вареным-пареным еще каким-то, а с большой печи, с одного ее угла, торчали черенки ухватов. Вся же остальная печь, и шесток, и два подоконника, и все четыре угла комнаты завалены были книжками.

За большим кухонным столом, сильно порезанным ножами и сечками, каждый спиной к небольшому узкому оконцу, сидели двое - заведующий отделом и его заместитель, он же секретарь.

Они сидели, а посреди пустой половины комнаты перед ними стоял посетитель - еще молодой, с русой бородкой, румяный священник. Ряса на нем была чистенькая. Аккуратный батюшка.

Когда распахнулась дверь и один за другим вошли Брусенков, Довгаль, Черненко Тася, Мещеряков, а чуть позже еще и Коломиец - батюшка потеснился в угол, а завотделом народного образования и помощник его встали. Помощник старый-старый учитель - загасил желтым пальцем цигарку и бросил ее под стол. Но оба они тут же и сели снова, поздоровались с вошедшими уже сидя.

Брусенков стал объяснять Мещерякову, кто они такие - нынешние руководители отдела, тыча пальцем то одного, то другого. Когда Брусенков говорил о них что-то не так, неточно - те поправляли его.

Мещеряков слушал внимательно, боялся что-нибудь пропустить, не понять.

Заведующий был только чуть помоложе своего помощника, в недавнем еще прошлом - знаменитый в Соленой Пади, да и в других окрестных селах плотник. Строил он церкви, моряшихинская церковь тоже была его работы, жилые дома бывший кузодеевский дом - он и начал и кончил, теперь в нем и помещался весь главный штаб, а еще, когда стали строить школы, он и школы тоже ставил, не один десяток успел по деревням поставить школ. Тем более постройки немудрящие, одноэтажные, под старость лет как раз по силам ему приходились. Построил он школу и в Соленой Пади - из камня даже сделал дом, - и в тот же год просило его общество стать школьным попечителем. Он и стал и уже бессменно в этой должности состоял, а нынче главный штаб, как опытного в деле человека, назначил его заведовать отделом народного образования.

Помощника ему дали с умом - учителя все той же школы.

- На первый случай, - сказал Брусенков, - работники они обои вовсе не худые. А навсегда нам их не надо - придет Советская власть, та и возьмется уже за дело, как должно быть. У нас до недавнего времени сильный был на этом месте работник, давно уже партийный. Нынче на другой должности - полком командует.

Мещеряков подумал: на этом же месте сидел ведь товарищ Петрович! Нынешний командир полка красных соколов. И вспомнились ему порядки, которые тот смог сделать в своем полку, и его собственное неудавшееся намерение сделать Петровича комдивом.

Тем временем учитель пошарил рукой под столом и сбросил окурок с узла, на котором тот начал было тлеть. В узел завернута была постель - он здесь и спал, учитель, в отделе.

Сбросив окурок на пол, учитель вышел из-за стола, похлопал Мещерякова по плечу и сказал:

- Ты вот что, товарищ Мещеряков, ты, голубчик, будь добр, сделай сражение как следует, а то мало того - народ пострадает, еще и детишек нынешнюю зиму учить никто не станет. А это плохо, очень плохо!

- Постараемся! - кивнул Мещеряков. Он хотел сказать: "Постараемся, товарищ учитель", но не получилось. "Товарищ" и "учитель" - не складывались у него слова эти вместе, тем более что говорили с ним, словно урок ему на дом задавали.

- Постарайся! - сказал учитель, одобрительно поглядев на Мещерякова из-под растрепанных, но редких бровей. - Тут вот Ваня, то есть товарищ Брусенков, обещал сразу после сражения и всех учащих из армии вернуть. Хотя занятия еще не начались, но ведь и готовиться к занятиям некому - кусочка мела в школах нет, грифеля, дров! Окна всюду побитые. Но главное - это учащие. Их еще Колчак брал в армию, отменил льготы, а нынче - мы сами берем. Ничего хорошего в этом нет.

- У нас порядок - учителя от воинского призыва освобождены. И только по силе необходимости, на период решающего сражения, призваны. Все, кто на нашей платформе, посланы в армию как агитаторы, - пояснил Брусенков.

- Давай, слышь, товарищ начальник главного штаба, отпустим их седни же! - предложил ему Мещеряков. - Что там взрослых агитировать? Они жизнь готовые за правое дело положить, а их агитировать! В чем еще-то? Детишек будут учить - вот это сильная агитация!

Брусенков главнокомандующему не отвечал, тот еще предложил:

- Ну, давай так: отпустим учителей по школам, но обяжем сражаться по месту ихнего жительства. Дадим по бердане, кто поздоровше - пику, и, когда дело дойдет до сражения за собственный заселенный пункт, пусть идут в первом ряду. Личным примером пусть агитируют!

И опять Брусенков ничего не ответил, а вступился плотник:

- А что? Он верно говорит - товарищ наш главнокомандующий! И вот они, он кивнул в сторону своего помощника, - они тоже верно положение обрисовывают!

Тут Брусенков обернулся к священнику:

- По какому делу, благочестивый?

Священник вздрогнул, приподнял руки к груди:

- Не могу я дать подписку, каковую люди эти от меня требуют! Не могу!

- А мы не требуем! - сказал плотник. - Мы вам, отец, предлагаем. И сказать - уважительно предлагаем.

- У нас, товарищ главнокомандующий, - снова пояснил Брусенков, порядок: церква отделенная от государства. И мы со всех попов и дьяков, которые учат, берем подписку, чтобы они в школах об законе божьем нынче не заикались. Хватит дурману! А которые родители все ж таки желают этому детей учить - мы не тормозим: нанимайте попа за свою особую плату, учите, но без школьных стен, а у кого хотите в избе. Об этом разговор у вас нынче идет?

- И все равно надо посмотреть, - заметил учитель, - чтобы и вне школы отцы святые не забивали детям головы всякими небылицами. Если уж учат, пусть учат только ради пробуждения в детях добрых чувств к людям. Никак иначе!

- Но совесть моя, совесть слуги божьего! - снова и торопливо заговорил священник, тут же сбился и продолжил почти фальцетом: - Я не более как слуга его! Не о своем достоянии, о достоянии бога, о божьем законе совесть моя умолчать не может!

- А вот это ты зря, отец! - сказал учитель. - Вовсе напрасно. Говори о себе, о своей нужде, что касается учения божьего - не тебе его спасать!

- Богу - его закон нужон ли, нет ли - не знаю! - пожал плечами Брусенков. - Видать, несильно, когда он довел до нынешней убийственной войны. Но есть ли он или нет - этот закон, а выгода тебе от его, батя, все равно идет. Как на тебя глянешь, так и скажешь: идет. Даже и двух мнениев быть не может.

Мещеряков тоже засмеялся:

- Ну, еще бы!.. Солдатки, те, безусловно, к батюшке этому только и ходят причащаться! - Посмотрел на Тасю Черненко и смеяться перестал, стал серьезным.

Священник тоже серьезно поглядел на него, а потом обернулся к учителю:

- Согласен я с тобою - спасать великое учение немыслимо, когда оно есть бессмертно само по себе!

- Неправильно понял меня, отец! - ответил учитель, как будто даже осердившись. - Совсем неправильно! Учение тебе не спасти и не спасти никому, потому что губит оно самое себя!

- Но в словах этих кощунства более, чем смысла! - смиренно произнес священник, а потом, будто раззадорившись, спросил: - Поясните еще о великом учении и законе.

- Отчего же! - согласился учитель. - Поясню. Учение тогда учение, когда никого не страшится. Особенно если оно великое. А божье - оно, едва народившись, уже искало еретиков даже среди своих же мыслителей. Оно еще до рождества Христова преследовало Сократа. Король Фридрих-Вильгельм от своего лица и от лица церкви выражал полное неудовольствие Канту. Великий писатель всех времен - искатель божьего в мире - Толстой отлучен от церкви, проклят от имени того же бога с церковных амвонов. Кто учит божественному - не знает, что такое бог, а кто хочет познать - того объявляют преступником... Даже уничтожают. Что же говорить о людях, которые и вовсе не хотят бога, его добра? Учение отказывает таким в признании за ними человека. Отсюда следует, что учения этого и вовсе нет, а есть тень его, догма или суеверная легенда, потому что все истинно человеческое, и тем более все духовное - не что иное, как познание человеком самого себя... Без этого познания какое же может быть человеческое? И все, что нынче происходит вокруг нас с тобой, отец, что творится учащимися вокруг нас, учащих, - творится для того, чтобы никогда уже не повторилась роковая ошибка, то есть боязнь мысли! Чтобы учение о жизни сущей и духовной отныне и навсегда создавалось беспрепятственно!

Священник задумался, и все вокруг примолкли - ждали, что он ответит.

Он ответил так:

- Именем процветающей ныне на скорбной нашей ниве революционной идеи тоже творится непотребное. Однако же идею ты стремишься от непотребного отделить, а не утопить оную в нем? Отделить, как злак от плевела. Не дано человекам чистой веры в мыслях, тем паче в делах рукотворимых. Будем же ее, веру, лелеять, а не отвергать, ибо по сему случаю она еще более человеческая есть потребность. И счастие его.

Теперь подумал учитель, постучал прокуренным пальцем по столу.

- Революция, отец, не объявляет себя ни вечной, ни высшей... Она прямо о себе говорит, что есть насилие над насилием, что она - меньшее из двух зол и не больше того. Но если даже меньшее зло ты, отец, и бог твой возводите в высшее, вечное и божественное, то это срам, фарисейство и самая вредная из всех вредных догм.

Спор разгорался нешуточный, но вдруг, поглядев еще раз на учителя, на Мещерякова, на всех присутствующих, священник спросил:

- А - дальше?

- Что - дальше? - пожал плечами учитель.

- Почему же вы требуете от меня подписки? Не проистекает этого из слов ваших! Отнюдь!

И учитель, усмехнувшись и еще пожав костлявыми, согбенными плечами, стал объяснять дальше:

- Мы не требуем. Мы объясняем. И прослушай меня, отец, еще раз внимательно: не даешь подписки - значит, не учишь в школе. Не учишь значит, не занят в труде. Не занят в труде - значит, бери лопату, иди с ополчением копать окопы. Вот и все! Как же тебе не ясно? А ведь когда-то был смышленый мальчик! Я помню!

- Как знаешь, батя! - снова сказал Брусенков. - Не хочешь давать подписку - зачем пришел-то? А когда пришел - не задерживайся тут! Простому гражданину давно бы уже объяснили, а с тобой без конца и краю канитель! Мы тоже люди занятые!

- Не отказываюсь я! - воскликнул священник. - Не отказываюсь устами произнесть обещание, но приложить персты претит совести! И Святому писанию.

Брусенков возмутился:

- Бога нет, а закон божий все одно по печатному написанный! А ты - от гражданского закона хочешь, чтобы он на словах только был. Не выйдет! Кончим разговор!

Но тут снова вступился Мещеряков, обращаясь к учителю, спросил о священнике:

- Он что же - не хочет писать бумагу, а сам согласный? В этом весь вопрос-то?

- Только! - подтвердил учитель, и священник тоже воскликнул:

- Истинно!

- Да бросьте вы разъяснять ему! Он и сам все понимает! И дело-то вовсе простое, - засмеялся Мещеряков. - Пусть батя пишет бумагу, принесет, покажет нам. После возьмет к себе домой, а уже после сражения принесет и навсегда оставит вашему отделу. Все!

Брусенков вздрогнул, резко обернулся:

- А ты догадливый, товарищ главнокомандующий! Как это ты быстро понимаешь их? Таких-то?

- Просто! - засмеялся Мещеряков. - Он чего, отец этот, боится? Боится мы сражение проиграем, придут белые, бумагу его найдут. И погладят его после того по головке - волос-то длинный, кудрявый, есть что погладить! А боишься ты этой самой причины, батя, вовсе зря - белых мы расколотим, ни один в Соленую Падь не зайдет, бумаги твоей не увидит!

Священник вдруг обратился к Брусенкову:

- Когда вы желаете окончить на сем разговор... - Поклонился и быстро вышел, а Мещеряков поглядел ему вслед, вздохнул:

- Незавидная жизнь у их нынче! До чего незавидная!

Завотделом спросил у Брусенкова:

- Я к ночке, товарищ начальник главного штаба, по школам хочу ехать, и мне надо путевую бумагу выдать от вас. О содействии.

- Далеко собираешься?

- Да вот в ихний, в Верстовский край, раз уже мы полностью с ними объединились.

- Белых не боишься? - спросил Мещеряков. - Их там у нас поболее нынче, чем в других местностях, блуждает.

- А я - с инструментом. Плотник. Топор да рубанок - кто на меня подумает, будто я - от главного штаба? И в действительности тоже школы буду ремонтировать.

- Один - много ли сделаешь?

- Почто один? Инструмент - для собственной работы, мандат - для организации всеобщей. А что ты еще-то мне можешь для этой цели дать, товарищ главный штаб? Все одно ведь - ничего больше?!

Вместо ответа Брусенков кивнул на книги, заполнившие комнату:

- Конфискацию книжек закончили?

- Ни в одном частном владении более десяти книг не оставили.

Учитель встал, погладил на подоконнике книги:

- Богатство! Только божественного слишком много, а для обучения детей почти ничего нет!

Брусенков тоже внимательно осмотрел книги.

- Глядите - ненужное всякое, против народу направленное, чтобы к народу не шло вовсе! Когда будет какое затруднение самим решить - принесите книгу мне. Не стесняйтесь, если я шибко буду занят важными какими делами. Найдем время - поглядим. Списки учителей и школ составлены? Полностью? Наличные и потребные?

- Полностью! - кивнул учитель и развернул длинный список, лежавший перед ним трубочкой.

- Сельские отделы народного образования организованы? На местах?

- Этого еще нету. Но - будут.

- Решение первого нашего съезда в части народного образования чтобы висело у вас на стенке! На видном месте, с чистописанием.

- А оно и висит, товарищ Брусенков, - сказал завотделом. - Надо лишь глядеть хорошенче. - И кивнул в простенок.

Там и в самом деле висело тщательно переписанное решение первого съезда:

"Образование прежде всего необходимо русскому народу. Это самая важная потребность населения, которую может удовлетворить только народная власть Советов. Впредь же, до полного восстановления Советской власти, съезд считает необходимым:

- открыть школы грамоты, где есть помещения и обучающие;

- требовать от обучающих плодотворной работы, направленной к воспитанию детей, будущих граждан и будущих культурно-развитых работников.

О смысле внешкольной культурно-просветительной работы:

а) устроить, где возможно, отделения добровольного общества "Саморазвитие";

б) проводить, где возможно, беседы по общественно-политическим вопросам и по текущему моменту;

в) воспретить продажу без разрешения учебных пособий - бумаги, карандашей, чернил и пр.;

г) все штрафы, взимаемые от самогонщиков, передавать отделу народного образования".

К этой бумаге подошла Тася Черненко, стала ее читать. И Мещеряков тоже прочел все внимательно. Потом спросил:

- А золота вам не надо, товарищи? Может, пригодится вам?

- О чем это ты? Какое еще золото? - спросил Брусенков.

- Обыкновенное! Золотое! - ответил Мещеряков. - Мои ребята в Знаменской конфисковали серок семь тысяч. Да еще игрушки всякие поделаны тоже золотые. Вот-вот в Соленую Падь должен доставить все добро мой эскадрон.

- Не-ет, - махнул рукой учитель. - Зачем нам золото? Что мы с ним будем делать?

Прощаясь, Мещеряков пожал руку учителю, приняв сначал стойку "смирно", потом улыбнулся ему:

- Учителей я вам из армии освобожу! Своим собственным приказом и освобожу, когда главный штаб это долго решает!

Брусенков сказал резко:

- Пошли. Пошли в финансовый отдел!

По пути Мещеряков засмеялся:

- Ладно учитель-то сделал батюшке проповедь! И по памяти сделал - всех помнит христианских учителей, даже которые до Христа еще были!

- Не совсем ясно говорил учитель... - ответила Тася Черненко, как будто даже не Мещерякову, а так, вообще ответила. - Не каждому понятно...

- Ну чего тут не понять-то? - удивился Мещеряков. - Он ведь что сказал? Что ложь всякая сама себя и губит. И - правильно! Взять хотя Колчака. Кто ему первый враг? Первый враг ему - Колчак! - И тут Мещеряков снова вспомнил о золоте, и, как только вошли в финансовый отдел, он тотчас спросил: Здравствуйте, товарищи! Золота не нужно вам?

Финансовый отдел помещался в комнате узкой и длинной, вдоль одной стены стояли деревянные и железные шкафы - такие же точно, как в помещении штаба армии, вдоль другой - плотно друг к другу прижались столы, за столами сидели финансовые работники. Четыре человека.

Трое вытаращили на Мещерякова глаза, четвертый, в блузе, с бородкой клинышком, в очках и небольшого росточка, стоя за столом, громко стукнул костяшками - положил на счеты какую-то длинную сумму, прижал пальцем строку на разлинованной и тоже длинной бумаге, и только после этого поднял голову. Часто-часто поморгал, будто что-то вспоминая, и спросил:

- А - много ли?

- Сорок семь тысяч. В империалах и в червонцах. Еще - барахлишко золотое.

- А-а-а... Сорок семь... У Коровкина в Знаменской конфискованное?

- У него! - подтвердил Мещеряков. - Ты скажи, и здесь известно уже, оказывается, дело! А мы не слишком и рассказывали о конфискации!

- Когда привезете золото?

- Ну, не сегодня, так завтра.

- Богатство! Большое!

- Ну, еще бы не большое!

- С охраной везете?

- Эскадрон сопровождает!

- Кому здесь сдадите? В Соленой Пади?

- Хотя бы тебе. В отдел.

- Нет, нам не надо... - И небольшой человек у окна снова пощелкал костяшками, после этого отнял палец от длинной ведомости.

- Как это не надо? А может, пригодится?

- Не надо!

- Так вы же контрибуции деньгами делаете!

- Делаем. Керенками. Керенские билеты двадцати и сорока рублей достоинством у нас ходят. Мы на белой территории для этой цели кассы экспроприируем.

- А золото и ни к чему?

- Обсуждали вопрос. Вот с товарищем Брусенковым и обсуждали. Не имеется смысла. Не получается.

- Не получаться тоже может по-всякому.

- А вот как не получается: если мы не можем со всяким и повседневно расплачиваться золотом, то и не надо начинать. Иначе бумажный билет потеряет силу. Получится инфляция. - Завотделом выговорил это слово громко, со значением, посмотрел на Мещерякова и еще сказал: - А вслед за тем необеспеченным деньгам будет уже полная аннуляция! Верно я говорю? - И завотделом хитро так на Мещерякова поглядел.

Мещеряков подумал...

- Ты, товарищ завотделом, с деньгами давно сталкиваешься?

- А всю жизнь! Вот с таких лет! - ответил финансист и показал рукой у пояса. Совсем у него низко получилось. - Мальчиком был при лавочке, после бухгалтером Кредитного товарищества. Много слишком я их перевидел! Помыслил о них.

- А что же помыслил?

Завотделом подошел к Мещерякову, снова и часто-часто поморгал на него:

- Вот вы воюете. Люди - с людьми. А воевать надо всем против денег. Когда такую войну сделать в свою пользу - наступит справедливость. Раньше нет!

Мещеряков стоял посреди комнаты, засунув руки в карманы, и смотрел на маленького финансиста. И тот, на минуту примолкнув, тоже разглядывал главнокомандующего, а потом стал говорить дальше:

- Жизнь начинаем новую, только один ее начинает с двадцати рублей, другой - с двадцати тысяч. Человека можно убить, осудить, деньги его не убьешь: он их скроет, на другие обменяет - все успеет. Скончается - сыну передаст. В земле схоронит - другой, совсем нечаянный человек найдет клад и тут же станет уже не за себя - за прежнего владетеля жить с деньгами. Как же понять? Чтобы денег было у всех ровно и не более того, сколько в действительности необходимо человеку? В Панковской волости еще до присоединения к нам подумали. Сделали так...

- Ты вот что, - перебил финансиста Брусенков. - Ты скажи главному о реквизициях, о конфискациях, о контрибуциях - ему военными его силами всем таким приходится заниматься, - и пусть он знает, какой на это существует у нас порядок!

- Законность такая: конфискуйте, но за присвоение - расстрел. Делайте исключительно и только через комиссию. Что еще? Бывшему владельцу имущества от лица комиссии выдается расписка. Кончатся военные действия - многим оплатим обратно. Кроме злостных. Что еще? Расписки эти считаются совершенно как облигации займа. Нужно сказать: белые, у кого находят подобные облигации, тут же жестоко расстреливают. Деньги находят - ничего, за облигации абсолютно не щадят. И население, когда видит быстрое приближение белых, истребляет наш заем. Так что оплачивать его придется далеко не полностью.

- Правильно! - подтвердил Брусенков и еще сказал: - Он у нас, наш товарищ финотдел, дело знает, ничего не скажешь, только вот...

Мещеряков сел на стул, вынул из кармана гимнастерки трубку.

- Пускай разговаривает!

И завотделом, глянув на Брусенкова даже чуть насмешливо, продолжил про Панковскую волость:

- Начали они - в город сделали налет, захватили банк. А в банке денег не оказалось - белые вывезли. Захвачены были карандаши, бумага и две самопишущие машины...

Окна финотдела выходили во двор бывшей кузодеевской торговли: бревенчатая стена амбара замыкала двор с противоположной стороны, сбоку был огород с невысокой городьбой, в огороде - беседка. Садовая беседка - и в огороде. Смешно! Но так, значит, нравилось бывшему владельцу второй гильдии купцу Кузодееву.

Замечая все это, Мещеряков ничуть не терял интереса к рассказу. Пригляделся - моргает завфинотделом, оказывается, будто и не зря - умно моргает.

- И сделали тогда панковские свои собственные мучные рубли, - продолжал финансист и небольшими ручками показал этот рубль. - На керенском, на романовском выпуске - это им уже абсолютно все равно - рубли погасили, пуды поставили. Обеспечили подобное денежное наличие действительным запасом зерна в общественных магазинах. Но послушайте: опять богатый как имел больше хлеба, так и остался богаче других. Тогда они что поняли: муки запаса нет ни у кого. Мука сама по себе уже не хранится, а у кого все-таки был запас - они знали, произвели конфискацию. Конфисковали также и мельницы и стали молоть исключительно и только на мучные рубли. Стал мучной рубль подлинной ценностью. И чтобы увеличить ему обращение, они соль с завода на него исключительно и только отпускали. После всю наличную торговлю на него же перевели. И никто мучных рублей мешками уже иметь не мог, все крайне бережно к нему относились.

- Политика! - засмеялся Мещеряков.

- Политика! - подтвердил завфинотделом. - Только без золота... Золото ты, товарищ главнокомандующий, отдай нашему военному отделу. Там оно, может, и пригодится!

- Какому, какому? - быстро переспросил Мещеряков.

- Военному, товарищ главнокомандующий, - пояснил Брусенков. Пояснил, не оглядываясь, - он прикуривал от цигарки Коломийца. Прикурил, повторил еще раз: - Военному!

- А есть и такой у вас отдел? Есть?

- У нас - есть, - подтвердил Брусенков. - Ввиду военного времени, так он самый большой. Без него главный штаб - не штаб. Тем более не главный.

И Брусенков вышел в коридор. За ним и все вышли.

- Интересно-то как! - тоже ни на кого не глядя, проговорил Мещеряков. А почто же отдел этот не был, когда мы окончательный протокол нашего объединения подписывали? Когда он - самый крупный? Ввиду военного времени... И ведает, думать надо, военными делами?

Брусенков еще раз затянулся неразгоравшейся цигаркой.

- А некому было присутствовать - начальник отдела на позициях находился в то время. Вместе с товарищем Крекотенем находился он. С командующим фронтом.

- Так! - кивнул Мещеряков. - Так. Ну - пошли в военный отдел. Где он тут у вас?

- А он совсем не на пути. Посетим юридический, труда и народного хозяйства, информации и агитации, тогда уже - самым последним - будет военный.

- Предлагаю порядок этот изменить. Для меня главное то самое и есть, что у вас в конце числится. - Мещеряков остановился в коридоре, повторил: Где, спрашиваю, военный отдел? Ну!

И все остановились. Брусенков - как раз напротив Мещерякова, руки в карманы, Тася Черненко - справа от него, Коломиец - слева, Довгаль - чуть впереди, у противоположной стены коридора. В коридоре было полутемно, торопливо проходили мимо какие-то люди. За дверями слышались чьи-то голоса...

- Слушай, Ефрем, - сказал Довгаль. - Давай нарушать не будем! Военный отдел потому намеченный последним, что тебе с ним делов больше, как со всеми другими вместе. Ты в нем и останешься, будет надобность, а мы сможем уже быть свободными, то есть уйти каждый по своим местам. Вот так. Просто.

- Где военный отдел? - повторил Мещеряков.

Ему никто не ответил. Тогда он шагнул вперед, слегка отстранив Брусенкова, и открыл ближайшую дверь. Войдя, спросил громко и требовательно:

- Какой отдел?

Из глубины комнаты неловко поднялся крупный человек, смуглый, бородатый, в расстегнутой почти до пояса рубахе, и не по-военному, но все-таки в тон Мещерякову так же громко ответил:

- Юридический!

- А где военный?

- Отсюдова - вторая дверь. И направо тоже!

- Ясно! - ответил Мещеряков и снова повернулся, а в дверях уже стояли его нынешние сопровождающие. Стояли, тесно прижавшись друг к другу, но не двигались ни туда, ни сюда. Потом к Мещерякову протиснулся Довгаль, положил ему руку на плечо.

- Слушай, Ефрем, - сказал он, - ты человек военный, и не с этого тебе надо начинать, не с нарушений и не с глупого упрямства. Нас четверо, членов главного штаба, и для нас такой порядок - хороший, тебе одному только он плохой, а ты знай к своему гнешь... - Посмотрев на Мещерякова еще, Довгаль вдруг улыбнулся: - И все одно - ты и сам вошел в юридический, куда мы все вчетвером тебя хотели сейчас завести. Ну? Поимей же терпение!

Мещеряков постоял, потом кивнул в сторону бородатого юридического работника. Обернувшись к Брусенкову, сказал:

- Спрашивай, товарищ Брусенков. Я послушаю. Спрашивай вот этого. Объясняй - что к чему?

У Брусенкова же все еще рябинки были чуть красноватые, брови сдвинуты над узким и длинным носом. Уголком рта он покусывал снова затухшую цигарку.

- А может, еще поупрямимся, товарищ главком? - спросил он.

- Ну, когда тебе так понравилось... - ответил Мещеряков, а Довгаль обернулся к Брусенкову:

- Это ты тоже брось, Иван!

- Где товарищ Завтреков? Заведующий? - медленно, будто нехотя, спросил Брусенков у бородатого работника юридического отдела.

- Он что - сильно тебе нужон? - спросил тот.

- Сильно.

- Тогда он в главной следственной комиссии. Дело гражданки Решетовой решает.

- Текущие все дела отложить надо отделу. Текущие - после. А нынче заниматься исключительно и главным образом подготовкой к съезду.

- Занимаемся.

- Мало. Мы, может, товарища Завтрекова не дождемся, тогда ему передай, не откладывая, чтобы пришел ко мне и сделал свое предложение обо всех наших названиях. Положить надо конец безобразию и неразберихе! - Голос был у Брусенкова уже как обычный - глуховатый, отрывистый, требовательный. Он сделал как бы выговор работнику и замолчал, а вступился Довгаль и стал объяснять Мещерякову:

- Ведь у нас как, товарищ главнокомандующий? У нас по сю пору кто как вздумается, тот так и называется. И Краснопартизанская мы республика, и республика Соленая Падь, и Освобожденная территория, и просто - народная власть! А взять хотя бы, товарищ главнокомандующий, твою же армию... Армия, а порядку в ней того меньше, она - партизанская, красная, народная, объединенная, крестьянская, верстовская, соленопадская, мещеряковская - это же все упомнить и то невозможно! Пишем документы, протокол объединенный подписали, а после и понять будет невозможно, кто ж все таки его подписывал? И когда прямо сказать, то более всего в этом виноватые мы - руководство. Тут скрывать нечего.

- Надо раз и навсегда решить и записать, - сказал Брусенков. - А для этого неотложно надо собрать съезд, во всем утвердиться и наперед всего решить - кто мы.

Мещеряков кивнул. И о себе подумал, что он тоже далеко не все нынешние названия знает и понимает. И для всех-то тут - лес темный. "Ладно, - подумал он. - Не вовсе уж зря я в этот отдел тоже явился". И он сам спросил у бородатого юриста:

- Еще-то вы чем занимаетесь? Кроме названий - чем? К примеру.

- К примеру, составляем уголовный и гражданский закон для Освобожденной территории - это раз... Утверждаем все положения о конфискационных комиссиях, равно и акты крупных конфискаций. Все другие отделы, кроме военного, когда они издают распоряжения всеобщего значения, то с нами эти распоряжения заодно и подписывают. Еще организуем суды - сельские и волостные. Надзираем за лагерями военнопленных, передаем их отделу труда для разверстки по крестьянским дворам как рабочую силу, принимаем жалобы граждан на неправильные действия народной власти...

Загибая крупные потрескавшиеся пальцы, работник юридического отдела продолжал и продолжал приводить примеры:

- Хотя если обратно сказать, то у нас есть и без конца и краю становится всяких комиссий по всяким вопросам - они отделам все менее и менее подчиняются, а все более и более лично вот товарищу Брусенкову. Потому что они именуются не просто так, а чрезвычайными, - еще сказал юрист. - Хотя бы и чрезвычайная юридическая.

Мещеряков ответил ему:

- Ну, существуйте! Делов у вас - вот! - и похлопал себя по верху серебристой папахи. - Пошли? Дальше? - обратился он к Брусенкову.

Но тот снова махнул рукой почти в самую бороду юриста:

- Как понимаешь свою главную задачу? Самую главную?

- То есть?

- Ну, со всей глубиной?

- Трудную жизнь живем нынче... Все надо предусмотреть. Все! На далекое будущее.

- А что это - все? - заинтересовалась Тася Черненко. - Это как вас понять? Скажите, мы выслушаем.

- Когда выслушаете, я бы объяснил так: делаем мы власть, после под нее делаем закон. А надо бы вовсе наоборот: сделать всенародным обсуждением закон, после призвать к нему власть, которая его блюла бы и свято исполняла и за это перед народом на съездах отчитывалась бы.

- А кто же сделает, по-твоему, самый первый закон, если не власть? От безвластия закон никогда не произойдет, - усмехнулся Брусенков.

- Самая первая власть и должна быть чисто законодательной, то есть выслушать народ, записать, какой он хочет для себя закон. После от власти уйти и никогда ею не быть. Ни при каком уже случае.

- Как дева Мария, - родить без власти законы, - усмехнулся Брусенков. А то еще хуже - как ровно ты по Учредительному собранию тоскуешь? Закон без власти надумал, а? Да я такой закон навыдумываю для кого-то там такой хороший, что его сроду не одна самая наилучшая власть не сможет осуществить! Получится одно беззаконие! Это вот и сейчас уже, на сегодня, каждому видно, что даже у нас в отделах люди не столь занимаются делом, как выдумывают... Один - с деньгами выдумывает, другой - хочет закон без власти... И так далее, без конца. Я когда тебя спрашивал, что самое главное должно быть в отделе, - я ждал, ты скажешь: укрепление новой народной власти! Вот что я услышать хотел. А ты? Не забыть надо сказать товарищу Завтрекову. Как фамилия-то?

- Проскуряков.

- Понял ты меня, товарищ Проскуряков? Сделал вывод?

- У меня вывод загодя уже был сделанный. То есть я знал - тебе, товарищ Брусенков, мнение мое вовсе не поглянется.

- И в этом ты вовсе правый, - согласился Брусенков. - В этом - да! Потому что твое мнение - оно не твое. Оно - к большому нашему сожалению, нерасстрелянному - Якову Власихину в первую очередь принадлежит. Вот кому. Вредные мысли - они живучие. Их кто-то заронит, и заботы нету, что они живучие, другим приходится их раскорчевывать!

- Так ты считаешь, это что же - ерунда? - удивился бородатый юрист.

- Я за это ручаюсь. Где только ты набрался подобных мыслей? Не на пашне поди и не в скотской ограде, а где почище?

- Набрался я этого, где погрязнее. Заседателем в судах и в волостном и в уездном сиживал. В буржуазном и в капиталистическом суде. И не один год. Там и набрался. А грозиться ты мне не грозись, товарищ Брусенков! Я на службе не у тебя и не у товарища вот главнокомандующего - у народа. Так же, как и ты. Мне народ - сход либо митинг - укажет уйти, я уйду, спасибо скажу за освобождение от службы. Пойду на свою пашню, к своей скотине. А покуда я служу своей головой, какая она у меня есть вместе с мыслями, и вы тут не то что стращать меня всем кагалом должны, а должны меня слушать и понимать!

- Ишь ты, - сказал Мещеряков, - ишь как ты нас бреешь! Чисто!

И опять, уже когда снова были в коридоре, Тася Черненко посмотрела на Мещерякова коротким, внимательным взглядом, который он, однако, тут же и поймал, сказала:

- Трудно подбирать работников! Очень трудно! И мало их. И те, которые есть, далеко не всегда сознательные...

В тон Тасе Черненко Мещеряков заметил:

- Ищут все нынче. Все и каждый. Не каждый знает, чего ищет...

- И ты? - спросила Тася, впервые обратившись к Мещерякову на "ты". - И ты ищешь, товарищ главнокомандующий?

- Мне просто, - ответил ей Мещеряков, - побить Колчака. И даже того понятнее - нынче же надо побить генерала Матковского. Все! Кому это не понятно?

Следующим был отдел агитации и информации.

Тут работники оказались налицо, и все они вместе с пришедшими расселись по столам, стульям и подоконникам, а Брусенков сказал Тасе Черненко, чтобы она читала документы, подготовленные отделом в последние дни...

Тася читала "Воззвание главного штаба ко всей трудовой интеллигенции".

- "На нашей общей обязанности лежит разрушить старый строй и создать новый, одеть голых, накормить голодных, обучить неученых, защитить несправедливо обиженных! - читала Тася. - Не верьте слухам, что мы грабители, что мы - тот "красный зверь", о котором вопит Колчак, будучи сам с ног до головы в невинной человеческой крови. Когда сто человек голодных отнимают у одного богатого пищу - это не грабеж, а справедливость. И на этом пути социальной революции политический жернов эпохи перемолол уже многих кумиров. Из Временного правительства, до сих пор милого многим вашим сердцам, он сделал пылинки и атомы, которые ссыпались в мешки забвения. Рабочие и крестьяне побежали от этого политического Вавилона, как мопассановский герой от Эйфелевой башни.

Техническая мощь извращенной прессы сдавила крестьянину и рабочему мозги, и только интеллигенция пошла за ним, как за вифлеемской звездой.

Прежде многие из вас, интеллигенты, звали мужика делать революцию, но дядя Иван гнал вас палкой: "Молчите, крамольники!" Но роли переменились, теперь Иван зовет вас: "Пойдемте делать революцию!" - а многие интеллигенты его палкой: "Молчи, крамольник! Это не революция, а пугачевский бунт!"

Товарищи, трудовая интеллигенция! Чтобы наше восстание в действительности было не похожим на бунт, вы должны быть с нами. Смело несите знания нам, восставшим за добро и правду! Целость ваших жизней и имущества гарантирована нашими приказами, запрещающими разбой и самоуправство!"

Тася кончила читать, все замолчали, и тут Мещеряков заметил - все смотрят на него. И еще он подумал, будто все, что делается нынче в главном штабе во всех отделах, делается для него, происходит испытание ему... Когда бы Брусенков и все другие этого не хотели, так и начали бы показывать штаб с военного отдела, который для главнокомандующего всего важнее, в котором он понимает и разбирается... Нынче какая-то идет с ним игра. Недомолвка какая-то во всем, что происходит. И сейчас, нет чтобы читать Тасе Черненко и дальше - все смотрят на него, ждут, что скажет он. "Так и есть - испытание! Соображаю либо нет я в ихних делах... Или солдатишка серый - "ура-ура!", а ни на что больше не способный!" - подумал Мещеряков. Спросил:

- Это кто же сочинил? - Обвел всех глазами, остановился на фигуре немолодого уже человека, который, сложив на груди руки, сидел на узком подоконнике, свешивая часть туловища за окно. - Ты?

- Я! - подтвердил человек с подоконника.

- Так это за тебя мы и голосовали в главном штабе? Тайным голосованием ставили тебя на должность? Пуговицы в ящики опускали?

- За меня...

- Ясно!

"Отгадал - правильно..." - вздохнул Мещеряков.

- Забыл - у тебя образование какое? - разговаривал между тем Брусенков с заведующим отделом.

- Систематическое - высшее начальное. А затем самообразование в книжной лавке.

- Дальше-то я уже знаю об тебе: двадцать годов приказчика в книжной лавке прошел. Двадцать годов! Это сказать, товарищи, так сколь университетов стоит? - Брусенков обернулся к Тасе Черненко, Мещерякова он миновал взглядом и весело так сказал: - И вот пошла эта служба впрок - гляди, как кроет! Правильно написано товарищем! Что непонятные слова - про звезду, про башню, про жернова - тоже правильно! Что она, интеллигенция, все понимает, что ли? Сроду нет! Когда понимала бы, то и нельзя было про нее написать, как здесь написано: то она Ивана звала на революцию, а тот не шел, а то Иван зовет ее не дозовется революцию делать! И тут разница большая - народ за несознательность винить хотя и нужно, но далеко не так, как интеллигенцию, поскольку она получила образование, и не для себя только, а должна отдавать его народу! И винить ее за это надо сильно и как можно больше. А еще говорить ей непонятные слова - она их любит, не может без их дня прожить!

И тут вдруг Мещеряков встал и пошел. Пошел в военный отдел. "Надо сделать - сейчас же встать и сейчас же идти. Идти одному, никого не дожидаясь!"

А встал даже раньше, чем так подумал.

В военный отдел быстро распахнул дверь - тотчас оценил обстановку.

Люди здесь были все побриты чисто - не иначе как утром нынче брились... Это значит - вчера знали о встрече с главнокомандующим. И столы по ранжиру стояли в отделе, и лампа керосиновая стояла на одном из столов - показывала, что люди тут и ночью работают, и, конечно, находилась лампа на столе у начальника.

- Здравствуйте, товарищи! - сказал Мещеряков громко.

Военный отдел - пять человек - встал, нестройно ответил на приветствие. Не по-военному ответил и не по-штатски. Ответил, замолчал. Чего-то ждали еще, не хватало им чего-то...

Вернее всего, не хватало Брусенкова. Они не думали, что Мещеряков явится к ним один - без сопровождения начальника главного штаба.

- Вольно! - весело так и насмешливо подал команду Мещеряков, потому что в команде этой не было необходимости - люди и так стояли "вольно", а не "смирно".

Потом на лицах сотрудников военного отдела исчезла растерянность, все враз вздохнули, и Мещеряков понял - позади него, в дверях, появился начальник главного штаба.

- Да ты проходи, проходи, товарищ Брусенков, - сказал он ему, оглянувшись. - Послушай о чем у нас тут пойдет разговор! Ты же член ведь нашей военной ставки!

И Брусенков шагнул с порога в комнату, а Мещеряков тотчас закрыл за ним дверь. В коридоре остались Довгаль, Тася Черненко. Им он сказал:

- А мы, товарищи, здесь враз и управимся! Ждать нас долго не придется!

Подошел к столу с лампой, спросил у полного, уже немолодого человека в гимнастерке:

- Заведуешь?

- Заведую! - ответил тот.

- Фамилия?

- Струков!

- В германскую кем служил, Струков? На каких фронтах? В каком чине, когда демобилизовался?

- Пехота. Был на Восточно-Прусском, после - на Юго-Западном. Прапор. Домой вернулся в октябре прошлого года.

Мещеряков спрашивал, Струков быстро и четко отвечал, не задумываясь.

- Какое это в данный момент имеет значение? - начал было перебивать разговор Брусенков. - Какое значение имеют твои вопросы, товарищ главнокомандующий?

А Мещеряков строго спрашивал и спрашивал дальше:

- В Луцком прорыве шестнадцатого года был?

- Случилось...

- Это какого же было числа, подожди, подожди?.. - проговорил Мещеряков, вспоминая. - Генерал Брусилов пошел в прорыв какого числа?

- А в мае, когда считать по старому календарю! - ответил Струков и начал вспоминать, как было дело, до тех пор, пока Мещеряков сам не перебил его:

- Коротко: для чего твой отдел существует?

Тут впервые Струков задумался. Посмотрел на Брусенкова...

- Ну, вот хотя бы мобилизация. Снабжение армии. Оружейные мастерские. Всё - наши вопросы... - стал отвечать наконец Струков.

- Для мобилизации в армии есть штаб. Для снабжения - отдел снабжения. В главном штабе Освобожденной территории есть отдел финансовый и конфискационные комиссии. Мне нынче показывали все это, чтобы я понял. Я и понял. Как надо разобрался. Не знаю только - зачем ты? И к тому же - по всем вопросам. Когда бы ты занимался, скажем, одной только мобилизацией, я бы и тебя тоже понял и распустил бы своих работников, которые мобилизацию проводят. А когда ты едва ли не всеми вопросами занимаешься - мне что же, весь свой штаб расформировывать, или как? Кроме разве что оперативного отдела да еще разведки? Или, может, и разведка мне тоже уже ненужная? - Это все Мещеряков сказал будто самому себе, но тут же снова и быстро обратился к Струкову:

- Ну, ладно! Мы в главном штабе делали протокол объединения, ты тот день был у товарища Крекотеня. Так мне товарищ Брусенков объяснил. В какой деревне был?

- В Тимаковой...

Мещеряков быстро расстегнул планшетку, вынул карту, показал пальцем:

- Вот она - Тимакова... Вот она - дорога на Соленую Падь. Обрисуй, пожалуйста, кратко военную обстановку: где наши части, где дислоцируется противник?

Струков начал вглядываться в карту, пересек тонкую линию дороги ногтем:

- Наши - тут... А вот тут - белые. Да я ведь вовсе и не с оперативной целью был. Был по делам мобилизации.

- Ну все равно, как военный отдел, интересовался же ты положением?

- Не успел. Спешил слишком.

- Это, конечно, может быть. Тогда давай коснемся здешнего положения. Надо же нам с чего-то общее дело начинать. Как ты находишь оборонительные работы под Соленой Падью? Признаешь хорошими?

Струков снова подтянул к себе карту и стал показывать, где и что сделано, какие выкопаны окопы, где, по его мнению, следовало бы еще копать. Мещеряков слушал внимательно. Поддакивал. А тогда и Струков спросил вдруг его:

- Мне тоже интересно - как ты дело находишь, товарищ главком?

- В какой части?

- Ну, хотя бы в части состояния армии? Общего состояния?

- Общее оно среднее. До хорошего далеко.

- Почему так?

- Выпивки много на позициях по сю пору. Разной. И самогонка, и бражка, и даже лавочная встречается. И бабы тоже разные шляются - свои, и чужие, и вовсе беженки. Служба связи не поставлена. Ну и еще могу перечислить...

- Это потому, - вступился Брусенков, - что у нас гражданское население повсеместно исполняет наряды на рытье окопов. А всем и каждому известно гражданское население без баб не бывает. Но я спрошу так: кроме баб, ты на позициях заметил еще что-либо, нет, товарищ главком? Командные курсы наши заметил? Всю армейскую организацию? В целом?

Мещеряков прошелся по комнате, остановился. Постоял. В окно поглядел. А когда обернулся, сказал:

- Ну, вот что, товарищи, я уже и готовый ответить на все вопросы. То есть как я понял ваш военный отдел. - Шагнул от окна на середину комнаты. А понял я так: ты, Струков, вовсе и не бывал в Тимаковой тот день, когда мы подписывали объединенный протокол. И в штабе тоже не был - не хотели мне тебя показывать. Не расчет тогда был. Зато был ты на местных оборонительных позициях. Был так: ходил следом за мной. Узнавал, что я делаю, как распоряжаюсь и разговариваю как. После товарищу вот Брусенкову все докладывал.

Струков заметно вытягивался, принимая стойку "смирно". А Брусенков подошел к Мещерякову:

- Так вот мы и не скрываем, товарищ главнокомандующий, что над тобою и над всей армией должно быть со стороны главного штаба руководство, а значит, контроль. Так и должно быть. Не иначе. Ни твоей бесконтрольности, ни чьей другой не допустим. Тем более в военное время. Кончим воевать - другой разговор: мирная жизнь, она потому и мирная, что свободнее и бесконтрольнее. А нынче - положение всей жизни военное. Не тебе это объяснять!

- Понятно. Но когда я об контроле об этом знаю - это одно. Когда он от меня делается тайно - то это называется шпионство. И чтобы впредь таких недоразумениев у нас не случалось, я прямо заявляю: для меня нынешнего военного отдела не существует! А ежели все ж таки кто из его работников будет и дальше шариться в армии, по моим следам ходить и нюхать, то я отдам приказ брать таких и стрелять, как за шпионство!

Брусенков покраснел. Рябины его по всему лицу сделались красными. Клюква или брусника. Он еще шагнул к Мещерякову, но тот не дал ему говорить, сказал сам:

- Дальше. Дальше так: я ультиматум до конца все ж таки не ставлю. Предлагаю: завтра в десять часов товарищ Струков является ко мне в штаб армии и дает обещание, что никакого шпионства с его стороны более не будет. После того он докладывает свои честные соображения - как отдел его может армии и общей нашей победе помогать и в действительности быть полезным. Когда мы с товарищем Жгуном, начальником моего штаба, эти предложения усмотрим как хорошие - то и хорошо дальше будем вместе работать. Когда они будут для нас негодные - то я уже окончательно и в полном ультиматуме повторю нынешние слова: военного отдела для армии нет и не существует! Все! В других отделах я больше нынче находиться не имею возможности - некогда!

И, козырнув, Мещеряков быстро пошел прочь из комнаты. Распахнул дверь... Остановился. Так же резко вернулся, вынул из кармана и положил на стол коробок с цветными карандашами.

- Это ты мне давеча прислал, товарищ начальник главного штаба! - сказал Брусенкову, но не оборачиваясь к нему. - Возьми! У нас и в своем штабе таких дополна!

Брусенков усмехнулся, протянул руку, взял коробок, потряс его около уха. Сказал:

- Ну, мы примем предметы обратно. Вовсе не постесняемся принять. А еще вот что - отдай-ка нам золото! Сорок семь тысяч и сколько там у тебя фунтов? Не хочешь отдавать военному отделу - отдай прямо в главный штаб. Прямо мне. Я ужо использую. Смогу. На общее наше дело, и с умом использую...

Загрузка...