Предисловие: От мглы к свету

Перед нами пять выдающихся имен, по-разному сложившихся творческих судеб, пять несхожих художественных почерков — и все же, даже при поверхностном чтении, четко вырисовывается единое «лицо» книги. Словно невидимые нити связывают эти пять повестей, которые как будто продолжают друг друга, дополняют каждая своими штрихами единый портрет — портрет своей страны и ее мужественного народа. Трагическая судьба Португалии, познавшей полувековой гнет фашизма, не могла не определить выбор общего настроения повестей. Если читать их в порядке расположения в книге, создается ощущение, что, долго проблуждав во тьме, неожиданно выходишь к ослепительному свету. Это не удивительно: первые три произведения были написаны в годы фашизма, четвертое закончено в разгар революции, а последнее — в 1976 году. Поэтому ключевым для пяти произведений и является образ «мглы», рассеивающейся наконец в финале повестей У. Тавареса Родригеса и Ж. Гомеса Феррейры.

Португалия, 40-е — 70-е годы. Времена Салазара и Каэтано, преследований и цензуры, доносов и переполненных тюрем. Эпоха фашистской диктатуры и студенческих волнений, рабочих забастовок, выступлений в военных кругах. Времена подавления свободомыслия и одновременно — растущего протеста. Он зреет во всех сферах жизни страны. И особенно — в литературе, которая здесь всегда шла в первых рядах сопротивления.

Конечно, были писатели (и среди них немало действительно талантливых), в трагическом мироощущении которых «ночь» над Португалией ассоциировалась с «ночью» надо всем современным миром, в котором упадок и разложение представлялись закономерной и неизбежной судьбой всего человечества, а одиночество человека во враждебном ему мире-хаосе — неизбывным. Недоверие к разуму, отказ от познания мира объясняют их переход на позиции крайнего субъективизма, заставляют замкнуться в рамках исследования индивидуального сознания, почти всегда болезненно смятенного, зараженного тотальным нигилизмом, либо вступить на путь формального экспериментаторства — ломки языка и образов, в конечном счете отражающей ту же действительность, но такой, какой она представляется их отчаянно пессимистическому взгляду — изломанной и абсурдной.

В противовес этой тенденции уже в конце 20-х годов складывается лагерь писателей, продолжающих прочную традицию критического реализма, заложенную мастерами старшего поколения — Ж.-М. Эса де Кейрошем (1843–1900) и его последователями. Новое поколение писателей, получивших название «неореалистов», вскоре заявит о принципах своего творчества. В предисловии к одному из своих первых романов один из зачинателей неореализма, виднейший португальский писатель Фернандо Намора четко формулирует программу нового течения: покончить с «салонным» романом, с сюжетами из светской жизни, с «миром пресыщенной красоты и сентиментальных горестей», вывести на страницы книг «низы» общества. Теперь, утверждает Намора, настало время сосредоточить внимание не на «местном колорите» — живописных обычаях и верно подмеченных особенностях речи, а на социальном бытии бедняков.

Подчеркивая общественную миссию литературы, Ф. Намора и Алвес Редол, Мануэл да Фонсека и Карлос де Оливейра, Ромеу Коррейа и Соэйро Перейра Гомес отказываются от творчества, которое Намора охарактеризовал как «изысканное времяпрепровождение, лишенное чувства ответственности». Поэтому многим произведениям неореалистов присуща публицистичность, «обнаженность» идейных установок.

Неореалисты писали, по словам Наморы, не следуя какому-то раз и навсегда установленному «рецепту», а исходя из общности мировоззрения; их роднил острокритический взгляд на современную португальскую действительность и гуманистические идеалы. Это было, продолжает Намора, «братство» антифашистов, многие из которых познали трудности подпольной борьбы, ужасы тюрем и пыток. Поэтому в русле единого течения, при общей идейной направленности, рождаются произведения, жанровое и стилевое богатство которых позволяет говорить о разнообразии и продуктивности португальского неореализма.

Творческий диапазон писателей, представленных в этой книге, необычайно широк. Мануэл да Фонсека, Карлос де Оливейра и Жозе Гомес Феррейра не только выдающиеся прозаики, но и крупные поэты, Урбано Таварес Родригес — не только романист, но и литературный критик, Жозе Кардозо Пирес — известный журналист, а кроме того, он, как и Карлос де Оливейра, имеет опыт работы в кино. Такая «многоликая» творческая биография не может не сказаться на своеобразии их писательской манеры, не сделать ее ярче, многограннее.

М. да Фонсека и К. де Оливейра оба принадлежат к старшему поколению неореалистов, но и в рамках одного поколения уже сказываются определенные различия. Если первый из них стремится к предельной объективизации изображения, намеренно избегает авторских оценок, отводит себе в повествовании роль кинокамеры, то второй сводит дистанцию между автором и персонажами к нулю, мастерски достигая полного перевоплощения. Но каким бы путем ни шли эти два писателя, на первом плане у обоих оказывается социальная драма — будь то в остраненно-событийном или узкопсихологическом ее аспекте.

Ж. Кардозо Пирес принадлежит к числу более молодых писателей, сформировавшихся на основе опыта неореалистов, но вобравших в своем творчестве элементы самых разных художественных систем XX века — от Фолкнера до Онетти, от Хемингуэя до Натали Саррот. «В чистом виде» неореалистом не назовешь и У. Тавареса Родригеса, испытавшего значительное влияние экзистенциалистской литературы. Однако, отбирая из художественной практики своих учителей созвучные личным творческим поискам мотивы, португальские писатели подвергают их трансформации (речь идет не о заимствовании, а о переосмыслении), чтобы полнее и адекватнее выразить то, что их больше всего интересует — португальскую действительность.

Что касается Ж. Гомеса Феррейры, то к прозе он обратился сравнительно недавно. Объясняя в своей книге «Необходимая революция» (1975) закономерность этого перехода, он писал: «Я разочаровался в поэзии, когда понял, что она — из тех птиц, что громче и звонче поют в темной клетке». Иными словами, после победы революции возникла настоятельная необходимость выработать новый, синтетический жанр (для этого больше подходила проза), который соответствовал бы стремлению писателей запечатлеть во всем объеме, со всеми оттенками те перемены, которые произошли и в обществе, и в сознании португальцев. «Необходимая революция» как раз представляла собой такой «универсальный» жанр — синтез лирического монолога и репортажа «с поля боя». В таком же жанре выступил и У. Таварес Родригес, написав «Распад» (1974), «Виамороленсия» (1975) и «Краснокрылые голубки» (1977), и Фернандо Намора, опубликовавший в 1974 году новую книгу — «В вихре перемен».

Читателя может удивить последняя повесть Феррейры — «Вкус мглы». Действительно, для показа событий, предшествовавших революции, писатель избрал необычную форму. Но возможно, слова из его книги «Необходимая революция» помогут нам понять настроение, побудившее Феррейру создать «Вкус мглы»: «Революция всегда начинается с победы Мечты… а Мечта по имени Революция всего лишь делает реальность более зримой, более отчетливой и показывает нам, каков мир на самом деле».

Осуществление мечты — такой стала революция и для У. Тавареса Родригеса. Недаром на последних страницах повести герой признается, что народ победил «ночь». Финальный эпизод повести — освобождение политзаключенных из тюрьмы Кашиас — обретает широкий символический смысл: кончились блуждания во мгле, страна перестала быть тюрьмой. Жизни погибших антифашистов не были напрасной жертвой. «Ветер», посеянный ими, перерос в очистительную, победоносную бурю.

* * *

«Посеешь ветер…» — история мелкого батрака, затем арендатора и, наконец, безработного рассказана М. да Фонсекой с явным сочувствием к герою, которого социальная несправедливость столкнула на самое дно общества и сделала преступником. Все мыслимые и немыслимые несчастья обрушиваются за довольно короткий срок на голову Антонио Палмы и его семьи — разорение, самоубийство отца, арест по ложному доносу, позорное увольнение, нищета.

С особой тщательностью рисует Фонсека португальскую деревню 40-х годов: голод, вечный страх за завтрашний день, произвол землевладельцев, ханжей священников, благословляющих царящую вокруг нищету, продажность полиции. Страстно и беспощадно живописует Фонсека быт «наинижайших низов». Читателя порой может смутить натуралистичность, с какой выписаны отдельные страницы повести, но надо помнить, что это оправдано, даже диктуется стоящей перед писателем художественной задачей: цель Фонсеки — представить на суд читателя не прикрасы «смиренной бедности», а чудовищную обнаженность нищеты, удел отверженных мира сего.

Поражает атмосфера заброшенности, отсталости словно в прошлом веке забытой португальской провинции, где люди будто и не догадываются, что возможна другая жизнь. Мечты их жалкие, куцые, как превратившиеся в миф воспоминания Жулии Палма о городе, где она была в служанках у «жалостливых» хозяев. Да и мать ее, Аманда Карруска, не прочь отдать дань ностальгии по прошлому, которое она задним числом идеализирует. Забитая и кроткая Жулия наивно удивляется, почему закон не запрещает одним иметь все, тогда как у других ничего нет. «Глупости говоришь, — прерывает ее Аманда, — кто как не богатые законы-то пишут!» Дальнейшие события подтверждают справедливость слов старухи: злой гений семьи Палма, местный землевладелец Элиас Собрáл, без труда заставляет закон плясать под свою дудку. По его навету Антонио дважды попадает за решетку, погибает Жулия…

Палме не у кого искать справедливости, он «вне» закона богатых и в буквальном и в переносном смысле — не признан им и не признает его. Официальному суду, превратившему его, доброго работящего человека, в затравленного зверя, он противопоставляет свой собственный суд, диктуемый оскорбленным человеческим достоинством. На насилие он отвечает насилием, на беззаконие беззаконием. Убивая ненавистных Элиаса и Диого Собралов, в одиночку отстреливаясь затем от пришедших за ним солдат, он мстит не только своему врагу, но и всей системе, построенной на угнетении и бесправии. В гибели Палмы — одновременно его сила и бессилие, победа и поражение. Сила — потому, что он не покорился обстоятельствам, как Жоан Карруска, Галрито или лавочник Мира, не предал свою человеческую суть. Бессилие — потому, что его индивидуалистический бунт уже заранее был обречен.

В центре повести — столкновение нескольких мировоззрений. Палма считает, что человек абсолютно одинок во враждебном ему мире и может рассчитывать только на себя. Такого же мнения придерживается и Аманда, но она из тех, кто признает любые способы в борьбе за существование. Если надо, она, высоко подняв голову, пойдет просить милостыню, гордая и несгибаемая даже в унижении. Она благословит зятя на занятие контрабандой, предложит бежать после убийства, а когда тот откажется, будет отстреливаться вместе с ним. Антонио не таков, его нравственная позиция показательна: мстя обществу, он не заботится о своем спасении, действовать нечестно для него значит «приспособиться» к проклятой системе. Жулия — вообще против борьбы, она принадлежит к числу людей, страдающих безропотно, без надежды на лучшую долю.

Иначе судит их младшая дочь Мариана. Чуть ли не с детских лет став единственной кормилицей семьи, девушка не смирилась с тяготами жизни, как ее мать, но и не ожесточилась, как Аманда. Напрасно пытается она убедить отца, что вся сила бедняков — в их объединении, в выдвижении общих требований. Смерть Антонио рассудит их спор, победит «правда» Марианы: «Передайте моей внучке, что она права: один человек ничего не стоит!» — крикнет Аманда, стоя над дымящимися развалинами их лачуги.

В борьбе один человек ничего не стоит — таков смысловой итог повести М. да Фонсеки. Вспомним, что написана она была в годы диктатуры, когда разговор о путях и возможностях сопротивления фашизму был особенно актуален. Спор Антонио и Марианы в этих условиях приобретал символическое звучание, понятное каждому португальцу. Поэтому на долю повести М. да Фонсеки выпала нелегкая судьба: автор ее подвергся преследованиям, реакционная критика замалчивала появление книги. Подлинный успех у читателей повесть снискала лишь после революции 1974 года. «Посеешь ветер — пожнешь бурю», — гласит старая пословица. В заглавии повести не только вынесен — в миниатюре — конфликт между Палмой и Собралом; смысл иносказания шире: «буря» — пробуждающееся самосознание народа, толчком к которому послужила гибель одинокого бунтаря.

Из открытой всем ветрам хижины Антонио Палмы «Пчела под дождем» (так называется повесть К. де Оливейры) переносит читателя в удушливую, отравленную взаимным мучительством атмосферу богатого особняка. Но если в повести М. да Фонсеки несчастье сплотило семью, то К. де Оливейра рисует картину прямо противоположную: затруднения и страхи только разобщают супругов Силвестре, вызывают у них потребность вымещать свою боль друг на друге. Впрочем, семья здесь понятие чисто номинальное, речь идет о людях, связанных узами брака, но навеки оставшихся чужими. С каждым годом взаимная неприязнь растет, отчуждение углубляется. Спивается Алваро, увядает былая красота Марии дос Празерес, учащаются ссоры и даже драки, но не меркнет загнанная куда-то в подсознание, воскресшая в сновидениях жажда непознанной настоящей любви. Герои Оливейры — одновременно и палачи и жертвы. На них словно тяготеет проклятие: они губят все, к чему прикоснутся. Потому что любовь их — страсть собственническая, темная, заставляющая вспомнить Сомса из «Саги о Форсайтах» Голсуорси, героев Ф. Мориака. Супругов Силвестре словно разделяет невидимая стена, о которую разбиваются все попытки к сближению и взаимопониманию. За двумя-тремя словами, которыми обмениваются Алваро и его жена, за тягостными паузами и презрительным молчанием скрываются настоящие бури, отголоски которых выливаются в нелепые, эксцентричные выходки, во вспышки бессмысленной ярости. Одна такая вспышка слепой ревности Алваро будет стоить жизни сразу двоим — кучеру Жасинто и его невесте Кларе. И одной ли лишь вспыльчивостью, порывом низкой мстительности объясняется преступление, которое Алваро совершает «чужими руками»? Выдавая Клару и Жасинто ее отцу, он хладнокровно, продуманно метит в самые больные места старика, внушает ему мысль о необходимости расправы с влюбленными. Что это, трагическое совпадение случайностей или фатальность?

Особо важен в повести Оливейры философский подтекст, размышление автора о человеке и его судьбе, о силе обстоятельств. Так ли беспомощен он перед лицом жизни, так ли обречен на поражение, как пчела из улья доктора Нето, уставшая бороться против потоков дождя? Изломанные жизни всех без исключения героев Оливейры, казалось бы, подтверждают этот неутешительный вывод. С гибелью Жасинто, Клары и их неродившегося ребенка, с арестом ее отца и Марсело, его сообщника, на особняк Силвестре будто падает непроглядная ночь: вечный страх и угрызения совести остаются на долю Алваро, рушатся последние иллюзии Марии дос Празерес… Не находят ни счастья, ни покоя их друзья.

Но Карлос де Оливейра не просто показывает, что пути человеческие ведут в пропасть, он прослеживает эти пути шаг за шагом, чтобы найти тот единственный ложный шаг, который приводит его героев к краху. Погружая читателя во внутренний мир героев, во все тайные тайных, в «потемки» их душ, Оливейра обогащает психологические характеристики своих персонажей посредством ретроспекции. В наплывах памяти проступает тот роковой день, когда был заключен брак Алваро и Марии дос Празерес. Брак разбогатевшего торгаша и разорившейся аристократки, для обоих сделка и для обоих — западня. Очень тонко передает Оливейра гнетущую атмосферу «сдерживаемого крика», которой пропитан весь дом Силвестре. Крик этот родился в груди юной Марии дос Празерес, когда ее вели к алтарю, и жил в ней, не умолкая ни на минуту, все двадцать лет супружества, когда каждый день приходилось хоронить мечту о любви, прощаться с романтическими надеждами, внушенными воспитанием, отказаться от тщеславных замыслов… Заостряя драматизм ситуации, Оливейра «выхватывает» из прошлого обрывки фраз, фрагменты картин, которые, вновь и вновь, как эхо, повторяются в сознании героев, становятся лейтмотивом в их исполненных смятения внутренних монологах. В рамках такого монолога чередуются «ты» и «я», спорят между собой внутренние голоса, лихорадочно скачет мысль, сливая прошлое с настоящим. Вместе с автором герои интуитивно стараются доискаться: где же, как потеряли себя? И «растянутость» времени, приравнивающая двадцать лет супружества к одному бесконечному дню, у Оливейры художественно оправдана: там, где нет настоящей жизни, время ничего не значит.

Ад, пригрезившийся полупьяному Алваро, потому так и ужасает его, что в символических картинах открывает перед ним «изнанку» его жизни, без прикрас и ложных приличий. Двадцать лет ежедневного ада — расплата за то, что когда-то богатый крестьянин Силвестре сказал своему сыну Алваро: «Все на свете можно купить, отчего ж не купить благородства». Уверовав в эту истину, Алваро и совершил свой «шаг к пропасти», увлекая за собой сообщницу-жену и всех на своем пути. Ради одного бога — денег — обкрадывает он собственного брата. «Сколько?» — спрашивает он, собираясь платить даже за право исповеди. Откупиться — от бога, от совести, от свидетелей постыдного покаяния мужа — пытается и Мария дос Празерес. Алчность толкает на убийство и старого мастера Антонио. Символично чудовищное несоответствие: руками, которые только что вырезали из дерева кроткий лик богоматери с младенцем, убивает он Жасинто, от которого ждет ребенка его собственная дочь. Старика не столько бесит «бесчестье» Клары, сколько провал его давнишних планов: выдать красавицу дочь за богатого землевладельца. Невольно напрашивается сопоставление судеб Клары и Марии дос Празерес: на наших глазах рискует повториться постыдный торг — деньги за красоту, — но не повторяется. Не потому, что обрывается жизнь Жасинто и Клары, а потому, что кучер и дочь резчика не верят, что «все на свете можно купить», не подходят к человеческой жизни с этой заведомо порочной меркой. Вот этого-то, подслушав их разговор, и не может вынести Алваро. Даже убедившись, что в брачной сделке его «обсчитали», не дали не любви, ни уважения, ни даже покоя, Алваро Силвестре просто не в состоянии понять, что все, в чем он видел смысл жизни, было ошибкой. Диалог кучера и Клары для него становится прозрением, всколыхнувшим в душе всю ненависть, на которую он способен. Не ревность, даже не обида за жену, над которой насмехается Жасинто, а болезненная зависть к людям, способным на здоровую, бескорыстную любовь, толкает Алваро на подлость.

Так замыкается круг, прекращается — на время — цепная реакция несчастий, начатая когда-то браком по расчету. Конечно, было бы упрощением утверждать, что пчелу погубил «золотой» дождь, ведь повесть Оливейры не исчерпывается горькой притчей о человеческой алчности. Задача, которую поставил перед собой писатель, намного шире. «Пчела под дождем» побуждает нас к анализу, к размышлениям, которые выходят далеко за пределы семейных неурядиц Силвестре и его преступления. История, рассказанная Карлосом де Оливейрой, приобретает обобщающий смысл. Бессилие человека перед «дождем» жизни не заложено в нем от природы и не является следствием трагического заблуждения какого-нибудь старого Силвестре из Монтоуро, а порождается вполне объективными причинами. «Все на свете можно купить» — закон, на котором держится определенный правопорядок. И те, кто решится противостоять этой истине, неизбежно вступят в конфликт с его устоями. И тогда, — здесь повторяется смысловой итог повести Мануэла да Фонсеки, — если человек выступает в одиночку — он неизбежно погибает, как пчела под дождем.

Пятнадцать лет отделяют повесть Жозе Кардозо Пиреса «Дофин», вышедшую в свет в 1968 году, от времени публикации «Пчелы под дождем». Целых пятнадцать лет — а кажется, что стрелки часов в гостиной дома над лагуной, принадлежавшему Инженеру, главному герою повести Пиреса, еле сдвинулись с той отметки, где застыли они в мрачном особняке Силвестре. Изменились моды, коляска уступила место мощному «ягуару», в старинном доме теперь есть телевизор, а в винном погребе — виски, но так же, как и Мария дос Празерес, в повести К. де Оливейры мечется по дому и плачет по ночам еще одна португальская мадам Бовари — жена Инженера, Мария дас Мерсес. Та же провинция, то же уединение, скука без перспектив, без надежд, богатство, которое не на что тратить, груз фамильной чести и хороших манер, а главное — то же, что и в «Пчеле под дождем», — разъедающее душу одиночество… Но отчаяние ревниво скрывается, хоронится в глубине души или прикрывается то кутежами, то высокомерной бравадой, то умолчанием — и проскальзывает в неловком жесте, в скептической усмешке Инженера, в порыве пьяной откровенности.

Жозе Кардозо Пирес — мастер подтекста, намека, «говорящих» деталей — «передает» свою наблюдательность рассказчику — Писателю, фигуре, организующей повествование, восстанавливающей логику событий. Приехав поохотиться в угодья, издавна принадлежащие роду Палма Браво, предкам Инженера, Писатель уже не застает ни самого Томаса Мануэла, ни его жену, и, узнав о происшедшей в его отсутствие драме, на свой страх и риск пытается воссоздать случившееся. Догадки, сплетни, странички из прошлогоднего дневника Писателя, воспоминания и домыслы — вот «материальная» основа повести. Но с первых же страниц ясно, что факты, по крупицам воссозданные в сознании рассказчика, не укладываются в привычные графы «причины» и «следствия», не умещаются в прокрустово ложе здравой логики, ни на шаг не приближают к разгадке детективной линии. Кардозо Пирес держит читателя в напряжении, «зачаровывает» своим словом и… оставляет без всякого объяснения. Несколько версий Писателя о несчастье, разыгравшемся в доме над лагуной, равноправны и, следовательно, так и остаются на уровне предположения. Кардозо Пирес допускает закономерность любого варианта драмы «внешней», концентрируя свое внимание не на мотивах гибели (или самоубийства) Марии дас Мерсес и Домингоса, а на душевной драме обитателей дома над лагуной, сделавшей эти смерти неизбежными.

Угрюмый болотный пейзаж, пристрастие к мрачным темам бесед, страшные приметы, сопровождающие историю рода Палма Браво, — все словно бы предопределяет неминуемость катастрофы в этой семье. Однако сквозь черные краски фатальности просвечивает обреченность совсем иного характера. Трагедия Томаса Мануэла — не неудачный брак, не яростный характер, не ничтожество провинциальной жизни, а попытка противоборства со Временем. Время — это зеркало, ненавистное и беспощадное, свидетель всех поражений и несбывшихся надежд, которое рад бы, да не может разбить Инженер. Оно неумолимо рушит патриархальный быт, казавшийся таким устойчивым, так хорошо налаженным, с его раз и навсегда установленной иерархией, привилегиями, ритуалами, превосходством. Оно меняет лик родной Гафейры, гонит за границу на заработки крестьян, издавна работавших на Палма Браво. Целлюлозные фабрики, столовые самообслуживания, юнцы с транзисторами — все это признаки необратимых перемен, того, что от величия старинного рода осталось только прозвище инженера «Инфант», «Дофин». Не так уж и преувеличивает Писатель, говоря о том, что по ночам вокруг болота «души предков» Палма Браво стонут в ветвях сосен. Сын, внук и правнук местных «фидалго-благодетелей», Томас Мануэл, не дает им забыться, с ранней юности живя химерами, черпая силу для самоутверждения в былом величии. Ничтожнейшее времяпрепровождение, метание «между поместьем и кабаре», тривиальные и подчас грубые развлечении уживаются с «домашним абсолютизмом», с демонической жаждой властвовать, с уязвимой гордостью. За внешним цинизмом скрывается страх перед жизнью, впечатлительность мечтателя, недоверие ко всему, что кажется непрочным, преходящим, продажным. Последняя ставка делается на Домингоса, на Марию дас Мерсес, на «свой дом — свою крепость», где Дофин требует не только послушания и преданности («взнуздать покороче и не щадить боков»), но и, как истинный Мефистофель XX века, посягает на душу — на индивидуальность, на человеческое «я» самых близких ему людей. Поэтому, что бы ни произошло в ту роковую ночь в доме над лагуной, в какой бы форме ни проявился бунт Домингоса и Марии дас Мерсес, для Дофина это означало крушение последнего воздушного замка.

По первому впечатлению кажется, что, ставя в тупик своего героя, Жозе Кардозо Пирес рисует поражение не столько Томаса Мануэла де Палма Браво по прозвищу Дофин, а Человека вообще — Человека, не поспевающего за временем, непонятного и непознанного, не властного над своей судьбой и своими страстями. Однако для того, чтобы разгонять «призраки» Гафейры и познать истину, и выведена автором фигура рассказчика. Развеет он и миф о поражении человека.

Особенно важен тот факт, что этот рассказчик — писатель. Ибо его задача, как он сам признается, познать жизнь, не упрощая и не усложняя ее. Используя в «Дофине» довольно распространенный в современной литературе прием «романа в романе», Пирес не просто уступает моде. Наблюдение за тем, как жизненный материал «обрабатывается» в сознании Писателя, позволяет включить «Дофина» в контекст всей современной эпохи, неотделимый от творческих раздумий автора.

Рассказчику дано то, что с рождения атрофировано у Дофина — чувство времени исторического, того, что в глазах у Томаса Мануэла прикидывается временем упадка или застоя, сиюминутностью или безвременьем. На Писателя оно смотрит с газетных полос сокращениями профашистской цензуры, зовет в будущее улыбкой космонавта, движется к переменам, требует выбрать четкую жизненную позицию, определиться, действовать. Бездействующий обречен на неминуемое поражение — ив социальном плане, и в чисто человеческом.

Время (на сей раз в фольклорном одеянии) сотрет и самую память о зловещих событиях в доме над лагуной. Секрет прост: достаточно Писателю посмотреть на календарь, где красуется надпись «1 ноября, день Всех Святых». Оказывается, вся история была рассказана в канун праздника, когда принято вспоминать страшные сказки, и традиция требует, чтобы к утру страшный эффект был «снят», чтобы «нечисть» отступила. Так оно и происходит, и остается лишь радостное предвкушение народного празднества…

По своей художественной манере Урбано Таварес Родригес близок автору «Дофина» — оба они, если так можно выразиться, восходят к целостности через фрагментарность. Вновь читатель столкнется с кажущейся хаотичностью композиции, с резкими переключениями временных планов и настроений, и опять произведение будет рождаться прямо на наших глазах — писатель обнажает «швы», скрепляющие бессвязные будто бы воспоминания, наблюдения и фантазии центрального персонажа — Алберто. Но первое, что существенно отличает повесть Родригеса «Распад» от «Дофина», это отказ от объективности стороннего наблюдателя. Взгляд Алберто обращен на себя, даже внутрь самого себя, но субъективность эта особого порядка: свою тоску, свою боль Алберто ни на миг не исключает из общего контекста тоски и «распада» всего португальского общества в предреволюционные годы.

Атмосфера лицемерно замалчиваемого, но достигшего своего апогея неблагополучия, сконцентрировавшаяся в «Дофине» в стенах дома над лагуной, у У. Тавареса Родригеса охватывает всю страну, отражается на всех лицах, звучит в каждом слове. Распад словно персонифицируется в дождь и туман, который все злее и плотнее окутывает и душит португальцев. Зеленоватая плесень, покрывающая камни старинных кварталов Лиссабона, разрастается на страницах повести до размеров чудовищной метафоры: общество разлагается на глазах, спокойствие эфемерно, радость наиграна, рвутся связи между людьми, уступая место полному отчуждению, бестолково мечутся по улицам «мрачные пьяные люди, одуревшие от виски, от телевизоров, от какого-нибудь дурацкого фильма, от безлюбой любви…».

Алберто все время старается дать понять, что говорит не только от своего имени, что его судьба схожа с судьбами тысяч и тысяч португальцев, что его трагическое мироощущение, его смятение — их общий удел. Бессмысленная работа на износ, наскоро перехваченный обед, таблетки, «чтобы взбодриться или не слишком клевать носом», и вечная нехватка времени — на дружбу, на разговор по душам, на серьезные чувства. Во все области человеческой жизни вторгается скованность, внутренняя несвобода — отражение несвободы, возведенной в общегосударственный масштаб, царящий в стране страх, лицемерие, цензура, преследования. Алберто на волосок от того, чтобы впасть в отчаяние («Жизнь абсурдна, абсурдна, понимаешь?») или укрыться за непробиваемой стеной цинизма, иронического всеотрицания. Ведь приметы распада все множатся, подступают, отрезают все пути к отступлению. В символический образ «полумертвого человека» в городе, зараженном распадом, вторгается конкретная деталь, казалось бы, еще усугубляющая общее настроение: герой болен, и, по всей видимости, неизлечимо. Но вот тут-то голос его дробится, раздваивается. Повесть-исповедь превращается в повесть-спор.

Алберто «полумертвому» противостоит Алберто-поэт, его второе «я». Стоит тому взять слово, как меняется интонация, темп повествования, его образный строй. Отступает «распад», и привычные к проклятиям губы, «изрыгавшие кровь и желчь в кромешной тьме одиночества», находят слова, чтобы передать вечную красоту мира — мгновения, солнечного луча, песчинки, улыбки… Эти лирические монологи, напоминающие ритмизованную прозу, вовсе не противопоставляют мукам и исканиям Алберто уход от действительности с ее противоречиями, бездумный оптимизм. Напротив, в этих фрагментах не только утверждается вера в жизнь и надежда на грядущее царство справедливости, но (и это главное), как единственный способ не поддаться распаду, провозглашается борьба, личное участие в построении «нового и светлого, общего для всех дома».

Постепенно образ Алберто все больше дробится, все больше и больше слышится со страниц повести голосов, вступивших в спор о жизненной позиции современного интеллигента. Это Алберто, словно примеряющий все новые и новые маски, сталкивает противоречащие одни другим биографические сведения, имена, события, апеллирует к невидимым собеседникам. То тут, то там врезается в текст коллаж из газетных сводок, объявлений, интервью. Объективность документа — моментальная фотография, «синхронный срез» Португалии начала 70-х годов — одновременно и фон, и основа разлада во внутреннем мире Алберто. Растущая преступность, нищета, безработица, бидонвили и приюты, экономический кризис… И листовки, подпольная борьба, террористические акты и манифестации. Португалия, превращенная в застенок, трусливая, лицемерная, и Португалия, несмирившаяся, готовая действовать. «Надо действовать и действовать, чтобы жить», — слышится голос Алберто. «Или, по крайней мере, не сойти с ума», — ядовито доканчивает фразу сидящий в нем двойник.

Действовать с верой в победу или стоически, без надежды на успех? В сомнениях, колебаниях Алберто отразились противоречия, присущие мироощущению самого У. Тавареса Родригеса. Экзистенциальные мотивы, которыми отмечена португальская проза последних десятилетий, особенно ощутимы в «Распаде». «Кромешная тьма одиночества» не оставляет Алберто надежды на понимание и взаимность в любви. Отсюда — любовные «связи транзитом», принижение своей роли в рассказе о спасении товарища и страшные слова, написанные на запотевшем стекле: «Завтра не существует». Но знаменательно, что, выводя этот образ в соответствии с канонами «философии существования», Родригес воссоздает лишь один тип сознания — Алберто «полумертвого». А самому писателю ближе Алберто-поэт, нашедший ориентир в хаосе распада, живущий во имя того, чтобы «завтра» наступило, который все ищет и ищет в ночном Лиссабоне среди тысяч женщин — единственную.

Повесть Родригеса писалась в переломное для его страны время, на стыке двух эпох. Дописывалась она уже после апреля Красных Гвоздик[1]. «Завтра» все-таки наступило. Спор Алберто с самим собой рассудило время.

Иным ликом распад поворачивается к нам в повести «Вкус мглы». Совершенно особая конструкция мира, созданного Ж. Гомесом Феррейрой, отсылает нас сразу к целому «букету» жанров. Действие повести протекает одновременно во многих плоскостях, и для каждого «измерения», которые пересекаются, переплетаются между собой, переходят одно в другое, автор выбрал свой неповторимый образный строй. Тут смешались признаки сатирического памфлета и средневековых видений, романтической сказки и философской притчи, фольклорные реминисценции и античный миф.

Фантастический гротеск окрашивает в жутковатые тона измерение, где живет (вернее, существует, влачит свои дни) сеньор Ретрос. Напрасно искать в этом заурядном обывателе специфически португальские черты — это тип «международный». Поэтому Феррейра наделяет его самыми противоречивыми свойствами, присущими собирательному портрету современного буржуа, многоликим прошлым: был он и стыдливым либералом, и даже анархистом, и преуспевающим клерком. В целом это человек, каких много, но одна деталь раз и навсегда вырывает его и все, что с ним связано, из круга привычных представлений: вместо где-то потерянного сердца он вставил себе будильник. Одна капля необычного — и Феррейра разом перестраивает весь мирок с населяющими его многочисленными ретросами. Будильник вместо сердца — метафора очень емкая, обладающая характерной для писателя неоднозначностью: тут и рабство перед порядком, размечающим существование на часы и минуты, и бессердечие, и страх перед чужим мнением, боязнь отклонения от общепринятого канона. Будильник позволяет увидеть привычное в неожиданном ракурсе, где убогая повседневность предстает чудовищной, гиперболизированной. Не удивительно, что в мире людей с сердцами-будильниками запутываются причинно-следственные связи: раз все обыденное кошмарно, то и все кошмарное обыденно — любой ужас подчиняется «логике иррационального» и органически вписывается в общее полотно. Так, естественным для господствующего режима диктатуры является приказ всему населению выколоть глаза — люди не увидят творящихся вокруг беззаконий… Время историческое в этом перевернутом мире стоит на месте. Время государственное часами-наручниками сковывает запястья. Изображая жизнь, судорожно кривляются люди-монстры. В сочетании двух слов Феррейра находит яркую и очень меткую формулу, чтобы охарактеризовать стиль их жизни: «вялые безумства». В их мире есть лишь движение по кругу, развития в этом обществе нет и быть не может, герои-марионетки готовы в любой момент застыть в стоп-кадре. Образная манера Ж. Гомеса Феррейры кинематографична и в то же время близка живописи; страницы, посвященные измерению, где проживает сеньор Ретрос, напоминают ожившие полотна Босха, Брейгеля, а порою — Дали и Магритта. Воссоединяя в своей поэтике элементы разных эстетических систем, Феррейра достигает колоссальной концентрации «ужасного».

Иные краски находит писатель для измерения, где живут и борются герои-подпольщики, члены Тайного Братства. Поэтику «мглы» здесь сменяет поэтика «света». Их мир неподвластен законам, по которым живут сеньор Ретрос и ему подобные. Здесь всегда есть место любви, доброте, самопожертвованию. «Я думаю о других, следовательно, я существую», — так перефразировал известное изречение Декарта Ж. Гомес Феррейра в одном из своих стихотворений. В этих строках — ключ к пониманию деятельности юных подпольщиков. Преодолеть центробежную силу общества ретросов — эгоизм, равнодушие, некоммуникабельность — здесь они видят смысл своей жизни. Для этого необходимо покончить с диктатурой. Конкретного плана их действий мы не узнаем — мы застаем героев в момент напряженных нравственных исканий, в предощущении грядущих перемен. Их измерению тоже присуще «чудесное», но в совершенно другом роде, нежели мрачные чудеса, окружающие Ретроса. Юношам и девушкам из Братства дано читать мысли друг друга, они умеют летать, проходить сквозь стены. Но, показывает Феррейра, даже самое доброе волшебство бессильно перед страшной реальностью фашизма: в застенке погибнет Лусио, от руки доносчика и предателя падет Эрминио, покончит с собой, потеряв доверие товарищей, Жулия. Магическая мощь членов Братства действенна лишь в определенном (отличном от первых двух) измерении — Сна, Памяти и Мечты.

Гармоническое сосуществование членов Братства — прообраз новых взаимоотношений между людьми. И хотя им не чужды никакие человеческие эмоции — ни ревность, ни уныние, ни боль, в сомнениях и переживаниях своих они несоизмеримо прекраснее, нежели сеньор Ретрос в редкие минуты благих порывов.

Все три измерения — Мгла, Свет и Память — пересекаются в сцене карнавала. Тут обнажаются все противоречия общества, управляемого Диктатурой Скуки. Маски уже не в силах скрыть выморочность развлечений. То, что замалчивалось в будни, в праздник вылезает на свет. Все традиционно-карнавальные образы как бы переворачиваются, все, что должно быть забавным, выглядит зловещим: и Пьеро с Арлекином, вывалявшие Коломбину в муке и злобно ревущие: «Изжарьте, изжарьте ее!», и Невеста, танцующая в траурной фате, и умирающий, который кается, что мало сотворил в жизни зла. Кульминационный эффект всей сцены рождается из сплава жуткого гротеска с грустным лизирмом, и лирическая интонация побеждает, снимает напряжение мрачного фарса: в разных масках, под разными именами, не защищаясь от озверевшей толпы, проходит по карнавалу Жулия, — она же Траурная Невеста, Леокадия, Смеральдина, Коломбина, — неистребимая, неумирающая Человечность.

Мгла и Свет — сложные символические понятия. Мгла — это не только мир фашистских застенков, пыток, предательств, олицетворяемый в повести шпиком Силведо. Мгла — и то, что в самих людях препятствует их счастью. Разглядеть в человеке прекрасное и, невзирая на риск, ценой любых жертв удержать, отвоевать это у Мглы — таким смыслом наполняется у Феррейры миф о Психее. Это стремление было свойственно людям во все времена, утверждает писатель. Поэтому история девушки, вспугнувшей светильником ночную тьму, решается у Феррейры в трех планах — в античном, народном-сказочном и символическом.

В широком смысле мгла у Ж. Гомеса Феррейры — это действительность вообще. Плохая ли, хорошая ли — это вечное поле боя, сфера приложения человеческих сил. Поэтому вкус ее одновременно и горек, и сладок. Свет — вековая мечта человечества о справедливости, рождавшая утопии или стихийный протест. Это непоколебимая вера в будущее, оптимизм, помогающий выжить в годы самых суровых испытаний; свет неугасим, и после каждого поражения он загорается вновь. Но Свет — это также и сам путь борьбы, единственный путь, достойный человека.

В аллегорических именах юноши и девушки, умеющих летать, как бы «спрессован» весь путь от мглы к свету, путь, который необходимо пройти португальцам от одинокого «Я» к победоносному «Мы». Линия «Ты-никто» и «Мы-я», буквально перенасыщенная глубоким символическим смыслом, отражает философские раздумья писателя о революции. Романтические детали, такие, как поиски черного цветка и полет среди звезд, соседствуют тут с отчужденно-ироническими интонациями, увлеченность чередуется с минутами сомнений. Здесь Феррейра ведет спор с невидимым оппонентом. Готов ли человек к решающим переменам, к жертвам? Хватит ли сил? В образах Ты-никто и Мы-я сконцентрирована вся сложность актуальных для Португалии проблем, которые не могут оставить писателя равнодушным. Можно ли быть беспощадным во имя любви к людям? Оправдано ли насилие? Где проходит водораздел между гуманизмом истинным и абстрактным, между действенной революционностью и «левой» фразой?

Постепенно ритм повествования убыстряется, добропорядочная Эра Галстуков сменяется периодом шатаний — Эрой Самоубийства часов, и Диктатура Скуки, против которой бунтует даже время, содрогается, вступая в Эру Социального Беспорядка. Скороговоркой спортивного комментатора сообщает безымянный летописец, еле поспевающий с перечислениями катаклизмов, обо всех анархических выходках толпы. Эти страницы повести представляют собой одновременно и предостережение против разгула разрушительных страстей, и едкую сатиру, направленную против тех, кто, с размаху отметая все и вся и круша символы ненавистного истэблишмента, оставляют непоколебленной основу Системы. И все же устои диктатуры настолько прогнили, что приметы разложения замечает на себе и такой столп системы, как сеньор Ретрос. Он распахивает окно, собираясь выразить свой протест: «Мне все осточертело!» Но чем, как не очередным фарсом, может обернуться кратковременный бунт буржуа! Даже выкрикивая в отчаянии: «Мне осточертела моя жена!», он спохватывается — а не пристойнее было бы назвать ее «супруга». Не случайно проходящий мимо поэт окрестил его «бабочкой, которая собирается вылететь из кокона». Человек в «коконе», — говорит Феррейра, это некто, еще не осознавший себя человеком. Образ этот встречается и в его книге «Необходимая революция».

Преодолевая «кокон» — свое отчуждение, — выходят на свет, к другим людям, к единению португальцы. Только так, считает писатель, придут они к подлинной гармонии, к которой стремятся лучшие герои «Вкуса мглы», только так выполнят свое человеческое и историческое предназначение.

Этот переход — дело не одного дня, не одного года. Ощущает это и У. Таварес Родригес: на торжественных, просветленных страницах, завершающих «Распад», звучат слова о необходимости новых усилий, дальнейшей борьбы, созидательного труда. Но португальских писателей не разочаровывают новые трудности: перемены, произошедшие в жизни страны, в мироощущении ведущих мастеров ее культуры, закономерны и необратимы. Поэтому оправдан оптимизм У. Тавареса Родригеса, в одном из недавних эссе назвавшего свою Португалию с ее кипучими буднями, напряженной борьбой и яркой, смелой литературой «кораблем, плывущим навстречу своей судьбе по пути, предначертанному Историей».

Е. Огнева

Загрузка...