Йован Стрезовский СТРАХ

Јован Стрезовски

Јанsа

Скопје, 1979


Перевод с македонского Д. Толовского и И. Рыбаковой

Редактор Р. Грецкая

I

И днем и ночью шел проливной дождь, переполняя ручьи и реки. Не определить было, где земля, они словно соединились и перемешались. Гудела вода в кюветах и балках, она несла гравий с гор, падаль, древесные сучья. Вода разливалась по селу, затопляя дворы, дома, сараи, кладовые, хлева, кукурузные амбары, огороды, тока, окрестные поля, тропинки, загоны, стога сена, копны сухих слежавшихся листьев — все. Охали люди, потому что не могли выйти на улицу, ревела голодная скотина, кудахтали куры, выискивая в курятниках и сараях местечко повыше, куда не достигала вздыбившаяся вода; птицы в поисках пищи стучали клювами о балки и черепицу. Собаки вплавь тащили свою добычу — трупы утонувших животных. Удрученно глядели из окон люди на это разливанное море, которое все поднималось, пополняясь непрерывным потоком дождя из какого-то небесного океана. Над водой торчали верхушки фруктовых деревьев; ветви их, словно простертые руки утопающих, взывали о помощи. Увлекаемые разливом, неслись куда-то сундуки, корзины, канистры, кадушки, оторвавшиеся от веток плоды.

Церковный староста Андро то и дело выходил на террасу с горящими головнями из очага и швырял их в воду, чтобы унять дождь. Угли шипели, пар свистел. В доме переворачивалась вверх дном вся посуда, чтобы, согласно поверью, не притягивала своей пустой утробой ливень.

Андро вынес икону святого Ильи и обратился к святому с мольбой явить свою волю — прекратить дождь.

А слепая Донка с террасы своего дома умоляла людей не бросать ее и забрать с собой, если они решат сняться с места. Но ее никто не слышал из-за грохота ливня. Вода в доме прибывала, и Донка, поднявшись на верхний этаж, опускала на веревке камень, чтобы на слух определить уровень ворвавшихся потоков. И снова звала людей на помощь, а ответом был лишь шум дождя.

Но вот небо освободилось от бремени, и ливень прекратился. Потоки начали опадать, впитываясь в землю, покидали дворы, освобождая плененных в домах людей, скот в хлевах. Засияла радуга, словно вбирая в себя влагу; подул ветер, осушая почву, из-за облаков вышло солнце и тоже принялось усердно всасывать воду. Словно из Ноева ковчега, появились из жилищ люди. Они целовались, радуясь тому, что пережили бедствие-потоп, откуда-то появились и птицы, затеяли драку из-за крох съедобного.

Из чешм[24] потекли прозрачные струи, и крестьяне кинулись к ним — утоляли жажду, пили, сколько влезет, даже «про запас». Задымили во дворах печи — люди пекли хлеб; утоляя голод, жадно жевали еще горячие ломти, не давая им остыть. Подбирали с грязной земли овощи и фрукты, наскоро мыли и похрустывали, наслаждаясь.

А потом сельский люд набросился на лавку Цветко, скупил там все съедобное и то, что может понадобиться в домашнем обиходе. Оставшиеся без табака страстные курильщики совали в рот по две сигареты сразу, чтобы насладиться вволю. Сельчане шмыгали по лавке, рылись в ларях, коробках, мешках, закупая нужное и ненужное. Лавочник молил бога вновь ниспослать дождь. А его покупатели тем временем уже требовали рабочий инструмент — плуги, грабли, кирки, мотыги, серпы, гвозди, дверные петли. И начали ремонтировать дома и сараи, распахивать поля: сеяли, сажали, обихаживали фруктовые деревья. Выгоняли скот на горные пастбища и луга, где трава была чистой и сочной.

Председатель сельского комитета Народного фронта Яначия собирал народ на очистку дворов и улиц, ремонт мостков. Предстояло засыпать подмытые ливнем участки берега, закопать погибших животных.

Когда пришел первый после «потопа» праздник, люди выходили на улицу, шли на сельскую площадь, нарядившись в самые красивые одежды. Кружились оро[25], звучал разноголосый хор свирели, бубна, кларнета.

Беды были забыты, жизнь продолжалась, текла своим чередом. Но минуло совсем немного времени, и заходила ходуном под ногами земля, явилась новая напасть — землетрясение, зазмеились трещины на стенах ветхих домов, разрушилось несколько сараев, попадали кое-где дымовые трубы, полопались стекла в окнах. Землетрясение пошатнуло и гору за селом. В ней что-то треснуло, и вместе с серной водой и паром, и раньше выходившими из ее кратера-«дувала», теперь повалил дым.

Перепугались сельские жители, поднялись на гору, чтобы глянуть, откуда исходят эти мрачные клубящиеся потоки. Люди смотрели, как они валят из-под земли, поеживались, страх пробирал до самых костей. С горы спускались в ужасе. Ожил вулкан!

Сельчане входят в дома и снова покидают их, не находя себе места, не зная, что делать — бежать, не мешкая, или подождать? Извергнется лава или бог помилует? И неотрывно смотрят они на вершину горы.

Дувало — остаток кратера потухшего вулкана, некогда грозного, но успокоившегося и одарившего окрестную землю плодородием. Веками выходили из недр серный пар и теплая серная вода, растекаясь по склонам, распространяя запах тухлых яиц. В погожие дни пар устремляется ввысь и растворяется в небе, в хмурую дождливую погоду нависает низко, заползает в дома и дворы, обволакивает тяжелой смрадной пеленой людей. Однако они привыкли к этому, словно к запаху собственного тела; им даже кажется, что без такого привкуса в воздухе будет чего-то не хватать. Теплая серная вода лечит разные болезни: ревматизм и радикулит, язву желудка и сибирскую язву, геморрой, экземы, астму, рожу, желчный пузырь, почки, катары и многие другие недуги.

Предание рассказывает, как появился на горе вулкан. Жил когда-то в незапамятные времена в здешних местах дракон, который пакостил сельчанам — пожирал урожай, утаскивал в жены первых красавиц. Был он трехглавый. Из одной пасти извергал огонь, из другой — лаву, а из третьей вырывался страшный вопль. Многие богатыри пытались померяться силами с драконом, но сладить с ним не могли. Ежедневно каждая семья должна была отдавать чудовищу жареного вола для его ненасытной утробы. Пришел черед платить эту дань Чулко Заумку. И решился он на хитрость — зажарил вола, а потом смазал тушу ядом, полученным от смертоносных змей. Дракон съел и отравился. Люди ликовали. Они обвязали издохшего исполина цепями и веревками, запрягли всех оставшихся в селе волов, подняли труп на гору, там подтащили к яме, которую называли Сандилией и считали бездонной, потому что дна ее никто не видел, и сбросили дракона туда, в пропасть. А яму закидали камнями и сровняли с землей, чтобы и следа не осталось от трехглавого злодея.

А через несколько лет он ожил, тужился выйти, вздыбливая землю и расчерчивая трещинами почву. Однако тяжелые камни не пускали тирана на волю, и он, разбушевавшись, начал извергать из одной пасти пламя, из другой — лаву, а из третьей — ужасный вопль. Дрожал от страха сельский люд, молил Господа заточить дракона в его тюрьме навечно. Господь внял их мольбе и оставил жестокую тварь в подземной тьме на веки вечные. Так и повторялось: затрещит земля, из одной пасти страшилища вырывается огонь, из другой хлещет жижа, а кругом распространяется смрад от злобной души чудовища.

Дувало и дало имя селу — Дувалец. Вулкан этот нанесен и на карты, как раз в точке пересечения 21-го меридиана восточной долготы и 41-й параллели северной широты.

Не переставали люди с опаской поглядывать на своего врага. Взглянут и скажут: «Всю жизнь прожили мы около зверя».

II

Когда разошлась весть о том, что из-под земли вырывается дым, в село явились представители властей из города. Их окружали люди, спрашивали, как быть — бежать, сниматься с насиженных мест или повременить? Им отвечали — вот прибудут эксперты, и все станет ясно… Через несколько дней нагрянули специалисты. Поднимались к дувалу, измеряли инструментами, сколько выходит газа, сколько дыма, насколько ядовиты извержения, с какой скоростью распространяются, какой температуры достигают, какую рождают вибрацию. И люди снова собирались вокруг и спрашивали:

— А это опасно? А потом что — пойдет лава?

— Думаем, что нет… Но поживем — увидим.

— Дело нешуточное, надо уносить ноги, пока не поздно, — говорил крестьянам Тане. — Вы не знаете, что такое вулкан. В Италии вулкан Везувий стер с лица земли три города, вулкан Каракату[26] унес тысячи жизней. И вулкан на Мартинике от него не отстал. А Майон на Филиппинах, Асама в Японии? А Калима в Мексике? А Келуд на Яве, а вулканы в Индонезии и других краях?.. Если извержение случится ночью, газы удушат нас во сне. А горячая зола накроет невзначай и превратит в головешки, как было с жителями Помпеи. Если же лава вырвется на волю днем, мы тоже убежать не успеем…

Все вулканы под землей между собой связаны, у них свои дороги, коридоры, пути наружу. Они каждый раз ищут такие пути заново, чтобы извергаться в разных местах, принести беду в один край и пощадить другой, погубить одних людей и обойти соседей. Наука пока не может предсказывать, когда произойдет извержение.

— О господи, чем мы согрешили? — крестились люди.

— Без паники! — кричал председатель Народного фронта Яначия. — Тане — никакой не знаток. Официальные товарищи позвали экспертов, а что они сказали, вы сами слышали, — «поживем — увидим».

— А чего ты от них ждал? Разве они будут сеять панику? — ответил ему Тане. — Скажут: «Бегите», нас как ветром сдует. А что с нами дальше делать, куда поселить — вот у властей какая забота. И потом, наука еще не умеет предсказывать извержения, потому эксперты и осторожничают, никогда не говорят, будет или не будет вулкан безобразничать. Ведь история знает тьму ошибок, когда утверждали, что извержения не будет, а оно было и приносило погибель людям… Бывало и наоборот: знатоки предсказывали, что вулкан заговорит, начиналась паника, бегство, несчастья в дороге, а подземные силы молчали. Поэтому давайте сами, на свой страх и риск, решим, что нам делать. Как ни говори, дым этот не к добру…

И ломали голову сельские жители: ехать или оставаться? А если трогаться с места, то куда? Где осесть, свить новое гнездо, обзавестись хозяйством? А если оставаться, то как перенести пытку неизвестностью и страхом?

…Мил поднимался по склону к дувалу довольный: проснувшийся вулкан принес ему надежду осуществить заветное желание — сотворить живую материю.

Он был человеком науки: изучал разное, имел свои теоретические взгляды на многие вещи. В последнее же время его сильнее всего захватила идея искусственным путем создать живое. Совершить скачок в науке, революцию!

Мил работал и экспериментировал неустанно. Поиск шел с трудом, и он обратился мыслями к вулканам. Может, они помогут решить задачу? Ведь именно вулканы создали на Земле живую материю. В их недрах все неорганические составные части, нужные для нее, — аммоний, метан, водород, синильная кислота, углекислый газ и другие вещества, которые под воздействием высокой температуры в присутствии водяного пара соединяются в органические молекулы. А дальше идет синтез нуклеиновых кислот и аминокислот, белков и прочих молекул, способных стать живым веществом.

Милу давно хотелось найти на свете действующий вулкан и поработать около него, чтобы получить «из первых рук» сведения о катализаторах оживления. Но для поездки не было денег. Просил у властей — получил отказ. Обращался в институты, научные общества — не встретил отклика.

Тогда Мил решил продать участок земли, как он уже сделал, когда оснащал свою лабораторию. Однако на этот раз воспротивилась жена. «Если и эту землю продашь, — орала она, — то мы с ребенком пойдем по миру!»

От затеи Милу пришлось отказаться, как и от экспериментирования в лаборатории, и все же он продолжал воздействовать на неорганические элементы ультрафиолетовыми лучами, электричеством, высокими температурами, надеясь вызвать тот импульс в синтезе, который приведет к созданию органической субстанции.

Настоящее имя нашего героя было Методия Лечоский, но он предпочел сокращенное — по первым буквам имени и фамилии, не забыв и об инициале отца, которого звали Илко. Новым именем — Мил — было легче подписываться, не утруждая раздумьями почту, так как в селе жил еще один Методия Лечоский — лесоруб, к удивлению окружающих весьма похожий внешне на своего тезку и однофамильца.

Размышляя о долгожительстве, Мил выдвинул гипотезу: а не связана ли продолжительность жизни со сроками полового созревания? Может, именно это и предопределяет век человека или животного: чем раньше наступает такой период, тем короче жизнь? Он приводил в подтверждение примеры: собака становится самкой, способной приносить щенят, или игривым кобелем на втором году жизни, а век ее длится двенадцать лет. Лошади, коровы готовы к «брачным союзам», когда им минет два года, и природа отпустила им в среднем по двадцать лет. А вот одна из разновидностей черепах ползает по земле три столетия, зато и созревают для любовных утех эти долгожители гораздо позже других своих панцирных собратьев. Человек в зависимости от расы и природных условий мужает, или становится способным к деторождению, между тринадцатью и восемнадцатью годами, и живет он в среднем шестьдесят-семьдесят лет.

Чем раньше зазвучит голос пола, тем раньше люди кончают земной путь. В Африке есть племена, для которых этот зов раздается в одиннадцать лет, и на жизнь им отпущено приблизительно сорок лет.

— Значит, — заключал Мил, — секрет в половых железах. Если вмешаться в естественный ход вещей — замедлить их развитие, отодвинуть срок гормональной активности, — то тем самым удастся продлить человеку жизнь. Пусть он природой запрограммирован на свой лад, программу можно поправить. Для природы несущественна продолжительность жизни человека или зверя, — говорил он, — для нее важно, чтобы особь оставила потомство, продолжила свой биологический вид; чтобы жизнь воспроизводилась. Возьмем такой пример: рыба — лосось или угорь, — закончив метать икру, умирает. Умирает после свадебного полета трутень. Многие виды саранчи и пауков после оплодотворения гибнут, как бы выполнив свое предназначение.

Для поддержания вида и его воспроизводства особи чрезмерно стараются и расходуют силы. Опять приведем в пример рыбу. Чтобы продлить себя в потомстве, она, в зависимости от вида, мечет в год от пятнадцати тысяч до ста пятидесяти миллионов икринок. Пчелиная матка за три года дает около трех миллионов яиц. Лягушка за то же время откладывает шесть тысяч икринок. Человек тоже расточает себя. Мужчина извергает сразу примерно двести миллионов сперматозоидов, а ведь лишь несколько из них способны дать начало новой жизни. На свете есть существа, которые вообще размножаются делением, «не ведая» об ином способе. И они вечны, бессмертны. Это — медузы, кораллы, губки и прочие…

Была у Мила и теория о зависимости человеческого характера от походки. Наблюдая за людьми, он пришел к таким выводам: те, кто ходит широким шагом, уверены в себе, тверды, решительны, энергичны. Эта уверенность окрыляет их, побуждает двигаться быстро, подчинять себе дорогу, покорять пространство, чтобы как можно быстрее достичь желанной цели. При ходьбе такие путники высоко держат голову и размахивают руками, словно повторяя движения пловца. Люди эти решительны, их не страшат трудности, зачастую они их даже недооценивают, однако способны быстро исправить свои ошибки. Они редко просят советов и помощи у кого бы то ни было или вообще обходятся без этого. Любят, чтобы к их мнению прислушивались, чтобы окружающие считались с ними. Если случится так, что рядом медленно шагает спутник, то они заставят его равняться по себе, подстроиться к своему ритму или же оставляют одного на дороге. Когда такие ходоки ступают по земле, они вколачивают в нее подошвы, громко топают, словно бьют молотом по наковальне; свои переживания-страдания, досаду, злость они передают движению, походке.

А те, кто семенит мелкими шажками — люди основательные. Они размышляют на ходу. Шаг у них ровный, размеренный, ритмичный, как постукивание часов. К шагу у них приноравливается и движение корпуса, и течение мыслей, импульсов, они шагают ритмично, нанизывают шаги, как бусины. Такие не ходят вразвалочку, не делают резких рывков, не останавливаются как вкопанные. Они избегают риска и приспосабливаются к дороге. Не перепрыгивают через колдобины и воронки, а огибают их. Когда эти люди беседуют, речь их течет медленно и плавно, выражаются они кратко. Им надо, чтобы слово было сказано к месту. Слушать их речь — одно удовольствие: она четкая, ясная, а слова, соединяясь, образуют ритм, мелодию…

Тех же, которые обладают неверной походкой — один шаг длиннее, другой короче, движение то замедляется, то убыстряется, тело раскачивается и изгибается, словно натыкаясь на невидимые препятствия, — бог наградил колеблющимся характером. Они постоянно что-то обдумывают, а потом передумывают, меняют решения. При ходьбе то и дело оборачиваются назад, словно за ними погоня. Если приходится неожиданно остановиться, пошатываются, будто вот-вот упадут. И если прислушаться, то окажется, что и разговаривают такие люди в ритме своей походки — то медленно, то быстро, не раз повторяют сказанное. И еще — при ходьбе они часто касаются друг друга плечами, чтобы и двигаться в такт.

Люди, которые ходят степенно, словно измеряя ступнями дорогу, замедленны во всем: в мыслях и реакциях на окружающее, в словах и поступках. Ими как будто управляет некий тормозящий механизм. Иногда они бредут так неспешно, что со стороны кажется: ноги дважды ступают на одно и то же место, как бы утрамбовывая почву. Руки у них «прилеплены» к телу или засунуты в карманы. Они не поглядывают на часы. Им симпатичны те, кто передвигается так же, не спеша. Походка определяет их жизненный путь.

…Свои открытия Мил излагал на бумаге и посылал письма в разные научные общества на родине и за границей, отправлял их и некоторым коллегам — тоже исследователям-самоучкам. Иные ему отвечали, другие нет. Иные им восторгались, а другие даже не желали вникать в суть дела, заявляя, что все эти изыскания — плод буйной фантазии, особенно когда речь идет о создании искусственным путем живой материи. Эти скептики напоминали ему тех упрямцев, которые не верят, что человек произошел от обезьяны, потому что не видели этого своими глазами. А ведь биохимические эксперименты, иммунологические реакции, анализы цепочек аминокислот у животных ясно доказывают, что у людей есть родственники, и самые близкие из них — шимпанзе и гориллы. Четыре миллиона лет назад отделился от них homo sapiens и пошел своим путем эволюции.

Милу говорили: органическое вещество нельзя получить в лаборатории. Разве мыслимо за короткий срок сотворить то, на что природе понадобился миллиард лет?

А он отвечал:

— Многое из того, что считали невероятным, сегодня стало реальным.

Ему снова возражали:

— Да разве можно вмешиваться в дела Природы! Только ей под силу превращать неживое в живое, тут она владычествует безраздельно.

А он отвечал:

— Да, она владыка. Однако было время, когда люди считали, что нельзя один элемент искусственным путем превратить в другой. А сегодня химия это делает.

— Но живой органический мир создавался стихийно и в определенных условиях! Их не создашь искусственным путем, — возражали Милу. Были и такие, кто ободрял: не отказывайся, твоя идея принесет тебе славу, мировое признание. Есть безумцы, которые придумывают разные способы, как уничтожить жизнь, а ты хочешь ее спасти. Твоя формула поможет воспроизвести и восстановить жизнь, даже если она будет уничтожена.

III

Целыми днями пропадал Мил в лаборатории — экспериментировал, трудился и старался не падать духом. Ему было горько от непонимания, от сознания, что неоткуда ждать помощи, никто не ссудит деньгами, чтобы стали явью его замыслы. Крестьянам и раньше было не до него, ну а уж теперь, когда они сами дрожали от страха неизвестности: что случится с селом, как повернется жизнь, — и подавно.

А жена не только не желала вникнуть и помочь мужу, но все время пилила: «От твоих занятий никакого проку, только один вред и разорение!»

Лишь сын Богуле любил отца и был ему предан. Богуле был лунатиком. Иной раз по ночам его поднимала с постели таинственная сила, и он, выскользнув из дома, бродил по округе. Мил долго наблюдал проявления этой болезни и старался осмыслить ее. Он приметил, что сын встает и выходит на улицу даже в безлунные ночи. Присматриваясь, пришел к выводу: тут примешивается и воздействие звуков, шумов. Если Богуле слышал во сне плеск реки, он вставал и шел на берег, спускался к воде, а соприкоснувшись с нею, просыпался в страхе, возвращался домой, ложился в постель. Услышав собачий лай, мальчик находил пса, отвязывал поводок и отправлялся в путь вместе с четвероногим товарищем. А если вдруг окно заскрипит от ветра, спящему чудилось, что он на качелях, и начиналось раскачивание на постели.

Поднимаясь ночью, Богуле делал это медленно, неуверенно, да и первые шаги его были нерешительные, как бы смущенные. Потом он осваивался, тело становилось гибким, руки находили опору, прикосновение к окружающим предметам помогало бессознательной ориентации. Вот он приостанавливается, будто раздумывая, что делать дальше, куда направиться. И трогается с места уверенным, точным шагом. Отворяет дверь, выходит из комнаты; если же дверь заперта, повертывает ключ. Если ключ не торчит в замочной скважине, шагает к окну, распахивает створки, дотягивается до ветвей яблони и, ухватившись за них, как кошка, спускается во двор.

Мил, увидев, что сын поднялся, идет за ним, отстав на несколько шагов, оберегая от ночных напастей. Он знает, что Богуле способен следовать всюду, куда повлечет его неведомая сила, а потом она же приведет его назад. На обратном пути Мил забегает вперед, распахивает перед сыном дверь дома, и Богуле входит. Так бывает, если он и покидал жилище через дверь. А если вылез в окно, то, повинуясь загадочному инстинкту, через него и возвращается, взобравшись на то же дерево, по которому спускался. И, совершая прогулки по селу, он всегда проделывал обратный путь по тому же маршруту. Глаза его были широко раскрыты, словно все видели.

Когда Богуле вылезает из окна или проникает через него в комнату, Мил сидит под яблоней, чтобы вовремя прийти на помощь: вдруг сын поскользнется, упадет — он подхватит и удержит его. Мил не будит Богуле и только наблюдает, изучает, пытается экспериментировать.

А сердце матери не может вынести этих ночных прогулок, она боится опасностей, падения. Поэтому и ставит на ночь у постели сына корыто с водой. Когда Богуле встает и попадает ногой в воду, он пробуждается в сильном испуге и затихает, больше не пытаясь подняться.

Мил же иной раз тайком отставляет корыто, запирает дверь, закрывает изнутри окно и, когда Богуле встает, начинает свои опыты — подает сыну ключ, велит отпереть дверь, тот повинуется во сне. Потом приказывает запереть, и тот слушается. Велит снова отпереть — проделывает и это. Говорит: встань, напейся, а потом снова ложись в постель. И тот, не просыпаясь, «под диктовку» выполняет команду.

Или еще бывает — скажет Мил спящему сыну: утром встанешь, пойдешь к Методии Лечоскому — лесорубу — и отдашь ему письмо, которое почтальон принес к нам по ошибке. Наступает утро, Богуле поднимается, берет конверт, несет Методии, вручает ему, сам же при этом не помнит, откуда взялось письмо, кто послал его к адресату.

Часто Мил читает сыну, находящемуся между сном и бодрствованием, учебник, и Богуле автоматически все запоминает, а учитель утром удивляется: как хорошо выучен урок!

Однажды Мил пробыл в своей лаборатории всю ночь. А Богуле обогнул корыто с водой, поставленное у постели матерью, вылез в окно, которое забыли запереть на шпингалет снаружи, и начал по обыкновению спускаться по яблоне. Поскользнувшись на влажном сучке, упал, повредил ногу и руку. Позвали врача Татули, который раз в неделю навещал своих сельских пациентов. Тот осмотрел пострадавшего и сказал родителям: «Травмы пройдут, но ребенка надо оберегать. Нельзя ему позволять бродить по ночам».

— А почему его тянет к этому, доктор? — спросила жена Мила.

— По многим причинам: психическое перенапряжение, наследственные свойства или недостаточное развитие синапсиса мозга. Хотя, думаю, минует переходный возраст, и сомнамбулизм исчезнет…

Мил поделился с врачом наблюдениями за Богуле и своими выводами. На это Татули заявил: «В таком состоянии у людей мозг работает очень активно, побуждает к действию. Не стоит родителям перебарщивать с экспериментами. Есть опасность, что ребенок начнет путать сон и явь…»

IV

Июльское пекло. День словно подожжен гигантским факелом, от его пламени трепещет воздух, насекомые (бабочки, мотыльки, стрекозы) поблескивают на лету, как подпаленные, а удаляясь, «гаснут». Лошадка с трудом волочит телегу по неровному шоссе, приближаясь к селу. Коняга фыркает, на боках выступает пена от жары и усталости. В повозке крестьяне, возвращающиеся из города. На головах у них подобия шляп — сооружения из зеленых веток.

Среди них Илко — отец Мила. Он возвращается домой после долгих скитаний по миру. Ушел из родного села молодым. Женился рано по воле матери, которая хотела скорее пристроить сына, чтобы стал семьянином и взял на себя заботу о доме и хозяйстве после смерти отца. Но Илко не волновали ни дом, ни хозяйство, ни супруга — его увлекала дорога. Желание скитаться можно было угадать в нем, еще когда ребенком он делал первые шажки. По обычаю, тогда у порога положили разные предметы: молоточек, мастерок, топорик, пилку, книгу, ошейник, палку, — ну-ка, что он возьмет в ручонки, перешагивая через порог? От этого, по старинным поверьям, зависит, какое дело изберет дитя, став взрослым.

Он же ни к чему не прикоснулся, а, увидев на дворе птиц, изо всех силенок поковылял к ним, пытаясь поймать хоть одну. Ахнули родители: этот может стать бродягой!

Так оно и вышло. Илко рос и, чем дальше, тем чаще отлучался из дому, шатался по окрестностям. Ему были знакомы в округе все леса, холмы и горы. Случалось, если он не приходил поздно вечером, его искали с фонарями. А то он вообще оставался на ночь у друзей в соседних селах или в городе.

Чуть стукнуло ему восемнадцать, мать женила вольного путешественника… В первый же год после свадьбы у него родилась дочь Кала, на второй — сын Мил. А потом он и распрощался с домом, ушел в большой мир — да словно в воду канул. Поначалу писал то из одного города, то из другого, менялись на штемпелях языки и страны. В письме строчка «Я жив» и больше ничего. После след его словно затерялся. Он продолжал осваивать Землю, пересекал границы, и любопытство вело неугомонного все дальше и дальше… Прошагал Европу, проехал Америку, побывал в Азии, Африке… Иной раз сам намечал, куда держать путь, а бывало, увлекал случай, и он отдавался на его волю, как лист, гонимый ветром, как перекати-поле, как осколок льдины, подхваченный течением реки.

В телеге крестьяне-попутчики, с любопытством оглядев вернувшегося земляка, спрашивали:

— Где же тебя носило столько лет, Илко?

— Да по всему свету.

— Ну а как тебе показался белый свет? Расскажи.

Илко жмурился от солнца, которое било ему в глаза, он не был расположен к беседе. Ответил уклончиво:

— Как вам сказать… Белый свет как высокая гора. Взойдешь на вершину — и видишь далеко-далеко. Видишь то, что снизу не мог бы разглядеть.

Такими туманными ответами Илко хотел отбить у собеседников охоту расспрашивать. Но они после небольшой паузы снова поинтересовались:

— Ну и как же катилась твоя жизнь?

— Как? — Он вертел в руке трубку, зажигал ее, затягивался, выпускал дымок. — Как вон та речка. Видишь, какие муки она принимает, пока течет от источника до устья. Ей приходится падать с крутизны, пробиваться через узкие ущелья, раздваиваться и растраиваться на притоки, а там лишь обретет покой на равнине, как снова крутые скаты, пороги, препятствия, опасности…

— Да, — качали люди головой на эти рассуждения.

Солнце жарило, сверлило голову. Томила скука. Попутчики опять оборачивались к Илко, ожидали, требовали от него рассказов.

— А зачем тебе возвращаться домой, когда вон видишь, чудо-юдо задымило? — спросил один, показав на дым, который курился над вершиной холма.

— Эх, зачем, зачем… Чтобы завершить круг, — ответил Илко, — провернуть одно дело — построить на холме санаторий.

— Какой еще санаторий?! — удивились собеседники. — Гляди, как дымится. Грозит. Вулкан может проснуться в любую минуту.

— Вижу, вижу, — сказал Илко. — Наслышан об этом в городе. Но, думаю, опасности нет. Во всем мире есть дымящиеся вулканы, и люди поблизости живут. Надо только привыкнуть. Много, например, селений вокруг вулкана Санта-Мария в Гватемале. Так как меня мучит ревматизм, я лечился в разных санаториях, и помогала мне вода, точно такая, как в нашем селе. Я всегда вспоминал наш холм и думал: хорошо бы построить там санаторий — и вода целебная, и места вольготные — лес, озеро, чистый воздух, — и не счесть солнечных дней в году.

Разговор в телеге оживился.

— Бог знает что ты говоришь, — сказали мужики. — Нам грозит беда, а ты…

Илко раскурил трубку.

— Беды на земле были и будут. — Он сделал пару затяжек и продолжил: — Мудрец в Калькутте, у которого я одно время работал, говорил мне: «Природа теперь всегда будет нам мстить. За что? Да за то, что мы пошли против ее законов, нарушили согласие между людьми и Природой. Пока у человека не было разума, все шло хорошо, а стали люди мыслящими существами, они не только отделились от матери-природы, но и начали подчинять ее себе, стараясь завладеть ее секретами. Вот она и сопротивляется насилию, наказывая нас, напуская разные бедствия».

«Пассажиры» в телеге навострили уши.

Илко еще раз набил табаком трубку и снова завел речь о санатории. При этом он то поднимал, то опускал брови — обе сразу или поочередно — и, казалось, подмигивал сдержанно, доверительно, заговорщицки. А в густых, нависающих бровях блестели капельки пота. Когда же он моргал, то веки прикрывали глаза, словно крышками.

Один крестьянин, все время молчавший, обратился к Илко:

— Так, значит, ты живой?

Илко не ответил.

— Выходит, ты не умер? — повторил крестьянин, немного подождав.

Когда же он задал свой вопрос в третий раз, Илко взбунтовался:

— Умер?! Это почему же? — Он вынул трубку изо рта.

— Придешь на кладбище — сам увидишь.

Ответом был удивленный взгляд.

…Но когда телега вкатила в село, Илко слез и направился к кладбищу. Земля под ногами была горячей, словно ее подогревал вулкан. И казалось, жар испускают даже тени деревьев, по кружеву которых он ступал.

Илко шагал по селу, оглядываясь по сторонам, примечая, какие перемены произошли за сорок пять лет, после того как он видел родные места в последний раз. Некоторых домов нет. Некоторые перестроены, а возле них выросли новые. Видел новые заборы, новый мост через реку. А вот пустырь посередине села остался таким, каким запомнился с той поры, когда странник покинул отчий дом. Тогда на пустыре молотили хлеб, там в праздники извивалось под музыку оро. И душа блудного сына дрогнула, он разволновался.

Он не успокоился, даже когда остановился у чешмы умыться и попить водицы. Уселся на камень, сделал глоток и, глядя на чешму, на знакомые, неизменившиеся окрестности, подумал: выходит, десятилетия пробежали как во сне. Теперь он проснулся и застал себя на том же самом месте. Илко подставил ладони под прохладные струи, умылся и, задержав взгляд на своих руках, увидел, как морщиниста их кожа, похожая на древесную кору, словно бугристая земля, вспучились жилы, и горько улыбнулся. Он задержался глазами на железной трубке чешмы, словно отполированной прикосновением многих рук и губ, на гладких камнях рядом; по ним шагали и на них присаживались люди, выравнивая их поверхность… И как бы охватил мысленным взором свое прошлое — те годы, что протекли вдали от родины.

Ополоснул лицо еще раз и продолжил путь к кладбищу, чутко примечая и дальше перемены в селе. И настроение его тоже менялось.

Вот и кладбище. Он направился к могилам отца и матери, около них заметил две свежие могилы. На одном надгробии было написано имя его жены, на другом — его собственное.

— Господи, да что же это такое! — поразился он. Обошел вокруг могил, пригляделся. — Да, в самом деле погребли меня.

Он присел близ креста с именем «Илко Лечоский». Потом отошел к большому дубу и, укрывшись в его тени от палящих лучей, смотрел в изумлении. «Кто же лежит в могиле, вырытой для меня?..»

Он пребывал в смятении, ему чудился шепот, зов умершей жены. Может, шепчутся кроны деревьев? Встрепенувшись, поднял голову: да, в самом деле шелестят листья.

И вспомнились обычаи, знакомые с детства. Этот дуб называли Деревом ушедших. Он был очень стар, несколько веков его корни, уходившие глубоко в землю, получали жизненные соки от погребенных в ней.

Дерево служит людям защитой от жары, прибежищем от дождя и снега. Посетители кладбища раздают задушницу[27], в дупло дуба ставят свечки в память об усопших, капают в праздники вино и масло за упокой их душ, по древнему обычаю.

Сухие ветки, которые обламываются с дерева, люди собирают, сгребают опавшие листья, чтобы не ступать по ним. Они верят: в них частичка души тех, кто лежит под крестами.

И когда шелестит листва, близким кажется, что это голоса из могил, шепот их ушедших родных. Его можно различать, только отойдя от дерева на определенное расстояние, — чуть дальше звуки исчезают, а чуть ближе они сливаются в шум, перекрывающий тихие слова.

Если же верно выбрать место, сосредоточиться и прислушаться к шороху листьев, то можно узнать в нем дорогие голоса отца, матери, сестры, брата, ребенка. Внимательнее и чаще вслушиваются те, кто сильнее других тоскует о невозвратных.

Илко опять услышал голос, встал, прошелся и тут заметил, что звук исходит не от шелестящей кроны — плакала на могиле женщина. Он постоял, озираясь, и снова подошел к могиле жены, с которой соседствовала его собственная, посмотрел, потом опустился на колени и, подобрав одну из валявшихся вокруг не до конца сгоревших свеч, огарок, зажег его, потом другой, третий и поставил их на могилах жены, отца и матери. Посидел в молчании немного и зашагал к своему дому.

V

Илко подошел к своему дому, несколько раз обошел вокруг, внимательно разглядывая. Он ли это? То ли да, то ли нет. Изменения есть — оштукатурены стены, новые двери, окна, перила на террасе. Над террасой длинная крыша — защита от дождя. Старая черепица — свидетельница времен турецкого владычества — заменена новой, европейской. Двор обнесен высокой каменной оградой с большими воротами. Через них может въехать телега с сеном. Во дворе поднялась яблоня, которой тоже раньше не было.

Он нерешительно повернул ручку двустворчатых ворот, не то испытывая ее, не то опасаясь кого-нибудь потревожить. Немного помедлил и толкнул створку. Она не подалась. Илко постоял, прислушиваясь, потом постучал. За воротами послышался лай, мужской голос спросил:

— Кто там?

— Это я… Илко…

Во дворе молчали. Илко прислушался: не раздадутся ли шаги, но было тихо. И он повторил:

— Это я… Илко…

Снова залаяла собака, и теперь по мощеному двору застучали шаги. Кто-то подошел к воротам. Изнутри приподнялся засов, створка разомкнулась, словно ощерившаяся пасть. А звонок, висящий над воротами, издал странные неприятные звуки. На Илко с удивлением глядел Мил.

— Это я, твой отец, — обратился к сыну Илко.

Мил по-прежнему был растерян. Вот он вздрогнул, встрепенулся и взволнованно обнял нежданного гостя.

— Ты жив, отец?

— Жив! — Он обнял сына.

Когда Илко шагнул во двор, собака разлаялась пуще прежнего. Мил прикрикнул на нее, но она не унималась и только после пинка смолкла, забравшись в свою конуру.

Из дома вышла жена Мила, уставилась на Илко.

— Отец… Оказывается, он живой… Вернулся…

Женщина переменилась в лице, побледнела, подала руку; холодным, не родственным было ее приветствие.

— Так, значит… — начала она.

— Отец, это — моя жена, — сказал Мил.

— Вижу, догадываюсь, — откликнулся Илко, — пошли ей бог здоровья!

Голос Мила дрожал, выдавая неутихнувшее волнение.

— А мы-то думали, что… — прошептал он.

— Понимаю… Видел, какую вы мне могилу устроили…

— Так хотела мать. Она говорила перед смертью: «Раз отец не вернулся до сих пор, значит, его нет в живых… Выройте могилу рядом с моей и положите туда его портрет, чтобы мы хотя бы после смерти были вместе…» «А может, он еще вернется», — возразил я. «Нет, нет, — ответила она. — Мертвые не возвращаются…» И мы выполнили материнское желание. В могиле лежит твой портрет. Там ты молодой.

Жена Мила зашмыгала носом:

— Вовсе не поэтому она хотела, чтобы тебе вырыли могилу рядом. А потому, что таила на тебя зло за то, что осталась одна. Эта твоя могила — как ее проклятие за обездоленную жизнь, за то, что годами ждала тебя, надеялась, расспрашивала о тебе…

Илко пожал плечами, промолчал.

Из дома выбежал Богуле.

— Это твой дедушка, — сказал ему Мил.

Богуле тоже встрепенулся: значит, дед жив! Он со страхом протянул деду руку, не отводя взгляда от его лица. Оно показалось мальчику странным — темная кожа, а брови и борода белые, как на фотонегативах.

— Значит, дедушка не умер, — шептал в смятении Богуле.

— Воскрес! — бросила мать.

Богуле, испытующе разглядывая деда, приметил у него талисман с бриллиантовым камушком на золотой цепочке, камушек переливался в солнечных лучах всеми цветами радуги. Внук не удержался от вопроса:

— Дедушка, а зачем ты носишь на шее камушек?

— Хм, — улыбнулся Илко, притронувшись к талисману, — чтобы он меня оберегал, хранил от напастей. А случись в одночасье смерть и кто-нибудь наткнулся на мое мертвое тело, была бы ему награда. И похоронил бы меня тот человек, не дал бы расклевать мой прах стервятникам. Между прочим, солдаты Александра Македонского тоже надевали на шею золотые амулеты, когда отправлялись в свои дальние походы…

Богуле перевел взгляд на сундучок, который держал Илко. Он был деревянный, обитый кожей. Углы закреплены металлическими треугольниками, которые блестели на солнышке, как золотые. Края обрамляли заклепки. Они туго прижимали кожу к дереву и вместе с тем украшали сундучок линией золотых бусинок. Ручка, прикрепленная сверкающими треугольниками, была обтянута кожей. И поблескивающий замочек был надежный. Необычный по форме, он обрамлялся мелкими заклепками, чтобы нельзя было сломать.

Введя отца в дом, Мил сразу же решил показать ему свою лабораторию. Там он с жаром объяснял, что заставило его заняться наукой и над чем приходится работать сейчас.

Илко разглядывал приборы, слушал рассказ Мила, потягивая трубку и качая головой.

— Хм, молодец… Ты стал ученым, сынок… Занялся большим делом. Держись! Мудрец в Калькутте, бывало, говорил: «Кто умножает свои знания, тот умножает и свои муки. Хорошо творить, мечтать, — рассуждал он, — но это — обоюдоострое оружие. Есть больные, которые от этого выздоравливали. Есть здоровые, которые от этого делались больными».

Потом все сидели за столом и расспрашивали Илко, где он побывал, что видел, как ему жилось. Он отвечал, но беседа давалась трудно — разговор прерывался паузами. Жара сморила путешественника, и он не мог дождаться, когда приляжет отдохнуть.

Пока тянулся общий разговор, хозяева — Мил, его жена и Богуле — то и дело бросали взгляд на сундучок, который стоял у ног Илко, владелец опирался на него одной рукой, словно охраняя.

Да, Илко с великим трудом сберег этот сундучок, сопутствовавший ему в странствиях по дорогам и городам мира. Чему он только не был свидетелем — ящичек с золотыми заклепками! Он стал частичкой жизни Илко. Сундучок завертывали в мешковину, помещали в поезда, машины, клали на телеги. Когда хозяин шел пешком, он просил кого-нибудь помочь поднести его поклажу. Случалось, подкладывал его под голову на вокзалах и автостанциях, дожидаясь поезда или автобуса. Он восседал на нем, как на табурете, на палубах лайнеров во время многодневных путешествий. А то его водружали на спину лошади, ишака или верблюда, и они шествовали с этим грузом по тропинкам и бездорожью, где могло ступить только копыто. Илко рисковал жизнью из-за своего нарядного сундучка, вызывавшего любопытство у самых разных попутчиков. Потеряв ключ, Илко ломал замок, чистил и приводил сундучок в порядок, когда случалось попасть под дождь или угодить в снегопад. Оставлял его под залог, если нечем было заплатить хозяевам за постой. Сундучок был единственным спутником и товарищем во всех его путешествиях, свидетелем многих событий, о чем напоминали ярлычки-наклейки гостиниц разных стран.

Илко привык не расставаться с ним. Он даже испытывал потребность то и дело прикасаться коленом к своему сокровищу и черпал в этом прикосновении уверенность, получал наслаждение.

Заметив взгляды, которые сидящие за столом бросали на сундучок, он тоже посмотрел на него.

— Купил, потому что понравился. Красивый. — И приподнял вещь. — В нем ничего нет.

Супруга Мила хмуро взглянула на мужа и вышла из комнаты. Вечером, когда убирали комнату, отведенную для Илко, она сказала мужу:

— Раньше я мучилась, ухаживая за двоими, а теперь придется обихаживать троих.

— Он мой отец, — ответил Мил.

— Если отец, то почему до сих пор о тебе и не вспоминал? А когда состарился, заявился сюда. Свалился на шею с пустыми руками…

— Я рад, что он жив. Что вернулся… Наконец у меня есть отец.

Илко, уловив отзвуки этой пока небольшой ссоры, сказал Милу:

— Ты, сынок, не тревожься… Мой мудрец говорил: не бывает двух добрых на одной подушке. Муж добрый — жена злая. Жена — голубка, муж — ястреб. Так задумано Господом.

Когда Богуле подружился с дедом, он спросил:

— Почему ты отправился в дорогу, дедушка? Почему бросил дом?

— Почему? — вздохнул Илко. — Повидать мир. Чтобы знать, когда буду умирать, за что стоит облобызать его, а за что наградить плевком.

VI

Илко часто поднимался на холм к серной воде, разувался и окунал в теплый источник свои ревматические ноги. Привалившись спиной к деревцу, он попыхивал трубкой и переводил взгляд с необъятного голубого неба на поблескивающую вдали гладь озера, окаймленную зеленью леса.

Он вслушивался в птичьи голоса, плеск воды, сбегающей с горы, и представлял мысленно, каким будет санаторий, который воздвигнут здесь, когда уймется дым. Здание виделось ему таким, как в английском городе Бристоле, где Илко тоже довелось лечить ревматизм. А когда в воображении возникал бристольский санаторий, вспоминалась женщина, с которой он там познакомился. Она понравилась ему с первого взгляда. Известно, что красивые женщины похожи на цветы, у каждой свои краски и аромат, своя притягательность. Безобразные, некрасивые женщины, не похожие на цветы, пытаются произвести впечатление умом, манерами, беседой. Они обдумывают каждое слово, репетируют движения, взгляды. Идеальны женщины, в которых сочетаются красота, ум, благородство души.

Такой была знакомая Илко в Бристоле. Красива, не болтушка, но интересна в беседе, и манеры приятные. Иногда она глубоко вздыхала, словно вспомнив о чем-то горестном. Позже Илко узнал, что грустит англичанка о своих питомцах-птицах, с которыми находится в разлуке две недели. Всякий раз, когда обитатели санатория сходились в столовой, она, прежде чем взять ложку, говорила со вздохом: «Ах, мои бедные птички. Что-то они теперь клюют? Хватит ли им зернышек, которые я оставила?» И тут же теряла аппетит, отодвигала тарелку. Илко сблизился с ней, все время они проводили вместе. Любительница птиц говорила новому знакомому, что он напоминает ей покойного мужа. Сердцем она потянулась к нему и перед завершением курса санаторного лечения пригласила к себе погостить.

Они прекрасно ладили. Ее дом был полон клеток. В них заливались, щебетали или выкрикивали слова соловьи, канарейки, попугаи, хлопали крылышками зяблики, колибри, жаворонки. В каждой комнате было по нескольку клеток. Но больше всего их скопилось в спальне. Когда птицы заводили свои песни, влюбленным казалось, что они попали в рай. Правда, сначала Илко было нелегко, пернатые соседи будили его по ночам. Но, полюбив хозяйку, он перенес свою нежность и на дорогих ей птиц — кормил их, чистил клетки. Однако покупались все новые, птичья семья росла, пополнялась. Для размещения ее уже не хватало места.

Бристольская подруга очень полюбила Илко, считала его прекрасным человеком. Она ревновала его и никуда не отпускала одного. И они без конца обменивались ласковыми словами, воркуя и щебеча, как птицы.

Шли дни, и вдруг на канареек напала какая-то болезнь, все они погибли одна за другой. Потом начали гибнуть другие птицы. Хозяйка была так потрясена, что совсем потеряла голову, плача над пустыми клетками, как над могилами.

И вскоре Илко был вынужден покинуть этот уютный дом, потому что женщина, потерявшая от горя разум, стала подозрительной, упрекала его в гибели птиц и даже грозилась отравить…

Вот такое воспоминание мелькнуло у старика, пока он сидел, опустив больные ноги в теплую целебную воду…

…Санаторий был его мечтой. Он часто повторял крестьянам:

— Раз вулкан до сих пор помалкивает, значит, все обойдется. Дым не опасен, а извержения не будет. Можно начинать строительство.

— Какое может быть строительство, дядюшка? — возражали ему люди сердито.

Пребывая постоянно в мыслях о санатории, Илко однажды увидел сон: над холмом чистое небо, ни малейшего дымного облачка. Он выбежал из дома, вскочил на лошадь и помчался по селу с радостной вестью о том, что холм перестал дымиться. Он слезал с коня, заходил во дворы, стучал в двери, выкликал людей наружу. В домах зажигался свет, и их обитатели, прихватив с собой кто лампу, кто фонарь, кто горящую свечу, кто тлеющую лучину, бежали со всех ног к горе — своими глазами убедиться, что услышали правду.

И они увидели, что дыма в самом деле больше нет. Всех их охватило ликование. Начались поцелуи, объятия, кое-кто стрелял в небо из винтовок, зазвонил колокол. А Илко вдруг на всем скаку упал с лошади и ударился головой о землю. В тот же миг он проснулся. Понял, что видел сон. Почему, однако, так болит голова?

Он приподнял ее с подушки, взглянул в окно: на улице темно, тихо. Схватился за голову. Преодолевая боль, встал, зажег свет. И оказалось, что прямо на него упал со стены собственный портрет в тяжелой раме. Она-то и ударила Илко по голове в тот момент, когда он скакал во сне на лошади. Видимо, повторяя движения всадника, спящий раскачивал кровать, она задевала стену, вот портрет и сорвался со своего места.

— Черт побери! — проворчал Илко в сердцах, поднял гвоздик и водрузил на него свое изображение.

Он пытался заснуть, но сон не приходил. Ветви деревьев шумели на ветру, царапали окна. Какая-то железка постукивала во дворе. Это раздражало и беспокоило.

Он набил табаком трубку, затянулся и бодрствующим встретил зарю, наблюдая, как постепенно исчезают с неба звезды, словно погружаясь в глубокую голубую воду.

VII

Появление дыма испугало дочь Илко Калу. Она уже не рисковала подниматься на холм, хотя это было необходимо. Тучная Кала лечилась от ожирения теплыми серными ваннами. На гору ее поднимал на лошади муж Дукле. Делалось это по ночам. Никто не должен был видеть, как толстуха погружается в серное озеро-лужу. Бывало, лошадь, карабкаясь наверх, стонала под тяжестью дебелой Калы, да и Дукле нелегко приходилось, когда он помогал супруге взгромоздиться на коня или слезть с него.

Нежась в воде, Кала через некоторое время сбавляла вес, зато потом с лихвой возмещала обильной едой. Аппетит у нее был отменный, к тому же она не могла уснуть на пустой желудок, словно какой-то зверек грыз ее утробу, требуя пищи. И она даже по ночам вставала перекусить.

Да, эта чревоугодница была настолько жадной к еде, так она набрасывалась на нее, что часто пища попадала не в то горло, и женщина, поперхнувшись, начинала кашлять, задыхаться. Дукле приходил на помощь, терпеливо стучал кулаками по спине жены, пока та не проглатывала застрявший кусок.

Кала часто издавала громкие странные звуки: и-и-и! Соседи, заслышав их, крестились:

— Боже, боже, в ней сидит нечистая сила!

Во сне толстуха громко храпела, сопела и урчала, совсем как вулкан накануне извержения.

Дукле просыпался и переворачивал супругу на бок, чтобы унять храп.

Ходила Кала вперевалку, а шаги ее по полу отдавались в ушах, как стук мельницы.

Развитию тучности способствовал не только непомерный аппетит, но и спокойное равнодушие ко всему на свете. Ничто не нарушало этого безразличного покоя. Как-то Дукле сказал:

— Лошадь не пришла с пастбища. Что-то, видно, случилось.

— Это ее забота, — ответила супруга.

Когда лошадь все-таки приковыляла со сломанной ногой, Дукле сокрушался:

— Охромел конек, не может идти.

В ответ услышал:

— Значит, на то божья воля!

Когда несчастное животное погибло, хозяин горевал:

— Как нам теперь быть! Остались без лошади!

— Судьба, — было сказано ему.

Водил Дукле Калу и к врачам, и к знахарям, ворожеям, посылал в санатории, только ничего не помогало. Пациентке советовали придерживаться диеты, пить лекарства, травы для похудания, двигаться, работать физически. Все тщетно. Дукле ставил жену на весы и вздыхал, глядя на стрелку: опять прибавила.

— Не ее надо взвешивать, — усмехались люди, — а ее обеды да ужины!

Кожа толстухи, туго натянутая, как на барабане, вызывала у нее неприятные ощущения — часто начинался зуд, потому Кала без конца почесывалась. Не могла дотянуться сама — приходил на помощь Дукле. Сначала по телу бегали приятные мурашки, потом появлялась краснота, которую муж смазывал ракией и камфарой.

Кала стала толстеть еще в детстве. Мать кормила ее грудью неслыханно долго — целых семь лет. Когда родился Мил, мать сделала попытку оторвать от груди годовалую дочь: мазала соски пахучей травой — не помогало, натирала горьким перцем — Кала все выдерживала и вместе с братиком требовала своей порции материнского молока. Мать, сжалившись, смирилась. Милу пришла пора переходить на другую пищу, попробовали перевести на нее и Калу, но не тут-то было. Девочке минуло два года, и все решили: ну уж теперь-то тянуть нельзя; однако снова не удалось отвадить дитя от младенческого занятия. Не удалось и через год, и через три. Только на седьмом годочке, когда толстушка пошла в школу и одноклассники начали ее дразнить, она бросила приставать к матери, зато проснулся двойной аппетит. Кала поглощала пищу с алчностью и, конечно, раздувалась, как на дрожжах. Стала невестой, а парни сторонились ее. Никому не приходило в голову взять такую тушу в жены. Один только Дукле околачивался возле нее, провожал взглядом, когда она шла по селу, плелся следом, не отводя глаз. Он приценивался, как покупатель, приглядевший себе корову. Когда Дукле смотрел на девушку издалека, она казалась ему красивой, складной и даже средней комплекции, а когда видел вблизи, то впечатление менялось. И он колебался, раздумывал и не мог прийти ни к какому выводу.

Порой он заходил к ней домой, и опять одно впечатление сменялось другим, что-то привлекало, тянуло, а что-то отталкивало и пугало.

Душа раздваивалась в колебаниях и сомнениях.

Глядя на этого нерешительного ухажера, жена Мила как-то сказала ему: «Решайся! Правда, невеста толстовата, но родит — похудеет. Со всеми женщинами так бывает».

И Дукле решился — сыграли свадьбу.

Прошло несколько лет, а в семействе не было прибавления. Муж водил супругу по врачам и знахаркам. Время шло, не принося желанного. Кала все раздувалась. Дукле понял, что женитьба была ошибкой, ожидания обмануты, и решил покинуть супругу. Но, уже совсем решившись, отступал — то ли вновь появлялась надежда на младенца, то ли жалостливое сердце не соглашалось с доводами разума. И так тянулись годы, а Кала только толстела и не переставала лопать.

Когда Дукле окончательно решил расстаться с ней, она положила ладонь на живот и радостно призналась: «Я беременна».

Дукле ликовал. Каждый день трогал ее живот, словно проверяя, насколько он вырос. И живот несколько месяцев делался все более выпуклым, а потом все как бы прервалось. Страдала Кала, страдал Дукле и думал: наверное, беременность жены была ложной, вводила в заблуждение ее полнота. Позвали старуху Венду — сельскую повитуху. Она осмотрела пациентку, обнаружила характерные признаки: набухшие соски, окольцованные темными кругами; изменившийся голос, который приобрел более низкий тембр; вздувшиеся вены на ногах, побледневшее лицо, отвращение к еде, тошноту, подавленность — и заключила:

— Она беременная. Надо ждать прибавления семейства.

Дукле обрадовался, снова вернулась надежда.

Минуло девять месяцев. Калу лихорадило, она испытывала сильные боли то в одном, то в другом месте. Дукле привел старуху Венду. Та приготовилась помочь молодой женщине разродиться.

Калу бил озноб, она теряла сознание, ее терзали приступы болей. После одного такого приступа, придя в себя, женщина спросила:

— Где мой ребенок?

— Пока не дождались, — сказала Венде. — Подождем еще.

Ждали весь день, ждали несколько дней — тщетно. Кала хваталась за живот, уверяла, что испытывает облегчение, словно из утробы ушла тяжесть. Спрашивала:

— Скажи, ради бога, я что — родила мертвого ребенка?

— Ей-богу, никого ты не родила, — отвечала повитуха.

— Но что же случилось? Куда делся мой ребенок? — плакала Кала.

Старуха пожимала плечами. Дукле закрывал лицо ладонями.

VIII

Богуле, сын Мила, был худой и слабый. Он тянулся вверх, как растение на длинном стебле, который вот-вот переломится. Ходил, размахивая руками, словно крылышками, и голова его на тонкой шее при этом покачивалась из стороны в сторону. Был он светлый — волосы и брови почти соломенного цвета. Таких людей в деревне хватало. Мил утверждал, что причина тому — серные испарения с вершины холма.

Лицо и тело мальчика были усеяны родинками. И когда Богуле разглядывал себя в зеркале, то эти коричневые отметинки казались ему созвездиями, о которых толковалось в школьных учебниках. Созвездие Быка, созвездия Барана, Большой и Малой Медведицы, Плуга, Треножника, Стрельца… Мать, застав его у зеркала, кричала:

— О господи, неужели ты пошел в отца? Такая же труха в голове?

Богуле и в самом деле походил на отца — недаром был так к нему привязан. Они почти не расставались, часто даже спали вместе.

Соломенноволосый ребенок был левшой, правая рука действовала плохо, словно онемевшая. Мила это сердило, он заставлял сына пользоваться и правой рукой, постоянно напоминая: «Мой друг погиб на войне только потому, что был левшой. Не мог отстреливаться в левую сторону».

Богуле пытался тренировать правую руку, получалось плохо: то, взяв ложку, опрокидывал тарелку себе на грудь, то брал карандаш, и буквы получались корявые, неразборчивые. Даже схватить правой рукой какой-нибудь предмет ему было трудно — вещь выскальзывала и падала.

Мил, боясь, что Богуле останется левшой, решил разрабатывать его правую руку упражнениями, а для этого привязывал сыну левую. Мальчик очень страдал. И как ни старался он, упражнения ничего не давали. А тут новая напасть — стал косить левым глазом. Врач сказал: это оттого, что пытались пойти наперекор природе. Левшу нельзя переучивать, избавляя от врожденного свойства. Доктор приказал развязать левую руку и велел ею пользоваться. И еще прописал очки. Косоглазие у Богуле прошло.

Супруга Мила была вне себя:

— Своими причудами ты искалечишь ребенка!

Но эксперимент Мила все же не прошел даром. Со временем Богуле стал пользоваться правой рукой так же свободно, как и левой. И отец, и сын очень радовались этому.

Однако ночные прогулки мальчика продолжались. И каждый раз после них Богуле долго не мог очнуться, спал как убитый, зачастую весь день. Мать будила его, предлагала завтрак, трясла за плечи, а сын смотрел на нее отсутствующим взглядом, невнятно мямлил что-то и утыкался носом в подушку.

— Ребенок болен, — озабоченно твердила мать.

А Илко объяснял:

— Нет, это не болезнь. Его что-то мучит. А во сне делается легче… Со мной нечто похожее было в Калькутте. Помню, мне тоже все время хотелось спать. Я постоянно был в полудреме. Когда в чайной моего хозяина-мудреца не было посетителей, я клал голову на прилавок, за которым он обычно заваривал чай, и сразу же засыпал. Хозяйский сын окликал меня, я пробуждался, а через некоторое время меня снова клонило в сон. Я как бы уходил из этого мира неудовлетворенных желаний. Хотелось уехать на Гавайские острова, которые все называли райским уголком на земле. Только мечта эта казалась несбыточной — не было денег.

Бывало, сын мудреца злился и пытался меня отколотить, тогда отец одергивал: «Дай ему выспаться. Во сне человек поистине счастлив. Он освобождается от всех терзаний, стряхивает с себя заботы. Слепой — во сне зрячий, глухой — слышит. Калека делается здоровяком. Во сне отлетают все горести». Иногда я видел плохие сны. А мудрец говорил: «Ничего, это ты очищаешься».

…Если Богуле спал подолгу, пробудившись, он не мог отличить сновидения от действительности. Бывали и вещие ночные видения.

Как-то мальчик предсказал, что в семье церковного старосты Андро и его жены Андрицы стрясется беда.

— С чего ты взял? — спросила мать.

— Видел сон.

— Если это случится, — сказал Илко, — значит, прав был калькуттский мудрец. Он любил число шестьдесят и часто повторял: огонь — шестидесятая долька ада. Мед — шестидесятая частичка травки, именуемой манка, ею господь бог накормил голодных странников в пустыне. Суббота — одна шестидесятая потустороннего мира. Сон — шестидесятая составная смерти. А сновидение — такая же составная истины. Оно содержит пророчества.

Сон Богуле подтвердился: староста Андро повесился. Село всполошилось. Представители властей начали расследование. Допрашивали подробно жену самоубийцы — Андрицу: сколько вы с мужем прожили вместе, дружно ли жили, не ругались ли, а если да, то по какому поводу, почему у вас не было детей — не желали или не могли их иметь? Женщина, плача, отвечала на вопросы, говорила все, без утайки.

Допросили друзей и знакомых самоубийцы. От них узнали, что покойный сокрушался из-за того, что в семье не было детей и некого оставить наследником, продолжателем рода. Он водил Андрицу по врачам, посылал в санатории. Деньги на расходы добывал, продавая имущество, и в конце концов разорился. Убедившись, что все усилия безрезультатны, огорчился, затосковал, жизнь ему опостылела, и вот в минуту отчаяния он и расстался с нею, наложив на себя руки.

Но кое-кто и раньше догадывался о таких его намерениях, заметив, что с некоторых пор Андро стал вывязывать петли из чего только можно — будь то веревка, проволока, ломонос или цепочка. Он делал это с каким-то странным удовольствием. Проверял крепость петель, набрасывая на собак, кошек и других животных. А однажды набросил ее на шею собственной жене и, когда она закричала, сказал: «Я пошутил!»

Во время осмотра в доме Андро в его карманах нашли деньги, которые давно были не в ходу — выпущенные еще в пору оккупации. Точно такие же деньги кто-то клал у иконы в церкви. И людям приходило в голову: может, покойный клал эти недействительные деньги к иконе, а сам уносил из церкви современные монеты и ассигнации? Потом, в один прекрасный миг, почувствовал угрызения совести, осознал, как низко пал, и повесился?

В церкви снова появились старые, утратившие ценность деньги, подброшенные кем-то, и подозрение, павшее на Андро, развеялось.

Допросили и священника, а он лишь повторял:

— Незамутненная душа — вот кто был Андро…

Мать Богуле требовала от сына, чтобы он рассказал свой вещий сон следствию. Богуле отказался. Он знал причину самоубийства. Ему уже давно было известно, что Андрица и Оруш — обжигатель извести назначают любовные свидания в известняковой печи, которая всегда хранила тепло. Там любовники устраивали ложе на кожаной подстилке и предавались плотским утехам. Богуле как-то подглядел сквозь щелку в двери, чем занимаются эти двое. По телу мальчика побежали мурашки, сердце забилось часто-часто, дыхание прервалось. Его словно охватило жаром.

А в теплые дни или когда мастерская была забита известняком для обжига, любовники встречались в сенном сарае Оруша. Богуле подкарауливал их и наблюдал с крыши через щели, что происходило на душистом травяном ложе. И снова замирало дыхание, часто-часто стучало сердце и лицо мальчика горело от возбуждения.

Этим любовным свиданиям был положен конец после того, как супруга Оруша, заметив, что дверь сарая заперта изнутри, прильнула к щели. Ошеломленная и растерянная, побежала она к Андро, позвала с собой. Когда они вместе подошли к сараю, укрывавшаяся там парочка выскочила и пустилась наутек огородами. Это происшествие поразило Андро, причинив ему острую боль.

Он не смог вынести этого и повесился.

Оруш, когда тайное стало явным, так отколотил жену, что она много дней не могла подняться с кровати и рассказать, что к чему. Андрица же, боясь позора, ушла из села неизвестно куда.

А Богуле боялся открыть истину, это его мучило и угнетало. Он замкнулся в себе и, как обычно, погружался в долгие сонные грезы. Однако во сне он видел то, чему был свидетелем наяву, и это продолжало тревожить его душу…

IX

Илко старел на глазах — все сильнее сутулился, ходил, низко опустив голову. А сноха — жена Мила — дождаться не могла, когда же господь приберет свекра, избавит ее от свалившихся нежданно хлопот и забот. Она загодя припасла покрывало для смертного ложа, полотенце, которым подвяжет усопшему старику челюсть, наметила петуха, которого зарежет и увенчанную красным гребешком голову которого, по обычаю, положит в могилу, чтобы покойник больше никого из дома не потянул за собой.

Илко, несмотря ни на что, не спешил в последний путь. У него по-прежнему был хороший аппетит. Он гулял, поднимался на холм полечить ревматизм теплой серной водой. Когда начинался ревматический приступ, то взбирался по лестнице на четвереньках. Сноха, замечая это, шипела:

— Небось господь, чтобы наказать за грехи, сначала превратит его в собаку, а уж потом призовет к себе, как было со святым Христофором.

— Я свои грехи искупил, — как-то сказал невестке Илко. — Вернее, не искупил, а выкупил! Была на Суматре женщина, которая за деньги снимала с людей грехи, а потом несла их в пещеру и топила в святой воде. Вот я и заплатил ей за это.

— Дедушкина жизнь связана с вулканом, — говорил Богуле. — Пока не потухнет вулкан, чтобы можно было на холме построить санаторий, до тех пор будет с нами дед Илко.

— Дед не умрет назло тем, кто раньше времени вырыл для него могилу, — утверждал зять Дукле.

И сам Илко философствовал:

— Мудрец в Калькутте говорил, что жизнь зависит от размера души. Души бывают маленькие, средние и большие. Кто умирает в среднем возрасте, у того, значит, была средняя. Кто покидает этот мир стариком, тому бог послал большую. А я вот заметил, что на свете есть души мужские и женские. От мужчин душа отлетает, когда угодно хозяину. А у женщин душу отнимают.

— Еще чего! — злобно выкрикнула невестка и добавила: — Господи, кажется, этот приготовился жить до бесконечности!

Илко корчился от боли, но не сдавался. И, просыпаясь по утрам, нарочно стучал и кашлял погромче, чтобы домочадцы слышали: живой! Он выходил на террасу, делал для разминки несколько движений и напевал, заглушая свои стоны, если его схватывал ревматический спазм. Потом отправлялся на кухню, варил себе кофе. Пил его, одновременно посасывая трубку, и комната наполнялась клубами дыма. Жена Мила не унималась:

— Этот… устроил в доме извержение вулкана!

Однажды Илко отказался от завтрака и заявил Милу:

— Сын, твоя жена задумала меня отравить.

— Отравить тебя? Откуда ты это взял, отец?

— Я предчувствую. Для меня она стряпает отдельно.

— Ну а что в этом плохого?

— Плохо! Я предлагаю ей сначала самой отведать ту еду, которая подается мне, а она не желает. Говорит: «Ты — не король, я — не твоя кухарка». Скажи ей: если она решила так от меня избавиться, то после смерти мое имя прославится. Обо мне пойдет слава, как до сих пор идет слава об Иисусе Христе. Если бы евреи не распяли его, он не прославился бы в веках.

— Не волнуйся. Ничего не случится.

Илко от страха не притрагивался к еде из рук невестки. И поэтому, когда все в доме укладывались спать, он шарил по кухонным шкафам, искал какой-нибудь недоеденный кусок. А невестка, услышав, как свекор громыхает кастрюлями, будила мужа и злобно шептала:

— Крыса опять пошла искать добычу!

Мил вставал, отворял дверь и кричал:

— Отец, включи лампу, а то глаза выколешь себе впотьмах.

— Я привык, сынок, — отвечал Илко. — В рудниках на Суматре мы копали землю в темноте, чтобы различить блеск алмазов.

— Он нас объедает, — говорила жена Мила, срываясь на крик, чтобы старик слышал. — Кормим его, дармоеда, он в дом не принес ни гроша!

— Я, невестушка, оставил в этом доме все свое имущество, — громко отвечал ей Илко. — А если не нажил денег, так зато повидал мир. Вот для меня самое большое богатство. Другое меня не интересует. Я понял, что деньги — суета. В Помпее, которую много лет назад накрыл пеплом Везувий, сохранилась фреска тех времен. На ней император с весами. На одной чаше сокровища — золотые украшения, драгоценные камни, а на другой знаешь что? Фаллос! Да, да, обыкновенный человеческий фаллос. И что? Чаша со сверкающим грузом вверху, а чаша с фаллосом опущена. Этим царь как бы хочет сказать: богатство невесомо, оно ничто.

Невестка хихикнула, прикрыв рот ладонью.

А Илко, попыхивая трубкой, как паровоз, продолжал:

— И я, когда был на Суматре и работал на алмазных рудниках, тоже увидел, что богатство — ничто. Заболел владелец рудника и, когда понял, что смерть близка, заплакал, как дитя. Большие деньги сулил врачам — только спасите. Но они были бессильны. Он умирал, кусая бриллиантовые перстни на своих пальцах. А не имел бы ничего, так и умирал бы спокойно, кротко, как, к примеру, ягненок. Не о чем было бы ему жалеть, не от чего страдать. Вот так-то, невестушка…

Невестка зашлась от злости:

— Господи! Прибери его поскорее!

Илко вынул изо рта трубку с придыханием: пуф!

Бывали дни, когда он не выходил из комнаты, сидел на кровати, не выпуская из рук иголки: вышивал гобелен. Увидел это однажды Богуле, удивился.

— Где ты научился вышивать, дедушка? — спросил он.

— В финской тюрьме, — ответил Илко. — Там много было мастерских, арестантов обучали всяким ремеслам. Мне тоже дали иголки, нитки, пяльцы, ну, я и начал. Сперва было трудно, дело шло медленно, пальцы не слушались. Потом они стали гибче, я вышивал все лучше и лучше. Нам давали рисунки — образцы, — и мы старались. Я вышил несколько гобеленов. Когда кончился тюремный срок, один отдали мне на память. За него заплатили хорошие деньги. В Хельсинки были коллекционеры, которые щедро платили за сувениры работы заключенных. Им хотелось, чтобы на каждой вещице значились имя узника и годы, проведенные в тюрьме. Я продал первый гобелен, вышил другие и на каждом обозначал имя, фамилию, срок заключения. В галерее одного хельсинкского коллекционера устроили выставку. Около моего гобелена толпилось особенно много посетителей — любовались, всматривались. А был он, думаю, самый обычный: половина вышита белыми нитками, половина — черными. Получался контраст. Люди глядели, обменивались впечатлениями, и каждый по-своему растолковывал увиденное. Одни говорили: на картине представлены свет и тьма, ночь и день. Другие считали: белое — это радость, черное — тоска. Третьи убеждали, что белое олицетворяет добро, черное — зло. Четвертые говорили: белое — явь, черное — сон. Пятые рассуждали так: белое — жизнь, черное — смерть, небытие. И чтобы подкрепить свое мнение, предлагали: «Всмотритесь получше, и сами увидите. Черное полотнище больше белого, а ведь и небытие длиннее жизни…»

Я продолжал бы вышивать гобелены, но в 1918 году в Финляндии произошла пролетарская революция. Монархисты стремились ее задушить. Начались массовые аресты, расстрелы. Жизнь стала кошмарной, как в аду, коллекционерам было уже не до покупок образцов тюремного искусства. И я покинул Финляндию.

— А за что ты сидел в тюрьме, дедушка? — спросил Богуле.

Илко прочистил трубку палочкой, засыпал в нее табак, примял его пальцем, закурил и сказал:

— Как тебе объяснить… В общем, дело было так. Приехал я в Финляндию, скитался там без работы. Ночевал в склепе на кладбище. Он просторный, как комната, мне там было хорошо. Однажды в холодную погоду запалил я вязанку хвороста, чтоб обогреться, тут-то и открылось мое убежище. Вызвали меня в дирекцию кладбища. Спросили, кто я и откуда, зачем приехал. Узнали обо мне все, пожалели и предложили работать могильщиком. Я согласился.

Как-то хоронили женщину. Дочери покойной стало дурно — помутилось в глазах, подкосились ноги, и, если бы я не подхватил, упала бы она в разрытую могилу и разбилась. Люди забеспокоились, терли ей шею, виски — ничего не помогало. Тогда я дотащил женщину до водопроводной колонки, сунул головой под струю. Она очнулась. Ее посадили в машину и увезли домой.

На следующий день, придя на могилу матери положить цветы, моя «пациентка» отыскала меня, поблагодарила и вручила деньги, попросив следить за могилой. Через несколько дней пригласила к себе домой пообедать. Вместе со своей бабушкой расспрашивала меня, откуда я и как стал могильщиком.

Я рассказывал, а они смотрели с сочувствием. Потом снова приглашение к обеду. На этот раз бабушки не было, и гостеприимная хозяйка сказала: обедать будем, когда вернется бабушка, а пока располагайтесь как дома, хотите — примите ванну, хотите — устраивайтесь на диване. Я так и сделал — принял душ и растянулся на тахте. А она налила в рюмочки вина, села рядом. Мы чокнулись, выпили. Рюмки наполнились снова. Мы опять чокнулись и опять выпили. Девушка подсела поближе. Ее длинные распущенные волосы коснулись моей щеки. Меня охватило волнение, кровь взыграла во всех жилах. Я гладил ее по голове, перебирал пряди волос. Она не противилась. Я поцеловал ее, ответом была поощряющая улыбка. Страсть туманила мне голову, я крепко сжал ее в объятиях и увлек к тахте. И тут она закричала, да так громко, что услышали соседи из квартиры напротив. Вбежали в комнату и увидели, как я ладонью зажимаю женщине рот. Когда появились люди, она с силой оттолкнула меня. Соседи вызвали полицию. Я думал, этим все кончится, а оказалось, что меня ждет суд.

На суде ее адвокат заявил:

— Изнасилование — тягчайшее преступление. Для женщины это — страшная травма, шок с опасными последствиями. Требую самого сурового наказания…

Мой адвокат возразил:

— А разве есть уверенность, что не она сама дала повод? Откуда нам знать, замышлялось насилие или все было по обоюдному согласию?

— Если это так, то жертва не звала бы на помощь! — закричал ее адвокат.

— Если было физическое принуждение, у потерпевшей должны быть какие-то следы: раны, синяки, царапины. Вот тогда можно заключать, что мой подзащитный — насильник.

— Моя подзащитная находилась в шоке и не могла сопротивляться, — не сдавался ее адвокат. И предложил допросить свидетелей.

Свидетели рассказали все, что видели.

И снова прения сторон. Мой адвокат:

— Мы услышали о том, что увидели свидетели, зайдя в комнату. Но они не могут знать, что происходило перед их приходом. Им неизвестно, что хозяйка дома предложила гостю принять ванну, располагаться как дома. А потом села рядом с ним, подносила рюмочку, кокетничала. Неудивительно, что, как всякий мужчина, мой подзащитный «загорелся».

Адвокат другой стороны пытался обратиться к эмоциям судьи.

— Представьте себе, господин судья, что кто-нибудь посягнул на честь наших жен, дочерей. Что бы вы тогда чувствовали? Как бы поступили с преступником? Бедная девушка опозорена. О ней пойдет дурная слава. В округе на нее будут смотреть как на белую ворону. — Тут этот краснобай повернулся ко мне: — Если в вашем сердце осталось хоть что-то человеческое, то вас должны душить угрызения совести за содеянное!

— Прошу учесть: мы не в доме для перевоспитания несовершеннолетних, — вмешался мой адвокат. — Мы в суде, где нужны факты, доказательства.

Но суд принял сторону «потерпевшей» и признал меня виновным, приговорив к двум годам тюрьмы. Однако через несколько месяцев сама «жертва» стала хлопотать о моем освобождении. Я так и не знаю, почему. То ли совесть заговорила, то ли она решила замять эту историю, чтобы прекратились разговоры и ничто не бросало тень на ее девичью репутацию… Не было счастья, да несчастье помогло — в тюрьме я научился вышивать, — заключил Илко.

Богуле слушал его, приоткрыв рот, увлеченный рассказом и гордый тем, что дед говорит с ним как со взрослым.

X

Церковный колокол зазвонил очень рано. Всполошились птицы, прятавшиеся в звоннице, перепугались, закружились с криком под куполами. Начало светать, но утренние сумерки еще не рассеялись. Сельская улица напоминала в этот час театральную декорацию — кулисы, расписанные мрачными красками для придания драматизма спектаклю.

Когда совсем рассвело, люди потянулись в церковь. Священник встретил их как-то странно. Он пренебрег обычным ритуалом, который предписывает сначала надеть епитрахиль, потом взять кадильницу, а потом, постояв некоторое время спиной к прихожанам, повернуться к ним лицом, водрузить на возвышении молитвенник, осенить его крестом и приступить к чтению. На сей раз ничего этого не было.

Батюшка остановился у алтаря, строго оглядел собравшихся, как судья оглядывает зал суда, и сердито начал:

— Нечестивый попутал ваши души. В них скопище пороков: злость и блуд, похоть, чревоугодие, двуличие, ложь. Иные из вас зарятся на чужое добро, совершают прелюбодеяния. За нечистую жизнь господь накажет. Он уже предупреждает вас. Сначала ниспослал дым на горе, а потом может быть и похуже… Помните огонь, который над Содомом увидел святой Иоанн Богослов?

— Отче, — прерывает его Оруш, — если человек отринет от себя все пороки, о которых ты сказал, то что же от него останется?

— Останется праведник, — ответил священник.

— Скот это будет, а не человек, — сказал Оруш.

— Что-о? — вскинулся священник.

— Не слушай его, отче, он пьян, — крикнул кто-то.

— Вон! — зарычал настоятель Орушу. — Чтоб я больше не видел тебя в храме!

— Ну и не увидишь, отче, — отозвался Оруш. — Когда-то в озерном городе было триста шестьдесят пять церквей, чтобы люди могли каждый день в году молиться в другом храме. Были такие, кто не заходил ни в один. И чем им было хуже?

— Вон! Антихрист! Еретик! — Священник готов был броситься на вольнодумца, вышвырнуть его на улицу.

Но Оруш вышел сам.

А к священнику обратился кто-то из прихожан:

— Продолжайте, отче. Господь посылает беду, господь и указывает выход. И не его вина в том, что наши души непонятливы.

Священник, успокоившись, слегка дрожащим голосом начал читать «Откровение Иоанна Богослова»:

— «…первый Ангел вострубил, и сделались град и огнь, смешанные с кровью, и пали на землю, и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела.

Вторый Ангел вострубил, и как бы большая гора, пылающая огнем, низверглась в море, и третья часть моря сделалась кровью.

И умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла.

Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод.

Имя сей звезде Полынь, и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки.

Четвертый Ангел вострубил, и поражена была третья часть солнца и третья часть луны и третья часть звезд, так что затмилась третья часть их, и третья часть дня не светла была так, как и ночи.

Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны…

…В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее, пожелают умереть, но смерть убежит их..»

Взглянув в окно, священник умолк и застыл неподвижно, словно окаменев.

Люди зашевелились, зашушукались.

— Что случилось, отче?

— Поверните головы! Взгляните! — И пастырь указал на окно; к церкви приближался дым. — Значит… — хотел продолжить священник, но у него перехватило горло.

Прихожане взглянули в окно и, толкаясь, в ужасе устремились к выходу. Выбравшись на церковный двор, остановились и долго смотрели на вулкан. Одни говорили: дым прибавился. Другие уверяли: нет, так кажется, потому что ветер несет его в нашу сторону. Но вскоре все отправились по домам.

В храме осталась только слепая Донка, которая не поняла, что происходит. Однако, когда вокруг все стихло, она торопливо перекрестилась, вынула из кармана монетку, ощупала, определяя ее достоинство, и положила к иконе. Очевидно, монета показалась ей слишком большой. Поэтому она прихватила «сдачу» — несколько мелких монеток: понадобятся в следующий раз. Постукивая своей палочкой, направилась к двери. У выхода ей встретился священник, с волнением перебиравший связку позвякивающих ключей. Он бросил сердито:

— Поспеши. Буду запирать.

— А что случилось, отче? — спросила женщина.

— Плохи дела.

— А я, бедная, не вижу…

— Это даже лучше, — успокоил ее священник, торопясь запереть церковь.

— Да хоть бы я и была зрячая, что из того? — продолжила разговор Донка. — Чему быть, того не миновать! Много бед претерпели. А если уж на землю спустился ад… Это правда, отче, что мы ходим по огню. Оказывается, наши дома стоят…

— Поторопись, — крикнул священник дрожащим голосом.

Выйдя из церкви, некоторые прихожане поднимались на гору, смотрели в сторону дувала. Но большинство поспешили разойтись по домам.

А вскоре раздались один за другим взрывы. Задребезжали стекла в домах. У людей перехватило дыхание, замерло сердце. Все в страхе выбежали на улицу. Глядели на гору, гадали: что там происходит? Но вот прошел успокаивающий слух: взрывают в каменоломне за селом. Там Оруш с помощью мин добывал известняк.

Прошло несколько дней. В селе узнали о прибытии высокого гостя — владыки. Заливался колокол, собирались на сельской площади люди. Гость приехал из города в фаэтоне. Карету тут же окружили плотным кольцом. Все ждали слов утешения, добрых советов: что делать, коль такое несчастье? Но владыка лишь взглянул на курившуюся дымом вершину холма, махнул рукой и, благословляя, осенил толпу крестным знамением.

— Да поможет вам бог! — сказал он и велел кучеру отвезти себя к владельцу магазина Цветко — передать весть о сыне.

Сын лавочника еще до войны по желанию родителей поступил в Белградскую духовную семинарию. Был он с детства слабым, болезненным, подолгу лежал в больницах. И родители дали богу обет: если дитя вырастет, то будет нести в народ слово божье — станет священником. Господь внял их мольбам. Мальчик вырос и с помощью владыки был определен в семинарию. С тех пор высокий покровитель нередко навещал Цветко. Тот в его честь накрывал стол, выставлял жареного поросенка, на славу угощал гостя.

Когда владыка отбывал, Цветко вручал ему поросячий желчный пузырь. Высокий гость имел обыкновение протирать желчью для блеска серебряный нагрудный крест.

Во время войны родители потеряли всякий след сына. После войны Цветко искал его повсюду, просил помощи у друзей и родственников в Белграде — все тщетно. В белградской организации Красного Креста ему довелось перелистать списки погибших, только и там их фамилия не значилась. А отец продолжал надеяться на возвращение сына.

И вот владыка, едва ступив на порог, говорит неутешным хозяевам, что принес добрую весть.

— Слышали что-нибудь о сыне? А может, видели его? Где он? — взволнованно сыпали вопросами Цветко и его жена, опустившись на колени и целуя гостю руку.

— Я видел его во сне, — ответил тот. — Он явился мне веселый и красивый. — Сновидение было подробно изложено: и как их сын шагал по воде, и как потом вылез из нее. — Хороший знак! Ждите. Вернется! — заключил священник.

Цветко с женой обрадовались и этой вести; как обычно, зажарили поросенка, откупорили вино, достойно попотчевали святого отца. На прощание он, как привык, получил поросячий желчный пузырь, чтобы наводить сияние на свой крест.

XI

Если Мил подолгу трудился в лаборатории, то случалось, мысли его словно заклинивало. Они останавливались, замирали. В таких случаях он вставал из-за рабочего стола, подходил к окну, подолгу смотрел на улицу. Это освежало, приносило отдых глазам, снимало напряжение.

Окно выходило на восток, через него был виден холм, поросший деревьями. Были там сосна и каштан, дуб и явор, акация и липа, орешник и ольха, окультуренная дикая слива. Кое-где груша, черешня, выросшие из косточек, принесенных сюда ветром или птицами.

Этот холм, покрытый зеленью разных оттенков, красив в любое время года. Весной он пестрит цветами, которые распространяют сильный аромат и вызывают у пчел возбуждение и беспокойство; летом в листве виднеются плоды; наливаясь на солнце соками, они привлекают к себе птиц. Осенью деревья тоже состязаются между собой в красочном убранстве, а у некоторых листья полыхают, как огонь. Зимой же ветви усеяны серебряными блестками, белыми кружевами и сережками.

Вдоль дороги и по балкам растения низкие, упругие, «надменные» — боярышник, шиповник, кизил, ежевика, ломонос. Приспособленные к скудной, бедной жизни и сами обреченные, они держат почву на крутых склонах, чтобы она не осыпалась, не размывалась во время дождей.

Эти приземистые растения и кустарники как бы обрамляют высокую краснокаменную скалу. Днем она отражает солнечные лучи, точно медь. В ее расщелинах и трещинах гнездятся птицы, их жизнерадостные голоса слышны постоянно. Стоит им, однако, почуять опасность — орла или лису, — пернатые прекращают все разговоры и споры, ищут убежища и зачастую находят его в одном гнезде.

За холмом различима часть горы, где растут огромные буки, дубы, дикие яблони; они первые принимают на себя дым из дувала и задерживают в своей листве, не позволяя чудовищу отравлять смрадом долину.

В окно, выходящее на юг, Мил видит дома, прилепившиеся у подножия холма близ шоссе, которое ведет к озерному городу. Дома различаются и по высоте, и по материалу. Некоторые — одноэтажные, другие — двухэтажные. Иные из обожженного кирпича, иные из самана, из бута, встречаются и шалаши, плетенные из веток. Есть дома оштукатуренные и неоштукатуренные. Одни окружены забором, другие без всякой ограды. Река, стекающая с гор, сначала держит путь параллельно шоссе, почти касаясь его каменной кромки. Ниже села сворачивает в сторону и привольно петляет по долине, извиваясь, как угорь, перед тем, как влиться в озеро. И там, где озеро принимает ее, его гладь меняется: воды то спокойны, то вскидываются волнами, то светлы, то темны.

То, что видит Мил, кажется ему эскизом, набросанным рукой неопытного художника, но интересным обилием красок и деталей. Село смотрит на юг, нежится на солнце. В теплую сторону повернуты и плоды деревьев, гроздья ягод и соцветий, колосья хлебов и, конечно, подсолнухи, да и все растения и травы.

Порой Мил наблюдает в окно противоборство ветров, собирающихся над селом для своей игры. Дерутся между собой ветры северный и южный, восточный и западный. Верх берет то один, то другой. Втягиваются в борьбу мелкие воздушные вихри, тогда начинается всеобщий мятеж, хаос. Ломаются стволы деревьев, падает с крыш черепица, разрушаются печные трубы, трескаются оконные стекла. Поднимаются в воздух снопы ржаной соломы, охапки сена. Вырываются с корнем кусты, летят над землей листья, зола. А ветры завывают, как звери, катаются по земле, потом возносятся над нею и широкой полосой уходят к небу, снова опускаются на село и на холм, принося с собою дым из дувала.

Люди прячутся в домах и проклинают ветры, обращают к богу мольбы угнать их куда-нибудь, утихомирить нашествие. А ветры, нашумев и наигравшись, исчезают. И тогда воцаряется та тишина, которая бывает после страшной битвы.

Стоя у окна и наблюдая природу — возникновение, затухание и обновление, — Мил уносится мыслями в далекое прошлое. Он думает о том, что миллиарды лет назад Земля была пустой, безжизненной планетой. Мысленно он видит вулканы, словно фейерверк разбрасывающие лаву во все стороны, будто торжествуя и радуясь от того, что раскаленная магма начинает создавать первые живые клетки на Земле.

Эти размышления придавали мечтателю новые силы для продолжения экспериментов и упорной, терпеливой работы.

По вечерам или ночью, когда через окно нельзя ничего разглядеть, он выходил на улицу. Днем это случалось редко. А ночью можно избежать ненужных встреч, не терять времени на пустые разговоры о деревенских делах, которые только мешают ходу серьезных размышлений… Не все односельчане способны даже понять, чем он занят. Некоторые ненавидят Мила, потому что знают его сокровенные планы, связанные с укрощением вулкана.

Он и жену свою избегает, потому что она все время твердит, чтобы он бросил пустые, бесполезные дела. Мил покидает лабораторию лишь по необходимости: когда услышит ночью, как Богуле встает погулять при луне, и надо остановить мальчика, или когда хочет прочесть ему завтрашние уроки.

Днем он не выходит еще и потому, что не хочет встречаться с Методией Лечоским — лесорубом, тем самым, с которым они похожи до того, что Мил всякий раз, глядя на своего двойника, вздрагивает, охваченный странным ощущением — как будто сам себя увидел в зеркале. В таких случаях он отводит глаза и сворачивает в сторону.

Зато для него радость, когда из города приезжает коллега Сирин, также занимающийся наукой. С ним в интересных беседах время летит незаметно. Друзья не могут наговориться, рассказывают о своей работе, обмениваются мыслями, подбадривают один другого: держись! Иногда Мил едет в город, и там все повторяется. В исследованиях эти двое не соперники. Сирина не интересует природа, его страсть — механика. В этой области у него много изобретений, он старается стать рекордсменом по количеству патентов.

Беседует Мил и с доктором Татули, когда тот заходит, к нему. Татули проявлял интерес к исследователю, восхищался его отвагой и способностью посвятить себя большому делу. Доктор сказал Милу, что в мире есть ученые, которые занимаются тем же самым — создают живое. Припомнил, что во время войны был в Италии экспериментатор, которому удалось вывести смертельный вирус. Муссолини узнал об этом и потребовал формулу вируса, чтобы использовать открытие для военных целей. Автор смертоносного оружия отказался сообщить формулу, и Муссолини приказал убить его.

…Как-то туманной ночью вышел Мил на улицу и попал под дождь. Однако, не боясь промокнуть, продолжил прогулку. И вдруг испытал чудесное ощущение обновления. На душе сделалось легко, и тело словно налилось силой.

Он поднялся на холм узнать, не заглушил ли дождь дым из дувала, не поднимается ли температура воздуха. Потом еще раз обошел село и, насквозь промокнув и замерзнув, вернулся домой. Переоделся, прошел в лабораторию и опять почувствовал небывалую легкость в душе и в голове. В сверкании молний все предметы казались нереальными — черно-белыми, как на рентгеновских снимках. Электрические разряды наполняли воздух озоном, и это бодрило, побуждало к работе, целью которой было создание живой материи.

Утром жена Мила увидела, что двор залит водой. После дождя поднялся уровень реки, и она подмыла насыпь. Жена позвала из лаборатории Мила, но тот не вышел. Тогда она крикнула Илко и Богуле, чтобы они поскорее встали и помогли засыпать дыру в насыпи. Те сразу откликнулись, надели сапоги, взяли кирки, лопаты. Отверстие в насыпи забросали камнями, сучьями, дерном, укрепили мешки с песком, заткнув дыру этой «пробкой». И вдруг с реки донесся крик о помощи. Тонул человек. Богуле первым кинулся к реке.

— Отец! Он тонет…

— Неужели? — воскликнул Илко. — Как же он очутился здесь?!

Приблизившись, когда из воды в очередной раз появилась голова утопающего, Илко закричал:

— Нет! Это Методия Лечоский, лесоруб.

Богуле облегченно вздохнул.

Рядом с Методией плыл его ишак. Илко и Богуле стали бросать в воду сучья, ветки, чтобы было за что уцепиться, но быстрое течение уносило с собой эти ненадежные опоры. Вот ишаку удалось упереться передними копытами в берег… Он напрягался, пытаясь вылезти из воды, однако мягкий грунт оползал, и животное снова оказывалось в водовороте, норовя при этом приблизиться к хозяину. Методия пытался схватить его за поводок — и тоже тщетно.

К реке на помощь Илко и Богуле спешили люди, услышавшие крики. Они бросали тонущим все, что оказывалось под рукой, — корзины, ящики, поленья, кадушки. Методия подгребал к себе эти предметы, хватался за них, чтобы не пойти ко дну, но на берег вылезти не мог, а только сучил ногами и еще пытался ухватить ишака за поводок. Стремнина же увлекала его за собой, и, отпустив ишака, он снова уносился ею вниз по реке.

Под мостом ишак зацепился поводком за железный крюк, торчавший из воды. Чем больше животное вертело головой, силясь освободиться, тем туже затягивалась петля вокруг его шеи. Ишак начал захлебываться. В страхе, пытаясь высвободиться, животное сделало сильный рывок, и он стал роковым. Петля затянулась. Прямо на глазах живот ишака стал раздуваться, потом туша его скрылась под водой, а через некоторое время всплыла бездыханной.

А Илко все пытался вытащить Методию из воды, пока люди растерянно бегали вдоль берега.

Тонущему бросили канат, за который он сумел ухватиться, и вытащили на берег. После того как его потрясли, перевернув вниз головой, чтобы из ушей, из глотки вылилась вода, Методия, глубоко вздохнув, спросил:

— А где мой ишак? Он выбрался?

— Нет. Утонул, — ответили ему.

Лицо дровосека сморщилось, он встрепенулся, сжался, словно пораженный молнией, заплакал:

— Ох, ох, как мне теперь без него?

Люди переглянулись.

— Поглядите-ка на него. Сам еле спасся, а тужит о скотине!

— Ох, ох, — причитал Методия.

Илко помог ему встать, взял за руку и повел к дому под аккомпанемент его вздохов. На ходу бросил Богуле:

— Понимаю его горе. Вся жизнь человека держалась на ишаке — на нем он возил дрова и этим кормился.

Когда Илко с внуком вернулись домой, они застали Мила у окна лаборатории задумчиво смотрящим на залитый водой двор. Глядя, как отражаются в воде дома, кроны яблонь, проплывающие по небу облака, он вбирал в грудь свежий, наполненный озоном воздух. Этот воздух, попадая в рот, словно прилипал к небу, возбуждая, как вино. Усталости после ночной бессонницы как не бывало.

Вышла на террасу супруга, крикнула:

— Твой дом рушится, а тебе наплевать. Погряз в своих склянках, от которых никакого проку!

— Будет прок. Когда-нибудь да будет, — ответил муж.

— Когда? Слыхали твои обещания много раз. А я так думаю: раз уж бросил работу в ветеринарной лечебнице, то погнул бы спину в поле, как все.

— Ха! — усмехнулся Мил и закрыл окно, чтобы не слышать жену.

XII

Всю ночь Тане не мог уснуть — ворочался, вставал и снова укладывался, но глаза так и не сомкнул — мешал гул, который выходил из-под земли. Тане прислушивался, ему казалось, что это подает голос вулкан, перед тем как извергнуться. Он выходил на террасу, смотрел в сторону дувала. Но ночь была темной, облачной и не позволяла ничего различить.

Полуночник шагал по дому, потом выходил во двор и все не мог дождаться рассвета. А чуть начало светать, пошел к холму — посмотреть, не прибавилось ли дыму. За холмом алела полоска неба, заря была раскаленно-красной, будто вулкан уже ожил.

На холме Тане увидел необычный цветок — красный, как пламя. Вспомнились прочитанные книги, где говорилось о вулканических цветах, которые растут близ подземных чудовищ и появляются на земле как предвестники приближающегося извержения. Тане испугался, вырвал зловещее растение с корнем и поспешил домой, чтобы сравнить свою находку с рисунками в книгах. Встречные удивлялись:

— Ну и Тане! Встал ни свет ни заря и пошел за цветами?

— А вы когда-нибудь видели такой цветок? — задавал он им вопрос, протягивая пламенеющую диковинку.

Люди разглядывали ее, поворачивали, нюхали. Кто-то говорил: «А я такой уже видел». А другие: «В первый раз вижу».

Тане пояснил:

— Знаете ли вы, что это за цветок и как он называется? Вул-ка-ни-че-ский! Появляется перед извержениями!

Люди бледнели и поднимали глаза на клубы дыма, которые сливались с тучкой, низко нависшей над холмом. Всем казалось, что дым прибывает.

Утром деревенских жителей ждала новая тревога. Окна потемнели от дымного налета и копоти. Через такие окна само солнце выглядело помутневшим и почерневшим.

Люди лишились сна, бродили ночами по дому, по двору, по деревенским улочкам, хватая воздух ртом, как рыбы, выброшенные на берег. Встречая таких же полуночников, жалующихся на бессонницу, головную боль, расходившиеся нервы, люди чувствовали страх. Земля словно вздымалась ввысь, а небо низвергалось, и человек будто парил где-то в облаках.

Походка у жителей Дувалеца стала шаткой, они хватались друг за друга, чтобы удержаться, земля уходила из-под ног.

А потом на всех напала икота. Начинал один, издавал какой-то петушиный клекот, ему вторил другой, и так икота передавалась дальше — каждому. Чтобы унять ее, люди сосали хлебную корочку, пили воду, придерживали рукой кадык.

Пришел четверг, и сельчане собрались в амбулатории, расположившейся в помещении местного отделения Народного фронта. Они ждали из города доктора Татули. Он работал в городской больнице, но по четвергам приезжал в село и вел прием пациентов.

Итальянец, оставшийся в Югославии после капитуляции Италии, доктор Татули любил выпить, и больные, зная это, идя к нему, прихватывали с собой бутылку. Эскулап сначала прикладывался, а уж потом начинал осмотр.

Приезжал он всегда не в духе, напряженный, раздраженный, а уезжал веселый, напевая и улыбаясь. Приезжал, сопровождаемый запахами йода и лекарств, а когда покидал село, то за ним тянулся шлейф винных ароматов. Для него человечество делилось на три части: здоровых, больных и — не здоровых и не больных — «промежуточных».

Своим пациентам он предлагал пригубить вина, чтобы расслабиться, снять напряжение и беспокойство. И в самом деле, многим становилось лучше. Доктор понимал, что многие жалобы вызваны тем, что люди находятся во власти страха, страдают от мнительности. И он внушал:

— Есть такая латинская поговорка: от страха глаза расширяются, а сосуды сужаются. Не думайте вы об этом дыме, отбросьте страшные мысли, и сами увидите, как вам станет лучше, — заключал Татули. Тем же, кому внушения не помогали, он предлагал снотворные пилюли.

А Мил убеждал земляков:

— Не глотайте вы их, наглотаетесь, организм привыкнет, они перестанут действовать, а вы совсем не сможете спать.

Чтобы сладить с бессонницей, Мил советовал брать немножко серы и поджигать ее.

— Бессонница появляется от того, что дым над холмом забирает из нашего воздуха серу. А ведь она необходима нам для дыхания от самого рождения, она запрограммирована в наших генах. Если этого элемента в воздухе не хватает, человеческий организм реагирует так же, как растения на приморской земле, которые привыкли к йодистым испарениям, а попадая в другое место, не могут прижиться, чахнут и увядают…

Кто-то слушал советы и жег серу, а другие отмахивались: «Пустое это!»

Оруш, обжигатель извести, пил без просыпу. Ему было море по колено, и он говорил своему брату Тане:

— Ты лучше выпей, да побольше, и сам увидишь, как легко станет на душе. Неужели не знаешь, что сам доктор напивается, когда приезжает к нам, так он отгоняет мысли о вулкане, который дымит над амбулаторией и в любую минуту может засыпать ее пеплом…

И Тане начал помаленьку прикладываться к бутылке. Сначала знал свою меру, а потом стал перебирать. Нализавшись, он делался дерзким, смелым, взбирался на холм, вскарабкивался к дувалу на четвереньках, мочился в кратер и ругался, кричал с вызовом: «Валяй, извергайся…»

Жена и дети бежали за ним, пытались увести домой, охальник отбивался от них, не слушая уговоров.

Протрезвев, Тане тоже поддавался страху.

А напуган он был еще в детстве. Дважды в него ударяла молния. Первый раз ребенка спасли, сунув в бочку с водой, чтобы смыть с кожи электричество. Однако волосы и брови успели обгореть, на лице навсегда остались следы ожогов. А новая кожа, затянувшая раны, была тонкая и прозрачная, как сигаретная бумага. Через нее виднелись капилляры, словно прожилки на листьях сухого папоротника. Волосы на голове так и не выросли. Брови, правда, отросли, но совершенно белые.

А через несколько лет в мальчишку снова угодила молния. И люди говорили: «Одно из двух: или кто-то его проклял, или в костях слишком много железа, оно и притягивает молнию». И опять повторились хлопоты по спасению: несчастного погружали в песок, окунали в воду, «смывая» электричество. Он выжил, однако лишился пальцев на одной руке. С тех пор всю жизнь боялся грозы: чуть загремит, не выходит из дома, в непогоду опасался очутиться в поле или в горах.

К этому вечному испугу добавился страх после появления дыма над холмом. Раньше Тане искал в книгах ответ на загадку молнии, теперь штудировал литературу о вулканах.

Несколько раз он даже порывался покинуть село, но жена и дети уезжать не соглашались. «Где и на что мы будем жить? — говорили они. — Что другим суждено, то пусть будет и с нами».

— Успокойся, брат, — советовал Оруш, — коли он до сих пор не извергался, то, бог милует, и не будет…

…Снег, выпавший неожиданно, был необычный, странный — черный. Ребятишки, как всегда, обрадовались первому снежку, но, увидев на руках его черные следы, детвора приуныла. Ею завладевала та же тоска, что и взрослыми. А родители, зачерпнув пригоршню странного снега, говорили:

— Господи! Такого еще никогда не бывало!

— Ну, будет и похуже, — вставлял словечко Тане. — Пойдет черный дождь, сгустится черная мгла. И подует черный ветер, и само солнце почернеет. Вырастет черная трава, расцветут черные цветы. Видать, так тому и быть, если дым не унимается…

Сажа забиралась в глотку, люди сплевывали ее, оставляя на снегу черные пятна.

— Господи, не слушай ты его, — уныло взывали сельчане к небу после мрачных пророчеств Тане.

А дым и в самом деле стал застилать солнце: он отбрасывал причудливые жуткие тени, которые ползли по сельским улочкам, вселяя в души людей ужас.

Потом примчались ветры и начали над селом свое противоборство, словно здешнее небо было лучшей ареной для поединков и выяснения их отношений. Слабосильные ветры сменили северный и южный, которые алчно набрасывались друг на друга. То северный вытеснял соперника из села, гнал его к полю, к озеру, то соперник, поднатужившись, с воем набрасывался на победителя, а заодно рассеивал по земле фонтаны брызг, поднятых из озера. Словно дробью бил по окнам, по деревьям, по всему, что попадалось на пути. Пока он хлестал и свистел, словно кнут погонщика, северный, спрятавшись за горой, собирался с силами; как натянутая тетива, отпущенная рукой лучника, извергал стрелы и со свистом изгонял южный из Дувалеца.

А потом посыпал мелкий колючий снег, накрыл крыши и дороги, наметал сугробы, занес тропы. Грянул мороз, сковал речки и ручейки толстым льдом. С кровель свисали сосульки, напоминавшие кинжалы и сабли. Мороз накидывался на людей, стоило им выйти из дому. Он гнался за ними, как зверь, и, изловчаясь, кусал свою жертву. Люди кутались, защищаясь от его укусов. Натешившись, северный умчался куда-то.

В село опять прибыл владыка. Как всегда, люди вышли на площадь встретить его, поцеловать руку, получить благословение, спросить совета. Но гость приподнялся в фаэтоне и, поправив на груди крест, осенил собравшихся крестным знамением.

— Да пребудет с вами господь, дети мои!

И, не задерживаясь, подал кучеру знак — подъехать к дому лавочника Цветко.

Хозяин дома и его жена Цветкоица встретили священника на пороге.

— Я принес вам добрую весть о сыне.

— Узнали что-нибудь новое?

— Видел его во сне… Был он здоров, весел, просил кланяться родителям. Вот я и приехал передать вам.

— Дай-то бог, чтоб все сбылось, владыка, — с надеждой говорили Цветко с супругой и, опустившись на колени, целовали руку священника.

И снова жарили ему поросенка, собирали щедрое угощение, вручали желчный пузырь — натирать до сияния крест.

XIII

— Господи, чего только мы не натерпимся! — восклицали люди, когда однажды, встав поутру, почувствовали себя будто под стеклянным колпаком. Каждый звук, даже самый тихий, в этом замкнутом пространстве был поразительно четким, рикошетом отскакивая от невидимой преграды, он усиливался. Человеческие голоса смешались с мычанием скота, кудахтаньем кур, детским плачем, топотом коней и ишаков, скрипом дверей. Звуки сплетались, становились громче. Кое-кто затыкал уши пальцами, а когда открывал их, то слышал какое-то непрерывное стенание: ва-ва-ва. Людям казалось, что воздух вокруг них загустел, его можно зачерпнуть ладонью и выпить. Его втягивали ноздрями, принюхиваясь по-звериному.

Необычное явление продолжалось до полудня, потом воздух нагрелся и разрядился.

— Что за чудо! — удивлялись сельчане.

— Природа переполнена секретами, — разъяснял Мил. — Она приготовила их, чтобы сделать нашу жизнь интереснее. А для первобытных людей вообще все было в диковинку. Они жили еще интереснее нас.

А мороз крепчал. Ветки на деревьях скрипели, обламывались и трескались, как стекло. На людей напал кашель, хрипели все — один сильнее другого…

Не обошла хворь и Илко: старик чувствовал ломоту в костях, его лихорадило. Он дрожал, лязгал зубами и не мог согреться, даже свернувшись в клубок под толстыми одеялами. А потом озноб перешел в жар. Илко весь горел, обливался потом, сбрасывал с себя одеяла, но облегчение не приходило. Ему казалось, будто судьба снова забросила его в Сахару. В бреду перед ним возникала пустыня и женщина. Она опускала стекло джипа и говорила: «Потерпи, потерпи еще немного». Но в открытые окна машины вместо свежего воздуха вползал нестерпимый зной.

— Откуда ты взялась? Зачем меня понесло с тобой на край света? — кричал Илко.

Эту женщину он встретил в Александрии, в гостинице, где работал. Она сняла там номер. Новая знакомая сказала, что изучает пустыни и готовится к экспедиции в Сахару. Пока путешественница закупала все необходимое для поездки, Илко многое узнал о ней, а она о нем: кто он, откуда родом, почему скитается по миру и что намерен делать.

Женщина решила, что встретила родственную душу — скитальца и романтика, любящего риск и неизведанное. В результате Илко согласился сопровождать ее в Сахару.

Они загрузили джип и пустились в странствия по пустыне, сменяя за рулем друг друга. Вокруг расстилалась желтая песчаная бесконечность. Но для исследовательницы она не была однообразной. Время от времени джип останавливался, женщина брала образцы песка, срывала чахлые пустынные растения. У нее была странная форма головы. Чем больше смотрел на свою спутницу Илко, тем отчетливее видел эту странность. Ее профиль был похож на топор. Такую линию образовывали лоб и нос. И лицо было необычным. Нос крючковатый, как птичий клюв. Мелкие бусинки-глаза, тонкие сросшиеся брови, небольшие, прижатые к голове уши и рот округленный, плотно сжатый, словно для свиста.

В голосе слышались какие-то шелестящие звуки. При знакомстве она представилась Марией Магдалиной.

— Родители нарекли меня именем этой святой, чтобы я была в жизни так же непритязательна, — улыбнулась она тогда.

После долгой езды Мария, усталая, положила голову на плечо Илко, который от жары скинул рубашку. Илко обнимал ее одной рукой, а другой крутил руль. Спутница вскоре тоже сбросила блузку. Не только зной разгорячил их: от одного тела к другому пробежал ток. Илко остановил машину. Сиденье джипа стало их ложем. И они забыли о цели своего путешествия, о поисках образцов почв и растений. По карте продолжили путь. На маршруте встречались кемпинги для путешественников, где можно было отдохнуть, пополнить запасы воды. А потом они снова колесили по пустыне. Порой указателем дороги им служили кости павших верблюдов.

Но через несколько дней Илко затосковал, его угнетало унылое однообразие пустыни, монотонное шуршание колес по песку; нестерпимый зной сверлил голову. Душу сковывал страх от безмерности выжженного пространства, которое представлялось ловушкой, откуда не вырвешься.

Исследовательница же чувствовала себя нормально, рассказывала о своих путешествиях. Ее увлекал сбор диковинок Сахары — будущих музейных экспонатов: растений и костей вымерших животных. О возвращении она и слушать не хотела. Спутница ободряла Илко, призывала собрать волю в кулак. Но его душевные силы иссякали. Исчез аппетит, начались головокружения, ухудшилось зрение. Неизвестно, чем бы это для него кончилось, если бы на пути не попался городок Эль-Минья. Остановив машину у заправочной колонки, Илко понял, что надо уносить ноги. Он попросту сбежал от своей любознательной спутницы и вернулся в Александрию в свою гостиницу. Однако долго еще не мог прийти в себя — во сне видел костры и отчаянно взывал о помощи.

…И вот теперь в горячечном бреду он тоже видит костры и тоже молит о спасении. Мил держит его руку.

— Отец, успокойся, это же я… — И меняет холодные компрессы на груди и на лбу больного, от которого пышет жаром.

В очередной четверг в селе появился доктор Татули, и Мил позвал его осмотреть отца. Взглянув на градусник, врач удивленно приподнял брови, встряхнул термометр и снова сунул старику под мышку. Ртуть задержалась на той же отметке, температура у Илко была выше критической нормы.

— Мамма миа! — воскликнул Татули.

Из саквояжа появился шприц, больному был сделан укол.

— Выживет? — помедлив, спросил Мил.

— Посмотрим, — неопределенно ответил доктор. — Такая температура — первый случай в моей практике.

Он попросил рюмку ракии, оставил какие-то таблетки и распрощался.

Приехав в следующий четверг, Татули был изумлен, увидев своего пациента на ногах.

— Да ты стальной. Мамма миа! — И хлопнул Илко по плечу.

— Эту сталь закалили несчастья, — горько усмехнулся старик.

Врач выслушал его сердце, восхитился ритмом и по обыкновению попросил рюмочку ракии. Хозяйка, протягивая рюмку, сказала:

— С ума сойти, выдержать такую температуру — и не загнуться!

— Когда тело слабеет — крепчает дух, — ответил невестке Илко. А доктору поведал, что его уже трепала такая лихорадка, один раз это было в Александрии, другой — в Калькутте, где он чуть не отдал богу душу. Мудрец, у которого служил Илко, отчаявшись спасти своего работника, посадил умирающего в коляску и выставил на улицу около чайной.

Прохожие останавливались, спрашивали хозяина: чем болен этот человек? А тот объяснял: есть на свете такая злокачественная лихорадка, от которой не помогает никакое средство. Сердобольные люди заглядывали Илко в глаза, ощупывали его лоб, руки, ноги, и каждый советовал какое-нибудь снадобье — авось поможет. Мудрец записывал рецепты, варил и настаивал рекомендованные травки, которые ему предлагали, усердно поил настоями больного. Что-то из набора лекарств подействовало. Безнадежный больной выздоровел. И тогда хозяин сказал: «Эта лихорадка у тебя будет повторяться. Но ты не тревожься. Видно, каждый имеет своего спутника-хворь, чтобы не быть одиноким».

Татули заметил, что Илко часто употребляет иностранные слова, в том числе итальянские. Придвинув к себе бутылку ракии, он поинтересовался:

— Где ты узнал итальянский?

— В Италии.

— А где ты там бывал?

— В разных краях. Дольше всего в Милане.

— Мамма миа! В Милане! — обрадовался Татули. — На моей родине! Тебе понравился Милан?

— Вовек его не забуду… Сколько пришлось там пережить! — воскликнул Илко.

— А что именно? Расскажи. — Татули подсел поближе к старику и снова приложился к бутылке.

Илко набил трубку табаком, примял его большим пальцем, затянулся и начал рассказ:

— В Милане я встретил человека из наших краев. Мы с ним вместе работали на стройке. Он был азартный игрок — только и думал о лотерее. Все время покупал билеты. Надеялся, что когда-нибудь выиграет большие деньги, вернется домой и сможет обзавестись хозяйством, семьей. Покончит со скитаниями.

Мой земляк не мог дождаться дня розыгрыша. Бывало, не спал по ночам, в особенности накануне, бродил по двору, по улице до самого рассвета. Потом покупал газету, с волнением разворачивал ее, впивался глазами в таблицу, смотрел на свои билеты, снова в таблицу. Бедняга то бледнел, то краснел, то желтел, сердце у него небось так и подпрыгивало. И, как правило, незадачливый игрок с досадой комкал газету. Порой он давал себе зарок больше не играть, отказывался от билетов, но накануне розыгрыша все-таки спешил к киоску. При этом он то желал, чтобы ему не досталось билетов, то страстно хотел снова набрать их побольше. Набирал, шелестел бумажками и успокаивался до вечера. Перед сном снова начинало будоражить душу, он выходил из дома, смотрел на звезды в нетерпеливом ожидании утренних газет. Снова учащенно билось сердце, менялся цвет лица, а в итоге он комкал газету, рвал и выбрасывал билеты.

Земляк и меня вовлекал в это занятие. Поначалу я отказывался. Но как-то сидел в кафе, подвыпив, размягченный, ко мне подошел продавец с пачкой лотерейных билетов, и я взял у него несколько штук. Мой товарищ, который не спал всю ночь, разбудил меня ни свет ни заря, и мы отправились за газетами. Он взглянул на номера и позеленел: опять мимо. А на мой билет пал выигрыш.

«Вот это да!» — удовлетворенно воскликнул я, а у самого мурашки по спине забегали от удовольствия. Выигрыш был немалый. Земляк меня поздравлял, обнимал, целовал, радовался так, будто это ему выпала удача. Ну, пошли мы получать деньги, набил я ими полный портфель.

«Давай отметим, — предложил товарищу. — Угощаю!»

Вошли мы в первое попавшееся кафе. Заказал я самую дорогую еду, самые изысканные напитки. Пили и ели, сколько могли.

Потом перешли в шикарный ресторан высокого класса, посидели там, потом завернули в третий — в общем, натрескались до чертиков.

«Хватит, — говорит мой приятель. — Пора домой».

А я уже закусил удила: гулять так гулять! Заказал четыре машины. В одну уселся сам, в другую посадил своего земляка, на сиденье третьей положил газету, которая сообщила мне счастливый результат. В четвертой машине ехали мастерок и совок — инструменты, которыми я работал на стройке. Шоферам сказал: покружим по городу! И вот кортеж из четырех автомобилей колесил по Милану, останавливаясь у кафе и баров. Там мы снова выпивали, угощали приглянувшихся людей и опять пускались в путь. Земляк останавливал: «Илко, хватит!»

А я в ответ: «Наслаждайся! Ублажай душу! Поживем в свое удовольствие!»

Я платил таксистам, не торгуясь, мы заглядывали в те бары, где бывают самые красивые женщины. Я приглашал их покататься, и мы продолжали свой нескончаемый маршрут, а прохожие, наверное, думали, что это свадьба или какой-нибудь юбилей.

Деньги заметно таяли, и часто повторялось: «Повернем домой!» И снова я твердил в ответ: «Наслаждайся! Ублажай душу!»

Утро застало нас в игорном доме. Я играл в рулетку, а земляк пытался меня образумить — дергал за рукав, за портфель: хватит!

И вот наступил миг, когда я выложил последнюю монету. Мой товарищ увидел пустой портфель и обмер, схватился за грудь, ахнул и повалился на пол.

Служители бара столпились вокруг, пытались помочь — безуспешно. Пришлось следовать на машине в больницу. Там поставили диагноз — инфаркт. Еле выкарабкался, бедняга. Ну а с меня как с гуся вода. Чувствовал себя так, будто ничего и не произошло, не было ни денег, ни сумасшедшей ночи. Даже ощутил облегчение — освободился от обузы, деньги меня тяготили. Взял я совок, мастерок и — пошли мне бог здоровья — принялся за привычное дело на стройке.

Илко поковырял спичкой в трубке, выпустил клубы дыма.

Татули, не отрывая от губ бутылки, спросил:

— А сколько же ты выиграл?

— Сто миллионов лир.

— Сто миллионов? Шутишь!

— Не шучу.

— Ах, мамма миа, что же ты наделал! — Доктор опять приложился к бутылке, чтобы унять волнение.

— Получил удовольствие! — Илко перекинул трубку в другой угол рта.

— Зачем тебе была нужна рулетка? — поинтересовался доктор.

— Как зачем? Захотелось испытать судьбу.

— Эти рулетки и казино загубили мою молодость, — вздохнул Татули. — По миру меня пустили. — Он снова сделал несколько глотков, потом уставился на Илко. — Значит, ты истратил деньги — и будто гора с плеч свалилась?

— Как пришло, так и ушло. Словно во сне, — сказал Илко. — Я был спокоен.

— Дьявольщина! — воскликнул доктор, потирая руки.

Невестка, украдкой поглядывавшая на Илко, прошипела сквозь зубы:

— Вот сатана!

Илко услышал, но промолчал. Только снова передвинул трубку в другую сторону и продолжал попыхивать ею. А когда доктор ушел, спросил Мила:

— Сынок, правду говорят, что твоя жена проглотила гадючку?

— Нет, отец, не так дело было. Гадючка вползла к ней в рот, когда она спала, умаявшись на току. А потом вышла наружу.

— Может, оно и так, — вздохнул Илко. — Только сдается мне, что яд в твоей супруге остался… И шипит она, как гадюка…

Уходя из дому, Илко всегда запирал дверь своей комнаты, чтобы туда не заглядывала невестка. Он подозревал, что она занимается черной магией, чтобы приблизить его смерть. Например, каждый раз, возвращаясь с холма, где лечил теплой водой ноги, старик замечал, что его портрет на стене сдвинут и посыпан пеплом. Пепел он старательно сдувал. Замечал, что и замок на сундучке, стоящем под кроватью, тоже сдвинут — видно, непрошеная гостья пыталась его открыть и покопаться в содержимом.

Однажды, увидев, как Илко запирает дверь, невестка зло бросила:

— Запираешь комнату — убирай ее сам!

И Илко сам наводил порядок в своем жилище.

XIV

С первым снегом, который исстари здесь называют «поросячьим», в селе начали резать поросят. Слышался визг, от двора ко двору распространялся запах топленого сала, шкварок. Собаки волочили по улицам поросячьи кишки.

Мил позвал Дукле выполнить эту работу. Помогала ему жена. А Кала вертелась у костра, разожженного во дворе, и, когда Дукле вытаскивал из утробы поросенка легкое, сердце или печень, хватала их и бросала в огонь. Ей не терпелось полакомиться, и попутно она совала куски в рот, не брезгуя сырой свининой.

Мил стоял неподвижно у окна своей лаборатории, и взгляд у него был отрешенный, как у святых на иконах. Через другое окно за происходящим наблюдал Илко, нервно покусывая кончик трубки. Его тоже было привлекли к хлопотам вокруг поросенка, но дворовая собака почему-то заливалась на старика лаем, и он вернулся в свою комнату.

— Ты почему лаешь на деда, проклятая! — прикрикнул Богуле.

— Не ругай ее, — сказала мать. — Она знает, на кого лаять. Собаки — они чувствуют…

Когда было готово аппетитное жаркое, все уселись за стол. Ели молча. Слышно было только причмокивание. Тишину своими замечаниями изредка нарушала Кала:

— Поросенок, мне кажется, маловат… Мог бы вырасти и побольше…

— Мог, — кисло соглашалась супруга Мила.

Кала, перестав жевать, вспоминала:

— В прошлом году поросенок был побольше.

— Пожалуй…

— И в позапрошлом.

— Может быть, и так.

— А не плохо ли вы его нынче кормили?

— Бог ведает.

— А ножки пустите на студень?

— Нет.

— А уши не пригодятся?

— Нет.

Кала поворачивается к Дукле:

— Будем уходить — прихватим с собой, раз им не нужно.

Но перед уходом оказалось, что хозяйка бросила поросячьи ножки и уши псу. Кала всю дорогу проклинала собаку, хотя сама от прожорливости продолжала толстеть. Чего только не делал Дукле, чтобы она похудела, — тщетно. Кала даже, кажется, гордилась своей тучностью. Ей нравилось выделяться среди односельчанок, самая малая потеря веса вызывала у нее беспокойство: а вдруг я похудею! Ведь известно: если резко сбросить вес, кожа становится морщинистой…

Дукле все меньше надеялся дождаться наследника, хотя по-прежнему страдал и потому прислушивался к советам и прогнозам. Одни говорили, что у толстых женщин плод может заплыть жиром в самом начале беременности. Другие советовали совершить паломничество к святым местам. Побывать с женой в Иерусалиме, провести пасхальную ночь в оливковой роще. В день Светлого Воскресения, глядишь, пробудится к жизни и ее утроба. Говорят, многим бездетным женщинам поездка в Иерусалим помогла.

Илко же, услышав о таких планах, возмутился:

— Не слушай ты глупостей, зять! Это придумали еретики и богохульники, которые оскверняют могилу божью. Священник гонит тех, кто приходит в оливковую рощу с такими целями. Это грех.

Дукле, вконец разъяренный неутолимым аппетитом Калы, решил действовать. Он запер жену и кормил ее сам, строго отмеряя порции. Она плакала, стучала в дверь. Но супруг был тверд. Говорил: «О тебе же забочусь. Будешь стройной — станет тебе легко двигаться и дышать. Будешь хорошо спать. Долго проживешь на свете». Он умолял Калу выдержать диету. Трудно только начать, а потом все войдет в привычку, и не потребуется усилий.

Теряя терпение, Дукле прибегал к другим аргументам. Он бранил жену, ее ненасытность, жадность: «Кричи сколько угодно, хоть глотку разорви, все равно не выпущу из комнаты. Глаза мои не глядят на твою тушу. Не могу больше таскать тебя по санаториям и врачам. Осталось последнее средство — воздержание».

Столкнувшись с таким неумолимым упорством, Кала начала худеть. Она просто таяла на глазах и действительно сморщилась, потеряла свежесть. Но валики жира на ногах и руках стали исчезать, подбородок потерял свои складки, живот уменьшался, сплющивался.

Наступил момент, когда Дукле решил: хватит! И стал кормить жену обильнее, а та, к его удивлению, утратила аппетит и продолжала таять. Теперь он просил ее: ешь сколько душе угодно, а она отказывалась. Выглядела больной, впала в депрессию и не могла подняться с постели.

Дукле кормил ее насильно, готовил самые вкусные кушанья, она же отворачивалась от них. Когда муж протягивал ложку, сжимала губы.

Узнав об этом, Илко встревожился, осудил Дукле:

— Так не поступают даже со скотиной!

— Я стараюсь для ее же пользы, — ответил Дукле.

— То, что навязывается против воли, не приносит пользы. Ты что — врач? Знай, если с моей дочерью что-нибудь случится, пойдешь на каторгу!

Дукле испугался, послал за врачом. Жизнь Калы висела на волоске.

— Каждый человек должен сам распоряжаться собой, — поучал Илко зятя. — Не мучай мою дочь. Не нравится толстая жена, надо было раньше об этом думать, когда сватался. В Чикаго проводили опрос людей, собиравшихся жениться. Им показывали фотографии разных женщин и спрашивали: какую бы вы взяли в жены? И по их выбору ученые из Института брака заключили: красивые мужчины выбирают красивых женщин, безобразные — безобразных, толстые — толстых, худые — худых. Ты тоже должен был так поступить.

После длительного лечения к Кале вернулся аппетит.

XV

Зима нарушила течение времени. Трудно было определить, светает или смеркается. По утрам люди вставали, выходили из домов, возились на террасах, покашливая, умывались, копошились во дворах, рылись в сараях, кормили сеном скотину, брели по сельским улочкам куда-нибудь. Однако, что бы они ни делали, их не покидало желание то и дело поднимать голову к небу: не светлеет ли? Но заря не появлялась, рассвет задерживался, хотя петухи давно возвещали его своим кукареканьем.

Временами небо на востоке приоткрывалось, как сощуренный глаз, пропускало немного света, только свет этот был мутный, будто сквозь серую пленку. Чуть обозначались контуры домов и деревьев, но, кроме этих силуэтов, ничего нельзя было различить, и потому все кругом выглядело декорацией. Бывало, сверкнет яркий свет, как лезвие ножа, и снова исчезнет. А вечером наваливалась полная темнота.

— Господи, что за страшная зима, — удивлялись люди. — Слепая. Она и нас ослепит. Привыкнем к темноте и станем как совы.

А северный ветер свирепел и приносил все больше холода. От стужи болели многие. Умерли мать и отец Методии Лечоского — того лесоруба, что был похож на Мила. Стариков не стало в один и тот же день. Слабые и немощные, лежали они рядом, прислушиваясь к дыханию друг друга, храбрились, говорили ободряющие слова, только бы выдержать зиму, не испустить дух. Но вот у старика замерло дыхание, остановилось сердце. Его подруга поняла, что осталась одна, и жизнь покинула ее бренное тело.

— Упокой господи их души, — говорили люди. — Были они верные друг другу при жизни, остались верными и в смертный час. Ушли вместе.

Мороз так заледенил землю, что она стала как камень, невозможно было выкопать могилу. Усопших стариков в гробах оставили в церкви. Там они лежали целую неделю, словно уснувшие или забальзамированные. Когда мороз ослаб, их похоронили. Прощаясь, люди заметили на лицах покойников румянец — словно бы они оживали и кровь заструилась по жилам. Но потом стало ясно, что румяные блики отбрасывает заря, пробиваясь сквозь церковные окна.

От холода Илко заболел снова. Вернулась старая лихорадка. Его трясло, знобило, он пылал огнем. И все время бредил, беседуя с умершими:

— Прийти к тебе? Хорошо, приду… Не хочешь? Не надо.

Кала кладет отцу холодный компресс на лоб.

— С кем ты разговариваешь, отец?

— С твоей матерью.

— С мамой?! — Кала вздрогнула. — Ты что, ее видишь?

— Вижу.

— А что она говорит?

— Зовет меня к себе… У нее теперь хороший дом… Вот погляди — это ключ от него.

Илко разжал ладонь, и Кала, оцепенев от ужаса, увидела ключ.

— Боже мой! — заплакала она.

Богуле тоже смотрит на ключ и пытается вспомнить, где он видел его раньше. Илко сжимает ладонь…

В четверг приехал доктор Татули, дал лекарство. Через пару дней больной попросил внука принести зеркало, поглядел на себя и усмехнулся:

— Рано мне помирать!

Богуле спросил:

— Дедушка, ты видел рай, да?

— Какой там рай, — ответил Илко. — Эту штуковину бог придумал, чтобы нас шантажировать.

— И почему архангел Михаил отпустил твою душу? — со злостью бросила невестка.

Илко втянул голову в плечи, побледнел:

— Не надейся, невестушка! У меня с ним приятельские отношения. Мы подружились, когда я в обнимку с дамой лежал под его иконой… Было это на острове Крит.

— Вот сатана. — И невестка вышла из комнаты.

…На острове Крит Илко очутился в годы первой мировой войны. Он плыл пароходом из Франции в Стамбул, но корабль угодил в шторм, повредился и пришвартовался на Крите.

Пока шел ремонт судна, Илко целыми днями гулял по острову. В деревнях остались только женщины. Мужчины воевали на Салоникском фронте. Илко зачастил в гости к одной солдатке. С нею он и нежился в постели под иконой Михаила-архангела. Казалось, святой взирает на парочку с блаженной улыбкой. После любовного свидания подружка Илко крестилась, целовала лик Михаила-архангела, просила отпустить ей грех и радостная выбегала на веранду, хихикая на разные лады от удовольствия: хи-хи-хи… хо-хо-хо… Заслышав это, соседи переглядывались: «Опять наша курица кудахчет, видно, снесла яичко».

Посещал Илко и другую островитянку. Метиска — гречанка по отцу, арабка по матери, — была она красива, стройна, с медно-оливковым цветом лица, большими черными глазами, длинными изогнутыми бровями. Ее облик чем-то напоминал изображения древних египтянок, жен фараонов. Она и держала себя с достоинством. Бывало, сядет в коляску, которую толкала перед собой служанка (одна нога у красавицы была деревянная), высоко поднимет голову с пышными волосами, похожими на конскую гриву, и гордо смотрит только вперед. Гуляла ли она по саду или восседала в коляске, словно на троне, палка в ее руках, украшенная блестящими камнями, инкрустированная серебряными узорами, казалась царским жезлом.

Прекрасная метиска расспрашивала Илко о его жизни, откуда он родом, как оказался на Крите, куда держит путь. Илко рассказывал, а собеседница слушала с интересом и цокала языком, удивляясь: «Цу-цу-цу».

И у нее в комнате висела икона Михаила-архангела. Ложась в постель, она всегда тушила свет, чтобы святой не смотрел на плотские утехи и чтобы Илко не видел ее деревянную ногу. Красотка повторяла:

«Полюбила я тебя. Без тебя не могу».

Как-то даже предложила: давай обвенчаемся.

«Не могу, — отклонил эту честь Илко. — У меня есть жена, дети. Да к тому же не могу я усидеть на одном месте. Натура такая».

Лицо подруги исказилось недовольной гримасой.

«Варвар!» — крикнула она и заплакала.

Хотите — верьте, хотите — нет, только и у третьей дамы, благосклонностью которой пользовался проворный житель Дувалеца, была икона архангела Михаила. Илко было странно встречать в каждом доме пристальный взгляд этого святого, однако ему объяснили, что с именем святого в селе связан престольный праздник: архангел Михаил — покровитель и защитник здешних островитян.

Покидая остров, Илко купил себе иконку архангела на память и с благодарным чувством…

Приехав в очередной четверг, доктор Татули осмотрел Илко и дал ему новое средство против лихорадки.

Вскоре больной поправился, хотя почти до самой весны не выходил из дому. У него бывали дни хорошие и плохие, когда мучил ревматизм, наваливалась тоска. Тогда он особенно старался избегать встреч с невесткой. Сидел, запершись, в своей комнате и стежок за стежком вышивал гобелен. Если заходил кто-нибудь, Илко прятал рукоделие.

Как-то мать спросила Богуле:

— Ты не знаешь, что вышивает дед?

— Кажется, портрет бога.

— Бога? Что — самого Спасителя Иисуса Христа?

— Нет, не Иисуса, а бога, — сказал мальчик.

— Не говори так, сынок. У бога нет лица, нет плоти. Никто не может знать, как он выглядит, это — дух!

— А дед знает. Он показал мне портрет, который прячет в сундучке, и сказал: это господь бог, а это — вынул другое изображение — дьявол.

— Ах, будь он проклят, не слушай ты его! — крикнула мать. С того дня она удвоила старания завладеть ключиком от сундучка Илко.

Невестка теперь часто наведывалась в комнату свекра, надеясь попасть туда, когда хозяин отсутствует. А застав его, хмурилась и уходила.

Илко спросил Мила:

— Сынок, ты когда-нибудь видел, как твоя жена улыбается?

— Почему ты об этом спрашиваешь?

— Да мне кажется, у нее что-то неладно с лицевыми мускулами. Она не может разомкнуть губы.

Мил смутился и промолчал.

XVI

У Тане новая забота. Что-то случилось с коровой. Она все время мычала — тревожно, пронзительно. Хозяин с женой крутились вокруг нее, не зная, что делать. Искали слепня на шкуре — не нашли. Искали занозу в ноге или колючку в копыте — тоже нету. Подносили рогатой пойло, клали перед ней душистое сено, но она не унималась. Ее хорошенько подоили, сцедили до капельки молоко — животное не успокаивалось. Выпустили погулять по двору, в огород, но тревожное мычание не прекратилось. От бессилья Тане стегал корову — тоже не помогло. Собрался народ, каждый давал советы — все тщетно. Хозяин схватился было за нож, и тут же подал голос мул, испуская истошные вопли. Откликнулся соседский скот, в селе поднялся невообразимый шум.

Тане испугался:

— Не к добру это. Быть беде…

А тем временем всполошились и куры: начали перелетать со двора во двор, садились на заборы, кудахтали во весь голос. Из земли повыползали букашки, появились откуда-то ящерицы, ужи, всевозможные пресмыкающиеся. Ползучие твари метались в поисках укрытия, словно на пожаре.

И вдруг качнулась земля, толчок следовал за толчком — землетрясение. Потрескались стены домов и сараев, полопались оконные стекла, упала дюжина печных труб. Людей охватил страх. Они провели весь день на улице, не отрывая взгляда от дувала, из которого валил дым. Чем-то все это кончится?!

Приехали специалисты, что-то замерили, взяли какие-то пробы и заключили: угрожающих признаков нет.

Страх погнал людей в церковь, к молитве. Они слушали проповеди, священник с амвона говорил: «На все есть божья воля! И надо всегда почитать Всевышнего, а не только в день беды. Надо его прославлять и любить от всего сердца, а не лицемерно и не со страха». И пастырь приводил пример, как две женщины переходили реку Иордан. Одна перекрестилась и взмолилась: помоги мне, боже! Другая ничего не сказала и не осенила себя крестом. И что же? Первая оступилась, утонула, а вторая нет.

«В чем же Твоя справедливость? — спросил тогда Всевышнего один из архангелов. — Ты не помог той, что взывала к Тебе, а помог другой, которая о Тебе не вспомнила».

И ответил Господь:

«Та, что не разомкнула уста, любит меня от души. А та, что шептала молитву, обратилась ко мне со страху…»

…Председатель Народного фронта Яначия встречал людей, выходивших из церкви, записывал их фамилии, а потом критиковал на собрании за религиозные суеверия, требовал, чтобы коммунистов выгнали за это из партии.

— Пошли нам, господи, спасение, укроти вулкан, — говорили в ответ люди. — В партию-то мы сможем вернуться, а вот если извергнется вулкан, то мертвых к жизни не вернешь!

Детей же мучило любопытство. Им хотелось увидеть, как извергается вулкан, как он выбрасывает лаву… Иногда они в это играли на сельской площади. Таскали глину, придавали ей форму конусообразной горы, сверху протыкали отверстие, засовывали туда солому, бумагу, сухие листья, смолу и поджигали. Шло состязание, чей вулкан дает больше пламени, чей огонь поднимается выше. При этом юные сельчане оглашали радостными криками всю округу.

— И что их носит нелегкая! — вздыхали старшие, глядя на бегающих ребятишек. — Накличут беду.

Тане хватал кирку, бежал на площадь и разрушал глиняные вулканы. Дети плакали, кидали в него камнями. А тут в селе разразилась непонятная эпидемия.

— Э-эх, этого только нам недоставало, — сокрушались люди.

Доктор Татули стал наведываться чаще. Он осматривал больных и внушал: «Вы думаете только о вулкане, а не думаете о том, что можно отправиться на тот свет совсем по другой причине. В округе появились бациллы, которые вызывают чахотку и бешенство…»

Вскоре в селе двое умерли от чахотки, один сошел с ума и тоже скончался. Заразу разносили бешеные собаки, и власти приказали уничтожить всех их — больных или подозрительных на вид. Загремели выстрелы, в «друзей человека» стреляли днем и ночью. Собачий визг был далеко слышен. Пуля настигала псов без разбору — и больных, и сомнительных, и здоровых. Тех хозяев, которые прятали своих псов, штрафовали.

Когда истребители собак подходили ко двору слепой Донки, она укрыла своего пса в сарае. Но, услышав незнакомые голоса, он залаял…

— Не трогайте его, ради бога, — взмолилась Донка. — Это единственная живая душа в моем доме. Я с ним беседую. Только его голос я и слышу.

— Ничем не можем помочь. Эпидемия…

— Болезнь как пришла, так и уйдет, а я останусь одна-одинешенька. Пощадите мою собаку.

— Нельзя. Лучше мы их убьем, чем они нас сведут в могилу.

Грянул выстрел. Донка вскрикнула так, будто ее задела пуля. И заткнула пальцами уши, чтобы не слышать предсмертных хрипов пса.

Собачье кладбище за селом расширялось. Орушу прибавилось работы. Спрос на его продукцию вырос: прежде чем зарыть, собаку заливали горячей известью.

Село словно оглохло. Совсем не слышалось собачьего лая.

Но когда люди уже привыкли к тишине, раздался лай — вернулась домой собака лесоруба Методии Лечоского, которую он прятал в горах. На шее у нее болтался обрывок цепи. Увидев беглянку, люди переполошились, кинулись в погоню с вилами, топорами, ружьями. Палили из них, но пули не могли настичь собаку — она прыгала через заборы, кюветы, отсиживалась в кустах и, петляя, убегала в лес. Спустя какое-то время возвращалась, и опять люди кидались за ней. Сельчане устраивали засады, размахивали палками, вилами, стреляли — собаку словно оберегала судьба. Окровавленная, она успевала спастись в лесу. Зализав раны, снова возвращалась к хозяину. И опять погоня…

А пес был красив — лохматый, белые завитки на лапах и на животе, как у барашка. Крепкая шея, крупный корпус, громкий хрипловатый лай. Когда она сопровождала овец, ее лай узнавали и говорили: это собака Методии; кругами разносилось гулкое эхо, и все сельские собаки тоже, словно по команде, принимались лаять. Долго слышался собачий хор, где пес лесоруба вел соло. Эта собака вступала в поединок с волками, обливаясь кровью, побеждала хищников, за это ее в селе уважали. Но теперь люди изменились: коль убили других собак — изведем и эту. Зарыли всех — зароем и ее.

И снова шли облавы. Методия Лечоский молил оставить пса на воле, но односельчане не желали и слушать. Долго охотились они за собакой, наконец убили. Тогда пришло облегчение — как будто вырвали из души занозу, которая не давала покоя.

Когда из города приехали ветеринары делать прививки здоровым собакам, в селе не оказалось ни одной. Страх заразиться чахоткой или бешенством мало-помалу прошел. И теперь люди, едва продрав утром глаза, тревожно смотрели на дувало…

XVII

Тане все-таки уехал. Перед отъездом долго уговаривал брата Оруша ехать вместе, но тот и слышать не желал. Наоборот — начал строить новый дом. Тане покидал село именно в тот день, когда закладывался фундамент и, по обычаю, полагалось принести жертву — ягненка. Тане выхватил ягненка из рук брата, надеясь, что Оруш в последний момент одумается. Напрасно. Агнца отдали каменщикам.

Когда его потащили к котловану, животное, словно почуяв опасность, заблеяло; упираясь головой, пыталось разорвать поводок. Каменщик обхватил ягненка поперек и понес. Когда он вытащил нож, опущенный на землю ягненок опять стал упираться, заблеял еще жалобнее, словно молил о пощаде. Ему зажали рот, он умолял взглядом. Но вот голова животного закинута вверх и нож готов вонзиться в горло. Жертва, будто осознав, что у ее палача нет ни сердца, ни души, взглянула на него с ненавистью и презрением и зажмурилась в тот миг, когда лезвие ножа коснулось шкуры.

Сначала ягненок ощутил холод, похожий на прикосновение сосульки, потом — острую боль. Он задыхался. По телу прошла предсмертная судорога, ноги дернулись, и животное успокоилось, словно погрузившись в сон. А из глотки струей хлестала кровь; булькая, обрызгивала первый камень будущего дома. Каменщик отрезал ягненку голову; разжав пасть и сунув туда серебряную монету, врученную женой Оруша, бросил в котлован. По примете, это должно принести в новый дом счастье, долгую жизнь хозяевам. Ягненка освежевали и отдали Орушу — испечь на костре.

Тане крутился рядом с братом, не желая расстаться с мыслью отговорить его возводить жилище.

— Не играй с судьбой, Оруш, — уговаривал он. — Унесем ноги, пока не пришла беда…

Оруш хватал бутылку ракии, делал несколько глотков, шагал по двору, обходя ямы, и был похож на сердитого зверя, метавшегося в клетке. Втянув носом воздух, он сказал Тане, неотступно следовавшему за ним:

— Сам поступай как хочешь, а меня оставь в покое. Я решил не трогаться с места.

— Неужели ты не понимаешь, что строишь дом для вулкана? — твердил Тане.

Оруш, приложившись к бутылке, вдруг крикнул каменщикам: «Остановитесь!» И велел им уйти. Те удивленно смотрели на него. Попыталась вмешаться жена, Оруш оборвал ее.

Тане уехал, а Оруш долго размышлял: что делать? Продолжать строительство или нет? Наконец решил продолжать.

Когда стены дома уже поднялись над землей, от Тане пришло письмо. В нем говорилось:

«…Узнал я, что ты не унимаешься и продолжаешь строить. Опомнись, заклинаю тебя. Не бросай деньги на ветер. Оставь свою безумную затею!»

И Оруш срывался, хватался за бутылку и снова командовал каменщикам: «Бросайте все, уходите!»

Пролетели два месяца. Пошли дожди. Они разрушали уложенные кирпичи, поднимающиеся стены. Жена начала упрашивать мужа позвать строителей. Каменщики явились. Работа продолжилась.

Уже прилаживали крышу, когда снова подал весть Тане. И снова:

«…Тебе, братец, видно, не поумнеть. Нечистый тебя попутал. Сатане угодно, чтобы ты потерял голову, а потом дом…»

Оруш рассвирепел, скомандовал каменщикам: «Слезайте с крыши!» Схватил пакетики динамита, которым пользовался в известняковом карьере. Поджигая упаковки одну за другой, он метал взрывчатку в свой недостроенный дом. Гремели взрывы, сотрясались стены, дробился кирпич. Выскочила жена, сбежались каменщики, уговаривали образумиться, хватали за руки, отнимали динамит; Оруш, как безумный, вырывался, скрежетал зубами и выкрикивал:

— Брат, еще раз явишься, и тебя разнесу.

Долго не могли его унять.

…Приступил тем летом к строительству и Цветко-лавочник, только он сооружал не жилище для себя, а каменную ограду для храма. Церковный двор приходил в запустение: по нему бродил скот, топтал могилы, гадил, ломал деревца, наступал на цветы. Старый деревянный забор подгнил и завалился. И вот Цветко с женой решили сами и на свои средства соорудить вокруг храма и кладбища каменную ограду. Они лелеяли надежду, что Святая Богоматерь отблагодарит их за такой щедрый дар церкви и сын вернется к ним живой и здоровый.

Супруги привезли камней, песка, сами выдолбили яму, где гасили известь, потом принялись за укладку церковной ограды. Жена делала и подносила раствор, а Цветко был за каменщика. Трудились с перерывами. Работу прерывали дожди, снегопады или болезни. То один занедужит, то другая, но Богоматерь давала этим людям силы осуществить задуманное, болезни отступали, и старики возвращались к труду, который продолжался от утренней зари до ночи. Надо сказать, что поначалу их испугала протяженность забора, горы материалов, которые надо перетаскать на своем горбу. Но теперь, подбадривая друг друга, они работали споро и не спеша. Не звали никого себе в помощь. Им хотелось, чтобы Матерь Божья по достоинству оценила их жертву.

И так камень за камнем, метр за метром. На забор ушло больше года. Собирались крестьяне, наблюдали работу. Одни хвалили Цветко за богоугодное дело, а другие качали головой: «Мы сегодня не знаем, что завтра будет с нашим селом, а эти ограду возводят! Не будет нас на свете — некому будет заботиться о кладбище и об усопших».

У стариков огрубели руки, кожа потрескалась, лица осунулись и словно ссохлись, спины ссутулились. Но они перенесли все невзгоды — забор был выстроен. Настал торжественный день окончания трудов. К церкви собралось все село. У новых каменных ворот священник прочитал молитву, помахал кадилом, распространяя запах ладана, и первым шагнул во двор, жестом пригласив Цветко с женой. За ними потянулись остальные. Звонарь при этом все время звонил в колокол.

Люди вошли в храм, священник записал в церковной книге, кто, в каком году соорудил ограду, и обратился к Цветко и его жене со словом благодарности. Он вознес к богу мольбу — ниспослать этим добрым людям исполнение желаний: вернуть им сына живым и здоровым.

Служитель бога обращался к Всевышнему, а сельчане толпились у новой ограды. Придирчиво оглядывали ее, выискивали огрехи, качали головами: не так, мол, сделано, можно бы и получше.

XVIII

…Северный и южный ветры опять затеяли драку над селом, а люди, измученные этими опустошительными ссорами, опять сникли, проклиная их. Ветры сражались несколько суток, а потом исчезли, оставив за собой сломанные деревья, сорванные с сараев крыши, развеянные соломенные кровли.

Освободившееся от соперников пространство занял восточный ветер. От земли стали подниматься испарения, распространяя запах ладана и тлена, на деревьях раскрывались почки, выпуская зеленые крылышки-листочки, словно летучие насекомые, которые вот-вот взовьются вверх. Деревья рядились в яркие цвета самых разных оттенков, и эта пестрота сделала нарядным все село. Небо стало подниматься все выше, солнце сияло, чистое и хрустальное.

Людям трудно привыкать к зиме, которая загоняет в постель на долгую ночь, обрекает на скуку, а короткий день, чуть блеснув, скрывается, как светлячок. Точно так же нелегко было осваивать весну. Привыкнув подолгу спать, поднимались поздно, когда солнце взошло уже высоко. Крестьяне досадовали, что упущено золотое время для работы: день разгорается, а они еще не в поле, не в горах, скот не выгнан на пастбища.

Ясная погода выманила из комнаты Илко. Он все дольше сидел на террасе, вышивая гобелен. Прислонившись спиной к стене, греясь в нацеленных прямо на него солнечных лучах, старик чувствовал себя вышедшим из подземелья — жмурился, стараясь защититься от солнца, которое щедро дарило свет и тепло, наверстывая упущенное.

Согрев лицо, Илко выкуривал трубку и поворачивался спиной к солнцу, потому что оно мешало вышивать, меняя цвет ниток; нужно было зажмуриться и хорошенько вглядеться, чтобы различить оттенки. И лишь потом продолжать работу.

Илко закручивает кончик нитки, заостряет и быстро, словно делая выпад шпагой, всовывает в игольную мочку. Это удается после нескольких попыток — вышивальщик трудится без очков. На гобелене прибавляются стежки, крестики, которым предстоит сложиться в картину.

Хорошая погода подняла из-за стола и Мила. Он отложил в сторону тетрадку, «Veritas»[28], куда записывал свои наблюдения и результаты опытов, отворил окно и вдыхал чистый воздух, напоенный ароматом бело-розовой яблони. Пчелы с гудением ныряли то в один цветок, то в другой, словно тоже проводили эксперименты.

Мил протянул руку к цветущей ветке, которая почти прильнула к окну, отломил ее. Хотел понюхать, но, заметив пчелу, притаившуюся между лепестками, положил ветку на подоконник. Неутомимый натуралист стал наблюдать. Он видел — пчела так увлеклась своим делом, что не заметила, как ветка отделилась от дерева. Труженица не улетела даже тогда, когда ее коснулась соломинка. Цветок для нее был как бы рудником, который она разрабатывала. И, только собрав весь сок, вычерпав то, что было по силам, насекомое, беспокойно жужжа, закружило по лаборатории. Пчела почувствовала замкнутое пространство, но вместо того, чтобы вылететь на волю через раскрытое окно, ударилась об другое — закрытое. Оглушенная ударом, упала. Мил увидел, как беспомощно она дрыгает ножками, опрокинувшись на спину. Он перевернул ее соломинкой, однако она снова заваливалась на спину, потеряв силы и устойчивость. При виде этого бессилия стало грустно.

Мил затворил окно, чтобы не привлекать пчел, и продолжил записи. Время от времени он поднимал голову, прислушивался: ему казалось, что пчела ожила и снова зажужжала. Однако это только чудилось.

Отложив гобелен, Илко направился в лабораторию. Он застал Мила в раздумье.

— Как успехи в работе, сын? — спросил он.

Мил вздрогнул, словно его разбудили, нехотя ответил:

— Да так… Ничего особенного…

— Я, сынок, от науки далек, — продолжал Илко. — Хотя, наверное, не ошибусь, если скажу: трудное дело делаешь. Вижу ведь, как ты мучаешься, думаешь: может ли человек сам сотворить что-то живое, создать то, что делает природа, создавшая его самого? Одним словом: может ли сын родить свою мать?..

Мил усмехнулся; когда Илко вышел, громко расхохотался.

Зазвонил церковный колокол. Село посетил владыка. Народ повалил его встречать, но священник по обыкновению направился к лавочнику Цветко сообщить добрую весть о сыне, который снова являлся ему во сне.

Цветко с женой вышли к гостю, облаченные в траурные одежды. Не успел он открыть рта, как услышал:

— Все, что ты, владыка, собираешься нам сказать, — пустое. Мы узнали, что наш сын погиб в концлагере Дахау.

Владыка онемел.

XIX

…Приближалось начало учебного года в школе. Богуле перешел в выпускной класс. Мил все чаще удерживал сына в лаборатории, вводил его в сферу своих занятий, объяснял доступные мальчику вещи, пытаясь дать пищу его воображению, воспитать стремление к научным исследованиям, и не позволял подолгу гулять с товарищами.

Отец нетерпеливо ждал того дня, когда проводит Богуле в город продолжать учение. Он хотел дать ему самое лучшее образование. Мечтал, чтобы сын достиг того, чего не смог достичь сам. А ведь у Мила было огромное желание учиться. Но жизнь сложилась так, что ему довелось окончить лишь среднюю школу с химическим уклоном и два года проучиться на биохимическом факультете университета. У матери не было возможности учить его дальше, и кроме того, она не хотела оставаться одна дома. Поэтому ему пришлось бросить университет.

Профессора жалели: Мил был одним из лучших студентов. Он грыз гранит науки с удовольствием, любил практические занятия, пропадал в лаборатории, производя анализы и синтезы различных веществ. Он заглядывал далеко за рамки обязательной программы, привлекал много дополнительных материалов.

Покинув факультет, недоучившийся биохимик устроился в городе в ветеринарную лечебницу. Утром ездил туда, вечером возвращался. Работа не приносила удовлетворения, не хотелось вечно иметь дело со скотом.

Был тогда в Дувалеце учитель, который тоже самостоятельно занимался наукой. Он заметил, что Мил — парень умный, любознательный и одаренный, заинтересовался им и разрешил пользоваться школьной лабораторией.

Сам педагог увлекался ботаникой, вместе с учениками собирал образцы растений, изучал и систематизировал их. Вокруг школы он разбил прекрасный сад, где богато была представлена местная флора.

Ботаник-любитель культивировал и редкое растение «каринвара» — «мясоед», вывезенное из Африки. Он выращивал три вида мясоеда. Крестьяне часто собирались у школы полюбоваться садом и подивиться, наблюдая, как питается африканский пришелец. Одна каринвара была усыпана красными цветочками, которые приманивали насекомых. Стоило букашке присесть на лепестки, они смыкались, и растение высасывало из своей жертвы все внутренности, впитывало их в себя. Эта «уртикулария суши» имела в запасе и другие хитрости. Она могла свернуть листки в трубочку наподобие губ. Как только мошка попадала туда, трубочка закрывалась. Насекомое оказывалось в капкане. Мелкие волокнистые листки всасывали его.

Другая разновидность — «водная уртикулария» — выпускала тонкостенный пузырь с липкой оболочкой. Насекомые прилипали к ней и оказывались в плену. Мясоедные растения приманивали червей и глистов, улиток, даже лягушек и мелких ящериц… Самым прожорливым из них была «пингуикула», которая каждый день выпускала по новому коварному листику. Учитель бросал в эту ловушку пищу, но листочки все равно, поглотив ее, раскрывались, словно клюв птенца, ожидающего кормежки.

Глядя на растения-хищники, сельчане говорили: «Как перемешался мир! Пришло такое время, что не поймешь, кто кем кормится: насекомые растениями или растения поедают живые существа!»

Учитель собирал с растений пыльцу-поллену и изучал ее. Он пришел к выводу, что у поллены множество полезных свойств: она содержит в изобилии витамины, гормоны, протеин, азот, углевод, белки, масла и минеральные вещества тридцати разновидностей. А кроме того, пыльца — хорошее противоядие. К этому выводу учитель пришел в результате опыта. Он взял самый ядовитый гриб-пантерку, растер его в порошок, смешал с сахаром и подсыпал пчелам. Те погибли. Смешав яд с полленой, угостил насекомых, на этот раз они остались живы и невредимы.

Разглядывая пыльцу в микроскоп, экспериментатор подсчитал, что в одном яблоневом цветке содержится около ста тысяч зернышек поллены, в цветке красного мака — около трех миллионов. В листочках, обрамляющих лесной орех, — около четырех миллионов. В березовых сережках — около шести. В бахроме, украшающей плоды вяза и каштана, — по нескольку миллиардов.

Короче говоря, на земле в садах и лесах многие и многие тонны полленовых зерен остаются неиспользованными. И учитель сокрушался: «Какое богатство гибнет, какие целебные средства!..»

Он проделывал эксперименты и с пчелами. Приобретя как-то улей пчел вида «Апус Малифера», который разводится в Сахаре, учитель загорелся идеей акклиматизировать этих пчел на родине, ведь они куда более медоносны, чем обычные. Однако беда в том, что «Апус Малифера» агрессивна и укусы ее не только причиняют сильную боль, они бывают смертельными.

Сельский натуралист хотел нейтрализовать это нежелательное свойство путем скрещивания африканского вида с европейскими пчелами. Его целью был пчелиный гибрид — активный медонос, только более смирный и не с таким ядовитым жалом.

Попытка скрещивания была предпринята, как только пчелы начали роиться. По селу понеслись вопли: пчелы яростно жалили людей, скот, остервенело набрасывались на все живое. С топотом спасался скот, люди прятались по домам, плотно закрывая окна и двери, затыкая дыры и щели. Ужаленные ходили с распухшими лицами, с отеками, иные просто кричали от боли. В селе воцарился страх, паника. От учителя потребовали уничтожить африканских злюк, он противился, советовал пострадавшим набраться терпения: насекомые со временем угомонятся.

А пчелы не желали угомониться — жужжали, вились с гулом вокруг домов, преследовали сельчан. Люди обвязывались шалями, платками, полотенцами, нахлобучивали шапки, размахивали руками, тряпками, ветками. Жгли солому, сухой помет, ветошь, козью шерсть, красный едкий перец, чтобы отгонять мучителей. Наседали на учителя: уничтожь своих тварей. А он все не соглашался.

И вот как-то ночью ульи с пчелами загорелись. Это, потеряв терпение, крестьяне забросали их соломой и подожгли. Пчелы испускали в пламени пронзительные звуки, вспыхивая, как искры, гибли. Экспериментатор охал от жалости и гнева.

Прошло время; перестав горевать о пчелах, учитель возобновил свои опыты — на этот раз с растениями. На участке, удобренном минеральными солями, он высадил фруктовые деревья. Преобразователю природы хотелось получить такой сорт, который бы приносил не сладкие, а соленые плоды. Эксперимент не удавался, деревья вообще засыхали, или на них по старинке наливались сладкие груши или яблоки. И все-таки одержимый не терял надежды. Он высадил на участке несколько видов горного боярышника. Принялся только один. Зато куст был осыпан солеными ягодами. Экспериментатор находился наверху блаженства.

Стал размножать боярышник: закапывал в землю косточки, делал прививки от одного куста к другому; однако получить желаемое больше не удавалось: кустики одаривали сладкими ягодами.

В надеждах и трудах проходили годы. Старость и болезни положили предел стараниям селекционера-любителя. Поскольку у него не было близких, лаборатория досталась Милу.

Учитель передал ему любовь к науке. Мил перечитывал книги своего наставника, подчеркивал и выписывал понравившиеся мысли.

«Наука покоится на идеях…»

«Гипотезы нужны науке, как каркас строящемуся зданию…»

«Большие идеи рождают большие дела…»

«В мире можно получить любое наследство, но науку надо постигать самому…»

«Ничто нельзя считать недостижимым. Придет время — и невозможное станет возможным…»

«Сегодня обычный человек постиг такие истины, за которые сам Архимед отдал бы жизнь…»

«Каждая теория должна быть дерзкой, чтобы прокладывать новые пути…»

«При жизни Коперника считали бездарем, а для потомков он стал гением…»

«Мыслящие люди видят мир совсем иным, чем бездумные…»

«Идеи должны быть постоянно в движении, как тучи перед дождем, лишь тогда они прольются потоками мудрости…»

«На свете нет большего наслаждения, чем собственным умом прийти к окончательному выводу…»

«Великие открытия начинаются с простых мыслей…»

«В науке нет неразрешимых проблем. Есть большие и меньшие трудности на пути к их разрешению…»

«До определенного предела люди мыслят одинаково, а за его порогом — каждый в меру собственных возможностей…»

Читая книги, наполненные подобными мыслями, Мил загорался желанием познавать мир, открывать новое, создавать небывалое. В голове его рождались идеи, воображение рисовало перспективы.

Он перенес оборудование учительской лаборатории к себе в дом и пополнил его новыми приборами.

XX

…Всю весну восточный ветер вел себя переменчиво — задувал то сильнее, то слабее, то с одной стороны, то с другой. Иногда людям чудилось, что воздушные вихри имеют зеленую окраску, и они всматривались в даль: откуда ветер извлекает свой цвет, берет ли его у травы и древесных крон или зарождается таким? В другой раз восточный ветер представлялся им темным, даже черным, это когда он спускался с холма, где курилось дувало. К людям приходила тревога, беспокойство. Обходя дворы, где селяне убирали навоз, ветер обретал камфарный или винный запах, щипал работающим нос и глаза. Когда в селе варили ракию, он пропитывался ее запахом и, словно хмельной, неуверенно устремлялся то в одну, то в другую сторону.

Минул июнь. Началось лето. Восточный забияка утихомирился. Он исчез, не оставив ни цвета, ни запаха. И теперь дым густо валил из дувала, как из заводской трубы, и поднимался черным столбом ввысь, где расщеплялся на куски и растворялся в небе, как чернила в воде.

Богуле завершил учебный год хорошо, впрочем, учитель, как и прежде, колебался, какой итоговый балл выставить: мальчик занимался неровно. Порой замечательно отвечал уроки (это случалось после ночных бодрствований при луне, когда отец читал ему вслух учебники). А бывало, не мог ничего сказать, стоял столбом, словно немой. Учитель сердился и думал, что Богуле просто не желает учиться. Но потом, вспоминая, как интересно он может отвечать, ставил общую оценку: «хорошо».

А Богуле, хотя и походил характером на отца, как ни странно, вовсе не жаждал знаний. Может, не хотел дальше учиться, чтобы не покидать дом, не расставаться с родителями. С того самого дня, как отец заявил: «Тебе надо продолжить учебу», подросток страдал. С одной стороны, не хотел обидеть отца, с другой — сознавал, что учеба ему дается трудно. Лето для него было омрачено. Он подолгу спал, точно ища забвения в нереальном мире сновидений.

Наступила осень, а с нею и день отъезда в Скопле. Мил выхлопотал для сына место в общежитии. Утром разбудил его чуть свет, чтобы успеть на автобус из озерного города. Прощаясь с матерью, мальчик прослезился. Всплакнула и она, всхлипывая, давала советы беречься, следить за здоровьем. Она говорила с такой болью в голосе, будто речь шла о расставании навсегда. Богуле вконец расстроился. Ему хотелось отшвырнуть сумку и убежать, хотя у двери в ожидании стоял отец. Вытерев ладонью мокрое лицо, внук попрощался с дедом. Илко крепко сжал ему руку, потряс по-мужски:

— Не горюй, родной. Придет день — поймешь, что человек сам хозяин своей судьбы.

Но Богуле шел по селу, а глаза его были на мокром месте. Дувалец освещала утренняя заря, она казалась подростку грустной, невеселой. И солнце сегодня было другим — словно в кровавых прожилках. Как его заплаканные, покрасневшие глаза. И просыпающиеся птицы словно догадывались, что у мальчика на сердце: они пели тоже не так, как всегда, а грустно, словно не раскрывая клюва, и встречные односельчане здоровались с ним грустными голосами.

Когда подъехал автобус, Богуле встрепенулся, сильно сжал отцовскую руку. Он не отпустил ее и тогда, когда машина тронулась. Сначала мальчик смотрел в окно, потом это занятие утомило его, незнакомые места вселяли страх. Веки юного пассажира сомкнулись, он задремал. И сразу провалился в мрачный сон… Вот автобус приходит в родное село, а оно исчезло. Вулкан уничтожил его. Остались пепелища. Обгоревшие тела. Люди остались в тех позах, в которых их застигло извержение вулкана. Кто в постели, кто за столом, кто в собственном дворе, кто на улочке, застигнутый губительной стихией, от которой пытался убежать… Обуглившиеся туши коров, овец, обуглившиеся деревья.

Богуле дрожащей рукой протирает стекло, чтобы лучше видеть. Водитель останавливает машину, к ней подходит экскурсовод и приглашает: «Добро пожаловать в Помпеи!» Пассажиры следуют за ним. Они ходят между развалинами и слушают пояснения: «Это главная площадь — Форум. Здесь статуи Юпитера, Юноны, Минервы. А это развалины храма Аполлона. Вон там был рынок, городские бани. А на берегу реки — театры. В этом большом амфитеатре рассаживались зрители — до двадцати пяти тысяч, — чтобы посмотреть поединок гладиаторов… На этой стороне располагались красивые здания и виллы, среди которых выделялась вилла Цицерона. А вдоль этой улицы располагались таверны, где люди пили и веселились…»

Вдруг экскурсовод воздел вверх руку, словно меч, призывая к вниманию: «Однажды в этом красивом беззаботном мире раздался возглас: взгляните! Посетители таверны повернулись, устремили взгляд на гору… Над ней висела огромная черная туча, которая все разрасталась. Из нее посыпались камни, забарабанили по крышам. Люди в панике разбегались по домам. Средь бела дня на город опустилась мгла. Везувий рычал, как зверь, грохотал, грозился. На город обрушились потоки горячего пепла. Он засыпал и обуглил всех, кого застал под открытым небом. Очень немногим удалось добежать до морского берега и уплыть на лодках. От этих свидетелей бедствия мир и узнал о гибели Помпеи.

Укрывшиеся в домах надеялись, что худшее позади и вулкан скоро утихомирится. Но извержение набирало силу: кроме лавы и пепла Везувий стал выбрасывать смертоносный углекислый газ. Люди задыхались и падали замертво. Бежать было некуда. Жители Помпеи заклинали своих богов остановить чудовище. Однако на следующий день оно разъярилось еще пуще. Дождь из камней и пепла был обилен, и ветер доносил его до самого Рима, даже до берегов Египта. Лелеявшие мечту получить милость богов окончили свою жизнь под раскаленным пеплом. Теперь уже было безразлично, как долго будет бушевать вулкан — несколько дней или целую вечность, — в городе исчезла жизнь. Все было мертво…»

Рассказ экскурсовода знаком Богуле: может, он слышал что-то подобное от отца или деда, может — в школе. Среди руин древнего города он вдруг увидел своих мертвых родителей. У него остановилось сердце…

И в тот же миг он осознал, что перед ним не Помпеи, а Дувалец. Вот знакомый с детства двор, вот родной разрушенный дом… Богуле в испуге проснулся, вскочил и растерянно уставился на отца, который пытался успокоить сына, вытирая платком его мокрый лоб.

Мальчик посмотрел на подпрыгивающий пол автобуса, оглядел молчаливых задумчивых или дремавших пассажиров, увидел затылок шофера, дымок его сигареты, пыль, залетающую через щели, когда машина ускоряла движение. Потом снова выглянул в окно; растерянность не проходила. Потной рукой он сильнее сжал ладонь отца и не отпускал ее даже на остановках. Не выпустил и когда шли по улицам Скопле, направляясь в общежитие. Держался за отцовскую руку и в кабинете коменданта общежития, где должны были зарегистрировать нового жильца. Богуле разжал пальцы, только когда его повели в спальню показать кровать. С отцом прощался в слезах, и тот тоже прослезился.

— Не беспокойтесь, привыкнет, — пообещал комендант Милу.

— Понимаю, — отозвался тот. — Но все же прошу: уделите ему побольше внимания… У него есть особенность… Случается, он поднимается ночью и во сне отправляется гулять…

Комендант окаменел, разинув рот.

XXI

До того как занедужить, Илко совершал прогулки по селу и окрестностям, присаживался отдохнуть в рощах, на полянках, в садах, любил сделать привал на склонах холма, у реки или родников. Он вглядывался в знакомые пейзажи, словно вбирая в себя любимые картины, касался руками земли, как будто прощался навеки со всем, что его окружало.

Сначала казалось, что болезнь у старика не тяжелая и все обойдется, как бывало раньше. Но однажды, когда Мил принес отцу чай, он услышал:

— Больше не нужно! Я ухожу.

— Куда, отец?

— Туда, откуда не возвращаются.

— Неужели оставишь нас, отец?

— От смерти не убежишь. Прошу об одном: прежде чем хоронить, хорошенько проверьте, на самом ли деле я уже мертвый… Не стесняйтесь, колите иголкой, чтобы убедиться.

— О чем ты говоришь, отец!

— О том самом. Довелось повидать, как закопали человека, в котором еще теплилась жизнь. Когда я работал могильщиком в Финляндии, полицейские принесли бездомного. Они нашли его на улице, раздавленного автомобилем, и приказали нам похоронить. Высокий мужчина — почти двухметровый — не вмещался в гроб. Мы начали подгибать ему ноги, а он вдруг пришел в себя. Оказалось, что при ударе у него произошло сотрясение мозга. Замерли жизненные функции, и поэтому была констатирована смерть.

А еще было — закапывал я в могилу гроб и заметил, что человек в нем лежит на животе. Значит, в гробу он ожил и умер в муках. Вот и прошу тебя: проверь меня как следует. И не позволяй своей жене кощунствовать на моей могиле. Она способна поливать ее кипятком, чтобы после смерти я не превратился в вурдалака. Никто, однако, до сих пор вурдалаков в глаза не видел…

— Почему ты так торопишься? Не рано ли упал духом? Вызовем доктора — поможет.

— Не надо. С меня хватит… Я прожил жизнь в свое удовольствие. Я ублажал душу, потому что знал: она на этом свете гостья. Придет час, и отлетит навеки…

У Мила на глазах заблестели слезы, а Илко продолжал:

— Богатства, чтобы порадовать вас наследством, я не нажил. Зато подарю несколько советов. Я вижу, сын, что ты увлечен опытами, желаю тебе успеха. Но скажу: проверь свои силы и возможности. Мудрец из Калькутты любил повторять: «Природа всегда одна и та же. А вот человеку становится все тяжелее — дух и ум тянут его вперед и вперед, а сил для этого не хватает».

Илко попросил Мила позвать сноху и обратился к ней:

— Скоро, невестка, я скину с тебя бремя забот. Ты освободишься от меня, но лучше тебе не станет. Наоборот. Не на ком будет срывать злость, не на кого изливать свой яд. Чтобы не отравиться им, тебе придется найти деревце Адама и вгрызаться в него. Так поступала змея, когда прародителя и Еву изгнали из рая!

Богуле, вызванного из Скопле телеграммой, дед напутствовал:

— Ты, сынок, найди себе подружку. Может, это отучит тебя вставать по ночам… Твой прадедушка тоже поднимался впотьмах, пока не женился… К несчастью, бедняга вскоре наложил на себя руки… Совет: найдешь девушку, не обольщайся ее внешностью. Не столько любуйся, сколько вслушивайся, о чем она говорит. По разговорам можно судить о душе… Недаром лучше других человека могут понять слепые: они не пленяются красотой, а слышат речи… И еще — надо, чтобы любимая отвечала тебе взаимностью… Помни, к каждому сердцу требуется подобрать свой ключ. Ищи ключ к сердцу любимой… Вот так, сынок. А теперь прощай!

Богуле плакал и не знал, что сказать. После долгой паузы наконец шепнул:

— Дедушка, ты как-то говорил: я пошел скитаться, чтобы, умирая, знать, за что можно поцеловать этот мир, а за что наградить его плевком…

— Правда, сынок. Повидал много. И теперь могу сказать: я готов обнять этот мир потому, что он прекрасен, неповторим, полон красот, наслаждений… А плевка тоже заслуживает, потому что несправедлив; потому что для одних он мать, а для других — мачеха… И еще мудрец говорил: «Люди не могут достичь идеала. Идеальность доступна только планетам — Вселенная устроена так, что каждая планета движется по своей траектории, никогда не пересекая путь другой…»

Дочери Кале и зятю Дукле старик сказал:

— Не горюйте, что у вас нет детей. Не отчаивайтесь. Я знаю случаи, когда младенец появлялся у совсем старых родителей, а вы не старые. Помните, в Библии сказано, у Авраама и Сарры дитя родилось, когда им было по девяносто девять лет.

Кала шмыгнула носом, глаза ее увлажнились.

— Пожить бы тебе хоть немного еще, отец… Побыть с нами. Ты всю жизнь был так далеко…

— Доченька, птицы небесные заботятся о птенцах, только пока они не оперились…

— Папа, скажи, как тебе помочь? Что у тебя болит? Ведь ревматизм ты вылечил. Может, и сейчас…

Илко усмехнулся, приложил руку к сердцу:

— Часовой механизм пришел в негодность.

Мил все-таки позвал доктора Татули. Врач вынул стетоскоп, но больной сказал:

— Зачем тебе трудиться, доктор?.. Не надо… Чувствую, пришел мне конец… И лучше уйти, пока тело не совсем одряхлело, не превратилось в руины… Чтобы люди не вспоминали обо мне с отвращением… Чтобы не оказаться таким немощным, когда нет сил подняться и обихаживать себя… Да, наконец, зачем цепляться за жизнь, во что бы то ни стало стараться ее продлить? С меня довольно, я провел на земле двадцать пять тысяч суток. И ни к чему мне теперь продлевать мучения. Нет, нет, доктор, хватит…

Татули смотрел на пациента с удивлением.

— Малодушие! Ты так быстро сдаешься? Каждый прожитый день…

— Знаю, доктор, велик и дорог каждый день жизни. И это особенно хорошо понимаешь, готовясь покинуть этот мир… Я последнее время нахожусь как бы между небом и землей. Потому не старайся… Я решил уйти… Но тороплюсь не из-за того, что жизнь опротивела. Нет. Я был счастлив… Мне выпал шанс повидать белый свет — а ведь до меня у матери рождались мертвые дети… И я мог бы оказаться среди них…

Врач слушал, поигрывая стетоскопом, и все хотел приложить его к груди больного.

— Оставь свою слушалку, доктор, — посоветовал Илко.

— Я обязан сделать все, что в моих силах. Это врачебный долг, — ответил Татули.

— А если нет смысла?.. Если я сам решил уйти? Хотя знаю: там, куда я стремлюсь, меня никто и ничто не ждет… Моя душа не птица, которая улетает жить в другие края…

— Мамма миа. — Доктор с удивлением смотрел на своего пациента.

Потом попросил угостить его ракией. Желание было выполнено.

А Илко, лежа на высоких подушках, продолжал:

— А когда я был молод, то много думал о смерти и очень ее боялся. Мне казалось, она следит за мной, ходит по пятам, только и ждет момента, чтобы накинуться. «А ты не думай об этом, — сказал мне мудрец в Калькутте. — Чем больше думаешь о смерти, тем хуже…» И рассказал мне такую историю.

Был у богатого отца сын. В раннем детстве он очень боялся животных. Увидит верблюда, лошадь или собаку — дрожит от страха, заливается слезами. Чтобы прогнать страх, отец купил малышу игрушки, изображающие животных, и научил играть с ними, делать что душе угодно: швырять, шлепать, бросать. И ребенок постепенно освободился от страха. При встрече с настоящими животными уже не боялся и не шарахался от них.

Зато стал испытывать ужас перед соседом, который однажды, застав мальчишку в своем огороде, грозился избить его. И несмышленый воришка перестал выходить на улицу. Тогда отец заказал скульптору вылепить голову соседа. Это было исполнено, мальчик получил ее в качестве новой игрушки и одновременно совет: «Обращайся с ней как хочешь». И ребенок победил страх, перестал прятаться, начал выходить из дому.

Мальчик вырос, и в него вселился ужас смерти. Во сне она приходила к нему, хватала, увлекала за собой. Несчастный просыпался в холодном поту. Снова отец позвал скульптора и попросил вылепить смерть по описаниям сына, изобразить ее такой, какой она являлась ему в сновидениях. И теперь уже взрослый молодой человек играл с подобием смерти и перестал ее бояться. Но вышло так, что она пришла к нему не во сне, а наяву и забрала с собой… Ничего нельзя было поделать… И я думаю, доктор, раз теперь мне не удрать от костлявой, раз нет от нее спасения, то пусть все произойдет поскорее.

Врач слушал, все более изумляясь, и все охотнее потягивал ракию.

— Пей, доктор, и я, бывало, раньше выпивал, спиртное облегчало душу, — сказал Илко. Потом, сделав паузу, заключил: — Когда человек состарится, у него появляется особое любопытство к неизведанному. Все-то в жизни он уже повидал, и ему интересно: а какой же будет встреча со смертью?

Врач, придвинув стул к постели больного, внимательно, в упор смотрел на него. Илко продолжал говорить, хотя это давалось ему нелегко. Он запинался, речь прерывалась. Больной дышал с трудом.

— Срок жизни отмерен, как порция пищи. Съел ее, и все. Пожил свое время — хватит. Я давно осознал, что жизнь когда-нибудь оборвется, поэтому старался получше прожить положенное: веселился, бродил по свету, следовал своим желаниям… Попадая в чужие края, чувствовал: начинаю новую жизнь. А поскольку так бывало не раз, то мои жизни множились… Сейчас все они завязаны в один узел, который вот-вот развяжется… Мудрец говорил: «Не тужи о прошлом, все равно не вернешь. Нам принадлежит только настоящее, но и оно минет. А уж о будущем и думать нечего — от нас оно не зависит…»

— Мамма миа! — повторял доктор, прикладываясь к бутылке и не переставая вслушиваться в прерывистую речь старика. А Илко философствовал:

— Перед смертью человек подводит итоги: что в жизни смог, чего не сумел, что успел, а чего так и не достиг… Мне не удалось только одно — увидеть около вулкана санаторий… Не удалось вылечиться там от ревматизма. Боли скоро не будет. Мудрец говорил: «Господь для того и создал смерть, чтобы спасти людей от хворей. Бог создавал мир не сразу. Сначала сотворил свет, а он стал заносчивым. Тогда был создан мрак, который тоже возгордился. Возник сон. Сон начал дерзить, появились беды, несчастья, которые терзали и беспокоили людей. Когда и они сделались непослушными, бог создал смерть, способную уничтожить беды, погасить в глазах свет, погрузить в вечный сон».

Илко становилось все труднее говорить. Голос его сделался тихим, и наконец старик умолк. Безмолвно протянул он руку к трубке, лежащей на столике возле кровати. Мил набил ее табаком, зажег и осторожно вложил отцу в рот. Тот, затянувшись один раз, вытолкнул ее языком, как выталкивают ненужную искусственную челюсть. Мил успел подхватить трубку. А Илко поднес к губам руку, словно хотел поймать и удержать свою душу, готовую покинуть тело. Рука бессильно упала на кровать.

Татули нагнулся над больным, расстегнул рубашку, приложил стетоскоп к левой стороне груди. Долго вслушивался, словно хотел проникнуть в сердце, уловить биение, ускользавшее от слуха. Свернув резиновые трубочки и постояв несколько мгновений молча, врач изрек:

— Большая беда. Уходит не рядовой человек, таких мало. «Uomo del mondo»[29]. Как ужасно, что и этот могучий дух обречен сойти в могилу. — И он взялся за саквояж.

Сноха посмотрела на Илко, ей показалось, что его щеки розовеют, с беспокойством обратилась к врачу:

— А он не притворяется?

Доктор еле удержался от гневных слов, только сверкнул глазами.

Мил и Кала спрашивали в слезах:

— Неужели это все, доктор? Неужели ничего нельзя сделать?

— Ничего, — ответил Татули. — Ваш отец приготовился к смерти, он уже решил покинуть этот мир. И любые лекарства, уколы причинили бы ему лишние мучения, но не спасли.

Доктор пожал детям Илко руки, желая подбодрить, выражая одновременно соболезнование и восхищение умирающим.

— Мне не доводилось еще видеть человека, который бы так достойно и естественно встретил свою смерть, — сказал он.

Кала вздохнула.

— Это неправда, доктор, что отцу не жаль расставаться с жизнью… Он совсем недавно с такой тоской сказал мне: «Эх, скоро будет всходить солнце, а я уже не увижу…»

Кала села на стул, с которого поднялся Татули, теребила отца, гладила по лицу, пыталась влить ложкой воду в его сомкнутый рот, подкладывала под спину подушку, чтобы облегчить дыхание. Старик с великим усилием разомкнул веки, взглянул на дочь и чуть улыбнулся уголками губ. Улыбка эта застыла на лице — еле уловимая, смутная.

Илко перевел взгляд к окну — за ним уже темно. В небе сияли звезды, и умирающий почувствовал необъяснимое удовлетворение от того, что видит тот же незыблемый порядок светил, который наблюдал много лет, когда был ребенком, подростком, потом молодым человеком, мечтающим посмотреть мир. А ведь ему доводилось наблюдать и совсем другое расположение звезд, когда судьба забрасывала далеко от родины!

Но вот одна искорка сорвалась с неба и устремилась вниз, и старик подумал: это гаснет моя звезда. Короткий светящийся зигзаг словно прочертил пройденный им путь, и он почувствовал какое-то облегчение, невесомость.

Богуле, видя, что дед умирает, повторял вслух его слова:

— Есть души, которые угасают не сразу, а постепенно. Они как свеча, которая, отгорев, начинает затухать.

Мать велела ему отойти. Потом положила ладони на глаза Илко, словно навечно отделив его от света. Принесла одеяло, чтобы накрыть усопшего, но Мил сказал:

— Подождем немного!

— Чего ждать! — ответила жена и поднесла зажженную свечу к губам лежащего: огонек не затрепетал. — Готов, — заключила женщина, убедившись, что старик не дышит.

— Еще нет, — возразил Мил, глядя на прожилку, которая дергалась у виска. Вот и она замерла. Мил поцеловал отца. Поцеловала покойного Кала, и брат с сестрой вышли в другую комнату, чтобы слезами отвести душу.

Сноха подвязала полотенцем челюсть покойника. Сняла с его шеи талисман и залюбовалась в нем бриллиантом. Завернув в платок, сунула в карман. Сложила руки усопшего крест-накрест на груди. И с раздражением заметила, что большой палец на правой руке засунут между средним и указательным, как будто умерший показывает кукиш. Она с трудом разжала сомкнутые пальцы. Из ладони выпал ключик — тот самый, о котором он упоминал в горячечном бреду: это, мол, дар покойной жены, чтобы отпереть склеп и последовать за ней.

Но невестка смекнула, что на самом деле это ключик от таинственного сундучка, и тоже сунула его к себе в карман.

Потом открыла окно, чтобы проветрить комнату и выпустить на волю душу свекра. Луна излучала опаловый свет, напоминавший иней, голые ветки яблонь скрипели на ветру, а силуэты деревьев напоминали скелеты допотопных чудовищ.

Хозяйка открыла все окна в доме, отворила дверки шкафов и шкафчиков, подняла крышки сундуков, чтобы выветрился дух Илко.

Когда усопшего обряжали, увидели на его теле татуировку. Был там лев, по приметам, оберегающий от несчастья; птица, указывающая верную дорогу, не позволяющая сбиться с пути; змея, оберегающая от болезней; четырехлепестковый клевер — обещание счастья; солнце — символ долголетия…

Богуле внимательно разглядывал изображения, стараясь их запомнить, но мать выставила его. Потом она зарезала петуха — его надо было положить в могилу вместе с Илко, чтобы за умершим не последовал никто из членов его семьи.

XXII

Южный ветер вдруг напомнил о себе, нагрянув со стороны озера. Долгие дни пребывавшее безмятежным, озеро перекатывало волны. Они вздымались и, как чудовища, набрасывались на мелкие пенящиеся валы, проглатывали их. Не замедляя движения, волны достигали берега, выплескивались на сушу, смывая все со своего пути, и разбивались о скалы. Их шум был грозным. Над озерной гладью взмылся вверх водяной смерч.

Смерч пронесся над полем, роняя на землю выхваченных из пучины рыбок. Брызги оседали на деревьях, увлажняли крыши. Так продолжалось целый день. А ночью прилетел северный ветер, и завязалась битва ветров. Гудели холмы и горы. К утру соперники отступили, направившись каждый в свою сторону. Все стихло. И вдруг в тишине затряслась земля. Люди в ужасе выбегали из домов, смотрели на дувало, венчавшее холм. Однако дыма не было.

— Неужели бог миловал и на этот раз? О господи, слава тебе…

Сельчане не верили глазам, подбегали поближе, осмелев, карабкались по склону холма: дыма и в самом деле не было.

Началось общее ликование, люди обнимались, целовались, кричали:

— Есть, есть на свете бог! Он все видит! — Потрясали бутылками с вином, прикладывались к ним, стреляли в воздух из пистолетов, винтовок, обрезов. Далеко по окрестностям разносилось эхо. Не помня себя от радости, разгоряченные вином, люди прыгали с красной скалы, ушибались, даже калечились, но словно не замечали этого.

Добрая весть распространилась быстро. Из города приехали начальники, прибежали любопытные из ближних деревень. Веселье охватило всех, потянуло к застолью, ели, пили, закалывали ягнят, поросят, тащили бутылки с ракией, катили по улочкам бочки с вином, всю округу оглашали песни, звуки свирелей. Село бурлило.

Слепая Донка твердила, простирая руки к людям:

— Я же говорила, у беды свои сроки. Несчастья приходят и уходят. — И старалась дотронуться до встречных, обнять, но ликующие односельчане не замечали ее порыва.

Гуляние длилось всю ночь, продолжалось оно и на следующее утро, когда зазвонил церковный колокол. Медленно, грустно возвещал он о смерти Илко.

Как и предсказал Богуле, старик умер, когда над кратером вулкана исчез дым. Люди, еще пребывавшие в радостном настроении, пришли проводить его в последний путь. Заходили в комнату с окнами на восток, где стоял гроб, клали к ногам покойного фрукты и сладости, чтобы умерший захватил с собой гостинцы милым сердцу людям, которых он встретит на том свете. Лицо Илко, желтое, истаявшее, прозрачное, было уже бесплотным и все-таки красивым и добрым. Густые брови над закрытыми глазами — словно два ласточкиных крыла. Трепетный свет свечи отбрасывал на лоб и щеки блики, напоминавшие легкие волны на прозрачной поверхности озера. Из ушей старика выглядывали волоски, неожиданно мягкие, как молодая трава.

В распахнутое окно влетел жучок, опустился на открытый гроб и пополз по покрывалу. Жена Мила смахнула его платком на пол и раздавила ногой.

— Видать, тебе на роду написано превратиться в жучка, — громко сказала она, обращаясь к усопшему. Присутствующие переглянулись.

Пришла и слепая Донка, усевшись у гроба, выплакала все причитания, какие помнила. Кала, не выдержав, зарыдала:

— Что со мной будет без отца?.. Что мне, горемыке, делать?..

— Что раньше делала, то и теперь будешь, — бросила ей сноха.

Священник окурил комнату ладаном, прочел молитву. Люди подняли гроб, с трудом поворачивая его, спустились по лестнице. Когда проходили через двор, пес, который остался жив благодаря Богуле, спрятавшему его в лесу, выбежал из конуры, но не залаял, как обычно при виде Илко, а безмолвно смотрел на гроб и вереницу сопровождающих. Когда процессия вышла на дорогу и направилась к кладбищу, собака рванулась, разорвала цепь и побежала за траурной процессией. Она следовала за ними, опустив голову, словно печалилась. Ее пинали, гнали прочь, а пес, свернув хвост кренделем, убегал, а потом возвращался снова. Он смотрел издали, как опускали в могилу гроб, и подвывал. Этот вой был похож на всхлипы.

Илко предстояло покоиться в могиле, где была захоронена жена и оставлено место для него. Разрыв могилу, увидели остатки его портрета. Изображение сгнило и рассыпалось при первом прикосновении. А металлическая рамка прилипла ко дну могилы, как оконце в подземный мир. На кресте, где была обозначена дата рождения Илко, теперь приписали дату смерти…

После похорон супруга Мила поспешила отпереть сундучок свекра. Она извлекла оттуда репродукцию картины: господь бог с дьяволом восседали на туче и играли в карты. Вместо денег расплачивались людьми. Женщина возмутилась и порвала снимок. Копнула содержимое сундучка, наткнулась на гобелен, который вышивал Илко, развернула его. Подносила к глазам и рассматривала издали, но так и не смогла понять, что же там вышито. Потом прочитала подпись и оказалось: на гобелене изображен тот санаторий на холме, который старик видел в своих мечтах. Холм был вышит зелеными, желтыми, коричневыми и фиолетовыми нитками. Стены санатория — белыми, крыша — красными. Дом окружали деревья, цветы, скамейки; внизу вилась речка с перекинутыми мостиками. А надпись была такая:

«Я, Илко Лечоский, оставляю своему селу образец санатория, который будет строиться на холме. Когда начнут собирать добровольные взносы на строительство, прошу принять и мою лепту — талисман с бриллиантом».

— Будь ты проклят! — крикнула женщина и отшвырнула гобелен. И тут взгляд ее упал на портрет умершего, висевший на стене. Она узнала ту самую смутную улыбку, которая появилась перед смертью на лице старика. Сорвав с гвоздя портрет, бросила его в сундучок. Потом сняла зеркало, в которое смотрелся Илко и где ей пригрезилось его отражение. Зеркало тоже последовало в сундучок. За ним — настенные часы, остановившиеся в момент смерти старика. Туда же она запихнула трубку, расческу для волос, гребешок для усов и бровей, нитки, иголки, тапки, географическую карту, где Илко отмечал страны и города, в которых ему довелось побывать.

XXIII

Супруга Мила каждый праздник, а нередко и по будням навещала могилу свекра и носила поминовение. Ее гнало туда опасение, как бы старик не обернулся вурдалаком — не стал преследовать ее, просить еды, рыться в шкафах, как при жизни. Однако посещения могилы не помогали: Илко являлся невестке во сне в облике жучка, которого она раздавила, смахнув с покрывала. Жучок медленно, как человек, приоткрывал дверь, проникал в комнату, полз по полу, влезал на кровать, по одеялу подползал к голове женщины. Она вскакивала или сжималась в комок на другом конце постели. Когда насекомое приближалось, пинала его ногой, пыталась раздавить рукой, подушкой, оно, неуязвимое, ползло и ползло. Женщина колотила его метлой, жучок переворачивался на спину и опять принимал прежнее положение, продолжая ползти к ней. Она наступала на него всей ступней, чтобы раздавить, он же превращался в бриллиантовый камушек с талисмана Илко, а ступня начинала болеть. Убедившись в своем бессилии, хозяйка дома звала на помощь, пыталась убежать из комнаты — на зов никто не откликался, а ноги прирастали к полу.

И она просыпалась в страхе. Если муж был рядом, он пытался ее успокоить. А если он бодрствовал в своей лаборатории, она шла туда и сидела среди колб и пробирок до рассвета.

Мил успокаивал ее:

— Отец говорил, что дурные сны бывают при тайных недугах. Ты больна чем-то и сама не подозреваешь об этом.

— Причина в нем самом, — говорила супруга.

— В нем? — удивлялся Мил.

— Именно, — твердила она.

Проходя по двору или по дороге к полю, женщина со злобой наступала на каждую ползущую букашку.

Долго являлся ей во сне злополучный жучок. Она освободилась от наваждения, только когда выполнила последнюю волю свекра — передала в местный комитет Народного фронта гобелен и талисман с бриллиантовым камушком.

…Богуле тоже посещали дурные сны. Он писал домой:

«Дорогие папа и мама, я опять видел страшный сон. Как будто ты, папа, стоишь с градусником, измеряешь температуру воды, которая хлещет из дувала. Ты злишься, что температура падает, вместо того чтобы расти, как тебе хотелось. Это означает, что не будет извержения, которое необходимо для твоих экспериментов. И вот ты рассердился, швырнул термометр прямо в кратер. А он взорвался, как бомба, образовал новую расщелину, и из нее повалила лава. Раскаленные хлопья, как фейерверк, полетели во все стороны. Они падают и на тебя, но ты от радости ничего не чувствуешь. Подхватываешь лаву лопатой и бросаешь в воду, проводишь свой эксперимент. А хлопья шипят в воде, и от них валит вар. И ты так увлечен своим делом, что не замечаешь, как тебя вот-вот накроет с головой туча горячего пепла. Я бегу предупредить, вытащить тебя с опасного места. Только ноги несут меня не вперед, а назад.

Тут я закричал от ужаса и проснулся. Увидел, что друзья но общежитию держат меня за руки. Они трясли меня, чтобы я очнулся, окатили водой, кое-как успокоили. Я лег и больше не мог уснуть. Смотрел в окно, как восходит солнце. Оно вставало из-за горы, как пламя, выползающее из-под земли. И казалось, его извергает гигантский вулкан. Это зрелище снова взбудоражило меня.

Постоянно думаю о тебе и маме. Время здесь тянется для меня медленно. Просил коменданта отпустить на несколько дней повидаться с вами, но разрешения не получил. Комендант не дает мне те деньги, которые ты ему для меня оставил, и мне не на что купить билет на автобус. И еще. По его поручению один из ребят следит, чтобы я не вставал по ночам. Прошу вас, напишите коменданту, придумайте какой-нибудь срочный, важный предлог, чтобы меня отпустили. Умоляю сделать это побыстрее. Ваш любящий сын Богуле с наилучшими пожеланиями…»

Богуле продолжал видеть дурные сны. По ночам он спрыгивал с постели, выходил из спальни. Товарищи бежали за ним, будили, приводили в чувство и снова укладывали в кровать. А потом начали с вечера ставить возле нее корыто с водой.

Нередко, находясь в полудремоте или даже бодрствуя, мальчик вдруг вскрикивал на уроке:

— Нет, нет!

Этим он мешал учителю и отвлекал внимание учеников. Его тормошили, успокаивали, расспрашивали, что стряслось, почему он кричит. Богуле отвечал: «Сам не знаю. Вдруг что-то пришло в голову…» И напрягался, чтобы вспомнить, во сне или наяву была сцена: учитель писал мелом на классной доске, неожиданно повернулся и начал целиться этим белым камушком в него, и мел превратился в стрелу…

Однажды мальчик поднялся со скамьи, собрал свои книги и направился к выходу.

— Ты куда? — поинтересовался учитель и не получил ответа. — Куда ты направился? — повторил педагог и схватил Богуле за руку. Тот осознал, где находится, и вернулся на свою скамью.

Время от времени такое случалось с ним, хотя, как правило, на уроках он не причинял никому беспокойства. Желания учиться не было, а вот математика давалась ему удивительно легко, усвоение шло само по себе, не требуя усилий. Вычисления Богуле производил не на доске и не в тетради, как другие дети, а в уме. Учебники математики он читал вслух в общежитии, в комнате для занятий, будто увлекательные рассказы или сказки. Решая задачи, не прикасался к карандашу. Преподаватель математики предсказывал: ты станешь гением! Наверное, поэтому юного Пифагора из Дувалеца опекали и ребята, и учителя.

Правда, так было не с первых дней. Поначалу соученики и педагоги требовали исключить Богуле из школы-интерната. Он их раздражал, мешал, некоторые его не выносили. Но потом окружающие разглядели в нервном, застенчивом подростке нежную, отзывчивую душу и полюбили его.

XXIV

В голове Мила словно застряло жужжание пчелы, которая погибла на подоконнике в его лаборатории. Почему-то он часто вспоминал об этом, становился задумчивым, грустным. И чувствовал себя так, будто погубил живую душу. Ему вдруг ни с того ни с сего слышалось пчелиное жужжание. Потом прилетала птица и избавляла его от этих звуков, склевывая пчелу. Так было или не так, но Мил успокаивался, веселел. Однако проходили сутки-другие, и снова в висках возникал гул. Это мучило, угнетало, пока снова не прилетала птица.

Подобное состояние повторялось. То ли от переутомления, то ли от перенапряжения появилось ощущение, словно в голове туго натянули вибрирующую нить, она дрожит, а ее дрожание вызывает судорогу в мозгу. Мил страдал. Он обхватывал голову руками и неподвижно сидел в лаборатории, опершись локтями о стол. Спазмы стали сопровождаться вспышками света, похожего на те ультрафиолетовые лучи, с которыми хозяин лаборатории экспериментировал. И в душу вселялась апатия — не хотелось ни продолжать опыты, ни, стоя у окна, созерцать улицу, ни наблюдать, как меняется природа в зависимости от времени дня и времени года. Он чувствовал теперь, что эти перемены чем-то влияют на его состояние — и рассвет, и приход темноты, и кучевые облака, и облака перистые, и хаос противоборствующих ветров, и сгущающиеся туманы. Мил подолгу смотрел в одну точку на стене, как будто через нее хотел вытолкнуть из души тревогу.

А однажды дом затрясся, зазмеились по стенам трещины, задребезжали оконные стекла — в лаборатории произошел взрыв. Прибежала в ужасе жена, схватилась за ручку двери, но изнутри было заперто. Женщина стучала, звала Мила — никто не откликался. Столпились соседи, слышавшие грохот, спрашивали с тревогой:

— Что случилось?

— Не знаю, — отвечала супруга Мила, все еще пытаясь открыть дверь. — Видите — заперто. А Мил не отвечает.

Дверь взломали. Заглянув в комнату, люди оцепенели: распростертый на полу Мил, вокруг него осколки пробирок, черепки глиняной посуды, кварцевые лампы, электрические провода, линзы, микроскоп. Из бутылки выходит какой-то газ… Лабораторию наполнял неприятный удушливый запах.

— Ах! — вскрикнула жена Мила и бессильно обмякла. Соседи подхватили ее под руки, вывели на воздух, брызгали в лицо водой, приводя в чувство.

Прибежали и другие сельчане, глазели на лежащего Мила, искореженные предметы, оборванные провода, но приблизиться и осмотреть боялись, В ожидании комиссии обменивались предположениями, гадали, как могло случиться несчастье. Одни говорили: «Мил занимался делами, в которых не шибко разбирался. Промахнулся в чем-то — и вот результат!» Другие высказывали свое мнение: «Не исключено, что он нарочно устроил взрыв в минуту отчаяния. Понял, что старания напрасны и создать живую материю — желание несбыточное. И вот решил враз покончить со всеми терзаниями. А может, и жена подтолкнула: все время пилила Мила. Они же без конца ссорились».

И люди заключили:

— Даже камень, если его накалять, не выдержит — треснет, не то что живой человек… Бедняга гонялся за славой, а нашел смерть.

— Я замечала ведь — что-то его грызет, — плакала Кала. — Должно было это случиться. Бывало, он взглянет на меня как-то странно, будто впервые видит.

Супруга Мила тоже высказывалась:

— Не было у него причин наложить на себя руки. Это у меня нервы напряжены до предела, а вовсе не у него.

Приехали доктор Татули и следователь; вместе составили акт. Написали, что смерть наступила после взрыва, но определить, случайно он произошел или произведен умышленно, не смогли. В рабочем столе нашли тетрадку «Veritas», где Мил делал свои записи. Перелистывая наспех, остановили внимание на некоторых строках:

«Научный труд тяжел. Чтобы добраться до истины, надо претерпеть большие муки, приложить много сил…»

«Необходимо постоянно раздвигать границы возможного, достигая того, что считается невозможным…»

«Лучше обойти стенку, чем тщетно биться об нее лбом…»

«Чтобы добыть каплю истины, иной раз надо пересечь целый океан…»

«Порой мне представлялось, что цель близка, до нее рукой подать. Но всякий раз она опять отдалялась в бесконечность. Мне казалось, что элементы соединяются в искомое живое вещество, а они продолжали свое существование, независимые друг от друга, как небесные тела… Видно, чтобы достичь цели, не хватает совсем малого, но в данном случае в этой малости заключено самое главное…»

«Если бы я родился заново, по-прежнему занялся бы наукой…»

Татули попросил ракии, отхлебнул и продолжил чтение:

«Не так обидно потерпеть неудачу в поисках несуществующего, как проглядеть то, что есть на самом деле…»

Татули покачивал головой и повторял свое: «Мамма миа!»

Так на похороны собралось множество людей. Из города приехал коллега Сирин. Он сказал, прощаясь со своим одержимым единомышленником: «Вечная память тебе, мой дорогой Мил! Твое имя не должно утонуть в забвении. Ты не пожалел жизни, чтобы узреть то, чего другие не видят; услышать то, к чему другие глухи; ощутить то, что другим недоступно; разгадать непосильные другим загадки. Ты был на пороге цели, в преддверии славы, но… Ты еще раз доказал, что наука не обходится без жертв!»

Да, Мил унес в могилу свои секреты. Но на похоронах раскрылась тайна, которая долго будоражила людей: кто ворует деньги из церкви? Пока священник кадил над гробом и читал заупокойные молитвы, Донка вытащила из кармана ассигнацию, чтобы положить перед изображением Богоматери. Пошелестела бумажкой, словно колеблясь, а потом положила к иконе. Нащупала металлические монетки, лежавшие рядом, и сунула в карман. Кто-то из присутствовавших, взглянув на ассигнацию, увидел, что она старая, недействительная. На весь храм раздался гневный возглас:

— Так это ты воруешь деньги?

Слепая растерялась:

— Как это — ворую?

— Очень просто. Кладешь недействительные — оккупационное старье, — а выгребаешь настоящие.

— Как оккупационные? — изумилась Донка и, набрав воздуху, продолжала: — Откуда мне, горемычной, про то знать, когда в глазах полный мрак? Остались у меня дома бумажки после покойного мужа… Думала — крупные деньги, поэтому и беру сдачу мелкими монетками — будет что положить в следующий раз… Ах, прости, Матерь Божья, мою слепоту… Не знала я… — И она залилась слезами, стараясь умилостивить разгневанных односельчан. Крестилась, целовала икону.

— Боже мой, до чего мы дожили! И до чего еще доживем, — вздыхали люди.

XXV

Когда в интернат пришла телеграмма о смерти отца, Богуле лежал в больнице. За несколько дней до страшного известия ему привиделся знакомый сон: начинается извержение вулкана, лава заливает опустевшее село, где остался только один житель — его отец.

Мальчик вскакивал с кровати, кричал отцу: «Беги!» Крик будил соседей по комнате. Его удерживали, брызгали в лицо воду, пробуждали. От преследовавшего страха или от простуды Богуле захворал и попал в больницу. Телеграмму получил комендант общежития. Он решил отложить сообщение, пока Богуле не поправится. Когда тот выздоровел, позвал его, подготовив, передал содержание телеграммы и вручил ее. Комендант выразил питомцу интерната свое сочувствие, нежно, по-отцовски погладил по голове и пожелал найти силы перебороть горе. «Тяжело остаться без отца, — говорил он, — но, как это ни больно, надо смириться. Человека не вернуть, и тут уж ничего не поделаешь, а слезами и отчаянием можно подорвать и без того слабое здоровье».

Богуле слушал рассеянно и еле дождался, когда комендант закончит. Он подумал: телеграмма — предлог для того, чтобы дать ему возможность получить на несколько дней освобождение от занятий. Когда умер дед, его отпускали. Вот и теперь дома решили взять грех на душу…

Так думал Богуле, а комендант был восхищен его мужеством — не каждый способен спокойно выслушать весть о кончине отца. Он пожал осиротевшему пареньку руку и вручил заранее купленный билет на автобус.

Как только Богуле сел в машину, сердце его заколотилось от радости. Скоро он окажется дома, обнимет родителей. Скорее бы! Не отрываясь смотрел он в окно, раздражаясь от того, что дорога, изрытая колдобинами, замедляет скорость. Автобус подпрыгивал, оставляя за собой длинный шлейф пыли. Богуле казалось, что водитель теряет слишком много времени, останавливаясь на промежуточных станциях. Это бесило его.

По мере того как автобус приближался к Дувалецу, погода улучшалась, прояснялось небо, солнце выглядывало из-за облаков, бросая на землю яркие отблески, словно в небесах кто-то поигрывал зеркальцем. С горного перевала было видно далекое озеро. Солнце освещало лишь небольшую его часть, казалось, луч прожектора падает на темную сцену. Богуле смотрел на светлый пучок лучей, на знакомые с детства окрестности, и сердце трепетало от радости. Когда автобус спустился с горы и остановился на сельской улице, оно запрыгало, как у пойманного птенца. Богуле соскочил и помчался к дому, толкнул калитку, зазвенел колокольчик, и в звуках его слышалось что-то печальное, жутковатое. Во дворе встретилась мать в черном платке. Обнялись. Освободившись от материнских рук, он спросил:

— А где папа?

Она залилась слезами.

Богуле смотрел на нее.

— Так где же папа?

— Он умер… Мы посылали тебе телеграмму…

— Неправда! — вздрогнул Богуле.

— Правда, сынок… Правда.

— Этого не может быть, чтобы папа умер… Не может быть! — Он швырнул на землю сумку, взлетел по ступенькам крыльца, распахнул дверь в лабораторию и не увидел там отца. Все еще не веря, пробежал по комнатам и снова спросил:

— Куда уехал папа?

— Я же сказала тебе, душа моя… — рыдала мать.

Богуле не верил.

Истина открылась ему позже, когда он вместе с матерью пришел на кладбище, где увидел свежую могилу. Чтобы отогнать страшное видение, закрыл лицо руками. У могилы отца он долго рыдал, мать подняла его с земли и увела домой.

От потрясения Богуле заболел. Температура была высокая, он бредил, звал отца. Ему чудилось, что отец входит в комнату, простирает руки, чтобы обнять. Видение исчезало и повторялось снова.

Бред кончился, и больному уже больше не казалось, когда открывалась дверь, что пришел отец. И все-таки, когда заходила мать — приносила еду, питье, — Богуле приподнимался на кровати: а вдруг это папа?

Однажды заглянул Методия Лечоский, передал хозяйке письмо, адресованное Милу, а к нему попавшее по ошибке. Богуле, увидев лесоруба, вскочил с постели, подбежал к нему, радостно кричал, обнимая гостя:

— Папа!.. Папа!..

Методия смущенно смотрел на мальчика, на его плачущую мать и не знал, что сказать. Так и стоял, как истукан, в объятиях Богуле, пока мать не разжала руки сына.

— Ложись, сынок, ложись. Это не папа, — сказала она, поглаживая мальчика по голове.

Богуле болел долго. Лицо осунулось, глаза запали, даже взгляд изменился. Доктор Татули осматривал больного каждый четверг, давал лекарства от лихорадки, от душевной тоски. Депрессия не покидала Богуле, и врач посоветовал матери:

— Дайте ему фотографии отца, пусть смотрит, а то как бы не было хуже. И неплохо, если бы иногда заходил Методия. Пусть навещает мальчика, пока депрессия не отступит и он не осознает, что отец умер…

Шло время, кризис миновал. Богуле поднялся с постели. Он уже не плакал, не вставал по ночам. Вышло так, как в свое время предсказывал врач: лунатизм пройдет, когда период отрочества сменится юностью. Может, помогло и то, что Богуле подружился с девушкой, как советовал незадолго до смерти дед Илко.

Богуле повзрослел сразу, словно одним прыжком одолел путь от ребенка до взрослого. Он смотрел серьезно, держался степенно, басил, стал принаряжаться, усердно чистил и утюжил свою одежду, задерживался перед зеркалом, причесываясь и приглаживая волосы, любуясь отрастающими шелковистыми усиками.

Влюбившись в свою сверстницу Злату, юноша тянулся только к ней. Все свободное время они проводили вместе. Гуляли по окрестностям вдоль полей, бродили по лесам. Иногда Богуле увлекал подружку в сарай. Ему хотелось испытать то же самое, что он наблюдал, когда сквозь щель увидел обжигателя извести Оруша и жену церковного старосты Андро. Но Злата не позволяла. Ему разрешалось только целовать ее, иногда гладить грудь. Когда его рука делалась смелее, девушка перехватывала ее.

— Нельзя!

— Почему?

— Нельзя… Мне за это попадет…

С нетерпением ждал Богуле того часа, когда будет «можно» и Злате ни от кого не попадет за то, что они любят друг друга.

Теперь сон Богуле был спокойным и глубоким. Он вставал по утрам свежий, бодрый, возился на кухне, шел в поле. Он не хотел учиться, да и мать не хотела оставаться одна. Она надеялась, что Богуле возьмет на себя заботу о доме, о хозяйстве. Сердце женщины наполнялось радостью, когда она видела, как сын запрягает волов, идет в поле, как прилаживает на спину лошади вьючное седло, чтобы отправиться в горы по дрова, как косит траву.

Но однажды она застала Богуле в лаборатории, и защемило сердце.

— Что ты тут делаешь?

После паузы сын сказал:

— Ничего. Привожу в порядок комнату…

Несколько дней спустя мать снова увидела сына там: он увлеченно что-то разглядывал. Она испугалась: как бы и Богуле не пошел по пути отца! И женщина собрала оборудование лаборатории, повезла в город, продала все, что могла продать. Остальное поломала и выбросила. Лабораторию она обставила по-другому. Теперь это была просто жилая комната, как когда-то раньше.

Богуле это причинило острую боль. Каждый предмет в лаборатории хранил дорогую память об отце. Сама обстановка напоминала о нем, создавала впечатление его незримого присутствия. Юноша был возмущен поступком матери и старался с нею не разговаривать, избегал общения. Он перенес остатки лабораторного оборудования на чердак, перетащил туда некоторые отцовские книги и уединялся там за чтением.

Мать становилась ему чужой и далекой, обида на нее не проходила, мешали воспоминания. Богуле помнил, например, свой испуг, когда ночью случалось попасть ногами в корыто с водой. А ведь его ставила мать, чтобы помешать прогулкам при луне.

Бывало, мальчик просыпался, ступив в воду, сон проходил, тело била дрожь, но мать не жалела сына; он слышал только укоры и проклятия: «Спи! Чтоб ты навек заснул! Все здоровье у меня унес!»

Вспоминалось, как она его отколотила, застав у зеркала разглядывающим родинки, которые казались ему созвездиями. Как насильно отрывала его от отца, не давала упражнять правую руку, не позволяла присутствовать в лаборатории при опытах. Как зло обрывала деда Илко, если тот начинал рассказывать внуку о своих странствиях по свету.

— Отец на свой манер, дед на свой — оба хотят тебя сделать сумасшедшим!

Размышляя о смерти, почему человек обязательно должен умереть, исчезнуть, раствориться в бесконечном мире, мальчик однажды спросил мать:

— Неужели все должны умирать?

— Все, — отрезала она.

— И папа?

— И он тоже.

— А ты?

— И я.

— А почему? — продолжал Богуле свои вопросы.

— Выкинь дурь из головы, — прикрикнула мать.

А когда он, не успокоившись, через некоторое время спросил:

— А я тоже должен умереть? — то получил пощечину.

На ум приходили и другие случаи, когда мать била его, оставляла без еды, и в душе росла неприязнь и отвращение к жестокой женщине…

XXVI

Итак, Богуле все дальше отходил от матери, старался как можно реже с ней встречаться, как можно меньше бывать дома. На вопросы не отвечал, помалкивал. Она пыталась добротой и лаской укротить его, успокоить, без конца твердила: «Ты у меня один на всем белом свете, дороже тебя для меня никого нет, ты хозяин, глава семьи, на тебе лежит забота о доме». Мать ждала сына к обеду, ужину, чтобы побыть вместе, но он избегал совместных трапез, мать оставляла записки, звала помочь — в поле ли, на лугу, — а он не шел.

Сын поздно ложился и поздно вставал; по утрам его приходилось подолгу будить. Мать чувствовала: с ним что-то происходит, видно, не отпускает тоска по отцу, — и всеми силами старалась ему угодить, страстно желая, чтобы юная душа переболела и окрепла.

Приглашался доктор Татули, но Богуле не желал с ним встречаться, убегал. Душевную близость и теплоту Богуле находил теперь у Златы и стремился быть с нею. Обычно, подойдя к ее дому, Богуле отворял калитку в сад и свистом подавал условный знак. Если родителей не было дома, девушка тут же выбегала, они гуляли по окрестностям, выбирая уединенные места. Ходили, держась за руки, испытывая волнение от прикосновений. На лугу они вспоминали, как встретились здесь впервые. Все произошло случайно; Богуле пас теленка, Злата — телочку. Они разговаривали, и каждый гладил своего питомца, а через некоторое время, незаметно для себя, Богуле стал ласкать телочку Златы, а та — его теленка.

Потом они сидели рядом на меже, смотрели, как пасутся на лугу их телята, голова к голове. Как бы невзначай рука юноши накрыла руку девушки, и она ее не отдернула. Они внимательно разглядывали свои руки, словно впервые их увидели: у него были мускулистые, загорелые, у нее — худенькие и бледные. Богуле и Злата гладили друг другу руки, потом — волосы. У нее были длинные, иссиня-черные, у него — светлые, причесанные на пробор. Касаясь головой головы Златы, Богуле погружал лицо в пышную темную копну, глубоко вдыхал их запах.

Вспоминали влюбленные и первый поцелуй, когда, прижав щеку к щеке, почувствовали внутренний жар, охвативший обоих. Они смотрели на луг, но мало что различали — зрение затуманилось, окружающий мир словно бы отодвинулся. А потом их губы соединились, как два горячих уголька. С пылающих щек пламя побежало по всему телу, голова закружилась, и это было приятно, как после глотка вина.

С каждой встречей Богуле замечал в Злате что-то новое: она взрослела, расцветала. Украдкой разглядывая ее, он видел эти перемены: выпуклее становится грудь, круче бедра, волосы пышнее, увереннее голос и походка, серьезнее взгляд, округляется лицо. Крепче объятия. Злата тоже тайком наблюдала за Богуле и тоже видела в нем приметы наступающей зрелости.

…В то утро юноша встал пораньше и направился к дому любимой. Утро было ясным, воздух прозрачным. Виделось отчетливо. Эту четкость усилило солнце, поднявшееся из-за холма. Оно еще не было раскаленным и красным, испускающим пурпурные лучи, не слепило глаза сиянием, не тянуло влагу из земли.

Поля вокруг стояли густо-зеленые, и в цвет этот вкрапливались островки разных оттенков — пшеница, рожь, кукуруза, клевер, кормовые травы. С холма все можно было разглядеть. В мозаике зеленых тонов женская фигура в белом платье выделялась, словно на полотне художника. Это Злата! Богуле издали узнал ее по платью. Сердце запело, и он побежал навстречу.

Так он летел ей навстречу, перепрыгивал через кюветы и межи, пересекал лужайки, выбирая путь покороче. Его быстрые ноги едва касались земли. Когда Злата оказалась рядом, у Богуле перехватило дыхание, не осталось сил. И он лег на спину у ее ног, тяжело дыша. Злата тоже дышала прерывисто. Неожиданное появление Богуле из кукурузных зарослей испугало ее. Корова, которую пасла девушка, тревожно подняла голову.

— Как ты меня нашел?

— Узнал, что нету дома, вот и пошел искать, а потом увидел с холма.

Он притянул Злату к себе. Она прижалась к нему, припала к его груди; казалось, биение их сердец сливается воедино. Богуле чувствовал дыхание любимой, его опьянял аромат ее тела и волос. Он прижал ее еще крепче, сжал в объятиях; закрыв глаза, влюбленные задохнулись в поцелуе. И каждый желал в душе, чтобы счастливое мгновение остановилось навечно.

Долго прислушивались они к своим громко стучавшим сердцам… Целый день Богуле и Злата пробыли на лугу. Он казался им райским уголком, недоступным для посторонних глаз. Любящие поклялись друг другу в верности. Богуле вручил своей подруге колечко, купленное у бродячего торговца. Злата трепетала от радости, любуясь, как блестит в лучах солнца металлический ободок у нее на пальце. Дар любимого казался ей частицей сердца, частицей его самого.

Клятву верности любящие скрепили по дороге домой. Продираясь через колючий кустарник, оба больно укололись, Богуле собрал губами кровь, выступившую у подруги на руке, а она — у него. Они ощущали себя единым целым.

XXVII

Как-то, когда мать работала в поле, Богуле привел Злату домой показать ей свой чердак, и девушка увидела книги Мила, остатки приборов из его лаборатории, рабочий столик, треногий стульчик, соломенный тюфяк. На стропильной балке висел фонарь, к стенам были приколоты кнопками портреты киноартисток, вынутые из шоколадных плиток. К столбику крепилось большое, от пола до потолка, зеркало, которое сильнее всего заинтересовало Злату. Его старая деревянная рама подгнила, стекло местами помутнело и было усеяно темными пятнышками, совсем как родинки, которые разбежались по телу Богуле. Тем не менее в зеркало можно было хорошо разглядеть себя с ног до головы.

— Откуда у тебя такое зеркало?

— Осталось от отца.

Злата стояла, рассматривая себя, притрагивалась пальцами к своему лицу. Приподняла платье выше колен, полюбовалась ногами, повернулась, поглядела на себя сбоку.

Богуле за руку отвел ее от зеркала и усадил на постель, стал читать вслух одну из отцовских книг. Но подружку это не увлекло, она не переставала бросать взгляды в зеркало.

…Когда он привел ее в следующий раз, она снова с удовольствием принялась разглядывать себя. Теперь решила приподнять платье повыше, любуясь белыми ножками, которые плотно прижались одна к другой, как прижались они с Богуле щеками.

Подбоченившись и подражая балеринам, Злата изгибалась то влево, то вправо. Богуле подошел к ней и поцеловал.

— Какова? — спросила она, не отрывая глаз от своего отражения.

— Хороша! — откликнулся он и снова увел ее от зеркала.

Порылся в книгах, раскрыл одну из них. И снова она слушала невнимательно, обращая взгляд к деревянной раме.

…Оказавшись на чердаке в третий раз, Злата осматривала себя в зеркало, уже подняв платье выше пояса, странно взволнованная.

— Разденься совсем, полюбуйся на себя, — посоветовал Богуле, которому передалось волнение подруги.

— Ни к чему, — ответила она.

Но он уже раздевал ее, не обращая внимания на слабое сопротивление, тело девушки открылось ему, как распустившийся цветок солнцу. Богуле тоже сбросил одежду, и теперь они смотрелись в зеркало вдвоем. Оба дрожали от возбуждения. Кровь закипела во всем теле. Они прильнули друг к другу, и все поплыло у них перед глазами.

В отсутствие матери Богуле стал часто приводить Злату на чердак. Они становились перед зеркалом, обладавшим колдовской силой, и словно растворялись в волшебном стекле.

Внезапно Злата перестала приходить на свидания, не отзывалась на условный свист из сада. Ему казалось, что девушка не слышит, что ее нет дома, и он повсюду искал свою подругу — поднимался на холм, обходил поля. Тщетно. Юноша возвращался в сад, свистел, кидал камушки в окно комнаты Златы.

Целыми днями кружил он возле этого дома в надежде на встречу. Ему пришла мысль, что она больна. Собрав всю решимость, влюбленный вошел в дом. Злата, увидев его, сказала:

— Больше не приходи. — И повернулась, чтобы уйти.

Он схватил ее за руку, растерянный, изумленный.

— Почему?

Девушка молчала.

— Прошу тебя, скажи, почему? — молил он, сжимая ее пальцы.

— Родители увидели нас и запретили с тобой встречаться.

— Почему? — удивился он.

— Из-за твоей болезни…

Он вздрогнул и побледнел.

— У меня же все прошло. И по ночам я больше не вскакиваю. Правда-правда. Неужели ты мне не веришь? — Богуле погладил руку Златы, но она отдернула руку.

— Я не смею идти наперекор родителям, — сказала девушка и вся в слезах вернулась в дом.

Лицо Богуле исказила боль, закололо сердце, готовое разорваться.

Богуле лишился покоя, без конца приходил к дому Златы, но она не появлялась, искал ее повсюду, но напрасно. Отвергнутый влюбленный теперь бродил в одиночестве вокруг села, пересекал лесочки, заглядывал в сараи и овчарни, всюду, где бывал с любимой девушкой. Он чувствовал ее дыхание, иногда казалось — она рядом, и Богуле резко поворачивался, только рядом не было никого, и тень надежды исчезала… Он присаживался там, где они сидели когда-то вместе, закрывал глаза, и снова рождалась иллюзия близости — вот она, Злата, рядом, сидит, примолкнув, как примолкала в ожидании объятий и поцелуев…

Скоро юноша возненавидел свои маршруты: прогулки усиливали тоску, он словно расплачивался страданием за былые счастливые часы.

Сначала подруга часто являлась ему во сне, это смягчало боль, и Богуле считал сновидения лекарством. Ему грезилось, что любимая ждет его в поле, на ней платье, притягивающее отблески солнца. Вот она машет ему рукой, зовет. Он спешит к ней, прыгает через межи и кюветы, продирается сквозь высокие хлеба, через кустарники и не может приблизиться. Он просыпался разбитый и в полусне выходил из дому, взбирался на холм, смотрел в поле, откуда во сне она махала ему рукой, только наяву ничего не повторялось. Юноша одиноко стоял в растерянности, поникший от тоски.

В другой раз ему снилось, как он идет со Златой венчаться. Невеста в белом платье, с белым венцом на голове, на нем черный костюм отца, который Мил надевал по торжественным поводам — в праздники или когда шел на ученое собрание. Богуле костюм великоват, шляпа съезжает на глаза, и ее приходится то и дело поправлять. Он держит Злату за руку и видит у нее кольцо, которое подарил ей на лугу. Оно безобразное, блестящий камушек выпал, и пустое отверстие напоминает полость, оставшуюся после вырванного зуба или вытекшего глаза.

— А где камушек? — спрашивает Богуле с волнением.

— Растаял. Солнце растопило.

Богуле удивляется: неужели солнце могло растопить твердый камень?

…Вот юная пара стоит перед регистратором загса, ожидая, что он направит их под венец. А тот, посмотрев документы, говорит:

— Не могу вам разрешить венчаться, вы несовершеннолетние… Не хватает лет.

Жених и невеста расстроены.

— Мне лучше знать, совершеннолетний мой сын или нет, — вмешивается мать.

— Ваши утверждения не имеют законной силы, — отвечает регистратор. — Силу закона имеют только документы.

— Как это так? Выходит, наши слова ничего не значат? — возмущаются теперь обе мамаши. — Ведь мы произвели на свет своих детей, кому, как не нам, знать, сколько им лет!

— И хотел бы верить вам, да не имею права, — замечает регистратор. — Должен соблюдать закон…

Молодые люди видят, что их надежды рухнули, и плачут от разочарования. Богуле пробуждается на подушке, мокрой от слез…

Когда ему казалось, что Злата должна выйти на улицу, он был готов часами ждать этого момента, сидя у забора. Иногда удавалось увидеть ее, встать перед ней на дороге, прикоснуться к ее руке. Он клялся, что болезнь его прошла, что ничто уже не беспокоит его по ночам. Девушка молчала или, плача, говорила:

— Эта болезнь не проходит… Так сказал папа…

Богуле не терял надежды разубедить Злату, но однажды ее отец заметил его возле дома и крикнул:

— Еще раз увижу, что пристаешь к моей дочери, — прибью!..

Богуле перестал появляться около их дома, однако не оставил попыток встретить подругу на дороге, застать в поле. Он лелеял мечту, что она передумает, поверит ему, поймет, что поступает жестоко, раскается. И вернется их любовь, и снова потекут счастливые часы…

Он таил надежды до той самой встречи на сельской площади, когда, взяв Злату за руку, увидел, что кольца нет.

— Где твое кольцо? — спросил он.

— Выбросила! — крикнула она, отдернув руку.

«Проклятая!» — хотел он крикнуть в ответ, но сдержался, сжал губы, словно проглотил бранное слово. Он понимал, что оскорбление причинит боль и ей, и ему.

С этого момента надежда ушла.

В минуты отчаяния Богуле приходила мысль отомстить разлучнику — отцу Златы, даже убить его. Он строил планы, как осуществить свое намерение, какую гибель уготовить. Может, пробраться ночью в дом, пока ненавистный спит, и пристукнуть его? А как пробраться в дом? Может, встретить своего врага по пути в поле и выстрелить из засады? Только где взять пистолет? Не худо бы стукнуть его по голове топором или палкой. Но как бы это сделать половчее, чтобы ошеломить противника, не дать опомниться, упредить ответный удар? Богуле раздумывал, перебирал варианты — и не мог решиться.

Он старался выкинуть Злату из головы и из сердца, словно никогда ее и не знал, — не получалось. Пытался переключить свои мысли на другое, а они не слушались и устремлялись по прежнему руслу.

Все думы вертелись вокруг одного: «Как убедить Злату, что я выздоровел, больше не брожу по ночам? А если в кои-то веки и случается, то не беда. Разве я причинял кому-нибудь зло своими ночными прогулками? Доктор Татули говорит, что такая особенность свойственна многим людям, а некоторые и днем ведут себя как лунатики. Посмотришь — бодрствуют; приглядишься — шагают словно во сне, двигаются и действуют механически, а не по велению разума. Смотрят — и не видят. Слушают — и не понимают. Они где-то витают до тех пор, пока кто-нибудь не прикрикнет или, дернув за руку, не выведет из этого состояния».

И Богуле неутомимо искал желанных встреч. Однако мать Златы оборвала последнюю ниточку надежды. Столкнувшись с ним, она потребовала:

— Оставь в покое мою дочь, парень!

— Почему? — резко спросил он. — Я ее люблю!

— Не могу допустить, чтобы дочка умирала от беспокойства, пока ты ночами будешь шляться по крышам, — раздраженно ответила женщина. — Бывали случаи, когда такие, как ты, душили своих жен во сне… Бессознательно…

Отчаявшись, Богуле перестал стремиться к свиданию со Златой. Он подолгу сидел, запершись, на чердаке. Пытался читать, книги не шли на ум. Он раскрывал их и захлопывал, ставил на место. Ложился на постель, опять вставал, расхаживал взад-вперед по чердаку — и не мог обрести покоя. Зеркало повторяло его метания и словно подсказывало: садись, встань, шагай, закури, раздави сигарету ногой, схватись за голову, упрись локтями в стол, кусай губы. Не выдержав, Богуле схватил стул и швырнул в зеркало. Стекло разлетелось вдребезги, а он сел и долго не мог прийти в себя…

XXVIII

Наконец Кала понесла, и на этот раз, казалось, без обману. У Дукле от радости словно выросли крылья. Он часто прикасался к животу супруги, приникал к нему ухом, прислушивался: растет или не растет дитя? Не раз звал акушерку Венде осмотреть будущую мамашу, дать полезный совет. Акушерка наблюдала, как округляется живот Калы. Однако ее не покидало недоумение: а куда делся прежний, не родившийся ребенок? Неужели он растворился во чреве? Или то была ложная беременность — такое случается. Особенно у женщин, которые страстно мечтают о наследничке и принимают желаемое за реальное. Им кажется, что все признаки беременности присутствуют — боль в животе, ломота в пояснице, отвращение к некоторым кушаньям, непомерный аппетит к другим, тошнота, бессонница. Такие женщины иной раз видят то, чего нет, — как растет живот.

Когда подошли сроки рожать, у Калы начались уже знакомые муки: ее трясла лихорадка, от пронзительной боли хотелось рвать на себе волосы. Дукле испугался, как бы не повторилось беды, и вызвал доктора Татули. Тот, осмотрев женщину, распорядился отвезти ее в городскую больницу.

В больнице врачи не могли помочь ей разродиться и приняли решение прибегнуть к кесареву сечению. Так появился на свет живой и здоровый младенец. Во время операции хирурги были поражены: во чреве роженицы находился и давний плод. В результате внематочной беременности плод, развившись до определенного предела, погиб. Окружавшая его оболочка затвердела, словно скорлупа огромного яйца. А Кала не ощущала из-за своей тучности. Врачи определили уникальный случай как «литопедию»[30], которая при внематочной беременности случается крайне редко, и окаменевший эмбрион в оболочке был отправлен в медицинский институт для исследования.

Ребенок был такой крупный, что казалось, вот-вот встанет на ножки. У него даже был зубик, и, когда мать кормила его грудью, он пробовал кусаться.

Оправившись после родов, Кала вернулась домой и стала предметом общего внимания: к ней валили односельчане, которым было любопытно поглядеть на младенца с зубиком, выведать подробности об окаменевшем ребенке, извлеченном хирургами из ее тела. После затухшего вулкана Кала и ее ребенок стали самым волнующим событием в Дувалеце.

Ему на смену пришло другое: Богуле освободился от страха, который владел им после того, как довелось увидеть церковного старосту Андро в петле. Он стал смелым, решительным и поведал тайну самоубийства, рассказав о греховной связи между супругой Андро и Орушем — обжигателем извести. Люди были поражены, некоторые не верили. Однако сам Оруш как-то, будучи под хмельком, подтвердил слух.

— Да, правда. Так оно и было, — заявил он. — Только я все это затеял, чтобы помочь Андрице. Она меня упрашивала. Ведь у нее от Андро не было детей, а ей хотелось… Вдруг получится… Не верилось, что она бесплодная…

Открылся один секрет, начали открываться и другие. Жена Мила разломала сундучок покойного свекра, желая, чтобы в доме и следов не осталось от ненавистного старика. И вдруг среди разных мелочей увидела письмо, прочла его и окаменела. Илко писал:

«Не хочу уносить в могилу свою тайну. Лесоруб Методия Лечоский, тот, что похож на Мила, — тоже мой родной сын… Я уверен в этом не только из-за их сходства — на свете много людей, похожих друг на друга как две капли воды. (Сам встречал свои копии, даже пугался этих двойников.) Но с лесорубом Методией дело другое. В молодости я и его мать любили друг друга. Ее семья не соглашалась на такого зятя, как я, девушку выдали за другого, и я получил в жены другую. Скоро у моей бывшей возлюбленной родился ребенок. Его нарекли Методией по имени деда. Когда у меня в семье появился сын, мы тоже назвали его Методией, в честь его деда. Моя бывшая любовь знала, кто отец ее ребенка, и, конечно, скрывала это. Молчал и я. Когда я после странствий по свету вернулся в село, тайна эта стала меня мучить. Как-то сказал об этом матери Методии. Она заплакала: «Прошу тебя, не заикайся о том никому. Не разоряй мой дом…»

Пусть будет пухом земля покойнице! Она унесла секрет с собой в могилу, а я должен снять с души камень и сказать правду…»

Невестка Илко чуть не упала в обморок. Письмо она сожгла и после этого долго не могла прийти в себя.

Появились у нее и другие причины для беспокойства. Исчез Богуле. Его разыскивали повсюду, даже помогали местные власти, парня же словно след простыл. Мать чуть не лишилась рассудка. Шли дни, а не было ни сына, ни весточки от него. Лишь через месяц пришло письмо из Италии. Парень сообщал, что жив и здоров, что вместе с товарищем из школы-интерната тайком перешли границу и находятся в проверочном лагере. Есть намерение уехать в Америку.

Мать читала и перечитывала, на листок капали слезы. Было радостно, что сын нашелся живой и здоровый, одновременно было грустно, и в душе поднималась досада.

— Боже мой, — вздыхала женщина. — Я опасалась, что он пойдет по пути отца, а он избрал дорожку деда!

Богуле прислал письмо и Злате.

«…Сейчас я даже благодарен тебе за то, что ты пренебрегла мной и растоптала нашу любовь… Нет худа без добра!.. Желаю тебе счастья в браке.

Мой дед Илко говорил: «Двое добрых редко оказываются на одной перине». И еще он говорил: «Кто в жизни не встречался с бедой, у того пусто на душе…» Я выбрал себе возлюбленную — не девушку, а необъятную Землю…»

Злата разглядела на бумаге пятнышко крови. Ей вспомнилось, как они с Богуле, пробираясь сквозь кусты, исколов пальцы, слизывали друг у друга выступившие алые капли в знак верности. Девушка разразилась рыданиями.

Еще вдове Мила вручили конверт из научного общества, где состоял ее покойный супруг. Ученые мужи просили прислать им исследования Мила о взаимосвязи между характером человека и его походкой.

Она прочла это письмо и порвала, так же как порвала когда-то в клочья тетрадку «Veritas» с этой его теорией.

Словно вдогонку, прилетело письмо из-за моря — от дирекции Бристольского кладбища. Было оно адресовано Илко. Англичане спрашивали: желает ли адресат продлить договор с администрацией кладбища? В свое время там было оставлено место для двоих: господина Илко и госпожи Анны, ныне покойной. Теперь срок договора истек… Участок на Бристольском погосте Илко покупал вместе с леди Анной, она так полюбила его, что не желала расставаться даже в ином мире. К сожалению, гибель комнатных птиц леди разрушила эту вечную любовь.

— Господи! — вскрикнула вдова Мила. — Старик и после смерти не хочет оставить меня в покое. — И она вернула письмо почтальону, посоветовав: «Пусть его поищут на том свете!»

Почтальон изредка заходил и в дом обжигателя извести Оруша, принося ему письма от брата Тане. Тот продолжал предостерегать:

«Не забывайте, что вулкан всегда остается коварным зверем, даже если дым прекратился. Он может начать извергаться именно тогда, когда люди этого меньше всего ждут…»

Оруш, не распечатывая, бросал эти наводящие тоску послания в печку.

Тане писал еще долго, наконец перестал. Прошел слух, что его убило молнией. Правда, она, не задев, ударила в землю, но от испуга у него случился разрыв сердца. И люди заключили: видно, смерть уже шла следом, только Тане не ведал, где догонит…

Переполошил село лавочник Цветко. Супруга его скончалась, измученная неотвязными думами о сыне. А сам он закрыл свое торговое заведение. «Пусть все катится к дьяволу! — заявил он. — Мне не для кого больше работать!» И пошел бродить по окрестностям. Люди встречали его за селом, он приходил к церковной ограде, которую построил вместе с женой, стучал по ней киркой — хотел разрушить. Снимал шапку, закидывал голову и, глядя в небо, богохульствовал: «Господи! Пусть будет проклято имя твое! Знал бы наперед, не тебе, а самому Сатане обещал бы сына!»

Вот такие события случились в Дувалеце после того, как над вулканом исчез дым. Скинув тяжкое бремя страха и опасений, люди дышали спокойно, беспечно; груз, который долго давил на душу, больше не омрачал им жизнь. Жители Дувалеца словно выздоравливали от опасной болезни. Ушли в прошлое бессонница, головные боли и тревоги.

И сама природа успокоилась, избавила людей от крайностей: знойных лет и лютых зим, бешеных ветров и проливных дождей. Небо, угрожающе нависавшее над крышами и над головами людей, стало иным — приветливым. Пропали устрашающие тени, которые отбрасывал дым, извиваясь над селом и заползая в души людей.

Шло время, и размеренная жизнь без мук неизвестности и напряжения, которые порождал в душах вулкан, уже казалась монотонной и однообразной.

Но успокоение было неполным. При самом малом колебании почвы все обитатели Дувалеца обращали взгляды на гору, к дувалу, и взывали к богу: «Сделай так, чтобы прошлое не повторилось!»

Загрузка...