У мёртвого все беды — позади

Пора жатвы в этом году была невесёлой. Если в прежние годы люди не поспевали с уборкой из-за обильного урожая, то сейчас многие выжидали: может быть, изреженные посевы наберут силу, может рано приступать к делу? Но проходили дни, а посевы только ещё больше никли к сухой, неласковой земле. Бедняки, убрав пшеницу, поторопились собрать и солому: надо было подкармливать саманом изголодавшийся скот. Зажиточные хозяева тоже охали в общий топ. Но думали о своём, под стать пословице: коза беспокоится о жизни, а мясник — о её жире.

Однажды, когда сельские яшули, собравшись у мечети, ожидали последнего намаза, к ним обратился Бекмурад-бай. Смерть дочери, казалось, нисколько по отразилась на нём, лишь глубже в подлобье ушли глаза да чуть заметнее стала седина в аккуратно подстриженной бороде.

Начал он с того, что, мол, в стране без царя всё пришло в упадок, труднее стало жить, попортились нравы. Русский беспорядок пришёл в Туркмению. Раньше никто не слыхал о кражах, всё оставалось лежать там, где его положил хозяин. Если человек шёл на той, он не запирал дом, а только прикрывал дверь от случайной собаки. И уж только самые осторожные привязывали коня на цепь. А нынче цепь разве лишь для успокоения совести может служить, потому что хозяйское добро она сохранить не в силах. И с каждым днём количество краж не уменьшается, а увеличивается.

Присутствовавший при разговоре Габак-ших согласно закивал головой:

— Совсем плохие люди стали, аллаха забыли! Вон даже у почтенного Бекмурад-бая корову украли! И у Худайберды-ага овцу увели. Ох, боже мой, совсем большое бесстыдство появилось на земле.

Худайберды-ага, присевший на корточки у стены мечети, невесело заметил:

— Говорят, скотина того, кому она предназначена… Трудно теперь понять, что хорошо, что плохо…

Его поддержали:

— Верно ага сказал — ничего не поймёшь!

— Да-да, раб божий поклажу вьючит, а бог своим делом занимается.

— Всё — от бога. И кражи эти — тоже от бога,

— С неба напасти на нас сыплются!

— С неба или ещё откуда, а только очень уж много их на земле стало, — сказал Худайберды-ага, покручивая бородёнку. Она у него совсем поредела да и сам старик усох от постоянного недоедания настолько, что стал похож на живые мощи.

— Всё от бога, — торопливо сказал Габак-ших, — всё от бога, Худайберды-ага! Без его воли ни один кустик не шелохнётся. Всё от него, милостивого!

— Напастей действительно много стало, — согласился Бекмурад-бай. — Не только воровство, но и грабить стали! Многих почтенных людей посетили разбойники, нанесли убыток их имуществу. Во многих аулах нынче сторожей нанимают, чтобы следили они по ночам за порядком. Думаю, нам тоже надо нанять, потому что сами мы от калтаманов не защитимся. Село большое: на одном конце грабят — на другом не слышно.

Зажиточные сельчане одобрили слова бая — им надо было беспокоиться о своём имуществе. Те, что победнее, молчали, но чувствовалось, что и они не станут возражать: богатее хозяйство, бедное хозяйство — всё своё,

— Я думаю так, — Бекмурад-бай сделал вид, что размышляет. — Я думаю, что тому, кто пойдёт в сторожа со своим конём и своим оружием, мы положим четыре с половиной батмана[35] джугары в месяц.

— Не мало будет?

— Никто не наймётся за четыре батмана!

— Наймутся! — жёстко отрезал Бекмурад-бай. — Не судите по прошлым ценам — сейчас любое зерно в десять раз дороже, чем в прошлые годы… Думаю, что очень хорошо. Для аула нам пока хватит четыре сторожа. Нанимается пусть любой, кто захочет.

— А как платить станем? — спросил Худайберды-ага.

— Перед калтаманами мы все одинаковы, потому и платить будем поровну.

— Так думаешь?

— А ты не согласен?

— Зачем не согласен? — вздохнул Худайберды-ага. — Пусть путь калтаманов в стороне от нас проходит, но если они заглянут в мой дом, что они у меня возьмут? А вот если к тебе в дом придут или к нему, к Вели-баю, — у вас добра много.

— Что же ты предлагаешь?

— Брать плату сторожам надо не с кибитки, а с того, что есть в кибитке!

Бекмурад-бай повернулся к дайханам, пожал плечами, криво усмехаясь:

— Пожилой человек уже, а выпучил глаза и кричит невесть что! Недаром, видно, говорят, что мужественный себя винит в беде, а слабодушный — соседа. Кто виноват в том, что у него достатка нет? Сам же виноват! Разве Вели-бай или вот Сухан-бай обязаны ему достаток добывать? Нет, не обязаны! Кого ты винишь, Худайберды, на чьи грехи намекаешь?

Несколько дайхан, видя, что дело пахнет скандалом, и сочувствуя Худайберды-ага, попытались смягчить положение:

— Ай, никто не виноват — доля наша виновата!

Худайберды-ага не принял поддержки сельчан. Сердито посапывая, он сказал:

— Аллах не щедр на милости беднякам, да рабы его ещё проворней!

Стрельнув вороватым глазом в сторону Бекмурад-бая, Габак-ших завопил в притворном благочестии:

— Не кощунствуй, старик, не переступай границ дозволенного! Что делает человек — делает аллах!

— Вот как? — ехидно улыбнулся Худайберды-ага. — Значит, ших, по-твоему, мою овцу аллах украл и съел?

Дайхане сдержанно засмеялись.

Попавший впросак Габак-ших, не найдя, что ответить, опустил глаза и стал шевелить губами, делая вид, что молится за нечестивца, оскорбившего аллаха. Спорить он не решился: вдруг чортов старик и в самом деле знает, кто увёл и съел его овцу! Позора не оберёшься перед правоверными.

— Болтаешь ты, Худайберды, всё, что на язык взбредёт! — со скрытой угрозой сказал Бекмурад-бай, отлично понимающий на кого намекает старик. — Коня твоего освежевали, собаку освежевали… Кто, кроме тебя…

— Ты, Бекмурад-бай! — с неожиданной злобой закричал Худайберды-ага, поднимаясь с корточек и глядя в упор на бая. — Ты, Бекмурад-бай, и коня моего и собаку освежевал, ты ноги мои в могилу сунул!

— Может, ты помолчал бы? — В провалившихся глазах Бекмурад-бая сверкнули волчьи огоньки. — С коротким языком жизнь длиннее!

— Для меня оба берега одинаковы! — не испугался Худайберды-ага. — Что жизнь, что смерть, — всё равно! Всю жизнь молчал, а теперь скажу слово правды! Не только тебе, бай, любому скажу!

— Ты сошёл с ума!

— Пока не сошёл! Но ты много сделал для этого, Бекмурад-бай! Ты заставил сбежать из дому моего племянника! Обманом лошадь мою забрал, чтобы от налога не пострадать! И сына моего, Меле, тоже отнял ты! Когда жеребьёвку проводили, ты добрым был, называл «ага», на почётное место сажал, чаем дорогим поил! От доброго сердца ты это делал? Нет! Ты делал так, чтобы обмануть меня легче было! Если бы Аллак был дома и Меле был дома, я, может быть, сунул бы ноги в могилу не сегодня, а завтра. А то и завтра ещё подождал бы! Вот что ты сделал для меня, Бекмурад-бай!

Глаза Бекмурад-бая потухли. Он ссутулился и, глядя на старика, как смотрят на внезапно заговоривший пенёк, к которому все издавна привыкли привязывать лошадей, буркнул:

— В чужую шурпу крошишь свой хлеб, старик, в чужую! Ты ослеп от дурных мыслей и не видишь, куда идёшь!

— Да, я слепой, — согласился неожиданно Худайберды-ага. — Глупый слепой! Который умный, он только один раз даст украсть свой посох, а потом, садясь, подкладывает его под коленку. А у меня много раз крали посох. Поумнел только, когда к могиле подошёл и ноги в неё свесил! Но воровать теперь у меня нечего. Зачем стану нанимать сторожа? Нанимайте вы, и пусть ваши сторожа мою кибитку первой покажут калтаманам. Если калтаманы найдут что-нибудь, они и мне немного оставят, а сам я давно не могу найти в своём доме ничего ценного. Вот завтра пойду пшеницу жать, если там ещё осталась пшеница. Может быть, умру на поле. Только тогда и потребуется человек, чтобы подобрать моё тело. А раньше этого сторожей мне не надо!

— Тебе не надо — других не сбивай! — не выдержал Сухан Скупой, долгое время жевавший в нетерпении свою раздёрганную бороду и всё никак не решавшийся вставить слово. — Не сбивай правоверных с пути пророка! С капырами водишься — закон забывать стал! За все пределы и границы вышел — аллаха поносишь, уважаемых людей поносишь! Я долго молчал, по моё терпение лопнуло!..

Худайберды-ага посмотрел на красную, лоснящуюся физиономию Сухана Скупого, сказал без иронии:

— Когда Берды разговаривал с тобой на плотине, у тебя было больше терпения и меньше слов!

Сухан Скупой поперхнулся, забегал мышиными глазами по лицам дайхан и снова сунул в рот кончик бороды.

— Эх, как у тебя разлилась желчь, Худайберды! — заметил Вели-бай. — Умрёшь скоро.

— Не только у меня, почтенный баи, у многих желчь разлилась! — сказал Худайберды-ага. — Вот вы о кал-таманах толкуете, сторожей нанимать собираетесь. А разве это настоящие калтаманы, такие как Кичи или Чакан? Это ищут кусок хлеба для своих голодных детей те, у кого нет иного выхода, кого «рабы божьи» довели до разбоя. Горечь разлившейся желчи бедняка приходится пить вам, богатым и жадным. Разве спасётесь вы сторожами? Думаю, не спасётесь. Набрав в рот муки, на огонь не дуют — не понимаете вы этого! А что касается смерти, то она у каждого за спиной, по пятам ходит. И никто не знает, когда аллах пошлёт Азраила, чтобы тот срезал мечом прядь волос бедняка и отнял у него душу.

* * *

Ещё весной, после тяжёлых земляных работ на расчистке магистрального канала, Худайберды-ага понял, что его семье придётся бедствовать. Сам он, измаявшись на хошаре, чувствовал себя больным и слабым. Клочок земли, который предстояло засеять, оказался не намного больше приусадебного участка. Этот участок он продал ещё осенью, чтобы поддержать семью и как-нибудь прокормиться самому. Знать бы такое раньше, не стоило и мучиться на расчистке. Для посева не было ни горсти семян, да и поливной воды было мало — Мургаб мелел прямо на глазах.

Всё это лишало последних сил и надежд. Однако Худайберды-ага, выменяв у своего соседа за час полива немного зерна, вышел в поле. «О всемогущий и чудотворный аллах, — молился он, — снизойди к детям, которые сидят с раскрытыми ртами! Труды — от меня, сытость от тебя, милосердный! Не оставь нас своими милостями! Бисмилла, рахман, рахим, не нашими руками сеется, руками Баба-дайхана[36] сеется!..»

Когда взошла и зазеленела пшеница, казалось, что горячая молитва Худайберды-ага была услышана богом. Ко воды полностью хватило только на первый полив, С каждым очередным поливом её становилось всё меньше и меньше, и всё больше желтели и жухли под горячими пыльными ветрами оставшиеся неполитыми участки посева. Мургаб высох. На самом дне русла едва поблёскивала тонкая ленточка влаги. Она натекла из солевых источников, бивших по берегам Мургаба. Её не могли пить ни люди, ни животные, и даже для поливов она не годилась.

Наступила пора жатвы — и страшно было идти в поле. Пака глаза не увидели, какая-то надежда ещё теплится в сердце. Но когда убедишься, что пшеницы нет, что нечем ответить на безмолвный вопрос голодных детских глаз, эта надежда сгорит, как сухой стебелёк илака в оджаке.

Боже мой, думал Худайберды-ага, глядя на спящих детишек, все беды ты посылаешь на бедняков. Будь я богаче, я женился бы молодым парнем и сейчас мои дети были бы уже взрослыми, как Меле. Но я не смог собрать калым в молодости и женился поздно. Что будет теперь с моими детьми? Маяджик ещё может уцелеть, в год Рыбы она родилась, а сейчас второй год Змеи, значит ей уже тринадцать лет, замуж выйти сможет. А что станется с малышами Хакмурадом и Довлетмурадом? Я Дал им счастливые имена, но не сумел дать счастья, я проиграл в борьбе с судьбой. Судьба ставила на моей дороге одну западню за другой, как на заячьей тропе, и я не смог избежать ни одной западни. Единственная мечта была у меня — все капли своего труда отдать детям, но ничего не вышло…

— Сжалься, помилуй, всемогущий! Ты сам создал этих несчастных детишек! В чём их вина перед тобой?

Неужели не снизойдёт на них твоё милосердие? Неужто благость твоя, разлитая по миру, никогда не коснётся бедняков?!

— Что кричишь, отец? — испугалась жена, когда Худайберды-ага машинально выплеснул вслух свою горечь в этой безысходной и безответной жалобе. — Разбудишь детей!

— Да-да, — грустно и бессильно сказал Худайберды-ага, — ты права, мать Довлетмурада. Не надо будить их, может быть, хоть во сне сытыми будут. Ох-хо, собери мне что-нибудь, пойду на поле…

— Ты больной совсем! Как пойдёшь? Как жать будешь?

— Как-нибудь дойду… Работать не смогу — хоть покараулю, чтобы скотина последнее не потравила.

— Гляди сам, отец. Ты свои болезни лучше меня знаешь. А то посиди пока дома, окрепни немного. Свалишься на дороге — как узнаем, что с тобой?

— Нельзя больше ждать.

— Сейчас прямо пойдёшь?

— Думаю, лучше сейчас, чем по дневной жаре тащиться.

Женщина взяла маленький узелок с мукой, стоявший у изголовья постели, где спали дети, разделила муку на две равные части. Подумала, смешала её и снова разделила — на этот раз на три кучки. Одну из них ссыпала в мешочек, сверху положила деревянную миску. Из небольшого жестяного кувшина выплеснула воду, привязала его к мешочку. Вот и все пожитки человека, отправляющегося в дальний путь.

Худайберды-ага вскинул мешок на плечо, посмотрел с порога на спящих детей.

— Пусть впереди у вас будет счастье, мои дорогие! Отец ваш уходит в погоню за вашим счастьем, но догонит ли, вернётся ли, — один аллах о том ведает.

Жена всхлипнула и отвернулась.

Всю ночь безостановочно шёл Худайберды-ага. Однако солнце поднялось уже на высоту двух деревьев, когда он добрался до края посевов на своём арыке. Как и в обычные годы, кругом виднелись харманы. На одних ветер уже вымел оставшиеся от обмолота колоски, и ровные глинобитные площадки желтели пусто и сиротливо. Кое-где ещё молотили и провеивали зерно.

Всем, мимо кого проходил, Худайберды-ага говорил традиционные слова: «Сытость харману твоему, вес зерну твоему, силу делам твоим». Ему отвечали так же традиционной фразой: «Крепость жизни твоей». Но не было радости в словах людей, не было радости на их лицах.

Добравшись до своего участка, Худайберды-ага подивился: не только он запоздал с жатвой — два или три человека ещё гнулись с серпами над низкой — в четверть высоты — пшеницей. Скотина уже изрядно тронула участок старика, но этого и следовало ожидать: если отстал от других — и скот потравит, и птица склюёт…

Худайберды-ага повздыхал, думая, что здоровому человеку работы здесь всего на полчаса, а он совсем разболелся — ни согнуться, ни разогнуться, И сердце болит, и живот, и всё тело как чужое.

Всё время хотелось пить. Вода в кувшине, набранная по пути из старого загнившего хауза, быстро кончилась. Источник был далеко. «Дойду ли? — думал старик, ковыляя напрямик через поле, — Хватит ли сил вернуться?»

Дайханин, мимо которого он проходил, поинтересовался, куда он направился, и посоветовал:

— Возьми моего ишака. И два кувшина больших дам, тебе. Один — мне привезёшь, второй — себе. Чурек ведь печь будешь? Тоже вода понадобится.

Худайберды-ага последовал доброму совету. А вернувшись, сел прямо на землю, рядом с кувшином, и долго сидел, ни о чём не думая. В животе всё время бурчало и ухало, к горлу подкатывала томительная сухая тошнота, сердце билось редкими неровными толчками, словно раздумывая, стукнуть следующий раз или уже хватит, пора совсем остановиться.

Вечерело, когда он, охая и поминутно хватаясь за живот, замесил тесто, кое-как вырыл в твёрдой земле печь, испёк чурек. Есть не хотелось, но он ел, давясь и кашляя, не замечая, что по щекам текут слёзы, и только удивлялся, что хлеб получился солёным. Выпив почти пол кувшина воды, он вытерся подолом измазанной в тесте рубахи и, постанывая, лёг.

Всю ночь его корёжило и выворачивало наизнанку.

К утру он ослабел настолько, что не смог поднять кувшин, уронил его и долго, безразлично смотрел, как вытекает и впитывается в землю драгоценная влага. На какой-то миг вспомнилось, как он заблудился в песках и погибал от жажды, но тотчас его сознание померкло. Оно вернулось только к полудню. Худайберды-ага с трудом разлепил невидящие глаза, его землисто-серые губы шевельнулись в слабой улыбке.

— Ты вернулся, Меле-джан?.. Очень хорошо, что ты вернулся, сынок…

Кто знает, произнесли эти слова губы Худайберды-ага или прошелестел их ветер, метнувший пригоршню жёлтой пыли в лицо старика. Дайхане на соседних участках вспомнили о нём на следующий день.

Загрузка...