Самонаблюдение аскетов нанесло этому обычаю тяжкий удар. Школа Мухасиби не считала возможным удовлетворяться одним внешним актом благочестия. Для нее было важно, чтобы внутреннее состояние верующего соответствовало его внешним действиям. Более того, внутреннему состоянию она даже склонна была приписывать большее значение. Такой вывод вполне логичен, ибо именно в это время богословие также начинает придавать исключительное значение намерению. Характерно, что знаменитый сборник хадисов ал-Бухари начинается как раз изречением: «Поистине, дела — лишь в намерениях», т.е., иными словами, случайному, не связанному с подлежащим психическим состоянием действию юридического значения придавать нельзя.

Можно полагать, что развитие этого самонаблюдения могло быть усилено еще и другим обстоятельством. Так как в первые десятилетия аббасидского правления аскеты, находившиеся ранее в оппозиции к Омейядам, должны были начать играть значительно большую роль, то весьма понятно, что правящие круги стремились всеми мерами привлечь их на свою сторону. Достаточно хорошо известно, что Аббасиды постоянно призывали ко двору людей, получивших известность святостью жизни, выслушивали их увещевания и осыпали их щедрыми дарами. Но в таком случае этот ореол святости мог сделаться, да, вероятно, нередко и делался, прекрасным средством к приобретению уже не небесных, а вполне земных благ. Аскетические упражнения становились своеобразным ремеслом, внешняя святость — товаром, весьма неплохо оплачивавшимся.

Против такого злоупотребления «святостью» и ополчалась багдадская школа, широко развивавшая учение о рийа («лицемерии»). Углубление этого учения привело в IX в. к возникновению особой школы, носившей название Маламатийа («люди порицания, упрека»). Основа учений этой школы, главным центром имевшей Нишапур и выдвинувшей такие крупные фигуры, как Абу Хафс Омар ибн Салма ал-Хаддад (ум. между 264— 267/ 877—881), Абу Салих Хамдун ал-Кассар (ум. 271/884—885) и Абу Осман Саид ибн Исмаил ал-Хири (ум. 298/910—911), заключалась в следующем. Основная задача человека, принявшего их учение, — в самоусовершенствовании, в очищении сердца и помыслов и строжайшем соблюдении сунны. Но эта деятельность — его личное дело, о ней не должны знать посторонние. Все, что происходит в его душе, — тайна, касающаяся только Бога, ведающего все сокрытое, и его самого. Внешне он не должен ничем отличаться от других людей. Напротив, если люди будут считать его грешником, презирать и оскорблять, то это должно радовать его. Это — доказательство того, что его усилия ведут его по правильному пути, ибо все пророки и святые всегда подвергались поношениям и оскорблениям. Хамдун Кассар считал даже возможным, чтобы его последователи совершали ряд нарушений сунны (конечно, маловажных), ибо именно таким путем они могли скорее всего составить себе плохую репутацию среди окружающих. Представители этого толка не только не носили ставшей обычной для аскета власяницы, а, напротив, облачались в одежды воина, ибо, как мы уже видели, принадлежность к дружине считалась исключающей возможность безгрешного заработка. Маламати доходили до того, что, поставив себе, например, задачу снискивать пропитание только путем сбора подаяний, они обращались к прохожим на улице с просьбой о милостыне в нарочито грубой и оскорбительной форме. Они считали, что если и при таких условиях им что-либо подадут, то это будет сделано явно по воле Божией, они же сами при этом не предприняли ничего, что могло бы вызвать к ним благосклонность или сострадание, и не превратили свою добровольную нищету в ремесло.

Если нишапурцы сделали из учения о рийа такие выводы, то багдадцы в конце IX в. пошли по несколько иному пути. Ма-ламати, как мы видели, страшились лицемерия перед людьми; багдадская школа же устанавливает наличие еще более страшного лицемерия — лицемерия перед самим собой. Ее представители утверждали, что если даже человек добьется того, что его усилия по очищению сердца будут скрыты от всего мира, то он может прийти к еще более опасному греху — ослеплению своей «святостью», упоению своими бедами и терзаниями. Если он даже тайно от всех будет терзать свою плоть, но рассчитывать при этом на награду в будущей жизни, то это — та же самая торговля «святостью», здесь еще нет никакой покорности божественной воле. Это учение было наиболее полно развито знаменитым багдадским шейхом Абу-л-Касимом ибн Му-хаммадом ибн ал-Джунайдом ал-Хаззазом (ум. 911), которого прозвали Саййид ат-таифа («Господин Всей Группы Суфиев») и Таус ал-фукара («Павлин Нищих»). Получив законченное богословское и философское образование, Джунайд, мысля логически, не останавливается перед самыми смелыми выводами. Так, он приходит к отрицанию всякой возможности для человека иметь какие бы то ни было заслуги, ибо «всякое действие раба Божьего — лишь дар свыше». Потому-то и невозможно рассчитывать на какую-либо награду: «Созерцание воздания за служение Богу возможно лишь при условии забвения о щедротах Бога».

Здесь мы уже подходим вплотную к тому учению, которому в дальнейшем предстояло занять такое исключительное место в истории суфизма. Мы видим, как усиление логики постепенно все сужает и сужает круг собственной активности аскета. Стоя на позициях Джунайда, нельзя было не задать себе вопрос: чем же собственно человек может в таком случае выразить свою покорность божественной воле? Ответ тут мог быть только один: полным выключением своей собственной воли, отчетливым признанием своего ничтожества, сознанием того, что единственное реальное бытие — бытие Божества. Как говорит Джунайд: «Лучшая из бесед, высшая из них — беседа с мыслью на ристалище признания божественного единства». То есть цель, к которой надлежит устремляться, не столько внешнее выражение благочестия, исполнение всей обрядности и т. п., сколько погружение в медитацию о божественном единстве, такое погружение, при котором собственное существование полностью исчезает, наступает блаженство самозабвения и отпадение каких бы то ни было душевных движений. Джунайд приходит к этому результату путем логической дедукции, обостренной крайне развитым еще у мутазилитов положением об абсолютном «единстве» Божества.

Но к этому же результату еще несколько ранее пришел один из своеобразнейших мыслителей суфизма Абу Йазид (Байазид) Тайфур ибн Иса ибн Адам ибн Сурушан ал-Бистами (ум. 875 или 878). О биографии этого деятеля мы знаем мало. Известно только, что он вызывал резкие нападки со стороны представителей правоверия и даже не раз изгонялся из своего родного города как «неверный». Байазид исходил не из логики. Он, видимо, шел по пути, намеченному уже упоминавшейся Рабиа. Самоочищение для него должно вытекать не из стремления к почету со стороны окружающих, не из желания заслужить награду в будущей жизни, а в первую очередь из преданной, самозабвенной любви к Божеству. Он констатирует тот факт, что при полном углублении в медитацию о единстве Божества может зародиться чувство полного уничтожения «я», подобное слиянию «я» влюбленного с «я» возлюбленной. Человек исчезает, остается только Божество. К этому состоянию он прилагает название фана («небытие»), вероятно, руководствуясь словами Корана: «Все, что на ней [т.е. на земле], бренно, и вечно существует лик Господа твоего, обладающего могуществом и почетом». Это название с конца IX в. становится техническим термином суфизма и приобретает огромное значение, ибо именно фана в большей части суфийских школ начинает признаваться конечной целью путника тариката («суфийского пути»).

Европейские исследователи пытались возвести фана к буддийской «нирване», но это едва ли возможно. Во-первых, пока не удается доказать, что суфийские мыслители этого периода имели достаточно ясное представление об индийских философских учениях. Во-вторых, «нирвана» предполагает учение о перевоплощениях, о «колесе сансары», движение которого только таким образом может быть остановлено, а об этом суфийские мыслители не говорят ни слова. Наконец, мы видим, что путь, которым суфизм приходит к учению о фана, не имеет ничего общего с развитием буддийского учения. Если здесь можно думать о заимствовании, то оно возможно только из неоплатонических учений об экстазе, о которых мы говорили выше. Заметим, однако, что едва ли здесь можно думать и о механическом перенесении плотиновского учения. Суфизм, как мы видели, мог вполне прийти к этому совершенно самостоятельно, получая в неоплатонической теории лишь некоторую поддержку.

С именем Байазида связан крайне интересный литературный памятник, так называемые «Шатхийат» («Экстатические изречения»). Эти изречения вызывали свирепейшие нападки правоверного духовенства. Можно думать, что именно они и создали их автору ореол «неверия». Изречения эти дошли до нас в отрывках с комментариями Джунайда, пытавшегося доказать, что в них нет ничего, что могло бы противоречить исламу. Одно из них передается в такой форме:

«Вознес Он [т.е. Бог] меня однажды и поставил перед собой, и сказал мне: "О Абу Йазид, истинно, тварь Моя возлюбила лицезрение тебя..." И ответил я: "Укрась меня единством Твоим, и облеки в свойства Твои, и вознеси к единичности Твоей, дабы тварь Твоя, когда увидит меня, сказала: "Мы увидели Тебя" и стал бы Ты — этим и не было бы меня здесь!"»

Другое изречение гласит: «Когда я впервые проник в единство Его, стал я птицей, тело которой — из единичности Его, а оба крыла — из просторов вечности. И не переставал я парить в воздухе "каковости" десять лет, пока не попал в воздух, подобный этому сто тысяч тысяч раз, и не переставал парить, пока не попал на простор предвечности и не увидел на нем древо единичности». Засим он описывает почву, ствол, разветвления, ветки и плоды его и говорит: «Так что взглянул я и понял, что все это — обман».

Не касаясь других аналогичных изречений Байазида и не вдаваясь в подробный анализ их возможного значения, отметим, что наибольшее возмущение вызвало будто бы восклицание Байазида: «Преславен я, преславен я, сколь велик сан мой!» Чтобы понять причины этого возмущения, нужно учесть, что эпитет «преславен» может прилагаться только к Аллаху. Отсюда делался вывод, что Байазид претендовал на божественность и, следовательно, уподобился кораническому Фараону, понесшему тяжкую кару за подобное самоослепление. Толкуя все эти изречения, Джунайд не находит в них ничего, противоречащего исламу. В его толковании все эти слова показывают лишь одно: погружаясь в медитацию о единстве Божества, Байазид забывал о своем собственном существовании, и возглас его нужно относить не к нему самому, а к Богу, слова которого он бессознательно повторяет.

Здесь мы подходим к самой острой проблеме, попытка разрешения которой стоила в начале X в. жизни первому мученику суфизма Хусайну ибн ал-Мансуру ал-Халладжу. Проблема эта заключается в следующем: что происходит с человеком в момент достижения фана? Если индивидуальное «я» исчезает, гаснет, то происходит ли замена его на «я» божественное, происходит ли таухид в смысле «единение с Божеством» и в какой форме это единение осуществляется?

VII. Халладж и его учение

Абу-л-Мугис ал-Хусайн ибн Мансур ибн Махамма ал-Бай-дави ал-Халладж («Чесальщик Хлопка») родился в 858 г. в Туре, около Байда, в области Фарс. Дед его еще был зороастрий-цем. В 873 — 897 гг. он изучает суфизм под руководством ряда шейхов, в том числе и Джунайда. Затем он порывает с ними и отправляется в странствия, проповедуя суфийские учения. Странствия его охватили Ахваз, Фарс, Хорасан, Среднюю Азию и Индию. Через Мекку он возвращается в 908 г. в Багдад, где собирает вокруг себя учеников. Деятельность его вскоре вызывает многочисленные нападки представителей различнейших течений. Его выставляют к позорному столбу и заключают в тюрьму, где он проводит целых восемь лет. В 921 г. против него начато было судебное дело, тянувшееся семь месяцев. Он был приговорен к смертной казни, и 26 марта 922 г. его сначала изувечили, избили плетьми, распяли, а потом обезглавили, а тело сожгли. Главной причиной осуждения было его учение о «единении с Богом». Халладж, признавая непостижимость Божественной сущности, учил о существовании внутри Божества несо-творенного Божественного духа (рух натика), духа-слова, который может соединиться с сотворенным духом ищущего единения аскета, причем происходит своего рода частичное воплощение. Так, аскет становится святым (вали) и живым и личным свидетелем реального бытия Бога. В момент такого единения Халладж сказал о себе знаменитое изречение: «Я — творческая истина», т.е., в сущности говоря, выразил несколько иными словами то же, что пытался выразить Байазид.

Халладж в своем учении действительно вступает в резкое противоречие с рядом догматов ислама. Правоверный ислам не допускает прямого общения человека, хотя бы даже и пророка, с Богом. Всякое общение этого рода мыслится как осуществляемое через ангелов. Однако уже в VIII в. наметились и иные теории. Шиитскому имаму Джафару Садику (ум. 762) приписано, например, такое изречение: «Я не переставал повторять стих Корана в моем сердце, пока не начинал слышать его из уст произносящего его [т.е. из уст Бога]». Халладж эту самую мысль и развивает. Внутренняя молитва для него ведет к контакту с Божеством, причем в состоянии экстаза сотворенный, написанный по-арабски Коран уже начинает звучать как Коран вечный, подлинная речь Божества.

Онтология Халладжа обнаруживает явное знакомство его с греческой философией и в основных чертах сводится к следующему. Бог, по его учению, трансцендентен. До начала творения Он беседовал сам с собой, созерцая величие своей субстанции. Так возникла Любовь. Первая манифестация Любви в Абсолюте и определила множественность Его атрибутов и имен. Бог желает созерцать свою Любовь. Он обращает взоры в Предвечность и извлекает оттуда Свое подобие, несущее все Его атрибуты и имена. Это подобие — прачеловек, Адам. Формула «Он — это он» и выражает в сжатом виде всю эту концепцию. В одном из своих стихотворений Халладж выражает эти мысли так:

Слава Тому, кто показал ангелам человечность свою как тайну славы своей сверкающей божественности, А затем объявился твари своей в образе едящего и пьющего. Так что воочию увидела Его тварь Его, как взгляд, мелькнувший под веком.

Эта концепция совершенно явно сложилась под влиянием христианского учения о богочеловеке. Все стихи Халладжа, которых до нас дошло 150 строк, представляют собой изложенные в прекраснейшей форме беседы его духа с этим божественным Духом о их взаимной любви. Но нужно подчеркнуть, что, в отличие от Рабии, образа плотской любви в поэзии Халладжа нет совершенно. Пламенные стихи эти, при всей страстности их, совершенно лишены какого-либо налета материальности.

Халладж должен был поставить вопрос и о свободе воли, ибо, как мы видели, на всем протяжении IX в. этот вопрос играл исключительно большую роль. Он решает его так: Бог велит нам творить благо, но Он предвидит, что мы сделаем зло. Веление — не сотворено, предвечно, воля — сотворена. Когда Бог приказал Иблису склониться перед Адамом, это был формальный приказ, не веление, иначе Иблис не мог бы не склониться. Таким образом, Бог хочет, чтобы грех был сотворен людьми, но не исходил от них. Сознание этого противоречия — испытание Богом человека. Это противоречие Халладж принимал во всей его силе, и потому-то его и обуревала жажда мученичества. В речах, которые он вел на площадях Багдада в последние годы своей проповеди, он прямо взывал к слушателям, умоляя их помочь ему пострадать.

Характерно во всем учении Халладжа явное влияние мута-зилитов, но резкое сопротивление их интеллектуализму. Разум у него всегда играет второстепенную роль, на первом месте воля. Так, он говорит:

Тот, кто, ища Бога, берет разум в путеводители, брошен им в смятении, откуда пытается выбиться. Его внутреннее сознание теряется в колебании, и от смятения он спрашивает себя: «Он ли это?»

Литературная деятельность Халладжа была довольно обширна, ибо, несмотря на его трагическую гибель и уничтожение его наследия, до наших дней сохранились, кроме указанных стихов, целая книга «Китаб ат-тавасин», излагающая его мистический опыт, 27 преданий и четыреста фрагментов прозы.

Таким образом, мы видим, как от эмпирии первых захидов движение через практику приходит к созданию теоретической базы, синкретической в своей сущности и во многом почти непримиримой с правоверием.

VIII. Основные элементы суфизма

Мы рассмотрели в самых общих чертах тот путь, по которому шло развитие основных мыслей суфизма, прошедшего путь от скрытого социального протеста до своеобразной схоластической философии. Теперь нам надлежит рассмотреть основные положения его теории в том виде, в каком она существовала на протяжении трех веков — с IX в. приблизительно по начало XII в. Задача эта осложняется тем, что различные течения суфизма отличаются крайним многообразием, в сущности, единого суфизма никогда не было, и потому, пытаясь выделить более или менее общие всем течениям положения, мы волей-неволей приходим к очень большой абстракции, лишь весьма приблизительно отражающей истинную картину. Однако все же известные элементы общности есть, и на них мы и попытаемся теперь остановиться.

Психологические теории

Почти на всем протяжении истории суфизма можно наблюдать деление пути мистичесиого самоусовершенствования на три основных этапа: шариа, тарика и хакика. Первый этап — шариат, т.е. буквальное выполнение откровенного закона, — конечно, еще не может относиться к суфизму в узком смысле слова. Он обязателен для всякого правоверного мусульманина. Но вместе с тем этот этап обязателен и для суфия, ибо, не пройдя его, нельзя вступить и на дальнейший путь. Лишь тогда, когда человек созрел и усвоил основные догмы ислама, перед ним может раскрыться тарикат — букв. «дорога, путь». Термин этот появляется уже в IX в. и первоначально обозначает различные морально-психологические методы, при помощи которых человек, ищущий самоусовершенствования, может быть направлен к этой цели кратчайшим путем. Это своего рода путеводитель для духа, ищущего Бога. Термин «тарикат» может заменяться и почти равнозначным «сулук» («странствие»), а путник на этом пути получает тогда название «салак» («странник»).

Поскольку введен образ странствия, то совершенно естественно вводится и образ стоянок на пути. Стоянки эти обозначаются термином «макам», обоснованным стихом: «И нет из нас никого, у кого не было бы известного места стоянки». Каждый из этих макамов представляет собой известное психическое состояние, свойственное данному этапу. Описанию и классификации этих этапов посвящена большая часть ранней суфийской литературы. Поскольку мы имеем здесь дело с тончайшими проблемами психологии, то понятно, что полного единства в этой классификации у разных авторов ожидать нельзя. И число, и характеристика этих этапов могут значительно различаться. Назовем здесь основные из них, повторяющиеся почти у всех авторов.

Началом пути, первой стоянкой обычно считается тауба («покаяние»), т.е. решимость порвать с обычным формальным отношением к шариату и отдаться самоусовершенствованию. Это акт духовного обращения, имеющий для путника исключительное значение. Если в шариате тауба означает сознание греха, раскаяние, желание не повторять этого греха, то в суфийском понимании понятие это углубляется. Изменяется ориентировка человека, наступает полное обращение его помыслов к Богу. Поэтому размышление о своих грехах или о раскаянии было бы для суфия на этом этапе ошибкой, ибо признание реальности своего греха есть признание реальности своей личности, а нет подлинной реальности, кроме Бога.

Вторым этапом многие авторитеты признают вара («осмотрительность»). Наиболее характерная черта этого этапа — крайняя скрупулезность в различении дозволенного (халал) и запретного (харам) в том плане, о котором нам уже приходилось говорить выше в связи с характеристикой первых захидов.

Эта осмотрительность естественно ведет к третьему этапу, называемому «зухд» («воздержанность»). Здесь тоже возможны разные оттенки: можно воздерживаться от греха, от излишка, от всего, что удаляет от Бога, от всего преходящего. В X в. понятие зухд от отказа от хорошего платья, жилища, пищи, женщин расширяется до отказа от всякого желания и всяческого душевного движения, что уже ведет к упомянутому таваккул, о котором мы скажем подробнее далее.

Четвертый этап — факр («нищета»). Первоначально это добровольное обречение себя на нужду, обет нищеты, отказ от земных благ, вытекающий как следствие из последовательно проведенного воздержания. Но в дальнейшем и это понятие спиритуали зируется. В свете приписанного Пророку изречения: «Нищета — моя гордость», факр уже понимается не только как материальная бедность, а как сознание своей нищеты перед Богом, т.е. сознание неимения ничего своего, что не проистекало бы от Бога, до психических состояний включительно.

Но поскольку зухд и факр связаны с переживаниями, для человека неприятными, из них вытекает пятый этап — сабр («терпение») — основная добродетель суфия. Этот термин имеет множество различных определений, суть которых сводится к покорному приятию всего, что трудно переносимо. Как говорит Джунайд, «терпение — проглатывание горечи без выражения неудовольствия». Сабр в высших своих проявлениях приводит к безразличию, спокойному приятию как ниспосланной благодати, так и испытаний. Здесь бросается в глаза значительное сходство этого понятия с древнегреческой «неколебимостью».

Шестой этап — таваккул («упование на Бога»). Его начальная стадия состоит в том, что человек отбрасывает от себя всякие заботы о завтрашнем дне, довольствуясь текущим мгновением и уповая на то, что Бог и завтра так же позаботится о нем, как он позаботился о нем сегодня. «Упование на Бога — связывание представления о жизни с единым днем и отбрасывание всякой заботы о дне завтрашнем». Отсюда распространенное в суфийских кругах выражение: «Суфи — сын времени своего», которое означает, что суфий живет только данным текущим мигом, ибо то, что прошло, уже не существует, а будущее еще не наступило и потому тоже реально не существует. Доведенное до крайнего предела понятие о таваккуле приводит к полному отказу от личной воли, так что даже у теоретиков X в. уже встречается уподобление человека, вступившего на эту ступень, «трупу в руках обмывателя трупов»*. Понятно, что такое понимание таваккула представляло огромную опасность, так как приводило к полному прекращению какой бы то ни было деятельности и фактически выключало человека из общества, превращая его в какой-то ненужный балласт. Поэтому уже в XI в. против такого понимания возражали и доказывали, что человек, действуя при помощи тех средств, которые ему предоставляет Бог, отнюдь не выражает этим своего недоверия Богу, а только выполняет его волю. Седьмой и последний этап — рида («покорность»), определяемая теоретиками как «спокойствие сердца в отношении течения предопределения», т.е. такое состояние, при котором человек не только покорно переносит любой удар судьбы, но, более того, он даже не может помыслить о том, что такое огорчение. Его помыслы настолько поглощены той высшей задачей, которую он себе поставил, что окружающая действительность всякую реальность для него утрачивает, и он воспринимает ее как нечто, лишенное какого бы то ни было интереса. На этом, по мнению некоторых теоретиков, тарикат заканчивается, и путник уже подготовлен к переходу на третью и последнюю стадию — хакикат.

* Известно, что это же уподобление, может быть под влиянием Востока; употреблено основателем Ордена иезуитов Игнатием Лойолой.

Как мы уже отметили, макамы — состояния устойчивые, достигаемые путем неустанных стараний путника, определенных предпринимаемых им упражнений Но от внимания суфийских психологов не ускользнуло другое явление душевной жизни — кратковременные настроения, своего рода порывы, налетающие на путника во время прохождения им пути. Эти состояния они обозначили термином «хал» (мн. ч. ахвал), буквально — «состояние, данный момент, преходящее, изменчивое» Хал, в противоположность макаму, собственными усилиями путника достигнут быть не может. Это — божественная милость, ниспосылаемая свыше и исчезающая так же мгновенно, как возникла. По вопросу о длительности хала у теоретиков единого мнения не выработано, как нет его и по вопросу о классификации их Назовем наиболее часто упоминаемые Это:1)курб («близость») — такое состояние, при котором человек ощущает себя как бы стоящим в непосредственной близости к Богу, ощущает устремленные на него взоры Божества; 2) махабба («любовь») — волна горячей любви к Богу, подателю всех благ (ср. молитвы Рабии); 3) хауф («страх») — припадок ужаса, сознания греховности и неспособности хотя бы в малейшей мере выполнить свои обязанности перед Богом; 4) раджа («надежда») — проблеск утешения при мысли о милосердии и всепрощении Бога; 5) шаук («страсть») и 6) унс («дружба») — явления, схожие с любовью, но отличающиеся по характеру и интенсивности; 7) итманина («душевное спокойствие») — состояние блаженной уверенности в милости Бога; 8) мушахада («созерцание») — состояние, в котором человек не только ощущает близость Бога, но как бы и видит Его; 9) йакин («уверенность») — высшая степень сознания реальности духовного мира, ничем не поколебимая.

К этим состояниям причисляется иногда и охарактеризованная выше аннигиляция (фана). Нужно, однако, заметить, что для большинства суфийских теоретиков фана — не конечный пункт, за фана — и это еще одно важное отличие ее от буддийской нирваны — идет ее логическое следствие бака («вечность»): ощутив уничтожение своего временного преходящего «я», человек погружается в море абсолюта, а тем самым и ощущает отчетливо, что существует так же вечно, как вечна и Божественная сущность. Это осознание бессмертия, понятно, высшее из состояний, достижимых для путника.

Как мы сказали, тарикат завершается вступлением в последнюю стадию — хакикат. Этот термин обозначает «реальное, подлинное бытие». Достигнув хакика, путник, конечно интуитивно, познает истинную природу Божества и свою сопричастность ей. Потому-то суфии часто называют себя ахл ал-хаки-ка — «люди подлинного бытия», противопоставляя себя ахл ал-хакк — правоверным последователям сунны, лишенным дара интуитивного восприятия.

Элементы гносеологии

Нельзя не заметить, что психологические исследования привели ранних теоретиков суфизма и к постановке вопросов гносеологического порядка, ибо, в сущности говоря, триада — шариат, тарикат, хакикат — соответствует в то же время и трем разным ступеням познания. Суфийские теоретики иллюстрируют эти три ступени любопытным сравнением, повторяющимся у очень многих авторов. Эти ступени таковы: 1) «уверенное знание», объясняется путем такого сравнения: мне неоднократно объясняли, доказывали научно, что огонь жжет, и я в этом твердо уверен, хотя я этого на опыте и не испытал; это обычное логическое знание, свойственное всем, кто стоит на ступени шариата; 2) «полная уверенность» — я видел собственными глазами, что огонь жжет, видел процесс сгорания; такое опытное знание, несомненно, выше и увереннее, чем знание, полученное путем обучения, это то знание, которое путник получает во время прохождения тарика; 3) «истинная уверенность» — я сам сгорел в огне и так удостоверился в его способности жечь. Т. е., иначе говоря, это идентификация, слияние с наблюдаемым, приводящее к полному исчезновению наблюдающего. Это и есть форма познания, свойственная стадии хакика. Поскольку знание здесь интуитивно, то понятно, что высказывания человека, достигшего этой стадии, будут иметь преимущественно форму символа и станут паралогичны. Отсюда появление шатхиййат, о которых мы говорили выше.

Онтология

Онтологические проблемы ранних теоретиков суфизма интересовали мало и были разработаны значительно позднее на базе окрашенных в неоплатонические тона эманационных теорий. На вопрос о сотворении мира уже в IX в. обычным ответом служит хадис: «Был Я сокрытым кладом и возлюбил, чтобы познали Меня, и сотворил духов и людей, дабы познали Меня». Порядок эманации обычно мало отличается от приведенной выше схемы «Братьев чистоты», но уже в IX в. в известных кругах под воздействием гностико-манихейских концепций возникает теория нур Мухаммади («Мухаммадова света»). По этой теории сущность души Пророка была первым творением, возникшим в виде ярю светящейся точки. Из нее уже эманировали все остальные избранные души.

Своеобразное дополнение к неоплатоникам ранние суфии вносят по вопросу о соотношении единства и множественности. По их мнению, до начала творения существует единая божественная субстанция. Единство абсолютно, но в нем различаются два аспекта — ахадиййат («единство» от араб. ахад — «один») и ва-хидиййат (также «единство», но от араб. вахид — «один»). Различие между этими аспектами таково: ахадиййат — единство абсолютное, высшее, здесь представление о множественности исключено полностью. Вахидиййат — хотя также нерасчленимо и единородно, но идея множественности в нем уже заложена. Поясняется это понятие таким сравнением. В семени дерева потенциально заложено все дерево целиком (корень, ствол, ветки, кора, листва, цветы, плоды). Однако все это существует в семени нерасчлененно, гомогенно. Также и в вахидиййат в этом единстве заложена уже множественность идей всего существующего, хотя она еще и латентна и в этом аспекте вовне не проявляется. Эти два термина различают уже в IX в., в частности мы видели их выше, когда приводили экстатические изречения Бай-азида. Не ставя себе задачей анализ крайне сложного хода развития онтологических теорий суфизма, ограничимся этими краткими замечаниями, показывающими, что проникновение философских идей в суфийские круги началось уже на весьма ранней ступени.

IX. Суфийская община и ее организация

Мы видели, что суфийская доктрина уже в IX—X вв. превратилась в целую сложную систему. В этот же период возникает и своеобразная общественная организация суфиев. Прохождение тариката требовало специальных знаний, без которых человек, пытавшийся на свой собственный страх и риск добиться высших, духовных озарений, мог жестоко поплатиться, утратив здоровье и разум. Поэтому уже в ранние эпохи устанавливается обычай, по которому всякий, кто желал посвятить себя этому образу жизни, должен был избрать себе духовного наставника, носившего титул шейх или пир, что означает «старец». Человек, вступавший под начало шейха, назывался мюрид (от араб. гл. арада — «желать») — «желающий», в сущности «вручивший свою волю» (ирада) своему шейху Мюрид обязан абсолютно покориться воле шейха, всякое указание его выполнять беспрекословно, не размышляя ни о значении, ни о целесообразности его. Именно здесь нередко употребляется выражение: мюрид должен в руках шейха уподобляться трупу в руках омывателя трупов. Искус мюрида начинался обычно с ряда испытаний, имевших целью установить, в какой мере он действительно проникся мыслью покорности. Давались поручения унизительного характера: он должен был обслуживать прочих мюридов, чистить общие уборные, собирать колючки для топлива и т. п. Характерны такие детали. Когда к одному известному шейху пришел юноша, бывший сыном богатых родителей, то шейх как первую работу поручил ему сбор для всей братии подаяния на улицах. Юношу все в городе знали как человека богатого, и это занятие должно было показаться ему особенно трудным и унизительным. Так ломалась воля мюрида, и он становился послушным орудием в руках шейха. Шейх заставляет мюрида проделывать множество аскетических упражнений, поститься, бодрствовать по ночам, читать Коран в самых трудных и мучительных позах, заставляет его по сорок дней кряду проводить в полном одиночестве в медитациях и молитвах. Постепенно упражнения начинают приобретать иной характер. Шейх перестраивает мышление мюрида на мышление образное, символическое и начинает вновь вырабатывать в нем упорство и волю, способные преодолеть любое препятствие. Понятно, что, занимаясь своего рода экспериментальной психологией, шейхи вырабатывали в себе ряд свойств, в те времена производивших впечатление чудесных, таких как умение вызывать у мюрида гипнотическое состояние, чтение его мыслей и т. д. Такие способности шейха, конечно, создавали ему репутацию святого и чудотворца и содействовали огромному росту его авторитета. Когда шейх видел, что уже ничему новому мюрида научить не может, он давал ему так называемое иджаза — «разрешение» и отпускал его, предоставляя ему самому собрать вокруг себя учеников и продолжать традиции своего учителя. Внешним знаком вступления под начало шейха служило препоясание мюрида особым поясом, дарование ему головного убора, облачение во власяницу (хирка) и разные другие обряды, варьировавшиеся в зависимости от различных местных традиций.

Мюриды обычно жили при шейхе в своего рода общежитиях (рибат, завийа, ханака, текке), строившихся при известных гробницах, больших мечетях и других аналогичных зданиях, хотя это было и не всегда обязательно, и мюрид мог оставаться у себя дома, жить с семьей и даже заниматься своим ремеслом. Ханака обычно существовала на вакф, средства, завещанные ей каким-либо благотворителем, а также и при помощи сбора подаяний. Из биографий многих шейхов вытекает, что средства для поддержания общины они добывали различнейшими способами: торгуя реликвиями, выпрашивая и даже иногда, в тяжелые минуты, прибегая к своего рода шантажу. Так, известно, что шейх Абу Саид ибн Абу-л-Хайр иногда добывал средства у богатых нишапурских купцов, стращая их тем, что если к известному времени они не пожертвуют ему той или иной крупной суммы, их неминуемо поразит тяжкая беда. Мюриды, жившие под руководством шейха в ханаке, обычно носили название «факир» (араб.— «нищий») или «дарвиш» (перс. — в том же значении).

Хотя известны ханаки в сельских местностях, но, естественно, большая часть их концентрировалась в городах. Особенно важную роль на ранних этапах играли Куфа, Басра и Багдад, позднее Нишапур. Дервишские общины в городах в IX—XI вв. были обычно тесно связаны с ремесленными кругами, откуда и поступал главный приток мюридов. Прослеживая биографии более видных шейхов, можно констатировать, что значительное большинство их так или иначе связано с каким-либо ремеслом. Можно полагать, что существовали и какие-то связи между дер-вишскими общинами и тайными организациями ремесленников (футувва). Роль дервишских общин в жизни ремесленников пока недостаточно выяснена. Можно предположить, что связь с дервишами облегчала ремесленнику борьбу с крупными предпринимателями и купечеством и, таким образом, представляла известные экономические выгоды. Биография шейха Абу Саида, содержащая огромное количество ценнейших бытовых деталей, ясно говорит также и о том, какой большой поддержкой со стороны купечества пользовались ханаки. Картина, рисуемая там, живо напоминает Москву XVIII—XIX вв. с ее именитым купечеством, тратящим огромные средства на монастыри и отдельных «святых мужей». Можно было бы допустить, однако, что купечество восточных городов X—XI вв. поддерживало шейхов не только из одних религиозных побуждений. Принимая во внимание огромное влияние, которое шейх оказывал на массы, и в первую очередь на ремесленников, купечество было, конечно, заинтересовано в поддержании хороших отношений с шейхами. Шейх мог легко уладить любое недоразумение, которое, может быть, при вмешательстве светских властей или администрации дало бы совершенно нежелательные для купца последствия.

Особенно сильный рост влияния шейхов наблюдается в период господства Сельджукидов, которые при всяком удобном случае всегда стремились выразить свое уважение перед местными шейхами и оказать им поддержку. Трудно пока сказать, чем Сельджукиды при этом руководствовались. Был ли это своего рода страх перед чудотворными способностями шейхов, представлявшихся Сельджукидам чем-то вроде шаманов, или Сельджукиды сознавали их растущую силу и стремились при их посредстве сохранить хорошие отношения с городским населением? Это предстоит еще выяснить. Характерно, однако, что суфийская литература XII—XIII вв. о Сельджукидах неизменно говорит с большими симпатиями и всячески подчеркивает их справедливость, мягкость в управлении и прочие положительные качества, безусловно, значительно идеализируя их.

По мере того как росли дервишские организации, они становились все более и более грозной силой. Хотя цели суфийских шейхов и вели их в потусторонний мир, но не нужно забывать, что аскетическое движение первоначально имело выраженную демократическую установку и в значительной степени сохраняло ее и в дальнейшем Владея помыслами широких городских масс, шейх, если он только в чем-либо не одобрял деятельность правящих кругов, становился для них крайне опасным противником. Казнь Халладжа могла осуществиться без серьезных последствий ввиду того, что его удалось выставить как еретика, отпавшего от ислама. Но покуситься на свободу или жизнь правоверного шейха, умевшего не выходить за рамки сунны, было не так-то просто и могло повлечь за собой для властей исключительно тяжелые последствия. Необходимо было найти пути, чтобы сдержать это движение и подчинить его в какой-то мере правящим кругам. Эту миссию взял на себя крупный ученый, своеобразный мыслитель XI—XII вв., знаменитый Газали.

X. Газали и его роль

Имам Абу Хамид Мухаммад ибн Мухаммад Газали родился в 451/1059—1060 г. в городе Тусе, в Хорасане. Детство и юность он провел на родине, а затем отправился для пополнения своего образования в Нишапур. В 478/1085—1086 г. мы видим его состоящим при знаменитом сельджукском вазире Низам ал-Мулке. Тогда же, вероятно, он начал усиленно заниматься философией. В 484/1091—1092 г. Низам ал-Мулк поручает ему кафедру философии в основанном им в Багдаде медресе Низа-мийе. Четыре года Газали преподавал в этом лучшем высшем учебном заведении того времени, а затем передал кафедру своему брату Ахмаду, а сам целиком отдался научной работе. Он совершает большое путешествие, посещает Мекку, Дамаск, Иерусалим, Александрию, всюду беседует с крупнейшими учеными, работает в библиотеках. Основная проблема, разрешения которой он хочет добиться, — устранение противоречий между наукой, в первую очередь мусульманским развитием греческой науки, и религией, В этот период усиленных исканий он сталкивается с представителями суфизма и решает, что противоречие может быть устранено именно на этой базе. Он возвращается на родину в Тус и там создает целый ряд книг, так или иначе связанных с этой основной проблемой. Там он и умер в предместье Табаран 14 джумада II 505 г. хиджры (19 декабря 1111 г.).

Главный труд Газали — его знаменитая четырехтомная «Ихй-аулум ад-дин» («Воскрешение богословских наук»). Книгу эту он, видимо, и сам считал наиболее важной, ибо параллельно арабскому ее оригиналу написал еще и сокращенную и облегченную ее редакцию на персидском языке, носящую название «Кимийа-йи саадат» («Философский камень счастья») или «Ча-хар китаб» («Четыре книги»), поскольку она состоит из четырех разделов. Популярность этой книги всегда была исключительно велика, и неслучайно известный исламовед И. Гольдци-ер заметил, что «если бы после Мухаммада мог быть пророк, то это был бы, конечно, ал-Газали».

Газали признает, что официальное внешнее правоверие настолько сухо, формально, сводит все обязанности верующего к механическому выполнению обрядов и не оставляет никакого места для чувства, что мириться с ним могут лишь весьма ограниченные люди. С другой стороны, суфизм, в котором, как мы видели, чувства играют крайне большую роль, по его мнению, далеко не всегда соблюдает меру в своих учениях и иногда вступает в резкую коллизию с исламом. «Оживление богословия» Газали считает возможным осуществить таким путем. Он вводит в правоверие ряд мистических элементов, заимствованных из суфизма, вводит, таким образом, элемент чувства, любви и оживляет закостеневший формализм. Можно сказать, что эксперимент этот ему удался полностью и что после него сохранилось лишь очень мало представителей самого ригористического правоверия, не пожелавших в той или иной мере последовать за ним. С другой стороны, он подвергает проверке все положения суфизма, выясняет, что из них может быть согласовано с сунной, а что с ней несовместимо, и строит целую умеренную суфийскую систему, в которой элементы иррациональные, экстатические сведены к минимуму и главное внимание уделено внешней обрядовой стороне. Так создается суфизм ортодоксальный, приемлемый для верхушки духовенства, которая становится сильнее, и тем самым сокращается сфера влияния шейхов.

После Газали суфизм перестает быть достоянием одних городских масс. Ему открыта дорога и в феодальный замок. Именно поэтому, как и в силу исторических событий XII в., элементы суфийских учений проникают во все виды литературы и продолжают в какой-то мере сохранять такое господствующее положение в течение целого ряда веков.

XI. Зарождение суфийской литературы

Мы переходим теперь к вопросу, ради более полного освещения которого нам и пришлось сделать этот обширный экскурс в область истории формирования идеологий мусульманского мира, а именно к вопросу о том, как суфийское движение оказалось связанным с литературой, преимущественно поэзией, и дало, таким образом, мировой литературе ряд бессмертных памятников.

Мы видели, какое большое значение суфии придавали достижению экстатического состояния, считавшегося особой милостью, ниспосылаемой Богом. Поэтому не удивительно, что в их кругах уже в раннюю эпоху усиленно искали средства, которые могли бы способствовать вызыванию экстаза. Одно из этих средств вскоре было признано особо эффективным. Это была музыка, инструментальная и особенно вокальная, сочетающаяся с художественным словом. Слушание музыки было введено в обычай у целого ряда шейхов и получило техническое наименование «сама» (от араб. самаа — «слышать», букв. «слушание»). Сама не могло не вызвать в правоверных кругах резкого протеста как недопустимое новшество, несовместимое с шариатом, и потому почти все ранние работы по суфизму (X—XI вв.) усиленно обсуждают вопрос о его допустимости. Хотя даже и в самой суфийской среде далеко не все признавали допустимость сама, но все же большинство, в том числе и такие умеренные суфии, как Газали, считали его не противоречащим сунне. Классическим текстом в пользу сама считается обширный раздел «Ихйаулум ад-дин», посвященный этому вопросу и в сокращенном виде включенный в «Кимийа-йи саадат». В этом разделе особый интерес представляет глава, доказывающая, что сама не может быть заменено чтением Корана и дает большие результаты. Приведем отрывок из нее.

«Слушание чтения стихов Корана применяется часто, и исступление от него бывает нередко. Многие от слушания Корана теряют сознание, а многие даже от этого лишались жизни. Рассказывать об этом долго, и в книге «Ихйа» я об этом говорю подробно. Но вместо чтецов Корана зовут певцов и вместо Корана поют песни по пяти причинам. Первая та, что стихи Корана не всегда имеют отношение к состоянию влюбленных. В них часто речь о неверных, постановлениях о сделках мирян и разных других вопросах, ибо Коран — целебное средство для всех разрядов людей. Когда, например, чтец читает стихи о наследстве, что матери из наследства причитается одна шестая, а сестре половина, или о том, что жена после смерти мужа должна соблюдать идда четыре месяца и десять дней, это все огонь любви не разжигает, разве если слушатель крайне влюблен и его охватывает восторг от всего, даже от того, что далеко от его целей, что бывает редко. Вторая причина та, что Коран большей частью помнят и много его читают. А все, что часто слышат, сердцу ничего не говорит по большей части. Можно наблюдать, что тот, кто в первый раз слышит что-либо, приходит от этого в экстаз, а во второй раз этого экстаза уже не бывает. Петь можно все новые и новые песни, а читать Коран заново нельзя. В дни Пророка, когда арабы приходили и впервые слушали Коран, они рыдали и приходили в экстаз. Абу Бакр говорил: «Были мы такими же, как вы, но затем огрубели сердца наши», т.е. привыкли к Корану. Итак, все новое действует сильнее, и потому-то Омар приказывал паломникам скорее возвращаться в их города и говорил: «Боюсь, что привыкнут они к Каабе и уважение к ней уйдет из их сердец». Третья причина та, что сердца больше трепещут, когда заставишь их биться напевом и ритмом. Потому-то от обычной речи экстаз бывает реже, а от хорошей песни чаще, когда она имеет ритм и напевы. Тогда каждый напев вызывает особое действие. Коран же нельзя петь и подгонять к ладам и как-либо приспосабливать. А когда он без напева, это — только слово. Только очень горячее пламя он может раздуть еще сильнее. Четвертая причина та, что напевам нужно еще помочь другими звуками, чтобы действие было сильнее, как звуки флейты, бубна, барабана, шахина и др. Пятая причина та, что когда кого-либо охватывает какое-либо настроение, он жаждет услышать стихи, соответствующие этому настроению, а если они не соответствуют, он испытывает к ним отвращение и может сказать: не пой это, пой другое. Коран же не подобает ставить в такое положение, чтобы он вызывал отвращение».

Этот отрывок крайне убедительно доказывает, что основное назначение сама — именно вызывать экстаз. Сама применялось не только на собраниях дервишской общины, но также и на так называемых маджлисах, открытых собраниях, устраивавшихся в ханаках. Жизнеописания нишапурских шейхов X в. показывают, что такого рода собрания в это время были обычны и проводились по расписанию: в определенные дни недели, в определенное время и в определенном месте. Такие же сведения есть и о шейхах багдадских, и можно полагать, что такой порядок был принят повсеместно. Собрание открывали чтением какого-либо отрывка из Корана, а затем шейх поднимался на минбар и произносил проповедь, которая могла чередоваться с пением.

Посетителями таких собраний были по большей части представители ремесленников и малообеспеченных городских кругов. Поэтому читавшиеся и певшиеся стихи, конечно, должны были выбираться с таким расчетом, чтобы они в какой-то мере были понятны собравшимся и соответствовали их вкусам и привычкам. Сведения, имеющиеся о жизни известного шейха Абу Саида ибн Абу-л-Хайра (967 — 1049), показывают, что этот видный представитель хорасанского суфизма в своих проповедях широко пользовался рубаи (четверостишиями), т.е. той стихотворной формой, которая имела народное происхождение и в этот период в аристократические круги доступа еще не получила. Весьма характерно также, что шейх Абу Саид не сочинял сам рубаи, а пользовался уже готовым материалом, можно думать, преимущественно народного происхождения.

Есть основания думать, что так поступали шейхи и в предшествующую эпоху и что использовались главным образом стихи любовные, созданные как светская лирика, воспевавшие обычную земную любовь и только подвергавшиеся соответственному истолкованию. Газали достаточно подчеркивает, что для целей сама была нужна именно любовная песня. Но у того же Газали мы находим и другое важное указание. Он предостерегает от такого пения, которое вместо духовного восторга может вызвать чисто физическую страсть. Следовательно, шейхам нужно было производить известный отбор, привлекать преимущественно такие стихи, которые легко допускали символическое толкование. Отсюда естественно предположить, что уже в раннюю эпоху должна была возникнуть потребность в специальной поэзии, не насильственно толкуемой символически, а уже задуманной как символическая поэзия. Мы видели, что такая поэзия складывалась уже в VIII в. (Рабиа), а для IX в. мы уже имеем многочисленные образцы на арабском языке, сохраненные нам неоценимой Китаб ал-лума фи-т-тасаввуф Абу На-сра ас-Сарраджа (ум. 988).

Вот, например, стихи, приписываемые самому Джунайду:

О разжигающий пламя в моем сердце мощью Твоей, если б захотел Ты, то угасил бы в моем сердце собою пламя. Нет позора, если бы я умер от страха и от опасения, в том, как Ты поступаешь со мной, позора нет, позора нет!

Или стихи Ибрахима ал-Хавасса:

Стерпел я часть мучений из страха перед совокупностью их, и отразил я душу мою ради души моей, так что возвысилась она. Заставил я ее пить неприятное ей, пока не привыкла она, а если б выпила она это все целиком, содрогнулась бы О, как много унижений, которые подносит душе кубок почета, и как много душ вследствие почета впадает в унижение. Если я прогяну руку и буду просить богатства не у Того, Кто сказал: «просите Меня», то отсохнет она. Заставляю я терпеть душу мою, ибо в терпении — почет, я буду доволен моими мирскими благами, пусть их и мало.

Этот отрывок — прекрасная иллюстрация к психологическим состояниям — макамам терпения и покорности, о которых мы говорили выше.

Следующие стихи Шибли уже затрагивают тему любви в более или менее плотской окраске:

Расплавилось мое тело от того, что в моем сердце, и расплавилось мое сердце от того, что в теле. Перережьте вервь мою, а если хотите, свяжите, всякое дело, исходящее от вас, для меня прекрасно. Люди уверились в том, что я — влюбленный, не знают они только Того, к Кому моя любовь.

Еще отчетливее эта окраска в таких стихах Йахйи ибн Муа да ар-Рази — первого автора, читавшего с минбара полный курс суфийских теорий:

Я умираю от болезни, для которой не найти лекарства, и нет избавления от того, что я испытываю из бед. Говорят: Йахйа обезумел после того, как был здоров, и не знают порицатели о том, что у меня внутри. Когда болезнь мужа — любовь к Господину его, то на какого же врача-целителя он может надеяться, кроме Него? С Аллахом проводит он жизнь свою, наслаждаясь, увидишь ли ты его покорным или мятежным. Предоставьте меня себе самому и не умножайте скорби моей, и отпустите мои поводья, чтобы я мог пойти к Повелителю повелителей. О, бегите от меня и пожелайте разрыва со мной, и не раскрывайте того, что скрывает мое сердце. Поручите меня Господину и прекратите попреки мне, дабы мог я дружить с Господином несмотря на все то, что случается со мной...

Таких отрывков можно привести много. Все они близки по характеру, отличаются резко выраженным индивидуальным стилем только стихи Халладжа, отдельные образцы которых мы видели выше.

Когда суфийское движение перебросилось в Иран и начало развиваться в городах, где родным языком был персидский, то возможно, что первое время на суфийских беседах все же пользовались такими арабскими стихами. На это, по-видимому, указывает такое замечание Газали:

«Такие люди, которые не знают арабского, испытывают экстаз от арабских стихов, а глупцы смеются... Эти дураки и того даже не знают, что верблюд тоже арабского языка не знает, а бывает так, что под действием песни погонщика-араба столько проходит с тяжелым вьюком вследствие силы пения и восторга от него, что, когда придет на стоянку и пение кончится, он тут же падает и околевает. Этому дураку надо начать спорить и препираться с верблюдом, что ты, мол, арабского не знаешь, откуда в тебе такой восторг. А бывает и так, что из арабских стихов понимают что-либо такое, что не является их смыслом, но понимают так, как им показалось, ибо цель-то их — не комментарии к стихам. Так, один человек пел: "Не посетило меня во сне ничего, кроме мечты о вас". Суфий пришел в экстаз. Его спросили: "Почему ты пришел в экстаз, ведь ты же не понимаешь, что он говорит?" Он ответил: "Как не понимаю? Он говорит — мы измучены, и правду говорит, все мы измучены и устали, и в опасности..."»

Но, конечно, такое случайное «понимание» могло давать желательный эффект только в редких случаях, чаще же такое арабское пение воспринималось в Иране лишь как музыка. А раз отпадала сила воздействия самого художественного слова, то и воздействие было, конечно, более слабым.

О суфийских «беседах» (маджлис) на иранской почве у нас материалов немного, но я полагаю, что ясное представление об их характере по имеющимся источникам все же получить можно.

По этому вопросу наиболее старые данные содержат обе биографии известного шейха Абу Саида.

Когда шейх временно поселился в Нишапуре (двадцатые годы XI в.), он постоянно устраивал маджлисы и имел огромный успех. На этих беседах очень многие изъявляли желание вступить в число его мюридов, посетители осыпали его богатыми дарами. О количестве мюридов можно судить по указанию на то, что в его ханаке пребывало сорок постоянных жителей и восемьдесят приезжих. Во время бесед шейх на минбаре постоянно пел стихи и стихами приводил многих в экстаз. Его враги именно этот обычай его и осуждали, считая это несовместимым с серьезностью шейха. Они говорили: «На беседах он излагает не комментарии на Коран и не изречения Пророка, а только поет стихи». Каков был характер этих стихов, можно судить по такому любопытному преданию. В Нишапуре была одна праведная женщина из почтенной и уважаемой семьи по имени Иши Нили. Праведность ее была столь велика, что она сорок лет не выходила из дому на улицу и даже не ходила в баню. Услыхав о беседах шейха, она решила послать туда свою прислугу, чтобы она послушала и рассказала ей. Старуха пошла, но из всех поучений шейха не запомнила ничего, кроме пропетого им четверостишия такого содержания:

Был у меня данг серебра, на одно хабба* меньше. Два кувшина вина купил я, немножко меньше. На моем барбате ни верхней струны не осталось, ни нижней. Доколе же ты будешь говорить: каландарство и горе, горе!

* Данг — одна восьмая дирхема, хабба — обычно одна десятая данга.

То есть даже и в таком положении гуляка не унывает и все покорно принимает. Когда старуха прочитала своей хозяйке эти стихи, та пришла в ужас и воскликнула: «Разве можно считать захидом того, кто поет такие слова!» В наказание за такое недоверие к шейху у нее разболелись глаза, и она избавилась от этого недуга лишь благодаря чудесному вмешательству самого Абу Саида.

Это предание ясно говорит о том, что подобные стихи (рубаи) в то время считались несовместимыми с саном шейха, легкомысленными и безнравственными. Можно думать, что стихи такого рода были тогда преимущественно продуктом народного творчества. Это доказывает как тот хорошо известный факт, что рубаи — форма не арабского происхождения, так и другое интересное указание, содержащееся в той же биографии.

Рассказывают, что шейх Абу Саид, проходя по нишапурско-му базару мимо торговца рабами, услышал, как молодая рабыня пела в сопровождении чанга такие стихи:

Сегодня в этом городе нет такой подружки, как я. Привели меня на базар, а покупателя и нет. К тому, кто хочет купить, влечения у меня нет, А к кому влечение, тот купить меня не может.

Нет сомнения, что это рубаи — импровизация, что это такая форма, в какой и до наших дней иранцы и таджики изливают свои чувства. Вместе с тем, между приведенным выше рубаи и этой песенкой по существу разницы нет никакой, и рубаи из проповеди Абу Саида, конечно, тоже идет из народа. О другом рубаи шейх говорил, что получил его от одного из своих учителей, Бишра ибн Йасина:

Без тебя, о душа, не знаю я покоя, благодеяния твои сосчитать не могу. Если на моем теле каждый волосок станет языком, то и тогда одну тысячную часть благодарности выразить не смогу.

Здесь та же народная форма, но содержание показывает, что создано оно все же специально для суфийской беседы.

Наряду с рубаи среди использованных Абу Саидом стихов есть и газель, по характеру приближающаяся к рассмотренным выше арабским стихам:

На друга за всякий пустяк нельзя обижаться, ибо эта любовь такова — то радость, а то горе. Если унизит вельможа, унижение — не в укор, а если опять обласкает, то клеймо обиды остынет. Сто добрых дел из-за одного злого нельзя забывать, если опасаешься шипов, нельзя есть финики. Он гневается, ты проси прошения, ведь нельзя же каждый день брать себе нового друга.

Сходство этой газели с приведенными арабскими стихами бросается в глаза. Однако Абу Саид сам стихов не сочинял. Это явствует из его собственных слов. Однажды он написал на обороте письма дервиша такой бейт:

Когда ты стал прахом, я стал прахом твоего праха, когда я стал прахом твоего праха, я очистился.

А затем он обратился к мюридам и сказал: «Мы никогда стихов не писали. То, что раздается из наших уст, — сочинение доблестных мужей, а большая часть этого принадлежит Абу-л-Касиму Бишру ибн Йасину». Джами дает дату смерти этого шейха— 308/920—921 г., но так как Абу Саид родился в 967 г., а в детстве и даже юности общался с шейхом, то эта дата явно неверна. Ее надо отодвинуть лет на семьдесят (378/988-989). Но и при такой датировке вполне очевидно, что стихи на персидском языке декламировали на беседах шейхов уже в середине X в. Все образцы этих стихов отличаются одними и теми же свойствами: простотой, естественностью, близостью к народному творчеству. Эти свойства вполне понятны. Ведь если на беседах шейхов и бывали иногда знатные и богатые люди, то основная масса слушателей все же состояла из неграмотных или малограмотных ремесленников и мелких торговцев. Шейх должен был приспосабливать свои беседы к их уровню, его речи должны были быть доступными. Отсюда и обращение к народному творчеству и стремление приблизиться к нему. Слушателям надо было дать что-то близкое им, родное. Отсюда безыскусственность, простота, даже, может быть, примитивность языка, легкие метры стиха, близкие к народному пониманию образы. Изысканной игры слов, характерной для придворной поэзии, нет и следа, нет и столь типичной для нее эрудиции. Но зато есть стремление к максимальной эмоциональности, к глубокому воздействию на чувства, а отсюда — порывистость, широкое развитие словесной инструментовки, повторы, омонимы, глубокая рифма, частое применение длинных радифов. Эти свойства суфийская лирика сохраняет и далее, что можно доказать хотя бы таким рубаи гератского шейха Абдаллаха Ансари (1006—1088):

Опьянен я Тобой и от вина и чаши свободен. Добыча я Твоя от зерна и силка свободен. Цель моя, когда я устремлюсь к Каабе и капищу, — Ты. Если б не это, то от этих обеих стоянок я свободен.

К сожалению, о маджлисах шейха Абу Саида мы знаем только то, что он пел на них стихи, отвечал на обращенные к нему вопросы, собирал подаяние в пользу бедных. Беседы эти, вероятно, кем-то записывались, ибо в его биографии говорится: «...около двухсот его бесед (маджлис) в руках у людей», т.е., очевидно, ходят по рукам в записях. Таких записей пока не обнаружено, но есть записи маджлисов автора XIII в., которые, как мне кажется, дают весьма ясное представление о характере таких бесед и, может быть, мало чем отличаются от бесед XI в. Это мадж-лисы знаменитого Саади, сохраненные в его собственной редакции. Ознакомимся с основной частью одного из них.

Вступление составляет касыда муламма, в которой арабские бейты чередуются с персидскими. За этим следует восхваление Мухаммада, причем подчеркивается, что все пророки до него своими достижениями обязаны только ему (теория нур Мухам-мади). Затем Саади продолжает: «Пророк... говорит: "Всякий, кто в этой обители бренности и месте самообольщения, которое ты зовешь этим миром, дожил до сорока лет, если благие дела его не перевешивают порочные его дела и покорность Богу он не предпочитает мятежности, тому скажи: "собирай поклажу и направляйся в ад!" Великая угроза и большое предостережение это для всех непокорных в общине Пророка! Они драгоценную жизнь свою продали за зерно запретного, хирман покорности спалили огнем мятежности. Пришли они ко дню Воскресения, не имея цены.

Чтобы доказать эти слова, скажу я притчу и поищу драгоценную жемчужину в море мысли. Видал ли ты свечу, которую зажгли в подсвечнике и накопили в сердце любовь к ней? Собрались вокруг нее люди, всякий готов услужить ей, и она восседает над чашей... И вдруг забрезжит ясное утро, и увидишь ты, что те люди задуют ее или ножницами срежут ей шею. Спросят их: "О диво! Всю-то ночь служили вы ей, что же сталось, что вы так унизили ее?" И скажут те люди: "Свеча была для нас дорогой, пока она жгла себя, а нам расточала свет. Теперь, когда ясное утро возложило на главу венец зари и дало лучи свои миру, нет больше цены свече и нет нам до нее дела". Итак, дорогие мои, не принимайте эти слова в буквальном смысле. Господство в мире подобно той зажженной свече, а люди, что собирались вокруг нее, — жены и дети, и прислужники, и слуги господина. Всякий спешит как-нибудь угодить ему и словами польстить ему. И вдруг забрезжит ясное утро смертного часа, подует ураган смерти, и увидишь ты, как заберет ходжу ангел смерти, и с трона благополучия он переберется на доски неблагополучия. Снесут его на кладбище жены и дети, рабы и свободные, и все сразу от него отвернутся. Спросят их: "Отчего сразу отвернулись вы от ходжи?" Ответят они: "До тех пор уважали мы ходжу, пока наподобие свечи жег он себя в подсвечнике мира, накоплял дозволенное и запретное, драгоценную душу свою губил, а ради нас наполнял казну богатствами. Теперь ураган осени вырвал его с корнем из земли жизни. Не доходит теперь рука ходжи ни до посевов, ни до поля брани. Какое теперь нам до него дело, а ему от нас что за польза?"

Рассказ. Передают, что некий соловей свил гнездо на ветви в одном саду. Случайно ничтожный муравей поселился под тем деревом и на краткодневное пребывание свое устроил себе там жилище. Соловей день и ночь порхал по цветнику и заставлял звенеть барбат чарующих сердце напевов. Муравей же круглые сутки был занят сбором припасов. Стогласый певец на лужайках садовых упивался сладкой песнью, поверял ветке розы тайны свои, а весенний ветерок поддакивал. Жалкий тот муравей, увидев неприступность розы и мольбы соловья, думал про себя: "Что выйдет из этих бесед, выяснится это потом..." Ушла весенняя пора, осень пришла. Тернии заняли место роз, вороны поселились на месте соловьев. Подул осенний ветер, посыпалась листва с деревьев, пожелтели щеки листвы, остыло дыхание воздуха, из тучи посыпались жемчуга, сито воздуха начало сеять камфару. Залетел как-то в свой сад соловей и ни розы не увидел, ни запаха гиацинта не почуял. Онемел его язык, звучавший тысячью песен: нет розы, на совершенство которой он мог бы взглянуть, нет зелени, на красоту которой он мог бы посмотреть. От нужды изнемог он, от нищеты лишился песен. Вспомнилось ему: "Ведь когда-то обитал под этим деревом муравей и собирал там зернышки. Обращусь-ка я к нему и попрошу у него чего-нибудь в память близости наших домов и по праву соседства". Пошел голодавший два дня соловей просить подаяния у муравья и сказал: "О дорогой, щедрость — признак благородства и основа счастья. Провел я свою драгоценную жизнь в беспечности, а ты был благоразумен и делал запасы. Не мог бы ты теперь пожаловать мне хоть небольшую долю?" Ответил муравей: "Ты день и ночь распевал, а я трудился. Ты то наслаждался свежестью розы, то созерцал весну. Не знал ты, что за каждой весной идет осень, у каждой дороги есть конец..." О дорогие друзья, послушайте притчу о соловье и сравните с нею свое собственное положение. Знайте, что следом за всякой жизнью идет смерть, за каждым свиданием идет разлука. В чистом вине жизни всегда есть примесь осадка, и атлас существования не бывает без войлока небытия. Если вы вступите на путь поисков Истины, то прочтите слова: "Поистине в раю праведники", ибо это будет воздаянием вам, если же вы тащите поклажу свою в улицу мятежности, то выслушайте слова: "И поистине грешники в адской пучине", ибо это кара, достойная вас. Посреди весны мира не будьте беспечны, как соловей, на пашне мира старайтесь сеять покорность Богу, ибо "эта жизнь — посев жизни будущей", дабы, когда налетит осенний ураган смерти, войти в нору могилы, словно муравей, с зернышками праведных дел. Вам приказали трудиться, не будьте же бездельниками, чтобы в тот день, когда взлетит сокол слов и когда произойдет это событие, и раскроет крыла слов "не лжива достоверность сего", и придут в движение литавры грозного часа, и закипят мозги от жара солнца Воскресения, не пришлось возопить сердцам вашим от ужаса дуновения трубы и не пришлось вам прикусить зубами раскаяния руку смятения. Ведь такой день предстоит вам, старайтесь же за эти два денька, что дано вам отсрочки, добыть припасы на дорогу. Ведь день Воскресения — такой день, что люди на земле и ангелы на небе в этот день придут в смятение и задумаются, устрашатся пророки, задрожат святые, приближенные и предстоящие воззовут о помощи.

Если в день Сборища загремит грозный окрик, сумеют ли пророки найти оправдание? Но скажи: "Сними покров с милости", ибо и у грешников есть надежда на прощение.

Если сегодня ты собираешь себе припас на дорогу с пашни этого мира, то завтра ты вступишь в рай...»

Характерная черта этой беседы (несмотря на некоторое повышение технического уровня цитируемых стихов) — ее стремление к наглядности и использование в качестве материала для поучения притчи. Можно не сомневаться в том, что и у более ранних авторов такие притчи, иногда народные анекдоты и сказки, занимали важное место. Цель их использования ясна. Рассказы такого рода, наверное, всегда имели широкое распространение среди неграмотных масс. Можно было ручаться, что такой рассказ слушателей увлечет и захватит. Пользуясь этим, шейх подводит под известный рассказ, притчу нужную ему теоретическую базу, толкует его применительно к основной теме своей проповеди и добивается тем самым того, что именно нужное ему толкование делается основным толкованием притчи для самого широкого круга. В беседе Саади притче о соловье и муравье, одному из предков всем известной крылов-ской басни «Стрекоза и муравей», дается толкование, едва ли вытекающее из первоначальной ее редакции. Но благодаря общей направленности беседы, искусному вплетению цитат из Корана оно кажется здесь вполне уместным и на простые умы в то время, несомненно, должно было производить глубокое впечатление.

Обратившись к Ансари, мы увидим, что в его произведении «Псевдо-Маназил», которое тоже, возможно, представляет собой записи или наброски бесед, такие притчи тоже занимают важное место. А отсюда один шаг к тому неистощимому кладезю занимательных притч, то величавых, то смешных и даже циничных, то трагических, то сентиментальных, но всегда неизбежно связанных с народным творчеством, которые мы находим в поэмах Аттара, Джалал ад-Дина Руми и других авторов вплоть до Абд ар-Рахмана Джами.

Здесь же нам важно отметить, что все это многообразие позднейшей суфийской литературы в конечном счете восходит к маджлису, из него вытекает, а тем самым определяются и основные, общие всей этой литературе черты.

Зарождаясь в городских кругах, будучи рассчитана на широкий круг слушателей, эта литература составляет, таким образом, своего рода контрбаланс к холодной технизации поэзии аристократической. И хотя суфийская поэзия всегда проникнута духом мистики (иной она быть в то время и не могла), но ее связь с народом, ее неизбежная демократичность, ее тенденция к критическому отношению к феодальной аристократии делают ее неизмеримо более живой и жизнеспособной, чем поэзия придворная. Она в какой-то мере дает возможность судить о характере народного творчества отдаленных эпох, и в этом ее огромная ценность, не говоря о художественной силе многих творений суфийских поэтов.

Но у суфийских авторов есть еще другая заслуга. Когда на Иран и Среднюю Азию налетел ураган монгольского нашествия, когда затрещали и рухнули троны почти всех воображаемых «миродержцев», придворная поэзия умолкла. Восхвалять стало некого, ибо монгольским ханам трескучие касыды на непонятном языке были не нужны. Не стало подачек — не стало и придворных поэтов, ибо все их искусство очень часто состояло только в умении выпрашивать эти подачки. Сказать им по существу было нечего. Но суфийские поэты в эти тяжкие годы не умолкли. Их аудитория — массы — осталась, ибо можно уничтожить династию, но нельзя уничтожить народ. Суфийскому поэту было для кого писать, более того, эта масса теперь в нем нуждалась еще больше, ибо она была разорена, истерзана и измучена и хотела услышать какое-то слово утешения. Суфийский поэт говорил слушателям о любви к ближнему, учил их сплотиться, призывал ко взаимной поддержке, на место звериного индивидуализма, сохранения жизни ставил общие интересы. Мы не знаем, как в те годы реагировал читатель на эти произведения. Но очевидно одно, что именно эти авторы спасли тогда лучшие традиции персидской литературы, донесли их до XIV—XV вв. и так дали ей возможность еще раз обогатить мировую литературу такими классическими произведениями, как бессмертные газели Хафиза и все разнообразные творения Абд ар-Рахмана Джами.

Без изучения суфийской литературы получить ясное представление о культурной жизни средневекового мусульманского Востока нельзя. Ее классики продолжали оказывать влияние на целый ряд восточных литератур вплоть до начала XX в. Все это и заставляет нас уделять ей такое значительное внимание, тем более что почти все крупнейшие авторы мусульманского Востока, за редкими исключениями, так или иначе связаны с суфизмом и без знакомства с этой литературой в полной мере поняты быть не могут.

ИДРИС ШАХ ИЗ КНИГИ «СУФИЗМ»*

* Цитируется по кн.: Идрис Шах. Суфизм. — М.: Клышников, Комаров и К, 1994. — Переводчик не указан.

Ал-Газали из Персии

Слова, использованные для обозначения «состояний» в суфизме, передают всего лишь приблизительный смысл.

Калабадхи

В тот период, когда норманны укрепляли свои владения в Британии и Сицилии, а на Запад через завоеванную арабами Испанию и Италию проникало все больше мусульманских знаний, империи ислама было менее пятисот лет. Высшее духовенство, обладавшее громадной властью, только формально ограниченной религиозным правом, отчаянно пыталось примирить методы греческой философии с Кораном и традициями Пророка. Пользуясь схоластическими методами толкования религии, эти диалектики оказались неспособными доказать свою правоту с помощью интеллекта. Распространение знаний помогло обществу прорасти рамки формальной диалектики. Прекрасные экономические условия послужили причиной появления многочисленной интеллигенции, которую уже не удовлетворяли догматические аргументы или заявления о том, что «государство должно быть правым». Государством был ислам. Казалось, что ислам распадается на части.

В это время молодой перс из Мешхеда по имени Мухаммад ал-Газали («Прядильщик»), с ранних лет оставшийся сиротой и воспитанный суфиями, проходил обучение в Центральной Азии. Ему суждено было совершить два очень важных дела, в результате чего и христианство и ислам приобрели некоторые черты, не утраченные ими до сих пор.

Ортодоксальный ислам был противопоставлен суфизму, который он рассматривал как попытку игнорировать закон и заменить его личным опытом познания реального смысла религии, что было весьма еретической идеей. Мухаммад ал-Газали оказался единственным человеком, способным примирить ислам с интеллектуализмом и, по словам проф. Хитти, «доказать в конечном итоге правоту направления Ашарийа, сделав его положения определяющими для всего ислама». Этот еретик добился таких успехов в своей деятельности, став, фактически, отцом мусульманской церкви, что даже наиболее ортодоксальные деятели до сих пор, говоря о нем, употребляют высший академический титул «шейх-уль-ислам».

Менее чем через 50 лет после появления его трудов они уже оказали огромное влияние на иудейскую и христианскую схоластическую мысль. Он не только блестяще предвосхитил идеи «Священной войны» и «Пути паломника» Джона Бэньяна, но и повлиял на Рамона Марти, Фому Аквинского, Паскаля и многих других, более современных мыслителей.

Продолжается интенсивное изучение таких книг, как «Опровержение философов», «Алхимия счастья» и «Ниша света», заключающих в себе многие идеи Мухаммада ал-Газали.

Многие авторы отмечают, что Абу Хамид Мухаммад ал-Газали, которого в средневековой Европе называли Альгазаль, взялся ответить на вопросы, поставленные христианской теологией перед мусульманскими мыслителями, и ответил на них. Проф. Хитти назвал его ответы «мистико-психологическими» ответами суфия. Узаконенное положение суфизма и признание его многими мусульманскими богословами внутренним содержанием ислама есть прямое следствие деятельности Газали.

Идеи Газали по-разному воздействовали на доминиканцев, св. Фому Аквинского и св. Франциска Ассизского, что вызвало замешательство среди западных исследователей мистицизма, продолжающееся до сих пор. Суфии хорошо понимают, что учение Газали отчетливо проявило себя как в деятельности склонных к интеллектуализму доминиканцев, так и в деятельности более доверяющих интуиции францисканцев. Это влияние, разделившись на два потока вследствие переработки и специализации только на одном суфийском методе в отрыве от остальных, столь очевидно, что, даже если не знать об источнике вдохновения этих христианских учителей, можно без труда узнать в этом суфийское воздействие.

Эвелин Андерхилл удалось установить внутреннее единство внешне различных направлений этих двух христианских школ. Явно ничего не зная о суфийских влияниях на христианский мистицизм, она сумела подметить, что в основе деятельности и доминиканцев, и францисканцев лежит созерцание, «поэтому они и могли объяснять средневековому миру великие духовные традиции прошлого».

Используя суфийскую концепцию о том, что все проявления религиозной и психологической деятельности по своей природе идентичны и представляют собой непрерывную традицию, которая может быть продолжена определенными людьми, Газа-ли нашел позицию, с которой он смог представить и мистицизм и теологию, не выходя за рамки их внутреннего содержания. Делая это, он смог наглядно показать внутреннюю реальность религии и философии таким образом, что это позволило ему заинтересовать последователей всех религий. Хотя к его работам с уважением относились, но считали, что он пытается синтезировать религию. Христианский теолог Август Толук относился к его деятельности именно так, но считал, что его произведения являются приемлемыми для христианства. Заметки Толука по этому вопросу достойны внимания как яркий пример «ощупывания слона в темноте» мыслителем, который не может поверить в то, что существует единый источник всех подлинных метафизических учений, и обязательно должен усматривать результаты различных влияний в разных аспектах деятельности одного и того же учителя:

«Все доброе, ценное и возвышенное, чего достигла его великая душа, он посвятил мухаммаданству, украсив учение Корана такими познаниями и благочестием, что в такой форме, как я думаю, его могут принять и христиане. Он осторожно приспособил к мухаммаданской теологии все лучшее в философии Аристотеля или в суфийском мистицизме. Он считал, что любая школа может пролить свет на тайны религии и увеличить ее славу, а его искренняя набожность и высокая добросовестность придали всем его произведениям торжественную величественность».

Вряд ли что-нибудь сможет поколебать уверенность философствующего наблюдателя в том, что все, что он изучает, представляет собой смесь разных вещей.

В то время как очень немногие из седобородых мудрецов пользовались репутацией знатоков традиций Пророка, Газали было поручено вести преподавание в медресе Низамийе, когда ему было всего 33 года. Его интеллект считали непревзойденным в исламе. Газали считал истинной задачей обучения не накопление информации, а активизацию сознания, что было слишком смелой идеей для схоластов его времени. Он разработал эту теорию в своей работе «Возрождение богословских наук». Подобно Руми, начавшему говорить об ограниченности поэзии только после того, как сам он стал великим поэтом, Газали получил возможность показать схоластицизм в его истинном свете только после того, как он стал шейх-уль-исламом и знал наизусть более 300 000 хадисов.

Его интеллектуальные способности счастливо сочетались с беспокойным умом, заставлявшим его, как он сам об этом пишет в автобиографических записках, с самой ранней юности неутомимо исследовать каждую догму или учение, с которыми он сталкивался.

Еще в период преподавания в медресе Газали пришел к выводу, что каноническое право (он написал несколько авторитетных исследований по этому вопросу) не может служить подлинной основой реальности, и впал в скепсис.

Оставив свой пост, Газали провел 12 лет (традиционный срок для дервиша) в странствиях и размышлениях, обращаясь к своей суфийской подготовке за ответами, которых он не мог найти в обычном мире.

Он раскаялся в том, что был эгоистом и страстно желал признания и восхищения со стороны других людей. Осознав, что это препятствовало «реальному пониманию», Газали не сделал резкого поворота на «путь позора», считающегося многими мистиками панацеей от всех болезней. Для достижения объективной истины он решил идти путем сознательного развития.

Газали рассказывает о том, как он боролся со своим Командующим Я в течение этих 12 лет после того, как он оставил свою схоластическую деятельность, спасшую мусульманскую теологию от полного упадка. Во время одного из своих путешествий по Востоку, в процессе которых он совершал многочисленные паломничества и занимался поисками озарения, он зашел в какую-то мечеть. В этот момент имам как раз закончил свою проповедь словами: «Так говорит наш предводитель Газали». Странствующий дервиш сказал себе: «О, Командующее Я, как приятно тебе слышать эти слова! Но больше я не стану потворствовать тебе. Я уйду отсюда туда, где никто не говорит о Газали».

Теолог, признанный авторитет в вопросах ортодоксального толкования ислама, Газали понимал, что реализация того, что могло скрываться за термином «Бог», полностью зависела от использования внутренних средств, ее невозможно было достичь, оставаясь в рамках любой формальной религии.

Он пишет: «Я отправился в Сирию и прожил там два года. Я хотел только одного — уединиться, преодолеть свой эгоизм, победить страсти, попытаться очистить душу и сделать свои качества более совершенными». Он делал это потому, что суфий не может достичь понимания, пока его сердце не будет подготовлено к «размышлению о Боге», как он это называет.

В этот период он мог достичь только отдельных вспышек духовного совершенства (предвкушение), находясь на той стадии, которую большинство несуфийских мистиков считает конечной, но в действительности являющейся всего лишь первым шагом.

Он понял, что «для суфиев главное не слова, а внутреннее восприятие. Я изучил все, что могли дать книги. Все остальное невозможно было постичь ни изучением, ни с помощью слов».

Газали не был ошеломлен своими экстатическими состояниями и не считал их вершиной мистического поиска. Он осознал, что «так называемая погруженность в Бога, считающаяся целью суфия, в действительности является только началом».

Он исчерпал возможности схоластицизма и интеллектуализма, т.к. понял их ограниченность, и поэтому смог пройти через подготовительные стадии, которые, в конечном итоге, тоже можно было считать мистическим опытом. Он сумел сделать это, ибо достиг своей цели — такого вида знания, которое, подобно путеводной нити, придавало ему чувство уверенности и дало возможность достичь конечной реализации. Рассказывая о своих ощущениях, он пишет:

«Это так своеобразно, будто в действительности ощупываешь какой-нибудь предмет».

Связывая счастье и завершенность с процессом алхимической трансмутации ума человека, Газали в своей «Алхимии счастья» приводит рассказ о Байазиде, одном из ранних классических учителей, желая подчеркнуть, что прежде, чем приступить к очищению, необходимо увидеть свое самолюбие (Командующее Я) в его истинном свете:

«К Байазиду пришел человек и сказал, что он молился и постился 30 лет, но так и не мог приблизиться к пониманию Бога. Байазид сказал, что для этого не хватит и сотни лет. Человек спросил, почему.

— Потому что твой эгоизм отделяет тебя от истины.

— Дай мне совет.

— Есть одно средство, но для тебя оно не подходит. Человек стал настаивать, и Байазид согласился дать ему совет:

— Пойди и сбрей свою бороду. Сними с себя все, кроме набедренной повязки. Возьми с собой мешок орехов и отправляйся на базар. Ты там станешь и будешь кричать: «Каждый мальчишка, кто даст мне затрещину, получит в награду орех!» После этого ты отправишься ко двору, где проводятся заседания законоведов.

— Но я никак не могу сделать этого! Дай мне другой совет. Байазид сказал:

— Это единственное средство, но я ведь уже говорил, что для тебя оно не годится».

Как и другие дервишеские учителя, Газали считал, что суфизм является внутренним учением всех религий, и приводил множество цитат из Библии и апокрифов, чтобы доказать свою точку зрения. В свое время он написал критическую работу об искажениях христианских идеалистов под названием «Аль-Ка-уль аль-джамиль фиррадди аля мен гайар аль-Инджиль» («Достойный ответ исказителям Евангелия»). После этого, конечно, стали говорить, что он находится под влиянием христианства. В действительности же он находился под влиянием христианства даже меньше, чем находится под влиянием суфизма радиостанция Би-Би-Си, которая иногда использует суфийские рассказы в своих утренних религиозных программах, получая их скорее всего из вторых рук и выделяя их эзотерический смысл только тогда, когда они не противоречат формальному христианству.

Очень многие обвиняли Газали в том, что явно он проповедует одно, а тайно учит другому. Это соответствует истине, если принять во внимание, что Газали считал суфизм особого рода деятельностью, доступной только узкому кругу людей, способных к познанию. Внешние и теоретические аспекты ислама, которые он трактовал со строго ортодоксальных позиций, были предназначены для тех, кто не мог идти внутренним суфийским путем.

Поскольку Совершенный Человек (инсам-и-камил) одновременно живет в нескольких измерениях, может показаться, что он является последователем нескольких учений сразу. Действия и восприятия человека, переплывающего озеро, отличаются от действий и восприятий человека, спускающегося с холма. Речь идет об одном и том же человеке, сохраняющем во время ходьбы потенциальную возможность плавания.

Все это он с необычайной смелостью утверждает в своей книге «Мизан аль-Амаль» («Мерило работы»).

Вера Совершенного Человека проявляется в трех вещах:

1. В его отношении к окружающей обстановке.

2. В том, что он передает своим ученикам, учитывая их способности к пониманию.

3. В том, что он познает благодаря своему внутреннему опыту и что является доступным только особому кругу людей.

«Мишкат аль-Анвар» («Ниша света») Газали является одновременно и комментарием к стиху о свете из Корана, и пояснением его скрытого смысла.

Газали пишет, что все обладает и внутренним и внешним значением. Нельзя сказать, что эти значения действуют совместно, но их работа координирована в пределах присущих им измерений. Правда, общедоступный вариант этой книги не содержит в себе тех толкований, которые могли бы представить члены современных дервишеских братств. Дело в том, что объяснить это замечательное произведение словами просто невозможно, здесь может помочь только личный опыт. Другими словами, для того, чтобы понять эту книгу, ее необходимо пережить.

Это положение, являющееся в суфизме фундаментальным и выделяемое многими суфийскими авторами, поверхностный мыслитель скорее всего поймет неправильно. В предисловии к переводу «Ниши света» на английский язык, написанном директором Школы восточных исследований в Каире мистером В. X. Гарднером, переводчик говорит о трудности понимания многих мест этого произведения Газали, и в частности тех, где говорится о вере и неверии:

«Все эти вещи являются глубоко скрытыми тайнами, от раскрытия которых наш автор (Газали) отступается как раз в тот момент, когда мы больше всего ожидаем объяснения. Это высокое искусство, заключающееся не только и не столько в умении подразнить. Кем были те адепты, для которых предназначались эти захватывающие тайны? Была ли эта информация предназначена для таких же посвященных, как он, и создавали ли о ней подобные вещи?»

Тайны, о которых пишет Газали, можно пережить, но нельзя описать, поэтому он вовсе и не пытается никого дразнить.

В действительности в трудах Газали можно выделить 4 основных момента. Во-первых, философский материал, предназначенный для теологов и интеллектуалов с целью сохранения целостности теоретических рамок религии. Во-вторых, его метафизические идеи, содержащиеся в таких работах, как «Ниша света» и «Алхимия счастья». В-третьих, есть некоторые вещи, помещенные в его трудах в зашифрованном виде. И наконец, в них скрыто учение, постижение которого полностью зависит от понимания последних двух пунктов. Какую-то часть его можно передать устно, остальное доступно тем, кто должным образом следовал его мистическим трудам и опыту.

Подобно всем классическим дервишеским учителям, Газали использовал поэтическую символику и шифровку. Ал-Газа-ли — это его псевдоним, избранный им самим В переводе это слово означает «прядильщик» и подразумевает собой «того, кто прядет, работая с такими материалами, как шерсть», кодовое обозначение суфия, а также имеет дополнительный оттенок, передающий идею необходимости прясть или же работать над своими материалами и над самим собой. Из-за близости профессий оно связано также с дочерью Мухаммада Фатимой (что переводится как «красильщица»). Именно от нее пошли все потомки Пророка. Считается, что они наследуют внутреннее учение ислама, указывая на те пункты, где оно соприкасается со всеми подлинными метафизическими традициями.

О тщательности, с которой выбираются эти поэтические псевдонимы, говорят многие другие ассоциации, связанные с этой работой. Слово «Газали» может означать и «газель» (общее название различных видов антилоп, таких, например, как сернобык, название которых по-арабски звучит почти так же, как «влюбленный»). Трехбуквенный корень Г-З-Л является основой многих слов, в том числе и слова «ГаЗаЛь», которое представляет собой классический арабский и персидский технический термин для обозначения любовного стихотворного произведения. В число других производных от этого корня входит и «паутина» (нечто сплетенное), которая в данном случае говорит о деле, являющемся результатом веры. Здесь содержится намек на известный случай, когда вход в пещеру, где прятались от врагов Мухаммад и его товарищ Абу Бакр, оказался затянутым паутиной.

Таким образом, суфий, знающий об этих традициях, относится к имени ал-Газали в соответствии с теми принципами, на основе которых оно было избрано. Это имя говорит ему о том, что Газали следует пути любви и суфизма («шерсти»), что подразумевает собой работу (в данном случае «прядение»). Итак, Газали связал свой псевдоним с этими основными идеями, включающими и намек на непрерывность тайного учения (Фатима, «Красильщица») в условиях современного ему религиозного контекста, с тем, чтобы его последователи использовали их.

Методологию Газали разными способами применяют в традиционных суфийских орденах. В книге «Возрождение богословских наук» он писал об особой функции музыки, способствующей обострению восприятий. Именно в этом плане музыка используется в дервишеских орденах Мевлеви и Чишти. То, что на Западе известно как «Болеро» Равеля, в действительности является переработкой одной из таких специально составленных композиций. Газали указывает, что для того, чтобы в себе развить высшие способности, необходимо сначала заметить свою гордость и собственными достижениями преодолеть ее. В этом заключается еще один аспект суфийской подготовки и обучения.

Он подчеркивает, что сознание надо не искажать и подавлять, а преобразовывать.

Именно то обстоятельство, что средневековые суфии использовали алхимическую терминологию, породило большое замешательство среди позднейших исследователей относительно того, чем же в действительности является «алхимия». Одни говорят, что алхимия это замаскированный духовный поиск. Другие на это отвечают, что результаты исследований алхимических лабораторий свидетельствуют о том, что в этих лабораториях проводились настоящие химические опыты. Работы, приписываемые духовным алхимикам, считаются химическими трактатами.

Газали пишет: «Алхимическое золото лучше простого золота, но настоящего алхимика можно встретить столь же редко, как и настоящего суфия. Поверхностные знания о суфизме нельзя ставить выше настоящего знания» («Алхимия счастья»).

Прежде всего нужно помнить о том, что алхимическая традиция Запада сформировалась в основном под влиянием арабских источников и что самая старая из ныне существующих рукописей — «Изумрудные Скрижали» Гермеса Трисмегиста — написана на арабском языке. Далее, одним из первых классических суфиев был Джабир ибн ал-Хайан, которого так и называли — Суфий. В Европе он был известен как Гебер и считался алхимиком и оккультистом. Он жил за 3 века до Газали.

«Великое делание» — это перевод суфийской фразы, а учение о микрокосме и макрокосме (что вверху, то и внизу) представляет собой часть суфийской традиции, и Газали подробно излагает его. Т. к. суфизм не является обычной выдумкой, появление которой можно отнести к определенному моменту времени, существование подобных концепций в других подлинных тайных традициях можно считать неизбежным. Попытки подхода к теории превращения грубого в тонкое с соответствующих позиций будут иметь успех только в том случае, если все эти идеи будут ясно поняты.

«Возрождение богословских наук» Газали публично сжигали в мусульманской Испании (это было еще до того, как его признали величайшим авторитетом ислама), потому что в этой книге можно было встретить подобные заявления:

«Божественное знание столь глубоко, что по-настоящему об этом знают лишь те, кто уже обладает им. Ребенок не имеет реального представления о достижениях взрослого. Обычный взрослый человек не может судить о достижениях ученого. Точно так же ученый не может понять переживаний озаренных святых или суфиев».

В «Возрождении» содержатся важнейшие толкования суфийского идеала любви и подчеркивается близость людей друг к другу и ко всему творению. Цитируя в IV книге суфийского ученого Малика ибн Динара, Газали пишет: «Подобно тому, как вместе будут летать птицы из одной стаи, соединятся и два человека, обладающие общими качествами».

Газали указывает, что «смесь свиньи, собаки, дьявола и святого» это неподходящая основа для ума, пытающегося обрести глубокое понимание, которое с помощью такой смеси обрести будет невозможно. «Если вы хотите увидеть лампу, надо перестать смотреть на подушку».

Необходимо узнать и практически использовать метод, с помощью которого дьявольскую смесь можно нейтрализовать, другими словами, установить зеркало так, чтобы оно отражало вещи должным образом. Такое знание и практика являются результатом суфийской специализации.

Особая суфийская техника, позволяющая обрести способность к учению и начать учение и в конечном итоге подводящая к мудрости, есть не что иное, как следствие правильного подхода. «Существует много ступеней познания, — подчеркивает Газали.— Обычный человек подобен муравью, ползущему по бумаге. Этот муравей видит буквы и думает, что своим появлением они обязаны только перу и ничему другому» («Алхимия счастья»).

Что же является результатом суфийской специализации по отношению к обычному миру? Газали отвечает на этот вопрос в «Алхимии», используя особые термины. Некоторые люди управляют своим телом. «Люди, достигшие определенной силы, могут управлять не только своим телом, но и телами других. Если такой человек пожелает излечить инвалида, он сделает это... Усилием воли он может заставить другого человека прийти к нему».

Есть три качества, которые появляются у человека вследствие суфийской специализации и могут быть описаны в терминах, доступных обычному читателю.

1. Способность к высшим формам восприятия, достигаемая с помощью сознательных усилий.

2. Способность к перемещению тела независимо от его массы.

3. Мгновенное восприятие знания. Обычно эта способность приобретается трудом, но они получают ее в результате озарения или с помощью интуиции.

Эти способности могут показаться странными или разобщенными, но в действительности они представляют собой только часть высшего уровня бытия или существования, и обычные люди могут узнать о них благодаря лишь таким грубым средствам. «Обычным способом эту взаимосвязь объяснить невозможно, точно так же, как невозможно говорить о воздействии поэзии с теми, кто лишен способности к ее восприятию, или о цвете с лишенными зрения».

Газали указывает, что человек может существовать сразу на нескольких уровнях, но обычно он слишком мало знает о них, чтобы уметь отделять их друг от друга. Он находится на одном из четырех уровней. «На первом он подобен ночной бабочке. У него есть зрение, но нет памяти. Он снова и снова будет обжигаться об одно и то же пламя. На втором уровне он подобен собаке, которая будет убегать при виде палки, если ее до этого уже побили. На третьем уровне он подобен лошади или овце. И та и другая обратятся в бегство, если увидят льва или волка, которые являются их естественными врагами, но не станут убегать от буйвола или верблюда, хотя эти животные намного крупнее и львов, и волков». На четвертом уровне человек полностью преодолевает рамки этой животной ограниченности. Он обретает некоторую способность к предвидению. Взаимосвязь между этими уровнями можно уподобить различным видам движения:

1. Хождение по земле.

2. Плавание на борту корабля.

3. Езда в колеснице.

4. Хождение по воде.

Преодолев все эти уровни, человек достигает той стадии, о которой можно сказать, что на ней он получает возможность самостоятельно летать по воздуху.

Большинство людей никогда не выходят за пределы первых двух уровней, которые ни в коей мере не соответствуют их возможностям. Будучи статичными, они всегда враждебно относятся к тем, кто находится в движении.

В своих метафизических трудах Газали редко призывает людей следовать суфийскому Пути, но в одном из отрывков он все же делает особое ударение на одном аргументе. Он говорит, что если слова суфиев о существовании в жизни безотлагательных дел, связывающих человека с его будущим, верны, то эти дела очень важны именно для его будущего. С другой стороны, если такой связи не существует, то ничего и не произойдет. Газали спрашивает, не стоит ли в таком случае принять их слова на веру? Ведь потом может быть уже слишком поздно.

Далее в «Алхимии счастья» Газали рассматривает вопрос о психологическом воздействии музыки. Он пишет о том, как музыку и танцы можно использовать с целью возбуждения. Музыка может служить методом эмоционального воздействия, но, как отмечает автор, она обладает и нейтральными функциями, которые не могут возбуждать псевдорелигиозных переживаний, используемых в неразборчивых культах.

Суфии используют музыку не для того, чтобы вызвать обычные эмоции. Прежде чем суфий сможет принять участие в упражнениях, связанных с прослушиванием музыки, его руководитель должен убедиться, получит ли он пользу от этого.

Газали приводит рассказ, в котором говорится о том, как суфийский учитель (шейх Гурджани) объяснял, что один из его учеников еще не готов к слушанию музыки в суфийском, объективном смысле слова. В ответ на настойчивые просьбы этого ученика шейх сказал: «Постись неделю, а потом пусть для тебя приготовят вкусной еды. Если ты и тогда выберешь музыку, можешь посещать прослушивания».

Участие в танцах и прослушиваниях при любых других обстоятельствах, пишет Газали, не только запрещено, но и чрезвычайно вредно для искателя. Современная психология еще не знает о том, что звуки обладают особой функцией возбуждения сознания.

Постороннему человеку было бы очень трудно понять реальность истинного «состояния» опыта суфия, потому что он привык мыслить в терминах, не имеющих ничего общего с такими состояниями. «Ему можно сделать скидку, — говорит Газали, — ибо он ничего не знает об этих состояниях. Он похож на слепого, пытающегося представить себе, что значит видеть зеленую траву или бегущую воду».

В лучшем случае посторонний может установить связь с переживаниями, о которых ему говорят, пользуясь терминами своих собственных беспорядочных и чувственных переживаний. «Мудрый человек будет отрицать такие состояния не потому, что он ничего не знает о них, а потому, что такой метод оценки катастрофически глуп».

В задачу Газали не входит описание доисторических взглядов на мистический опыт, который является просто формой самоопьянения и не сопровождается высшим знанием. Еще менее он склонен считать, что существует некоторая форма проникновения Божества в человека. Всю картину можно исказить и даже совсем свести на нет, если пытаться описать ее словами, которые не могут адекватно передать ее. Один из суфийских комментаторов Газали отмечает, что такие вещи, как всеобъемлющие переживания, «не могут быть описаны незадачливыми авторами, точно так же, как сами эти авторы не могут считать фрукты, сделанные из бумаги, съедобными и питательными».

Интеллектуальные или поверхностные попытки понять что-либо косвенным путем, втиснуть в словесные рамки нечто, стоящее выше слов, напоминают «ситуацию, когда человек, видя свое лицо в зеркале, воображает, что и в самом деле оно каким-то образом попало туда».

На дервишеских собраниях иногда можно стать свидетелем экстатических конвульсий или других проявлений ложных переживаний или состояний. Газали вспоминает о том, что великий шейх Джунайд как-то отчитал одного юношу, впавшего в неистовство на суфийской встрече. Джунайд сказал: «Никогда больше не делай этого или оставь нас». Суфии считают, что подобные внешние проявления мнимых внутренних изменений являются либо фальшивыми, либо дают выход обычным эмоциям. Настоящее переживание не сопровождается «речью на различных языках», катанием по полу и другими тому подобными физическими проявлениями. В «Тайном саду» знаменитого Махмуда Шабистари есть такой комментарий: «Если ты еще не впал в эти состояния, пройди мимо, не присоединяйся к безбожникам в этой невежественной лжи... Они изучают все, что угодно, только не тайны Пути».

Эти проявления отчасти связаны с эмоциональным употреблением слов, что является недостатком, а в конечном счете и причиной упадка формальных религий. Произнесение фраз, связанных с Богом, верой или любой религией, есть чисто внешнее, в лучшем случае эмоциональное проявление. Это одна из причин, по которым суфии не станут говорить о суфизме, используя для этого религиозный контекст. Для этого используют другие различные уровни.

Если человек уже обладает внутренним опытом того, о чем говорит знакомая религиозная терминология, любые слова вообще теряют смысл, ибо переход произошел от грубого к тонкому. Газали поясняет этот факт сообщением о том, что суфийский учитель Фудайл (ум. в 801 г.) сказал:

«Если тебя спросят, любишь ли ты Бога, не отвечай ничего, ведь если ты ответишь отрицательно, то будешь неверным, а если скажешь, что любишь Его, то дела твои опровергнут твои слова».

Если человек познал религиозную любовь, он сумеет выразить ее по-своему, а не методами, знакомыми для тех, кто ничего не знает о ней. Каждый будет возвышен или унижен в соответствии со своими способностями и знаниями. Газали рассказывает об одном человеке, упавшем в обморок на базаре в ряду благовоний. Люди попытались привести его в чувство с помощью приятного запаха. Какой-то человек, знавший его, сказал: «Я был мусорщиком, и этот человек тоже мусорщик. Его можно привести в чувство только знакомым ему запахом». Этого человека послушались, поднесли к носу мусорщика что-то дурно пахнущее, и он сразу же очнулся.

Такие взгляды обычно вызывают яростный отпор со стороны тех, кто пытается совместить знакомые ощущения с более высоким уровнем бытия и считает, что они могут познать хоть что-то божественное или мистическое в грубых формах. Грубые формы пригодны для соответствующего контекста, их нельзя механически переносить в другие условия. Машина, работающая на нефти, не может работать на масле, даже если на своем месте масло может быть великолепной вещью. Никто не станет только из-за этого всерьез относиться к маслу, как к нефти. Необходимо понять, что суфийское учение о непрерывном очищении материи полностью отличается от учений других систем. Две другие школы считают, что материального следует либо полностью избегать, либо использовать его. В действительности каждая степень материальности отличается своими функциями. Последовательное очищение материального в конечном итоге приводит к тому, что считается совершенно нематериальным, т.е. к духовному.

Газали сформулировал учение, согласно которому необходимо понять на различных уровнях множественность функций того, что кажется нам исполняющим только одну функцию: «Большой предмет может показаться глазу маленьким: солнце для него не больше тарелки... Разум человека понимает, что на самом деле оно во много раз больше Земли... Воображение и фантазия часто приводят нас к выводам и суждениям, которые кажутся результатом деятельности разума. Следовательно, ошибка вызвана низшими ментальными процессами неосмотрительного или нечувствительного человека» («Ниша света», ч. 1). Нечувствительными Газали называет тех, кто сам себе мешает почувствовать многозначность влияния и смысла. Приводя многочисленные примеры, касающиеся проявления этой тенденции, Газали в «Возрождении богословских наук» рассказывает много важного о душе.

В определенном смысле душа означает сущность человека, которая служит для переработки внешних влияний и использования их с целью наслаждения. Но она означает также внутреннее или основное качество человека. В этом аспекте ее название будет изменяться в зависимости от изменения исполняемых ею функций. Если сущность правильно преобразует эмоциональную жизнь и охраняет человека от замешательства, ее называют «Спокойной душой». Когда она проявляет себя в области сознания, активизируемого для того, чтобы напомнить мужчине или женщине о некоторых вещах, ее называют «Обвиняющей душой». По этому вопросу существовали значительные разногласия, так как для того, чтобы исследовать сущность и учить о ней, необходимо было дать ей какое-нибудь название. Разнообразие способов действия сущности, обусловленное конкретными задачами, которые она выполняет в данное время, может создать впечатление, что она состоит из многих различных вещей и даже находится на разных стадиях развития. Описание этого процесса, как состоящего из различных стадий, можно считать правильным, но о самом различии можно говорить только в иллюстративных целях. Суфий, сознание которого работает правильно, будет относиться к различным стадиям трансмутации сущности особым, характерным для него образом. Это отношение невозможно правильно описать, пользуясь знакомой терминологией. Обычное действие сущности неразвитого человека создает условия для работы механизма, склоняющего людей к удовлетворенности примитивными вещами. В этом случае ее называют «Командующей душой».

«В определенных ситуациях человек разбирается легко, — подчеркивает Газали, — и это создает у него впечатление, что все остальное будет также легко понять. Однако существуют ситуации, которые могут понять только те, кто подходит к ним определенным (особым) образом. Незнание этого (механизма) заставляет людей ошибочно считать все события однородными». Как и другие суфийские учителя, Газали считает, что, в зависимости от требований текста, он должен приводить одни и те же аргументы, видоизменяя их. Отчасти это обусловлено тем, что суфийский метод может потребовать рассмотрения одной и той же точки зрения в свете различных идей, а также тем, что в учебных группах люди зачастую не вполне искренне относятся к важным точкам зрения и не могут проникнуться ими. Точка зрения должна стать динамической силой ума искателя. Во многих случаях искатели, привыкшие к обусловленности или к определенной подготовке, относятся к точке зрения как к определенному условию. В результате этого они просто начинают думать, что уже впитали ее, потому что всякий раз, когда они сталкиваются с различными аспектами этой точки зрения, они реагируют на них заранее известным образом. Для того чтобы суфийское воздействие было эффективным, от подобных вещей необходимо избавиться.

Непонимание целей употребления таких терминов, как «Сын Божий» (по отношению к Христу) или «Я истина» (слова суфия Халладжа), обусловлено именно этой причиной. Попытки описать определенную взаимосвязь словами, не годящимися для этого, приводят к неправильному истолкованию.

В «Возрождении богословских наук» Газали пишет, что человек может проходить через стадии внутреннего развития подобно этапам физического роста. В результате такого постепенного развития его переживания выражаются в различных формах, поэтому суфий может и не нуждаться в определенном внешнем опыте, ибо теперь он способен к приобретению последовательного, более качественного опыта. «Каждый период жизни, например, отличается своими видами наслаждений. Дети любят играть и не имеют никакого представления о радостях брака, способность к которому у них появится позже. В юности человек еще не может так наслаждаться богатством и величием, как он делает это в более зрелом возрасте. В свою очередь, зрелые люди могут считать наслаждения юности куда менее значительными, чем те, которые доступны им сейчас. Конечно, более развитые люди посчитают знакомое всем потворствование себе несовершенным, мелким или случайным, если оценят его с точки зрения своих новых возможностей».

Смена аллегорий характерна для всех живых суфийских школ, ибо она не дает этим аллегориям создавать новые виды обусловленности. Внешне идеи, содержащиеся в работах Газали, часто изменяются, но их внутренний смысл остается тем же. В «Минхадже аль-абидин» («Путь рабов») он рассматривает процесс алхимизации сознания в «долинах опыта» — в Долине Знания, Возвращения назад, Препятствий, Страданий, Молнии, Пропастей и Восхваления. Это наиболее близкий к теологии метод проекции суфийского учения, с помощью которого и мусульмане, и христиане средневековья могли получить определен ное представление о суфийском учении. Интересно отметить, что Бэньян и Чосер, использовавшие этот суфийский материал, особый упор делали на его образность, надеясь с ее помощью укрепить католическую мысль. Такие восточные учителя, как Аттар и Руми, поддерживали связь с более непосредственными проявлениями темы возможно потому, что они были не только теоретическими, но и практическими учителями, основавшими собственные школы.

Газали утверждает, что понятия человека о счастье претерпевают последовательные изменения в зависимости от его «уровня бытия». Эта концепция, не имеющая ничего общего с обычными представлениями о том, что существует некая общая и абстрактная форма счастья, является характерной чертой суфийского учения.

«Человек обладает различными потенциальными возможностями, каждой из которых соответствует свой тип наслаждения. Существует еще и духовная способность, которую я называю реальным разумом. Этот разум испытывает наслаждение, если приобретает максимально возможное для себя количество знания. Таким образом, потворствование может быть и внутренним и внешним. Предпочтение этим формам потворствования будет отдаваться в зависимости от уровня их чистоты.

Следовательно, человек, способный к восприятию идеи о совершенствовании Сущности, предпочтет размышление над этим всему остальному. Даже в этой жизни счастье искателей Истины несравненно выше, чем это можно себе представить».

Фарид ад-дин Аттар, химик

Обезьяна увидела вишню сквозь прозрачное стекло бутылки и подумала, что сможет достать ее. Просунув лапу в горлышко, она схватила вишню, но сразу поняла, что не сможет вытащить лапу обратно. Вдруг появился охотник, который устроил эту ловушку. Обезьяна, крайне стесненная бутылкой, не могла бежать и была поймана. «По крайней мере, вишня-то уж останется у меня», — подумала она. В этот момент охотник ударил ее по локтю, ее кулак разжался, и лапа вышла из бутылки. Теперь охотник обладал и вишней, и бутылкой, и обезьяной.


«Книга Аму-Дарьи»

«Отказываться от чего-либо только потому, что другие неправильно использовали это, может быть верхом глупости. Суфийскую истину невозможно свести к правилам и уставам, формулам и ритуалам, но частично она присутствует во всех этих вещах».

Эти слова приписывают Фарид ад-дину Химику, великому посвященному и писателю, а также организатору суфиев. Он умер более чем за сто лет до рождения Чосера, в произведениях которого можно найти следы влияния суфийских идей Аттара. Более чем через сто лет после его смерти был основан Орден Подвязки, при этом обнаружилось такое разительное сходство с более ранним по времени орденом Аттара, что это вряд ли можно считать простым совпадением.

Фарид ад-дин родился в окрестностях любимого Хайамом Нишапура. Отец завещал ему аптеку, и это является одной из причин того, что его псевдонимом и суфийским именем стало слово «аттар» — «химик». О жизни Аттара ходит огромное количество легенд. Некоторые из них рассказывают о чудесах, другие включают в себя элементы его учения. Он написал 140 работ, предназначенных для суфиев, важнейшей из которых, несомненно, является поэма «Парламент птиц», предшественница «Пути паломника». Являясь одновременно произведением суфийской и персидской литературы, «Парламент» описывает суфийские переживания, разрабатывая тему первоначальных суфийских поисков. Смысл этого произведения становится доступным только после суфийского пробуждения ума.

Историю обращения Аттара, которую суфии используют, чтобы подчеркнуть необходимость гармонического соответствия между материальным и метафизическим, приводит Даулат-Шах в своем классическом произведении «Краткие биографии поэтов». Ее воспринимают как аллегорию, а не как реальный факт. «Как-то раз Аттар сидел в своей лавке, окруженный многочисленными и разнообразными товарами. Вдруг у дверей появился странствующий суфий и стал пристально смотреть на него полными слез глазами. Фарид ад-дин приказал ему уйти. "Мне это не трудно, — сказал путешественник, — я ничего не имею, кроме этой рубахи. А вот как уйдешь ты со своими дорогими товарами? Ты бы лучше позаботился о том, чтобы приготовиться к своему пути"».

Загрузка...