То, что не забирает смерть

"Хлеб — отец, — говорил он, — а вода — мать". И сейчас самое время перейти к воде.

Колодезь под явором ("светоносным деревом") мы расчистили на следующий же день нашего тут пребывания. Выбрали ил, крошево деревьев, сопрелые листья — и наш источник ожил, пискнул, как птенец из яйца. В траве запульсировала жилка родничка. По дороге свернула к ямке и заполнила ее студеной и твердой, как стекло, водицей. Здесь Светован по утрам мылся до пояса, вечером омывал после "дневных хождений" ноги. Здесь, в тени соляного отрога, иногда подремывал на широкой лаве. Или "месил небо" — перебирал, тряс поднятыми вверх ногами и руками, как паук. Это было его любимое упражнение во время полуденного отдыха. Говорил, что от него восстанавливается сила в уставших конечностях, а к голове приливает свежая кровь для ясного думанья. Наблюдая день ото дня его ровную силу в одном и другом, я верил. И сам втихаря начал "месить небо".

"Наша беда в том, что мы редко смотрим на небо. А еще реже разговариваем с ним”. Из синей тетради.

С этого источника мы пили и умывались. А купались в озере. Это началось после того, как вспахали и выгребли тину, устелив ею побережье. Это серое покрывало на глазах становилось твердым. Тогда по кускам начали заносить его во двор. Перевязывали веревкой по пять кусней и поднимали на спину. Высушенная тина была легкой, зато твердой, как прессованный жмых. Я уже знал, что это должно стать материалом для кровли, но не мог понять, каким образом. Пока не пришел черед варить смолу.

За сырьем мы пошли в березовый лесок на Клиновецких террасах. Ушлый голова колхоза вокруг горы нарезал здесь уступы. Пытались засадить их молдавским виноградом, но лес вытеснил и колхозников, и капризную валахскую лозу. Сороки засеяли террасу ежевикой, шиповником и березой. И изуродованный склон густо оделся в ярую зелень, среди которой свечами белели березы. Они выгнали так дружно и тесно, что опирались одна на другую. И если ветру удавалось вырвать какую-то из тонкой каменистой землицы, она продолжала стоять, опираясь на плечи соседок. Они не были полностью мертвы. Видимо, росы-слезы, капавшие из кос сестер, живили их оголенные корни. Из таких деревьев мы и драли бересту. Надрежешь слегка ствол сверху к низу — и снимаешь свитки трескучего воскового пергамента. Набивали в мешки, которые затем тащили на свою высоту. И здесь уже рубили бересту топором.

Затем я копал яму, а старик принялся за дегтярню. Уже в одном только слове для меня был аромат загадочной старины. А между тем все было предельно просто. Светован густо наделал дырок в куске жести, оставшемся с Ильковой плиты. Тогда набил берестой старое ведро с отбитыми ушками и прикрутил его проволокой к этому жестяному ситу. Готово! Ведро опустили в яму и обложили дровами. За полчаса равномерный огонь разогрел дырявую посуду, и она пузырилась черной смолой. Потянуло острым, едким, древним запахом дегтя.

"Бесценное варево, — молвил старик, поддевая смолу лучиной. — Были времена, когда за ложку дегтя давали бочку меда. Потому как без него сапоги и возы скрипят, сбруя трескается, раны не заживают, скот падет через паршу. Да и нашему хлеву без него не обойтись никак…"

Пока "гналась" смола, мы добыли с обмели намытый ручейком крупный песок. Дальше делали так: сухие озерные плиты поливали горячим дегтем и присыпали песком. Получалось нечто похожее на толь, подаренный нам самой природой. Когда с берестой покончили, в той же яме сожгли старую тракторную шину, которую еще раньше нашли в ложбине. Я еще удивлялся тогда, зачем мы тащим ее сюда, ввысь. Из такой же резины были сделаны и сандалии Светована. Неужели решил выправить себе новую обувку, думал я. Ан нет: когда шина сгорела, остались связки мягкой проволоки. Ею мы и привязывали к жердям свою кровлю.

Просмоленные лоскутки тесно, как рыбья чешуя, лепились друг к другу. Наша кровля впитывала солнечные лучи, и чердак под ней не очень напекался. Для умеренной сушки трав это было именно то, что надо. Мы прорубили в дощатом фронтоне окошко на север. Через него травам предстояло отдавать избыток солнечной силы. Темно, сухо и свежо было на чердаке, и пахло умопомрачительно привянувшим лугом. Я разложил свитки зелья на небольших лесенках, сбитых из жердей, и спустился вниз. Старик сидел на бревне и внимательно рассматривал творенье наших рук. Я примостился рядышком. Дивная картина и дивное состояние. Озеро, которое мы перевернули верх дном, на фоне неба казалось застывшим. Перевернулось что-то и в моем мировосприятии. Пришло наслаждение и, вместе с тем, какая-то растерянность. Мы сделали работу, непростую и нелегкую. Это почти то же, что "пахать волком" (как-то я услышал от него такую поговорку о напрасном труде). И зачем надобно было так украшать ветхий хлевец всего на один сезон?!

— А почему нельзя было сушить травы на чердаке избы?! — с требовательными нотками в голосе спросил я. Спросил на правах партнера.

Он посмотрел на меня с легким удивлением:

— Мы ведь там живем.

— И что же?


— А травы умирают. Понимаешь? Им покой нужен, чтобы дойти…

Меня подымало спросить, куда дойти, но я не решился. Да разве можно было что-то скрыть от этого человека? Его серые глаза наполнились особенной ясностью.

— Ты хочешь сказать, что самые главные здесь мы, а не трава. Это так. Трава травой, но мы должны думать и о себе. О человеческом в нас. Мы пришли сюда на все готовое, не так ли? А готовое — это уже кем-то приготовленное. Нам послужило. Мы приложили к чему-то руки — оно еще кому-то послужит. Не гоже, чтобы разрушение начиналось с тебя. Ежели не можешь приумножить сделанное, хотя бы сохрани его. Таков закон нашего существования. Закон сохранения, который хранит и нас. Как мы — так и нам… Меня этому научил Лес, а китаец Чан Бао укрепил мое понимание. Мы вместе с ним бороздили неблизкий таежный мир. Помнится, в одном затяжном переходе совсем отощали наши припасы. Тянулись дожди. Благо, что мы прибились к какому-то охотничьему зимовью. Убогая хижина с дырявой крышей… Вода сбегала по нашим бородам… Но все же хоть какой-то приют с костром — мы сушились дымом. Под утро дождь прекратил свою трескотню над головами. Сквозь щели проникали лучи. Я возился с нашим скудным завтраком, по правде говоря, из ничего. Слышу, что-то шуршит над головой. Чан Бао насобирал кору и чинил крышу. "Мы остаемся здесь?" — спросил я. "Нет, пойдем за дождем. Таежная дорога после него становится мягче". Я ничего больше не сказал, но когда Чан Бао попросил оставить здесь пригоршню крупы, щепотку соли и несколько спичек, я ответил, что у нас самих осталось этого очень мало. "Очень мачо — это что-то, — сказал он.

А "что-то" можно поделить. Ежели сюда придет за нашим следом человек, который не имеет ничего, он согреется и перекусит. И не умрет". Потом он еще занес охапку дров. И теплым взглядом окинул подлатанное жилище. Он был рад за незнакомого путника, который, возможно, когда-то сюда прибьется… После двух дней пути мы вышли к ветхой кумирне. Такие часовни ставили для лесных божков. Там, в кожаном мешочке, мы нашли рис и чай. Своей еды у нас уже не было. "Дух Каньгу позаботился о нас", — набожно проронил Чан Бао. Но я знал, что это позаботился о нас такой же таежник, как он, в сердце которого жил дух братства и закон сохранения добра… Мы без страха шли непролазными чащами, шли, потерянные на просторах, и делились. Делились, сами почти ничего не имея, с невидимыми обитателями Леса. Тогда из узких глаз Чан Бао выкатывались слезы радости и он говорил: "Каньгу весело. Он играет с нами". Мир принимал нас в свои объятья. Я становился светованом. Я приближался к пониманию, что ключ к удаче — это не повить, а бросать, не брать, а давать. А затем добрался и к высшей правде: все, что ты успел сделать для этого мира, ничто не заберет. Даже смерть.

Легкий ветерок, приносящий по вечерам из недалекого ельника дух живицы, игриво расчесывал листьями растрепанные волосы старика. Он потянулся к ветке рукой, прижал ее к лицу и сказал:

В этом году неурожай орехов. Зачатые сейчас дети родятся слабыми…

Я не переспросил, каким образом завязь орехов связана с завязью детей. Наверное, это одна из известных ему данностей этого мира. Я учился принимать услышанное и увиденное без вопросов. А может, просто это он был таким, что не поучал, не увещал, даже не объяснял. Он просто был рядом, жил, показывал, как жить. А главное — воодушевлял. Это было именно воодушевление, а не вдохновение. Он учил вкладывать во все свою душу и видеть живую душу во всем. Придет время, и я научусь прислушиваться к звучанию слов, ощущать их потаенную мощь. И обыкновенные слова явят свою сокрытую власть.

Прежде, чем отойти ко сну, старик бросил воловью шкуру в мочило, вымытое нашим ручейком. Этот ручеек бежал дальше вниз, к селу. Зачем-то это было нужно.

А на следующий день мы купались. Вода в озере отстоялась, и оно еще издали подмигнуло нам темнозеленым глазом. На оставленных островках кувшинок сидели, тяжело дыша, большие пучеглазые жабы. Мы разделись и вошли в водяную твердь, вонзившуюся в тело тысячами иголок. И поплыли. Он плыл как-то по-особенному, как бобер, не нарушая плеса, словно без движения скользил по воде, час от часу окуная голову. Я же лупил по верху, поднимая брызги и шум. Мы плыли, как и жили, совсем по-разному. Я быстро устал и выбрался на берег. Я весь дрожал. А он все плыл и плыл, неспешно и без напряжения, прикрыв от блаженства глаза, словно водяной зверь.

Потом мы лежали на шелковистой траве псяйке и смотрели в небо. Он неспешно говорил:

Вода сопротивляется, пока ее не примешь. Если доверчиво отдаться ей, то и она тебя примет. Плавай не силой, а внутренней радостью. Так, чтобы вода проходила сквозь тебя, промывала всего. Тогда будешь, как рыба. Не забывай, что ты и сам вода, поэтому отчая вода научит, как быть с ней, и даст тебе все желаемое по нужде твоей. Можно не уметь читать и писать, но плавать надобно знать. Ибо это великое благо. Как голова отдыхает в полете мечты, так тело обретает полноту свободы в воде. Только в плавании.

Еще он рассказывал о самой воде. Про нее говорил всегда очень охотно.

Вода — не к воде. Вода есть мертвая и живая, и истощенная, иссякающая. Как и человек. Одна пригодна для питься, другая — для лечения, а есть такая — что для плавания. Надо наблюдать, где любит конь купаться. Я это озеро дано заприметил — сюда всегда заворачивают с ночного валахские кони. Они настырно отбиваются от стойбища. Конь и жаба всегда указывают на живую воду. Видишь, как здесь булькает?

На плесе и на самом деле кое-где поднимались нити пузырьков. Оттуда несло тухлыми яйцами.

— Гора дышит через это озеро. Выдыхает глубинную горечь. Это именно она покалывает тело. Такая купель очень целебна как для костей, так и для кожи и утробы. Кони знают, что ищут. Плавай здесь кажедень. Насытишься покоем горы.

И я плавал. Бывало, что и два раза в день. Сначала свежесть и твердость альпийской воды окатывала меня, вызывая судороги. Невидимые ежи кололи тысячей иголок. Потом это неожиданно переросло в удовольствие, а затем стало потребностью. Я понял воду, вода приняла меня. Появилось ощущение слитности с ней, ощущение легкости движения рук и ног, почти как плавников у рыбы. Пришло неизмеримо глубокое и новое ощущение — радостной свободы. Свободы вновь обретенной родимой среды, первобытного состояния равновесия тела и духа.

Я плавал все чаще и дольше в этом озере под самими облаками — потерянной среди лесов небесной капле. Блаженствовал в воде, и жуки-плавунцы, жабы и рыбы уже считали меня своим, а восково-белая лилия, казалось, стыдливо подмигивает мне чувственным желтым глазом. Даже беркут, привлеченный подвижной тенью в воде, опускался над озером столь низко, что я видел свое отражение в его темном стеклянном взгляде.

Здесь, в безмолвной карпатской пуще, возле крохотного водоема, рожденного когда-то из обломка ледника, начал я понимать отчую сущность воды, которая древнее, чем мир. Начал осязать слова старика: "Человек возле воды — дома. А при доброй воде и сам добрый. Ежели каждый день ходить пешком хотя бы час, то проживешь на 5 лет дольше. И эти часы будут самыми лучшими в твоей жизни. А если плаваешь, то жить будешь столько, сколько захочешь. И приплывешь туда, куда надо — к тихой воде".

Так говорил он, человек, который открыл мне, среди другого, блаженство единения с водой.

Загрузка...