Исторнческве значение царствования Алексея Михайловича. Сочинение П. Медовикова. Москва. 1854

Сочинение г. Медовикова не отличается ни полнотою, ни особенными достоинствами изложения; оно не уясняет ни одного вопроса. Что давно было известно всякому, хотя несколько занимавшемуся русскою историею, только то и повторил автор в своей книге; нового не сказал он ничего; факты изложены в таком объеме, что некоторые отделы главы о царствовании Алексея Михайловича в «Руководстве» г. Устрялова полнее соответствующих отделов книги г. Медовикова; другие события рассказаны полнее в таких общеизвестных сочинениях, как «История российской церкви». Поэтому казалось бы, что не может быть оснований считать сочинение г. Медовикова заслуживающим большой похвалы. Правда, написано оно добросовестно; автор пересмотрел все важнейшие издания, в которых мог найти что-нибудь нужное для себя; ему хорошо известны не только отдельные сочинения, но и статьи периодических изданий, касающиеся его предмета. Он знает литературу русской истории. Однако, если не знать литературы своего предмета — важный недостаток, то знать ее не есть еще заслуга со стороны человека, решающегося писать ученое сочинение. Но не это одно достоинство мы находим в труде г. Медовикова; есть в нем качества более редкие — отсутствие ученого самолюбия и опрометчивых претензий на то, чтобы «выставить предмет в новом свете; открыть в нем новые стороны, поднять новые вопросы, показать неосновательность, односторонность прежних объяснений», одним словом — придумать какое-нибудь «новое воззрение на предмет».

Эти качества действительно довольно редки. Сколько есть ученых, не справедливых к своим предшественникам! Недавно мы указали один подобный случай, говоря о мелочных критических замечаниях на драгоценный труд г. Снегирева '. А таких примеров сотни. Один из достойнейших наших ученых считает нужным анатомически разбирать «Историю Государства Российского», отыскивая, не взял ли Карамзин у ЬЦербатова или Хилкова мысль о том, что «просвещіние смягчает нравы», не заимствовал ли он у Татищева или Болтина понятия о том, что Святослав был отважный воитель, а Олег привел в трепет византийцев 2. Зачем он тратит время на подобные сближения? Что «История Государства Российского» имеет свои недостатки, было уже доказываемо двадцать лет назад Арцыбашевым и Полевым; а теперь напрасно и говорить об этом; что Карамзин пользовался трудами своих предшественников, также вещь, известная всякому, и столь же естественная, как и то, что ученые, занимающиеся ныне русскою историею, пользуются трудами Карамзина и, например, Эверса, который уже давно говорил о развитии государственного быта из племенного. Наконец, что Карамзин занял у Щербатова мысль о благодетельном влиянии просвещения на нразы, столь же очевидно, как и то, что новейшие математики заняли у Магницкого правила сложения и вычитания. Неужели нужно анатомировать историю Карамзина для того, чтобы наши читатели лучше могли постичь превосходство наших собственных трудов? Уже одно опасение, что читатели наши могут притти к такой мысли — надеемся, несправедливой — относительно наших чувств, должно было бы удержать нас от бесполезного труда, ставящего нас в самое неловкое положение. Приведем другой пример. В последнее время стали довольно часто являться прекрасные — может быть, несколько сухие, недостаток второстепенный — монографии по истории русской литературы. Не будем исследовать, каким именно условиям обязана своим происхождением страсть к ним; быть может, мы нашли бы, что необходимость, заставившая обратиться к библиографическим изысканиям, не так отрадна, как благородная и самоотверженная любовь к труду на пользу русской литературы, поддерживающая предавшихся ему в работе утомительной и неблагодарной — каково бы ни было происхождение трудов, результаты их прекрасны. Но скажите, во многих ли из этих произведений найдете вы веяние естественной симпатии к трудам предшественников? Сто раз повторяется: «Евгений ошибочно говорит», и едва ли раз найдется фраза: «Евгению обязаны мы…» Нет, в большей части этих монографий слышится уверенность авторов, что до них ничего, ровно ничего не было сделано, что они делают что-то небывалое, неслыханное, что они новые Анке-тили, открывающие Зендавесту, о которой никто не ведал до сих пор. Нет, достойные, но забывчивые исследователи: были прежде вас, люди, с которыми не сравнялись еще вы ни обширностью вашего значения, ни значением ваших трудов — это не стыд вам, потому что вы трудитесь только годы, а другие трудились десятки лет, и, быть может, вы со временем станете выше их. Но то будет еще впереди, а теперь… теперь гордитесь преданностью делу сво-

ему, а не тем, что не было никогда людей, подобных вам. Были они, вы должны это знать лучше всех нас, вы должны знать, что, например, в «Очерках русской литературы» 3 одним человеком, среди десяти других, важнейших дел, собрано больше материалов для истории русской литературы, нежели получили мы до сих пор от всех вас вместе. Назвав Пушкина, мы, быть может, напомним нам о другом деятеле на поприще истории русской литературы 4. Не говорим уже о трудах Евгения. «Но его словари наполнены ошибками». Хорошо было бы, если б у вас нашлось не в десять раз более ошибок, хотя вы сделали во сто раз меньше.

Отчего проистекает эта придирчивость, это стремление показать, что заслуги наших предшественников были не так велики, как воображают неспециалисты? Мы никак не думаем, чтоб это происходило от каких-нибудь сознательных побуждений, и решительно отвергаем всякие толки о неблагодарности, непризнательности, неуважении, будучи твердо убеждены, что подобные чувства очень редко совмещаются с характером ученого человека-, по самой натуре своей чистым; гораздо основательнее объяснять дело мелочным преувеличением важности собственных открытий, и эту мелочность приписывать преимущественно чистосердечному, но слишком восторженному увлечению; а причиною увлечения мелочами надобно, разумеется, считать то, что увлекающиеся мало успели еще сделать истинно важного. Свое каждому дорого; и кому принадлежит еще одно только не слишком важное, тот почти всегда поставляет в этом неважном чрезвычайную важность.

Помните ли время, когда вы слушали лекции? Как часто казалось вам тогда, что два часа назад выслушанная вами лекция удивительно проясняет и изменяет взгляд на целую науку, что в ней-то именно и есть ключ к правильному пониманию всей науки. Потом вы увидели, что так казалось вам просто потому, что вы еще мало знали науку, что в науке сотни понятий гораздо важнейших, нежели казавшиеся вам ее краеугольной основой; вы увидели, что сущность русской истории, например, заключается не в одном вопросе о происхождении варяго-руссов или в доказательстве древности летописей. Припомните годы, еще более далекие, когда вы учились русской грамматике; не правда ли, что, выучив наизусть разделение имен существительных на два склонения и осьмнадцать окончаний, вы несколько времени экзаменовали всех ваших знакомых и готовы были считать невеждою первого ученого в мире, если он не мог сказать, к 10 или к 11 окончанию принадлежит слово «рука»? Но когда вы начали учиться по-латыни, ваша гордость наслаждалась истинными триумфами, и вы не раз восторжествовали над своим учителем, доказав ему, что кроме десяти слов мужеского рода на букву х, перечисленных в учебном вашем руководстве, есть еще два или три таких слова, найденные вами в большой грамматике Цумпта? О, как после этого выросли вы в собственных глазах и в глазах товарищей! ре-

шено было всеми единогласно, что вы знаете по-латыни лучше самого учителя, и вы сами чувствовали в душе, что это правда!

Но так как речь зашла о латинской грамматике, то иам хочется привести анекдот из старинной «Латинской грамматики, составленной по Брёдеру Н. Кошанским»: к этой грамматике приложена небольшая хрестоматия, обильная занимательными рассказами, и вот один из них, называющийся в подлиннике Cato et rusticus — «Катон и поселянин».

«Одному римскому поселянину случилось узнать, что через их ' деревню будет проходить Катон, знаменитый своей ученостью. Он вышел посмотреть на этого известного историка. Но Катон, подо-шедши к поселянину, спросил его: «Скажи мне, мой друг, как называется соседняя деревня и какою дорогой надобно мне итти туда?» После этого поселянин часто говаривал: «Вот, сказывали, будто Катон ученый человек! а он не знает даже имени соседней деревни и дороги в нее».,

Мы уверены, что редкий из ученых, достигших той же высоты знания, на которой стояли его предшественники, не уважает их в глубине души. В каждом большом труде найдется много недостатков и ошибок; это он будет знать по собственному опыту.

Итак, мы сказали, что сочинение г. Медовикова очень выгодно отличается от многих других тем, что автор не старается поколебать доверие к трудам сеоих предшественников для того, чтобы возвысить контрастом достоинство собственного труда. Другая, не менее приятная черта сочинения — отсутствие стремления придумывать новые воззрения и ставить эти воззрения краеугольным камнем здания, воздвигаемого автором. А этот недостаток также очень сильно вредит достоинству и основательности очень многих ученых трудов. Примеров множество.

Один ученый открывает понятие об «изгойстве» 5 и на нем основывает построение целого периода нашей истории, едва ли даже не всю систему своих понятий о древнем нашем быте; не решаем, правильно или нет объясняется ныне слово изгой, но, во всяком случае, встречается оно так редко, что понятие, им выраженное, едва ли могло играть важную роль в истории. Другой отыскивает слово «йодручник», всего только один раз попадающееся в наших летописях и грамотах, и опять везде видит «подручников»; третий открывает, что светлый значит первоначально «быстрый», и также при всяком удобном случае основывает свои труды на тожестве понятий быстроты и света G; четвертый находит, что какой-нибудь малоизвестный писатель был умный человек (хотя это еще нуждается в более ясных доказательствах, нежели то, что у него встречаются мысли, попадающиеся во всякой без исключения книге того времени), и выводит из этого, что он был великим писателем, — как будто бы всякий умный человек непременно должен быть замечательным писателем. Пятый идет далее и утверждает, что мы не имеем понятия о старинной нашей

о

литературе, потому что до появления его изысканий^ не знали, в 1757 или 1756 году написана какая-нибудь ода Сумарокова, хотя и он этого не мог узнать. Одним словом, на основании всех этих открытий оказывается, что мы ничего не знали ни о древнем русском быте, ни о русской истории, ни о русской литературе, хотя к тем горам материалов, которые собраны были и собираются без помощи этих ученых, они едва еще успели прибавить несколько песчинок; оказывается, что на основании новых открытий должен совершенно измениться ^взгляд на нашу, историю и литературу; может быть, он должен измениться, но мы еще ожидаем, пока иам это докажут более важными трудами и открытиями.

Г. Медовиков не имеет подобных стремлений открывать неслыханное, показывать невиданное; он не думает, чтобы наши прежние понятия о значении царствования Алексея Михайловича были совершенно несправедливы, и что ему необходимо было заботиться изменить их. В самом деле, вот важнейшие «положения», принимаемые г. Медовиковым:

«Царствование Алексея Михайловича по своему характеру принадлежит еще вполне древней (точнее было бы выразиться: старой или старинной) Руси, хотя и появляются некоторые признаки скорого наступления эпохи преобразований. Перед впохою преобразования древняя русская жизни исчерпала себя вполне.

«Возвышение патриаршей власти в Никоне обусловливалось как его энергическою личностью, так и событиями в России в конце XVI века; но оно противоречило прежним у нас отношениям духовной власти к светской.

«Присоединение Малороссии к Московскому государству было результатом исторической необходимости; личностью Хмельницкого только ускорено событие, которое рано или поздно долженствовало совершиться. Первое начало отменению особного быта Малороссии положено уже в царствование Алексея Михайловича».

Читатели видят, что это — положения общепринятые и не подлежащие спору. Если бы сочинение г. Медовикова было простою компиляциею, составленною при помощи двух-трех книг, не опиравшеюся на большой запас сведений и на основательное углубление в предмет, — не было бы ничего особенного и в том, что автор не выставил оригинальных результатов; но автор трудился над своим сочинением прилежно и много, узнал свой предмет хорошо и, однакоже, не почел за нужное изобретать эффектные воззрения, которые поражали бы своею новизною, признавая удовлетворительность прежних трудов — это прекрасно и довольно редко.

Из наших слов не следует, однако, чтобы похвалами книге г. Медовикова хотели мы унижать ученое достоинство каких-нибудь других трудов: несмотря на свои недостатки, о которых мы говорили затем, чтобы яснее выставить на вид достоинства разбираемой нами книги, несмотря на преувеличивание неважных открытий и мелочную критику предшествовавших трудов или слишком гордое молчание о них, сочинения, от которых эта книга

выгодно отличается в одном отношении, стоят несравненно выше ее во многих других отношениях и гораздо важнее по своему значению для науки. Мы только хотели бы убедить, что если книга, не замечательная ни в каком другом отношении, становится достойной уважения и полезною через осмотрительность выводов и беспристрастие автора к себе и другим, то еще больше могли бы выиграть от этих качеств другие труды, уже по своему содержанию имеющие важность. И если один ученый имеет достаточно скромности, чтобы не обнаружить никаких притязаний на оригинальность воззрений, то гораздо легче могли бы устоять против увлечения подобными стремлениями те ученые, которым удалось на самом деле открыть что-нибудь новое и замечательное.

Не следует из наших похвал скромным достоинствам книги г. Медовикова и то, чтобы мы утверждали, будто бы русская история уже достаточно разработана и все важнейшие задачи ее решены удовлетворительным образом. Если история древнего классического мира, столько веков разработываемая соединенными усилиями всех образованных народов, еще беспрестанно уясняется и обогащается новыми воззрениями, то странно было бы вообра жать, что в каких-нибудь пятьдесят лет ученая разработка русской истории достигла окончательного совершенства, и мы должны находить выработанные воззрения на ее события вполне основательными и достаточными. Напротив, разработка русской истории, точно так же, как и разработка истории русской литературы, только что начинается; удовлетворительным образом разрешены еще немногие вопросы, и то преимущественно касающиеся внешней, фактической истории; очень многие из важнейших вопросов остаются еще нетронутыми; особенно должно сказать это о вопросах внутренней истории жизни русского народа. Мы признаем необходимость новых воззрений и объяснений, но с тем условием, чтоб они были полней и основательнее прежних. Да и как не при-внавать, когда относительно интереснейших вопросов мы до сих пор принуждены довольствоваться столь же неопределенными и неудовлетворительными объяснениями, как, например, следующее, которым начинается книга г. Медовикова и которое заимствовано из круга новейших понятий о русской истории:

«В половине XVII века умолкает древнее летописание, вмещающее в себе заветные предания нашей старины с того времени, когда пошла русская земля, представляющее в непрерывном ряде сказаний судьбы нашего отечества с самого водворения в нем государственного начала. Священная повесть временных лет прекращается, как бы сделав последнее усилие в «Летописи о мятежах» и «Новом летописце». Причин такого явления должно искать… в перевороте, который приготовлялся в государственной и общественной жизни нашей, в стремлении личности вырваться из оков, наложенных на нее бытом древней Руси. Под влиянием личного начала безыменные сказания летописцев — отшельников, трудившихся единственно «любве ради господа бога и своего отечества», стали уступать место запискам очевидцев, которые в повествование свое вносили собственнее взгляды на предмет. (Итак, вместо летописей являются мемуары? Нет — их и нас не было в

XVII веке, это говорит и г. Медовиков на следующей строке.) Но, к сожалению, XVII век представляет, и в этом роде, слишком мало исторических памятников».

Или, лучше сказать, ни одного, до самого конца царствования Алексея Михайловича. Как же стремление писать мемуары, еще іге рождавшееся, могло заставить покинуть летописи? Положим, что причина прекращения летописей, указываемая Татищевым, недостаточна; хотя и надобно предполагать, что этот основательный историк говорил не наудачу, и хотя с ним соглашался Шлёцер; но объяснение, которым теперь заменили* этот старый взгляд на сущность дела, очевидно не выдерживает критики. Отдельные исторические сказания писались и прежде XVI, не только XVII века; наши летописи наполнены ими; довольно много их сохранилось и отдельно от летописей; почему же до XVII и, особенно, до XVI века не мешали они продолжению летописей? С другой стороны: первые три четверти XVII века представляют менее отдельных сказаний, нежели предыдущие времена; итак, не летописи заменились сказаниями, а, напротив, сказания подверглись в XVII веке влиянию той же причины, которая уничтожила летописи. Если не ошибаемся, давно уже было замечаемо подобное ослабление и замирание всей литературной деятельности в Руси XIII–XIV, особенно XV–XVII века. Так, например, сличив «Сказание о Мамаевом побоище» с «Словом о полку Иго-реве», все увидели, что произведение XV века бледное и слабое подражание произведнию XII века; подобно поэтической деятельности уменьшилась и проповедническая: от XII века мы имеем Кирилла Туровского, в XIII был еще Сера-пион; позднейшие проповедники наши далеко уступают своим предшественникам, и, наконец, при Алексее Михайловиче исчезли уж и следы обычая говорить проповеди собственного сочинения. Точно то же и с летописями — с течением времени становятся они все суше и суше, все менее и менее замечается в летописцах уменья рассказывать и исторического такта; все последующие летописи далеко ниже Несторовой по своему достоинству. Итак, замирание и прекращение летописей надобно объяснить не из того случайного обстоятельства, что они были безыменны, потому несовместны «с стремлением личности вырваться из оков» этой безыменности: если бы дело зависело только от этого, вместо летописей безыменных явились бы у нас летописи с надписью имени летописца. Нет, причины явления, о котором говорит г. Медовиков, надобно искать гораздо глубже: вся общественная и умственная жизнь в XIV–XVI веках подверглась влиянию неподвижности, застоя, оцепенелости, окончательным результатом чего была необходимость преобразований Петра Великого.

В первых же строках книги г. Медовикова, представляющей свод всех сделанных до него изысканий и воззрений, мы нашли

пример того, как необходимы новые изыскания и воззрения; и почти каждая из последующих страниц могла бы служить доказательством того же самого. Остается только желать, чтобы силы деятелей на поприще русской истории были соразмерны трудности вопросов, которые ожидают решения.

О сродстве языка славянского с санскритским. Составил А. Гильфердинг. Спб. 1853.

Об отношении языка славянского к языкам родственным.

Исследование А. Гильфердинга. Москва. 18531.

Первое из поименованных здесь сочинений г. Гильфердинга в первый раз напечатано в «Прибавлениях» к «Известиям Второго Отделения Академии Наук» и потом издано отдельной книгой; второе есть не что иное, как продолжение первого, и заключает в себе выводы об отношении языка славянского к языкам родственным.

С тех пор, как языкознание, освободясь от практических целей, сделалось самостоятельной наукой, в сравнительно-исторической части этой науки был большой пробел: не было основательно исследовано отношение языка славянского к санскритскому и к другим родственным языкам, т. е. к языкам индо-европейской отрасли. Это произошло оттого, что сравнительно-историческое языкознание было разработываемо преимущественно немецкими писателями, мало знакомыми с языком славянским. Дополнить такой важный недостаток есть обязанность славянских и преимущественно русских ученых. Отношение славянского языка к санскритскому и другим родственным языкам интересно не только для русской, но и для европейской науки. На таком-то видном поприще является с своими исследованиями г. Гильфердинг. Уже за одну мысль приняться за эти исследования должна быть ему благодарна наука. И г. Гильфердинг выполнил эту мысль хотя далеко не вполне, что и невозможно с первого раза, но с добросовестным трудолюбием и знанием дела.

В первом сочинении своем г. Гильфердинг сравнивает звуки и их соединения в языке санскритском со звуками и их соединениями в языке славянском.

Санскритский язык имеет только три простых гласных: а, и, у. С течением времени из гласной а выделяются два новых ^звука е и о, из которых первый образует как бы переход от а к и, второй — от а к у. В противоположность другим языкам европейским (кроме готского и литовского), давшим перевес новым гласным е и о над древними а, и, у, славяне в значительном большинстве случаев удержали звуки первобытные: можно принять, что на два славянских корня, сохранивших древние гласные, приходится один, в котором они перешли в е или о. Мы заметим здесь, с своей стороны, что для определения количественного отношения гласных

звуков между двумя языками должно принимать в расчет не одни корни, но весь состав слов: тогда результат может получиться совершенно другой. Одни соединительные гласные о и е в славянском языке составляют значительное количество. С другой стороны, скажем в защиту г. Гильфердинга, что для определения ближайшего родства между языками чоркя, как наименее изменяемые части слов, важнее прочих частей: наибольшее изменение корней означает наибольшее удаление одного языка от другого. Кроме общего всем языкам индо-европейским перехода в е и о, гласный звук а в славянском подвергся’еще другому изменению: его стали произносить короче и неопределеннее, стали его, так сказать, скрадывать, и таким образом произошли два новые звука, означаемые в кирилловской азбуке начертаниями ъ и ь. Следуя той формации, которая произвела гласный звук е, т. е. приближаясь к и, коренное а перешло в ь, следуя формации, произведшей гласный звук о, т. е. приближаясь к у, оно изменилось в ъ. На конце слов скрадывание гласного звука, т. е. обращение а в ъ и ь, и в ь, у въ, составляет органическое, постоянное свойство языка славянского и в грамматическом построении отличает его от всех прочих языков индоевропейских; но корни, в которых находятся ъ и ь, не составляют и сотой доли всего лексического запаса языка славянского и имеют характер не господствующего закона, а исключения. Зато не исключением, а общим законом славянской фонетики является употребление ъ — ра ь — ря при р и л. Господство звуков ръ и лъ (или, по выражению некоторых грамматиков, р и л гласных) составляет одно из замечательнейших свойств языка славянского. Ни в одном из языков европейских нет подобного явления; но оно вполне развито в языке санскритском, в котором так называемый ѵ-гласный точь-в-точь соответствует славянскому ръ и лъ (звуки р и л в смысле этимологическом совершенно тождественны). Славянский язык вернее санскритского сохранил коренное р. Это объясняется тем, что во время, от которого дошли до нас письменные памятники, последний начал уже кое-где подвергаться порче. Однако эта порча, несмотря на то, что развилась в языке санскритском преимущественно во время позднейшее, без сомнения, началась в доисторическую эпоху, когда славянское племя еще не отделялось от индейского; потому подле форм, сохранивших коренное р, существуют и у славян такие, которые его потеряли и сходствуют с санскритскими. Сверх того, сравнивая славянский язык с санскритским, вследствие подвижности гласных звуков, мы находим в нем довольно часто переход а в и, а в у. у в и и обратно. Присовокуплением а (короткого) и а (долгого) к гласным і, і, и, й для усиления их в санскритском языке образуются двоегласные аі, аі, аи, ай. Этим четырем санскритским двое-гласным в славянском языке соответствуют два звука: ь, заступающее санскритское é (аі)'и аі, и ы, заступающее б (au) и ай.

ѣ есть усиление коренного і приставкою гласного звука а, который слился с ним в один звук; ы таким же путем образовалось из и. Переход от гласных к согласным составляют звуки j и ѵ, будучи только видоизменением гласных і и и. В славянском языке эти звуки, особливо первый, имеют весьма важное значение. Славянские наречия, преимущественно же новейшие, не терпят гласных в начале слов; потому они либо смягчают их (т. е. соединяют их с j), либо приставляют к ним букву о. Закон смягчения и стремление осуществить его присутствовали одинаково в языках санскритском, литовском и славянском, но в действительности смягчение проявилось в них уже после их обособления и не в равной силе: язык санскритский представляет его в зародыше, но в историческом ходе, произведшем из него пракритское наречие, он развил первую степень смягчения, которой подверглись согласные д и г; язык литовский стоит наравне с пракритским; но в историческом ходе образовавшем латышский язык, явилось в нем смягчение звуков гортанных и шипящих, а звуки д и т подчинились смягчению вторичному; наконец, славянский язык, в котором имеют место все означенные явления, развил и третью степень, овладевшую звуком р (смягчающимся в рас, ш) и губными согласными (смягчающимися приставкой л). Весьма замечателен — прибавляет г. Гильфердинг — этот параллельный ход смягчения у индейцев, литовцев и славян: так как ничего подобного нет в прочих языках индо-европейских, то нельзя не признать, что в речи этих трех племен есть какое-то общее звуковое устройство. Мы думаем, с своей стороны, что прежде чем делать такое решительное заключение, г. Гильфердингу надобно было исследовать, нет ли подобного явления и в других языках индо-европейских. В греческом языке подобное смягчение составляет так называемый зетацизм. Смягчение замечаем в средневековой латыни: именно zabolus вместо diabolus. В историческом развитии итальянских наречий из языка латинского видим постоянное увеличение смягчения. Зендский язык часто представляет смягчение там, где оно есть в славянском и латышском, но где его нет ни в санскритском, ни в греческом, ни в латинском: именно, санскритская

hima, греческое Zsiücüy, латинское hiems, славянское зима, литовское ziema, зендское zjas; санскритское bhumi; латинское humus, славянское земь, земля, латышское zieme, зендское zém; санскритское aham, греческое гуа> латинское ego, славянское азъ, литовское isz, латышское es, зендское azem. Касательно этого предмета мы отсылаем наших читателей к двум сочинениям: рассуждению г. Каткова «Об элементах и формах славяно-русского языка» и к рассуждению г. Новикова «О важнейших особенностях лужицких наречий»2. Вообще, г. Г ильфердинг не любит ссылаться на сочинения других ученых. Между тем, мы думаем, что ему никак нельзя было обойти превосходного сочинения г. Каткова. Да и вообще, прежде чем решать данный

вопрос науки, должно показать, на какой степени развития находится решение его в настоящее время.' По поводу носовых звуков, соответствующих в славянском и литовском языках санскритской анусваргъ, которая употребляется в корнях перед шипящими согласными, и придыханием h и кроме того по общепринятому правописанию и произношению заменяет пит перед всеми другими согласными на конце слов, г. Гильфердинг делает такое же заключение о ближайшем родстве языков санскритского, литовского и славянского. Но носовые звуки мы замечаем также в языках греческом, латинском и в итальянских наречиях. Тадо носовые звуки являются и выпадают — точно такое же явление, как и в языке славянском. Например, греческое /.зфетѵ, латинское coso/, consul, санскритское abhi, греческий латинское ambo, сан

скритское masa, латинское mensis. Если в славянском языке носовой звук имеет одно начертание с предыдущим гласным звуком, а в греческом и латинском он изображается особенной буквой, то здесь различие только в начертании, в букве, а не в звуке. То же заключение выводит г. Г ильфердинг из сравнения шипящих звуков и из перехода звуков к и g, ч и ж (дж) в языках санскритском и славянском. Санскритский язык имеет три шипящих согласных: д, ш, с. Звук? не имеет аналогии ни в одном из языков европейских. По своему происхождению, он есть видоизменение древнего к, которое и соответствует ему постоянно в языке греческом, латинском и кельтском; германские наречия заменяют g звуками, образовавшимися из к, вследствие известных фонетических законов. У славян же и литовцев находим, что в одной половине слов д, как в прочих языках европейских, заменяется гортанным к (или ц, ч, видоизменениями к), в другой шипящими с, ш. Это показывает, что развитие звука g из первобытного к началось, когда уже обособились от общего индо-европейского корня племена кельтское, греческое и германское, но когда славяне и литовцы еще жили вместе с предками индейцев; но это развитие продолжалось и после того, как славяне и литовцы выделились из семьи, так что они унесли с собою много слов с коренным к, в которых потом язык санскритский заменил его звуком д. Подобным образом — говорит г. Гильфердинг — следует, кажется, предположить, что звуки ч и дж в санскритском языке стали появляться вместо к и g в эпоху, последовавшую за отделением племен греческого, латинского, кельтского и германского, однако, еще в то время, когда литовцы и славяне не начинали самобытной жизни, но что образование их не кончилось при обособлении этих последних, почему славянский язык и удержал нередко к и г там, где санскритский потом превратил их в ч и дж. Далее г. Гильфердинг сравнивает прочие согласные звуки и соединения звуков в языках санскритском и славянском и заключает следующими выводами: 1) что в славянском я?»^ке находится более, нежели в прочих языках европейских, корней и слов, родственных с санскритскими; 2) что все славянские наречия сохранили в одинаковой мере древние слова, восходящие до эпохи первобытного единства семьи индо-европейской; 3) что язык славянский, взятый в целости, не отличается от санскритского никаким постоянным, органическим изменением звуков, равно как и язык литовский, тогда как все прочие индо-европейские языки подчинились разным звуковым законам, которые исключительно свойственны каждому из них в отдельности; 4) что ближайшее родство языков санскритского, литовского и славянского еще яснее доказывается тем, что в них равномерно развиты многие звуки, чуждые прочим ветвям индо-европейского племени, каковы в особенности: носовые звуки д, заменяющее коренное к (санскритское д), чиж (дж), и наконец р — гласный (славянский ръ); 5) что смягчение согласных составляет также одно из тех свойств, которые связывают теснейшим родством славянский язык с литовским и санскритским и отделяют от них соплеменные ветви.

Второе сочинение г. Гильфердинга есть не что иное, как повторение тех же самых выводов, основанных на сравнении звуков, с прибавлением некоторых, впрочем, весьма немногих, форм грамматических. Упомянув вкратце об известнейших трудах по части сравнительно-исторического языкознания и сделав различие между постоянными, или органическими, и случайными изменениями звуков, г. Гильфердинг перебирает все языки индо-европейские: зендский, греческий, албанский, латинский, осский,

Умбрийский, германский, кельтский, обозначая, какие произошли в них органические видоизменения в звуках. Затем г. Гильфер-ДИнг приводит уже знакомые нам пять главных звуковых законов, которыми славянский и литовский языки связываются с санскритским и отделяются от прочих языков родственных, т. е.

1) р — гласный (славянский ръ, лъ); 2) носовые звуки (санскритский анусвара); 3) с, заменяющее коренное к (санскритский f); 4) переход к и g в ч и ж; 5) смягчение. Затем приводятся образцы сближения корней и слов славянских Ь литовских с санскритскими. Г. Гильфердинг заключает свое сочинение сравнением некоторых форм в склонении имен существительных и в спряжении' глаголов в языках славянских и санскритских; но это сравнение так неполно, так отрывочно, что из него невозможно получить никакого понятия об отношении славянского языка к языкам родственным касательно грамматического состава. Между прочим, г. Гильфердинг исчисляет совершенно догматически и без всякого основания логические формы глагола, определяемые временем (времена), отношениями действия к лицу, которое его производит либо ему подвергается, или к другому действию (наклонения и залоги), количеством и, наконец, качеством действия (виды). Здесь г. Гильфердинг обнаруживает незнакомство даже с Беккером. Он поставил времена и наклонения под разные кате-

гории, между тем как они вместе с лицами, которые г. Гильфер-динг совершенно опустил из виду, показывают отношение сказуемого. к лицу говорящему и составляют формы < вообще сказуемого, а не глагола только; наклонения же и залоги поставил в одну категорию, между тем как залоги и виды — собственно глагольные формы залоги показывают отношение действия к предметам (относительное свойство действия), а виды— внутреннее. безотносительное свойство действия самого по себе. Г. Гиль-фердинг говорит, что виды в славянском языке выражают категорию качества: неужели и кратнскть действия есть качество, а не количество?.

Мы проследили вкратце содержание обоих сочинений г. Гиль-фердинга, сделав некоторые частные замечания. Скажем теперь наше мнение об основной мысли обоих сочинений и о достоинстве каждого из этих сочинений в отдельности.

Г Гильфердинг усиливается сблизить славянский и литовский языки с санскритским и составить из них одну — восточную — ветвь языков индо-европейских, в противоположность другой — западной — ветви той же отрасли. Что славяне и литовцы после вышли из своей азиатской прародины, нежели прочие народы Европы, в этом, кажется, нет сомнения. К филологическим доказательствам г. Гильфердинга, впрочем, далеко не вполне убедительным, мы прибавим еще доказательство историко-географическое. Все европейские народы» пришли в Европу через Кавказские ворота;~сл*авяне и литовцы живут на востоке Европы: следовательно, они пришли в нее после всех. Итак, если, вследствие позднейшего прихода в Европу, славяне и литовцы в языке своем сохранили более сходства с языком санскритским, удержав и такие звуки, которые развились в языке санскритском уже после отделения от индейского племени других европейских народов, то это только доказывает, что они дольше жили в своей азиатской прародине, — и больше ничего. Но г. Гильфердинг выводит другое, гораздо отдаленнейшее заключение:

«Соплеменные языки западные, получившие прежде самостоятельную жизнь, вынесли из древнего единства стихии менее определенные и оттого поддались так легко, уже на своей почве, каждый совершенно особенным склонностям. Все эти языки давно исчезли и оставили по себе вторичные наречия, тогда как на востоке еще живут и процветают два великие языка первичного образования — славянский и литовский: уж не проистекла ли

смерть первых от того, что они рано начали жить сами по себе и, отделившись прежде полного развития, должны были многое выработать собственными силами и тем скоро истощились? А долговечность языков литовского и славянского, не совпадает ли она с их поздним обособлением и богатством вынесенного из Азии звукового наследства, которого восполнять им не было нужды? И, наконец, этот различный характер индо-европейской речи в западной Европе и е восточной не соответствует ли историческому характеру двух великих половин Европы? На той же стороне, где находим раннее обособление языка и господство частных звуковых законов, мы видим и преобладание личности над общиною, и скорейшее развитие, которому помогло это преобладание личности; а на другой стороне позднее отделение языка славянского и его верность звукам, вынесенным из доисторической родины, из Азии, не согласно ли с медленнейшим ходом славянского племени, в котором менее высказывалась личность, но крепче хранилось общественное начало?»

Итак, развитие романских языков из латинского произошло оттого, что латинский язык отделился от санскритского прежде полного развития и скоро истощился! Г. Гильфердинг говорит о славянском языке, как о языке первичного образования. Но мы не знаем такого языка; мы знаем только славянские наречия: первичный же славянский язык, из которого они произошли, нам неизвестен. Следовательно, различие здесь только в том, что язык, от которого произошли, например, романские наречия, оставил по себе богатую литературу, а первоначальный славянский язык, от которого произошли славянские наречия, не оставил по себе никаких памятников. Г. Гильфердинг говорит, что «Славяне обратили творческую силу языка своего не на вещественную его сторону, не на звуки, которые ^стались у них как были, а на выражение мысли, на внутреннее определение глагола, самой живой и духовной стихии нашего слова». Итак, звуковое изменение языка ' соответствует развитию личности, а изменение глагола — крепости общественного начала! Вот до каких несообразностей доводят и людей, добросовестно трудящихся для науки, задние мысли.

Первое сочинение г. Гильфердинга есть труд дельный и добросовестный. Сочинение это не докончено и далеко еще не докончено. Если же его почитать конченным, то должно переменить его заглавие, обозначив его, как сравнение звуков в языках санскритском и славянском. Сравнение полного грамматического состава этих языков еще ожидает трудолюбивых делателей. Второе сочинение есть только извлечение из первого и еще менее соответствует своему заглавию. Если г. Г ильфердинг и хотел здесь изложить результаты, добытые им в первом исследовании, то он должен бы был ограничиться показанием отношения славянского языка к санскритскому касательно звуков. Г. Г ильфердинг изменил своему собственному намерению сравнивать первоначально славянский язык с каждым из других индо-европейских языков в отдельности и слишком рано взял на себя слишком трудную задачу. Гораздо лучше, если б второе сочинение его было не извлечением из первого, а продолжением его.

Несмотря на все это, труды г. Г ильфердинга как сами по себе чрезвычайно замечательны и, конечно, обратят на себя внимание каждого филолога, так в особенности много обещают в будущем-r. Гильфердингу нужно только:

1) Изучить организм языка вообще. В определений глагольных принадлежностей он показал чрезвычайно сбивчивые понятия. То же видим в названиях звуков. Г. Гильфердинг называет звуки д и т зубными, между тем как другие (также произвольно) называют их язычными; звуки ч и ж он называет нёбными, между тем как ясно, что в произношении их нёбо нисколько не участвует. (Мы думаем, с своей стороны, что все согласные звуки должно разделить на губные, произносимые губами, наружным органом рта, без помощи языка, и язычные, произносимые внутренними органами рта с помощью языка, что язычные должно подразделить на нёбные, произносимые языком н нёбом, куда относятся так называемые гортанные, плавные и язычные, и зубные, произносимые языком и зубами, куда относятся так называемые шипящие. шепелеватые, свистящие: закон органических противоположностей ясно выказывается здесь.) Г. Гильфердинг не оставил еще старого обыкновения звуки называть буквами. Организм языка должен быть светильником на пути сравнительно-исторических исследований.

2) Изучить отдельные языки, которые он желает сравнивать, прежде, нежели выводить об отношении их между собою общие и положительные результаты.

3) Брать для сравнения слова из живой речи, где они только и имеют свой смысл, а не из лексиконов. Учиться языку по лексикону все равно, что по азбучному списку собственных имен учиться географии. Притом должно делать различие и в самых памятниках. Например, г. Гильфердинг берет славянские слова из Миклошича и пишет връхъ, дръзати, а не врьх, дрьзати, как эти слова пишутся в Остромировом Евангелии, самом важном памятнике языка славянского, откуда их и следовало брать.

При таких условиях мы вполне надеемся, что г. Гильфердинг с своими дарованиями и трудолюбием принесет несомненную пользу сравнительно-историческому языкознанию.

Загрузка...