XXVII

Все последующие дни непрерывно шел снег. У Пат повысилась температура, и она должна была оставаться в постели. В санатории температурили многие.

— Это из-за погоды, — объяснял Антонио. — Оттепель, фен. Самая подходящая погода для лихорадки.

— Милый, ты бы прогулялся, — сказала мне Пат. — Ты катаешься на лыжах?

— Нет. Где бы я мог научиться? Ведь я впервые в горах.

— Антонио тебя научит. Ему это доставит удовольствие. Он к тебе привязался.

— Здесь мне нравится больше.

Она приподнялась на постели. Ночная сорочка соскользнула с плеч. Черт возьми, до чего же они стали худы! И до чего же худенькой стала шея!

— Робби, — сказала она, — ну сделай это ради меня. Мне не нравится, что ты все время сидишь здесь, у больничной постели. И вчера весь день просидел, и позавчера. Это уж слишком.

— А мне нравится здесь сидеть, — ответил я. — И меня совсем не тянет слоняться по снегу.

Она громко вздохнула, и я услышал прерывистый хрип.

— Поверь мне, — сказала она, — так будет лучше для нас обоих. Ты сам потом убедишься. Поверь моему опыту. — Она с трудом улыбнулась. — Насидишься еще после обеда и вечером. А по утрам, милый, мне не по себе из-за того, что ты здесь сидишь. По утрам я так ужасно выгляжу из-за лихорадки. Вот вечером дело другое. Я, наверное, набитая дура, но я не хочу выглядеть некрасиво, когда ты на меня смотришь.

— Бог мой, Пат... — Я встал. — Ну так и быть, пойду прогуляюсь с Антонио. Вернусь к обеду. Если, конечно, не поломаю себе кости на этих штуковинах.

— Ты быстро научишься, милый. — Ее лицо утратило выражение напряженности и тревоги. — И скоро будешь замечательно кататься.

— А ты находишь замечательные способы от меня избавиться, — сказал я и поцеловал ее. Ее руки были влажные и горячие, губы сухие и потрескавшиеся.


Антонио жил на третьем этаже. Он одолжил мне пару ботинок и лыжи. Рост и размер у нас совпадали, и ботинки его оказались мне впору. Мы отправились на учебную поляну, что была за поселком. По дороге Антонио испытующе посмотрел на меня.

— Лихорадка страшно действует на нервы, — сказал он. — В такие дни что здесь только не вытворяют. — Он опустил лыжи на снег и занялся креплениями. — Нет ничего хуже, когда вынужден ждать и не можешь ничего поделать. Это совершенно выбивает из седла, иной раз просто сводит с ума.

— Здоровым тоже приходится тяжко, — сказал я. — Когда находишься рядом, а сделать ничего не можешь.

Он кивнул.

— Кое-кто из нас работает, — продолжал он, — кое-кто перелопатил горы литературы. Но большинство снова превращается в школьников и сачкует лечебные процедуры, как сачковало в свое время уроки физкультуры. А завидев где-нибудь в поселке врача, они так же с визгом бросаются врассыпную, прячутся в магазинах и кондитерских. Тайком покуривают, тайком выпивают, предаются запрещенным игрищам, сплетням, шалостям — и как-то спасаются от пустоты. И от правды. Этакое ребячливое, шалопайское, но по-своему, пожалуй, и героическое пренебрежение к смерти. Да и что им в конце концов еще остается?

«Вот именно, — думал я, — что нам всем в конце концов еще остается?»

— Ну что, попробуем? — сказал Антонио и вонзил палки в снег.

— Попробуем.

Он показал мне, как нужно крепить лыжи и как держать равновесие. Штука, в общем, нехитрая. Поначалу я, правда, часто падал, но потом освоился, и дело пошло. Катались мы около часа.

— Хватит, пожалуй, — сказал Антонио. — Вечером вы почувствуете, как болят мышцы.

Я отстегнул лыжи, ощутив, с какой силой бьется во мне кровь.

— А хорошо, что мы выбрались на воздух, Антонио, — сказал я.

Он кивнул:

— Можем кататься каждое утро. Здорово проветривает мозги.

— Не зайти ли нам куда-нибудь выпить? — спросил я.

— Это можно. По рюмке «Дюбонне» у Форстера.


Мы выпили по рюмке «Дюбонне» и поднялись наверх к санаторию. В конторе секретарша сказала мне, что меня искал почтальон; он передал, чтобы я заглянул на почту. На мое имя пришли деньги. Я посмотрел на часы. Время еще оставалось, и я вернулся в поселок. На почте мне выдали две тысячи марок, а с ними письмо от Кестера. «Ни о чем не беспокойся, деньги есть и еще, напиши, если понадобятся».

Я уставился на банкноты. Где он их взял? Да еще так быстро. Я-то ведь знаю все наши источники. И вдруг я все понял. Вспомнил, как охаживал «Карла» гонщик и владелец магазина модной одежды Больвиз, как он говорил тогда у бара в день, когда проиграл пари: «Эту машину я всегда готов взять за любые деньги». Разрази меня гром, Кестер продал «Карла»! Вот и деньги. «Карла», о котором он говорил, что согласится скорее отдать руку, чем эту машину. И вот «Карл» ушел! Уплыл в жирные руки этого фабриканта костюмов, а Отто, который за километры на слух различал рокот его мотора, будет слышать его теперь на улицах, словно вой брошенного пса.

Я сунул в карман письмо Кестера и маленький пакет с ампулами морфия. И продолжал бессмысленно стоять перед почтовым окошком. Всего бы лучше отправить деньги обратно, но это невозможно, они нам нужны. Я разгладил бумажки и спрятал их. Потом вышел на улицу. Вот проклятие-то! Теперь я буду за версту обходить любую машину. Мы всегда водили дружбу с автомобилями, но «Карл» был для нас чем-то большим, чем друг. Он был надежный товарищ! «Карл», призрак дорог. Как мы подходили друг другу! «Карл» и Кестер, «Карл» и Ленц, «Карл» и Пат. Я раздраженно и беспомощно обивал снег с ботинок. Ленц мертв. «Карла» нет. А Пат? Я невидящими глазами смотрел в небо, в это бескрайнее серое небо сумасшедшего бога, придумавшего жизнь и смерть, видимо, себе на потеху.


К вечеру ветер переменился, прояснилось и похолодало. Пат почувствовала себя лучше. На следующее утро ей можно было вставать, а еще через несколько дней, когда уезжал Рот, человек, который вылечился, она даже смогла пойти на вокзал вместе со всеми.

Его провожали целой толпой. Так здесь было принято, когда кто-нибудь уезжал. Но сам Рот был не очень-то весел. По-своему ему крепко не повезло. Два года назад какое-то медицинское светило в ответ на его приставания прямо заявило, что ему осталось жить не больше двух лет, и то в случае тщательного ухода. Чтобы подстраховаться, он пристал с ножом к горлу к другому врачу и принудил того сказать правду. Вторая правда оказалась еще более горькой. Тогда Рот распределил на два года все свое состояние и пустился во все тяжкие, не обращая ни малейшего внимания на болезнь. В конце концов его с тяжелейшим кровохарканьем доставили в санаторий. Но здесь, вместо того чтобы помереть, он стал неуклонно поправляться. Когда он прибыл сюда, он весил всего девяносто фунтов. Теперь в нем было полторы сотни, и он настолько поздоровел, что мог отправляться восвояси. Да только денег теперь не было и в помине.

— Что ж мне теперь делать-то там, внизу? — спрашивал он меня, почесывая рыжий затылок. — Вы ведь недавно оттуда, как там, а?

— Там многое изменилось, — ответил я, разглядывая его круглое, набрякшее лицо с бесцветными ресницами. Он был безнадежен, но выздоровел, — вот все, что меня в нем интересовало.

— Придется поискать какое-то место, — сказал он. — Как там теперь с этим делом?

Я пожал плечами. Зачем ему объяснять, что скорее всего он не найдет никакой работы? Скоро сам во всем убедится.

— А у вас есть связи, друзья, какая-нибудь протекция?

— Друзья? — хмыкнул он. — Когда пускаешь денежки по ветру, друзья отскакивают, как блохи от мертвой собаки.

— Тогда будет трудно.

Он наморщил лоб.

— Ума не приложу, что мне делать. Осталось всего несколько сотен. Я только и умею, что сорить деньгами. Боюсь, профессор-то окажется прав, хотя и совсем по-другому. Получится, что я действительно дам дуба через два года — да только от пули.

Меня вдруг охватила лютая злоба к этому болтливому идиоту. Что он, скотина, не понимает, не чувствует цену жизни? Я смотрел на Пат, идущую впереди рядом с Антонио, смотрел на ее тонкую шею, поникшую от болезни, думал о том, как ей хочется жить, и видит Бог, я бы не задумываясь убил Рота, если бы это могло вернуть ей здоровье.


Поезд отошел. Рот махал шляпой. Провожающие кричали ему что попало вслед и смеялись. Какая-то девушка, спотыкаясь, бежала за вагоном и все кричала тонким, срывающимся голосом:

— До свидания! До свидания!

Потом она приплелась обратно и разрыдалась. У всех вокруг стали смущенные лица.

— Прошу внимания! — крикнул Антонио. — Кто плачет на вокзале, должен платить штраф. Это старый санаторный закон. Штраф идет на расходы по следующему празднику.

И он картинным жестом протянул руку для подаяния. Все опять засмеялись. Несчастная остролицая девушка тоже улыбнулась сквозь слезы и вынула из кармана пальто старенькое портмоне.

На душе у меня стало жутко тоскливо. Что за лица кругом, ведь это не улыбки, а вымученные, судорожные гримасы выморочного веселья.

— Пойдем, — сказал я Пат и крепко взял ее под руку.

И мы молча пошли по улице. У ближайшей кондитерской остановились, я заглянул внутрь и вышел с коробкой конфет.

— Жареный миндаль, — сказал я, протягивая ей коробку. — Ты ведь любишь, верно?

— Робби, — только и молвила Пат. Губы ее дрожали.

— Одну минутку, — ответил я и заскочил еще в цветочный магазин. Справившись с волнением, я появился на улице с букетом роз.

— Робби, — повторила Пат.

— Вот, становлюсь кавалером на старости лет. — Я выдавил из себя подобие жалкой улыбки.

Я не мог понять, что с нами внезапно случилось. Вероятно, виной всему был этот проклятый ушедший поезд. Будто нависла свинцовая туча, будто налетел беспокойный ветер и вырвал из рук то, что мы силились удержать. И кто мы теперь, как не заплутавшие дети, которые не знают, куда идти, но изо всех сил храбрятся?

— Надо бы выпить по рюмке сию же минуту, — сказал я.

Она кивнула. Мы зашли в ближайшее кафе и сели за пустой стол у окна.

— Ты чего хочешь, Пат?

— Рому, — сказала она и посмотрела на меня.

— Рому, — повторил я и поискал под столом ее руку. Она порывисто стиснула мою.

Подали ром. Баккарди с лимоном.

— Милый мой старый возлюбленный! — сказала Пат и подняла бокал.

— Мой старый надежный дружище, — сказал я.

Мы посидели еще немного.

— Каким иногда все кажется странным, правда? — сказала Пат.

— Да, бывает. Но потом это проходит.

Она кивнула. Мы пошли дальше, крепко прижавшись друг к другу. Мимо промчали сани лошади, от которых валил пар. Возвращались с лыжной прогулки усталые загорелые парни из хоккейной команды в красно-белых свитерах, это буйное цветение жизни.

— Как ты себя чувствуешь, Пат? — спросил я.

— Хорошо, Робби.

— Пусть к нам только кто сунется, правда?

— Да, милый. — Она прижала к себе мою руку.

Улица опустела. На заснеженные горы розовым одеялом лег закат.

— Да, Пат, ты ведь еще не знаешь, — сказал я, — у нас теперь куча денег. Кестер прислал.

Она остановилась.

— Вот это чудесно, Робби. Тогда мы можем хоть раз попировать от души.

— Нет проблем, — сказал я. — И не раз.

— Тогда пойдем в субботу в курзал. Там будет последний бал в этом году.

— Но тебе ведь нельзя выходить по вечерам.

— Никому нельзя. Но все выходят.

Я задумался.

— Робби, — сказала Пат, — пока тебя не было, я выполняла здесь все предписания. Не человек, а перепуганный рецепт — вот кто я была. И ничто не помогло. Мне стало только хуже. Не перебивай меня, я ведь заранее знаю, что ты скажешь. И знаю, что поставлено на карту. Но то время, что у меня еще есть, то время, что я с тобой, — позволь мне делать, что я хочу.

Ее лицо в багровых отсветах заката было серьезным, тихим и очень нежным. «О чем это мы? — подумал я, и во рту у меня пересохло. — Может ли это быть, бывает ли такое, чтобы люди вот так стояли и разговаривали о том, что невозможно, что не имеет права случиться? И это Пат, это она произносит эти слова — с таким спокойствием, почти беспечально, будто противостоять этому уже нельзя, будто не осталось у нас ни клочка и самой жалкой, обманной надежды. И это Пат, почти ребенок, которого нужно оберегать, это Пат говорит вдруг со мной словно из дальней дали, словно причастившись, предавшись уже тому потустороннему, чему нет названия».

— Не говори так, — пробормотал я чуть слышно. — Я ведь только имел в виду, что нам, может быть, лучше сначала посоветоваться с врачом.

— Ни с кем нам больше не нужно советоваться, ни с кем! — Она тряхнула своей прекрасной изящной головкой, глядя на меня глазами, которые я так любил. — Я ничего не хочу больше знать. Я хочу теперь быть только счастливой.

* * *

Вечером в коридорах санатория царило оживление, все о чем-то шушукались, бегали взад и вперед. К нам заглянул Антонио. Он принес приглашение на вечеринку, которая должна была состояться в комнате какого-то русского.

— Что же, и я могу так запросто пойти вместе со всеми? — спросил я.

— Здесь? — ответила Пат вопросом на вопрос.

— Здесь можно многое, чего нельзя в других местах, — сказал, улыбаясь, Антонио.

Русский оказался пожилым смуглолицым брюнетом. Он занимал две комнаты, в которых было много ковров. На сундуке стояли бутылки с водкой. В комнатах полумрак. Горели только свечи. Среди гостей находилась молодая, очень красивая испанка. У нее был день рождения, который и отмечался.

Настроение в этих озаренных мерцающим светом комнатах царило своеобразное — все это напоминало таинственное подземелье, приютившее некое братство людей одинаковой судьбы.

— Что вы будете пить? — спросил меня русский. Голос у него был низкий и мягкий.

— Все, что предложите.

Он принес бутылку коньяка и графинчик водки.

— Ведь вы здесь не лечитесь? — спросил он.

— Нет, — ответил я, смутившись.

Он предложил мне папиросы — русские сигареты с длинными бумажными мундштуками. Мы выпили.

— Вам наверняка здесь многое кажется странным, не так ли? — спросил он.

— Не могу сказать, чтобы очень, — ответил я. — Я не привык к нормальной жизни.

— Да, — сказал он, бросив затаенно-пристальный взгляд на испанку, — здесь, наверху, мир особый. И он меняет людей.

Я кивнул.

— Странная эта болезнь, — добавил он задумчиво. — Она заставляет людей жить интенсивнее. А подчас даже делает их лучше. Мистическая болезнь. Она уносит шлаки.

Он поднялся, кивнул мне и направился к испанке, которая ему улыбалась.

— Слюнявый трепач, не правда ли? — спросил кто-то позади меня.

Лицо без подбородка. Шишковатый лоб. Беспокойные лихорадочные глаза.

— Я здесь в гостях, — ответил я. — А вы разве нет?

— Вот на это он женщин и ловит, — продолжал он, не слушая меня, — на это самое. И малышку на это поймал.

Я не ответил.

— Кто это? — спросил я Пат, когда он отошел.

— Музыкант. Скрипач. Безнадежно влюблен в испанку. Так, как влюбляются только здесь, наверху. Но она не желает ничего о нем знать. Она любит русского.

— Ее можно понять.

Пат засмеялась.

— По-моему, это мужчина, в которого нельзя не влюбиться. Ты не находишь?

— Нет, — ответила она.

— Ты ни разу здесь не влюблялась?

— Всерьез нет.

— Мне это было бы безразлично, — сказал я.

— Замечательное признание. — Пат выпрямилась. — А ведь это должно было бы тебе быть далеко не безразлично.

— Я не то хотел сказать. Даже не могу тебе объяснить, что я имел в виду. Это оттого, что я до сих пор не понимаю, что ты во мне находишь.

— Предоставь это мне, — проговорила она.

— А сама-то ты знаешь?

— Не так уж точно, — ответила она с улыбкой. — Иначе это была бы уже не любовь.

Русский оставил бутылки около нас. Я наливал себе рюмку за рюмкой и выпивал залпом. Атмосфера здесь меня угнетала. Я не любил видеть Пат в окружении больных.

— Тебе здесь не нравится? — спросила она.

— Не очень. Я еще должен привыкнуть.

— Бедненький мой... — Она погладила мою руку.

— Я не бедненький, когда ты со мной, — сказал я.

— А какая Рита красавица! Ведь правда?

— Нет, — сказал я, — ты красивее.

На коленях у молодой испанки появилась гитара. Взяв несколько аккордов, она запела, и сразу почудилось, будто в комнату впорхнула большая темная птица. Рита пела испанские песни негромко, хрипловатым, ломким голосом, какой бывает у всех больных. И не знаю отчего: то ли от незнакомых меланхолических мелодий, то ли от проникновенного, сумеречного голоса девушки, то ли от теней больных, разбросанных по креслам или просто по полу, то ли от широкого, поникшего, смуглого лица русского, — но мне вдруг показалось, что все это лишь одно рыдающее, жалобное заклинание судьбы, стоявшей, дожидавшейся там, позади занавешенных окон, что все это только мольба, только крик отчаяния и страха, страха от одиночества перед лицом безмолвно перемалывающего людей небытия.


На следующее утро Пат в прекрасном озорном настроении возилась со своими платьями.

— Болтается все как на вешалке, — бормотала она, оглядывая себя в зеркало. Потом обернулась ко мне: — А ты взял с собой смокинг, милый?

— Нет, — сказал я. — Я ведь не думал, что он здесь понадобится.

— Тогда попроси у Антонио. Он одолжит тебе свой. У вас ведь одинаковые фигуры.

— Но ведь ему самому будет нужен.

— Он наденет фрак. — Она заколола булавкой складку. — И потом сходи покатайся на лыжах. Мне тут нужно кое-что соорудить себе. А при тебе я ничего не могу делать.

— Опять Антонио, — сказал я. — Я его просто граблю. Что бы мы делали без него?

— Славный он парень, правда?

— Да, — согласился я. — Для него это самое подходящее слово. Он именно славный парень.

— Даже не знаю, что бы я делала без него, когда была здесь одна.

— Не будем больше вспоминать, — сказал я. — Что прошло, то прошло.

— Верно. — Она поцеловала меня. — Ну а теперь иди покатайся на лыжах.

Антонио уже поджидал меня.

— Я так и думал, что смокинг вы с собой не захватили, — сказал он. — Попробуйте пиджак.

Пиджак был узковат, но в целом вполне подходил. Антонио, присвистывая от удовольствия, достал и брюки.

— Повеселимся завтра на славу, — заявил он. — Дежурит, к счастью, маленькая секретарша. А то старуха Рексрот никуда бы нас не пустила. Ведь официально все это запрещено. Но неофициально мы все же не дети.

Мы отправились кататься на лыжах. Я уже вполне научился, так что учебная поляна нам была не нужна. По дороге нам встретился мужчина с бриллиантовыми кольцами на руках, в клетчатых брюках и с пышным развевающимся бантом на шее, как у художника...

— Смешные здесь попадаются типы, — заметил я.

Антонио рассмеялся.

— Это важная птица. Сопроводитель покойников.

— Что, что? — удивился я.

— Сопроводитель покойников, — повторил Антонио. — Сюда ведь приезжают лечиться со всего мира. Особенно часто из Южной Америки. Ну а родственники, как правило, хотят, чтобы их домочадцы были похоронены на родине. Такой вот сопроводитель и доставляет им гроб с покойником за весьма приличное вознаграждение. Эти люди и путешествуют по миру, и капиталец себе сколачивают изрядный. Из этого смерть сделала денди, как видите.

Мы поднялись еще немного в гору, потом стали на лыжи и покатили вниз. Белая простыня трассы то бросала нас вниз, то подкидывала на пригорках, а позади, как краснобурый мяч, кубарем катился, по грудь зарываясь в снег, заливисто лающий Билли. Он уже снова привык ко мне, хотя случалось, что посреди дороги вдруг останавливался и, поджав уши, что есть мочи несся назад к санаторию.

Я разучивал спуск «плугом» и всякий раз, когда предстояло особенно крутое место, загадывал: если не упаду, Пат выздоровеет. Ветер свистел мне в лицо, снег был тяжелым и вязким, но я снова и снова взбирался наверх, выискивая все более отвесные, все более трудные склоны, и всякий раз, когда мне удавалось их преодолеть, не упав, я думал: «Спасена!» — и хотя понимал, насколько все это глупо, тем не менее радовался, как ребенок.


В субботу вечером состоялась массовая тайная вылазка. Антонио заказал сани, которые ждали несколько ниже по склону и в стороне от санатория. Сам он, испуская веселые тирольские рулады, скатывался по откосу в лакированных ботинках и пальто нараспашку, из-под которого сверкала белая манишка.

— Он с ума сошел, — сказал я.

— Ему это не впервой, — откликнулась Пат. — Он страшно легкомысленный. Только это и помогает ему держаться. Иначе он не был бы всегда в хорошем настроении.

— Зато тем тщательнее мы упакуем тебя.

Я укутал ее всеми пледами и шарфами, которые у нас были. И мы покатили на санях под гору. Образовался довольно длинный поезд. Удрали все, кто только мог. Можно было подумать, что в долину спускается свадебный кортеж — так торжественно покачивались в лунном свете султаны на головах лошадей, так много на санках смеялись и задорно окликали друг друга.

Курзал утопал в роскошном убранстве. Когда мы приехали, уже вовсю танцевали. Для гостей из санатория были резервированы столики в углу, надежно защищенном от сквозняков. В зале было тепло, пахло цветами, вином и духами.

За нашим столом собралась куча народа — русский, Рита, скрипач, какая-то старуха, еще одна дама с лицом, словно размалеванный скелет, и при ней ее неотлучный ферт, Антонио и еще несколько человек.

— Пойдем, Робби, — сказала Пат, — попробуем потанцевать.

Покрытая паркетом площадка медленно закружилась вокруг нас. Скрипка и виолончель вели нежный диалог под приглушенные звуки оркестра. По полу чуть слышно скользили ноги танцующих.

— Милый мой, да ты, оказывается, превосходно танцуешь, — с удивлением заметила Пат.

— Ну уж и превосходно...

— Нет-нет, в самом деле. Где ты научился?

— Это Готфрид меня обучил, — сказал я.

— У вас в мастерской?

— Да, и в кафе «Интернациональ». Нужны ведь были и дамы для этого дела. Так что Роза, Марион и Валли придали мастерству окончательный лоск. Боюсь только, что от этого мастерство не стало особенно элегантным.

— Стало! — Ее глаза сияли. — Ведь мы впервые танцуем, Робби!

Рядом с нами танцевали русский с испанкой. Он улыбнулся нам и кивнул. Испанка была очень бледна. Иссиня-черные блестящие волосы обвили ее лоб, как воронье крыло. Она танцевала с неподвижным, серьезным лицом. На руке у нее был браслет из больших четырехугольных смарагдов. Ей было восемнадцать лет. Скрипач, сидя за столом, следил жадным взором за каждым ее движением.

Мы вернулись к столу.

— А теперь я хочу выкурить сигарету, — сказала Пат.

— Может, лучше не надо? — осторожно возразил я.

— Ну хоть несколько затяжек, Робби. Я так давно не курила. — Она взяла сигарету, но тут же снова ее отложила. — Ты знаешь, что-то совсем невкусно.

Я засмеялся.

— Всегда так бывает, когда долго обходишься без чего-нибудь.

— А ведь ты долго без меня обходился, — сказала Пат.

— Ну, это относится только к ядам, — возразил я. — К табаку или алкоголю.

— Люди, мой милый, еще больший яд, чем алкоголь и табак.

Я засмеялся:

— Ты умная девочка, Пат.

Она облокотилась обеими руками о стол и посмотрела на меня.

— А ведь ты никогда не принимал меня слишком всерьез, признайся, а?

— Я и себя-то никогда не принимал слишком всерьез, — ответил я.

— И меня тоже. Признайся.

— Этого я не знаю. Зато нас вместе я всегда принимал страшно серьезно. Это уж точно.

Она улыбнулась. Антонио пригласил ее на танец. Они направились к площадке. Я не отрываясь смотрел на нее, пока она танцевала. Всякий раз, оказываясь рядом, она мне улыбалась. Ее серебристые туфельки почти не касались пола. Она двигалась как лань.

Русский опять танцевал с испанкой. Оба молчали. Его широкое смуглое лицо было полно грустной нежности. Скрипач попытался было пригласить испанку. Но она только покачала головой и пошла к площадке с русским.

Скрипач раскрошил сигарету длинными костлявыми пальцами. Мне вдруг стало его жалко. Я предложил ему свои сигареты. Он отказался.

— Мне нужно беречь себя, — отрывисто сказал он.

Я кивнул.

— Этот тип, — продолжал он, хмыкнув и показав на русского, — выкуривает по пятьдесят штук в день.

— Что ж, каждый живет по-своему, — заметил я.

— Пусть она теперь даже не хочет танцевать со мной, но она все равно достанется мне.

— Кто?

— Рита.

Он придвинулся ко мне.

— У нас были прекрасные отношения. Мы играли с ней в карты. А потом явился этот русский и вскружил ей голову своим трепом. Но все равно она достанется мне.

— Ну, для этого вам придется постараться, — сказал я. Он мне не нравился.

Скрипач закатился козлиным смешком.

— Постараться? Святая невинность! Мне надо только подождать.

— Ну, тогда ждите.

— Пятьдесят сигарет в день, — прошептал он. — Вчера я видел его рентгеновский снимок. Каверна на каверне. Он обречен. — Он снова хохотнул. — Поначалу-то мы были на равных. Наши рентгеновские снимки можно было перепутать. А видели бы вы, какая разница теперь! Я-то поправился здесь на два фунта. Нет, голубчик, мне нужно только беречь себя и ждать. Эти снимки — самая большая моя радость. Сестра мне показывает их каждый раз. Только ждать. Когда он скопытится, настанет моя очередь.

— Тоже метод, — сказал я.

— Тоже метод, — собезьянничал он, — единственный метод, чтоб вы знали, сосунок! Если бы я попытался тягаться с ним сейчас, я бы не оставил себе шансов на будущее. Нет, скажу вам как новичку: не портить отношения, спокойно ждать...

Воздух становился спертым, тяжелым. Пат закашлялась. Я заметил, с каким испугом она при этом взглянула на меня, и сделал вид, что ничего не слышу. Старуха, увешанная бриллиантами, сидела тихо, погрузившись в себя. Время от времени вдруг раздавался ее визгливый смех и так же неожиданно смолкал. Скелет бранился с фертом. Русский курил сигарету за сигаретой. Скрипач давал ему прикурить. Какая-то девушка вдруг судорожно закашлялась, поднесла ко рту носовой платок, заглянула в него и побледнела.

Я оглядел зал. Тут вот столики спортсменов, тут — здоровяков, местных жителей, вот сидят французы, а вот англичане, а вот голландцы с их протяжной речью, напоминающей о лугах и море, а между ними всеми маленький островок болезни и смерти, объятый лихорадкой, прекрасный и обреченный. Луга и море — что-то это напоминало. Я посмотрел на Пат. Луга и море — пена, песок и купание. О, этот изящный лоб, как я его люблю! Как я люблю эти руки! Как я люблю эту жизнь, которую можно только любить, но нельзя спасти.

Я встал и вышел на улицу. Мне стало душно от столпотворения и собственного бессилия. Я медленно пошел по дороге. За домами властвовал ветер, обжигавший морозом кожу, стужа пронизывала до костей. Сжав кулаки, я долго и неотрывно смотрел на суровые белые горы, а во мне клокотали отчаяние, ярость и боль.

Внизу по дороге, звеня бубенцами, проехали сани. Я повернул обратно. Навстречу мне шла Пат.

— Где ты был?

— Прошелся немного.

— У тебя плохое настроение?

— Вовсе нет.

— Милый, развеселись! Сегодня ты должен быть веселым! Ради меня! Кто знает, когда я снова смогу пойти на бал.

— Сможешь! И не раз!

Она прильнула головой к моему плечу.

— Раз ты так говоришь, то так и будет. А теперь давай танцевать. Ведь мы танцуем с тобой впервые.

Мы танцевали, и теплый, мягкий свет вел себя милосердно, незаметно стирая тени, которые наступившая ночь рисовала на лицах.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.

— Хорошо, Робби.

— Как ты красива, Пат.

Ее глаза сияли.

— Как хорошо, что ты это мне говоришь.

Я почувствовал на своей щеке ее теплые сухие губы.

Было уже поздно, когда мы вернулись в санаторий.

— Вы только посмотрите, как он выглядит? — хохотнул скрипач, исподтишка показывая на русского.

— Вы выглядите точно так же, — сердито буркнул я.

Он ошалело посмотрел на меня.

— Вот что значит — здоровье так и прет! — ядовито прошипел он.

Я пожал русскому руку. Еще раз кивнув мне на прощание, он с бережной нежностью повел молодую испанку вверх по лестнице. Широкая согбенная спина и рядом узенькие плечики девушки — в тусклом свете ночников казалось, что они поднимают на себе всю тяжесть мира. Дама-скелет тащила за собой по коридору хныкающего компаньона. Антонио пожелал нам спокойной ночи. Было что-то таинственное в этом почти неслышном прощании шепотом.

Пат снимала через голову платье. Нагнувшись, она пыталась стащить его с плеч. Парча не поддавалась и треснула. Сняв платье, Пат стала разглядывать разрыв.

— Наверное, уже было надорвано, — сказал я.

— Пустяки, — сказала Пат, — вряд ли оно мне еще понадобится.

Она медленно сложила платье и не стала вешать его в шкаф. Она положила его в чемодан. Внезапно лицо ее стало совершенно усталым.

— Ты только посмотри, что у меня есть, — поспешно сказал я, вынимая из кармана бутылку шампанского. — Теперь мы устроим наш собственный маленький праздник.

Я достал бокалы и наполнил их. Она опять заулыбалась и выпила.

— За нас с тобой, Пат.

— Да, милый, за нашу прекрасную жизнь.

Как необычно и странно все это было — комната, тишина и наша печаль. Разве не простиралась сразу за дверью жизнь, бесконечная, с лесами, реками, буйным дыханием ветров, цветущая и неугомонная, будто беспокойный март не тряс уже просыпающуюся землю по ту сторону белых гор?

— Ты останешься на ночь со мной, Робби?

— Да, давай ляжем. И будем близки, как только могут быть близкими люди. А бокалы возьмем с собой и будем пить в постели.

Пить. Целовать бронзовую от загара кожу. Ждать. Бодрствовать в тишине. Стеречь дыхание и тихие хрипы в любимой груди.

Загрузка...