Ни ножа, ни топора, ни огнестрельного оружия в руках у меня, понятно, не было. Я и не угрожала, я, по своей дурацкой привычке ждать улыбку в ответ на улыбку, взывала к совести, упоминала о первой и единственной книге Ал. Соболева, правда настойчиво (чего не разрешалось!), опять просила ускорить ее издание и в наиболее полном виде. Мы покинули издательство, заручившись обещанием Гусева сборник издать... Ах, знать бы тогда, какой подарок готовит Ал. Соболеву, как он ее называл, «фарисейская банда»!

Выразитель ее интересов, сообщник Гусев - кто он в масштабах истории? Что он такое?! Партбилет, без которого он и тогда трех копеек не стоил, дал ему право и возможность издеваться над человеком, в сравнении с которым он был - никто и ничто. Во время встречи он развязно, бесстыдно, но все же трусливо похвалился, слово заранее обороняясь: «У меня в ЦК полно приятелей!»

Можно, не мудрствуя, толковать его слова совсем примитивно, мол, не вздумай жаловаться... «наверху» встретят тебя мои друзья-приятели. В любом случае Гусев дал понять: в войне с Ал. Соболевым он не одинок. За ним - самая мощная сила... Сама партия! Она на его стороне (?!).

Прошло еще семь-восемь месяцев. За несколько дней до Нового - 1984 - года вторично прооперированный по поводу онкологического заболевания создатель «Бухенвальдского набата» после полуторамесячного пребывания в больнице вернулся домой. Каким было его самочувствие - ясно без ; лишних слов. Он очень медленно оправлялся от полостной операции, осложненной дополнительным хирургическим вмешательством, от трудного послеоперационного периода. (Об этом в отдельной части книги, названной мной «Самое страшное».)

Вскоре побывал у поэта гость из издательства - редактор ; Романов. Он привез отклоненные стихи, ознакомил Ал. Соболева с предполагаемой книжкой, чтобы получить согласие автора на ее содержание. Некоторых стихов уже коснулась - увы, топорно - рука редактора (а может быть, кого-то вместо него? Не удивляйтесь: все прояснится чуть позже). Редактирование свелось к тому времени - позже было и другое - к сокращению строф, надо понимать лишних, в целом ряде стихотворений. Известное напутствие творящему «чтобы словам было тесно, а мыслям просторно» Романов (или кто-то) применял на практике по своим меркам и вкусу, естественно. И... вместе с «водой» выплескивали и «ребенка», т.е. выхолащивали суть и искажали строй стиха, даже упраздняли сам его замысел. В «урезанных» таким образом стихах автор, понятно, выглядел горе-сочинителем, стихосложением не владеющим... Два из таких «сокращенных» стихотворений Ал. Соболев вынужден был изъять из и без того крошечного сборника сразу же. И предложил поставить взамен два из отвергнутых: «Правда» и «Зачем я родился», выше я о них говорила. «Правда» - поэтический автопортрет поэта.

Что касается монолога «Зачем я родился», то в нем составители сборника усмотрели слова, для них непереносимые.

Можно ли тиражировать строки поэта о том, что он родился для того, чтобы .. .набатную песню о мире сложить и с нею в сердцах человеческих жить.

Нетерпимо!.. Недопустимо!.. Несносно!..

Романов не отважился самостоятельно заменить «два на два», что говорило о его зависимости и подконтрольности во всем, что касалось сборника стихов Ал. Соболева. Он позвонил от нас главному редактору издательства «Современник», в то время Фролову, и мгновенно получил твердокаменный отказ. Невольно подумалось, что Фролов не только держит в уме, но и наизусть затвердил содержание книжки Ал. Соболева. Молодец главный редактор! А какова память - поискать! Ни секунды не затруднился с ответом!..

Слишком слаб был в тот момент больной поэт, чтобы воспротивиться демонстративному хамству и произволу. Он подчинился насилию, согласился на выход книги из 48 стихов... Книжка-«малышка» у автора «Бухенвальдского набата»?! Насмешка, издевательство!.. Но ослабленный болезнью организм инвалида оправдывался: «А ничего-то - лучше?!» Не знал тогда, заподозрить не мог Ал. Соболев, что правильнее было бы выбрать «н и ч е г о»!

Теперь, по прошествии десятилетий, все происшедшее с нами тогда невозможно назвать иначе как наваждением, замороченностью. Толпятся в голове воспоминания, всплывают вопросы, звучащие обвинением нас обоих в беспринципности, потере бдительности и, приходится признаться, в... глупости. Да, оба мы - и поэт и я - были не правы, смирившись с обидной подачкой вместо хорошей по содержанию, красочно оформленной книжки, способной достойно представить творческое лицо автора «Бухенвальдского набата». Как вообще сплоховал Ал. Соболев, словно позабыв вдруг, что он создатель знаменитого, огромной общественно-политической важности произведения?! В равной мере вина в том и моя. Вина ли? У поэта - рак, я - гипертоник, мне 62 года... Измучена, издергана болезнью мужа, страхом за его жизнь. Ал. Соболев - на положении изгоя, во враждебном окружении... Я - возле него, умирающего, одна.

Хороша «цитадель»?! Зная это, поднимите камень поувесистее и метните в нас!.. Не можете?.. Рука не поднимается? Совесть не позволяет?.. Спасибо... Но вынуждена вас огорчить: среди руководящих издательством «Современник» в 80-е годы единомышленников у вас не нашлось бы.

Издатели тогда затеяли беспроигрышную для себя игру. Если бы Ал. Соболев возмутился и отказался от издания жалкой, невзрачной книжечки в мягкой обложке - они были бы в выигрыше: не было у Ал. Соболева книг и не будет... Тем более что ему без года семьдесят и - ворох болезней, болезней... На случай нежелательного выхода книжки были, как стало ясно много позже, предусмотрены и с блеском осуществлены иные мероприятия, разумеется разгромнонаступательного характера. Один из пунктов плана - основополагающий: выманить у еле живого поэта доверенность на подготовку книги к ее выходу в свет. Припертый к стенке болезнью, сам, будто и без понукания, Ал. Соболев пошел «банде фарисейской» навстречу: доверил им довести, как надеялся, сборник до читателей.

А время шло... Автор периодически позванивал редактору. Получал заверения, что «книга в работе». Обратите внимание на эти три слова... Вот нахлынули воспоминания и пробудили потребность рассказать все в деталях, разложить по полочкам, обрисовать, объяснить... Но к чему? Только себе сделаю больно. Поднимать из памяти образчики жестокости, беспощадности?.. Описывать в подробностях страдания жертвы и ликование мучителей?.. Я предпочитаю этого не делать. Предпочитаю быть краткой. По примеру супруга.

«Бухенвальдский набат» в свое время вызвал массу подражаний и на любительском, и на профессиональном уровне. И если Ал. Соболев всего-то несколькими словами, скупо и емко нарисовал фашистские злодеяния - «жертвы ожили из пепла» и «сотни тысяч заживо сожженных», - то подражатели старались как можно больше напихать в стихи натуралистических подробностей - трупы, кости, части человеческого тела и пр.

...Подходил к концу третий год пребывания рукописи «Бухенвальдский набат» в издательстве «Современник».

В один из дней почта принесла гранки будущей книжки. Приятная новость, хоть и ожидаемая. Поэт должен был проверить сверстанный экземпляр, исправить ошибки - возможные, - подписать окончательный вариант, разрешив его тиражировать. Но чувствовал он себя плохо. А у меня не было опыта в подобных делах. Благоговея перед почти книгой, я позвонила Романову за инструкцией. Получила совет, обратите внимание: внести правку не в присланные гранки, а на отдельный листок бумаги, где указать, на какой странице слово или строка нуждаются в исправлении. Твердо и ответственно могу заявить: я не оставила незамеченной или неисправленной ни одной ошибки!

Слишком скоро выяснилось, что труд мой был напрасен... Где он, тот листочек, куда я старательно и четко внесла замеченные погрешности в тексте стихов?..

Между исправлением гранок и подписанием сверстанной книги к печати прошло еще несколько месяцев. Как будет выглядеть сборник стихов в готовом виде, автор не знал: художник-оформитель оказался человеком-невидимкой. Причина ясна - действовала доверенность, выданная автором. Конечно, каждый поймет - уважая больного автора, желая его поддержать, успокоить, да и просто в угоду этикету следовало показать ему перед тиражированием придуманную кем-то обложку книги, ее внешний вид. Но это, повторяю, при уважении к автору, а не при ненависти к нему.

Пока книжка черепашьими шажками продвигалась к финишу, над Ал. Соболевым, словно дамоклов меч, нависла угроза рецидива болезни. Правда, к концу 1984 г. оба мы обрадованно отмечали некоторые признаки выздоровления: Александр Владимирович пополнел, на еще недавно желтовато-бледном его лице временами проступал легкий румянец. Он окреп, и мы возобновили прогулки по лесопарку, радуясь, что к утомлению ходьбой стало примешиваться приятное чувство отдыха, прилива сил... И я, осчастливленная такой зримой переменой, с жадностью и надеждой ловила рассказы о том, что и раковые больные после удачных хирургических операций живут еще долго-долго...

В делах обыденных у моего больного стала преобладать уравновешенность, таяла нервозность — добрые признаки ухода грозного недуга... И все же, несмотря на это, я тайком с тревогой вглядывалась в его лицо. Я боялась... Зыбкой была моя надежда. Все чудилось мне, напуганной, что где-то глубоко, неистребимо свила себе прочное гнездо беда.

Удивлял и беспокоил меня тогда, вероятно лишь моему сверхвнимательному взору видимый, разлад между состоянием тела и духа моего супруга. С одной стороны, вроде бы светлые, обнадеживающие сигналы. Но с другой!.. То ли вспышки зарницы, то ли знаки приближающейся грозы, явные, ненадуманные. Я и сейчас не могу, не умею проникнуть в его тогдашнее «Я», как бы заполненное неконтролируемыми функциями. И все это немедленно, прямым путем - в стихи!.. Откуда взялось, чем было продиктовано появившееся вдруг в его лирических монологах слово «страшно»? Страшно применительно к себе? Не хочу сказать, что он был бесстрашно-бесшабашным человеком. Но он был упорным, собранным в достижении цели. И уж одно это исключает страх, который в его представлении - это я знаю - соседствовал со словом «трусость». А вот этого-то в натуре Александра Владимировича за сорок лет совместной жизни видеть мне не довелось. И в прямом, и в переносном смысле, «против ветра мне шагать по нраву», помните? Так это и сохранялось на протяжении всех прожитых лет. В паре со словом и понятием «страшно» - это не он, это не его суть!

Поймите мое состояние, когда в первой строке стихотворения «Квадратура круга» (декабрь 1984 г.) я прочла:

Мне что-то страшно, что-то жутко...

Чуждое ему настроение, чуждый подбор слов для объяснения тревоги без названия. И далее:

.. .сегодня тот я и не тот... (Вот именно!)

Тоска-кручина не на шутку

берет все злее в оборот. (Подсознательно.)

Куда девается отвага? (Это - черточка характера.) Стеною предо мной гора, по ней не двинуться ни шага...

Вот таким противоречивым, разнородным было его состояние, когда пришло известие о выходе книжки в свет. Издательство пригласило автора за полагающимися ему экземплярами.

Они встретились: автор и, как ее отныне следовало именовать, авторская книжка. Это был удар! Перед Ал. Соболевым лежала стопочка невзрачных брошюр карманного формата. Жалкий вид книжечки вызывающе оскорбительно контрастировал с размахом популярности «Бухенвальдского набата». Воспринять то и другое как единое целое не виделось возможным. Первая страница обложки представляла собой картинку-ребус: на первом плане был изображен обрубок дерева черного цвета, фоном ему служили то ли розовые колонны с заостренными куполами, то ли фантастично изуродованный орган... В верхней части загадочных предметов, мелкими, к тому же жирными буквами, сливавшимися в одну трудночитаемую полоску, значилось имя поэта. Несколькими миллиметрами ниже, буквами чуть покрупнее - «Бухенвальдский набат». Чтобы дополнить оригинальность и красоту оформления, остается сказать, что напечатали книжку на бумаге настолько желтой, что невольно вспоминались старые-престарые выцветшие издания столетней давности, на которые время наложило отпечаток.

Такую книжку неловко было получить как подарок от автора знаменитого произведения, стыдно предлагать в качестве презента...

Процедура получения Ал. Соболевым книжки была продумана, оказалось, до мелочей. Просто никудышного вида книжки в тот момент было мало. Как бы уколоть его побольнее? Как бы оскорбить посильнее? И придумали... Тем же днем, а главное - тем же часом приехал за своей книгой еще один литератор. Толстая, примерно в 25 п.л., книжка выглядела солидно, нарядно: по темно-бордовому коленкору обложки - золотым тиснением крупные буквы, называвшие автора. Не зная содержания, приятно взять в руки.

В предвидении важного имени скользнула глазами по золоту: Кузнецов. За что такой почет - классик?.. Между Достоевским и Толстым - память такого не удержала... Александр Владимирович, более осведомленный в именах, кратко бросил: критик... Но за этим «белинским» я не могла назвать ни одного всем известного деяния на поприще критики. Ему этого и не требовалось. Право издаваться ежегодно ему обеспечивал билет ССП. А содержание? Кого оно интересовало?.. Выпустили для галочки в плане издательства. И дело с концом! Все довольны, как говорят, «и овцы целы, и волки сыты». А для того чтобы преподать лишний урок Ал. Соболеву - все средства хороши. Но сей «выстрел» «друзей» Ал. Соболева попал в «молоко». Он увидел в парадном одеянии книги критика обычную щедрую плату за набор хвалебных словоизлияний в адрес лживой советской литературы, ныне лопнувшей как мьшышй пузырь.

А вот на книжку члена ССП поэта А. Корнеева Ал. Соболев обратил внимание. Рецензентом его книги выступил Егор Исаев, из чего следовало заключить, что А. Корнеев - свой человек. Очевидно, по такой уважительной причине издательство «Современник» выпустило его поэтический сборник примерно таким же объемом, что и у Ал. Соболева, в подарочном оформлении (?!): твердая обложка, многоцветные рисунки, отличная бумага, каждое стихотворение - на отдельной странице, первые буквы украшены виньетками, орнаменты в конце стихотворений... Полный набор изобретательности во ублажение автора, «своего в доску».

Чтобы сейчас и закончить разговор об авторе счастливчике. повеселю читателей.

Разница в оформлении книг Корнеева и Ал. Соболева была столь разительна, что наивный мой супруг упомянул о ней в беседе с инструктором ЦК (фамилия, если мне память не изменяет, Алифанов). И услышал ответ - готовый анекдот: «Ну, может, у него стихи слабоватые, вот и захотели это компенсировать хорошим оформлением». Вот такая смесь издевательства и идиотизма.

За свою неосмотрительность - еще бы, задел «своего» - .Ал. Соболев поплатился спустя восемь лет после смерти. Но об этом позже.

Я рассказала о том, что Ал. Соболев забрал из издательства свою первую и единственную книжку, «книжку-малышку». Он знать не знал, ведать не ведал, что ждет его впереди, т.е. тогда, когда станет он читать свои стихи изданными...

Это был удар, рассчитанный по меньшей мере на инфаркт. Ал. Соболев не верил своим глазам. Он не узнавал своих стихов, как будто над ними пронесся ураган и оставил после себя бурелом... Почти каждое стихотворение имело «увечье»: пропущенные слова, строки, целые строфы, что искажало смысл стиха, неграмотное, дурацкое, иначе не скажешь, редактирование, сбит ритм. В общем, «остались от козлика рожки да ножки» Состоялось это действо в 1985 г.

Опережая события, скажу: в 1994 г., т.е. спустя восемь лет после смерти Ал. Соболева, я попросила двух известных уважаемых литературных критиков - В.Ф. Огнева и А.М. Туркова оценить плодотворный «коммунистический труд» издателей «Современника». (А как же! Трудились по-коммунистически!) Критики называли, а я сосчитала названные ими стихи, которые, по их письменному заключению, нуждались в возврате к авторской редакции, таких оказалось 35 из 48, т.е. три четверти содержания сборника... Издатели, кто именно - не знаю, «работали в перчатках» и следов не оставили, сознательно, умышленно изуродовали, исказили стихи и под именем Ал. Соболева выпустили в свет. «Авторский» сборник. Чье авторство?! Скомпрометировали поэта, создавшего знаменитый «Бухенвальдский набат», отменно. Опорочили. Оболгали... Чтобы притупить его внимание к выходу книги, схитрили, склонили дать им доверенность. «Не волнуйся, друг, все будет в порядке. Поправляйся!» Это была маска. Из-за маски показалось обличье изувера, которое ехидно спросило: «Ты хотел книжку?.. Получи». Получил. За год до смерти. Преподнесшие Ал. Соболеву такой «подарок» ко Дню Победы знали: после двух онкологических операций жизнь его на исходе. «Раззудись, плечо! Размахнись, рука! И...эх!» Гуманисты с двумя билетами в кармане - чл. КПСС и чл. ССП - обухом по голове умирающего автора «Бухенвальдского набата»! Впечатляет, верно? И требует осмысления как акт изуверства.

Он вынес этот удар. Вспомнились мне его слова о том, что не будь мы «вятскими лошадками», привычными к суровой жизни, выносливыми и неприхотливыми, догонявшие и обгонявшие один другого удары сбили бы обоих с ног... Он и в этом, уже безвыходном положении не стал сдаваться, хотя понимал: времени и сил реабилитировать себя перед читателями у него нет, тем более без поддержки со Старой площади. Откуда было ждать помощи отверженному, живущему в изоляции, с сознанием наступающей немощи?

Только от безысходности обратился он к тогдашнему председателю Комитета по печати СССР Б.Н. Пастухову, затем депутату Думы Российской Федерации, попросил личного приема. Таковой состоялся. Знать бы заранее, да что толку?.. Я сумела предупредить главу печати страны, что идет к нему на прием человек с двумя онкологическими операциями в недавнем прошлом, что он приговорен, что жить ему осталось считанные месяцы.

...Поднявшись с кресла за своим столом (надо было понимать - во гневе праведном), потрясая над головой книжкой-малышкой «Бухенвальдский набат» в исполнении «Современника», Пастухов патетически восклицал: «Надо еще спросить их (издателей - Г. С.), что они там три с половиной года редактировали?! Безобразие!»

Актер! Ему бы на театральные подмостки или в балаган на ярмарку, а он в госдеятели подался! Ряженый! С истинно актерским мастерством и притворством выманил он у Ал. Соболева новую, объемистую рукопись стихов, выманил, прислав письмо, где черным по белому пообещал: «По получении рукописи сборника будет определено издательство для его издания». Письмо как памятник бесчеловечности и злобного коварства храню. Пастухов был так уверен в личной безнаказанности и беззащитности, беспомощности поэта, что не задумываясь бросил «приманку»... И пел бесшабашный заяц: «А нам все равно, а нам все равно!..» А что же Ал. Соболев? Поверил обещанию Пастухова взять издание пополненной рукописи под личный контроль? Сомневайся, не сомневайся, а лучшего выхода тогда у Ал. Соболева из создавшегося положения не существовало.

Сыграв в спектакле отведенную (самим или кем-то?) ему роль, актер, он же председатель Комитета по печати СССР, Пастухов отгородился от Ал. Соболева неприступной стеной помощников и секретарш...

Ал. Соболев понял, что обманут - в который раз, оскорблен - в который раз! И теперь человеком, который в данном случае мог сделать все, на чем настаивал поэт, и который не захотел и пальцем пошевельнуть в его защиту. Мерзость была совершена, совершена с поднесенным к носу Ал. Соболева кукишем: «Накось, выкуси!» Почему Пастухов подыграл «фарисейской банде»? Точного ответа у меня нет. Есть предположение. Пастухов, как мы узнали много позже, доживал последние месяцы на своем высоком посту. Кто мог и должен был определить будущую сферу деятельности этой партноменклатуры? Разумеется, ЦК партии, кто же кроме? А там (это Пастухов, конечно, знал) Ал. Соболев в любимчиках не значился. Так стоило из-за него осложнять свои отношения с теми, в чьих руках было его будущее, от кого зависела карьера? Пастухов легко и просто пожертвовал поэтом Ал. Соболевым ради личного благополучия, блюдя закон стаи: «С волками жить - по-волчьи выть». Одно бесспорно: он отказал поэту, стоявшему на краю могилы, в помощи. Он его лишний разок подтолкнул туда. Не права?..

Страх за жизнь и здоровье Александра Владимировича полностью владели мной в то время, сверхжелание (хотя понимала - тщетное) продлить ему жизнь во что бы то ни стало жило во мне неотступно, подавляя все другое, поэтому я не помню, отослал ли Александр Владимирович коммунисту, ленинцу-сталинцу Б.Н. Пастухову краткую благодарность. То был тогда единственный способ дать сдачи на предательский удар.

Я вам благодарен бесконечно, благодетель и радетель мой.

Вот на самом деле вы какой!

Что ж, ведь у меня, как и у вас, в запасе вечность...

Можно потерять годок-другой...

Не было в запасе у поэта даже таких коротких сроков. Он так и ушел в могилу с горьким сознанием без вины виноватого перед всеми теми, кого сумел однажды взволновать безмерно глубоко и перед кем был подло опорочен. Сборник издали тиражом в десять тысяч экземпляров. Но, к удивлению, его нигде не было в продаже. И я втайне радовалась тому, что его, даже в обезображенном виде, не пустили в продажу, а надеялась - сразу под нож резательной машины.

Что стало с рукописью, отданной в руки Пастухову? Она отправилась к рецензентам. Пожалуй, хлеще других отличился поэт Анатолий Жигулин. За пять месяцев до смерти автора «Бухенвальдского набата» он получил от собрата по перу весточку - рецензию разносного содержания. Отповедь этой бездари поэту Ал. Соболеву заканчивалась несколькими фразами, достойными украсить его навечно: «В стихах Соболева нет поэзии, значит, нет таланта... Книгу нельзя издавать. Надо вернуть ее автору». Не могу сдержать восхищения разумом и благородством А. Жигулина! Как он ревностно оберегает людей от стихов Ал. Соболева, как заботливо печется о воспитании у них вкуса к высокой поэзии!

Мне не хочется говорить о творчестве Жигулина по схеме: «Дурак! - Сам дурак!». Люди давно научились охлаждать излишний пыл простыми истинами: «Насильно мил не будешь», «О вкусах не спорят», «Каждому - свое» и т.д. Но как понять Жигулина, нанесшего удар, жестокий, осмысленный удар, инвалиду войны пожизненно, пораженному к тому же онкологическим заболеванием? Поднявшего руку на умирающего? Что это он так озлобился? Что помешало ему’ обуздать свои разбушевавшиеся эмоции?.. Наверно, на эти вопросы сумеют ответить те, кто знал Жигулина лично. И не по одному бесчеловечному выпаду.


ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ЖИЗНИ.

СМЕРТЬ. ЗАВЕЩАНИЕ


Он оставался самим собой. «О нет, ни жалобы, ни стона не ждите от меня, враги». Не изменил борцовских качеств характера ни под напором недуга, ни под натиском озверевших врагов, почуявших близость победы над ненавистным, так крепко насолившим им поэтом... Каким оружием надлежало ему отстаивать, оберегать свое человеческое достоинство, обороняясь от изуверов, ощущая убывающие день за днем физические силы?

Ложь с произволом предо мной неодолимою стеной...

Их сам «святой» усатый бог в своем Кремле венчал...

Он в добродетельный наряд чету одеть сумел.

Иль пуля в лоб, иль в лагеря, кто усомниться смел...

И все-таки стихи, написанные Ал. Соболевым в последние месяцы жизни, не могу назвать иначе как поэтическим реквиемом. Он не ныл, не жаловался, но в каждом из этих волнующих стихотворений невольно слышалась печальная нота, прощание с жизнью, прощание с этим миром, который даже перед надвигающейся темнотой небытия он умел видеть прекрасным, приветливым, рождающим надежду... Посещали его в то грустное время воспоминания о самых счастливых днях прожитой жизни. То были воскресшие, засиявшие из прошлого дни начала большой любви.

.. .Март метет снежинками, землю порошит.

Голубыми льдинками горизонт прошит.

Звоном с переливами занялся рассвет.

А меня счастливее в целом мире нет.

Раненый, контуженый отставной солдат, я с моею суженой нищий, да богат...

Это часть стихотворения, которое начинается словами: «И поныне слышу я шепот нежных слов...» Он мысленно вернулся на тридцать девять лет назад. А потом написал вдруг стихотворение «Мой звездный час». Когда он был, звездный час поэта?

.. .Возможно, был он - этот час -один на всем веку, когда мальчишкой в первый раз я рифмовал строку...

А может быть, тогда,

.. .когда во всей красе прочел впервые опус свой на третьей полосе?..

...Бежали годы... Верно, вновь он просверкал сильней, когда на вечную любовь я повстречался с ней...

Потом, спустя много трудных лет,

.. .стихом ударил я в набат на весь на шар земной...

Вот тогда и был

...наш общий звездный час...

Так почему же черствый ком щемит в моей груди и слышу я: «Потом, потом, тот самый, самый, погоди, зажжется впереди... тот самый в вышине».

При мне иль не при мне?

И суждено было мне вторично пережить чувство сдавившего грудь страха. Первого декабря 1985 г. он, по обыкновению, поздравил меня с днем рождения стихами. Не стал читать сам. Положил их передо мной.

«С тобой мне ничего не страшно», - говорилось в первой строке... Опять это не его, не его слово, ощущение - страшно... Чего «страшно» или «не страшно»? Я, не вникая в смысл следующих строк, пробежала по ним глазами и... прочитала слова прощания:

...и даже смерть нас не разлучит; нас навсегда венчала жизнь.

Он знал? Он готовил меня к скорой вечной разлуке?

О том, что было это и последнее и не последнее «прости», я поняла только год спустя... Но об этом в своем месте. В части книги «Он и я - мы».

До последних дней жизни волновала его судьба всего созданного за полвека творческой деятельности.

...Не покидаю поле боя.

Я не покину это поле, пока стихи мои в неволе...

Он предпринял последнюю, призрачную попытку для спасения своего детища, своих стихов. Он написал большое письмо Александру Яковлеву - одной из важных партийных персон того времени. Я его не отговаривала - зачем лишать умирающего человека даже иллюзорной надежды?.. Он так и не дождался ответа на свое взволнованное обращение. Нехорошие мысли приходят мне в голову, когда я вижу на телеэкране этого ленинца-сталинца в новом качестве... Для добрых дел лучше иметь чистые руки, чистую совесть.

Временами у поэта словно появлялось «второе дыхание». Как в прежние, для него уже далекие дни.

Пока не кану я в пучину, пока гореть во мне огню, я буду штурмовать вершину и совести не изменю...

Вдруг написал стихи о вечной эстафете поколений. Он как будто подводил итоги содеянного на благо людей. Хотел он этого или не хотел, но и в этом коротком стихотворении прослушивается прощание. Не тем ли пронизаны его заключительные слова:

.. .ничто на свете вечно не живет... ты оставляешь след свой на пути, чтоб мог другой уверенней идти.

За последние два года своей жизни он написал кроме других два стихотворения с одинаковым названием: «Квадратура круга». Квадратура круга - нерешаемая задача. Об одном я уже писала. Оно построено в форме диалога Поэта и Времени. Вечное Время ставит перед поэтом крайне трудно решаемые задачи.

...О Время, все я разумею, твоим советом дорожу.

Я одолею, что сумею, и людям словом послужу.

Молюсь, надеюсь - Бог поможет...

Не вытирая пот с лица, пойду вперед по бездорожью, отдамся песне до конца.

Вторую «Квадратуру круга» я посчитала его завещанием мне. Привожу его полностью.

Квадратура круга - что в упряжке вьюга, что пахать без плуга, радость от испуга.

Круга квадратура - кол - клавиатура, два крыла для тура, из соломы шкура...

Глупо, и нелепо, и непостижимо... ну, а если надо и необходимо?

Ну, а если годам вовсе нет возврата, если гибель в круге без его квадрата:

круг петлей сожмется - нет сердцебиенья.

Квадратура круга - только в том спасенье.

Нам одно осталось: что бы ни случилось, биться, не сдаваться дьяволу на милость.

Как бы там ни туго, нам, моя подруга, клин вспахать без плуга, взять в упряжку вьюгу.

Круга квадратура - смастерить для тура два крыла, чтоб с кручи он взлетел за тучи.

Глупо и нелепо?

Но... необходимо.

Если это надо - значит, выполнимо!..

Туго? Трудно? Неодолимо?.. Но выполнимо, если нет выбора, если над всем довлеет необходимость. Я, каюсь, не поняла тогда этой просьбы-приказания. Правда, вспоминаю, удивилась про себя показавшемуся мне странным наступательному настрою поэта перед роковым концом. Но на такой позиции - готовым к смерти в бою - стоял тот, настоящий, неукротимый, упорный человек, которого я знала сорок лет. Мужественно глядя правде в глаза, оценивает положение. При этом, заметьте, нет и мысли о страхе, нет и намека на него.

А «круг петлей сжимался»... С одной стороны беспощадно, наотмашь наносили удары двуногие убийцы. С другой - не менее разрушительно, беспощадно действовал враг незримый - болезнь. Как-то раз я случайно обратила внимание на раскрытую рабочую тетрадь Александра Владимировича, задержалась на минутку, чтобы прочесть четыре коротенькие строчки:

Коль открыта рана и не заживает, поздно или рано рана убивает.

Это было первое стихотворение, которое он мне не прочел сразу, как оно было написано. Отметила это обстоятельство. Вместе со строчками пахнуло оно на меня ужасом. Холодом страха. Страхом от сознания, что он все знает. С хладнокровием исследователя раскладывает «по полочкам» свои чувства и мысли... И излагает их привычным способом, посылая людям.

Я возблагодарила Бога за то, что он внушил моему супругу «Бухенвальдский набат», когда прочла в его юбилейном - по поводу 70-летия - стихотворении: «Что ж, настрадался не напрасно, не зря, не попусту живу».

Последние месяцы жизни поэта. Новые, непривычные ноты послышались вдруг в его стихах. Он, интуитивно умевший держать в узде свои чувства, как будто чуть изменился. В поэзии объявилась грусть. Я не берусь объяснить, в чем и как это конкретно выражалось: те же слова, что и прежде, тот же вроде бы настрой. Но в словах, может быть по-иному расставленных, словно прослушивается едва уловимый, отдаленный, не вполне ясный звук слабости, уныния, спад уверенности, несокрушимости духа. Я и теперь не знаю, были ли те, последние стихи продиктованы подсознательным сопротивлением надвигающемуся недугу или выражением еще не до конца осознанного ощущения его приближения...

По причине мне и сейчас непонятной Александр Владимирович аккуратно - начисто - переписывал свои стихи той поры. Непривычно, странно было видеть такое, потому и запомнилось. А еще и потому, что пел он в те месяцы, повторюсь, прощальные песни.

В один из дней конца февраля 1986 г. я увидела его пишущим не на обычном «рабочем месте», а за столом в общей комнате. Первые стихи после традиционных новогодних. Он закончил их очень быстро и сразу же прочитал, как привык, мне. Хотел заранее насторожить меня? Скрытно пожаловался? Предупредил о чем-то, что грядет? Не знаю... Но то, что в них грусть, способен понять каждый.

Нет, я сегодня не горю, скажу вернее: тихо тлею...

Не хнычу я и не хандрю, надежд напрасных не лелею.

Что есть - то есть:

и пресс годов, и тяжкий груз болезней мерзких, и сонмище моих врагов, тупых и беспощадно зверских.

Ох, и унылая пора!

Ползут никчемные недели...

И до чего ж мне доктора своей опекой надоели!

Ведь даже лучшим, все равно, уж вы мне на слово поверьте, волшебной силы не дано сильнее быть судьбы и смерти.

Тот ли это Ал. Соболев, заявлявший уверенно, с задором, с вызовом всем превратностям судьбы, что любо ему, когда «каждая строчка звучит как мятеж и каждое слово пронизано светом»? Он ли это, восклицавший: «Что жизнь без взятия вершин?!»...

Он заканчивает февральское стихотворение не строфой, как обычно, а строкой, одной, с предыдущими строками рифмой не связанной. Все, что хотел высказать поэт, - в содержании стихотворения, оно завершено. И напоследок он, словно один на один с собой, для себя, а не для других, без свидетелей, признается: «Какая мука тихо тлеть!..» Но это не смирение, не жалоба! Не расставаясь с Александром Владимировичем никогда, ни на минуту, беру на себя смелость лишний раз сказать, что при всей сложности и необыкновенном своеобразии его натуры я достаточно хорошо его изучила, чтобы заверить: «Какая мука тихо тлеть!» - скорее протест, жажда освободиться от отвратительного состояния, настойчивое желание обрести присущее ему ощущение бытия - бороться, сбросить путы, ни в какой форме не уступать злу, с любой бедой не играть в поддавки. Только так мог-должен был мыслить-действовать живший в нем поэт:

...пришел я в этот мир поэтом, поэтом из него уйду...

У меня сложилось впечатление, что в последних стихах поэт стал измерять продолжительность своей жизни, ее ценность способностью творить. Он будто бы опасался утраты поэтического дара раньше, чем оборвется дыхание. В марте 1986 г., за полгода до кончины родились у него такие строки:

Колеблются незримые весы, колеблются меж тем и этим светом.

И все-таки я дожил до весны, и все-таки остался я поэтом.

Хоть мысли, что и говорить, грустны, но я надеюсь песней встретить лето, пусть лебединой песней,

но такой,

которую доселе не слыхали,

что вольным ветром ворвалась бы в дали,

звучала призывающей строкой,

чтобы ее повсюду услыхали,

как гром пред освежающей грозой...

Поэт не на коленях перед «гильотиной» смерти. Он - в мечте, далекой от ухода из жизни, в мечте о песне, пусть и лебединой, но мощной, нужной людям. Я сознательно не упомянула в предыдущем - февральском стихотворении о заветном желании поэта:

...хотя б один высокий взлет, последний пусть, но настоящий... -

чтобы напомнить лишний раз о его неугасающем стремлении слагать стихи. Надеюсь, понятно, что речь идет о творческом, поэтическом взлете. Но откуда «лебединая песня», последний взлет?..

Лучезарным весенним днем, в мае 1986 г., написал он стихотворение, которое я долгое время считала последним. В тот день радовалась тому, что все еще звучат в его, как всегда искренних, стихах - вера, свет, надежда. Стихи не подвергались авторской редакции... Я привожу их такими, какими они впервые и навсегда остались созданными:

Сегодня помыслы и чувства мои болезненно глухи...

Но «жертвы требует искусство», и должен я писать стихи.

Пусть не по-пушкински высоки, но все же с отблеском зари из-под пера возникнут строки.

А это, что ни говори, уже поэзии начало.

С бумаги возвестят слова: прислушайся, как зазвучала вокруг весенняя листва!

Зима не миновала казни, вернее, изгнана она.

Какой справляет светлый праздник чуть запоздалая весна!

Она не мажет на потребу,

ее творения просты:

она от впадин - к солнцу, к небу

наводит майские мосты...

Очаровательна, чиста, сочна неуловимым светом, струится всюду красота, как сказку, предвещая лето.

Было бы очень красиво сказать - последняя песня поэта сродни весеннему пробуждению природы, так же прозрачна и светла. Но не ошибочно ли отдавать приоритет в стихотворении только вере поэта в торжество жизни? При внимательном, неторопливом прочтении не прослушивается ли в нем скрытая грусть, даже печаль прощания с наступающим очарованием чуть запоздалой весны, как будто взгляд на светлый праздник уже издалека?..

Этими стихами можно и, может быть, следовало закончить рассказ о непризнанном, неоткрытом для читателей, забитом и забытом поэте Ал. Соболеве, если бы не находка, случайно сделанная мной много месяцев спустя после его смерти. А без нее останется недосказанной правда о присутствии, о роли поэзии в последние месяцы жизни поэта.

Поэтому не умолчу и о стихотворении, которое прочитала уже по исходе нескольких месяцев одиночества. Просматривая рукописи Александра Владимировича, проверяла, не пропустила ли чего, что могло стать частью будущего сборника, который я все же готовила, хоть без надежды на успех. Лишний раз считала нужным убедиться, не забыла ли чего, не оставила ли незамеченным. Не ожидая никакого сюрприза, перелистывала страницы одной довольно старой рабочей тетради поэта. Машинально читала давно знакомые строки. И вдруг! Вроде бы недавняя запись! Но неровные строчки стихотворения, словно выскакивающие из строя буквы, стоящие вкривь и вкось... Меня поразил этот странный непорядок раньше, чем я успела прочесть стихи, мне незнакомые...

Мне стало тяжко жить на свете...

Длинней мне кажется верста...

Никак не в силах одолеть я пространство чистого листа.

Не замечаю даже зори и раньше восхищавших лиц.

Как змеи, жалят, жалят хвори, порою за ночь не сомкну ресниц...

За что, за что мне это. Боже?!

Я не пойму, не уясню никак...

Ведь по такому бездорожью сломаться может даже танк...

Стихи, которые он не прочел мне сам. Ему было худо. Очень худо. И поэт - мог ли он иначе? - сказал о страданиях рифмованной строкой, ибо до последних дней жизни оставался поэтом, мыслил поэтическими образами. Но меня не оставляет горькая, казнящая дума: он промолчал об этом стихотворении, понимая свое роковое, неизбежное одиночество перед ликом смерти, где я уже не могла быть рядом, все делить пополам... Как же нестерпимо ему было тяжко! Втайне от меня, оберегая меня, и без того измученную, от признания в своей немощи, доверил его бумаге. Он пощадил меня, уберег от страшного удара. Знал: я найду эти стихи, прочту их и пойму, как надо.

Молча, не сговариваясь (не те обстоятельства!) мы оба берегли друг друга вынужденной, казалось - спасительной, ложью... Оправданно ли это? С моей точки зрения - да. Не хватило бы, признаюсь, не хватило бы у меня сил идти с ним рядом к могиле, зная, что в какой-то момент он, тоже зная об этом, должен туда упасть, оставив меня, «мелкого котенка», одного в жизни. Наверно, стыдно признаваться в слабости, но у меня не было силы религиозных подвижников. Бог не дал... Значит, недостойна.

Это стихотворение он написал, вероятно, в конце июня или начале июля 1986 г. Я обнародовала эти стихи не на расправу въедливому критику. Их лучше читать или добрым, сочувствующим сердцем, или глазами умного вдумчивого психолога, глазами милосердия, участия, понимания. Не забывая, что принадлежат они поэту: «Никак не в силах одолеть я пространство чистого листа...» И еще: это было второе стихотворение, которое автор мне не прочел.

Противоречивые, труднообъяснимые чувства вызывает четверостишие, сочиненное Ал. Соболевым по пути в больницу, откуда ему не суждено было выйти. Сев в «скорую», он оглянулся на подъезд дома, задержал долгий взгляд на густой июльской зелени березовой рощи и неожиданно с легкой усмешкой, не обращаясь ни к кому, произнес:

От родимого порога, круто к небу от земли, прямо на свиданье с Богом меня нынче повезли.

Вот так просто и коротко: «Еду умирать». Назвал вслух то, с чем я села рядом с ним в «скорую»: я везла его умирать... Зачем рассуждать, почему в те минуты и навсегда впечатались его слова в мою память?.. А его усмешка? Как сейчас перед глазами... Ответ самому себе на какую-то недосказанную мысль?.. Бравада, легкомыслие?.. Это не он, да и не к месту... Скрытый страх?.. Я бы в нем это почувствовала. Прямо глянул в глаза смерти и не покачнулся, устоял на ногах?.. Такое - только в трехкопеечном вранье о несуществующей храбрости: здесь вмешалась бы природа, оберегая , жизнь... Так и осталась не разгаданной мною эта его последняя загадка. Значит, не дано. С ней и живу...

Он умер 6 сентября 1986 г. О смерти автора знаменитого «Бухенвальдского набата» поэта Александра Соболева не сообщили ни пресса, ни электронные СМИ. Кому подчинялись? Чей заказ выполняли?.. На извещение, сообщили мне позже (кто, где - какая разница?!), не нашлось 50 рублей. Ни слова сожаления об утрате, хотя бы ради приличия, соблюдая общепринятые правила. Ни слова соболезнования мне, ниоткуда... Апофеоз замалчивания. Хоронили творца песни-эпохи как безвестного незаметного старичка. Слава тебе, Господи, что приняли участие в скорбном акте немногочисленные родственники да соседи по дому. А то идти бы мне одной за гробом... Опереться не на кого... Слава КПСС! Хвала ССП!

«Люди мира, на минуту встаньте!» Почтите память поэта и никогда не забудьте еще и этого надругательства над ним, над ним, который волновал вас до слез, звал к миру и согласию на всей Земле! Об этом напоминаю вам, об этом прошу вас я, вдова честнейшего поэта...

«И никто не узнает, где могилка моя...» - сетования беспризорника Мустафы из известного фильма стали уделом создателя «Бухенвальдского набата». За восемнадцать лет, миновавших со дня погребения праха поэта, на его могилу не лег ни один цветок, положенный незнакомой мне рукой... Полное забвение... Ату его, жида, ату!..

Подведу итог сказанного мной в этой части повествования об Ал. Соболеве. Тоталитарный режим, которому он оказался неугоден, надругался над ним, унизил его всесторонне:

- ему было отказано в гласном признании на официальном уровне в качестве личности выдающейся, покорившей своим антифашистским, антивоенным произведением народы планеты;

- ему было отказано в правительственных наградах, знаках поощрения и благодарности за вклад в международное антивоенное движение. Его гражданский подвиг: преодоление пожизненным инвалидом войны тяжелейшего недуга во имя всеобщего блага - не получил должной высокой оценки компартийной власти;

- ему, поэту милостью Божьей, было отказано в реализации своего незаурядного литературного дарования. Как творческая личность, он прожил с кляпом во рту. Его уделом стали умышленное, издевательское замалчивание, пожизненная работа «в стол». Он так и остался неузнанным, неизвестным автором известнейшего, ставшего знаменитым произведения. Был забыт в годы бурной славы «Бухенвальдского набата»;

- ему было отказано в открытом гонении: предательские, оскорбительные удары наносили ему тайно, без огласки, исподтишка. Гордый от природы, он и вида не подавал, сколь тяжка его участь;

- компартийная власть, глазом не моргнув, отобрала у него заработанные им, инвалидом, почти полмиллиона рублей за миллионы грампластинок с «Бухенвальдским набатом». И не будь весьма внушительных исполнительских гонораров (сюда КПСС запустить руку не решилась), вынужден бы был автор «Бухенвальдского набата» нищенствовать на пенсию;

- ему было отказано - надругались в такой момент! - в оповещении о смерти через СМИ. И как следствие,

- ему было отказано во всенародном прощании, в достойных заслуженного человека похоронах;

- ему отказано в посмертной памяти, которую он бесспорно заслужил. В антисемитском государстве никто этим не озаботился. Не озабочен. Ату его, ату!

В унисон с приведенным мной перечнем доказательств земного «благополучия» поэта Ал. Соболева, обеспеченного ему монолитным единством ЦК КПСС и ССП, звучат стихи автора песни-эпохи.

Говорят, что я счастливый, будто родился «в сорочке», будто на волшебной ниве и мои сверкают строчки.

Да, я знал судьбы поблажки, это верно, но отчасти; не в «сорочке», а в упряжке добывал свое я счастье...

При самопроизвольном составлении букета, названного мной «Ату, его, жида, ату!», исчерпывающе достаточной оказалась простая констатация фактов и событий из жизни поэта, трагических, возмутительных. Будто не в кошмарном сне, а наяву виделся он переходящим из одной комнаты в следующую по бесконечной анфиладе. И в каждом новом помещении, ситуации, положении поджидала его новая доза злобного коварства и очернительства... «Всё?» - спросит читатель. «Если бы!» - отвечаю я. Впереди - продолжение или, правильнее сказать, углубление, уточнение, дополнительные иллюстрации, которые при рассказе о житье-бытье автора «Бухенвальдского набата» недопустимо игнорировать. Особо выделяю и предлагаю на суд читателей рассказ о том, как лечили автора знаменитого произведения, когда его поразил смертельный недуг, как и какие медицинские силы были мобилизованы если не на спасение, то хотя бы на облегчение страданий больного. Кто-то, наверно, подумает: зачем уточнять, как лечили Ал. Соболева? Очевидно, как всех, кто болен, о чем тут еще толковать? Вот именно, как всех. В числе прочих «удовольствий» суждено было поэту Ал. Соболеву полной мерой, да с персональными дополнениями, вкусить все прелести здравоохранения для всех. Это в СССР - стране, где, хотя и негласно, было узаконено кастовое разграничение людей и где присвоившая себе льготы и привилегии «красноклопиная» часть населения как черт от ладана бежала от народного здравоохранения. Если не принадлежностью к касте, то взяткой. Ал. Соболев не был приобщен ни к одной из высших каст. Чтобы стать пациентом 4-го Медсануправления Кремля, ему недоставало любви партии и партбилета. Чтобы пользоваться медучреждениями ССП — присутствия членского билета, писательского.

А посему на его долю оставались общедоступные, общенародные здравоохранение и медобслуживание. А что это такое, известно издавна и всем.

...Это был единственный случай, когда вынужден был Ал. Соболев воспользоваться, «злоупотребить» неписаным правом автора «Бухенвальдского набата». Он обратился в Минздрав РСФСР. То ли там кто-то устыдился меднеприкаянности заслуженного поэта, то ли возмутился этой неприкаянностью, но Ал. Соболева, в порядке исключения, приватно (все ему «приватно»!) прикрепили ко Второй республиканской больнице. Ожидая его как-то в холле поликлиники, я увидела выходящую из кабинета врача заведующую булочной, что напротив. «Вы тоже здесь?» - спросила она меня заговорщически, как тоже «свою»... Моего прикрепления к этому медучреждению мой супруг добился с боем! Да еще каким!..

Если до сих пор в ходе повествования я старалась с максимальной объективностью поведать миру о муках душевных талантливого поэта, наделенного высокоразвитым чувством собственного достоинства, не умевшего гнуться, не пластилинового, то теперь считаю необходимейшим рассказать о выпавших на его долю терзаниях телесных, страданиях физических, отягченных иезуитской нервотрепкой.

Мысленно соединила, что рекомендую и вам, обе части детального повествования о поэте Ал. Соболеве, чтобы убедиться, что и во второй части не сметала по небу облачка до образования черной тучи. О мучениях поэта, ставшего онкологическим больным, написала я в середине 90-х годов, семь лет спустя после его смерти. Тогда, естественно, обстоятельства пережитой поры помнились отчетливее, горше и выразительнее, а общая картина смотрелась страшнее, более удручающе. Я не стала ничего исправлять и переписывать, пусть все предстанет перед читателем как было: и больной поэт, и я возле него - трагически одинокая.

Если вам небезразлична судьба поэта Ал. Соболева, не спешите перевернуть, не читая, как скучные, страницы его страданий с новыми унижениями. Поверьте, без преувеличения, с полным, увы, на то основанием я назвала эту часть печальной повести о поэте «Самое страшное». А «рефреном» к каждому колоритному факту пусть станут слова: «И так обошлись с автором “Бухенвальдского набата”?!» Допускаю при этом и какой-нибудь сочный эпитет...


САМОЕ СТРАШНОЕ


Самое страшное из происшедшего в нашей стране за десятилетия коммунистической диктатуры - не разваленная экономика, не беспощадно разоренная природа, не разбазаренные с убогим КПД полезные ископаемые и лесные богатства. Самый страшный результат преступного большевистского эксперимента - порушенный человек. Во что превратила партия гражданина СССР? Каким он шагнул во врата нового времени, с каким интеллектуальным, нравственным багажом, на что способным в большинстве своем, а не отдельными - не разграбленными изнутри - чудом уцелевшими индивидуумами?

Как неправдиво, заискивающе льстят во многом ущербному народу новые политические лидеры! И такой-то хороший народ, и сякой-то... И все в превосходной степени. Извращенная форма заупокойной молитвы. Сказать правду - боязно, очень. Укрощают ложью.

«Когда политики мололи чушь, поэты говорили правду», - сказал Эрнст Неизвестный.

...А России душа умирает от ран... -

простонал с горечью и ужасом поэт Ал. Соболев, бессильный спасти Родину, потому что:

это у нас в стране вор ходит с гордо поднятой головой, а не «собирает пятаки», опустив голову от стыда;

это у нас - хамство, матерная брань буквально въелись в поры почти каждого человека, превратились в этакую полуигривую форму речевого общения и взрослых, и детей, и рабочих, и интеллигентов;

это мы дожили до того, что в радиопередачах о русском языке раздаются защитительно-оправдательно-поучительные речи в защиту мата как одной из наиболее сочных красок «великого и могучего»... Материтесь, кто во что горазд: чем заковыристее - тем красочнее станет речь ваша, тем богаче;

это у нас, иванов, родства не помнящих, изо всех окон рычит, стучит, визжит ритмическая, бессмысленная, чуждая сути русского человека музыка;

это у нас, к нашему позору, родилось, по нашему слабоумию утвердилось выражение «любитель классической музыки», некто вроде бы чудаковатый. И не одно поколение глухих, невосприимчивых к подлинно высокому искусству вырастает и живет с убеждением, что музыкальные «картофельные очистки» суть подлинная духовная пища;

это у нас нищенствует наука и в одной Москве больше казино, чем во всей Европе. «Назад, в пещеры!»;

это у нас утрачено сознание профессиональной гордости, неразрывное с чувством собственного достоинства; помню, Александр Владимирович в Третьяковской галерее остановился у портрета крестьянина Крамского. Долго всматривался в лицо бородатого мужика, в его глаза - умные, сосредоточенные, в чем-то убежденные, с затаенной гордостью. Потом сказал мне: «Вот чего не найти у теперешних колхозников... Все смазано, обезличено...»;

это у нас в педагогические вузы шли и идут нередко те, кто не проходит по конкурсу в другие. В результате эволюционных преобразований длиной в семь десятков лет советский учитель «поднялся» до слуги толстого кошелька в необразованном кармане;

это у нас стали взяточниками — морально разложились — нищие работники всей медицинской сферы, превратившись в людей, опасных для общества, так как давно известно: недобропорядочный врач - потенциальный преступник. А если он алчно стремится подороже продать свои услуги?!

О них, о медиках, и их роли в судьбе Ал. Соболева дальнейший мой рассказ. Вновь предупреждаю: мною не руководит жажда мщения. Я обвиняю не людей, а режим, который сделал их такими. Я продолжаю повествование о поэте Александре Владимировиче Соболеве, человеке, который, увы, был болен, которого поразил смертельный недуг в поздние годы жизни, Не могу умолчать о том, как родная страна в образе ее медработников не постыдилась лишний раз «пнуть его сапожищем».

«Медики? Пнуть сапожищем?! По меньшей мере странно...» - возможно, засомневается кто-то. И хотя бы потому, что думать так о медиках — гуманистах по профессии вроде бы и несуразно, некрасиво...

Я не спешу возражать и оправдываться. Я прошу меня выслушать, вернее, прочитать, о чем написала.


* * *


Думаю, не я одна, каждый из нас, переступая порог врачебного кабинета, ощущает полнейшую незащищенность от сидящего за столом человека в белом халате, полнейшую от него зависимость. Действия врача неискушенному в медицине контролировать невозможно, подвергать их сомнению - считается во вред самому больному. «Нас трое, - безапелляционным тоном заявляет врач, - больной, врач и болезнь. Моя помощь будет эффективна, если я и больной заключим союз против болезни». Больному ничего другого не остается, как полностью отдать себя во власть «людей в белых халатах» - в спецзащитной броне, Не ропщи, не противоречь, даже и в том случае, если перед тобой предстанет в этой броне серое, тупое, спесивое существо. И торжественной декларации вопреки, по вине такого врача больной остается в одиночестве против неожиданного союза болезни и врача. Наверно, в каком-то советском медицинском уставе - гласном или негласном - записано правило для врача: «Не озари свое лицо улыбкой». За долгие годы прожитой жизни довелось мне перевидать много медиков. Я не помню ни одного, который встал бы мне навстречу с улыбкой, да просто улыбнулся, уже одним этим общедоступным действием сняв с пациента половину и недуга, и тревоги, и неуверенности... Может быть, мне не везло?

...Целый год Александр Владимирович посещал молодого гастроэнтеролога Центральной республиканской больницы, к которой был прикреплен. Молоденькая, смазливенькая, по-видимому гордая тем, что попала практиковать в такое солидное учреждение. Невозмутимая. Чрезвычайно самоуверенная. Она относилась к своему заслуженному пациенту с явно незаслуженным невниманием по формуле «явился - хорошо, не явился - еще лучше». Очевидные признаки развивающейся болезни интересовали ее ровно столько времени, сколько больной находился в ее кабинете. Я нередко сопровождала Александра Владимировича, ожидала окончания визита возле ее кабинета. Знала ли она меня? Да, конечно. С завидной выдержкой проходила мимо, не удостаивая не то что поклона, даже взгляда, меня, не просто жену поэта Соболева, нет, просто женщину вдвое ее старше.

А болезнь тем временам прогрессировала, появились очень тревожные признаки. Гастроэнтеролог оставалась невозмутимой. И тогда я однажды вошла вместе с Александром Владимировичем в ее кабинет, чтобы проконсультироваться, возможно, попросить направление в институт, к специалистам более опытным и искушенным. Я не успела и слова вымолвить, меня встретил крик: «Это еще зачем?!» То есть зачем я посмела переступить порог запретной зоны? Хамство было настолько очевидным, что я обратилась за разъяснениями к главному врачу.

Собрался странный совет: главный врач, его заместитель, парторг (!), нагрубившая мне гастроэнтеролог и мы. Я сказала несколько слов: меня, жену больного, тревожит, что вот уже много месяцев врач ограничивается сменой лекарств при явно усугубляющейся болезни, словно применяет метод исключения медицинских препаратов, поочередно опробуя их. Спросила, сколь длительным будет этот эксперимент, чего еще ждать, если врач не пожелала даже говорить со мной.

Ответ главного врача мог свалить хоть кого, даже статую командора: «Она у нас молоденькая, и мы с вами должны вместе ее воспитывать». Я моментально ощутила непробиваемую стену неуязвимой тупости, издевательское лицемерие, мгновенно окинула взглядом и поле «боя», и расстановку сил... Да, передо мной обозначилось поле боя, где Соболева ожидало заведомое поражение. Истинно советские люди, эти медработники не умели уважать, они умели бояться или не бояться. Этому их обучила Система, борьба за выживание. О, они прекрасно знали, что Ал. Соболев - не любимчик «верхов». Они маленько соображали, что Ал. Соболев - талантлив, все-таки «Бухенвальдский набат»... Но не доросли до понимания бережного отношения к такому человеку. Лишенные умения уважать, без страха ни за Соболева, ни перед Соболевым - иначе это проявилось бы как холуйство, - они не видели необходимости усмирять или скрывать свою невоспитанность и негуманность.

Поверьте, я не слишком-то огорчалась обделенностью моего супруга вниманием партийной верхушки и писательского чиновничества. Достаточно много находилось средств для нейтрализации всего этого: и общение с природой, и мир музыки, и мастерство живописцев, и «беседа» с умным писателем - его книгами. Да и разум подсказывал нам обоим, что следует смирять в себе желание приобщиться к суете, а чаще находить, как я уже говорила, радость и полноту бытия в стороне от протоптанных троп. Нам это удавалось, к счастью.

И вот впервые, во время заседания названного выше «совета», в мою душу пахнуло страхом одиночества перед недугом (я еще не знала его истинных размеров) при враждебности - они обиделись (?) - медиков. Что такое враждебно настроенный врач? В кого превращается не защищенный от него больной?..

Возникает вопрос: почему мы, минуя эту больницу, не обратились за помощью еще в какое-то медучреждение, скажем, в соответствующий НИИ? Просто сказка сказывается, да непросто дело делается. Надо было знать госпожу Систему, чтобы понять: ни один больной не властен был искать помощи на стороне, выше той крыши, которая гарантировалась «прикреплением», местом в «касте». В любое другое учреждение человека должна была сопровождать бумага-направление, в данном случае бумага отсюда, из ЦРБ. Остальное, надеюсь, понятно.

А пока шло время, болезнь поражала, это можно сказать теперь, все новые органы.

«У вас катаральное горло. На ингаляцию!» - заключила в один из случайных визитов к Александру Владимировичу врач районной поликлиники. Он принял курс физиотерапии... при развивающемся раке горла. «Надо пополоскать горло, вот рецепт», - порекомендовала врач больницы, где Соболев наблюдался, врач, которая много раз осматривала горло своего пациента во время обязательных диспансеризаций.

Рак горла дал знать о себе напрямую в начале осени 1982 г. Написав стихи «Навечно с живыми» - в память о погибших на фронтах Великой Отечественной, Александр Владимирович решил попробовать сочинить и мелодию к стихам. Нотной грамоте не был обучен, прибег ко вполне современному способу записи мелодии - на магнитофон. Напевал песню, потом слушал, исправлял ту часть мелодии, которая не нравилась, записывал снова и т.д. В один из дней он попытался спеть свою, уж вполне готовую, как ее назвали бы теперь, «авторскую» песню и... не смог — пропал голос. «Бывает, - решил он, - это простуда». В течение следующей недели голос «вибрировал» - то появлялся, то исчезал, его вовсе не было на высоких нотах, когда требовалось напрягать голос, а точнее - голосовые связки... Я заставила его пойти в больницу. Он попал на прием к молодому врачу, который, может быть с излишней резкостью, объявил: «Придется оперировать с последующей радиотерапией». Значит, рак. В это не хотелось верить. Тем более что не было сопутствующих раковым заболеваниям недомогания, слабости, уныния и пр.

Зав. отделением больницы, осмотревший Александра Владимировича перед операцией, вроде бы даже успокоил: «Скорее всего, папиллома, но ее необходимо удалить, она и мешает, и может переродиться в недоброкачественную опухоль». Обычная форма успокоительной лжи для больного.

Теперь позволю себе необходимое отступление.

Загнанный властями, самой Системой, в «угол», нелюбимый пасынок, получающий незаслуженные тычки и пинки, Александр Владимирович жил постоянно настороже, как затравленный зверь, он все время находился «в обороне».

Я уже цитировала его строки: «Живу я словно на войне, к броску поднялся из траншеи...» В такой обстановке да еще с тяжким грузом болезни мудрено ли, имея на то основания, проникнуться недоверием ко всему и вся?

Единственным человеком, которому он доверял безгранично, была я.

Ты в жизни мне отрада, опора и причал... -

сказано не красного словца ради и не на утеху супруги. Это серьезнее и глубже, чем кажется на первый взгляд. Стоит посмотреть на его признание с другой стороны, и откроется одиночество, незащищенность, неуютность и - радость от имеющегося тыла в неравной борьбе, борьбе непрерывной, именуемой жизнью в СССР.

Его доверие ко мне приобрело на посторонний взгляд оттенок даже ребячливой доверчивости. При мне он чувствовал себя спокойным, уравновешенным и вроде бы совсем здоровым. Это, разумеется, вовсе не означало его полной от меня зависимости: такое противоречило его характеру - «ни перед кем на свете моя спина не согнется» (это еще в молодости), его все-таки лидерству в нашей семье. Но правда и то, что мы почти не разлучались. В последние годы я нередко сопровождала его в поездках и в редакции, находя тому какую-то подходящую, ненавязчивую причину. Я стала опасаться за благополучный исход этих поездок, когда он однажды рассказал, что при переходе одной из широких магистралей с интенсивным движением не запомнил, как оказался на нужной стороне улицы. «Отключился», не заметил, как и в какой момент. Фронтовые контузии избирали разные способы напомнить о себе. И при таком сложившемся положении, когда я - всегда рядом, вдруг угроза разлуки, которой не избежать, - больница. Беды от непредвиденных проявлений болезни опасаться вроде бы не приходилось - кругом медики. Но было нечто другое, тревожное, о чем знала только я: иногда ночью он просыпался с криком от кошмара, не помня, где он, что с ним... Достаточно было касания моей рукой его плеча, вполголоса произнесенных слов: «Тихо, тихо... спи», как он приходил в себя, иногда, будто в порыве радости, хватал мою руку, осыпал поцелуями, приговаривая: «Котенок мой, я опять орал?» А спустя минуту-другую уже глубоко спал, успокоенный, словно убаюканный самим моим присутствием рядом. Без таблеток.

Я отчетливо представила себе, как в одну из ночей, до или после операции, с издерганными нервами, он проснется в двух- или трехместной палате от очередного кошмара. А меня рядом нет, некому в этот момент вывести его из состояния возбужденности... За сим... Что последует за сим? Можно импровизировать сколько угодно. Ничего хорошего не случится, это точно.

Не лучше, если такое произойдет ночной порой в одноместной палате: может выскочить в коридор, не сразу осознав, где он, почему нет рядом «кошки» - меня. (Это не было имя в общепринятом толковании женщины-кошечки. Об этом расскажу подробнее ниже. А здесь - очень кратко: на моем лице были обнаружены «скобки», как на кошачьей мордочке, определена моя истинно кошачья суть - мягкость, но независимость. Желание А.В., его умение видеть меня кошкой простиралось далеко... Если, например, я покупала себе шляпу, платье и пр. и спрашивала его, идет ли мне это, он отвечал с улыбкой: «А ты прикинь на Машку (соседская кошка в Озёрах, его любимица), когда она выходит из-за березы. Если ей это хорошо, значит, и тебе».

Я написала о ночных кошмарах больного человека только для того, чтобы стали понятными мои последующие действия. Я попросила, во-первых, поместить Александра Владимировича в одноместную палату - такие имелись; во-вторых, разрешить мне постоянно находиться с ним в больнице - и днем и ночью. Объяснила, как важно мое присутствие около него. К счастью, заведующий отделением - он и должен был оперировать Соболева - оказался Врачом, да, Врачом с большой буквы. Он не стал прятаться за параграфами правил внутреннего распорядка, отнесся к моей просьбе отнюдь не как к капризу больного или его жены. И поэтому мне очень не хочется опускать в бочку меда ту самую пресловутую ложку дегтя. И это скорее относится не к личности конкретного врача, а к медикам советским вообще.

Согласившись на мое постоянное пребывание возле больного, завотделением почему-то ни словом не обмолвился о моих «бытовых удобствах» в ночные часы, а проще о том, на чем я буду спать. Или ему дела не было до того, или я не относилась к разряду «коечных больных», а поэтому никаких обязательств у него по отношению ко мне не было, или таким образом он продемонстрировал А.В. Соболеву и мне свое к нам неуважение. Соблазн поступить именно так был достаточно велик: больной был каким-то нестандартным, в привычные рамки не укладывался, наоборот, обладал двумя взаимоисключающими качествами: с одной стороны, вроде бы неприкосновенностью в силу звонкой известности его песни, с другой - открытостью, неотгороженностью от фамильярности в силу отсутствия на нем парткастового знака. За все время, проведенное в отделении больницы, зав этим отделением так и не нашел, не нащупал подходящей тональности общения с нами. Их в его арсенале было не более двух - унижать или унижаться; так, и не иначе, определялись контакты обитателей страны победившего социализма под эгидой мудрейшей КПСС.

В чем же выразилось его к нам неуважение? В «немногом»: двадцать одну ночь я спала на трех стульях, которые украдкой вносила в палату на ночь после «отбоя». Маленькую подушечку принесла тайком из дома.

Выполнив отлично операцию оригинальным, им разработанным методом - без последующей очень долгой или постоянной хрипоты пациента, без непременной «кнопки» на шее прооперированного, - блестящий специалист, мастер своего дела, он, очевидно потому, что являлся человеком советским, не смог быть Врачом до конца: я, гипертоник, шестидесяти лет от роду, его, считаю, обязательного внимания не удостоилась. Будь иначе, он непременно позаботился бы о том, чтобы, если не для меня, то для блага Александра Владимировича, сохранить мои силы, задумался бы о том, как скажется на моем здоровье многодневное бдение с поломанным сном, достанет ли у меня сил выхаживать больного в течение сложного послеоперационного периода. Если бы ему не мешали комплексы советского человека!.. Если бы!

А как в самом деле я это перенесла? Обзавелась на определенный срок сверхпрочностью, сверхнеуязвимостью? Не знаю. Так угодно было Богу, так распорядилась судьба, которая неизвестно кого в те дни хранила - меня или Александра Владимировича. Или обоих...

Я не стала бы так подробно говорить о заведующем отделением уха, горла, носа, если бы являл он собой исключение. К великому моему сожалению и обиде, за годы роковой болезни Александра Владимировича, а это длилось без малого пять лет, я выхлебала от медиков не чашу, а цистерну неуважения и черствости. Но об этом не сейчас.

Пока я ожидала заключения гистопатологов. Надеялась, конечно, как же иначе?.. Будто сейчас передо мною строчка на бланке, ее-то одну я и запомнила: «...раковые клетки с ороговениями»... Не испугалась, застыла от ужаса...

А потом были тридцать сеансов радиологической терапии. С тяжелыми, почти неизбежными при этой тяжелейшей процедуре ожогами горла. Одно лишь смягчало впечатление этих дней - встреча с изумительным человеком и врачом, выполнявшим эти процедуры, милейшей женщиной, доброты и мягкости - редкостной. Ласковая улыбка, ласковая речь этой женщины в отделении радиологической терапии в Сокольниках оставались неизменны, приветливость - обязательной, заботливость в лице и голосе - постоянны. Конечно, не в ее силах было изменить воздействие «пушки» на больного, но стрессовое состояние ей удавалось снимать даже у такого непростого человека, каким был Соболев. Стыжусь, что не запомнила ее имени. Но благодарна ей всегда. За человечность.

Пройдя курс радиологических процедур, обретя прежний свой голос, Александр Владимирович вынужден был заняться лечением не покидавшего его все это время недуга, что «исцеляла» молодая невоспитанная особа в белом халате. Осталось загадкой, почему она не настояла, как положено врачу, на обследовании ее больного проктологом. Настояла я. Проктолог Б., завотделением, принял Соболева «приватно»: без врачебной карты, а главное - без совершенно необходимой для такого обследования подготовки. Ограничился, по сути, внешним осмотром. «Ничего угрожающего, - сказал мне по телефону, - давний геморрой, надо подшить. И всё». Мы , отнеслись к заключению очень опытного врача с полным доверием... И вздохнули с облегчением... Увы, преждевременно. Было это весной. А осенью того же, 1983 г., когда Александр Владимирович все же, опять-таки по моему, а не лечащего врача настоянию, обратился к Б., соответственно подготовившись к обследованию, тот же Б. ошарашил его, сообщив, что у него нехороший полип, который необходимо срочно удалить, а мне - нет, это мне не показалось - равнодушнейшим голосом сказал по телефону: «У него обширный рак прямой кишки». Он не пригласил меня к себе, чтобы подготовить к «прекрасной» вести, смягчить ее воздействие; нет, он нанес мне удар, смею думать, удар рассчитанный или, что для врача не лучше, - удар бездушный. А если бы я лишилась чувств?!

Александр Владимирович стоял рядом со мной, внимательно смотрел на мое лицо, он был уверен: услышав что-то плохое, я не смогу скрыть этого. Смогла: страх испугать его оказался сильнее страха от услышанного, от беспощадного грубого удара врача. Удар не сбил меня с ног. Выдержала. Помню, как внутри все сжалось, как отхлынула кровь от лица. Но, Боже, откуда у меняло стало сил спросить: «Вы сможете сделать эту операцию?» Последовал второй удар: «Нет, мы таких операций не делаем. Обратитесь в специальное учреждение». Он бесстыдно, для врача - преступно, солгал мне тогда.

Не успев передохнуть от «покорения» одной вершины, приходилось готовиться к немедленному новому «восхождению», в конце которого ужас и безысходность рисовали мне могильный холм...

И никогда не забыть мне того состояния одиночества, затравленности, страха за дорогого мне человека, какие пережила после разговора с хирургом Б. Он повесил трубку, даже не посоветовав, что предпринять, куда обратиться, будто раковая болезнь - дело обыденное, подобно покупке молока - обращайся в первую попавшуюся на глаза торговую точку... «Какие специальные учреждения? Где они? С чего начинать? - сверлило в голове. - А медлить нельзя, начинать надо немедленно - болезнь съедает организм».

Заметалась душой, словно зверь в клетке... А почему? Любого гражданина с онкологическим заболеванием и рядовая больница не оставляет без опеки, пока не поместит в нужное лечебное учреждение. Без неуместной скромности можно считать, что поэт Ал. Соболев вправе был рассчитывать на чуть большее внимание - хотя бы благодаря своей бесспорной одаренности, из-за уже имеющейся пожизненной инвалидности.

Дело прошлое, но медики одной из известных столичных больниц, 2-й Республиканской, к которой Соболев был прикреплен, отнеслись к нему тогда отвратительно, преступно. Мне постоянно казалось в то время, вероятно, интуиция подсказывала, что они словно оплетают моего супруга малозаметной, тоненькой, но зловещей паутинкой, как паучок мушку, окидывая при этом меня, явную помеху, свидетеля, холодными недобрыми взглядами. Не могу объяснить, как именно ощущала я их недоброжелательство, но оно присутствовало у каждого врача.

Они гоняли Александра Владимировича по кабинетам. Появился на свет исчерпывающий, следовало полагать, анамнез. Я наблюдала за их хлопотами, еще не подозревая подвоха - не то у меня было состояние, чтобы быть чрезмерно бдительной, как в неприятельском окружении. Решила, что происходит необходимая подготовка для устройства больного в соответствующее заболеванию лечебное учреждение — институт или больницу. Доверчиво предполагала: врачи позаботятся и похлопочут в направлении о моем обязательном присутствии возле больного.

В какую медтрущобу получил поэт Ал. Соболев направление, я поняла, посетив вместе с ним некий межрайонный распределитель такого рода больных. Впечатление - жуткое! Небольшое полутемное помещение с низкими потолками. Почти давка от скопления больных. Три часа ожидания. Врач, усталый и до отвращения равнодушный - казенный писарь, не поднимая глаз на подсевшего к его столу «следующего», поставил «на учет» и «на очередь», что означало: ждать, где и когда появится место. Ждать раковому больному?! Да, именно раковому больному из-за специфичности заболевания. Но возможно ли?! Ведь хирург, он же зав. отделением Б., заявил: рак обширный («полип» плохой), он может дать внезапное кровотечение... Чего же ждать? И допустимо ли в таком случае ждать?..

Знало ли руководство поликлиники, сочиняя направление поэту Ал. Соболеву в общедоступное медзаведение, что оно собой представляет? Будем считать, что по «разумности» своей, сдобренной безответственностью, малоповоротливые от излишней тучности дамы об этом понятия не имели. Но то, что из такого распределителя сразу на операционный стол не попадешь, смею утверждать, им было доподлинно известно. Значит, они вполне сознательно направили несимпатичного им пациента туда, где срочной помощи, в которой нуждался, он получить не мог, где его поджидала дополнительная нервотрепка. Просто тупик...

Тогда возникает вопрос: какие архивеские аргументы помешали руководству поликлиники проявить истинную заботу об авторе «Бухенвальдского набата», заблаговременно поинтересоваться, куда они его довольно поспешно спроваживают. Я не оговорилась: поспешно спроваживают. Имея достаточное профессиональное представление о степени болезни Ал. Соболева, они старались поскорее спихнуть его с глаз долой. Куда? А куда попало, лишь бы от ответственности подальше. Могли, должны были поступить иначе? Конечно! Не рядовая больница. И если бы глава поликлиники или главный врач больницы созвонились, скажем, с институтом проктологии или с иным сколько-нибудь приличным медицинским учреждением, сообщили озабоченно, что с поэтом Ал. Соболевым приключилась такая беда, вряд ли кто-нибудь в ответ послал их к черту. Песня-то жила и в душах, и «в печенках» всех и каждого, а это - факт немалозначительный. Тут, пожалуй, никаких других «регалий» не потребовалось бы от пострадавшего, не понадобились бы и «протекции».

Дамы-медики этого сделать не захотели. Высоких мотивов их вредные для больного действия не содержали, они просто не боялись творить зло. Подобно властям города Озёры, они моментально поняли «незащищенность», я имею в виду высокую, партийную, их больного. А не имея бронированной и устрашающей защиты могучей партии, поэт Ал. Соболев превратился в их глазах в самого обычного еврея. В такого, за какого никто никогда с них не взыщет, что бы они ни напридумывали. Вот почему они попытались затолкать поэта Ал. Соболева в ту очередь, куда в условиях коммунистической диктатуры не посмели бы поставить даже самого рядового инструкторишку райкома. Оберегать талант? Ну, повторяю, чтобы так думать, надо иметь, чем думать.

Итак, вместо «Срочно в операционную!» руководящие медики поликлиники 2-й ЦРБ задумали подержать Ал. Соболева от нее на расстоянии, сунуть в хвост очереди на мед-обслуживание больного с постоянно нарастающей угрозой кровотечения.

А тогда сам собой оформляется вывод: намеренное, умышленное лишение такого больного срочной медицинской помощи должно приравниваться к сознательному покушению на его жизнь, в чем я их и обвиняю. Может быть, кто-то подумает, что я, разволновавшись, спрашиваю лишнее? Ничуть не бывало! Знаете, когда подошла та самая очередь, в которую поставили Соболева в том «распределителе-сортирователе»? Примерно через семь месяцев! Мы уже давно вернулись из больницы, где Александру Владимировичу была сделана операция, когда раздался звонок из «распределителя»: «Приходите за направлением, есть место». Я не хотела самым худшим образом думать о врачах, пославших Соболева в тот распределитель, но вынуждена. Что же это такое они понаписали в выписке из истории болезни, как охарактеризовали болезнь и степень ее опасности для больного, что его пригласили на операцию спустя более чем полгода!.. Так имею я право обвинить их в покушении на жизнь поэта Ал. Соболева?!

...Покинув тогда «распределитель», мы вышли на улицу не в самом светлом расположении духа. Александр Владимирович поругивал врачей, сюда его пославших, он не знал, в сколь опасном положении пребывает, а я шла рядом, оцепеневшая от страха и безысходности, с одной сверлящей мозг мыслью...

Сам больной. Александр Владимирович, позвонил в институт проктологии. Говорил с заместителем директора по научной работе. Визитная карточка поэта сработала моментально и безотказно. Его пригласили явиться немедленно. Мы поехали.

...А теперь попытайтесь представить себе врача приемного отделения института, который вызывающе нагло ухмыляется вам в лицо. вам. кого видит впервые. Насмешливо, с издевкой очередная медицинская дама объявила: можем поместить только в шестиместную палату, иных у нас нет. Я попросила Александра Владимировича выйти и объяснила, почему необходима одноместная палата, почему я должна находиться с ним вместе, попросила учесть его заслуги перед страной... С таким же успехом можно было распинаться перед железобетонной глыбой. «У нас нет одноместных палат». - твердила она. И в который раз приходится мне повторять: это была ложь. Тот же проктолог Б., что обнаружил рак. при случайном с ним разговоре удивился: «Но у них есть отличные палаты, одноместные, вроде гостиничных номеров». «Есть, да не про вашу честь». - гласит народная пословица. Кому оказывалась такая честь? Разные категории избранных называть не берусь, но одну знаю доподлинно: те. кто хорошо оплачивал и предоставленное помещение, и медицинские услуги (это при общем бесплатном медобслуживании). Почему так уверена? Скажу в своем месте.

Ни с чем мы вернулись домой. В моей голове гвоздем сидела мысль о ежечасной опасности проявления болезни. Лишив Соболева медицинской помощи, врачи из его поликлиники услужливо предупредили меня «о большой вероятности внезапного кровотечения - ткани уже были сильно разрушенными». Мое тогдашнее состояние можно сравнить разве что с состоянием человека, которому положили в карман мину, объяснив: может сработать в любое время. Когда? Неизвестно...

И неотвязно в голове вопили вопросы: куда деваться? Где искать медпомощь? Отвечать на эти вопросы надлежало мне, мне одной. Александр Владимирович и не подозревал, какая новая беда обрушилась на его голову. Я же оказалась между двух огней: с одной стороны, должна была скрывать от него его болезнь, с другой - добиваться излечения этой болезни в обстановке медицинского террора. Не то слово? То самое: врач, отказывающий в помощи больному, - преступник, иного мнения быть не может.

Все еще не веря в неудачу, постигшую нас в НИИ проктологии, я не сумела догадаться, что встреча, оказанная нам врачом приемного отделения, - всего-то верхушка айсберга. Посему и попыталась связаться по телефону с руководством НИИ. В первый раз заместитель директора по научной работе был любезен. А потом... тщетно добивалась я повторного разговора с ним. Он превратился для меня в человека-невидимку: постоянно отсутствовал на месте - был «сейчас очень занят», «на обеде», «вызван к директору», «уехал в министерство» - похвальный по разнообразию ассортимент уверток. Он помог мне провести мысленно связующую нить от руководства НИИ до приемного отделения: предложив неподходящие условия стационирования, НИИ таким образом захлопнул перед Соболевым дверь.. По своей воле или по злому наущению? Трудно предполагать озлобленность к человеку, с которым встречаешься впервые и не знаешь о нем ничего, кроме доброго... Значит, заработало «телефонное» право, проще - телефонный сговор. А так как о болезни Соболева нигде, кроме его больницы, и не знали, то соответствующий «сигнал» мог раздаться только «оттуда».

Я чуточку ошиблась: опередивший наше появление в НИИ проктологии звонок прозвучал, приходится предполагать, не «оттуда», а из Министерства здравоохранения или по поручению этого министерства.

Чем и как сумел взбесить поэт Ал. Соболев высоких чиновников из Министерства, что они включились (или возглавили?) в охоту за ним, обкладывая, словно особо вредного волка, красными флажками со всех сторон?

В оправдание придется сказать об одном неудобном для негодяев и жуликов всех мастей свойстве характера Соболева, в прошлом журналиста, - говорить правду. Даже если она кому-то невкусна, встает поперек горла. Говорил он правду без страховки, без оглядки, не раздумывая над тем, чем это может для него обернуться.

«Тяжелые вы люди, - сказала как-то с упреком-похвалой моя мама, - кому она нужна, ваша правда? Так от вас все люди разбегутся».

«Дрянь убежит, человек - останется», - невозмутимо парировал зять. Он не хотел учитывать, что за пределами квартиры правду говорить в СССР - чрезвычайно опасное занятие, для еврея - вдвойне.

А теперь конкретно о «вине» Александра Владимировича. Для начала - небольшая справка о географии некоей местности и некоторых учреждений, на ней расположенных. Наш дом в Южном Измайлове отделяет от известной больницы часть того самого лесного массива, о котором я говорила в начале повествования. Гуляя летом по асфальтовым пешеходным «лентам» березовой рощи, мы невольно обратили внимание на столь же постоянных ее посетителей -группы веселых, бодрых, очень жизнерадостных людей, похоже тоже совершавших моционы. По их одежде нетрудно было догадаться, что они - пациенты ближайшей больницы, а таковой была лишь та, к которой был прикреплен А.В. Но странно мало походили они на людей недужных: подвижные, оживленные, они нарушали тишину рощи взрывами хохота. Наверно, выздоравливающие, освободившиеся от болезни, счастливые, решили мы.

Здесь я должна сказать еще об одном довольно редком свойстве характера Александра Владимировича - умении располагать к себе людей, реже - сановных, чаще - вполне рядовых, простых, хотя не люблю этого слова в приложении к человеку. Не знаю, почему состоялся у него разговор с одной пожилой медсестрой ЦРБ, но, вернувшись однажды из поликлиники, он пересказал мне содержание очередной «исповеди». И тогда стало понятно, что за веселых больных встречали мы в березовой роще.

Оказалось, в разные месяцы года, главным образом летом, меньше - зимой, многие места в отделениях больницы «перепрофилировались» негласно в... санаторные - по характеру оказываемых услуг. Небольшие, на двух-трех, а то и на одного человека палаты - иных там и нет - заполняли вполне здоровые, по общепринятым меркам, представители профсоюзной, медицинской и партийной номенклатуры, не из высших эшелонов, но за ними непосредственно следующих. Внешне все выглядело абсолютно благопристойно: каждый такой «больной» прибывал сюда по направлению. Заручиться им номенклатуре, прикрепленной к медучреждениям закрытого типа, а то и к самой больнице, было до смешного просто: рыбак рыбака не только видел, но и знал издалека. Страха за такую художественную самодеятельность тоже не было: рыба тухла с головы и подавала хороший пример близлежащей части туловища.

...Березовая роща примыкала к самой ограде больничных корпусов, место зеленое, тихое - окраина столицы, за которой простирается многокилометровый лесной массив. Так что даже с экологией все в порядке. Больные убивали праздные часы прогулками в роще, «подлечивались» процедурами в отлично оборудованном отделении физиотерапии, бесплатно кушали, вечерами болтали и шутили в просторных холлах, устланных коврами, располагаясь в мягких глубоких креслах, по желанию - «общаясь» с цветными телевизорами. Запланированный месяц оздоровления, как и все приятное, пролетал незаметно, улыбчиво, безоблачно и завершался получением больничного листа на весь срок «болезни». Как поступает обычно заботливый, предупредительный врач, выписывая выздоровевшего из больницы? Да, вы не ошиблись: он усиленно рекомендует ему поехать для закрепления полученных результатов лечения в санаторий. Добрым советом пренебрегать - грех, особенно в том случае» когда получить путевку в санаторий так же просто, как вынуть монетку из собственного кошелька. И номенклатура ехала на следующий месяц в следующий, теперь уже настоящий санаторий. Вот таким, до анекдота наипримитивнейшим способом усталые и измотанные от безделья и безответственности партноменклатурные слуги народа уворовывали двойную порцию ежегодного отдыха, тайком от народа, естественно.

Обо всем этом и рассказала Александру Владимировичу пожилая медсестра, взяв с него клятву молчать, а если и не молчать, то. Боже упаси, не упоминать ее имени.

Увы, знать для Александра Владимировича не означало дальновидно, с учетом личной выгоды помалкивать. Прошло немного времени, и он при случае поинтересовался у одного из глав больницы, правду ли сообщила ему сотрудница поликлиники, не пожелавшая назваться. Он не сомневался, что такая практика организации дополнительных сроков отдыха людям избранным придумана не руководством больницы, но не предполагал, что санкционирована она, а может быть и изобретена, некой высокоответственной дамой... из Министерства здравоохранения РСФСР. Соболев, много не размышляя о последствиях, бросил булыжник в осиное гнездо. Ну, а остальное, надеюсь, понятно. Уличенные в незаконных действиях затаили злобу. До поры до времени... Настал день и ударить по темени. Так родился «черный» звонок, едва не стоивший поэт\' Соболеву жизни, а возможно и стоивший - поди проверь!

Как посмели народные захребетники - сплошь номенклатура партии - вступить в сговор против автора прославленного произведения, общественно значимого? Очень просто. Затруднять себя рассуждениями о степени их культуры, гражданской сознательности - занятие бесполезное. Зато их осведомленность о непривилегированном положении Ал. Соболева, о его незащищенности по причине пятой графы была полной и развязывала руки. Они смело и нагло пошли в атаку, уверенные в безнаказанности. Значительно лучше меня понимали к тому же, что вину врача доказать, как правило, чрезвычайно трудно, если не невозможно.

Итак, к концу осени 1983 г. мы оказались в такой ситуации: дорога в НИИ проктологии закрыта, хирург, он же зав-отделением больницы, делать операцию отказался, очередь на операцию через общенародный распределитель имела длину абсолютно непредсказуемую. А болезнь брала свое. Промедление исключалось. И вот в Москве, в городе со множеством лечебных учреждений, я почувствовала себя как в гигантском холле со множеством дверей, наглухо закрытых: на одних висело предупреждение «Вход воспрещен», в другие опасно было зайти. Услыхала от дальней родственницы, что некий кремлевский шофер (возил не людей, а кажется, что-то для хознадобности) с аналогичным диагнозом был успешно прооперирован в одной из больниц Четвертого лечебно-санитарного управления, т.е. Кремлевского, в «кремлевке»... Но путь туда для Ал. Соболева лежал через ЦК КПСС. Как к нему там относились, давным-давно было ясно. Будь по-иному, не писала бы я всех этих горьких строк.

Как вел себя в то время Александр Владимирович? Он не очень волновался: подумаешь, полип! Редко у кого его нет, беспокоиться нечего. Больше того, он не верил врачам из своей больницы, считая их не слишком крупными специалистами. Боясь заронить в него подозрение, не помню как, но я внушила ему мысль о необходимости проверить диагноз; причем проверить так, чтобы об этом никто не знал, в нейтральном, «неосведомленном» учреждении. Так мы поехали в институт гастроэнтерологии, имея направление из районной поликлиники. Действовали словно на войне, обходя противника, стараясь его перехитрить. Подходящее занятие в той ситуации, не правда ли?

Задержав Александра Владимировича под каким-то предлогом в своем кабинете, заведующий отделением института, который посчитал необходимым лично обследовать небезызвестного человека, вышел ко мне очень взволнованным: опухоль в таком состоянии, что в любой день и час может открыться кровотечение, и тогда...

Говорят, что человек слабее мухи и крепче железа. Как удалось мне устоять в то время? Наверно, отупела от страха, утратила чувствительность, делала всё как робот или сомнамбула, разумно, но бессознательно. Возложить часть тяжести на другие плечи, на другую голову? Я была одна... На мое счастье, заведующий отделением этого института оказался человеком тактичнейшим, корректнейшим (вот опять, к стыду своему, не запомнила фамилию - в таком состоянии была, не стоит осуждать). Мягко, но твердо объяснил он Александру Владимировичу, что оперативное вмешательство необходимо, неизбежно и без промедления. Он сумел его убедить, он - о счастье! - назвал хирурга, большого специалиста в этой области - профессора, что возглавлял н-скую городскую больницу.

...Предварительно получив на то согласие, мы у главного врача этой больницы профессора А. Он приветлив, шутит, он отогревает мою душу, окаменевшую от горя и безысходности, вселяет надежду на исцеление... Сказать, как я ждала этого, - и слов не подберешь.

Кто-то звонит ему по телефону. Он, между прочим, вставляет; «Да, вот сидит у меня поэт Соболев, автор “Бухенвальдского набата”, хочет полечиться...» Значит, ему приятно, что , его талант высоко ценится, ему лестно, что к нему за помощью обратился поэт, одно название произведения которого звучит как пароль и дополнительных рекомендаций не требует. При нас он приказывает зарезервировать на определенный день место, сообщает нам день госпитализации... Наверно, глупо, преждевременно, но у меня словно половина груза упала с плеч - найден выход из западни!

...У меня одна просьба к уважаемому профессору, просьба об одном посильном исключении, о «льготе», я осторожно, по возможности ненавязчиво, без какого-либо давления на него или злоупотребления «паролем» своего супруга, даже, пожалуй, чуть заискивающе говорю об уже имеющейся фронтовой инвалидности поэта, о немолодом возрасте - 68 лет, о сложном писательском труде. Ни слова - о «Бухенвальдском набате», о новой песне «Мир защити, молодежь», которая стала совсем недавно лауреатом конкурса песен в Берлине «За мир и прогресс». Только о болезни, об уже имеющемся износе травмированного организма. После этого, перечислив все, как мне кажется, главное, осмеливаюсь просить отдельную палату и право находиться с Соболевым в ней постоянно.

Меня окрыляет легкость, с какой профессор признает мою просьбу отнюдь не чрезмерной. Небольшие палаты в отделении есть, что касается второй части моей просьбы, то он, как главный врач, даже доволен: медперсонала младшего нет, средний - перегружен, и мое присутствие будет очень кстати... (Вещие слова. Но проф. А. не вкладывал в них тогда особого смысла. Так получилось. Случайное совпадение.)

Благодарю его. Благодарим оба.

«Погода» изменилась необъяснимо в тот день, когда мы прибыли в приемное отделение. Наивно полагая, что любезность главного врача, уважаемого мэтра, будет сопутствовать нам и в дальнейшем, в общении с сотрудниками больницы, мы были попросту огорошены словами зав. приемным отделением: «Сегодня свободных мест нет».

Вероятно, именно тогда и следовало насторожиться: слишком уж сильно отличалась встреча, оказанная в приемном отделении, от встречи с главным врачом. Но я боялась расстаться с засветившейся надеждой, не хотела выпускать из рук призрачную соломинку, за которую жадно уцепилась. Искать новое пристанище, опять метаться и мучиться в поисках подходящего места для операции - на это у меня тогда недостало мужества. В голове почти погребальным звоном отдавались слова: «Каждый день и час опасность кровотечения...»

Может быть, сразу надо было дать взятку? Кому? И помогло ли бы это, если Соболев находился «на мушке» у деловой дамы из Министерства здравоохранения? Дело осложнялось и тем, что для меня дать взятку - все равно, что плюнуть человеку в лицо. Глупо? Не спорю. Но есть барьеры, которые осилить не могу.

...Мы приехали в новый назначенный день. Хорошо, что я предусмотрительно попросила таксиста не уезжать. Не ошиблась. Он и привез нас обратно, домой. Вспоминая ласковый прием, оказанный нам проф. А., я ничего не могла понять. Не понимаю и теперь, тем более что отказ во второй раз мог быть сделан без злого умысла: подходящей палаты могло и не быть.

Попав в больницу только с третьего захода, только тогда поняла, что весь путь, от порога приемного отделения до палаты, надо было выстелить кредитками, но в таких размерах, коими мы просто не располагали.

А пока, получив отказ во второй раз, я, к великому своему нежеланию, задумалась. Задумалась после того, как, позвонив по телефону профессору несколько раз, перестала заставать его на месте,., Повторился набор причин отсутствия, подобный тому, что слышала в НИИ проктологии. Конечно, это могло быть случайностью, неблагоприятным стечением обстоятельств. Но... на меня начала слегка «рычать» его секретарша. Усилием воли, вероятно от страха и отчаяния, я заставила себя поверить, что виновата самодурка-секретарша, все они - таковы. Правда, знала: все, если таков «их патрон». Однако это никак не вязалось с тем профессором А., что встретил нас в первый раз...

Пришлось подумать и о том, что странности приемного отделения как действия самостоятельные, от главного врача не зависящие, исключались начисто. В условиях вертикального подчинения главный врач больницы был богом местного масштаба. Кто посмел бы его ослушаться?! Оставалось одно объяснение происходящего: отношение Самого к Ал. Соболеву изменилось, изменилось до того, что он, приходится думать, задался целью взять нас измором: получив отказ раз, потом другой - это уже открытое неуважение, - мы не захотим, скорее всего, воспользоваться услугами его больницы.

Если в больнице ко времени второго нашего туда прибытия и в самом деле не оказалось свободного места, то при уважении к будущему пациенту следовало бы позвонить ему домой, извиниться, посочувствовать, предупредить о новом дне прибытия. Ничего даже отдаленно похожего не произошло. Откровенное хамство или забывчивость от безответственности и отсутствия совести? Мне кажется, одно другого не лучше. Впрочем, прошу прощения и разрешаю себе думать еще и так: что, если под конец первой встречи надо было положить на стол главного врача конверт с определенной суммой? Каюсь, такая мысль у меня была. Период брежневского, черненковского правления ознаменовался глубоким нравственным падением общества. Дать взятку, принять взятку стало нормой, без нее ни в одном деле нельзя было и на шаг продвинуться, я это отлично понимала. Но не посмела положить на стол профессора А. конверт со взяткой, даже не приготовила его. Не осмелилась оскорбить денежной подачкой, пусть и немалой, человека науки, достигшего высокого звания огромным трудом, человека, занятого гуманнейшим делом - поиском и разработкой оптимальных методов лечения почти приговоренных к смерти. Протянуть конверт с авансом благодарности гуманисту по призванию значило, по моим меркам, глубоко, незаслуженно оскорбить его.

Позже у меня было много поводов для анализа ситуации и поисков причины, по которой проф. А. вдруг, в одночасье невзлюбил поэта Соболева, отвернулся от него на 180°. Слепая я курица! Неужели не могла сообразить, что в первую встречу профессор увидел в нас «своих» - привилегированных советского общества. Он, вероятно, подумал, что такая знатная птица залетела в его скромную обитель не иначе как из-за его личных профессиональных достоинств. Автор прославленного произведения оказал ему предпочтение перед другими специалистами в этой области медицины, ему, скажем, а не кремлевским хирургам, - вот и все. Профессор был польщен, обрадован, изъявил полнейшую готовность лично сделать сложнейшую полостную операцию по его собственному методу. Обе стороны - он и мы - расстались, казалось, при взаимном удовлетворении исходом разговора и взаимной симпатии. Возможно, не уверена, профессор и надеялся на щедрое вознаграждение, но потом, позже, при благополучном расставании...

Что произошло потом? Или сам профессор кому-то сказал, что поэт Соболев пожелал стать его пациентом, или кто-то следил «через бинокль» за продвижением «противника», т.е. Соболева, и убедившись, что птичка в западне, сделал соответствующий звонок профессору. Такой же, что преградил Соболеву дорогу в НИИ проктологии. Так это происходило или иначе, но профессор А. понял моментально, как ошибся! Да его попросту вокруг пальца обвели: принял «чужака», изгоя. серого воробья - за жар-птицу! При бытовавшем в те времена способе оценивать человека не по личным качествам, например по таланту, а по принадлежности «к касте» поэт Соболев обманул его. прикинулся! Сожалею, но дальнейший ход событий не опроверг моих вроде бы обидных предположений для проф. А. Отсутствие же взятки сыграло, пожалуй, уже второстепенную роль. Взяткодателей и без нас хватало.

Итак, больному поэту Ал. Соболеву дважды показали в н-ской городской больнице от ворот поворот. Правда, до откровенного произвола не дошло, и по прибытии в третий (!!!) раз в приемное отделение нежеланный, приходится думать, пациент был определен в двухместную палату.

Обязательное пояснение, которое пригодится в дальнейшем. Хирургическое отделение располагалось на втором этаже старинного больничного здания еше дореволюционной постройки. Из обшего коридора с высоченными потолками почти в два теперешних этажа - раньше, похоже, лучше понимали, что больным нужно побольше воздуха. - мы попали в небольшой холл, из которого три двери ведут в палаты. двух- и трехместные, и одна - в туалет, общий, но очень просторный, неплохо оборудованный.

Я сразу же обратила внимание на странную для больницы подробность: слева, при входе в холл, стоял небольшой столик с электроплиткой и кастрюлькой на ней. По холлу распространялся насыщенный аромат мясного бульона. Полки двух шкафов со стеклянными дверцами, стоявших встык друг к другу, были заставлены баночками, пакетами, бутылками. кастрюльками. На нижних полках лежали овощи... Все. как на кухне любого дома. Возле столика, помешивая содержимое небольшой кастрюльки, стояла полная, крупная темноволосая женщина. Она приветливо улыбнулась; «Здравствуйте!» Мы поздоровались с ней и прошли за медсестрой в палату. Она указала койку, тумбочку и вышла.

У окна палаты стоял мужчина лет пятидесяти пяти. На койке сидела женщина примерно тех же лет. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить: к сфере интеллектуальных занятий они никакого отношения не имеют. Людьми они оказались словоохотливыми и после неизбежных расспросов о болезни поспешили нас проинформировать. Информация, учитывая сложность нашего вторжения в больницу, показалась интересной. И важной для ориентации на местности...

Во-первых, они, супруги, находились в палате - двухместной - весь срок лечения мужа одни. Пришлось заплатить. Не зная, кто мы, они повторили ошибку профессора А. и приняли нас за «своих», правда из другого отсека общества развитого социализма - за воров, за тех, кто за ворованные деньги покупает услуги. Поэтому они не церемонились ни в словах, ни в суждениях, ни в оценках. Мы очень скоро узнали, что операция в больнице стоила полторы тысячи рублей (при тогдашнем среднем заработке врача в 120-150 рублей, цене за зимние женские сапоги - 50-90 рублей, за зимнее пальто с норкой - не более 300).

Мы ни о чем не спрашивали. Они сами поспешили нам показать, что не лыком шиты. Устроились хорошо: у них - на двоих - двухкомнатная квартира в Измайлове, получили, разумеется, не за красивые глаза. Он развозит по детским кухням питание для самых маленьких; похвалился, скорчив брезгливо рожу, что такую гадость, как молоко и творог из магазина, не употребляет. Все это говорилось до омерзения бесстыдно, цинично. Он сумел урвать кусок - это было главным, это дало ему возможность протиснуться среди состоятельных приезжих из кавказских республик и с ними «в ногу» покупать привилегии, рядовому люду недоступные, зачастую и неведомые... Я подумала о неврученной взятке...

Александр Владимирович, обладавший природным даром, да еще журналистским умением «разговорить» собеседника, заставить его чуть ли не вывернуться наизнанку, без труда узнал и то, чем интересовался, и кое-что вроде бы и лишнее. Супруга нашего палатного соседа работала, разумеется, где? В торговле... Стало ясно, откуда у таких в об-щем-то серых птах свободные тысячи для подкупа. Стало ясно, что я заблуждалась, отводя взятке в нашем случае незначительную роль. Прояснилась дополнительно причина, по которой нас заставили три раза прокатиться с ворохом вещей от дома до больницы. Конечно, я не думаю, что профессор А. встал однажды перед своим персоналом и скомандовал: «Бери взятки!» Но, знать, его подчиненные многое видели, хорошо соображали и необходимые выводы для себя сделали. А выводы такие: брать не возбраняется, можно торговать местами в небольших палатах, можно продавать удобства и услуги, даже предусмотренные больничными распорядками и уставами, - в качестве «товара» пойдет все. Воцарилось торжество поборов... И когда мы, тупицы безнадежные, приехали в третий раз, нас, скрепя сердце и горюя о недополученных «гонорарах», поместили в «коммерческую» палату, предоставленную ранее ничтожному воришке и обслуживавшей его жене.

Врач - мздоимец, врач - холуй, отдающий предпочтение и место в не принадлежащей ему больнице - государственной - человеческому отребью с туго набитым кошельком, врач - не уважающий талантливого представителя отечественной культуры, своего современника, - кто он? А главное - откуда взялся? Как утвердился? Виноват ли в своем нравственном падении? Берусь доказать, что нет. Появление равнодушных, хуже - злобных медиков, преследующих больного, - порождение все той же Системы, словно гигантской паутиной затянувшей все слои советского общества. Под тоталитарной плитой не могла нормально, свободно развиваться человеческая личность, подобно ногам японок в давние времена, с детства закованным в колодки. Но физическое уродство - ничто по сравнению с уродством нравственным. В конце концов от уродства физического страдает несчастный урод, ну, его близкие. Что такое уродство нравственное - об этом написаны тома. Выскажу лишь свое частное убеждение: нет никого страшнее в подлунном мире, чем безнравственный, т.е. бессовестный, врач. Вот только что вспомнила: профессор А. внимательно прочитал заключение НИИ гастроэнтерологии, где говорилось о необходимости срочного оперативного вмешательства... А теперь вдумайтесь: чем руководствовался проф. А., виднейший специалист в области проктологической хирургии, санкционируя (иначе и быть не могло — он хозяин!) проволочку с госпитализацией Соболева?

К счастью, Соболев пребывал в полном неведении по поводу своего состояния, не подозревал, что за дамоклов меч над ним нависает и сколь тонка держащая его ниточка.

И пусть каждый, хотя бы на короткое время, поставит себя на мое место. Тогда он поймет, почему я постоянно находилась в огромном напряжении, почему все время была начеку: при малейшем движении Александра Владимировича ночью просыпалась в холодном поту, с сердцем, ушедшим в пятки. Мне было очень страшно, ежечасно, ежеминутно ждать беду - и какую беду! И никто из врачей не догадался, а может быть, сознательно спасая свою шкуру, не захотел произнести несколько слов успокоения. Они предпочитали держать меня, как лошадь, во вздыбленном положении, пляшущую на задних ногах. И мне нечего стыдиться, нечего скрывать тогдашнего своего желания - поскорее нырнуть под крыло медиков, ибо любое осложнение болезни, происшедшее в стенах больницы, устранялось бы куда быстрее и проще, чем если бы между больным и больницей оказалась «нескорая» «скорая»... Тогда шансов на жизнь оставалось ничтожно мало - вот об этом меня детально проинформировали, - потому что экстренная операция при открытом кровотечении освобождала врача от ответственности, ибо вмешательство в организм в такой ситуации - явный риск и проходит под лозунгом: «Может быть, удастся спасти...» Работа на «авось». И виноватых нет - болезнь. Впрочем, при чем тут правые или виноватые? Это не игра. Здесь все - в одни ворота.

Помимо этого мне приходилось периодически уговаривать Александра Владимировича согласиться на операцию. Почувствовав себя в иной день, а то и два-три дня неплохо, он категорически заявлял: «К черту операцию! Они ничего не понимают». А супруг мой временами был несговорчив, упрям. И наверно, сам господь Бог вкладывал в мои уста какие-то сверхубедительные доводы, и слава Всевышнему, что мой с негладким характером супруг верил мне беспредельно. Будь иначе, он погиб бы, не дождавшись операции.

Итак, мы оказались в отделении проктологии н-ской городской больницы. Я не называю имен, номера больницы, потому что, ведя рассказ, не стремлюсь расквитаться, досадить. свести счеты. С тех пор миновало двадцать лет. Многое передумала, многое вспомнила, заново оценивая. Решила: пусть факты в моем повествовании предстанет без ретуши, не задаюсь целью где-то положить лишнюю краску, где-то затушевать, чтобы сгладить впечатление или усилить, что-то сделать малопонятным, скрыть правду. Пусть полученное изображение будет приравнено к фотографии. И этого достаточно. чтобы показать, как уродовала душу человека тоталитарная коммунистическая система, в какое беспощадное чудовище умела превратить даже представителя наигуманнейшей профессии на Земле - врача.

Человек, я имею в виду Ал. Соболева, дернул (в случае с «его» больницей - ЦРБ) державную паутину за какой-то отдаленный, ничего не решающий, незначительный краешек. Но она, как и любая паутина, сразу и вся пришла в движение, всей сутью своей отреагировала на неосторожно ее потревожившего, на нее покусившегося. Своим орудием избрала ею же созданного монстра, в данном случае - главного врача и его подчиненных.

...Пока, не вполне сознавая, что являемся нежеланными, мы - под крышей больницы. Чужой дом. Чтобы не нарушить «устав», не попасть впросак, в то же время не докучать, обращаюсь с некоторыми вопросами к среднему медперсонале - сестрам. Они меня видят впервые, испортить им настроение я попросту не успела. Но они демонстративно не желают иметь со мной дела. С извинением пытаюсь остановить на несколько секунд идущую мне навстречу по длиннющему коридору отделения женщину в белом халате - это или медсестра или врач, иных здесь попросту быть не может: нянь нет, как нас уже предупредили. Молодая женщина идет неторопливо, сунув руки в карманы халата. Не дослушав мой вопрос, не останавливаясь, глянув с неприязнью (?). прерывает меня: «Не знаю, мне некогда...» Я остаюсь в длиннющем коридоре с вопросом без ответа, с новым вопросом: за что такая немилость?.. Новая попытка - результат тот же.

Много позже, ценой личного опыта, подсказок со стороны, поняла: за право претендовать на внимание следовало, выражаясь языком торговых сделок, произвести предоплату.

Между тем у меня появилась новая забота и обязанность: выполнять роль буфера между готовыми на сиюминутную грубость медсестрами и легковозбудимым, остро чувствующим несправедливость, очень-очень больным моим супругом. Разными уловками мне удалось оградить его от прямого общения с ними, пока, до операции.

Недоумевая по поводу угрюмости и врачей и сестер, я все же поначалу старалась оправдать ее перегрузкой: в самом деле, нянь нет, больные тяжелые, в основном - послеоперационные. Поневоле посуровеешь...

Однако на пути реабилитации медиков меня ожидало поразительное для той обстановки открытие: оказалось, они умели широко, дружески улыбаться, даже громко смеяться и охотно беседовать. Правда, эти славные проявления человеческого характера ко мне или к Александру Владимировичу никоим образом не относились. Все это щедро расточалось перед больным, что находился в палате за стеной, в палате, путь в которую лежал из общего холла. Обстановку прояснил наш словоохотливый сосед по палате: «Ему, - он указал на стенку слева, - это обошлось, говорит, в пять тысяч. Он режиссер, из Грузии. А у грузин, известно, денег -тьма! Они всех здесь купили, всем, кому по сотне, кому по две рассовали, всем сестрам... а врачам!.. Еще больше! Видали плитку на столе? А шкафы? Посуда, крупы, овощи - все их. Раньше перед нашими дверьми был сестринский пост. А как он приехал - пост убрали... Его сестра живет с ним в палате постоянно... Ей койку поставили... Она ему сама готовит... Белье ему меняют каждый день...»

Я из этой информации заключила следующее: главный врач Соболева не стесняется, творить безобразия на его глазах не боится... Лишний повод для размышления.

Да, мне тоже разрешили поселиться в палате со своим супругом, так же как и нашим предшественникам - ловко ворующим торговцам. Так что вроде все в порядке. Правда, койку мне не поставили. Палатный врач, взяв, как я посчитала, на себя смелость и ответственность, разрешил мне привезти из дома раскладушку, подушку и одеяло. Что я и сделала: знала, что пробыть здесь придется не менее месяца.

Тем временем Александр Владимирович проходил разные предоперационные обследования. Они подтвердили диагноз, подтвердили необходимость сделать операцию без промедления. Еще один вывод врачей отличался таким же единодушием; о нем они поставили в известность и меня и Соболева: способность больного легче перенести хирургическое вмешательство (предполагалась операция под общим многочасовым наркозом), послеоперационное его состояние, а главное - скорейшее выздоровление зависят от психологического настроя перед операцией. Больной должен собраться, побороть естественный страх, проникнуться доверием к врачам. Задача в большей или меньшей мере выполнимая, если тому содействуют доброе окружение, профессионально чуткий врач, который не скупится на хорошее слово, шутку, улыбку, внушением помогает пациенту обрести требуемое психологическое равновесие. Все это было тем более необходимо, что подготовка к физическому и нравственному испытанию заведомо осложнялась контузией, полученной на фронте, и возрастным износом.

Мы оба очень постарались, помог палатный врач Л. И к 11 ноября, когда должна была состояться операция, добились успеха. Накануне, 10 ноября все причастные к подготовке врачи единодушно похвалили Александра Владимировича за оптимизм, силу воли и пр. Он написал даже несколько шутливых замечаний по поводу исхода операции в виде небольшого стихотворения. В ординаторской стихи переходили из рук в руки, врачи посмеялись, еще раз похвалили автора за мужество.

Все вроде бы шло гладко, за исключением одного очень странного, необъяснимого для нас обстоятельства: за все восемь дней предоперационного пребывания Ал. Соболева в больнице к нему ни разу не заглянул главный врач, проф. А., который должен был его оперировать. Не загадка ли? В больницах как-то само собою сложилось и утвердилось неписаное, а может быть и предписанное, правило: врач оперирующий и его пациент, по-хорошему сговорившись, «идут в бой». В этом тоже залог хорошего настроения больного. Загадочность поведения проф. А. была налицо. Редкий день не посещал он соседнюю палату, где находился режиссер из Грузии, подолгу с ним беседовал. Прямо-таки устрашающе требовательный во время обходов к чистоте тумбочек и порядку в палатах (пол мыли жены больных), он словно лишался зрения и обоняния, следуя в эту палату через холл, превращенный, не без его, разумеется, ведома, во временную кухню. Аппетитные запахи куриных бульонов плыли отсюда по всему отделению.

Александр Владимирович не претендовал на часовые беседы с главным врачом, а проф. А., видать, не считал поэта Ал. Соболева достаточно интересным собеседником, оттого не заглядывал к нему никогда. Но если без шуток, то дело, конечно, не в продолжительных знаках внимания. Существует такое общеизвестное понятие, как врачебная этика. Именно она должна была подвигнуть проф. А. на «беспримерный» подвиг: покинув режиссера, открыть дверь соседней палаты, где живет в ожидании сложной операции хороший поэт, бывший фронтовик, и произнести хотя бы с порога: «Ну, как вы устроились? Как настроение?..» Большего не требовалось, но профессор оказался скуп и на такую малость. А может быть, это делалось умышленно и входило в другой, параллельный план подготовки больного к операции? Я склонна думать именно так... Профессор А. должен был знать и бесспорно знал, что у поэтов - тонкая душа, они больше других и легче других ранимы. Что должен был чувствовать больной вообще, особо ранимый в частности, подозревая, не без основания, равнодушие, даже неприязнь того, кому предстоит вверить свою жизнь?

Загрузка...